«Классовая ненависть». Почему Маркс был не прав бесплатное чтение

Евгений Дюринг
«Классовая ненависть». Почему Маркс был не прав


© Перевод с немецкого Д. Ройтмана,

© ООО «Издательство Родина», 2023

От издательства
(предисловие 1908 г.)

Евгению Дюрингу исполнилось 75 лет. Наше издательство, являющееся как бы юбилейным, открывает издание полного собрания его сочинений его последней книгой. Пишущий эти строки хотел бы передать русской интеллигенции все свое глубокое уважение и любовь к этому могучему мыслителю, но, к сожалению, он не авторитет. Рано или поздно Дюринг получит, конечно, всеобщее признание, какого вполне заслуживает, но прежде ему надлежит еще вынести немало клеветы а-ля Энгельс.

Дюринг – жестокий антигебраист (слово «антисемит» он считает неточным). Он совершенно не верит в возможность всему еврейскому народу исправиться и считает необходимым как-нибудь заставить этот народ прекратить свое вредное существование. До такого безотрадного взгляда на еврейский вопрос мы еще не дошли, но мы считаем безусловно необходимым ознакомиться с дюринговой характеристикой еврейского народа всем тем, кто стремится разрешить еврейский вопрос, анализируя вполне искренне свои чувства. Наше издательство не сочло себя вправе издавать Дюринга с пропусками всех мест, касающихся евреев. Вероятно, такая операция обеспечила бы нам больший успех среди русского свободомыслящего общества. Но мы не гонимся за кратким успехом. Михайловский в 70-х годах горячо пропагандировал Дюринга, но обошел его антигебраизм. Это была роковая ошибка. Мы постараемся поставить Дюринга перед русской публикой со всеми его взглядами, как бы некоторые из них ни возмущали либерализма нашей интеллигенции. Дюринг – такой ум и такой характер, что в конечном счете нам бояться нечего, как бы ни были трудны первые шаги нашей пропаганды. Преодолев такие затруднения в деле изучения Дюринга, какие представляет, например, его антигебраизм, русская интеллигенция свободно и охотно отдастся изучению тех сторон дюрингова миропонимания, которые уже и теперь должны ее захватывать своей широтой и гордым настроением.

Итак, Дюринг – жестокий антигебраист. Он убежден, что евреев никто не любит. Вероятно, в этом убеждены вообще все. Просматривая литературу о Дюринге в журналах 70-х и 80-х годов, мы случайно натолкнулись на рецензию «Отечественных Записок» (1880, VI) на книгу Д.А. Хвольсона «О некоторых средневековых обвинениях против евреев». В этой рецензии факт общей нелюбви народов к евреям констатирован без всяких обиняков. «О. З.» были радикальнейшим органом и стояли, конечно, за равноправие евреев, но они не побоялись признать то, что есть сама действительность. И к чему, в самом деле, быть неискренним? Равноправие равноправием, а нелюбовь нелюбовью. Позволим себе сделать из упомянутой рецензии довольно большое извлечение.

В тех немногих случаях, утверждают «О. З.», когда Д. А. Хвольсон обращается к разъяснению причин обвинений против евреев, «его рассуждения принимают такой характер, что теряют в глазах русского читателя всякое значение. Вот, например, как объясняет он общую нелюбовь народов к евреям – нелюбовь, факт существования которой и он должен, разумеется, признать. «Евреи, – говорит г. Хвольсон, – издавна были более или менее нелюбимы народами, с которыми приходили в соприкосновение. Быть нелюбимым – неудобно, часто крайне неприятно, но отнюдь не стыдно. Иногда общая нелюбовь доставляет даже почет.

Бисмарк, например, с гордостью говорил, что он наиболее нелюбимый человек во всей Европе. Только крайнее лицемерие или личное ничтожество охраняет человека от ненависти. Каждому же умному человеку с самостоятельным характером приходится более или менее терпеть от ненавистников и бороться против недоброжелательства. Иначе и быть не может. Только утописты и мечтатели толкуют об общем братстве» (109).

Продолжая свои разъяснения причин нелюбви к евреям, он далее впадает уже в чисто фактическую ошибку, благодаря все тем же «патриотическим очкам». Именно он говорит, что недоброжелательство к евреям поддерживалось еще одним «особым обстоятельством», следующим: «человека не любят не тогда только, когда он хуже других, но весьма часто за то, что он лучше других. Последнее происходит не от зависти, так как люди редко признают преимущество за другими. Но его не любят за то, что он не таков, как другие» (109).

Далее объясняется, что и евреев не любят только за то, что они «не таковы, как другие». Г. Хвольсон, правда, имел настолько такта, что не решился поставить евреев превыше всех народов и объяснить нелюбовь последних завистью к их высоким достоинствам, но, как сейчас увидим, за него этот шаг сделали менее осторожные его единоплеменники.

Признаемся, мы впервые узнаем от г. Хвольсона, что резко выраженная индивидуальность – личная или национальная – заключает в самой себе причины враждебного к себе отношения. Смеем думать, дело заключается не в индивидуальности как таковой, а в её внутреннем содержании. Не в том дело, что евреи «не таковы», а в том, каковы они. Но раз вопрос дошел до этой точки, с еврейскими публицистами теряется всякая возможность серьёзного разговора. Пример у нас перед глазами. В только что вышедшем 22-м номере еврейской газеты «Рассвет» помещена рецензия на разбираемую нами книгу г. Хвольсона. Рассматривая причины нелюбви к евреям, рецензент категорически заявляет, что одна из причин заключается «отчасти в зависти» народов к евреям. В числе других причин рецензент указывает на какой-то «общий исторический закон», затем на «особенную роль» евреев и, наконец, на «корыстолюбие, желающее грабить, в соединении с лицемерием».

Рассуждать тут, очевидно, нельзя. Рассудок бессилен перед страстью, доводы бесполезны там, где их, так сказать, органически не могут воспринять. Все черны, одни евреи белы; все неправы, одни евреи правы; их «грабят», перед ними «лицемерят», их ненавидят, потому что им завидуют, а завидуют им потому, что они лучше, сильнее других, они между народами то же, что Бисмарк между обыкновенными людьми. Перед этою неспособностью к самокритике стоит, конечно, остановиться, как перед любопытным фактом национальной патологии, но бороться с ней мы не видим средств.

Так писали «черные» «О. З.» по адресу «белых» евреев. Неспособность к самокритике как факт национальной патологии Дюринг распространил на всю еврейскую нацию и точно также не нашел средств бороться с этой неспособностью. Прав ли он? Допустим, что не прав. Но тогда, чтобы поспособствовать еврейской самокритике, нелишне будет русской интеллигенции поближе познакомиться с критикой еврейского характера в сочинениях Дюринга. Дюринг – громадный ум, благородный и серьезный характер, свободный мыслитель и безусловно искреннейший человек. С чьей же критикой, как не такого человека, следует считаться?

Давным-давно, в 1881 году, г. Русанов писал в мартовской книжке «Дела», в статье «Экономика и политика»: «В своей новой брошюре о “Еврейском вопросе”, наполненной не доказательствами, а бранью против “жидов” Берне и Гейне, Спинозы и Лессинга, Маркса и Лассаля, Рикардо и Д’Израэли, содержателей ссудных касс и профессоров и т. д., Дюринг снова высоко возносит индивидуальность и вместе с тем дает в руки читателю нить к решению, каким образом талантливый писатель становится на точку зрения заклятых юдофобов». Нить, которую г. Русанов держал в руках в 1881 г., заключалась в том, что Дюринг, по его мнению, в «индивидуальности» видит все. Ну, а «где царит буржуазный принцип признания за индивидуумом независимости от общества, где единственным виновником является “злая воля” индивидуальности, там, конечно, будут считаться лекарством против всяческих бед “меры”, направленные против людей, а не против условий». Мы не станем подчеркивать того обстоятельства, что на самом деле Дюринг в «индивидуальности» видит далеко не все, что «злая воля» для него далеко не единственный виновник. Приписывать противнику взгляды, прямо противоположные своим, – плохой критический прием, хотя и очень соблазнительный для молодых критиков. Но с 1881 г. много воды утекло, взгляды г. Русанова с тех пор претерпели значительную метаморфозу, и одно время он даже был, по его собственным словам, отчаянным политиком в духе Дюринга.

Хотя в теперешнем миросозерцании г. Русанова заключается добрая порция марксизма, но все же он не отрицает теперь «политики» Дюринга, не нападает на «индивидуальность» и даже признает существование национальных характеров. Было бы, поэтому, крайне интересно именно теперь послушать от него, каким образом талантливый писатель Дюринг, которого Михайловский в 70-х годах считал одним из ближе всех стоящих в Европе к правде, стал «на точку зрения заклятых юдофобов».

Г. Русанов утверждал, что «Еврейский вопрос» Дюринга наполнен не доказательствами, а бранью. Многие и многие критики, мы уверены, будут повторять то же самое. Дело в том, что Дюринг, подобно Вольтеру, не нашел нужным скрывать свое отвращение к евреям и написал брошюру о них с беспощадной язвительностью, которая у либерально настроенных людей обыкновенно поднимает такие недобрые по адресу Дюринга чувства, что никаких его доказательств они уже не видят. (О юдофобстве же Вольтера публика обыкновенно ничего не знает.) Мы находим некоторое удовлетворение в том обстоятельстве, что такого крупного писателя, как Н. К. Михайловского, антигебраизм Дюринга не удержал от пропаганды его философских и политических идей. Правда, в 70-х годах, когда появились статьи Михайловского о Дюринге, последний еще не сконцентрировал своих взглядов на евреев в отдельной брошюре, тем не менее его антигебраизм был уже достаточно ярко выражен, например, в «Курсе философии». Какого мнения был Михайловский о «врейском вопросе» Дюринга, нам неизвестно. Но и после выхода в свет этой брошюры и после приведенного уже нами отзыва о ней г. Русанова Михайловский советовал именно этому самому г. Русанову налечь на философию, и в частности изучить Ланге и Дюринга. («Былое», 1907, VII. «Политика» Н. К. Михайловского).

В конце 1883 г., значит, два с лишним года спустя, Михайловский поместил в «О. З.» статью г. Красносельского «Голос жизни в области мысли», которую г. Красносельский написал, кажется, по предложению Михайловского и которую в настоящее время он считает юношеским панегириком Дюрингу. В этой статье, занимающей 64 страницы, относительно юдофобства брошено только одно замечание, и то в скобках, что «Дюринг – заклятый враг еврейства и всюду подозревает преследования с их стороны». Почему же Михайловского не оттолкнуло в то время от Дюринга юдофобство последнего? Потому, вероятно, что на юдофобстве, по его мнению, философия Дюринга не клином сошлась. Михайловский писал в статье «Утопия Ренана и теория автономии личности Дюринга»: «Может быть, вся громада природы, природа в целом, рисуется Дюрингу в слишком благодетельном для человека освещении, но относительно добродетелей отдельного человека он чужд всяких иллюзий. Исходным пунктом своих рассуждений он берет человека, как он есть, с его низкими и высокими, грубыми и мягкими побуждениями. Он стремится построить идеально прекрасное здание прямо из этих грубых кирпичей; будучи уверен, что игра страстей, заложенных в человека природой, должна привести к благополучному концу, и что жизнь сама по себе имеет громадную цену, он естественно ничего не прячет ни от других, ни от себя».

Эта позиция Дюринга Михайловскому страшно нравилась. Но Дюринг от критики характера отдельной личности последовательно перешел к критике национальных характеров. И здесь он также ничего не прячет ни от других, ни от себя; он берет нации, как они есть, с их низкими и высокими, грубыми и мягкими побуждениями; он стремится построить идеальное прекрасное здание человечества прямо из этих грубых кирпичей, он уверен, что игра страстей и здесь должна привести к благополучному концу. Было бы крайне интересно послушать критику Михайловского относительно этой части воззрений Дюринга, но он, наоборот, вскоре совсем перестал писать о нем, и только помещение статьи «Утопия Ренана и теория автономии личности Дюринга» в полном собрании сочинений свидетельствовало о его сохранившейся симпатии к Дюрингу.

Статью «Экономика и политика» г. Русанов посвятил «междоусобной» борьбе двух фракций. «В последнее время, писал он, эта борьба обострилась во всей Западной Европе. Вместе с тем ей удалось и в теории выразиться в наиболее ясной форме. Минуя ряд второстепенных и третьестепенных участников борьбы с той и другой стороны, мы можем остановиться на двух главных представителях теоретической розни между упомянутыми фракциями. На одной стороне мы видим уже известного нам талантливого энциклопедиста Евгения Дюринга, на другой – бесспорно превосходящего его по уму и эрудиции экономиста Карла Маркса с его неизменным alter ego, Фридрихом Энгельсом». Г. Русанов в то время стоял всецело на стороне последних. Против «немножко маньяка» Маркса за Дюринга выступил в майской книжке «Дела» за тот же 1881 год г. И. Кольцов (Л. Тихомиров), которого в этой полемике, по словам г. Русанова, снабжал и мыслями, и документами по некоторым вопросам социологии сам Михайловский.

Для нас этот факт очень интересен. Если г. Тихомиров и Михайловский приняли противопоставление Дюринга и Маркса и стали на сторону первого, несмотря на его заклятое юдофобство, то тем более это должны сделать мы, которые значительно более разделяем философские и политико-экономические взгляды Дюринга и несравненно более не одобряем мировоззрение Маркса. Нам прямо смешно утверждение, будто Маркс – бесспорно превосходящий Дюринга ум. Но об этом распространяться мы здесь не будем. Мы указываем только, что, и не разделяя антиеврейской позиции Дюринга, мы должны были бы воспользоваться сочинениями Дюринга в нашей собственной борьбе. Между тем и антигебраизм Дюринга, как мы уже говорили, заслуживает самого внимательного изучения.

«Дюринг известен своим антисемитизмом и в настоящее время является единственной крупной литературной величиной в этом лагере». «Тем интереснее послушать его беседу». Так думает г. хроникер внутренней жизни «Русского Богатства» (1894, IV). Михайловский как-то писал, кажется, по поводу помещения в «О. З.» одной статьи Л. Н. Толстого, что редакция не может отвечать за все мнения, конечно, побочные, высказываемые в помещаемых в журнале статьях. Мы лично думаем, что сам он не подписался бы под теми двумя страницами, которые упомянутый г. хроникер посвятил мимоходом Дюрингу. Приводим полностью эти две страницы.

«…Есть одна сторона немецкого антисемитизма, на которую мы должны обратить внимание, именно что в Германии антисемитизм всегда сопровождается славянофобием. Антисемит есть всегда славянофоб вообще, русофоб в частности. Совершенно те же призраки, которыми стараются испугать немцев, одинаково одними и теми же проповедниками приписываются и евреям, и славянам. Нашим антисемитам, взявшим свое учение из Германии, не мешало бы это помнить».

«Чтобы не быть голословным, мы остановимся немного на сочинениях известного немецкого писателя Дюринга. Дюринг известен своим антисемитизмом и в настоящее время является единственной крупной литературной величиной в этом лагере. Конечно, от него нельзя ждать ни явной недобросовестности, ни явной глупости, ни непристойного тона. Тем интереснее послушать его беседу. Когда он пишет о Людвиге Берне и Генрихе Гейне, то, как и следовало ожидать, эти немецкие писатели еврейского происхождения отделываются Дюрингом под орех. Берне чуть не бездарность; Гейне с небольшим талантом, но с дурной нравственностью; Лессинг по пути обзывается “еврейско-славянским ублюдком».”. Конечно, и евреи, и славяне могут только гордиться, что подарили миру Лессинга, но нетерпимость слепа и не останавливается даже перед явным парадоксом.

Перейдем, однако, к славянам. Прежде надо, однако, оговориться, что хотя Дюринг и говорит вообще о славянах, но занимается исключительно русской литературой, не цитируя ни одного польского или чешского писателя. Русских писателей он знает довольно много для иностранца, не знающего русского языка. Он знает, частью дает характеристики следующих русских писателей: Пушкина, Гоголя, Герцена, Тургенева, Толстого, Чернышевского, причем особое внимание оказывает Гоголю и Чернышевскому. Пушкина Дюринг считает подражателем Байрона, поверхностным, хотя и не без таланта. В Герцене признает некоторую художественность, но упоминает о нем мимоходом для сравнения его романа “Кто виноват” с романом Чернышевского “Что делать?”. Чернышевскому достается уже очень сильно и как экономисту, и как романисту, и как мыслителю, причем, к удивлению, оказывается, что известность и популярность Чернышевскому создали евреи за его дружбу к ним. Быть может, читатели не менее удивятся, узнав, что слава Тургенева и Толстого тоже раздута евреями, потому что эти писатели тоже благосклонны к евреям. Между тем, в сущности, и Тургенев, и Толстой “совсем не такие значительные писатели”. Больше других заслужил у Дюринга Гоголь. Оригинальность творчества и гениальная сила изображения покорили даже славянофобию Дюринга. Он признает его величайшим прозаиком XIX века и самым выдающимся писателем после смерти Гете, Байрона и Шелли. Это, конечно, очень много, и всякий беспристрастный человек согласится, что это недалеко от истины. Дюринг входит даже в разбор отдельных произведений Гоголя: “Ревизора”, “Тараса Бульбы” и “Мертвых душ”. Но как он воспользовался Гоголем в видах его специальной славяноюдофобии? Прием, употребленный при этом Дюрингом, чрезвычайно интересен. В “Тарасе Бульбе” его особенно прельщает несколько юмористических сценок, в которых выведены польские евреи того времени. В “Ревизоре” он отмечает испорченность русской администрации и замечает, что нельзя не признать знаменательным само построение лучшей русской комедии на этом мотиве русской испорченности. В “Мертвых душах” Дюринга особенно прельщает Кашкаров, и в этой главе он видит мастерское изображение самой сущности русского государства, но самого себя превосходит Дюринг, когда пытается объяснить фигуру Чичикова. Дюринг говорит, что герой романа представительствует всю нацию, вернее, даже всю расу (славянскую). “Не может быть случайностью, что величайший беллетрист России и всего славянства выбрал такого героя для главного своего произведения”.

В заключение спектакля оказывается, что славяне и евреи являются представителями одной и той же притязательной идеи покорить себе вселенную и поработить другие народы. Тот же Гоголь дает Дюрингу некоторый материал для обоснования этого обвинения.

Не мешало бы нашим антисемитам немного поразмыслить над этими параллелями. Не мешало бы немного более критически относиться к нападкам антисемитов на евреев, памятуя, что те же люди, теми же словами нападают на славян, и что крестовый поход, проповедуемый против евреев, проповедуется вместе с тем и против славян, в особенности против русских. Дюринг – очень крупная величина и по таланту, и по уму, его книга – выдающееся явление современной германской литературы, но и Дюринг не избегнул этого обобщения в одной ненависти евреев и славян. Другие это делают грубее и нелепее, но делают то же самое».

Так отделывается Дюринг. Сначала сделаем несколько мелких замечаний. Мы слышали, что в случае с Лессингом нетерпимость Дюринга так слепа, что не останавливается даже перед явным парадоксом, ибо де славяне и евреи могут только гордиться таким «еврейско-славянским ублюдком».

Пусть гордятся, но Дюринг-то сам ведь не признает Лессинга величиной. В чем же тут явный парадокс? Мимоходом заметим, что Дюринг посвятил вопросу о преувеличенной оценке Лессинга целую книжку. Берне и Гейне, как ожидал г. хроникер, отделаны под орех. Ну, что же, если под орех, так под орех. Скажем только, что почтенный рецензент «Мира Божия» был любезнее и признал, что даже в дюринговой критике Берне и Гейне заключается зерно истины. Со своей стороны мы будем надеяться, что со временем здесь признают не только зерно, но целую житницу истины. Относительно Чернышевского, Тургенева и Толстого русские читатели, конечно, не согласятся, что эти писатели своей славой обязаны евреям. И без еврейской пропаганды они пользовались бы у нас на Руси громадной известностью. Но, вообще говоря, что для дюрингова мировоззрения может значить, например, Л. Толстой! Он крупный художник. Но художественный талант – ведь только орудие. Взгляды же, проводимые Л. Толстым в его сочинениях, носят характер того традиционного мировоззрения, которое Дюринг, да и один ли только Дюринг, считает еврейским творением. Наше издательство имеет в виду издать статьи Дюринга о Л. Толстом, помещенные в его журнале. Было бы интересно сопоставить их со статьями о Л. Толстом Михайловского. Близость обоих критиков вне сомнения.

Но обратимся к главной мысли хроникерской заметки, к сопоставлению дюринговой юдофобии со славянофобией: «В заключение спектакля оказывается, что славяне и евреи являются представителями одной и той же притязательной идеи покорить себе вселенную и поработить другие народы». Так ли? В русском переводе «Еврейского вопроса» Дюринга, на 5-й и 6-й страницах, можно прочесть следующее: «Сплошь и рядом расы и национальности, как, например, германцы и славяне, вступают в соперничество друг с другом; но из этого еще не следует, чтобы можно было утверждать, что они вредны друг для друга. Для германцев славяне отнюдь не являются вредной разновидностью человеческого рода, и когда при смешениях народностей и при соприкосновении народов возникают вопросы о расе и о национальности, о внутренних и внешних границах сферы их действия, то при этом нельзя делать такого же различия, какое мы делаем в царстве между вредными и безвредными животными. Но еврейское племя образует при этом очевидное исключение, оно оказалось, и материально и духовно, разновидностью вредной для всего человеческого рода, поэтому, по отношению к этому племени, вопрос не в том, что это – раса чуждая, а в том, что это – раса враждебно и бесповоротно испорченная».

Такова юдофобия Дюринга и такова его славянофобия. Как будто евреи и славяне, по Дюрингу, являются представителями не совсем-то одной и той же притязательной идеи. «В “Мертвых душах” Дюринга особенно прельщает Кашкаров и в этой главе он видит мастерское изображение самой сущности русского государства», – пишет хроникер. К сожалению г. хроникер не сообщил о высказанном тут же убеждении Дюринга, что политика русского государства в конце концов должна будет принять иные формы. Между тем при этом сообщении славянофобии получилось бы меньше. Еще меньше славянофобии получилось бы, если бы г. хроникер сообщил о другом убеждении Дюринга, именно что национальный фанатизм русских не всегда будет вводим в заблуждение и что он еще докажет свою способность к человеческой культуре. Что же касается специально славянской испорченности, то в «Социальном спасении» будет вообще достаточно говориться об испорченном состоянии всего нынешнего человечества.

Существуют квасные патриоты; они не любят чужого, потому что оно именно чужое. В Германии они будут, конечно, одновременно и антисемитами, и русофобами. Одними и теми же призраками они могут, конечно, пугать немцев и со стороны евреев, и со стороны русских. Но приводить в пример Дюринга, «чтобы не быть голословным» в таком сближении антисемитизма и русофобства, значит, по меньшей мере, странно понимать его. Дюринг, как известно, считает врагами своего дела профессоров, евреев и социал-демократов. К этим трем категориям он нашел себя вынужденным прибавить в последнее время еще и антисемитов, ибо антисемитизм, за немногими исключениями, служит только предлогом, чтобы прикрыть чистую реакцию, как религионистическую, так и политическую.

Дюринг – националист, но такого рода, что заканчивает свою книгу о «Социальном спасении» словами: «В античные времена варварским называлось все то, что не принадлежало к двум лучше одаренным нациям. Теперь уже нет такой противоположности, и нельзя вновь создать никакого подобного национализма, даже только чего-либо аналогичного ему. Но зато существует варварство в другом смысле, а именно, в смысле отсутствия тех качеств, которые способны вступиться за подлинное, всюду достаточное право». И такого варварства Дюринг находит у своих немцев слишком много. Пусть только прочитают, как он относится к колониальному разбою немцев в Китае и к притеснению поляков в прусской Польше. Злободневную австрийскую аннексию Боснии и Герцеговины он назвал голым насилием. «Национального героя» немцев, Бисмарка, гордости которого, что он наиболее нелюбимый человек во всей Европе, так сочувствует Д. А. Хвольсон, Дюринг характеризует арифметически: «тридцать процентов глупца и семьдесят процентов негодяя». (В скобках заметим, что и Н. К. Михайловский приблизительно так же характеризует Бисмарка.)

Шовинизм – скверная вещь. Но как глупое самомнение иных лиц не исключает, чтобы отдельные люди были лучше других, так и глупости шовинизма не исключают, чтобы какая-нибудь национальность была действительно выше остальных. Дюринг, по нашему мнению, – гордость современного человечества и принадлежит, по его мнению, к лучшей национальности.

Пишущему эти строки хотелось бы, чтобы лучшей национальностью в мире были русские, но, к сожалению, российская безалаберность и беспечность есть наше проклятие. Флегматичность и педантичность немцев не могут идти ни в какое сравнение с этой российской чертой. Приятно мечтать с Герценом, что «может, мы, маложившие в былом, явимся представителями действительного единства науки и жизни, слова и дела. В истории поздно приходящим – не кости, а сочные плоды. В самом деле, в нашем характере есть нечто, соединяющее лучшую сторону французов с лучшей стороной германцев. Мы несравненно способнее к наукообразному мышлению, нежели французы, и нам решительно невозможна мещански-филистерская жизнь немцев; в нас есть что-то, чего именно нет у немцев, и на челе нашем проступает след величавой мысли, как-то не сосредоточивающейся на челе француза». (Соч. IV, т. 122–3.)

Приятно так мечтать, однако кто же из русских может явиться более могучим и глубоким представителем действительного единства науки и жизни, слова и дела, чем немец Дюринг? Михайловскому судьба дала возможность развернуть свои дарования; он гордость и украшение критически мыслящей России, объединяющей науку и жизнь. Но страшная бестолковость русской жизни сделала сочинения нашего критика трудно изучаемыми без предметного указателя, которого, к сожалению, еще до сих пор нет. Какой контраст Михайловскому представляет в этом отношении Дюринг с его стройными критическими трудами! Вообще, духовные ученики Михайловского, мы не можем все же не отдать преимущества по могучести борьбы за единство науки и жизни германскому мыслителю.

«С национализмом иначе как назад, нам двинуться некуда. И это, я думаю, вполне понятно. Национализм мог быть прогрессивной силой в органическую эпоху, когда национальное государство еще складывалось; национализм может быть даже революционной силой, как, например, у национальностей угнетенных; но национализм неизбежно является реакционной силой, когда государство другие национальности угнетает. А такова именно государственность». Так полагает г. Пешехонов («Р. Б.» 1908, XI). Упомянутого несчастья нашего мы отрицать, конечно, не станем. Но не будет ли все же странностью из-за этого пренебрежительно относиться нам к национализму? Обыкновенный факт, что здоровый человек не беспокоится о своем здоровье. Но на самом деле с гигиеной обязательно должны считаться не только больные, но и здоровые. Каждый принадлежит к какой-нибудь нации, и его чувство собственного достоинства должно бы дополняться чувством национального достоинства. Вообще из того, что интересы могут быть эгоистичными, не следует никак, что нужно вооружаться против самого принципа интереса. Частная собственность сплошь и рядом ведет к эксплуатации, но отсюда еще не следует, что нужно совершенно уничтожить самый институт частной собственности. Национализм часто является угнетающим, но он не обязательно должен быть таков. Чтобы признавать эти простые положения надо верить в человечество. Могучая философия Дюринга блестяще обосновала эти положения, так противоречащие ходячему социализму, и мы горячо рекомендуем читателям познакомиться с ней. Какой-то верующий говорил, что он охотнее всего читает книги атеистов, ибо такое чтение его еще более укрепляет в собственных убеждениях. Будем надеяться, что и противники Дюринга последуют примеру этого остроумного богослова. Лишь бы только читали они внимательно!

Но вернемся к национализму. «На своем, конечно, не следует ставить ударения и прославлять его только потому, что оно свое, а чужое отодвигать в сторону или даже преследовать только потому, что оно – чужое. Проявление различных национальных характеров должно быть так организовано, чтобы от каждой нации исходило именно её лучшее. Это лучшее будет тогда связующим звеном, если и не образцом, для человеческого рода. В различных национальных типах таким путем действительность выразит разнообразные комбинации хороших черт. Только дурные национальные черты должны быть уничтожены».

Из всех национальностей какая-нибудь да должна иметь несчастье быть по нравственным качествам хуже других. По общему убеждению, хотя и скрываемому слишком часто, такой национальностью являются евреи.

В проспекте-программе нашего книгоиздательства мы не высказались ни за какие меры по еврейскому вопросу. Дюринг же ставит, правда, условно страшную альтернативу: «Еврейское варварство есть наихудшее из всех варварств. И потому, если бы не оставалось иного выхода, кроме антиварварского, то пришлось бы, по необходимости, прибегнуть к отрицательному антиварварству, чтобы избавиться от положительного варварства. Русская почва была бы для такой цели наилучшей и наиболее приспособленной для первого эксперимента. Раз там с культурой, как с культурой евреев, дело на лад не идет, то решающей может стать дикость, и притом дикость антиеврейская; по крайней мере, она может испробовать свою силу против этого зла. Уж лучше справедливая свирепость, чем несправедливая по отношению к евреям смиренность, всегда полная вреда! Русским поэтому рекомендуется, в случае нужды, когда иного выхода не останется, без стеснений действовать по своей манере».

Мы согласны с Дюрингом, что лучше справедливая свирепость, чем несправедливая смиренность. Но в общем мы еще надеемся найти иной выход, кроме антиварварского. Как ни печалит нас российская безалаберность и беспечность, мы все же не отчаялись еще в русской культуре. Будем надеяться, что трезвая национальная самокритика, к которой как будто способен русский народ, поможет нам познать самих себя и отделаться от всего привитого еврейского. В этом отношении руководящие учения Дюринга явятся для нас могучим пособием. Он немец; но его широкий дух и не знающая никаких компромиссов нравственная серьезность близки нам. Он горячий рыцарь справедливости и страшный ненавистник зла. Культивировать ненависть к злу – его принцип. И потому, найдут ли в конце концов его «Еврейский вопрос» правым или нет, мы, зная беспощадную правдивость Дюринга, не можем не видеть и в этом сочинении и в главе о еврейском режиме в предлагаемой книге проявления его исключительно высокой личности, полной презрения и ненависти ко всему низкому.

В общем, еврейский вопрос для нас пока еще открытый вопрос. Мы просто желали бы поставить на обсуждение мнения Дюринга по этому вопросу и со вниманием прислушаться к искренней и серьезной критике.

К. И. Петров

Предисловие автора

Слово «спасение», поставленное на заголовке этого сочинения, наверное, не покажется слишком сильным, если из содержания книги убедятся, какое варварство во всех публичных и частных отношениях мы имеем здесь в виду. Угрожает нечто, гораздо более опасное, чем средневековье, а именно – дикая игра хаотических революционных выступлений и еще более отвратительных и развращенных оргий реакции. Дальше простой противоположности шаблонной революции и еще более шаблонной реакции может вести единственно только углубление в сущность первично рациональных идей права, которых нужно искать далеко выше сферы доныне имевшей место истории.

В книге «Вооружение, капитал, труд» главной практической точкой зрения является распролетаризация, разумеется, вместе с неотделимым от неё освобождением общества от раздувшегося класса богачей. В предлагаемой читателю книге, трактующей о предмете, гораздо более обширном и общеполитическом, хозяйственные точки зрения вполне подчинены точкам зрения правовым. Оба сочинения могут быть рассматриваемы вместе, как единое, две стороны одного и того же предмета охватывающее произведение, которое имеет целью пробудить действительно правомерную волю и создать достойное её состояние народной жизни.

Е. Дюринг. Апрель 1907 г.

I. Классовое убийство

1. Широко распространенное выражение «классовая борьба» звучит, по-видимому, менее решительно, чем выражение, употребленное в заглавии; для многих же, привычных к нему, оно кажется прямо невинным. – нных социалистов. Конечно, там и сям в их собственных кругах мнимый принцип классовой борьбы уже с достаточной очевидностью отказывается служить; но с каждым новым социал-революционным возбуждением принцип этот вновь и вновь находит для себя почву. Кроме того, без него социальная травля, особенно у евреев, не пошла бы на лад. Гешефт с натравливанием одного класса на другой надеется процветать и дальше. Отсюда легко объяснить постоянное возвращение к столь затасканной, так называемой, классовой борьбе, т. е. к тому кличу, которым рабочих ведут в бой с предпринимателями, в скрытой же форме – также против и всего остального общества.

На самом деле так называемая классовая борьба всегда имеет наклонность, сверх обычной своей непристойности, вырождаться в крайность, а именно во взаимное классовое убийство. Когда рабочие прибегают к насильственным действиям – частью против фабрик и предпринимателей, частью против своих же товарищей, чтобы принудить к участию в забастовках желающих работать, – тогда неудивительно, если сюда вмешиваются правительства, пуская в дело военную силу, и если затем в результате такой классовой борьбы появляются убитые и раненые. Как раз именно республиканская Франция за последнее время дала много примеров таких кровавых дел. И рабочие различных партий также довольно часто пускали в ход насильственные действия друг против друга; они тоже достаточно показали, что классовая борьба проявляется не только в регулярных и закономерных стачках: борьба эта ведет также и к разъединению масс на враждебные лагери, что вносит порчу непосредственно внутрь самих масс.

Я не считаю нужным долго говорить здесь о русской, так называемой, революции, которая с самого начала уже прикидывалась социальной, на самом деле будучи только еврейско-социальной. Там натравливание на классовое убийство совершенно ясно видно и выполняется в самых разнообразных, прямых и косвенных, формах, как с одной, так и с другой стороны. При этом не только прямо пускаются в ход бомбы и пули; нужно причислить сюда еще и косвенные убийства или, по крайней мере, смертельные повреждения, которые причиняются искусственным прекращением подвоза средств для удовлетворения жизненных потребностей. Экономические, так сказать, поранения и убийства имеют место не только между предпринимателями и рабочими; и третий элемент – публика – даже в минимальной степени не принимается в расчет и не щадится при таком беспутном расширении района забастовок.

Вообще, то, что можно назвать штрейкизмом, получило прямо безумное распространение вширь. Забастовка перенесена на чиновничество и вообще в область отношений, где приостанавливается выполнение фундаментальных функций.

Разделение труда, поскольку оно возникало на естественной почве и руководило людьми в общении друг с другом, является источником неизбежных социальных обязанностей. Когда эти обязанности нарушаются через посредство массовых сообществ, когда прекращается подвоз жизненных припасов или приостанавливаются необходимые производства, – тогда, несомненно, подобная форма классовой борьбы становится достаточно дикой и нездоровой, чтобы заслужить название классового убийства.

Безнравственные теории, в особенности же еврейские теории, не одни являются причинами того, что возбуждается классовая борьба, а вместе с ней и классовое убийство. На этот пагубный путь влекут и самые факты, разумеется, вместе с зародившимися на их почве дурными идеями. Штрейкизм, который казался вначале справедливым коррективом, своей дикой разнузданностью обусловил локауты со стороны предпринимателей и таким образом превратил все дело в войну, где не только нет и помину об идее права, но не найдешь даже ни малейшего следа такой идеи. Стачечничество приняло характер социально-революционной похотливости, и так называемые всеобщие стачки поставили себе бессмысленную цель – разложить существующее общество на отдельные атомы и таким образом разрушить его. Это уже более, нежели классовое убийство; это – что-то вроде самоубийства, притом такого, в которое – смешно сказать – массы вовлекают, в конце концов, своих собственных членов!

2. Если расширить горизонт исследования, то классовая борьба окажется лишь специальным случаем так называемой борьбы за существование. Это последнее учение и моральное отравление им мира в ходу с 1860 года в качестве безнравственной квазиестественно-научной теории. Полустолетие и два поколения, зараженные этим учением, являются наиболее извращенными, в нравственном и правовом отношении, из тех, какие может указать история. Мы с нашей стороны уже с самого начала, т. е. со времени выступления на сцену этой язвы, борьбы за существование протестовали как против измышления квазиестественно-научной бессмыслицы, трактующей о происхождении и совершенствовании видов, так и против деморализации и всеобщего разрушения права, которое должно было получиться при распространении столь фантастически-фривольных и в то же время грубо-эгоистических учений. Выступая против идейного яда, мы не упускали случая всесторонне осветить указанную мерзость столетия; мы делали это в самых разнообразных сочинениях и затем в «Персоналисте», при всяких, нередко представлявшихся, удобных случаях. Мы почти утомились, возвращаясь, по необходимости, снова и снова к той же самой теме. Но нас опять принуждает к тому же самому новая наша задача, именно связь борьбы за существование с так называемой классовой борьбой, – заставляя нас затронуть новую сторону предмета.

Переносить на человечество, без дальнейших оговорок, как нечто самопонятное, то, что даже в области животных понято либо совершенно ложно, либо только местами, наполовину верно и, во всяком случае, вкривь и вкось, – значит удостоить человека такой квалификации, которая для лучшего понимания звучит как крайняя степень унижения. Чтобы восполнить меру морального яда, это унижение достоинства человека и развращение его выдается за премируемый путь к совершенствованию и к окончательному совершенству. В безнравственной борьбе человека всеми средствами против себе подобных победа должна обеспечить размножение наилучших по качествам индивидуумов! Между качествами лучшими считаются такие, которые имеют следствием переживание. Переживший имеет право – вот этот дьявольский девиз, которым освящается всякая несправедливость.

Эту гнусную мысль приложили к частной жизни и к политике, к отношениям личностей и народов – и достигли поистине назидательных результатов! Измышление это нужно было бы назвать с самого начала общим грабежом существования, если его хотели бы понимать прямо и называть правильно. Мы давно уже предложили взамен выражение: убийство за существование, а для соответствующих слоев, кроме того, еще и убийство за богатое существование; и уже одно такое много говорящее название указывает, в какой степени здесь имеется связь с классовым убийством.

Дарвинизм, пущенный в ход тотчас же со времени своего появления в 1859 г., в особенности стараниями евреев, был случайным обстоятельством, за него ухватились скрытые до той поры дурные вожделения и таким путем создали для себя искусственно нечто вроде оправдывающей их квазинауки. Если бы даже и не было английского естествопознавателя Дарвина, то все равно в Англии скопившееся огромное бремя дурных дел, вместе со столь же дурными идеями, скоро привело бы к отчетливому формулированию дурных принципов. Склонность к этому была у англичан налицо уже давно: прославление деспотии лоббизмом, а позже мальтузианство, оправдывавшие уничтожение народов, уже подготовили почву.

Но не следует делать ответственными лишь одних теоретиков или хотя бы предпочтительно их: их испорченность коренится в испорченности, глубже заложенной, – в испорченности народа и государства.

Большое английское Я в смысле эгоизма может претендовать на первое место сейчас же после эгоизма еврейской расы, а это ведь что-нибудь значит! Англия жила избиением народов и живет им до сих пор. Проглоченные буры и отношение к темноцветным африканским расам – только новейшие примеры, между тем как Индия остается более старым и наиболее крупным позорным пятном и постоянным напоминанием. Ведь собственный её поэт Байрон должен был бросить в лицо достойной Англии обвинение, что она наполовину избивает мир, а наполовину его надувает!

При подобных прекрасных качествах нечего удивляться тому, что над английской почвой подымаются туманы теорий, оправдывающих эти качества. Дурная жизнь должна порождать и соответственно дурные идеи, а потому, во всяком случае, даже без появления той личности, с которой связан дарвинизм, прославление борьбы за существование все равно явилось бы на сцену под какой-либо формой.

Сама Англия давно уже борется не только за существование, но и за богатое существование, за материальное господство над миром. В этой борьбе Англия имеет лишь единственного конкурента – правда, иного сорта, но в главном подобного себе, – современное еврейство, с которым она нашла полезным, за последнее время, открыто делать общее дело. Таким образом выясняется, что не только дурные дела, но и дурные идеи с обеих сторон наперерыв поощряются и разносятся повсюду, как что-то, достойное прославления.

3. Как ни превратно понималась так называемая борьба за существование, однако в области естествознания она не дошла до таких извращений, до которых договорились теоретики – проповедники классовой борьбы; да и не могла дойти. Еврейские главные представители ограниченнейшего и бессмысленнейшего, карикатурного социализма декретировали – именно по своей тупости, – что классовое государство должно исчезнуть. Эта, преимущественно марксовская, ложь должна означать, что нужно стереть все классовые различия, какие нашли для себя в государстве и в обществе отчетливую форму выражения и признание. Должна остаться одна бесформенная, однородная масса. Однако эта серая всепролетарская масса – только лицемерный предлог. Им прикрывается еврейство, которое желает вечно заниматься нивелирующей стрижкой и паразитировать, т. е. господствовать над массой в неклассовом, так называемом государстве будущего, овладевая всеми руководящими и влиятельными местами и функциями.

Но если даже отвернуться от этой еврейской перспективы и на минуту принять всерьез уничтожение классов, то и тогда, во всяком случае, неклассифицированное общество останется бессмысленным порождением самой тупой теории. Оно было бы чудовищностью, даже прямо карикатурой на всякое общество; ибо все общественные формы – хороши они или худы – основываются на разграничении функций и на разделении труда. Если даже просеять критически все несправедливые или вообще неприемлемые, ложные формы исторически сложившейся общественности, то все-таки останется довольно много неизбежных различий, которыми нельзя пренебречь и которые нельзя и не должно уничтожать. В царстве животных нельзя было бы изобрести подобной бессмыслицы: там то именно образование уклонений и видов и было тем, что должно было возникнуть путем борьбы за существование и принимать все более и более определенные формы. Если бы там кто-либо вздумал утверждать, что виды, принимающие все более и более резко выраженные, иногда даже неподвижные формы, должны исчезнуть и уступить место первобытному однообразному киселю жизни – то вся теория, и без того не безошибочная, нанесла бы сама себе удар, так сказать, в лицо: к первоначальной бессмыслице она прибавила бы еще худшую окончательную бессмыслицу. Следовательно, по-еврейски тупой социализм может в этом отношении похвастаться, что он дал созреть наиболее нелепому плоду теории.

Общество без классификации! – взвесьте только, что это должно значить с точки зрения строгого мышления. О совершенно неизбежном разделении труда я говорить не буду; понятно само собою, что если всякий не будет во все времена делать всякое дело, т. е. не будет делать все для самого себя сам, без посторонней помощи, то уже по этому одному должны возникнуть различия. Но если бы даже до некоторой степени и осуществилось такое самоизолирование и самоудовлетворение, как у дикоживущих животных, то все-таки обстоятельства и особенности индивидуума, точно так же, как и в животном мире, повлекли бы за собой дифференцировку жизни, способностей и потребностей. В какой же мере больше должно это проявляться, если мы оставим точку зрения животного и взвесим, какие различия должны быть последствием развития у сверхживотного! Грубое и тонкое нельзя отождествить и соединить в одних и тех же функциях. Привычка создает особенные типы и характеры и позволяет им даже так вкорениться, что о переходе к другим формам жизни едва ли может быть иногда и речь.

Возле или, лучше сказать, выше хозяйственного разделения труда лежит еще другое, гораздо более важное, чисто личное разграничение; оно основывается на свойствах пола и расы, вообще на таких качествах, которые появляются при дифференцировке особенных жизненных условий. Если даже мы отбросим все несправедливые формы вроде всех первоначальных форм господства и рабства – чем совсем не занимается тупой по отношению ко всяким идеям права социализм, – то все-таки останется достаточно традиционных отношений, которые нельзя и не должно устранять. Различие полов и примыкающее к нему образование брака и семьи – как ни велик их вес – на самом деле не единственная важная форма различия. Уже одни нравственные качества и их влияние на образ жизни индивидуумов и групп определяют собой целый строй различных общественных отношений. Небезразлично ведь, чем определяется благосостояние личностей или групп и судьба потомства данного поколения: прилежанием или леностью, предусмотрительностью или легкомыслием.

Итак, если даже мы вообразим, что изгнана всякая преступность, созданная ненормальными неравенствами, то все-таки именно в области добра останется в силе благотворная дифференциация; и ополчаться на нее было бы высшей степенью предательства по отношению ко всему более благородному. К такому высшему предательству и клонится приманка, сулящая в будущем уничтожение классов; она бросается наиболее дурным элементам масс, чтобы сформировать из них партию преступников и уловить их для службы партиям, находящимся в руках евреев.

4. Чтобы еще более глубоко разъяснить главный пункт, вернемся от карикатурной классовой борьбы снова к общей теории вымышленной борьбы за существование. Какие естественные факты лежат в основе связанных с этой теорией фантазий и фривольных гипотез? Конечно, не такие, которые давали бы право на известные нам подтасовки! Несмотря на примесь всяких раздоров и преступлений, действительное, естественное отношение вещей, если смотреть на него непредвзято, неизмеримо более невинно. Разумеется, мы не будем обращаться к абсолютно нулевому, начальному пункту всякого бытия, или даже к началу ощущения, вместе с которым приобрели свой смысл счастье и несчастье, добро и зло. Нет необходимости в таких крайних экскурсиях в область мышления и знания, чтобы достаточно твердо установить характер природы, который для сознательного человека понятен сам собой.

Природа не есть совокупность пауков, побивающих и пожирающих друг друга. За исключением хищных животных и, несомненно, аналогичным образом возникших хищников-людей, природа является совокупностью существ, которые стремятся бок о бок друг с другом обеспечить себе существование и продолжение рода которых жизнь ведет, отчасти, к взаимным соприкосновениям, к взаимному общению.

В последнем отношении сверхживотное, называющее себя человеком, играет выдающуюся роль. Как бы кто ни думал о добре и зле, во всяком случае, не имеется налицо никакого общего, сознательного стремления людей драться и вредить друг другу. Если где-либо и получается, при столкновениях, вред и обида, то мы имеем там пред собою влияние слепых побуждений, еще не привыкших, под руководством разума и справедливости, взаимно ограничивать свои действия.

В конечном счете важнейшей основной формой столкновений самых разнообразных существ является их общая конкуренция на почве естественных средств к жизни и вообще на почве природы, поскольку она служит им для существования и пропитания. Здесь области, которыми распоряжается особь, более или менее разграничены. В человеческом мире результатом такой конкуренции является частная собственность и, что особенно важно, собственность на землю; раз эти сферы деятельности фиксированы – хорошо или дурно, справедливо или несправедливо, все равно, – получаются последствия большого значения. До тех пор еще не имевшая точки опоры конкуренция получает твердую опору, и известное неравенство в просторе для деятельности есть естественнейшее из всех её последствий. Здесь может возникать только вопрос о том, не примешалась ли несправедливость к таким формам общения. Не всегда можно вполне кассировать такую несправедливость. Однако всегда остается возможность исключить ее или что-либо ей подобное на будущее время и таким образом предупредить дальнейшее накопление вреда. Так как случившиеся факты не остаются на все времена, то уже это одно открывает некоторый выход и возможность прямого и естественного хозяйственного исправления прежних промахов. Историю нельзя начинать сначала; но несомненно, что ее можно продолжать так, что она, до некоторой степени, будет сама себя исправлять и возмещать вред, причиненный ей же самой.

Итак, если обозреть весь ряд собственно животных низших ступеней, то так называемая борьба за существование, подобно войне, окажется на самом деле не правилом, – хотя бы даже в отдаленном смысле слова, – но только исключением. Среди дико, т. е. свободно живущих, животных хищники представляют собой просто лишь преступное отродье. Наконец, и уничтожение невинных существ человеком только там не является несправедливостью, где эти существа не могут ограничить своей тенденции к размножению и вредят, конкурируя на почве средств пропитания. Такой случай, являющийся в животном царстве правилом, в сфере всеобщей конкуренции, конечно, оправдывает уничтожение, но еще не дает права человеку взять на себя функцию хищного животного, не дает права на режим избиения. Такой режим характеризует лишь деятельность хищного зверя, который в человеческом сверхживотном принял только еще более бесчеловечный вид, чем у подлинного зверя.

Поэтому если собрать вместе все заблуждения, все преступления природы и истории, то все-таки, как правило, возобладает такое отношение, которого нельзя будет охарактеризовать как принципиальную борьбу за существование. Всеобщая конкуренции в области деятельности существ сама по себе не является еще преступным фактом; подлинная негодность имеет место лишь там, где средства конкуренции оказываются дурными и преступными. Даже где только уважают друг друга за одну лишь взаимную силу, даже там еще не получается разбойничьей формы отношений. Наоборот, когда кто-нибудь просто преследует свои интересы, но притом не эгоистично, т. е. без вреда для другого, то уже одно это обстоятельство ведет к побуждениям добровольной справедливости. Кто стремится к ограничению сфер конкуренции справедливым путем, тот находится на верной дороге. Такое стремление, если предположить природную неиспорченность в остальном, для лучшего понимания оказывается необходимостью. Поэтому в сверхживотном добро возможно в совершеннейшей норме, если оно может явиться хотя бы даже поздним плодом созревшего, в смысле опыта и мысли, понимания всего рода. На первое же время довольно знать, по крайней мере, что общая борьба за существование есть лживая подтасовка, которая, к тому же исходит от людей, навязывающих вещам свою собственную гнилую сущность и желающих оправдать и даже прославить свою собственную испорченность, неспособную к лучшим концепциям.

5. В специальной форме борьбы классов мы имеем аналогию общей борьбе за существование постольку, поскольку и здесь лежат в основе естественные факты, которые, однако, ни в коем случае не заходят дальше, по большей части, невинных классовых противоположностей. Но простая противоположность не есть еще борьба в отвратительном смысле этого слова. Противоположность интересов ведет к такой борьбе только там, где наперед уже примешивается несправедливость внутри самих отношений или где к тому же присоединяется натравливание извне. Вообще, поскольку право получало некоторое признание и поскольку хозяйственные взаимоотношения определяли собой общественные расчленения, общество имело наклонность к мирной взаимопомощи и действительно устраивалось по этому масштабу, несмотря на некоторые исключения.

Эти исключительные факты состоят в первобытных традициях господства и рабства. Традиции эти – наиболее дурное наследие истории, но они отнюдь не то, чем орудуют люди, разжигающие классовую борьбу. Нынешние социал-демагоги вместе с евреями или их друзьями, скорее, избегают указывать, как на решительное основание всяких раздоров, на главную причину разлада между сословиями, а именно они не протестуют против искусственно созданного военного класса. Свобода для них и для их целей – слишком высокое понятие. Они оперируют с интересами пропитания и с резонами желудка. Так как они сами не знают ничего, кроме материальных вожделений, то и в обществе видят они только грабителей-предпринимателей и всегда и всюду обделяемых рабочих, или желают, по крайней мере, чтобы такая точка зрения, хотя они сами уже не верят в нее, все-таки оставалась в силе на все времена.

Таким образом, так называемая классовая борьба принимает характер дела, которое называет себя или прикидывается антикапиталистическим.

Но дело на этом не останавливается. Антикапитализм непроизвольно превращается в нечто, направленное против всякой собственности, в нечто, игнорирующее естественнейшие первоначальные понятия всякого права, – однако не отрицая их и не оспаривая прямо и открыто; выходит так, как будто бы абсолютное бесправие в области владения есть вещь, которая разумеется сама собою. Исходя отсюда, покровительствуются грабительские наклонности, и если уже не теперь, то, по крайней мере, в будущем наступит полная необеспеченность владения. А дальше – лишь один шаг к необеспеченности и самой жизни, как это – преимущественно, но не исключительно – показали события в России. Значит, и в этом направлении материальная классовая борьба в форме травли легко и быстро превращается в классовое убийство.

Там, где имели место простые противоположности и были возможны примиряющие взаимные объяснения, отравленная карикатурная теория и всюду зараженная еврейским духом практика довели социальное положение вещей до крайностей и искусственно создали напряженную атмосферу, которую можно объяснить только травлей. По отношению к такому сбившемуся с пути и разлагающемуся состоянию должно, конечно, громко заявлять о необходимости социального спасения. Но посмотрим сначала, от чего прежде всего нужно охранять и спасать.

Если бы все происходило само собой, без примеси яда травли, то мы имели бы, без сомнения, социальные распри и соперничества классов, но только под верховенством идей права. В действительности же получился принципиальный, и притом преимущественно от евреев исходящий, посев классовой ненависти, в особенности в виде капитал-демагогии. Этот посев классовой ненависти привел к двойной жатве: во-первых, он привел к триумфу натравливания, а затем и к расовой ненависти, которая, раз вред сознан, проявляется естественно и справедливо. Это возмездие за возбуждение классовой ненависти возобновлением и возрастанием всемирно-исторической ненависти к еврейской расе – совершенно в порядке вещей. Но расовая борьба, раз она пущена в ход надлежащим образом, может только тогда привести к социальному миру, когда она одолеет главного виновника классовой борьбы.

В противном случае явилось бы ужасающей неизбежностью классовое убийство, и притом в смысле, благоприятном еврейскому господству, которое могло бы хорошо устроиться на социальных развалинах. В России, например, теперь приходится выбирать уже только между двумя формами варварства: между еврейским режимом обирания и парламентских гримас – режимом, который, в сущности, есть хаос, – и между тем антиварварством, которое было бы только-только достаточно для того, чтобы очистить русский народ от вселившейся в него еврейской инфекции, а русскую почву – от загрязнения её евреями.

Но я откладываю до другого места книги всякое ближайшее исследование подобных неизбежностей, которые, смотря по различию народных характеров, могут принимать различные формы. Варварство еврейского натравливания на классовую борьбу, однако, – столь очевидный факт, что нечего удивляться, если даже в Северной Америке – этом Эльдорадо евреев – дело дойдет, в конце концов, еще раз до того, что придется прибегнуть к помощи противоварварских мер. Но оставим американскую сторону нашей планеты и обратимся прямо к все более созревающему еврейскому плоду, а именно к умножению и возрастанию всех тех причин, которые заражают гангреной народные массы и располагают их к гнилости.

II. Гнилость массы

1. Когда говорят о массе или о массах, то обыкновенно разумеют преимущественно низшие, наиболее широкие слои. В настоящее же время при слове масса возникнет, конечно, мысль только о пролетариях, т. е. главным образом о наемных рабочих, будет ли это городское, фабричное, или сельское, земледельческое население. Но мы должны наперед уже указать здесь, что попытки смешения классов, о которых мы напомнили в предыдущем отделе, ясно рисуют иную картину массы, более широкую, даже всеобъемлющую. Все, что могли заполучить где-нибудь демагоги, объединено в один массовый тип с целью образования партии. Таковы мещане и низшие служащие и даже такие официальные чиновники, которые партией отдаются в распоряжение массы, раз они соблазнились сделать малейший шаг в этом направлении и, например, согласились оказывать поддержку в тайных выборах там, где массовое избирательное право уже в обычае.

Поэтому едва ли возможно всегда провести здесь резкие границы. Логическая связь изложения сама должна всегда показать, что нужно разуметь под известным выражением масса. И так как у нас темой служит начинающаяся гнилость масс, в первых стадиях которой мы находимся, то не особенно важно, будут ли понимать массу несколько шире или несколько уже. Гнилость сословий, высших и наивысших, – старая тема, давно уже разобранная нами в прежних сочинениях, с нашей критической точки зрения. Но ведь после верхов и обычных господствующих общественных слоев и широкая основа общества, его фундамент, также заслуживает осмотра в смысле гнилости и порчи или, по меньшей мере, в смысле расстройства.

Нельзя уже более отрицать начинающейся порчи широкой основы общества, с тех пор как с присущей ей грубостью и с первобытными, так сказать, задатками испорченности сочеталась еще зараза, исходящая от разложения нравственности и интеллекта высших слоев. Именно социал-демагоги сделали все от них зависящее, чтобы в низших классах поощрить подражание дурным сторонам образа жизни высших классов и заразить их жаждой рафинированных наслаждений. Таким образом, скоро получится одна общая каша довольно однородных экстравагантностей. А чего недостает низшим слоям в средствах и что ограничивает для них интенсивность и утонченность дурной жизни, то они возместят широтой распространения и заменять топорностью.

Итак, нет никакого основания особенно заботиться о различении обоих понятий о массе. Возрастающее смешение классов в сфере дурного есть факт, и даже там, где это ведет к взаимному утоплению в крови и убийстве, оба способа действий, которые здесь можно различить, в сущности, происходят от одного корня. В корне совершенно одинаковая насильственность действий вот что теперь проявляется с обеих сторон, только в различных формах.

Кроме того, здесь видны одни и те же эгоистически-несправедливые притязания, которые друг с другом сшибаются и стараются истребить друг друга, причем ни одна из сторон даже не видит, как они извращены.

2. Согласно с тем, что сказано, основа и верхи общества могут быть соединены вместе, и то, что мы называем гнилостью массы, получает один и тот же смысл, имеются ли в виду обе или только одна из её частей. Но нет ли чего-нибудь между ними такого, что находится в более здоровом состоянии и что не слишком сильно заражено ни той, ни другой стороной? То, что играет в политике роль так называемого среднего сословия, конечно, не может считаться находящимся в таком состоянии. Под этим сословием разумеют, большей частью, ремесленников и мелких торговцев, причем под первыми разумеют людей, ограниченных цехами, а под вторыми – людей, высматривающих из своего ограниченного круга мелкой конкуренции подачки со стороны государства. С такого рода духовным содержанием, – которому, конечно, не может помочь небольшое количество антисемитизма ложного реакционного сорта, – нельзя начать ничего путного. Оно дает только мелкую гальку, которая, вместо того чтобы помочь провести границу, сама служит для образования классовой мешанины и общественной путаницы.

Но можно установить иное, более свободное понятие о подлинном среднем слое. Этот слой состоит прежде всего из горожан и крестьян с самостоятельным, но умеренным достатком; однако не только из таких элементов: сюда же входят и те частные служащие и официальные чиновники, коих потребление почти соответствует указанной бюргерской или крестьянской мерке. Главное отграничение, однако, вовсе не количественное, т. е. не такое, чтобы во всякое время и во всяком месте можно было привести суммы и степень простора деятельности, которыми определяется различие. Руководящее понятие здесь, скорее, нравственное, а именно это понятие о простоте и вместе с тем о хозяйственной самостоятельности и солидности образа жизни. Где начинается пролетарий, живущий тем, что идет из рук в рот, там кончается этот лучший средний слой. И всякий чиновник, который не обходится своим жалованьем, плохо хозяйничает или даже только ничего не сберегает, экономически уже не принадлежит к этой лучше поставленной средней категории, если бы даже он в остальном и продолжал лучшие или, по крайней мере, сносные традиции сословия. Конечно, подобная вещь случается редко; иногда, однако, дурное ведение домашнего хозяйства – просто по легкомыслию – может соединяться с хорошими качествами в других отношениях.

Все понятие о действительно лучшем слое, занимающем середину между двумя крайними вырождениями, содержит в себе нечто идеальное, но этому идеальному отвечает некоторая действительность. По нашей системе, дело заключается в том, чтобы указанную действительность расширить, уменьшив крайности или даже, по возможности, сведя на нет их экстравагантный характер. На такую задачу, а также на ближайшие средства и пути её разрешения мы уже указывали в сочинении «Вооружение, капитал, труд». Здесь наш долг – специально показать, насколько решение задачи зависит от создания действительного права, которое, возвышаясь над политикой с её обычным обманом и над полуюстицией с её неудовлетворительностью и двусмысленностью, становится носителем высшей правды и лучшей воли.

О смысле, который соответствует нашему призыву к распролетаризации, мы напоминаем здесь лишь мимоходом. Пролетарии должны перестать быть только массой, т. е. должны отказаться проявлять только свойства массы, подобной стаду. Пусть лучше каждый подумает о том, чтобы подняться до индивидуальной хозяйственной самостоятельности и для этой цели сберечь умеренную сумму денег как своего рода страховой капитал, который дает возможность сберечь личную свободу среди отношений экономической зависимости. Вот наша идея; и мы ставим ее на место перспектив, указывающих на так называемое государство, которое должно обо всем позаботиться. Это туманное представление о всеопекающем государстве есть представление рабское, присущее массам, понимая их в дурном смысле слова; в таком государстве всякая свобода будет уничтожена. Но даже и ценой свободы нельзя было бы еще здесь достигнуть целей желудка; скорее, получились бы в результате хаос в государственной форме и полная неустойчивость.

Масса, по своей неспособности мыслить глубже, позволяет дурачить себя иллюзиями, которыми приманивают ее мечтатели и обманщики или люди, представляющие то и другое вместе; приманка бросается с тем расчетом, чтобы большей частью массы можно было командовать и обирать ее, в то время как другая часть, предающая первую, питается плодами напущенного тумана и произведенного им одурения. Всему этому можно было бы помешать, если бы удалось провести индивидуальный принцип, т. е. подорвать надлежащим образом уважение к принципу массового существования и к желанию оставаться в таком состоянии. Идея среднего слоя указывает только направление пути к этой цели; в конце концов, все должно прийти к тому, чтобы образовалось единое общество, состоящее из индивидуумов, хозяйственно самостоятельных, снабженных полной, но справедливой мерой достатка, причем и жизненные средства высших десяти тысяч будут приведены к правильным размерам.

3. Противоположный путь – тот, на который толкает, помимо воли, и неизбежно начинающаяся гнилость массы. Однако прежде чем рассмотреть ближе эту фактическую сторону общей гнилости, я хочу, в интересах беспартийности, указать на особенный характер той роли, которую масса играла с тех пор, как человечество помнит себя, и постоянно вновь ее играет. О массе можно, в самом деле, сказать кратко, что её уделом всегда было поддерживать бывшие в ходу суеверие и порабощение. При этом будем ли мы понимать массу в более тесном или в более широком смысле, дело не изменится. Религиозный обман и политическое суеверие никогда не утвердили бы своего господства, если бы их не защищали массы. Действительно выдающиеся личности, появлявшиеся в царстве сверхживотного и не льстившие глупости массы, всегда оказывались в дурном положении и еще никогда не были в состоянии свободно дышать. Насилие массы, если не уничтожало их, то, во всяком случае, не позволяло им подняться наверх, мешало проявлению их существа.

В области религии нужно принять в расчет всемирно-историческое отношение вещей, на которое мы только что указали, но не требуется никаких дальнейших пояснений. Это отношение весьма ясно. Никакой, действительно просвещенный в серьезном смысле слова, человек не станет здесь спорить и не затруднится подыскать примеры. Всюду, где в этой области появлялось более ясное понимание, оно всегда было связано с выдающимися личностями и с группами, находившимися под их влиянием. Напротив, суеверие в области политики не так легко разглядеть, как суеверие в области религии. Но и политическое суеверие коренится в рабской покорности массы и без поддержки массы не могло бы пустить глубоких корней или долго продержаться. Это суеверие в настоящее время даже еще гораздо менее разрушено, нежели суеверие религионистическое, которое даже в массах получило уже столько пробоин.

Политическое суеверие с самого начала окружало ложным сиянием носителей власти, даже в лучших античных государствах. В периоды упадка оно было опорой цезаризма, который являлся такой подходящей для масс политической формой. Уже тогда загнившая масса не могла представить себе обеспеченными свое собственное царство и, так сказать, свое сервильное господство без посредства главного мастера по части массовых побуждений, который бы при случае сыграл злую штуку с прочими элементами общества и все смешал в одну кашу политического рабства. Вот что именно придало характерный тип цезаризму опускавшегося Рима, причем собственно рабы даже не принимали в этом решающего участия.

И если теперь где-нибудь нарождается империализм, в современном смысле, причем даже в Северной Америке имеются налицо поползновения к этому, так и там ему благоприятствует именно политическая тупость массы. Это – вовсе не потребность в доброй диктатуре для переходного момента, т. е. для приведения в порядок общественного хаоса; наоборот, совершенно обычное тяготение массы к представителю её собственных жадных вожделений, её собственного вырождения и нерадивости – вот что побуждает массы следовать цезаристическим импульсам.

Вспомним же опять общую и, в особенности, античную историю. Кто представлял тогда массу? Первоначально, например, в ранние, сравнительно лучшие, времена Рима, к ней вовсе не причисляли рабов. Собственно пролетариями, т. е. теми, кому было дано первоначально это название и с которых оно было довольно неправильно перенесено в наши отношения, – такими пролетариями были свободные люди, бывшие, в смысле свободы, равными всем другим римским гражданам. Но уже в первые времена, в так называемый период царей, пролетарии образовали при политических выборах низшую трибу, лишенную силы. Их функции в области гражданской жизни состояли лишь в том, что они заботились о продолжении потомства – поистине комический контраст с высоко состоятельными гражданами последующего цезаристического государства, которых никакими законами и даже потерей наследства не могли заставить подарить миру достаточно потомства. Таким образом, пролетарии были бессильной, свободной массой, т. е. наседками. Они и представляли собственно массу; рабы же, как в частном, так и в политическом отношении, были чем-то совершенно пассивным.

Только позднее, после того как рабов стали массами отпускать на волю, т. е. после возникновения классов либертов и либертинов, потомство прежних рабов получило возможность прямого влияния на общество, а в качестве составной части массы до некоторой степени также и на политику. Это был процесс, подобный тому, при котором совершилось наше новейшее освобождение крепостных и тягловых. Только новейшее смешение массы с прежними лично-несвободными элементами теперь гораздо более значительно; оно даже совершенно всеобще, так как собственно рабское состояние в странах с новейшей цивилизацией принципиально уничтожено, сколько бы ни старались в областях, где действовал колониальный разбой, вновь восстановить это рабство под видом скрытых его суррогатов.

4. Если оценить правильно историческую традицию, которая держит массу в духовном и политическом рабстве, то покажется трудным найти здесь какой-либо выход. От высших классов идет разложение традиций, но вместе с дурным оно поражает и хорошее. Например, просвещение в сфере религии – конечно, хорошая вещь. Но если только на место устраненного суеверия не ставится доверие к мировому порядку и к первопринципам мира, то даже у наиболее образованных людей, а тем более, во сто крат, у необразованных, – все становится ненадежным или даже грубо-варварским. Не только мораль разрушается в своих последних основоположениях; все понимание бытия делается таким противоречивым, что исчезает из жизни всякое высшее, длительное, всестороннее удовлетворение ею. Если даже люди бросаются тогда в разные жизненные наслаждения, то все-таки общий взгляд на жизнь остается неутешительным, даже подавляющим, так как нет никакой глубоко заложенной опоры; кроме того, в этом случае всякая индивидуальная надежда, после устранения потусторонней бессмыслицы отпадает, не будучи, однако, замещена ободряющей перспективой продолжающейся жизни рода или хотя бы семьи.

Главное зло такого положения состоит в том, что люди, помимо своей воли, вынуждены заключать о целом вещей по собственной своей сущности. Состояния, при которых создались лучшие или даже прямо благородные концепции божеств, были отнюдь не из самых дурных. Люди понимали самих себя, конечно, фантастически; но они имели внутри себя фонд, позволявший им создавать идеалы, вкладывая в вещи нечто доброе или предполагая в них добро. Если сравнить с этим опустошенные в религиозном отношении, разлагающиеся состояния, то окажется, что современный им упадок нравов и качеств людей подготавливает почву, на которой вырастает гипотеза всеобщего осточертения и распространяется абсолютный мировой пессимизм. Где пессимизм охвачен потусторонним безумием, хотя бы, как в буддизме и шопенгауэризме, в форме только разукрашенного фантазией ничто, там еще имеется некоторый остаток религионизма, и притом очень древнего рода. И совершенно справедливо, если подобные вещи постигнет то универсальное уничтожение, которое отнюдь не может остановиться на отрицании мира, но прежде всего должно уничтожить всякую фантастику. То, что затем остается, если не наталкивается на что-нибудь лучшее и действительное, неизбежно превращается в безусловный и безвыходный пессимизм.

Дела в этом отношении не были бы так плохи, если бы переходное время и его люди, в общем, были лучше. Они носили бы тогда в себе самих фонд и ручательство за наличность чего-то лучшего в целом вещей. Они лучше понимали бы прошлый мир и все бывшее, они были бы в силах искать более благородных принципов в основе бытия. Конечно, возникшее отсюда доверие имело бы корень в самих людях; но именно это обстоятельство и есть лучшее. В конце концов, ведь лучшие люди не могут, практически, рассчитывать в мире ни на кого, кроме подобных себе, т. е. опять-таки лишь на хороших людей. И этого довольно: все будет выглядеть тогда более удовлетворяющим образом. Дурные стороны истории будут рассматриваться как факты, полная мера дрянности которых стала ясной только позднейшему, проясненному сознанию; первоначально же, для непосредственных участников дурных дел, дрянность эта не была ясна субъективно в такой же мере. Таким образом, можно представить себе известное примирение с бытием и миром. Но здесь нужны доброе настроение и широко развитой разум, даже вообще необходима совершенно здоровая конституция человека, если имеется в виду заполнить тот пробел, который оставил после себя потерпевший крушение религионизм.

Я сейчас напоминаю о тягостях, связанных с разложением религии даже для наиболее просвещенных людей, для того чтобы показать, что должно происходить с необразованной или полуобразованной массой, когда она, в свой черед, бывает задета разлагающим религию просвещением. Просвещение до сих пор ведь останавливалось на полпути и приводило к самой вредной неустойчивости. У масс, при таких обстоятельствах, получается только безобразная смесь всяких бессодержательных или по-новому суеверных представлений. А что легче всего отправляется к черту, так это мораль, которую человек массы привык признавать лишь как нечто, связанное с религиозною санкцией. Вместе с санкцией исчезает, большей частью, и то, что она санкционировала; скудный же обрывок нравственности, остающийся, несмотря на то, и проявляющийся, как сила природы, не может удовлетворительно выполнить задачу социальной связи.

5. Еще худший вид приобретают общественные дела, когда от ненужного обществу религионизма мы обратимся к социальной и политической жизни, которую нельзя выкинуть за борт, как церковь или догму. То, что люди мыслят о мире или о каком-то вне-мире, может и должно определяться свободным сообщением идей, но не принудительным авторитетом. Дурные и ложные идеи чисто теоретического значения могут и должны быть заменены хорошими и верными, но так, чтобы сюда не примешивалось никакого насилия. Наоборот, именно только то и нужно, чтобы насилие, действовавшее здесь до сих пор и занимавшее привилегированное положение, было устранено фактически и исключено принципиально. Но иначе обстоит дело с поступками. Здесь наихудшим насилиям должны быть, по возможности, поставлены границы, или вдобавок их должно постигать возмездие, с вознаграждением потерпевшего. До тех пор, пока вообще существуют преступления, невозможно будет не реагировать на них принуждением. Кроме того, существуют положительные общие дела в сфере общественных отношений, которые должны выполняться коллективно, в форме организации, через посредство известным образом назначенных официальных лиц. Значит, уже обычная юридическая и политическая область полна необходимого принуждения, от которого нельзя отказаться, как это можно сделать в области религии и теории.

И если в этой сфере политических неизбежностей распространяется позорное разложение, причем господствующие сословия подпадают лености, бессилию или моральной испорченности, то порожденное этим замешательство проникает в глубину масс. Выгодная сторона процесса состоит здесь в том, что, как и при просвещении относительно религии, разрушается политическое суеверие, т. е. вера в святость органов господства. Но получается и соответственный вред, так как с разложением политических безумных представлений на смену им не появляется тотчас правильных воззрений на действительные необходимости. Именно в массах это политическое разложение, раз оно началось, действует вреднейшим образом, открывая простор самой дикой разнузданности; нередко даже оно осуждает массу на форменный разбой и грабеж как в законных, так и незаконных видах его.

Коль скоро обычное юридическое право скомпрометировано в высших слоях, то и в низших вместе с доверием к справедливости исчезает охота жить по справедливости. И без того там воровство, по крайней мере мелкое, слишком привычно, во всяком случае для нескольких процентов населения. Уже в «Курсе национальной и социальной экономии», а именно в третьем издании 1892 года, я указывал на распространенность полевого и лесного воровства. Города и фабричные округа дают аналогичные явления, вроде, например, покражи материалов. При подобных задатках, сколь бы мало в процентном отношении они ни проявлялись, масса, конечно, не может обнаружить особенной силы сопротивления порче, которой заражают весь народ верхи или демагоги. Следовательно, нечего удивляться гнилостному состоянию или появлению гнилости в массе. Наибольшее зло здесь в том, что портится, если не окончательно выедается порчей, правосознание старого стиля, раз оно не заменяется чем-нибудь высшим, более глубоко обоснованным. Переходная фаза – которая, впрочем, может продолжаться во всей своей красе достаточно долго, – несомненно, осуждена на отвратительное, зловонное, гнилостное брожение.

Понимая массу в более широком смысле и причисляя к ней крайние анормальные элементы, которые рекрутируются по большей части из высших опустившихся слоев и сословий, мы сможем объяснить себе бессмысленнейшие, самые беспутные продукты социального вырождения. Здесь дело больше, чем только соприкасается с разбоем: здесь приветствуется и практикуется убийство якобы в общественных интересах, но при самых сомнительных положениях. Этим я вовсе не хочу сказать, что всякое реагирующее насилие, – потому только, что оно насилие и несет с собой смерть, – всегда несправедливо. Нет! Наоборот, с несправедливым и наглым насилием может состязаться только справедливая и правотворящая противосила. Но только о влиянии этой идеи ведь вовсе нет и речи в беспутных выходках или разбойничествах. Скорее, именно сочетание тупости и разнузданности осуществляют эти, большей частью совершенно бесполезные, проступки. Низкое, часто с еврейской стороны исходящее, науськиванье и здесь опять-таки приводится в движение; оно оказывается почти правилом, раз только дело исследуют ближе и старательнее.

6. Круг литераторов, а именно запутавшееся социально писательство с его тщеславными выродками, принимает большое участие в заражении масс гнилостью. За исключением очень редких, отдельных добрых намерений, вся история социалистики в эпоху быстро прогрессирующего общественного разложения свидетельствует о том, что можно сделать в смысле внесения в сознание массы заблуждений и порчи. О содействующей порче беллетристике, которая вместо добрых нравов и разумного поведения является выразительницей как раз всего дурного, я упоминаю лишь мимоходом. Беллетристика теперь деморализует низшие классы, как прежде деморализовала преимущественно классы высшие. Если не считать совершенно единичных явлений, из неё не вышло еще ничего в социальном отношении путного.

В наиболее благоприятных случаях, как у Бюргера и Байрона, она пыталась в личной жизни и в поэзии возместить общественные анормальности критически идеальным направлением и призывом к доброй воле, причем, однако, сами эти личности запутались в тех же анормальностях по свойствам общей и индивидуальной их жизни. Отсюда лучшее в их поэзии нужно искать в конфликте с испорченным и лицемерным обществом. Другие же, как Гёте и Шиллер, сделали наоборот: они сами пускали воду на мельницу социальной испорченности, как это я развил в «Персоналисте» (1905–1906 года) еще более подробно и глубоко, чем в книге о литературных величинах. Новейшие и нынешние писаки и стихоплеты, как подлинные пустозвоны, могут идти в счет лишь постольку, поскольку мы спросим о том, кто из них обслуживает и укрепляет, в смысле социальной и прочей испорченности, верхние слои, а кто – низшие. Разумеется, обе роли перемешиваются, и чаще можно сказать, что бумага как будто бы существует только для того, чтобы марать ее для всей испорченной массы.

Как я показал уже в книге «Вооружение, капитал, труд», наиболее опасно внутри самой массы фабричное и иное разрушение семьи. С этим разрушением связано и разрушение чувства собственности. И крестьянский, и вообще сельский элемент теряет вместе с семьей интерес к продолжительному владению и к действительной собственности. В общей массе уже самое увеличение населения ведет к порче, если не открываются тотчас же выходы для растущей конкуренции. Спрос на средства к существованию не должен перерастать имеющихся в распоряжении возможностей добыть эти средства. В противном случае возникают давка и столкновения, которые, по меньшей мере, затрудняют соблюдение справедливости, если не прямо вредят ей или даже не исключают её. Для человека массы нет ничего труднее, как владеть собой и держать себя в должных границах. К предусмотрительности и мудрости он привычен меньше всего, а потому и в этом отношении гнилость массы уже слишком близка. Отношениям полов, которые до сих пор еще сносно регулировались довольно нормальным браком, теперь грозит опасность с разных сторон. Я не буду повторять здесь того, что я уже говорил в других местах о разложении нравов в области фабричной жизни. Однако я должен все-таки указать здесь на то, что теперь не только высшее общество подверглось расовому смешению и оеврению: эта порча широко распространяется уже и в низших слоях. Куда же спастись массе от инфекции, пожирающей вместе с телом и дух и портящей лучшие задатки? Для толпы нигде нет твердой точки опоры, опираясь на которую, она могла бы бороться против заболевания и сохранить от порчи свою национальную природу. Этот постыдный путь вниз, эта наклонная плоскость грозит не только падением национальностей, но и вообще гибелью лучшей человечности.

Помещик и еврей, поп и жрец науки сообща делают каждый свое, чтобы основательно запутать и массу, в тесном смысле слова, и всю вообще массу, т. е. все её элементы, не исключая высших. Частичная противоположность интересов помещика и еврея все больше и больше уступает место сообществу, благодаря которому они оба, соединенными силами, обращаются против третьего – против того, кого они в прежние времена обирали и грабили отдельно, каждый для себя. Их полувраждебные столкновения случались и случаются лишь в сфере общественных должностей, которые они отнимают и оспаривают друг у друга. Каждая из сторон желает выгадать отсюда для себя и удержать сколько возможно больше.

Этот специфический раскол и дает начало совершенно пустому антисемитизму юнкера и антиюнкеризму еврея. И масса здесь не предохранена ни от помещика, ни от еврея, но оба они предают ее друг другу.

Подобное же отношение существует между попом и жрецом науки. Поповский прототип не трудно разглядеть, и мы, с нашей точки зрения, не станем тратить на него слов. Но именно только мы впервые показали, как ученые авгуры, т. е. люди, разыгрывающие из себя защитников науки по преимуществу, делают почти то же, что вначале заботливо проводили в высшие и низшие слои попы; но только делают они это более утонченным способом. А именно они обманывают мир совершенно непроверенным или совершенно излишним научным хламом, выдавая его за что-то такое, на что можно положиться или из чего можно извлечь пользу. Они пускают в мир вредные учения, о которых кричат как о благодеяниях, и при помощи своих преподавательских привилегий навязывают эти учения юношеству.

Притом они скрывают действительно хорошее и подлинно ценное в области знания, так как это составило бы уничтожающую конкуренцию их фальшивой всякой всячине и помогло бы правде встать на ноги.

Вместе со всеми дурными элементами они связываются с демагогами для того, чтобы последние создали им уважение в массах.

Хотя с собственно попами старого стиля ученые живут и не совсем в ладах, но эта лишь частичная противоположность все-таки не мешает им в значительной мере содействовать друг другу в отношениях их к третьему элементу. Заключается эта противоположность в большей или меньшей примеси суеверия; вершинный же пункт её – конкуренция в сфере влияния и разделения влиятельных мест. Над публикой и массой эти господа хозяйничают сообща, так же, как и юнкер с евреем. Естествопознаватели и медики служат здесь главным примером. В результате народ не только одурачен, но еще и отравлен заразой, навязанной принудительным авторитетом. Как же здесь спастись массе от инфекции, в буквальном смысле слова, и от гниения? Она не может ни оборониться от идей, рекомендующих ей эту инфекцию, как что-то, заслуживающее одобрения, ни отвязаться от принудительного авторитета, оперирующего штыками, если, в исключительных случаях, масса почует правду. Кости и кровь массы обрекаются в жертву нелепой мерзости, разукрашенной ложной ученостью, да еще к тому же расхваленной демагогами; масса и вообще отдана в распоряжение всяких барышнических гешефтовъ мнимой «интеллигенции».

Распространенное в частной жизни самоодурачивание всякими знахарскими средствами для тела и души, как многообразно на нем ни эксплуатируют публику, все-таки не наносит массе и сотой доли того вреда, который причиняют ей и всему обществу жрецы науки.

7. Весь мир, за исключением разве кабатчиков, признает, что культура пива и водки представляет своего рода рак в народном теле.

Алкоголизм, проявляющийся в различных формах, не исключая, конечно, и потребления виноградного вина, – зло общепризнанное. Спирт задерживает физическое гниение, потребление же его, не только чрезмерное, но и просто привычное, притупляет нервную систему; а притупление это ведет к дегенерации и вредно, если не разрушительно, влияет на самые разнообразные функции организма. Если же этим беспутным потреблением и этим искусственным нервным возбуждением захватывается еще и женский пол, то здесь пред нами уже угроза материнству и кормлению детей, и потому общая гнилость массы должна обнаруживаться тут полностью.

Едва ли нуждается в критике отвратительный, безусловно, обычай курения табака. Непосредственно эстетически этот обычай еще более противен, чем привычка пить: он, своей порчей воздуха, тягостен и другим, кто не охоч до опьянения никотином. Но только, по сравнению со злом пьянства, курение – сравнительно весьма длинная процедура, и потому её притупляющее, ядовитое действие не сразу бросается в глаза. Тем не менее и эта привычка является дурным, унижающим род человеческий, фактом, который следует принимать в расчет, если желают взвесить различные причины массовой и всякой иной общественной тупости. Современное сверхживотное с гаванской сигарой во рту в смысле эстетики и здоровья спустилось действительно ниже уровня подлинного, естественного животного. Вот какой милый плод принесли его высшие способности, которые человек приложил к тому, чтобы, наряду со своим гигантским прогрессом, спуститься ниже уровня животности!

Но еще хуже, чем самый спирт и табак, в политическом и социальном отношении влияют места, где пары и облака этих прелестей скопляются в наибольшем количестве и уже без всяких стеснений. Я разумею, конечно, трактиры. Общие трактиры теперь все больше и больше оказываются орудиями в руках демагогии, орудиями обольщения масс. Если взвесить вообще обстоятельства, при которых люди добровольно собираются группами и массами, то ферейны и собрания даже в худших случаях не приносят такого вреда, как обыкновенные трактирные заседания. Над последними нет никакого публичного контроля. Там происходит что-то сокровенно-частное. Натравливание и клевета в случайном, по-видимому, разговоре там имеют больший успех, нежели в местах работы. В последних сходятся все, кто работает, а потому не отсутствуют и лучшие элементы. Уже один подбор дурных элементов в грязных кабаках обусловливает большую меру влияния в дурном направлении. Конечно, в настоящее время говорить об обществах значит говорить почти только о евреях; нет почти ни одной категории обществ, какому бы делу и направлению они не служили, в которых не занял бы весьма большого места еврейский гешефт или в которых евреи даже не господствовали бы либо прямо, либо косвенно; при этом все равно, со стороны кого гешефт: со стороны ли крещеных или некрещеных евреев. Тем не менее общества не делают в смысле политической и социальной порчи масс так много, как кабацкая агитация.

Как в негородских, так и в городских фабричных районах кабатчики в качестве доверенных людей демагогической партии играют роль, чрезмерно влиятельную в дурном направлении. Даже в округах с примесью сельского населения пивные и места мелкой продажи питей умножаются совершенно несоразмерно. Получается уже впечатление, как будто семейная жизнь и семейное общение скоро будут вытеснены пирушками в кабацких трущобах.

Было выводом из правильного наблюдения, когда в прежних конструкциях общин кабатчики непременно отстранялись от важных общинных должностей. Этот сорт людей, благодаря своему ремеслу, не имеет никакого интереса к хорошему; наоборот, он заинтересован в дурном. Чем больше посетители кабака пьют, тем больше заработок хозяина. Подзадоривание даже к подлинным сумасбродствам здесь прямо выгодно, и кабатчик большей частью готов во всем потакать своим гостям, лишь бы только они здорово выпивали. Поэтому и в политическом, и в социальном смысле он делает все то, что ему может сохранить большую часть посетителей. И демагогия находит в кабатчике послушное орудие. Она с удовольствием смотрит на умножение и на отвечающую видам партии работу этих своих орудий – до такой степени с удовольствием, что должны бывать случаи, когда полезные для политики, но не вполне выдерживающие конкуренцию кабаки субсидируются демагогическими партийными кассами. Кроме того, кабатчики нередко достигают депутатских мест, и отсюда становится ясным, что получилось ныне из той старой правильной их оценки, которая, как сказано, преграждала кабатчикам дорогу к общинным должностям. Существуют в мире профессии, которые хоть и не всегда неизбежно развращены, но которые все привыкли видеть где-нибудь на той наклонной плоскости, что от приличного поведения приводит к нравственному падению.

Чем больше масса наливается не только своими напитками, но и своей политикой в питейных домах, тем курьезнее должна получаться эта своеобразная социальная «иллюминация». Род политического «просвещения», которое там получается, именно похож несколько на отуманивание головы пивом и водкой. Чем более гнило все общество во всех своих слоях, тем больше паров этой гнилости должны концентрироваться в кабацких трущобах. Поэтому кабацкий вопрос и в общественном отношении не следует считать маловажным. К частной испорченности, присущей отдельным лицам и семьям, присоединяется здесь испорченность общественная, так как здесь социальное и политическое мышление прельщается слишком легкой возможностью опьянения и соответственными беспутными представлениями.

III. Господство канальи

1. То, что фактически заслуживает названия канальи, может быть значительным по объему; но отсюда, однако, еще не следует, чтобы подобные вещи были правилом, были вообще присущи среднему человеческому уровню. Целые эпохи и страны, даже целые культурные области могут быть в определенных своих чертах заражены такого рода испорченностью; но этим еще не сказано и не установлено, что средний человек, современный таким состояниям, был бы сам канальей во всех отношениях. Напротив, всегда имеется достаточно пассивности и безразличия, которые только позволяют собой распоряжаться, так что едва ли где-нибудь и когда-нибудь, даже в области наиболее избранно дурных рас, превращение в каналью так называемого в статистике среднего человека могло встречаться в виде общего правила.

У таких рас мы имеем дело с вредностью, которая заложена преимущественно самой природой; и если эта вредность в особенных случаях вырастает до свойств настоящей канальи, то это – лишь особенное уродство, которым все-таки не покрывается в достаточной степени национальность и раса вообще. Задаток к таким свойствам, конечно, нужно предполагать более значительным; но от задатка до его проявления, во всяком случае, остается еще один шаг, а шаг этот не является правилом; скорее, его наличность мотивируется особыми причинами.

Свойства канальи в состояниях, особенно политических и социальных, конечно, вовсе не редкое исключение, но, к счастью, все же еще не правило. Сильная примесь их может быть налицо, и это случай, с которым мы именно и встречаемся в дурных эпохах. Но если бы эта примесь была так сильна, что определяла бы собой все и во всех отношениях, то, конечно, едва ли стоило бы заботиться о человечестве с подобными качествами. Мы должны были бы безусловно отчаяться и не брать больше перо в руки, если бы могли остановиться на представлении, что человечество совершенно неизлечимо заражено во всех своих членах качествами канальи или, хотя бы только в будущем, неизбежно обречено на такое заражение.

2. «Кратос» означает силу, и «кратия» в различных названиях политических устройств означает, что у некоторой группы имеется в руках достаточная сила. И в древности аристократия и демократия отнюдь не имели другого смысла. Что находили выгодным для себя люди с наилучшим положением, то по этому уже одному было общеобязательным. О каком-нибудь праве, стоящем выше таких «кратов», никто не спрашивал. Подобным же образом обстояло дело и с демократией. Демос, т. е. совокупность всех членов общества, причисляемых к сословию граждан, имел суверенное могущество. Он мог распоряжаться, как хотел; он всегда считался источником всякой политической нормы, согласовалось это с каким-либо правовым сознанием или нет, все равно. Следовательно, насильственная воля группы граждан или всех граждан как в аристократии, так и в демократии была решающей. Дело не заходило дальше плоского вопроса о том, кто каждый раз имел власть, выборные от граждан или вся совокупность граждан. Оставались притом в совершенно грубом представлении, что какой-либо круг лиц наперед уже, независимо от их поведения, должен быть выделен в качестве источника всего политически обязательного.

Не только в существе «кратий», но и в существе всякого господства имеется задаток к эгоизму, т. е. несправедливому преследованию своих интересов. В демократии личность насилуется всей массой, тогда как при аристократическом режиме ради выгоды немногих пренебрегают интересами всего остального общества. Поэтому аристократия уже наперед имеет тенденцию превращаться в олигархию, т. е. все более и более сужать круг привилегированных и сводить его к крайне незначительному числу участников. Этот процесс уже древность считала уродливым. Но если бы мы захотели указать, как на соответственное явление в демократии, на её вырождение в охлократию, т. е. в господство большой толпы, то аналогия получилась бы неверная. О рабах здесь отнюдь не было речи, и лишь граждане во всей их совокупности обладали суверенностью. Следовательно, здесь самое большое мог явиться вопрос о том, бывали ли когда действия неорганизованно дикими, так что получила перевес бушующая толпа, или же все протекало по предписанным формам и в установленных границах.

Мы указали на смысл всего «кратического» только для того, чтобы лучше выяснить значение господства канальи. Во всяком господстве насилия как таковом присутствие свойств канальи можно установить скорее, чем где-либо. Достаточно отдельным индивидуумам из сорта негодяев достигнуть влияния или даже управления, как тотчас же насильственный режим получает если не отпечаток, то, по крайней мере, окраску, свойственную каналье. В «некратических» отношениях негодяи, конечно, могут наделать довольно зла; но там они еще отнюдь не бывают настоящими господами положения.

В некоторых политически выродившихся состояниях, как, например, в античной тирании, все сводилось единственно лишь к случайным абсолютным качествам индивидуума, игравшего главную роль. Был этот индивидуум несколько лучше – весь режим получал менее дурную форму. Был он прирожденным негодяем, притом сильным и способным, – он накладывал свою печать на все политические события, даже вообще на все доступные для него деяния; и вести себя, как каналье, становилось тогда как бы общеобязательным. Здесь одно лицо окружает себя только такими должностными лицами, которые отвечают его дурным качествам. А эти лица, в свою очередь, плодят свои милые свойства дальше, привлекая на помощь себе и государству только силы, уже выдержавшие, так сказать, экзамен на каналью и зарекомендовавшие себя в этом отношении.

3. Если не полное господство канальи, то, во всяком случае, известные черты такого господства уже имеются налицо в античной общественности с тех пор, как она вступает в эпоху разложения. У греков уже век Сократа должен считаться зараженным свойствами канальи. Ксенофонт в своих исторических статьях повествует о лицах, управлявших финансами, которые попытались было в Афинах вести дела честно и прилично. Опыт окончился очень неудачно. Они столкнулись со многими, затронутыми в своих мошеннических выгодах и барышах. В другой раз они приноровились и сделали попытку в противоположном смысле – и тогда все пошло как по маслу, при самом широком одобрении. Этот рассказец Ксенофонта – шутка насчет тогдашнего положения вещей; однако по сущности своей шутка эта может считаться весьма меткой для всего, что бывало и еще есть в мире аналогичного рассказанному. Мораль рассказа имеет даже слишком широкое приложение.

Однако оставим финансово-мошенническое управление городов и общин, чтобы вернуться к состояниям общеполитического мошенничества.

В век Сократа такое состояние чувствуется даже слишком достаточно. Беспутные демократические негодяи были весьма хорошо представлены, например, канальями судьями, которые считались сотнями и которые осудили мудреца, противника сумасбродных софистов. Эта судейская сволочь с её суточными деньгами слушала и вела процессы, как театральные представления; она баклушничала, слушая объяснения и сопровождая их, смотря по тому, нравились они ей или нет, одобрением или шумным неодобрением, – веселенькая картина облеченной суверенными правами судейской черни, которая в виде сотенной толпы фигурировала в отдельных процессах и отслуживала свое общественное жалованье.

Подобное же было, впрочем, и в других политических состояниях, во многих иных отношениях. Достаточно вспомнить только о тирании тридцати и вообще о произволе, с которым распоряжались жизнью и смертью партийных политических противников. Это было не только следствием пелопонесской войны и её конца; это было уже, в большей или меньшей степени, заложено в эллинском характере. Греки были не только нацией софистов, но и народом, обладавшим богатыми интеллектуальными задатками к деловому обману. Политика была только удобным полем для проявления таких задатков. И конечно, вовсе не случайность, а наоборот, исторически отлично мотивируется, что ныне слово «грек», особенно на французском всемирном языке, стало символом мошенника.

Ореол, которым окружил эллинов в новые времена культ их беллетристики, противоречит непредвзятому исследованию их истории.

Именно они могут указать у себя, в качестве специфического национального продукта, первое во всемирной истории вырождение интеллигентности Аристофан, до наглости открыто и совершенно сознательно оклеветавший Сократа, был еще не самым худшим примером. Его – профессионального шута и ничем не брезгующего театрального рутинёра – едва ли где-либо и как-либо можно принимать в серьёз. Всюду у него очевидна только гниль, и не одна та, которую он рисует, но и его собственная; особенно же очевидно разложение его беспутной, необузданной фантазии. Новейшее фальшивое поклонение древности и пленительность некоторого дарования к острой шутке достаточно долго морочили людей при суждении о подобных литературных останках.

Глубже проникающее исследование и прочей, так называемой классической литературы эллинов могло бы вскрыть еще совершенно другое, до сих пор скрытое зло. Мы с нашей стороны прежде всего принялись серьезно за философскую область и в этом направлении эмансипировали себя от незаслуженно прославленной традиции. Но и насчет беллетристики, которой мы касались большей частью лишь мимоходом, мы убеждены, что в ней также лишь немногое сохранится в качестве действительных ценностей, раз её подвергнут более глубокой критике со стороны формы и содержания и должным образом расквитаются с её традиционным престижем. Обо всем этом сейчас мы говорим лишь мимоходом, так как здесь нас занимает на первом плане политическая роль канальи, и только для социальной иллюстрации мы будем обращаться иногда к её литературной роли.

Вернемся лучше к дальнейшим всемирно-историческим свидетельствам и посмотрим, что произвели римляне в подобном же роде. Не считая прежних дурных прецедентов наиболее сильно выраженным типом господства канальи, частью в виде только попыток, частью в виде действительного движения, нужно признать несомненно ту эпоху, которую кратко можно было бы назвать катилиновской. Саллюстий обрисовал Катилину и его приверженцев или, если угодно так назвать, его партию в слишком благоприятном свете: рисуя падение своего героя, он слишком сильно оттенил в нем и его сброде решимость отчаяния и общее отважное поведение, чтобы воспользоваться этим для окончательного впечатления на читателя. Поэтому обрисованное им деяние выглядит как последний акт драмы и кажется даже чем-то трагическим. На деле же Катилина и катилиновцы были в корне испорченными созданиями, а их главные вожаки – отбросами всего беспутного и прогоревшего из высшего общества. Это было настоящее произведение каналий; их появление нужно, конечно, полностью поставить на счет тогдашнему общественному состоянию. Высшие классы уже заразили своей испорченностью низшие классы, и потому – вполне понятно – у отдельных лиц могли возникать планы разрушить государство и, при господстве канальи, поправить грабежом собственное свое финансовое и моральное банкротство; такие планы могли быть даже до известной степени практичными.

Вообще, через всю историю красной нитью проходит тот факт, что всюду, где общественные состояния становятся гнилыми, там-то испорченные и прогоревшие индивидуумы из высших классов и пытаются стать во главе переворотов или сделаться послушными креатурами руководителей таких переворотов. Такими личностями переходные состояния заражаются еще более отвратительно, чем они бывают заражены уже и без того. Частная беспорядочность пытается устраниться без вреда для себя среди общественного неустройства, ставя в порядок дня всевозможные поводы к своим специально-личным хищениям, грабя государство и общество всякими законными и беззаконными способами. Ныне это можно наблюдать ежедневно. Но такая старая штука вовсе не нуждалась в современных успехах парламентаризма.

И свыше меры прославленный Юлий Цезарь, с его типичным мировым переворотом и с его бандой на берегу Рубикона, был тоже своего рода Катилиной. Последнего он пытался спасти; кажется даже, он сам замешан был в заговоре. Ведь так или иначе, он выполнил то, что Катилине не удалось. Он имел в своем распоряжении состоявшие на службе многочисленные легионы; и он за десять лет в Галлии смог подготовить их так, чтобы они стали как бы его личным войском. С этим войском он и напал затем на Италию и Рим. Такой поступок был решительной изменой обществу, и его нужно считать безусловно дурным, даже низким деянием. Эгоизм отдельной личности решил здесь дело.

Характер Цезаря соответствует его делу. Личности, которыми Цезарь окружал себя, были по большей части дрянными субъектами, ибо приличных людей он не мог бы привлечь для своих целей. Приличные люди не подошли бы к профессии и хищническим аллюрам узурпатора и душителя республики. Такое понимание цезаревской сволочи решительно разделял и Фридрих II Прусский; как ни близко был он знаком с более ранней презрительной оценкой цезаревой шайки, сделанной Вольтером, очевидно все-таки, что он почерпнул такое о ней суждение также и из глубины здорового морального мышления; он даже самым серьезным образом усилил резкость вольтеровской оценки.

Лишь в разлагающиеся эпохи вроде нашей могут историки не только приукрашивать, но и положительно прославлять этот античный цезаризм. В таком писании или, скорее, искажении истории нужно видеть руку подлинной канальи.

Для подобной канальи не вразумительна казнь, свершенная над Цезарем; каналья старается не видеть этого, как я показал отчетливо в другом месте, а наиболее подробно – в «Персоналисте». И хотя дело Брута не могло вдохнуть жизнь в умирающую республику и спасти ее от утверждения цезаристского господства канальи, тем не менее это дело было всемирно-историческим протестом большого идейного значения; оно продолжает и теперь оказывать свое влияние, оно будет влиять еще и дальше.

Несомненно, что вся тогдашняя аристократия была в расстройстве, даже подверглась сильному гниению, не исключая и противных Цезарю элементов; но такое обстоятельство еще вовсе не дает права вступаться за всякий сброд, бывший налицо при тогдашнем состоянии. Никакой цезаризм не возможен без испорченной массы, на которую он опирается и грабительским и воровским инстинктам которой он как-нибудь да потакает, внутри или вне государства. На этом основании выражение господство канальи приобретает двоякий и вместе более широкий смысл. Оно относится не только к каналье, которая господствует, но и к каналье, над которой господствуют, или, лучше сказать, которая добровольно позволяет господствовать над собою. Ограбление остального общества, в известной мере и в каких-либо формах, при этом, конечно, не отсутствует. Ведь уже и Саллюстий указал на то, что в те времена и при том состоянии общества слишком даже часто проявлялась жадность до имущества соседа! Где много таких, что норовят обобрать один другого, там социальные черты времени, конечно, с достаточной очевидностью обнаруживают черты именно канальи.

5. Как существует традиция суеверия, с тех пор как люди себя помнят, – причем только форма суеверия меняется, – точно так же через всю историю проходит расположение холопства и холопов, с одной стороны, господства и типов господ – с другой. На пути действительных успехов свободы в меньшей степени стоит помехой барство, нежели неискоренимые холопские наклонности. С непристойными притязаниями на господство и с извращенными по форме командующими сословиями давно уже было бы покончено, если бы раболепная масса не хранила в себе тенденций создавать новые виды господства. С командующими классами, которые и без того опускаются, счеты скоро были бы сведены, и их сопротивление не слишком-то много бы значило, если бы эти ложные формы господства не имели опоры в массе; опираясь на массу, только и возможно бывает установить новые суррогаты господства и утвердить его в несколько измененных формах.

Следует неустанно повторять, что величайшее из зол есть холоп, и притом холоп прирожденный, которого сущности не выскребешь до конца никакими эмансипациями. Он остается по-прежнему холопски угодливым, он ухудшает всякие шансы свободы, делаясь добровольным орудием в руках узурпаторов. Прежние крепостные и их потомство поистине не являются общественными элементами, в крови которых мог бы жить подлинно-свободный дух. Если им приходится воспринять что-нибудь от такого духа, то это бывает им вовсе не по масти и не по обычаю. В алчности у них, конечно, недостатка тоже нет; но только алчность эта всегда тянет их к вожаку, который манит их за собой. Так называемые свобода и равенство здесь – только средство к цели. Они превратились в пустые, лицемерные громкие слова; на деле же, играя ими, все общество просто стремятся утопить во всеобщей несвободе и правительственном произволе. Не свободы этим добились, а обобщенной системы холопства.

Мы должны были нарочно напомнить о проклятии, которое тяготеет над таким физиологическим размножением холопских качеств, так как мы намерены раскрыть ясно черты господства канальи в современных состояниях. Политическая испорченность древности распростерла свое влияние по традиции и на нынешние состояния не только в подражании последних дурным формам господства, но и идейно – в образе мышления, в теориях. Цезаризм образовал школу практическую и теоретическую, в области дел и идей, и стал самым выдающимся примером дурного образа действий и его следствий. Но, собственно, и все так называемое право – полуправо юриспруденции, как мы его называем, – заражено подобными вариантами деспотий; оно вообще носит на себе черты крючкотворства. До некоторой степени право аналогично греческой софистике, хотя в своем роде оно нечто, все же лучшее.

Тем не менее эти традиции как в делах, так и в идеях не очень много значили бы сами по себе и были бы, в конце концов, сметены прочь, если бы к ним не присоединялась физиологически телесная традиция холопства в раболепном человеческом материале. И не только античное частное рабство и заключительное всеобщее политическое порабощение оставили здесь свои следы; новейшие народы – между прочими и германские – тоже принесли сюда из своего собственного фонда много всякого холопства, а также немало и политически-рабьей приниженности перед произволом господ.

Когда наступила французская революция, выражение «каналья», особенно в устах военной знати, еще не вышло из употребления в отношении людей барщинного и тяглового слоя; к сожалению, нельзя не признавать, чтобы это позорное прозвище, несмотря на все свое неприличие, в известной мере не соответствовало фактической правде. Человек низших слоев с течением времени был так порабощен и унижен носившим оружие и произвольно распоряжавшимся барством, что, как раб по привычкам и по характеру, он отчасти, по крайней мере, заслужил приложенный к нему затем эпитет. Без этого низменного типа человека едва ли имели бы место, в таком же объеме, дикости и низости, которые были так сильно распространены во время революционной фазы.

И вся дальнейшая история, вплоть до двадцатого столетия, дала слишком очевидные свидетельства в смысле повторения и продолжения тех же подвигов канальи. Гнусность одного сословия, военного, должна была устраниться или изменить свою форму. Но зато на сцене социальной и политической испорченности появились иные сословные прелести, которые, в конце концов, ни в чем не отстали, в смысле свойств канальи, от прежних, а по утонченности даже еще превзошли их пошлость.

6. Во время и со времени французской революции во главе политических дел становились большей частью люди, которые уже по личным свойствам вносили в исполнение своих официальных функций отвратительные черты. Профессии, которые довольно часто дают повод к особенному извращению привычек и характеров, и давали по преимуществу политических актеров. В этом направлении стало особенно известным адвокатское сословие, а рядом с ним – сословие врачей. Если какой-нибудь наглый крючкотвор-адвокат, привыкший дурные и даже преступные дела партии превращать своей ложью в правду и невинность, достигает политической функции и властного положения, то приемы и ухватки его и будут, конечно, того же сорта, к какому обязывает его профессия.

Один этот пример достаточен для характеристики и всех других типов канальи. Взвесьте лишь, каких только матадоров нет в обманной торговле, каких только нет, в подлинном смысле слова, наездников индустрии, которые, раз они добрались до официальных постов, тотчас же вносят туда свои прожектерские и мошеннические извороты. Здесь получается настоящий функционер-каналья.

Примечателен тот факт, до какой степени характеры лиц, достигших вершин управления, в смысле испорченности отвечают почти всегда общему состоянию. Если зерно цезаризма заложено уже в самой массе и в общественном состоянии, то, конечно, не будет недостатка в бесцеремонных узурпаторах, лично осуществляющих этот цезаризм. Когда отрубили одну монархическую голову, гнилость, породившая режим в её революционной модернизации, потребовала себе другой головы, которая, по возможности, восстановила бы прежнее гнилое состояние. Голова отыскалась в том Бонапарте, который косвенно восстановил род военного господства; кроме того, Бонапарт стакнулся с попами, заключив конкордат с Римом. Таким образом он предал народ клерикалам, чтобы порабощением нации клерикализму осуществить свои деспотические вожделения. Таков был этот новомодный цезаризм; вместо того чтобы господствовать самому над Римом, он должен был прибегнуть к помощи римского духовенства, чтобы сделаться и остаться господином хотя бы одной только Галлии.

Личный характер Бонапарта, несомненно, не был сколько-нибудь хорошим; но иной характер и не подошел бы к испорченным состояниям, в которых приличные средства все равно были бы напрасной тратой сил. Уже сама революция показала, какие фигуранты были в ней возможны, могли разыгрывать роли. Революция должна была очистить общество от грязи, но на самом деле только взбудоражила грязь. Все худое, что было создано и прикрыто традицией, теперь освободилось и выползло на свет дневной. Отчасти хорошие принципы, но в большинстве дурные люди – вот что произвело на первых же порах систему политически-лицемерной добродетели, которая в каналье Робеспьере нашла своего главного террористического представителя и тотчас положила начало религиозной реакции. Поэтому нет никакого политического чуда в том, что со времени той эпохи Франция, несмотря на некоторые формальные успехи в общественных учреждениях, все больше и больше погружалась в болото испорченности и что нынешнее её состояние представляет образец господства канальи.

7. От Панамы к дрейфусовщине – вот что было паролем новейшей, наиболее испорченной эпохи. Не реабилитация, но упрочение всевозможных мошенничеств на так называемой службе государству – вот что стало, несомненно, лозунгом современных французов. Внутренняя и внешняя политика сама по себе давно уже могла указать у себя достаточно мошенничеств; она подавала и подает дурной пример частным лицам – пример более дурной, чем макиавеллизм. Но преобладающие роли в этих милых мошеннических проделках уже почти переменились, они стали даже прямо противоположными. По крайней мере, во Франции и Северной Америке это очевидно. Частные лица загрязняют своей деловой дрянностью, т. е. деловым пронырством, политику и в особенности исполнение официальных обязанностей всякого рода, начиная с высших верховных должностей до самых низших. И потому создается, так сказать, общественная грязь; вместе с тем создается и общественное мнение, сфабрикованное при посредстве власти и прессы, – мнение, находящее эту грязь верхом чистоты, мнение, достаточно тупое и гибкое, чтобы универсальное погружение в эту грязь считать успехами гуманности.

Всеобщее деловое прожектёрство находит для себя выгодным вмешаться в государственные дела и извлекает отсюда очень большие барыши. Прямой и косвенный подкуп укореняется и делается привычным. Единственное молчаливое соглашение относительно подкупа состоит в том, чтобы в каждом отдельном случае он не мог быть раскрыт. Если же его где-нибудь раскроют, то оказывается, что там уже позаботились о том, чтобы всякими рафинированными средствами помешать постановлению и приведению в исполнение судебного приговора. Указанная сторона общественно-преступного режима и юстиция, не говоря уже о юстиции, солидарны между собой.

Произвольное перемещение и сменяемость судей обычным административным порядком облегчают возможность дурного влияния и дурной процедуры. Там же, где в исключительных случаях судьи несменяемы, какова, например, полусотня кассационного суда, там в смысле всяких подкупных махинаций в государстве и в обществе дело тоже нисколько не изменяется: это достаточно показали опыты дрейфусовского десятилетия.

Где для депутатов, т. е. для законодательного учреждения, косвенно управляющего страной, настоящим фактором голосования является «блюдо с бутербродами», где, следовательно, частные выгоды и если не прямые, так косвенные подкупы служат пружинами почти всей парламентской машины, там нечего удивляться, если органы и орудия этого суверенного учреждения и избранного из его среды кабинета министров соответствуют руководящему курсу государственного корабля, а уважение к чисто юридическому праву отодвигается на второй план.

Ко всему этому присоединяется еще, в качестве главной опоры такого опрятного отношения к делу, проникновение канальи в социальные и особенно в социалистические партии и в партии, претендующие на такое название. Это – демагогические лицемеры, которые афишируют по возможности все, что имеет добрый вид, не веря в это сами. Они даже регулярно предают интересы народа, которому они гадят, коль скоро предательство им выгодно. Например, они раздувают стачки, а потом сдают рабочие массы на руки каким-нибудь посредственным правительственным инстанциям; притом они еще делают вид, будто чудо как хорошо позаботились о своих протеже! Таким путем они с двух сторон поддерживают успех своего демагогического гешефта.

Но если им, при какой-нибудь конъюнктуре, предоставляется министерский пост или другое жирное служебное местечко, они бросают все свои демагогические дела, чтобы дело их выгоды и тщеславия стало как можно более прибыльным и верным. И если даже, в этом последнем отношении, бывают различия, то все-таки у них отнюдь нельзя отрицать умения в нужный момент сбросить с себя социалистически-взбитую пену. Франция и в этом отношении является примерной страной, идя далеко впереди прочих стран в прогрессирующем заражении общества свойствами канальи или, по крайней мере, в ясности и очевидности такого заражения. Франция – страна, где возникли социалистические стремления и схемы, но вместе с тем это – страна, где прежде всего исчезло и было вытеснено всякими суррогатами канальства все доброе и вся вера в добро, отличавшие эти схемы.

8. Об Англии мы не имели в виду много говорить здесь. Англия – первоначальный тип конституционного и парламентского лицемерия, которое хранят старые учреждения, чтобы тем лучше злоупотреблять ими. Сословие хищников имеет в лице верхней палаты свой старинный памятник, тогда как нижняя палата является местом наслоения деловых обманов.

Из этих двух корней выросла двусмысленная система со всеми её фикциями политических прав и с её кажущейся свободой. За исключением двух-трех законов, охраняющих личное право от слишком грубого административного произвола, отсутствия цензуры в прессе и свободы собраний, весь тамошний режим ничего не стоит. Дорогие и полные всякими подвохами выборы – только симптом более глубокого зла. Англия – рассадник не только всякого парламентаризма, но и самой утонченной парламентской испорченности, которая укоренилась там уже столетиями, являясь принадлежностью самого строя, даже как бы частью строя и священным обычаем.

Норманнский разбой самым тесным образом сочетался в Англии с кельтским лицемерием и деловым плутовством. Обе клики, в одной из которых преобладает прямо хищный элемент, а в другой задают тон либеральствующие мастера по части обирания, сменяют друг друга у кормила правления и при распределении должностей – смотря по тому, какие вошедшие в обычай изменения принесут с собой парламентское пользование и выборы. Где эта дурная система, как во всех собственно парламентарных режимах, нашла себе подражание, там везде видна, по меньшей мере, тенденция к испорченности, свойственной каналье, и успехи в этом отвратительном направлении делаются все более невыносимыми. Все общество и народ толкают при этом к финансовому разрушению, так как в государстве устанавливаются безрассудное обременение налогами и излишества займов: при помощи этих средств государство превращается в какую-то машину для обирания народа в пользу охотников за должностями и прочих пожирателей бюджета; таким образом, государство отдается на съедение эгоизму наиболее дурных частных интересов.

9. Если мы отвернемся от этих полугерманских зрелищ политического лицемерия и посмотрим на среднеевропейские государства, то увидим, что там наполовину сносная традиция продержалась дольше. Это было, именно, в Пруссии и отчасти вообще в Германии, до эпохи бисмарковщины; но и последняя имела прежде всего скорее личный характер, и ее перевешивали лучшие, противодействовавшие ей влияния, исходившие отчасти даже со стороны самого короля прусского; её вредное влияние было благотворно ограничено или, по меньшей мере, ослаблено. Если же и у нас, начиная с шестидесятых годов XIX века, мы видим уклонение дел в сомнительный фарватер, то в этом нужно винить отдельную личность, т. е. того же самого Бисмарка, но не усматривать здесь радикальную испорченность государства, общества и народа. Состояние общества имело в себе много дурного и, во всяком случае, шло навстречу хаотической бесформенности; тем не менее в том отношении, какое мы имеем в виду в этой главе о господстве канальи, должно исключительно принять в расчет почти отдельную личность. Она испортила многое и испортила бы еще больше, если бы не было налицо сравнительно здорового сопротивления.

Я отсылаю читателя к моим статьям по тому же поводу в «Персоналисте», а именно к тем одиннадцати, которые печатались с сентября 1905 до мая 1906 года и носили общее заглавие: «Нет больше здравого политического смысла». Под такой рубрикой были напечатаны в новом издании и прежние статьи о бисмарковщине. Главное характеризующее выражение по отношению к Бисмарку получило там хотя и резкую, но подкрепленную доказательствами форму, «тридцать процентов глупца и семьдесят процентов негодяя». Глупость, как, например, предубежденность против изобретения книгопечатания и громко высказанное милое пожелание, чтобы были уничтожены все книги, за исключением Библии, – такие вещи здесь нас очень мало касаются, так как наша тема имеет отношение прямое только к качествам канальи. Но, конечно, эти качества не исключают примеси глупости, а наоборот, довольно часто такая примесь встречается именно у подобных Бисмарку персон.

Плутовство может быть заложено уже в личном характере, и таков именно был случай с бисмарковщиной. В варцинском юнкере скрывалась, по сословной традиции, не только старая хищная бестия: на лапах хищного зверя красовались еще пальцы барышника. Скотская грубость отвратительнейшим образом сочеталась здесь с самым пошлым деловым умом, напоминавшим о еврейских качествах. Терроризировать соседа по имению угрозой пристрелить его, а позднее, по отношению ко мне, пустить в дело воровство моего сочинения и пытаться даже поддержать мошенническую проделку попыткой преследовать меня – всего этого, конечно, за глаза достаточно для характеристики личности Бисмарка.

Но и политика была в полном соответствии с такими личными качествами. Не только уж реакция, а прямо реакционное озверение – вот что распространилось всюду по бисмарковскому образцу. Самый наглый эгоизм, принципиально и цинически не уважающий ничьего права, голое насилие, мелочность интересов, культ монополий, союз со всякими дурными элементами, предпочтительное покровительство евреям – вот что было здесь характерно. Внутри и вне государства именно восстановление системы разбоя определяло главным образом все течение дел. Действительными успехами мы обязаны не этим мерзостям, но лучшим старым традициям. Парижский Луи, этот образцовый негодяй, был поднадут своим учеником и побежден при помощи военной мощи лучшей старой традиции. Несмотря на это, он был бы все-таки сохранен и удержался бы во главе Франции, если бы только можно было сделать это. Но такие скромные пожелания дружественной политики дворовых псов наткнулись на аналогичное сопротивление: парижские дельцы, которых 4 сентября 1870 года, без всяких заслуг с их стороны, вытащило из болота империи на поверхность, крепко схватились за свои местечки и захотели еще более бесцеремонно развить свое жидовство, чем это было бы возможно с Бонапартом во главе.

Итак, подражание управлению Луи приняло формы, которые превзошли даже его прирожденную подлость. К таким именно формам привела бойня, устроенная над коммуной, и Бисмарк явно дал средства для достижения этой цели, отпустив сто тысяч пленных. Со времени указанной политической фазы все в политической и социальной области потеряло всякие границы, всякую сдержку, и нельзя уже обеспечить никакого справедливого порядка. Конечно, Бисмарк, весивший мясом и костями двести сорок фунтов, но довольно мало – мозгом, не изобрел этих мерзостей: он только взбудоражил их, а там, где они скрывались, снова привел в движение. Однако его фривольная, нечистая игра с всеобщим избирательным правом, его первоначальное кокетничанье с социал-демократическим элементом, который он в интересах юнкерства против буржуазии сильно расплодил, много прибавили к заражению политического состояния свойствами канальи.

Он и демагоги соперничали в поругательстве над правом и в зверском культе силы. И если обе стороны под конец столкнулись, то опять-таки ведь к интимной дружбе плутов тут присоединялась столь же интимная вражда плутов, происходящая из собственной их сущности. Такие происшествия являются только показателями качеств европейских дел и даже дел всего мира. Полная бессовестность и тупость по отношению к вопросам права, бывшие в плоти и крови Бисмарка, типичны и для всего мира в смысле присутствия в нем канальи. Эти качества давно уже указывали всякому знатоку дела на развитие подлинного режима преступников, который с тех пор и распространился очень широко по всему миру.

IV. Режим преступников

1. Как ни тесно связано господство канальи с собственно преступным режимом, как ни много помогает оно ему, все-таки по смыслу последний и первое не совпадают. Должны присоединиться еще другие обстоятельства и тенденции, чтобы общественное и государственное безобразие выросло до степени преступного режима. И даже просто политическая преступность, т. е. достижение власти путем преступления, недостаточна, чтобы обусловить всю низость обобщенного режима преступников. Преступные узурпации господства, конечно, могут много способствовать внедрению в обществе обыденной преступности. Но такое последствие не необходимо. Только более далеко заложенные причины создают вполне достаточные предварительные условия для такого глубокого внедрения уголовщины в обществе и государстве.

Культ обыденного преступления есть все-таки нечто совершенно иное, нежели чисто политическая криминальность, если бы даже последняя, в исключительных случаях, и орудовала обычными преступными средствами. Какими бы дурными, даже подлыми ни были в этом отношении узурпации, все-таки по самой природе дела для них имеются границы. Преступление для них, конечно, – средство к цели, но все-таки не самая цель. Иначе обстоит дело с собственно преступным режимом: там преступники желают всюду видеть себя самих и свое отродье. Раз установилось такое господство преступников, оно практически и теоретически ведет войну не только с теми, кто приличен, но со всеми, кто не настроен преступно, кто поступает правомерно.

Кто не исследовал дурных дел такого рода и не добрался до их основной причины, тому уже одно представление о режиме преступников, в подлинном смысле слова, может показаться слишком смелой фантазией. Мы сами долго колебались, снова и снова пересматривали вопрос, прежде чем решились обобщить свои наблюдения и охарактеризовать факты в резких выражениях.

Неопытные мыслители восемнадцатого века слишком необдуманно составили себе представление, что будто бы все несправедливое характеризуется тем, что его нельзя мыслить как общее правило. Если бы это было действительно так, то человечеству не стоило бы заботиться о своем благополучии и о своей судьбе. В конце концов, общность правила всегда привела бы все в норму, если бы даже где-нибудь обнаруживались частичные преступные его нарушения. До преступного режима, даже только до отчасти общего культа преступления дело не могло бы дойти, если бы оно шло согласно с такой близорукой мудростью в воззрениях на мир и право.

Конечно, мы также не допускаем, чтобы обобщение того, что мы назвали режимом преступников и в чем мы убедились новыми наблюдениями, всегда могло быть полностью проведено. Но мы твердо стоим на том, что подобный режим, т. е. господство заинтересованных кругов, задающих тон, а при неопытности их и над этими кругами, не только может иметь место, но и фактически существует. Публика, поскольку она вообще позволяет задавать ей тон, непроизвольно подпадает влиянию преступного режима и вынуждена вдыхать отравленный преступлением воздух. Преступный цех заботится о том, чтобы его способ понимания вещей, его заявление о праве на преступление были перенесены на более общий род понимания и чувства каким бы то ни было контрабандным или открыто-наглым способом.

2. Чтобы не впасть в заблуждение и не соединить в одно то, что надо существенно различать, следует отличать политику, которая хватается за преступление просто как за средство к цели, от той обыденной преступности, которая пользуется политикой, политическими учреждениями и обстоятельствами для достижения самых пошлых преступных целей. Последняя комбинация и открывает вершинный пункт преступного режима. Если, например, законодательная махинация служит к тому, чтобы дать средства к грабежу и воровству или присвоению путем обмана, то такие проступки не являются уже просто политическими преступлениями; они должны быть признаны общими преступлениями, учиненными путем злоупотребления политическими функциями. Здесь мы имеем нечто, похожее на то, как если бы кто-нибудь использовал свое служебное положение для учинения воровства, например из доверенной ему кассы.

Самые разнообразные обыденные преступления вроде убийства могут пускаться в дело сообразно с каким-либо должностным положением или с изобретенными для такой цели конъюнктурами. Худшее в этом роде – злоупотребление судебной властью. Именно здесь преступление наиболее глубоко противоречит задаче самой функции. Кассир, обворовывающий доверенную ему кассу, еще не такой прирожденный преступник, как судья, например военный судья, осуществляющий свое личное намерение убить в форме несправедливого смертного приговора. Старый случай децемвиров с Виргинией принадлежит к этой же категории. Здесь приговорили к лишению свободы с целью принудить к половому сношению.

Но мы не будем останавливаться на античных преступлениях. Тогда были отдельные из ряда вон выходящие случаи; теперь мы имеем в виду целую систему и режим. В особенности ясно видно в этом отношении мошенническое присвоение государственной казны путем создания излишних должностных мест, но воров здесь далеко нелегко поймать. Во французском бюджете эта надувательская, обворовывающая государство система очень развита и в то же время крайне бесцеремонна. Всякие чиновники созданы, всякие места назначены для того только, чтобы лучше пристроить к казенному пирогу известные группы и отдельных лиц. Здесь вовсе не потребности государства и общества имеются в виду, а только растущая с увеличением населения потребность пристраивать лиц, ожидающих должностных вакансий, чтобы поглощать деньги за никому не нужную службу. Нуждающиеся в сбыте поставщики, в особенности поставщики плохих товаров, заставляют тоже позаботиться о себе, хотя в этом случае чаще дело идет не законодательным путем, а путем злоупотребления властью.

Такими примерами режим лишь характеризуется, но не исчерпывается – в особенности в своих менее доступных, скрытых пружинах. Обычный характер преступника похож на характер хищного зверя: раз он налицо, он становится неотъемлемой частью индивидуума, а очень часто и его отродья; он не изменяет себе ни в каком направлении. Он проявляется даже без всякой нужды, прямо как у волка, который по простой естественной привычке и прирожденной страсти к убийству задирает в хлеву всякую овцу, которую находит там. Злобный тип собаки ведет себя так же, несмотря на всю культуру и дрессировку, хотя бы в остальном последняя и привилась.

Поэтому вовсе неудивительно, если преступный человек или, скажем, в менее сильно выраженных случаях, человек, склонный к преступлению, обнаруживает свои достойные качества всюду, где только может. Эти качества – его неотъемлемый жизненный элемент; без них не хватало бы чего-то его существу, за которое он крепко держится с неотступным эгоизмом. Преступник или склонный к преступлению субъект ищет только материала, которым мог бы распоряжаться. Этот материал может и не быть полной противоположностью преступнику, так чтобы грабитель и ограбленный представляли собой два в основе различных элемента или класса. Роли могут при обстоятельствах меняться; в каждом случае необходимо только одно (а большей частью так и бывает): чтобы одна сторона являлась просто более имеющей, а другая (по крайней мере, в каждой отдельной конъюнктуре) просто более хватающей. На этом перемешивании, распределении и перемене ролей и основывается значительная способность преступного режима к обобщению.

Раз в обществе накопилась и укоренилась известная мера криминальности, последняя старается утвердить свое право на преступление всюду и при всяких обстоятельствах. Тогда можно, разумеется, исключать отдельные личности и избранные группы, но нельзя уже говорить, что в той или иной области нет криминальности, находящейся на той или иной ступени обобщения. Все партии бывают тогда проникнуты преступностью, во всех политических и неполитических разветвлениях общества она становится привычной вещью. Отсюда же и происходит ведь та степень сомнительной ненадежности, которая отличает такие состояния преступного режима.

Даже в область бесспорно хороших целей проникает яд, притом яд не только моральный. Даже в свободной деятельности ради неё многообразно лгут и воруют. Собственно, этой язвой заражена жизнь всех обществ. Самые лучшие, самые идеальные цели и органы внешней деятельности, созданные для них, попадают в руки дельцов, которые при ближайшем с ними знакомстве оказываются просто мошенниками. Овчарня близорукой или лицемерной филантропии, а также область так называемого вегетарианства или – если смотреть на нее с особой стороны, область, враждебная проливанию крови, – обе эти области богаты примерами захвата мест и прессы дельцами, склонными к преступлению и действующими только в интересах своего криминального эгоизма. Довольно комично при этом, что и тут для осуществления истинных целей все-таки кое-что получается, хотя, правда, очень немногое. Удовлетворением и утешением подобная вещь, конечно, служить не может, ибо при других обстоятельствах, если бы вместо режима преступников действовали хорошие принципы, можно было бы достигнуть в тысячу раз более значительных результатов несравненно лучшего качества.

3. Согласно с тем, что я изложил, политика сама по себе, хотя бы худо, т. е. беспринципно и зверски-грубо выполняемая, – все-таки еще не самое худшее. Её обычные отдельные преступления едва даже могут идти в счет, раз мы сравним их с тем вредом, который вносит частная алчность и исходящие от неё частные преступления, когда они заставляют политику служить себе. Даже вся сумма преступлений, учиняемых политикой в своих интересах, несмотря на рост политической испорченности, отсюда происходящей, все-таки всегда стоит ступенью выше обыденной преступности. Только там, где общая политика принципиально превращается в политику международного разбоя, только там её способ действий можно до некоторой степени, но отнюдь не вполне отождествлять с частной преступностью. Именно при этом всегда имеет место известная широта, которая несколько и предохраняет поведение от опускания до уровня исключительно личной и вообще частной преступности. Вот, может быть, причина, на основании которой обеляют исторические и коллективные злодеяния или придают им слишком малое значение. Мы с нашей стороны равно далеки как от того, чтобы видеть в них только частное преступление, так и от того, чтобы не признавать их аналогичными такому преступлению.

На последнюю аналогию, скорее, опирается все наше суждение о государственных делах, внешних и внутренних. Хищническая политика народов аналогична обыденному грабежу, но по форме проявления, во всяком случае, бывает несколько иного характера. Конечно, она более разнуздана, нежели обыденное частное преступление, которое ведь должно все-таки считаться с юридическими границами и опасностями; но уже по природе своей политика вносит обыкновенно несколько больше порядка и правильности в практику всей суммы своих преступлений. Это различие не следует упускать из виду, если не желают подвергнуться упреку в злоупотреблении только частично верными сравнениями. С другой стороны, нужно заботиться о том, чтобы аналогия и её более глубокое основание не были неправильно оценены.

Организованный и публично регулируемый разбой, конечно, – тоже разбой, но по форме он может все-таки не заключать в себе беспутства и произвола, свойственных спорадическим частным злодеяниям. В последнем своем основании оба плода преступности выросли на одном дереве и питаются одними и теми же соками. Преступные побуждения также создают для себя известный строй, подобно тому, как разбойничья банда признает права атамана и обычный порядок при разделе добычи. Без чего-либо подобного даже преступный режим, исходящий от частной инициативы, не может приобрести всей своей силы и действовать всесторонне. Отсюда видно, как тесно связаны обе вещи, т. е. коллективное и личное поведение. Этим именно и определяется мера организации и конституирования преступности, порождаемая совокупной деятельностью сродных по преступности рас, национальностей и государственных союзов.

Организация и составление конституции – формальные вещи, которые охватывают и оформляют как дурное, так и хорошее; в смешанных образованиях они оказываются даже совершенно равнодушными к юридическим и моральным различиям. Всякое хищное животное является искусно сложенным организмом, наделенным разнообразными функциями, причем их отправление основывается на индивидуализированных, т. е. не только специально, но и индивидуально проявляющихся, законах природы. Точно так же и в организациях дурного, даже злобного характера нельзя отрицать более или менее искусственного, чтобы не сказать тонко-искусной расчлененности. Но ни это, ни весь относящийся сюда формализм нимало не должны пленять нас. Дело не в полноте целей и не в богатстве искусства вообще – дело в том, хороша или дурна цель, дело в том, служит ли техническое и прочее искусство добру или преступлению. С точки зрения альтернативы нужно рассматривать уже первоначальные и естественные образования, а тем более формы культуры, т. е. формы отношений, учреждений и деловых обычаев, основанных на человеческих потребностях.

4. К теоретической стороне обыкновенного преступного режима надо отнести, в качестве иногда невольных, но чаще преднамеренных вспомогательных средств, те учения, что стараются прикрашивать ординарное преступление и представляют его в виде более или менее невменяемого поступка. Ныне в ряду таких учений нужно упомянуть прежде всего теории, претендующие на название социальных; эти теории готовы всюду и во всех отношениях считать преступление частного лица продуктом самого общества. Это в основе своей извращенное теоретизирование, в сущности, занимается только кокетством. Оно хочет понравиться преступным элементам и выдать себя за чудо гуманности. Расчет здесь имеется на то, что отдельная личность охотно позволит переложить тяжесть вины со своих плеч на плечи общества. У общества спина широкая; никто не желает быть на его месте, но очень желает сойти за жертву общества. Так называемый социализм – эта еще ни в каком смысле не определенная сколько-нибудь концепция будущего, не только во многих отношениях ограниченная, но и лживая, – социализм должен ведь окончательно излечить всякое преступление, как и вообще всякую нужду, чуть что не всякую болезнь!

Разумеется само собой, что в некоторых смыслах не все индивидуальные преступления происходят исключительно от индивидуальных причин. Несомненно, коллективное состояние причастно ко многому, что оно заразило. Наша собственная концепция преступного режима служит тому примером. Довольно часто подвергается порче и многое хорошее, но неопытное и слабое, раз оно вынуждено жить в сфере такого режима. Но ложно-социалистическая манера рассуждать, которая теперь особенно распространена, оперирует с совершенно грубой идеей. Будто бы недостаток средств к пропитанию толкает людей на преступление! Однако ведь если бы даже всего было вдоволь и по горло, все же преступное хищничество в этом роде не прекратилось бы, не говоря уже об иных побуждениях. Дрянные субъекты, желающие жить на чужой счет, стали бы только запрашивать все больше и больше.

Пропитание – только грубое, нарочно нами избранное слово, чтобы обозначить экономические притязания во всей их широте. Но широта размеров и колебания их здесь, конечно, довольно велики. Социальная экономия – наука о средствах к пропитанию – знает, что порассказать об этом. Учение о хозяйстве народа и народов достаточно разъяснило, как пестро и многообразно в смысле средств к жизни заявляются притязания на весь мир. Дело идет уже не только о существовании, но о комфортабельном существовании, даже нередко просто об удовлетворении прихотей. Как только удовлетворены самые разнообразные потребности, тотчас заявляют о себе новые потребности, довольно часто самые утонченные. Под конец всегда остается еще погоня за увеличением собственной власти. Культ властолюбия, превратившийся в беспутство, становится чем-то безудержным, чем-то таким, что ломает всякие загородки. В склонности к преступлению, даже, грубо выражаясь, в потребности преступления у эгоистов, конечно, недостатка отнюдь нет.

Удовлетворение нормальных потребностей помогает очень мало, если при этом не умеют помешать им ненормально расширяться. Но довольно об этих вещах, из которых выхода нет. Только софистика и крючкотворство могут поставить себе задачей свести вопрос о преступлении к ответственности общества и государства как целому. Старая штука – указывать на статистически правильное повторение преступлений, а в особенности на то, что случайные изменения в числах совпадают с состояниями нужды, недородами и т. п. Подобные соотношения верно подмечены, но фальшиво истолкованы. Конечно, больше воруют, когда некоторые обстоятельства на долгое время затрудняют прокормление воров или людей, склонных к воровству. Такие люди пускают тогда в ход свои приемы несколько настойчивее, точно так же, как и хищный зверь: когда ему не хватает обычной пищи, он бросается на другую, вламывается в стойла, а в крайних обстоятельствах даже так смелеет, что принимается и за человека, которого раньше избегал.

Но происходит ли такое поведение зверей вообще от недостачи и от особых видов недостачи? Разбойничают ли такие звери, смотря по конъюнктуре более или менее широко только потому, что они голодны и имеют в разбое нужду? Это свойство, быть голодными существами, у них общее со всеми и нехищными животными. И у последних бывают голодные времена и разнообразные конъюнктуры. И они ищут пищи, как умеют. Но они при этом не выходят из границ своего вида, остаются тем, что они есть, не делаются хищниками, т. е. не рвут на части мяса животных другого вида. О сладострастии убийства я уже упоминал; оно – потребность, которая ищет удовлетворения.

Аналогично потребностям и образу поведения злобных, но хорошо организованных зверей, обстоит дело и в человеческой области с господствующими там весьма различного рода причинностями. Лучшие характеры, несмотря на нужду, обыкновенно остаются при своем образе поведения и если изменяют ему, то делают это, не покидая пути чистого от преступления. А кто и без того уже наделен склонностью к преступлению, тот и проявляет эту склонность более или менее широко, смотря по тому, насколько обстоятельства и нужда настоятельны, или даже просто потому, что случай благоприятен. Последнее обстоятельство, во всяком случае, должно быть принято в расчет. Как только хоть отчасти устранены охранительные меры – преступность без всякой потребности и при отсутствии каких-либо нехваток уже тут как тут и старается использовать благоприятный случай в своих злодейских целях.

В последнем своем основании всякое преступление индивидуально. Отклонение от этой истины и взваливание вины на анонимное, так сказать, общество и на неясно представляемое целое есть одно из самых худших заблуждений, которое само ведет к преступлению. Индивидуум с самого начала всегда обладает полнотой инициативы. Он-то именно ведь и вносит свою долю в порчу общества. Общество и целое состоят из индивидуальностей, и даже способ связывания его частей сообразуется с личными свойствами индивидуумов, вступающих во взаимодействие. Конечно, бывает повод принять в расчет и общие формирующие силы; но именно не эти силы привносят уродливости, взаимные членовредительства и вообще всю сумму правонарушений.

Природа как целое не тождественна с отдельным хищным животным, которое в ней возникло. Она – ни паук, ткущий паутину, ни муха, которая запутывается в этой паутине. Представлять себе дело в противоположном смысле значило бы только смешивать понятия и предполагать чистую бессмыслицу.

Дело клонилось бы тогда к запутанному пан-натурализму, столь же неприемлемому, как и пантеизм. С подобными представлениями на всю природу возложено было бы то, что следует приписать и поставить на счет отдельному существу и его первоначальному самозарождению. Природе пришлось бы приписать различные намерения и хитрости, даже способность к прямой бессмыслице, чтобы не сказать – к безумию, если бы она, как единое нечто, ухитрилась быть зараз и убийцей, и жертвой убийцы. Чтобы не взвести на природу, как целое, поклеп в таком полном отсутствии разумности, нужно остерегаться смешивать отдельные явления с тем повседневным, общим, закономерным, что проникает целое, за исключением особых образований.

Во всяком случае, логически необходимо из общего выводить лишь то, что соответствует его сфере. Для специального и индивидуального потребны соответственные особенные, отдельные основания; иначе индивидуальное не возникает. Фактическое отделение хорошего от дурного или даже доброго от злого может поэтому получить место лишь как вторичное явление, и притом по особенным, определяющим его основаниям. Каким образом уже в первобытном строе вещей появилось анормальное, этого, разумеется, узнать нельзя. Но как оно теперь играет свою роль и что оно никаким способом не возникает из нормальных вещей – это можно разузнать достаточно ясно, а часто даже схватить, так сказать, прямо руками. Поэтому было бы глупостью, если не испорченностью, стараться стереть здесь различия, т. е. так смотреть на преступление и так трактовать его, как будто бы оно наряду с лучшими делами было продуктом общей определяющей деятельности природы и универсальной закономерности, притом еще и одинакового веса с ними. Ни хорошее, ни дурное дело не является таким продуктом; и то, и другое имеет свои собственные основания.

В обществе и государстве мы можем яснее видеть то, что нам остается недоступным в первобытной природе. И сравнение не всегда здесь достаточно. Личность портит общество и государство: это отношение вещей мы выдвинули вперед, как наиболее понятный факт. Но и обратно, общество, притом не только как сумма индивидуумов, но и как организация, действует на личность. И потому в самом крайнем случае можно констатировать известную меру взаимности, но отнюдь нельзя всякий раз делать ответственным только общество, клеймя его как носителя преступления. Указанная взаимность притом весьма далека от того, чтобы одинаково весить на обеих сторонах. Индивидуум как вершинный пункт бытия в область как зла, так и добра лично привносит влияющие на них факты и процессы. Нужно опираться на его качества там, где необходимо что-либо устранить как негодное или чему-либо поспособствовать. С ним же должно всегда считаться в окончательном итоге и карательное правосудие, будь это правосудие обычной юстиции или более свободное, высшее правосудие.

Дурной вид там, где его вообще следует делать ответственным, должно принимать в расчет лишь на втором плане, и притом лишь постольку, поскольку он, уже в своем первоначальном определении, оказывается анормальным, вредным или даже злобным. Поэтому самое большое, о чем может идти речь в отношениях личности и общества, есть весьма неравная мера взаимного влияния. И в противовес выступающим ныне социалистическим теориям, старающимся всегда потрафить преступлению, следует ставить требование, чтобы виновность и проступок отдельной личности всегда были должным образом выдвинуты на свет. Социализм преступления намеренно держится под покровом тумана и темноты. Желанный же туман и желанную темноту создают сливающие все вместе и ничего ясно не определяющие теории; эти теории взывают к повседневности, чтобы не сказать к вездесущности преступления в так называемом ими обществе, которое само ближе не определяется. Если бы можно было принудить, чтобы это смутное понятие об обществе было ближе определено и рассмотрено, то и оказалось бы тотчас, что причин преступления, в громадном большинстве случаев, нужно искать именно в индивидуумах, в отдельных лицах.

6. Персоны и личности – вот кто преимущественно пускает в ход зло и добро, преступление и оборону от преступления. Было очень дурным признаком времени, что даже лучшие криминалисты вроде Ансельма фон Фейербаха утратили понятие о подлинной карательной справедливости и думали заменить его голой теорией устрашения. Отсюда получилось простое предупреждение вредных поступков. На деле вместо справедливости вышла только высшая полиция. Все релятивистские теории наказания носят такой именно характер. Они знают только внешние средства охраны, но не знают никакого действительного права. Понятия об абсолютной несправедливости, о вине и возмездии при этом разрушаются или принципиально отрицаются, чтобы уменьшить значение преступления. Последнее, новейшее направление само по себе принадлежит к режиму преступников и исходит иногда от криминалистов, которые ни на что не годны и оказывают поддержку всяким мерзостям.

Уже больше, чем сорок лет назад, в противовес всякому релятивизму я установил мое учение о разумном реагировании, т. е. о правомерной мести. Этот бьющий в глаза свет, брошенный на теории возмездия, разумеется, для так называемых профессионалистов не существовал: по крайней мере, у них ничего такого заметно не было. С другой стороны оказалось, как легко можно неправильно истолковать мое стремление к углубленной теории наказания, ошибочно понимая ее как шаблон естественного права. Поэтому недавно, в ряде номеров «Персоналиста», я вернулся к тому же предмету и еще снова затрону его в дальнейшем изложении этого сочинения. Здесь же достаточно указать, что и теория тоже открывает ворота и двери преступному режиму, как скоро указанное намеренное разложение понятий уголовного права начинает распространять свою заразу, не встречая серьезного противодействия и антипропаганды.

Другим ложным пунктом учения криминалистов, которые желают быть приятными преступлению, является, наряду с изгнанием идеи справедливости в подлинном смысле слова, так называемое условное осуждение. Оно делает наказание какой-то тенью, так как, назначая его формально, на деле его не приводит в исполнение. Режим условного осуждения есть призрак режима. Осужденный должен только в течение пяти лет ни разу не повторить проступка; затем он свободен от присужденного за первый проступок наказания. Для него и для этой преступно гуманной юстиции один раз значит ни разу. Платонически присужденное наказание, отсроченное на пятилетие и принципиально не приведенное в исполнение, в понимании людей, желающих честно толковать его, имеет лишь полицейскую цель, если только в исключительных случаях не является законодательным и судебным покровительством преступлению. В самом благоприятном случае чего-нибудь лучшего в таком наказании не отыщешь. Мы же не даемся в обман; мы знаем, например, каким дурным мотивам нужно приписать его введение во Франции и как он там был использован главным образом в интересах самого пошлого мошенничества, частного и публичного.

Чисто идейное наказание – это было бы действительно чем-то высоко комичным, если бы в соответственном развращении юстиции не заключалось так много горькой серьезности, даже отвратительности. Подумайте только, каков простор, назначенный для этого милостивого, призрачного способа наказания! Если бы даже оно относилось только к преступлениям против полицейского порядка, так и тогда в нем не было бы ничего умного. Ведь и относительно таких преступлений оно имеет один только смысл: на этот раз еще не будет тебе наказания, а будет оно в следующий раз. Для неопытных, еще не знающих, быть может, мелочей полицейского распорядка, такой режим первого напоминания, пожалуй, был бы уместен; но только что же общего имеет такая вещь с собственно юстицией? И как нужно, руководясь подобной максимой, трактовать тяжкие правонарушения и преступления? Человек, положим, заслужил за свое разбойническое нападение или за изнасилование пять лет тюрьмы, быть может, даже еще присужденных ему присяжными вместо двадцати лет смирительного дома, вследствие смягчающих вину обстоятельств; и вот такой субъект, увидевший, как дешево отделался он за свое преступление, получает еще в подарок, в виде милости, отсрочку на пять лет и без того крайне умеренного наказания! По господствующему толкованию и установившемуся обычаю французской практики (закон не осмелился в этом пункте громко заявить о своем милом намерении), злодей по истечении пяти лет, уже учинивши одно преступление, может учинить еще одно; и он может продолжать так свою жизнь, накопляя угодное ему количество важных злодеяний.

Если бы в руководящих кругах Франции, а отчасти также в прочих элементах французского общества не скопилось так много преступности, то не был бы возможен такой чудовищный закон о помиловании и в особенности невозможно было бы его французское, совершенно произвольное и позорное применение. Право и милость должны держаться дальше друг от друга, они очень плохо примиряются друг с другом. Они – взаимные враги и должны быть врагами, за исключением случаев, когда в обиженной личности, в ней самой, перевешивает желание миловать, когда она сама имеет основательные причины объявить помилование вместо того, чтобы осуществить свое право. Вне Франции прежние образчики законов имели источником своим частью испорченность, частью глупость, частью даже суеверие. Французское же царство преступления должно стать местом, где это криминальное бесчинство проявило себя, так сказать, классически и распространилось самым бесцеремонным образом. Всякий истинный закон и всякое действительное право являются правилом, но вовсе не уполномочивают на произвол. Условное же осуждение только может иметь, но не необходимо должно иметь место, если даже все предварительные законные поводы для него налицо. Вполне достаточно, если усмотрению судьи предоставляется значительный простор в установлении размера наказания. Но получается в высокой степени беспредельный произвол, когда даже альтернатива наказания или ненаказания предоставляется решению судьи. Итак, куда ни посмотреть, всюду выдает сама себя тенденция к разложению права, к замене юстиции благоусмотрением.

7. Франция – классическая страна не только режима преступников, но и его ясного обнаружения. Рядом с некоторой всеобъемлющей свободой преступления при исключительно благоприятных обстоятельствах появляется и некоторая критика против него, так что некоторые случаи публично выставляются напоказ. И цинизм преступления со своей стороны зашел уже так далеко, что подставляет свой нагло бесстыдный лоб всякому, самому явному срыванию маски. Приведем для примера недавно бывший замечательный случай. Одно высшее должностное лицо промышленного учреждения, вырабатывающего ликеры, учинило при продаже и связанных с нею сделках такую вещь, которая вполне заслуживала уголовного преследования. Но преследование отклоняется, и дело ограничивается увольнением виновного. Позднее этот превосходный дебютант-преступник, следуя своей полезной карьере, оказывается, в награду за такие милые свои качества, сидящим на министерском кресле, причем с полнейшей тупостью переносит самые прозрачные намеки на его прошлое и даже прямые укоры отдельных органов прессы, как будто бы это ровно ничего не значило.

На самом деле и так называемое общественное мнение стало уже такого сорта, что равнодушно позволяет подобным постыдным делам идти своим чередом, не обнаруживая серьезного чувства протеста против них. Уже это обстоятельство ясно показывает, как значительно заражена атмосфера французским режимом преступников. Значит, нечего и удивляться, если мы укажем, что упомянутый субъект фигурировал не только в качестве министра, но даже – что еще более мило – в качестве министра юстиции.

О такой юстиции, в которой возможны подобные министры юстиции, можно составить себе ясное представление без всяких дальнейших объяснений. Уже плоды с такого древа юстиции в самых разнообразных случаях показали, какого качества суть и должны быть, по необходимости, соки подобного растения. Панама и дрейфусовщина, особенно же позднее созревшая после многолетней подготовки кассационная дрейфусовщина, останутся историческими примерами самой криминальной юстиции. Преступникам и евреям долго не удастся подделать истинный смысл подобного рода запутывания или даже возобновления процессов и лживо превратить свою роль в нечто противоположное.

Коль скоро обыкновенные преступники, избежавшие правосудия, могут достигать высших государственных постов, значит, кроме общего режима преступников, каковой проявляется в частных делах и обществах, наготове уже подлинное целое правительство преступников. Если даже прочие сочлены правительства не причастны прямо и в такой же очевидной степени к преступлению, все же их коллегиальное потакание преступнику указывает на соответственное настроение. И потому нечего удивляться, что вообще криминальные черты все более и более выступают наружу в целой правительственной системе.

В более широком обществе совершенно особенным образом обнаруживает гнилостное состояние и высокую степень бессовестности образ действия адвокатского сословия, а именно в той его части, ремеслом которой служит защита или, лучше сказать, высвобождение преступников.

Кто может хорошо заплатить адвокатам, тот может учинить многие проступки, даже несколько убийств – и его не тронут; такое убеждение было распространено во Франции уже со времен Руссо. Но и в тех случаях, когда защитительные речи или иные адвокатские старания не могут быть сейчас же оплачены тысячами, на помощь к неимущим преступникам приходит довольно часто адвокатская потребность в рекламе. Слава о виртуозном умении высвободить преступника должна быть доказана, сохранена и умножена, чтобы в прибыльных процессах ее можно было превратить в деньги. И потому раз адвокаты по уголовным делам пускают в ход такие приемы в интересах своего ремесла, а свою совесть приносят в жертву ремесленным побуждениям, то и они со своей стороны служат режиму преступников и даже составляют немаловажную часть этого режима. Беспринципная защита стремится всеми средствами и изворотами, не исключая самых мерзких, вырвать из рук правосудия преступника и мошенника, в преступных качествах которого она убеждена; и такая защита сама содержит в себе нечто преступное; ее следовало бы даже, как настоящее преступление, внести в уголовный кодекс, если бы только ее можно было практически затронуть, не посягая формально на свободу защиты.

Подрывание юстиции – вот какой процесс во Франции может считаться теперь законченным; и он является самым надежным признаком режима преступников, свившим себе гнездо в государственном управлении так же, как и в частных деловых сношениях общества. А что этот режим (мыслимый и отдельно сам по себе) благодаря повсеместной примеси евреев расширяется и должен расширяться во всех направлениях, об этом будет речь особо в следующем отделе.

V. Еврейский режим

Величина всего того зла и вреда, которые мы должны были отметить в четырех предыдущих отделах, возрастает еще от того, что к ним присоединяется еврейский режим. Мерзости и преступления принимают через эти еще худшие формы. Вообще, между всем дурным в обществе и государстве и еврейством существует взаимность, даже, до известной сте�

Скачать книгу

© Перевод с немецкого Д. Ройтмана,

© ООО «Издательство Родина», 2023

От издательства

(предисловие 1908 г.)

Евгению Дюрингу исполнилось 75 лет. Наше издательство, являющееся как бы юбилейным, открывает издание полного собрания его сочинений его последней книгой. Пишущий эти строки хотел бы передать русской интеллигенции все свое глубокое уважение и любовь к этому могучему мыслителю, но, к сожалению, он не авторитет. Рано или поздно Дюринг получит, конечно, всеобщее признание, какого вполне заслуживает, но прежде ему надлежит еще вынести немало клеветы а-ля Энгельс.

Дюринг – жестокий антигебраист (слово «антисемит» он считает неточным). Он совершенно не верит в возможность всему еврейскому народу исправиться и считает необходимым как-нибудь заставить этот народ прекратить свое вредное существование. До такого безотрадного взгляда на еврейский вопрос мы еще не дошли, но мы считаем безусловно необходимым ознакомиться с дюринговой характеристикой еврейского народа всем тем, кто стремится разрешить еврейский вопрос, анализируя вполне искренне свои чувства. Наше издательство не сочло себя вправе издавать Дюринга с пропусками всех мест, касающихся евреев. Вероятно, такая операция обеспечила бы нам больший успех среди русского свободомыслящего общества. Но мы не гонимся за кратким успехом. Михайловский в 70-х годах горячо пропагандировал Дюринга, но обошел его антигебраизм. Это была роковая ошибка. Мы постараемся поставить Дюринга перед русской публикой со всеми его взглядами, как бы некоторые из них ни возмущали либерализма нашей интеллигенции. Дюринг – такой ум и такой характер, что в конечном счете нам бояться нечего, как бы ни были трудны первые шаги нашей пропаганды. Преодолев такие затруднения в деле изучения Дюринга, какие представляет, например, его антигебраизм, русская интеллигенция свободно и охотно отдастся изучению тех сторон дюрингова миропонимания, которые уже и теперь должны ее захватывать своей широтой и гордым настроением.

Итак, Дюринг – жестокий антигебраист. Он убежден, что евреев никто не любит. Вероятно, в этом убеждены вообще все. Просматривая литературу о Дюринге в журналах 70-х и 80-х годов, мы случайно натолкнулись на рецензию «Отечественных Записок» (1880, VI) на книгу Д.А. Хвольсона «О некоторых средневековых обвинениях против евреев». В этой рецензии факт общей нелюбви народов к евреям констатирован без всяких обиняков. «О. З.» были радикальнейшим органом и стояли, конечно, за равноправие евреев, но они не побоялись признать то, что есть сама действительность. И к чему, в самом деле, быть неискренним? Равноправие равноправием, а нелюбовь нелюбовью. Позволим себе сделать из упомянутой рецензии довольно большое извлечение.

В тех немногих случаях, утверждают «О. З.», когда Д. А. Хвольсон обращается к разъяснению причин обвинений против евреев, «его рассуждения принимают такой характер, что теряют в глазах русского читателя всякое значение. Вот, например, как объясняет он общую нелюбовь народов к евреям – нелюбовь, факт существования которой и он должен, разумеется, признать. «Евреи, – говорит г. Хвольсон, – издавна были более или менее нелюбимы народами, с которыми приходили в соприкосновение. Быть нелюбимым – неудобно, часто крайне неприятно, но отнюдь не стыдно. Иногда общая нелюбовь доставляет даже почет.

Бисмарк, например, с гордостью говорил, что он наиболее нелюбимый человек во всей Европе. Только крайнее лицемерие или личное ничтожество охраняет человека от ненависти. Каждому же умному человеку с самостоятельным характером приходится более или менее терпеть от ненавистников и бороться против недоброжелательства. Иначе и быть не может. Только утописты и мечтатели толкуют об общем братстве» (109).

Продолжая свои разъяснения причин нелюбви к евреям, он далее впадает уже в чисто фактическую ошибку, благодаря все тем же «патриотическим очкам». Именно он говорит, что недоброжелательство к евреям поддерживалось еще одним «особым обстоятельством», следующим: «человека не любят не тогда только, когда он хуже других, но весьма часто за то, что он лучше других. Последнее происходит не от зависти, так как люди редко признают преимущество за другими. Но его не любят за то, что он не таков, как другие» (109).

Далее объясняется, что и евреев не любят только за то, что они «не таковы, как другие». Г. Хвольсон, правда, имел настолько такта, что не решился поставить евреев превыше всех народов и объяснить нелюбовь последних завистью к их высоким достоинствам, но, как сейчас увидим, за него этот шаг сделали менее осторожные его единоплеменники.

Признаемся, мы впервые узнаем от г. Хвольсона, что резко выраженная индивидуальность – личная или национальная – заключает в самой себе причины враждебного к себе отношения. Смеем думать, дело заключается не в индивидуальности как таковой, а в её внутреннем содержании. Не в том дело, что евреи «не таковы», а в том, каковы они. Но раз вопрос дошел до этой точки, с еврейскими публицистами теряется всякая возможность серьёзного разговора. Пример у нас перед глазами. В только что вышедшем 22-м номере еврейской газеты «Рассвет» помещена рецензия на разбираемую нами книгу г. Хвольсона. Рассматривая причины нелюбви к евреям, рецензент категорически заявляет, что одна из причин заключается «отчасти в зависти» народов к евреям. В числе других причин рецензент указывает на какой-то «общий исторический закон», затем на «особенную роль» евреев и, наконец, на «корыстолюбие, желающее грабить, в соединении с лицемерием».

Рассуждать тут, очевидно, нельзя. Рассудок бессилен перед страстью, доводы бесполезны там, где их, так сказать, органически не могут воспринять. Все черны, одни евреи белы; все неправы, одни евреи правы; их «грабят», перед ними «лицемерят», их ненавидят, потому что им завидуют, а завидуют им потому, что они лучше, сильнее других, они между народами то же, что Бисмарк между обыкновенными людьми. Перед этою неспособностью к самокритике стоит, конечно, остановиться, как перед любопытным фактом национальной патологии, но бороться с ней мы не видим средств.

Так писали «черные» «О. З.» по адресу «белых» евреев. Неспособность к самокритике как факт национальной патологии Дюринг распространил на всю еврейскую нацию и точно также не нашел средств бороться с этой неспособностью. Прав ли он? Допустим, что не прав. Но тогда, чтобы поспособствовать еврейской самокритике, нелишне будет русской интеллигенции поближе познакомиться с критикой еврейского характера в сочинениях Дюринга. Дюринг – громадный ум, благородный и серьезный характер, свободный мыслитель и безусловно искреннейший человек. С чьей же критикой, как не такого человека, следует считаться?

Давным-давно, в 1881 году, г. Русанов писал в мартовской книжке «Дела», в статье «Экономика и политика»: «В своей новой брошюре о “Еврейском вопросе”, наполненной не доказательствами, а бранью против “жидов” Берне и Гейне, Спинозы и Лессинга, Маркса и Лассаля, Рикардо и Д’Израэли, содержателей ссудных касс и профессоров и т. д., Дюринг снова высоко возносит индивидуальность и вместе с тем дает в руки читателю нить к решению, каким образом талантливый писатель становится на точку зрения заклятых юдофобов». Нить, которую г. Русанов держал в руках в 1881 г., заключалась в том, что Дюринг, по его мнению, в «индивидуальности» видит все. Ну, а «где царит буржуазный принцип признания за индивидуумом независимости от общества, где единственным виновником является “злая воля” индивидуальности, там, конечно, будут считаться лекарством против всяческих бед “меры”, направленные против людей, а не против условий». Мы не станем подчеркивать того обстоятельства, что на самом деле Дюринг в «индивидуальности» видит далеко не все, что «злая воля» для него далеко не единственный виновник. Приписывать противнику взгляды, прямо противоположные своим, – плохой критический прием, хотя и очень соблазнительный для молодых критиков. Но с 1881 г. много воды утекло, взгляды г. Русанова с тех пор претерпели значительную метаморфозу, и одно время он даже был, по его собственным словам, отчаянным политиком в духе Дюринга.

Хотя в теперешнем миросозерцании г. Русанова заключается добрая порция марксизма, но все же он не отрицает теперь «политики» Дюринга, не нападает на «индивидуальность» и даже признает существование национальных характеров. Было бы, поэтому, крайне интересно именно теперь послушать от него, каким образом талантливый писатель Дюринг, которого Михайловский в 70-х годах считал одним из ближе всех стоящих в Европе к правде, стал «на точку зрения заклятых юдофобов».

Г. Русанов утверждал, что «Еврейский вопрос» Дюринга наполнен не доказательствами, а бранью. Многие и многие критики, мы уверены, будут повторять то же самое. Дело в том, что Дюринг, подобно Вольтеру, не нашел нужным скрывать свое отвращение к евреям и написал брошюру о них с беспощадной язвительностью, которая у либерально настроенных людей обыкновенно поднимает такие недобрые по адресу Дюринга чувства, что никаких его доказательств они уже не видят. (О юдофобстве же Вольтера публика обыкновенно ничего не знает.) Мы находим некоторое удовлетворение в том обстоятельстве, что такого крупного писателя, как Н. К. Михайловского, антигебраизм Дюринга не удержал от пропаганды его философских и политических идей. Правда, в 70-х годах, когда появились статьи Михайловского о Дюринге, последний еще не сконцентрировал своих взглядов на евреев в отдельной брошюре, тем не менее его антигебраизм был уже достаточно ярко выражен, например, в «Курсе философии». Какого мнения был Михайловский о «врейском вопросе» Дюринга, нам неизвестно. Но и после выхода в свет этой брошюры и после приведенного уже нами отзыва о ней г. Русанова Михайловский советовал именно этому самому г. Русанову налечь на философию, и в частности изучить Ланге и Дюринга. («Былое», 1907, VII. «Политика» Н. К. Михайловского).

В конце 1883 г., значит, два с лишним года спустя, Михайловский поместил в «О. З.» статью г. Красносельского «Голос жизни в области мысли», которую г. Красносельский написал, кажется, по предложению Михайловского и которую в настоящее время он считает юношеским панегириком Дюрингу. В этой статье, занимающей 64 страницы, относительно юдофобства брошено только одно замечание, и то в скобках, что «Дюринг – заклятый враг еврейства и всюду подозревает преследования с их стороны». Почему же Михайловского не оттолкнуло в то время от Дюринга юдофобство последнего? Потому, вероятно, что на юдофобстве, по его мнению, философия Дюринга не клином сошлась. Михайловский писал в статье «Утопия Ренана и теория автономии личности Дюринга»: «Может быть, вся громада природы, природа в целом, рисуется Дюрингу в слишком благодетельном для человека освещении, но относительно добродетелей отдельного человека он чужд всяких иллюзий. Исходным пунктом своих рассуждений он берет человека, как он есть, с его низкими и высокими, грубыми и мягкими побуждениями. Он стремится построить идеально прекрасное здание прямо из этих грубых кирпичей; будучи уверен, что игра страстей, заложенных в человека природой, должна привести к благополучному концу, и что жизнь сама по себе имеет громадную цену, он естественно ничего не прячет ни от других, ни от себя».

Эта позиция Дюринга Михайловскому страшно нравилась. Но Дюринг от критики характера отдельной личности последовательно перешел к критике национальных характеров. И здесь он также ничего не прячет ни от других, ни от себя; он берет нации, как они есть, с их низкими и высокими, грубыми и мягкими побуждениями; он стремится построить идеальное прекрасное здание человечества прямо из этих грубых кирпичей, он уверен, что игра страстей и здесь должна привести к благополучному концу. Было бы крайне интересно послушать критику Михайловского относительно этой части воззрений Дюринга, но он, наоборот, вскоре совсем перестал писать о нем, и только помещение статьи «Утопия Ренана и теория автономии личности Дюринга» в полном собрании сочинений свидетельствовало о его сохранившейся симпатии к Дюрингу.

Статью «Экономика и политика» г. Русанов посвятил «междоусобной» борьбе двух фракций. «В последнее время, писал он, эта борьба обострилась во всей Западной Европе. Вместе с тем ей удалось и в теории выразиться в наиболее ясной форме. Минуя ряд второстепенных и третьестепенных участников борьбы с той и другой стороны, мы можем остановиться на двух главных представителях теоретической розни между упомянутыми фракциями. На одной стороне мы видим уже известного нам талантливого энциклопедиста Евгения Дюринга, на другой – бесспорно превосходящего его по уму и эрудиции экономиста Карла Маркса с его неизменным alter ego, Фридрихом Энгельсом». Г. Русанов в то время стоял всецело на стороне последних. Против «немножко маньяка» Маркса за Дюринга выступил в майской книжке «Дела» за тот же 1881 год г. И. Кольцов (Л. Тихомиров), которого в этой полемике, по словам г. Русанова, снабжал и мыслями, и документами по некоторым вопросам социологии сам Михайловский.

Для нас этот факт очень интересен. Если г. Тихомиров и Михайловский приняли противопоставление Дюринга и Маркса и стали на сторону первого, несмотря на его заклятое юдофобство, то тем более это должны сделать мы, которые значительно более разделяем философские и политико-экономические взгляды Дюринга и несравненно более не одобряем мировоззрение Маркса. Нам прямо смешно утверждение, будто Маркс – бесспорно превосходящий Дюринга ум. Но об этом распространяться мы здесь не будем. Мы указываем только, что, и не разделяя антиеврейской позиции Дюринга, мы должны были бы воспользоваться сочинениями Дюринга в нашей собственной борьбе. Между тем и антигебраизм Дюринга, как мы уже говорили, заслуживает самого внимательного изучения.

«Дюринг известен своим антисемитизмом и в настоящее время является единственной крупной литературной величиной в этом лагере». «Тем интереснее послушать его беседу». Так думает г. хроникер внутренней жизни «Русского Богатства» (1894, IV). Михайловский как-то писал, кажется, по поводу помещения в «О. З.» одной статьи Л. Н. Толстого, что редакция не может отвечать за все мнения, конечно, побочные, высказываемые в помещаемых в журнале статьях. Мы лично думаем, что сам он не подписался бы под теми двумя страницами, которые упомянутый г. хроникер посвятил мимоходом Дюрингу. Приводим полностью эти две страницы.

«…Есть одна сторона немецкого антисемитизма, на которую мы должны обратить внимание, именно что в Германии антисемитизм всегда сопровождается славянофобием. Антисемит есть всегда славянофоб вообще, русофоб в частности. Совершенно те же призраки, которыми стараются испугать немцев, одинаково одними и теми же проповедниками приписываются и евреям, и славянам. Нашим антисемитам, взявшим свое учение из Германии, не мешало бы это помнить».

«Чтобы не быть голословным, мы остановимся немного на сочинениях известного немецкого писателя Дюринга. Дюринг известен своим антисемитизмом и в настоящее время является единственной крупной литературной величиной в этом лагере. Конечно, от него нельзя ждать ни явной недобросовестности, ни явной глупости, ни непристойного тона. Тем интереснее послушать его беседу. Когда он пишет о Людвиге Берне и Генрихе Гейне, то, как и следовало ожидать, эти немецкие писатели еврейского происхождения отделываются Дюрингом под орех. Берне чуть не бездарность; Гейне с небольшим талантом, но с дурной нравственностью; Лессинг по пути обзывается “еврейско-славянским ублюдком».”. Конечно, и евреи, и славяне могут только гордиться, что подарили миру Лессинга, но нетерпимость слепа и не останавливается даже перед явным парадоксом.

Перейдем, однако, к славянам. Прежде надо, однако, оговориться, что хотя Дюринг и говорит вообще о славянах, но занимается исключительно русской литературой, не цитируя ни одного польского или чешского писателя. Русских писателей он знает довольно много для иностранца, не знающего русского языка. Он знает, частью дает характеристики следующих русских писателей: Пушкина, Гоголя, Герцена, Тургенева, Толстого, Чернышевского, причем особое внимание оказывает Гоголю и Чернышевскому. Пушкина Дюринг считает подражателем Байрона, поверхностным, хотя и не без таланта. В Герцене признает некоторую художественность, но упоминает о нем мимоходом для сравнения его романа “Кто виноват” с романом Чернышевского “Что делать?”. Чернышевскому достается уже очень сильно и как экономисту, и как романисту, и как мыслителю, причем, к удивлению, оказывается, что известность и популярность Чернышевскому создали евреи за его дружбу к ним. Быть может, читатели не менее удивятся, узнав, что слава Тургенева и Толстого тоже раздута евреями, потому что эти писатели тоже благосклонны к евреям. Между тем, в сущности, и Тургенев, и Толстой “совсем не такие значительные писатели”. Больше других заслужил у Дюринга Гоголь. Оригинальность творчества и гениальная сила изображения покорили даже славянофобию Дюринга. Он признает его величайшим прозаиком XIX века и самым выдающимся писателем после смерти Гете, Байрона и Шелли. Это, конечно, очень много, и всякий беспристрастный человек согласится, что это недалеко от истины. Дюринг входит даже в разбор отдельных произведений Гоголя: “Ревизора”, “Тараса Бульбы” и “Мертвых душ”. Но как он воспользовался Гоголем в видах его специальной славяноюдофобии? Прием, употребленный при этом Дюрингом, чрезвычайно интересен. В “Тарасе Бульбе” его особенно прельщает несколько юмористических сценок, в которых выведены польские евреи того времени. В “Ревизоре” он отмечает испорченность русской администрации и замечает, что нельзя не признать знаменательным само построение лучшей русской комедии на этом мотиве русской испорченности. В “Мертвых душах” Дюринга особенно прельщает Кашкаров, и в этой главе он видит мастерское изображение самой сущности русского государства, но самого себя превосходит Дюринг, когда пытается объяснить фигуру Чичикова. Дюринг говорит, что герой романа представительствует всю нацию, вернее, даже всю расу (славянскую). “Не может быть случайностью, что величайший беллетрист России и всего славянства выбрал такого героя для главного своего произведения”.

В заключение спектакля оказывается, что славяне и евреи являются представителями одной и той же притязательной идеи покорить себе вселенную и поработить другие народы. Тот же Гоголь дает Дюрингу некоторый материал для обоснования этого обвинения.

Не мешало бы нашим антисемитам немного поразмыслить над этими параллелями. Не мешало бы немного более критически относиться к нападкам антисемитов на евреев, памятуя, что те же люди, теми же словами нападают на славян, и что крестовый поход, проповедуемый против евреев, проповедуется вместе с тем и против славян, в особенности против русских. Дюринг – очень крупная величина и по таланту, и по уму, его книга – выдающееся явление современной германской литературы, но и Дюринг не избегнул этого обобщения в одной ненависти евреев и славян. Другие это делают грубее и нелепее, но делают то же самое».

Так отделывается Дюринг. Сначала сделаем несколько мелких замечаний. Мы слышали, что в случае с Лессингом нетерпимость Дюринга так слепа, что не останавливается даже перед явным парадоксом, ибо де славяне и евреи могут только гордиться таким «еврейско-славянским ублюдком».

Пусть гордятся, но Дюринг-то сам ведь не признает Лессинга величиной. В чем же тут явный парадокс? Мимоходом заметим, что Дюринг посвятил вопросу о преувеличенной оценке Лессинга целую книжку. Берне и Гейне, как ожидал г. хроникер, отделаны под орех. Ну, что же, если под орех, так под орех. Скажем только, что почтенный рецензент «Мира Божия» был любезнее и признал, что даже в дюринговой критике Берне и Гейне заключается зерно истины. Со своей стороны мы будем надеяться, что со временем здесь признают не только зерно, но целую житницу истины. Относительно Чернышевского, Тургенева и Толстого русские читатели, конечно, не согласятся, что эти писатели своей славой обязаны евреям. И без еврейской пропаганды они пользовались бы у нас на Руси громадной известностью. Но, вообще говоря, что для дюрингова мировоззрения может значить, например, Л. Толстой! Он крупный художник. Но художественный талант – ведь только орудие. Взгляды же, проводимые Л. Толстым в его сочинениях, носят характер того традиционного мировоззрения, которое Дюринг, да и один ли только Дюринг, считает еврейским творением. Наше издательство имеет в виду издать статьи Дюринга о Л. Толстом, помещенные в его журнале. Было бы интересно сопоставить их со статьями о Л. Толстом Михайловского. Близость обоих критиков вне сомнения.

Но обратимся к главной мысли хроникерской заметки, к сопоставлению дюринговой юдофобии со славянофобией: «В заключение спектакля оказывается, что славяне и евреи являются представителями одной и той же притязательной идеи покорить себе вселенную и поработить другие народы». Так ли? В русском переводе «Еврейского вопроса» Дюринга, на 5-й и 6-й страницах, можно прочесть следующее: «Сплошь и рядом расы и национальности, как, например, германцы и славяне, вступают в соперничество друг с другом; но из этого еще не следует, чтобы можно было утверждать, что они вредны друг для друга. Для германцев славяне отнюдь не являются вредной разновидностью человеческого рода, и когда при смешениях народностей и при соприкосновении народов возникают вопросы о расе и о национальности, о внутренних и внешних границах сферы их действия, то при этом нельзя делать такого же различия, какое мы делаем в царстве между вредными и безвредными животными. Но еврейское племя образует при этом очевидное исключение, оно оказалось, и материально и духовно, разновидностью вредной для всего человеческого рода, поэтому, по отношению к этому племени, вопрос не в том, что это – раса чуждая, а в том, что это – раса враждебно и бесповоротно испорченная».

Такова юдофобия Дюринга и такова его славянофобия. Как будто евреи и славяне, по Дюрингу, являются представителями не совсем-то одной и той же притязательной идеи. «В “Мертвых душах” Дюринга особенно прельщает Кашкаров и в этой главе он видит мастерское изображение самой сущности русского государства», – пишет хроникер. К сожалению г. хроникер не сообщил о высказанном тут же убеждении Дюринга, что политика русского государства в конце концов должна будет принять иные формы. Между тем при этом сообщении славянофобии получилось бы меньше. Еще меньше славянофобии получилось бы, если бы г. хроникер сообщил о другом убеждении Дюринга, именно что национальный фанатизм русских не всегда будет вводим в заблуждение и что он еще докажет свою способность к человеческой культуре. Что же касается специально славянской испорченности, то в «Социальном спасении» будет вообще достаточно говориться об испорченном состоянии всего нынешнего человечества.

Существуют квасные патриоты; они не любят чужого, потому что оно именно чужое. В Германии они будут, конечно, одновременно и антисемитами, и русофобами. Одними и теми же призраками они могут, конечно, пугать немцев и со стороны евреев, и со стороны русских. Но приводить в пример Дюринга, «чтобы не быть голословным» в таком сближении антисемитизма и русофобства, значит, по меньшей мере, странно понимать его. Дюринг, как известно, считает врагами своего дела профессоров, евреев и социал-демократов. К этим трем категориям он нашел себя вынужденным прибавить в последнее время еще и антисемитов, ибо антисемитизм, за немногими исключениями, служит только предлогом, чтобы прикрыть чистую реакцию, как религионистическую, так и политическую.

Дюринг – националист, но такого рода, что заканчивает свою книгу о «Социальном спасении» словами: «В античные времена варварским называлось все то, что не принадлежало к двум лучше одаренным нациям. Теперь уже нет такой противоположности, и нельзя вновь создать никакого подобного национализма, даже только чего-либо аналогичного ему. Но зато существует варварство в другом смысле, а именно, в смысле отсутствия тех качеств, которые способны вступиться за подлинное, всюду достаточное право». И такого варварства Дюринг находит у своих немцев слишком много. Пусть только прочитают, как он относится к колониальному разбою немцев в Китае и к притеснению поляков в прусской Польше. Злободневную австрийскую аннексию Боснии и Герцеговины он назвал голым насилием. «Национального героя» немцев, Бисмарка, гордости которого, что он наиболее нелюбимый человек во всей Европе, так сочувствует Д. А. Хвольсон, Дюринг характеризует арифметически: «тридцать процентов глупца и семьдесят процентов негодяя». (В скобках заметим, что и Н. К. Михайловский приблизительно так же характеризует Бисмарка.)

Шовинизм – скверная вещь. Но как глупое самомнение иных лиц не исключает, чтобы отдельные люди были лучше других, так и глупости шовинизма не исключают, чтобы какая-нибудь национальность была действительно выше остальных. Дюринг, по нашему мнению, – гордость современного человечества и принадлежит, по его мнению, к лучшей национальности.

Пишущему эти строки хотелось бы, чтобы лучшей национальностью в мире были русские, но, к сожалению, российская безалаберность и беспечность есть наше проклятие. Флегматичность и педантичность немцев не могут идти ни в какое сравнение с этой российской чертой. Приятно мечтать с Герценом, что «может, мы, маложившие в былом, явимся представителями действительного единства науки и жизни, слова и дела. В истории поздно приходящим – не кости, а сочные плоды. В самом деле, в нашем характере есть нечто, соединяющее лучшую сторону французов с лучшей стороной германцев. Мы несравненно способнее к наукообразному мышлению, нежели французы, и нам решительно невозможна мещански-филистерская жизнь немцев; в нас есть что-то, чего именно нет у немцев, и на челе нашем проступает след величавой мысли, как-то не сосредоточивающейся на челе француза». (Соч. IV, т. 122–3.)

Приятно так мечтать, однако кто же из русских может явиться более могучим и глубоким представителем действительного единства науки и жизни, слова и дела, чем немец Дюринг? Михайловскому судьба дала возможность развернуть свои дарования; он гордость и украшение критически мыслящей России, объединяющей науку и жизнь. Но страшная бестолковость русской жизни сделала сочинения нашего критика трудно изучаемыми без предметного указателя, которого, к сожалению, еще до сих пор нет. Какой контраст Михайловскому представляет в этом отношении Дюринг с его стройными критическими трудами! Вообще, духовные ученики Михайловского, мы не можем все же не отдать преимущества по могучести борьбы за единство науки и жизни германскому мыслителю.

«С национализмом иначе как назад, нам двинуться некуда. И это, я думаю, вполне понятно. Национализм мог быть прогрессивной силой в органическую эпоху, когда национальное государство еще складывалось; национализм может быть даже революционной силой, как, например, у национальностей угнетенных; но национализм неизбежно является реакционной силой, когда государство другие национальности угнетает. А такова именно государственность». Так полагает г. Пешехонов («Р. Б.» 1908, XI). Упомянутого несчастья нашего мы отрицать, конечно, не станем. Но не будет ли все же странностью из-за этого пренебрежительно относиться нам к национализму? Обыкновенный факт, что здоровый человек не беспокоится о своем здоровье. Но на самом деле с гигиеной обязательно должны считаться не только больные, но и здоровые. Каждый принадлежит к какой-нибудь нации, и его чувство собственного достоинства должно бы дополняться чувством национального достоинства. Вообще из того, что интересы могут быть эгоистичными, не следует никак, что нужно вооружаться против самого принципа интереса. Частная собственность сплошь и рядом ведет к эксплуатации, но отсюда еще не следует, что нужно совершенно уничтожить самый институт частной собственности. Национализм часто является угнетающим, но он не обязательно должен быть таков. Чтобы признавать эти простые положения надо верить в человечество. Могучая философия Дюринга блестяще обосновала эти положения, так противоречащие ходячему социализму, и мы горячо рекомендуем читателям познакомиться с ней. Какой-то верующий говорил, что он охотнее всего читает книги атеистов, ибо такое чтение его еще более укрепляет в собственных убеждениях. Будем надеяться, что и противники Дюринга последуют примеру этого остроумного богослова. Лишь бы только читали они внимательно!

Но вернемся к национализму. «На своем, конечно, не следует ставить ударения и прославлять его только потому, что оно свое, а чужое отодвигать в сторону или даже преследовать только потому, что оно – чужое. Проявление различных национальных характеров должно быть так организовано, чтобы от каждой нации исходило именно её лучшее. Это лучшее будет тогда связующим звеном, если и не образцом, для человеческого рода. В различных национальных типах таким путем действительность выразит разнообразные комбинации хороших черт. Только дурные национальные черты должны быть уничтожены».

Из всех национальностей какая-нибудь да должна иметь несчастье быть по нравственным качествам хуже других. По общему убеждению, хотя и скрываемому слишком часто, такой национальностью являются евреи.

В проспекте-программе нашего книгоиздательства мы не высказались ни за какие меры по еврейскому вопросу. Дюринг же ставит, правда, условно страшную альтернативу: «Еврейское варварство есть наихудшее из всех варварств. И потому, если бы не оставалось иного выхода, кроме антиварварского, то пришлось бы, по необходимости, прибегнуть к отрицательному антиварварству, чтобы избавиться от положительного варварства. Русская почва была бы для такой цели наилучшей и наиболее приспособленной для первого эксперимента. Раз там с культурой, как с культурой евреев, дело на лад не идет, то решающей может стать дикость, и притом дикость антиеврейская; по крайней мере, она может испробовать свою силу против этого зла. Уж лучше справедливая свирепость, чем несправедливая по отношению к евреям смиренность, всегда полная вреда! Русским поэтому рекомендуется, в случае нужды, когда иного выхода не останется, без стеснений действовать по своей манере».

Мы согласны с Дюрингом, что лучше справедливая свирепость, чем несправедливая смиренность. Но в общем мы еще надеемся найти иной выход, кроме антиварварского. Как ни печалит нас российская безалаберность и беспечность, мы все же не отчаялись еще в русской культуре. Будем надеяться, что трезвая национальная самокритика, к которой как будто способен русский народ, поможет нам познать самих себя и отделаться от всего привитого еврейского. В этом отношении руководящие учения Дюринга явятся для нас могучим пособием. Он немец; но его широкий дух и не знающая никаких компромиссов нравственная серьезность близки нам. Он горячий рыцарь справедливости и страшный ненавистник зла. Культивировать ненависть к злу – его принцип. И потому, найдут ли в конце концов его «Еврейский вопрос» правым или нет, мы, зная беспощадную правдивость Дюринга, не можем не видеть и в этом сочинении и в главе о еврейском режиме в предлагаемой книге проявления его исключительно высокой личности, полной презрения и ненависти ко всему низкому.

В общем, еврейский вопрос для нас пока еще открытый вопрос. Мы просто желали бы поставить на обсуждение мнения Дюринга по этому вопросу и со вниманием прислушаться к искренней и серьезной критике.

К. И. Петров

Предисловие автора

Слово «спасение», поставленное на заголовке этого сочинения, наверное, не покажется слишком сильным, если из содержания книги убедятся, какое варварство во всех публичных и частных отношениях мы имеем здесь в виду. Угрожает нечто, гораздо более опасное, чем средневековье, а именно – дикая игра хаотических революционных выступлений и еще более отвратительных и развращенных оргий реакции. Дальше простой противоположности шаблонной революции и еще более шаблонной реакции может вести единственно только углубление в сущность первично рациональных идей права, которых нужно искать далеко выше сферы доныне имевшей место истории.

В книге «Вооружение, капитал, труд» главной практической точкой зрения является распролетаризация, разумеется, вместе с неотделимым от неё освобождением общества от раздувшегося класса богачей. В предлагаемой читателю книге, трактующей о предмете, гораздо более обширном и общеполитическом, хозяйственные точки зрения вполне подчинены точкам зрения правовым. Оба сочинения могут быть рассматриваемы вместе, как единое, две стороны одного и того же предмета охватывающее произведение, которое имеет целью пробудить действительно правомерную волю и создать достойное её состояние народной жизни.

Е. Дюринг. Апрель 1907 г.

I. Классовое убийство

1. Широко распространенное выражение «классовая борьба» звучит, по-видимому, менее решительно, чем выражение, употребленное в заглавии; для многих же, привычных к нему, оно кажется прямо невинным. – нных социалистов. Конечно, там и сям в их собственных кругах мнимый принцип классовой борьбы уже с достаточной очевидностью отказывается служить; но с каждым новым социал-революционным возбуждением принцип этот вновь и вновь находит для себя почву. Кроме того, без него социальная травля, особенно у евреев, не пошла бы на лад. Гешефт с натравливанием одного класса на другой надеется процветать и дальше. Отсюда легко объяснить постоянное возвращение к столь затасканной, так называемой, классовой борьбе, т. е. к тому кличу, которым рабочих ведут в бой с предпринимателями, в скрытой же форме – также против и всего остального общества.

На самом деле так называемая классовая борьба всегда имеет наклонность, сверх обычной своей непристойности, вырождаться в крайность, а именно во взаимное классовое убийство. Когда рабочие прибегают к насильственным действиям – частью против фабрик и предпринимателей, частью против своих же товарищей, чтобы принудить к участию в забастовках желающих работать, – тогда неудивительно, если сюда вмешиваются правительства, пуская в дело военную силу, и если затем в результате такой классовой борьбы появляются убитые и раненые. Как раз именно республиканская Франция за последнее время дала много примеров таких кровавых дел. И рабочие различных партий также довольно часто пускали в ход насильственные действия друг против друга; они тоже достаточно показали, что классовая борьба проявляется не только в регулярных и закономерных стачках: борьба эта ведет также и к разъединению масс на враждебные лагери, что вносит порчу непосредственно внутрь самих масс.

Я не считаю нужным долго говорить здесь о русской, так называемой, революции, которая с самого начала уже прикидывалась социальной, на самом деле будучи только еврейско-социальной. Там натравливание на классовое убийство совершенно ясно видно и выполняется в самых разнообразных, прямых и косвенных, формах, как с одной, так и с другой стороны. При этом не только прямо пускаются в ход бомбы и пули; нужно причислить сюда еще и косвенные убийства или, по крайней мере, смертельные повреждения, которые причиняются искусственным прекращением подвоза средств для удовлетворения жизненных потребностей. Экономические, так сказать, поранения и убийства имеют место не только между предпринимателями и рабочими; и третий элемент – публика – даже в минимальной степени не принимается в расчет и не щадится при таком беспутном расширении района забастовок.

Вообще, то, что можно назвать штрейкизмом, получило прямо безумное распространение вширь. Забастовка перенесена на чиновничество и вообще в область отношений, где приостанавливается выполнение фундаментальных функций.

Разделение труда, поскольку оно возникало на естественной почве и руководило людьми в общении друг с другом, является источником неизбежных социальных обязанностей. Когда эти обязанности нарушаются через посредство массовых сообществ, когда прекращается подвоз жизненных припасов или приостанавливаются необходимые производства, – тогда, несомненно, подобная форма классовой борьбы становится достаточно дикой и нездоровой, чтобы заслужить название классового убийства.

Безнравственные теории, в особенности же еврейские теории, не одни являются причинами того, что возбуждается классовая борьба, а вместе с ней и классовое убийство. На этот пагубный путь влекут и самые факты, разумеется, вместе с зародившимися на их почве дурными идеями. Штрейкизм, который казался вначале справедливым коррективом, своей дикой разнузданностью обусловил локауты со стороны предпринимателей и таким образом превратил все дело в войну, где не только нет и помину об идее права, но не найдешь даже ни малейшего следа такой идеи. Стачечничество приняло характер социально-революционной похотливости, и так называемые всеобщие стачки поставили себе бессмысленную цель – разложить существующее общество на отдельные атомы и таким образом разрушить его. Это уже более, нежели классовое убийство; это – что-то вроде самоубийства, притом такого, в которое – смешно сказать – массы вовлекают, в конце концов, своих собственных членов!

2. Если расширить горизонт исследования, то классовая борьба окажется лишь специальным случаем так называемой борьбы за существование. Это последнее учение и моральное отравление им мира в ходу с 1860 года в качестве безнравственной квазиестественно-научной теории. Полустолетие и два поколения, зараженные этим учением, являются наиболее извращенными, в нравственном и правовом отношении, из тех, какие может указать история. Мы с нашей стороны уже с самого начала, т. е. со времени выступления на сцену этой язвы, борьбы за существование протестовали как против измышления квазиестественно-научной бессмыслицы, трактующей о происхождении и совершенствовании видов, так и против деморализации и всеобщего разрушения права, которое должно было получиться при распространении столь фантастически-фривольных и в то же время грубо-эгоистических учений. Выступая против идейного яда, мы не упускали случая всесторонне осветить указанную мерзость столетия; мы делали это в самых разнообразных сочинениях и затем в «Персоналисте», при всяких, нередко представлявшихся, удобных случаях. Мы почти утомились, возвращаясь, по необходимости, снова и снова к той же самой теме. Но нас опять принуждает к тому же самому новая наша задача, именно связь борьбы за существование с так называемой классовой борьбой, – заставляя нас затронуть новую сторону предмета.

Переносить на человечество, без дальнейших оговорок, как нечто самопонятное, то, что даже в области животных понято либо совершенно ложно, либо только местами, наполовину верно и, во всяком случае, вкривь и вкось, – значит удостоить человека такой квалификации, которая для лучшего понимания звучит как крайняя степень унижения. Чтобы восполнить меру морального яда, это унижение достоинства человека и развращение его выдается за премируемый путь к совершенствованию и к окончательному совершенству. В безнравственной борьбе человека всеми средствами против себе подобных победа должна обеспечить размножение наилучших по качествам индивидуумов! Между качествами лучшими считаются такие, которые имеют следствием переживание. Переживший имеет право – вот этот дьявольский девиз, которым освящается всякая несправедливость.

Эту гнусную мысль приложили к частной жизни и к политике, к отношениям личностей и народов – и достигли поистине назидательных результатов! Измышление это нужно было бы назвать с самого начала общим грабежом существования, если его хотели бы понимать прямо и называть правильно. Мы давно уже предложили взамен выражение: убийство за существование, а для соответствующих слоев, кроме того, еще и убийство за богатое существование; и уже одно такое много говорящее название указывает, в какой степени здесь имеется связь с классовым убийством.

Дарвинизм, пущенный в ход тотчас же со времени своего появления в 1859 г., в особенности стараниями евреев, был случайным обстоятельством, за него ухватились скрытые до той поры дурные вожделения и таким путем создали для себя искусственно нечто вроде оправдывающей их квазинауки. Если бы даже и не было английского естествопознавателя Дарвина, то все равно в Англии скопившееся огромное бремя дурных дел, вместе со столь же дурными идеями, скоро привело бы к отчетливому формулированию дурных принципов. Склонность к этому была у англичан налицо уже давно: прославление деспотии лоббизмом, а позже мальтузианство, оправдывавшие уничтожение народов, уже подготовили почву.

Но не следует делать ответственными лишь одних теоретиков или хотя бы предпочтительно их: их испорченность коренится в испорченности, глубже заложенной, – в испорченности народа и государства.

Большое английское Я в смысле эгоизма может претендовать на первое место сейчас же после эгоизма еврейской расы, а это ведь что-нибудь значит! Англия жила избиением народов и живет им до сих пор. Проглоченные буры и отношение к темноцветным африканским расам – только новейшие примеры, между тем как Индия остается более старым и наиболее крупным позорным пятном и постоянным напоминанием. Ведь собственный её поэт Байрон должен был бросить в лицо достойной Англии обвинение, что она наполовину избивает мир, а наполовину его надувает!

При подобных прекрасных качествах нечего удивляться тому, что над английской почвой подымаются туманы теорий, оправдывающих эти качества. Дурная жизнь должна порождать и соответственно дурные идеи, а потому, во всяком случае, даже без появления той личности, с которой связан дарвинизм, прославление борьбы за существование все равно явилось бы на сцену под какой-либо формой.

Сама Англия давно уже борется не только за существование, но и за богатое существование, за материальное господство над миром. В этой борьбе Англия имеет лишь единственного конкурента – правда, иного сорта, но в главном подобного себе, – современное еврейство, с которым она нашла полезным, за последнее время, открыто делать общее дело. Таким образом выясняется, что не только дурные дела, но и дурные идеи с обеих сторон наперерыв поощряются и разносятся повсюду, как что-то, достойное прославления.

3. Как ни превратно понималась так называемая борьба за существование, однако в области естествознания она не дошла до таких извращений, до которых договорились теоретики – проповедники классовой борьбы; да и не могла дойти. Еврейские главные представители ограниченнейшего и бессмысленнейшего, карикатурного социализма декретировали – именно по своей тупости, – что классовое государство должно исчезнуть. Эта, преимущественно марксовская, ложь должна означать, что нужно стереть все классовые различия, какие нашли для себя в государстве и в обществе отчетливую форму выражения и признание. Должна остаться одна бесформенная, однородная масса. Однако эта серая всепролетарская масса – только лицемерный предлог. Им прикрывается еврейство, которое желает вечно заниматься нивелирующей стрижкой и паразитировать, т. е. господствовать над массой в неклассовом, так называемом государстве будущего, овладевая всеми руководящими и влиятельными местами и функциями.

Но если даже отвернуться от этой еврейской перспективы и на минуту принять всерьез уничтожение классов, то и тогда, во всяком случае, неклассифицированное общество останется бессмысленным порождением самой тупой теории. Оно было бы чудовищностью, даже прямо карикатурой на всякое общество; ибо все общественные формы – хороши они или худы – основываются на разграничении функций и на разделении труда. Если даже просеять критически все несправедливые или вообще неприемлемые, ложные формы исторически сложившейся общественности, то все-таки останется довольно много неизбежных различий, которыми нельзя пренебречь и которые нельзя и не должно уничтожать. В царстве животных нельзя было бы изобрести подобной бессмыслицы: там то именно образование уклонений и видов и было тем, что должно было возникнуть путем борьбы за существование и принимать все более и более определенные формы. Если бы там кто-либо вздумал утверждать, что виды, принимающие все более и более резко выраженные, иногда даже неподвижные формы, должны исчезнуть и уступить место первобытному однообразному киселю жизни – то вся теория, и без того не безошибочная, нанесла бы сама себе удар, так сказать, в лицо: к первоначальной бессмыслице она прибавила бы еще худшую окончательную бессмыслицу. Следовательно, по-еврейски тупой социализм может в этом отношении похвастаться, что он дал созреть наиболее нелепому плоду теории.

Общество без классификации! – взвесьте только, что это должно значить с точки зрения строгого мышления. О совершенно неизбежном разделении труда я говорить не буду; понятно само собою, что если всякий не будет во все времена делать всякое дело, т. е. не будет делать все для самого себя сам, без посторонней помощи, то уже по этому одному должны возникнуть различия. Но если бы даже до некоторой степени и осуществилось такое самоизолирование и самоудовлетворение, как у дикоживущих животных, то все-таки обстоятельства и особенности индивидуума, точно так же, как и в животном мире, повлекли бы за собой дифференцировку жизни, способностей и потребностей. В какой же мере больше должно это проявляться, если мы оставим точку зрения животного и взвесим, какие различия должны быть последствием развития у сверхживотного! Грубое и тонкое нельзя отождествить и соединить в одних и тех же функциях. Привычка создает особенные типы и характеры и позволяет им даже так вкорениться, что о переходе к другим формам жизни едва ли может быть иногда и речь.

Возле или, лучше сказать, выше хозяйственного разделения труда лежит еще другое, гораздо более важное, чисто личное разграничение; оно основывается на свойствах пола и расы, вообще на таких качествах, которые появляются при дифференцировке особенных жизненных условий. Если даже мы отбросим все несправедливые формы вроде всех первоначальных форм господства и рабства – чем совсем не занимается тупой по отношению ко всяким идеям права социализм, – то все-таки останется достаточно традиционных отношений, которые нельзя и не должно устранять. Различие полов и примыкающее к нему образование брака и семьи – как ни велик их вес – на самом деле не единственная важная форма различия. Уже одни нравственные качества и их влияние на образ жизни индивидуумов и групп определяют собой целый строй различных общественных отношений. Небезразлично ведь, чем определяется благосостояние личностей или групп и судьба потомства данного поколения: прилежанием или леностью, предусмотрительностью или легкомыслием.

Итак, если даже мы вообразим, что изгнана всякая преступность, созданная ненормальными неравенствами, то все-таки именно в области добра останется в силе благотворная дифференциация; и ополчаться на нее было бы высшей степенью предательства по отношению ко всему более благородному. К такому высшему предательству и клонится приманка, сулящая в будущем уничтожение классов; она бросается наиболее дурным элементам масс, чтобы сформировать из них партию преступников и уловить их для службы партиям, находящимся в руках евреев.

4. Чтобы еще более глубоко разъяснить главный пункт, вернемся от карикатурной классовой борьбы снова к общей теории вымышленной борьбы за существование. Какие естественные факты лежат в основе связанных с этой теорией фантазий и фривольных гипотез? Конечно, не такие, которые давали бы право на известные нам подтасовки! Несмотря на примесь всяких раздоров и преступлений, действительное, естественное отношение вещей, если смотреть на него непредвзято, неизмеримо более невинно. Разумеется, мы не будем обращаться к абсолютно нулевому, начальному пункту всякого бытия, или даже к началу ощущения, вместе с которым приобрели свой смысл счастье и несчастье, добро и зло. Нет необходимости в таких крайних экскурсиях в область мышления и знания, чтобы достаточно твердо установить характер природы, который для сознательного человека понятен сам собой.

Природа не есть совокупность пауков, побивающих и пожирающих друг друга. За исключением хищных животных и, несомненно, аналогичным образом возникших хищников-людей, природа является совокупностью существ, которые стремятся бок о бок друг с другом обеспечить себе существование и продолжение рода которых жизнь ведет, отчасти, к взаимным соприкосновениям, к взаимному общению.

В последнем отношении сверхживотное, называющее себя человеком, играет выдающуюся роль. Как бы кто ни думал о добре и зле, во всяком случае, не имеется налицо никакого общего, сознательного стремления людей драться и вредить друг другу. Если где-либо и получается, при столкновениях, вред и обида, то мы имеем там пред собою влияние слепых побуждений, еще не привыкших, под руководством разума и справедливости, взаимно ограничивать свои действия.

В конечном счете важнейшей основной формой столкновений самых разнообразных существ является их общая конкуренция на почве естественных средств к жизни и вообще на почве природы, поскольку она служит им для существования и пропитания. Здесь области, которыми распоряжается особь, более или менее разграничены. В человеческом мире результатом такой конкуренции является частная собственность и, что особенно важно, собственность на землю; раз эти сферы деятельности фиксированы – хорошо или дурно, справедливо или несправедливо, все равно, – получаются последствия большого значения. До тех пор еще не имевшая точки опоры конкуренция получает твердую опору, и известное неравенство в просторе для деятельности есть естественнейшее из всех её последствий. Здесь может возникать только вопрос о том, не примешалась ли несправедливость к таким формам общения. Не всегда можно вполне кассировать такую несправедливость. Однако всегда остается возможность исключить ее или что-либо ей подобное на будущее время и таким образом предупредить дальнейшее накопление вреда. Так как случившиеся факты не остаются на все времена, то уже это одно открывает некоторый выход и возможность прямого и естественного хозяйственного исправления прежних промахов. Историю нельзя начинать сначала; но несомненно, что ее можно продолжать так, что она, до некоторой степени, будет сама себя исправлять и возмещать вред, причиненный ей же самой.

Итак, если обозреть весь ряд собственно животных низших ступеней, то так называемая борьба за существование, подобно войне, окажется на самом деле не правилом, – хотя бы даже в отдаленном смысле слова, – но только исключением. Среди дико, т. е. свободно живущих, животных хищники представляют собой просто лишь преступное отродье. Наконец, и уничтожение невинных существ человеком только там не является несправедливостью, где эти существа не могут ограничить своей тенденции к размножению и вредят, конкурируя на почве средств пропитания. Такой случай, являющийся в животном царстве правилом, в сфере всеобщей конкуренции, конечно, оправдывает уничтожение, но еще не дает права человеку взять на себя функцию хищного животного, не дает права на режим избиения. Такой режим характеризует лишь деятельность хищного зверя, который в человеческом сверхживотном принял только еще более бесчеловечный вид, чем у подлинного зверя.

Поэтому если собрать вместе все заблуждения, все преступления природы и истории, то все-таки, как правило, возобладает такое отношение, которого нельзя будет охарактеризовать как принципиальную борьбу за существование. Всеобщая конкуренции в области деятельности существ сама по себе не является еще преступным фактом; подлинная негодность имеет место лишь там, где средства конкуренции оказываются дурными и преступными. Даже где только уважают друг друга за одну лишь взаимную силу, даже там еще не получается разбойничьей формы отношений. Наоборот, когда кто-нибудь просто преследует свои интересы, но притом не эгоистично, т. е. без вреда для другого, то уже одно это обстоятельство ведет к побуждениям добровольной справедливости. Кто стремится к ограничению сфер конкуренции справедливым путем, тот находится на верной дороге. Такое стремление, если предположить природную неиспорченность в остальном, для лучшего понимания оказывается необходимостью. Поэтому в сверхживотном добро возможно в совершеннейшей норме, если оно может явиться хотя бы даже поздним плодом созревшего, в смысле опыта и мысли, понимания всего рода. На первое же время довольно знать, по крайней мере, что общая борьба за существование есть лживая подтасовка, которая, к тому же исходит от людей, навязывающих вещам свою собственную гнилую сущность и желающих оправдать и даже прославить свою собственную испорченность, неспособную к лучшим концепциям.

5. В специальной форме борьбы классов мы имеем аналогию общей борьбе за существование постольку, поскольку и здесь лежат в основе естественные факты, которые, однако, ни в коем случае не заходят дальше, по большей части, невинных классовых противоположностей. Но простая противоположность не есть еще борьба в отвратительном смысле этого слова. Противоположность интересов ведет к такой борьбе только там, где наперед уже примешивается несправедливость внутри самих отношений или где к тому же присоединяется натравливание извне. Вообще, поскольку право получало некоторое признание и поскольку хозяйственные взаимоотношения определяли собой общественные расчленения, общество имело наклонность к мирной взаимопомощи и действительно устраивалось по этому масштабу, несмотря на некоторые исключения.

Эти исключительные факты состоят в первобытных традициях господства и рабства. Традиции эти – наиболее дурное наследие истории, но они отнюдь не то, чем орудуют люди, разжигающие классовую борьбу. Нынешние социал-демагоги вместе с евреями или их друзьями, скорее, избегают указывать, как на решительное основание всяких раздоров, на главную причину разлада между сословиями, а именно они не протестуют против искусственно созданного военного класса. Свобода для них и для их целей – слишком высокое понятие. Они оперируют с интересами пропитания и с резонами желудка. Так как они сами не знают ничего, кроме материальных вожделений, то и в обществе видят они только грабителей-предпринимателей и всегда и всюду обделяемых рабочих, или желают, по крайней мере, чтобы такая точка зрения, хотя они сами уже не верят в нее, все-таки оставалась в силе на все времена.

Таким образом, так называемая классовая борьба принимает характер дела, которое называет себя или прикидывается антикапиталистическим.

Но дело на этом не останавливается. Антикапитализм непроизвольно превращается в нечто, направленное против всякой собственности, в нечто, игнорирующее естественнейшие первоначальные понятия всякого права, – однако не отрицая их и не оспаривая прямо и открыто; выходит так, как будто бы абсолютное бесправие в области владения есть вещь, которая разумеется сама собою. Исходя отсюда, покровительствуются грабительские наклонности, и если уже не теперь, то, по крайней мере, в будущем наступит полная необеспеченность владения. А дальше – лишь один шаг к необеспеченности и самой жизни, как это – преимущественно, но не исключительно – показали события в России. Значит, и в этом направлении материальная классовая борьба в форме травли легко и быстро превращается в классовое убийство.

Там, где имели место простые противоположности и были возможны примиряющие взаимные объяснения, отравленная карикатурная теория и всюду зараженная еврейским духом практика довели социальное положение вещей до крайностей и искусственно создали напряженную атмосферу, которую можно объяснить только травлей. По отношению к такому сбившемуся с пути и разлагающемуся состоянию должно, конечно, громко заявлять о необходимости социального спасения. Но посмотрим сначала, от чего прежде всего нужно охранять и спасать.

Если бы все происходило само собой, без примеси яда травли, то мы имели бы, без сомнения, социальные распри и соперничества классов, но только под верховенством идей права. В действительности же получился принципиальный, и притом преимущественно от евреев исходящий, посев классовой ненависти, в особенности в виде капитал-демагогии. Этот посев классовой ненависти привел к двойной жатве: во-первых, он привел к триумфу натравливания, а затем и к расовой ненависти, которая, раз вред сознан, проявляется естественно и справедливо. Это возмездие за возбуждение классовой ненависти возобновлением и возрастанием всемирно-исторической ненависти к еврейской расе – совершенно в порядке вещей. Но расовая борьба, раз она пущена в ход надлежащим образом, может только тогда привести к социальному миру, когда она одолеет главного виновника классовой борьбы.

В противном случае явилось бы ужасающей неизбежностью классовое убийство, и притом в смысле, благоприятном еврейскому господству, которое могло бы хорошо устроиться на социальных развалинах. В России, например, теперь приходится выбирать уже только между двумя формами варварства: между еврейским режимом обирания и парламентских гримас – режимом, который, в сущности, есть хаос, – и между тем антиварварством, которое было бы только-только достаточно для того, чтобы очистить русский народ от вселившейся в него еврейской инфекции, а русскую почву – от загрязнения её евреями.

Но я откладываю до другого места книги всякое ближайшее исследование подобных неизбежностей, которые, смотря по различию народных характеров, могут принимать различные формы. Варварство еврейского натравливания на классовую борьбу, однако, – столь очевидный факт, что нечего удивляться, если даже в Северной Америке – этом Эльдорадо евреев – дело дойдет, в конце концов, еще раз до того, что придется прибегнуть к помощи противоварварских мер. Но оставим американскую сторону нашей планеты и обратимся прямо к все более созревающему еврейскому плоду, а именно к умножению и возрастанию всех тех причин, которые заражают гангреной народные массы и располагают их к гнилости.

II. Гнилость массы

1. Когда говорят о массе или о массах, то обыкновенно разумеют преимущественно низшие, наиболее широкие слои. В настоящее же время при слове масса возникнет, конечно, мысль только о пролетариях, т. е. главным образом о наемных рабочих, будет ли это городское, фабричное, или сельское, земледельческое население. Но мы должны наперед уже указать здесь, что попытки смешения классов, о которых мы напомнили в предыдущем отделе, ясно рисуют иную картину массы, более широкую, даже всеобъемлющую. Все, что могли заполучить где-нибудь демагоги, объединено в один массовый тип с целью образования партии. Таковы мещане и низшие служащие и даже такие официальные чиновники, которые партией отдаются в распоряжение массы, раз они соблазнились сделать малейший шаг в этом направлении и, например, согласились оказывать поддержку в тайных выборах там, где массовое избирательное право уже в обычае.

Поэтому едва ли возможно всегда провести здесь резкие границы. Логическая связь изложения сама должна всегда показать, что нужно разуметь под известным выражением масса. И так как у нас темой служит начинающаяся гнилость масс, в первых стадиях которой мы находимся, то не особенно важно, будут ли понимать массу несколько шире или несколько уже. Гнилость сословий, высших и наивысших, – старая тема, давно уже разобранная нами в прежних сочинениях, с нашей критической точки зрения. Но ведь после верхов и обычных господствующих общественных слоев и широкая основа общества, его фундамент, также заслуживает осмотра в смысле гнилости и порчи или, по меньшей мере, в смысле расстройства.

Нельзя уже более отрицать начинающейся порчи широкой основы общества, с тех пор как с присущей ей грубостью и с первобытными, так сказать, задатками испорченности сочеталась еще зараза, исходящая от разложения нравственности и интеллекта высших слоев. Именно социал-демагоги сделали все от них зависящее, чтобы в низших классах поощрить подражание дурным сторонам образа жизни высших классов и заразить их жаждой рафинированных наслаждений. Таким образом, скоро получится одна общая каша довольно однородных экстравагантностей. А чего недостает низшим слоям в средствах и что ограничивает для них интенсивность и утонченность дурной жизни, то они возместят широтой распространения и заменять топорностью.

Итак, нет никакого основания особенно заботиться о различении обоих понятий о массе. Возрастающее смешение классов в сфере дурного есть факт, и даже там, где это ведет к взаимному утоплению в крови и убийстве, оба способа действий, которые здесь можно различить, в сущности, происходят от одного корня. В корне совершенно одинаковая насильственность действий вот что теперь проявляется с обеих сторон, только в различных формах.

Кроме того, здесь видны одни и те же эгоистически-несправедливые притязания, которые друг с другом сшибаются и стараются истребить друг друга, причем ни одна из сторон даже не видит, как они извращены.

2. Согласно с тем, что сказано, основа и верхи общества могут быть соединены вместе, и то, что мы называем гнилостью массы, получает один и тот же смысл, имеются ли в виду обе или только одна из её частей. Но нет ли чего-нибудь между ними такого, что находится в более здоровом состоянии и что не слишком сильно заражено ни той, ни другой стороной? То, что играет в политике роль так называемого среднего сословия, конечно, не может считаться находящимся в таком состоянии. Под этим сословием разумеют, большей частью, ремесленников и мелких торговцев, причем под первыми разумеют людей, ограниченных цехами, а под вторыми – людей, высматривающих из своего ограниченного круга мелкой конкуренции подачки со стороны государства. С такого рода духовным содержанием, – которому, конечно, не может помочь небольшое количество антисемитизма ложного реакционного сорта, – нельзя начать ничего путного. Оно дает только мелкую гальку, которая, вместо того чтобы помочь провести границу, сама служит для образования классовой мешанины и общественной путаницы.

Но можно установить иное, более свободное понятие о подлинном среднем слое. Этот слой состоит прежде всего из горожан и крестьян с самостоятельным, но умеренным достатком; однако не только из таких элементов: сюда же входят и те частные служащие и официальные чиновники, коих потребление почти соответствует указанной бюргерской или крестьянской мерке. Главное отграничение, однако, вовсе не количественное, т. е. не такое, чтобы во всякое время и во всяком месте можно было привести суммы и степень простора деятельности, которыми определяется различие. Руководящее понятие здесь, скорее, нравственное, а именно это понятие о простоте и вместе с тем о хозяйственной самостоятельности и солидности образа жизни. Где начинается пролетарий, живущий тем, что идет из рук в рот, там кончается этот лучший средний слой. И всякий чиновник, который не обходится своим жалованьем, плохо хозяйничает или даже только ничего не сберегает, экономически уже не принадлежит к этой лучше поставленной средней категории, если бы даже он в остальном и продолжал лучшие или, по крайней мере, сносные традиции сословия. Конечно, подобная вещь случается редко; иногда, однако, дурное ведение домашнего хозяйства – просто по легкомыслию – может соединяться с хорошими качествами в других отношениях.

Все понятие о действительно лучшем слое, занимающем середину между двумя крайними вырождениями, содержит в себе нечто идеальное, но этому идеальному отвечает некоторая действительность. По нашей системе, дело заключается в том, чтобы указанную действительность расширить, уменьшив крайности или даже, по возможности, сведя на нет их экстравагантный характер. На такую задачу, а также на ближайшие средства и пути её разрешения мы уже указывали в сочинении «Вооружение, капитал, труд». Здесь наш долг – специально показать, насколько решение задачи зависит от создания действительного права, которое, возвышаясь над политикой с её обычным обманом и над полуюстицией с её неудовлетворительностью и двусмысленностью, становится носителем высшей правды и лучшей воли.

О смысле, который соответствует нашему призыву к распролетаризации, мы напоминаем здесь лишь мимоходом. Пролетарии должны перестать быть только массой, т. е. должны отказаться проявлять только свойства массы, подобной стаду. Пусть лучше каждый подумает о том, чтобы подняться до индивидуальной хозяйственной самостоятельности и для этой цели сберечь умеренную сумму денег как своего рода страховой капитал, который дает возможность сберечь личную свободу среди отношений экономической зависимости. Вот наша идея; и мы ставим ее на место перспектив, указывающих на так называемое государство, которое должно обо всем позаботиться. Это туманное представление о всеопекающем государстве есть представление рабское, присущее массам, понимая их в дурном смысле слова; в таком государстве всякая свобода будет уничтожена. Но даже и ценой свободы нельзя было бы еще здесь достигнуть целей желудка; скорее, получились бы в результате хаос в государственной форме и полная неустойчивость.

Скачать книгу