От автора
Роман «Дорогая, а как целуются бабочки?» охватывает период с 1945 по 2011 год. Эта книга о нашем с Вами современнике, который начал свою жизнь в сороковых годах теперь уже прошлого века в стране, которой сегодня на карте нет.
Книга основана на реальных событиях, но все персонажи вымышлены, а возможные совпадения случайны.
Автор рассказывает о жизни обыкновенного человека, который родился после войны. Он и его друзья являются непосредственными наследниками войнов-победителей.
Книга повествует о жизни молодых людей, которые взрослеют и меняются в условиях, создаваемых государственной властью. Содержание книги не касается каких-то глобальных, государственного масштаба событий. Но эти события, так или иначе, влияют на судьбу героев книги.
Власть, как правило, ведет себя как «слон в посудной лавке» и все её телодвижения отражаются на жизни отдельно взятого человека. Это вечное противоречие государственной власти и простых граждан.
В романе любовь соседствует с ненавистью, дружба – с предательством. Семейные отношения превращаются в ад…
Книга рассказывает о любви главного героя к французской девушке и о том, почему два любящих человека так и не смогли соединиться.
Вместе с главным героем Вы совершите путешествие в Алжир и на Мадагаскар, где он работал переводчиком и преподавателем русского языка.
В настоящее время в условиях нескончаемых реформ и реорганизаций людям приходится постоянно бороться за выживание. А им хочется просто жить, работать, иметь свой дом, растить детей и видеть, что страна развивается, что их дети будут жить достойно и гордиться своей Родиной.
Отец и сын после парада
Посвещается:
моим родителям,
моей жене и дочери.
Глава 1
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот – это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Владислав Ходасевич.
О том, что случилось с Борецким, мои узнали одними из первых в полутора миллионном городе.
Я лежал в супружеской койке и, заслонившись «Правдой», вспоминал любовницу. Запах (девчонка пахла анисовым яблоком), неяркую, цвета молочного шоколада, родинку на бедре…
У меня появилась надежда. Надежда вновь увидеть Катрин. Минпрос искал для Сорбонны русиста. Убедил москвичей, что Владимир Петрович Игнатов именно тот, кто им нужен, и ждал из Франции вызова. Вызов – это все, чего я хотел сейчас.
В прихожей заверещал звонок. Жена взяла трубку.
– Ну, что там еще?
– Юру убили… – распахнув дверь спальни, выдохнула Ксения и зашлась истерикой.
Ксению с Борецким свела Соколова. Ирка Соколова, невестка первого обкомовского секретаря. Ввалилась за час до полуночи (с Ксенией дружила со школы, а жила в соседнем подъезде) и, с вызовом на меня поглядывая, сообщила, что нашла для Ксюши «потрясающую» работу.
– Главному конструктору КБ…Ну, я тебе, Ксюша, про него рассказывала. Ну, помнишь: нужно было смотаться в Москву? И мне дали самолет, помнишь? Вот он и дал. Ну да, тот самый, на водных лыжах. И теперь у него какой-то проект с канадцами. Или с англичанами? Короче, глубоко на Западе и нужна переводчица. Молодая, интересная, с хорошими манерами… Ксюшка, это твое! Там куча денег и бесконечная загранка. Пиши телефон!
Переговоры с работодателем шли больше месяца и занимали у Ксении Семеновны целые дни. Часами она рылась в гардеробе, делала лицо, на два, а то и три часа уходила.
Возвращалась в большом возбуждении, и, стягивая дедероновые чулки на ажурных подвязках (писк сезона, потеснивший колготки), рассказывала о Борецком ( « нет сорока, а уже доктор наук!») и его сверхсекретном («что-то лазерное делают») КБ.
В феврале я удрал в Москву. Повод был – в аспирантуре ждали отчета за полгода работы над кандидатской. Через неделю позвонила благоверная и, не скрывая торжества, сообщила, что ее вопрос решен.
– Оформляться буду сразу, как только Борецкий вернется. Он, между прочим, тоже в Москве, – заметила, демонстрируя осведомленность.
– В Москве, говоришь…
Аспирант Игнатов из столицы вернулся, вместо доктора наук Юрия Борецкого привезли изуродованное взрывом тело.
Церемония прощания проходила в помпезном, построенном в первые послевоенные годы и смахивающем на рейхстаг ДК. Стояла эта громадина на рабочей окраине. Мы жили в центре, но добрались быстро – о транспортных пробках город имел тогда смутное представление.
Припарковался в квартале от ДК. Ближе не смог, даже если бы захотел. На площади перед Дворцом колыхалась толпа: казалось, весь город явился поглазеть на покойного, лицо которому заменила восковая маска.
Народ имел три версии случившегося. Деньги (по слухам, у секретного конструктора их куры не клевали); происки НАТО (город полагал, что КБ Борецкого – это такой ответ американцам с их звездными войнами), ну и стюардесса Аэрофлота, которую конструктор, якобы, увел у кого-то из кремлевских.
Что думали по этому поводу следственные органы (дело вел КГБ и курировал лично Андропов)? Вот тут народ безмолствовал. Официальные же сообщения характер носили сугубо информационный и были более чем скудны.
Когда Ксения, изображавшая из себя вдовствующую императрицу, вылезла из машины, я, было, выдернул ключ зажигания, но, помедлив, сунул обратно.
– Ну, ты же знаешь, не выношу покойников, – кинул застывшей в высокомерном недоумении жене и развернул машину. – Буду ждать тебя здесь.
– Владимир Петрович, – просунула в аудиторию кроличью мордочку секретарша декана, – можно вас?
– Нельзя, но если очень хочется…– начал я.
– …то можно!– подхватил четвертый курс.
У секретарши заалела шея, вспыхнули щеки.
Шутка была с бородой, и студенты, принимавшие в ней участие, уже и не лыбились даже, но девица всякий раз заливалась краской.
– Вот вы издеваетесь,– потупив взор, пеняла Игнатову, – а вас там ждут.
– Кто может ждать? Тем более – там.
– Пронин.
Сергей Александрович Пронин, как и его мультяшный однофамилец, был силовиком. Но служил не в МВД, а в КГБ – курировал вуз, куда меня, вернувшегося из Алжира, взяли преподавать французский.
Более-менее плотно я общался с ним только раз. Когда, уже будучи преподавателем, оформлял командировку в Алижир. Но тогда сам искал с Прониным встречи.
– Здравствуйте, Владимир Петрович, здравствуйте. Надо бы поговорить, – лаская глазами, протягивал руку, чекист.
– Я вас внимательно слушаю, Сергей Александрович
– Нет, нет – не здесь. Надо бы проехать.
– Ну, вот закончу пару…
– Надо бы сейчас. Дайте ребятам задание, и поедем.
« Дал ребятам задание » и, бросив на заднее сиденье жигуля дубленку (после похорон Борецкого прошло больше месяца, и уже припекало), стал вставлять щетки, которые, если оставишь, непременно сопрут.
– Не-е-ет, на нашей, – подхватил под локоток Пронин и мягко повел к «УАЗику».
Через пять минут мы были на Пугачевской, в областном управлении КГБ, в кабинете человека, отрекомендовавшегося как Михаил Иванович.
Небольшой, кругленький, бодренький, он усадил меня, сел сам и, потирая ручки, поинтересовался:
– Догадываетесь, по какому поводу вас пригласили?
– Ну, примерно.
– Вот и славно. Вот и рассказывайте.
– Что?
– Все. Жизнь свою, Владимир Петрович, рассказывайте. И подробненько.
(…)
Как это писали у нас в романах? « Лишь под утро, обессилив от любви и разговоров, они заснули счастливым сном. И, возможно, именно в эту осеннюю ночь произошло таинство, которое мы называем зарождение новой жизни »…
В эту, в эту. По – другому быть не могло. Отец же не сразу после победы вернулся. Налаживал, как говорили тогда, мирную жизнь в Прибалтике. Комендантом. «Расчистка улиц, восстановление электрических и водопроводных сетей, обеспечение населения продовольствием». И все под прицелом снайперов – освобождение от «фашистского ига» горячие прибалтийские парни встретили с бо-о-ольшущим воодушевлением.
Рапорты писал. Просил об отпуске: семью не видел четыре года. Но только месяцев через пять ему этот отпуск предоставили. Краткосрочный, в несколько дней. Два добирался до станции Спирова, еще день до Каменки…
По хорошему от Спирова до Каменки час пути. Но дело было в осеннюю распутицу, к тому же никакого иного транспорта, кроме впряженных в телеги быков подполковник Игнатов на станции не обнаружил. Возле телег крутился щуплый в зипуне с чужого плеча мальчонка.
– Откуда, оголец, будешь?
– Так мы из Раменя. Зерно привозили на станцию.
– А не подбросишь ли военного до Каменки? Виноградовых знаешь?
– Так че не подбросить. И Виноградовых знаю. Ночь только переждем – быкам отдохнуть надоть.
Отыскали в здании вокзала свободные лавки, прилегли, но не надолго – тронулись до рассвета.
Шли по селу. В домах, в одном, другом зажигались керосиновые лампы, коровы мычали, тренькало о цинк молоко – хозяйки принимались за утреннюю дойку. За селом дорога змеей втянулась в лес. Стало еще темней. Парнишка шел впереди, указывая быкам путь: лес не отпускал влагу, и под ногами, колесами и копытами было сплошное месиво. Животные скользили, но упорно шли навстречу отдыху. Шли домой. С рассветом взялся накрапывать дождь. Люди в телегах накрылись плащ – палатками. Ехали молча.
– Эвон и Раменье! – крикнул возница, как только вышли из леса. – Да и вы, считай, приехали. Чуток обождите – я к председателю слетаю. Накладную за зерно отдам, да быков испрошу до Каменки.
У правления толпился народ. Женщины, в основном. Обступили, взялись наперебой расспрашивать о своих, все еще не вернувшихся. Мало что мог сказать им Петр Игнатов и почувствовал облегчение, когда на крыльце появился председатель. В гражданском пиджаке, но солдатских галифе, долго тряс фронтовику руку, зазывал в гости… Тронулись, и далеко уже ушли, а раменские все стояли гурьбой и смотрели вслед.
От Раменского до Каменки доехали быстро: здесь дорога – песок да галечка. На околице Петр спрыгнул с повозки, вымыл в ближайшей луже сапоги, обтер пучком сена, одернул гимнастерку и скорым шагом пошел к пригорку, на котором стояли первые каменские дома. До домов оставалась сотня метров, когда появилась Катя. За ней бежал пацаненок. «Юрка! – екнуло в груди. Бросился навстречу, схватил в охапку жену, сына, которого видел впервые, и застыл не в силах произнести ни слова.
Родня подоспела. Остановилась в нескольких шагах и почтительно ждала.
Первым молчание осмелился нарушить отец Екатерины – Павел Виноградов. Подошел и, поглаживая то зятю плечо, то дочери, повторял: «Вот и, слава Богу, вот и, слава Богу».
Тесть заметно усох. Росточком стал ниже. Походил на подростка, а в лице и вовсе появилось что-то детское.
Засуетились остальные. Мать Кати, ее сестра Антонина, Шура – жена старшего брата Михаила, ребятишки Михаила и Шуры – Римма и Владик и муж Антонины – Петр Подобедов, что вернулся с войны без руки.
После бани, где мужики до изнеможения истязали себя паром и березовым веником, Петр Игнатов предстал перед родственниками и гостями в парадном мундире, на кителе которого красовались четыре боевых ордена и три медали.
« Ну, Петро, уважил, так уважил … Знай наших, японский городовой! » – сиял дед, победно оглядывая присутствующих и потрясая кулаком, будто угрожал всем на свете врагам.
Пили, разумеется, за победу. За фронтовиков – Петра Игнатова и Петра Подобедова. За будущую мирную жизнь. Вспомнили младшую дочь Виноградовых – Дуняшу. Шестнадцатилетней ушла к партизанам, да так и сгинула где-то в лесах. Скорбно помянули старшего сына Павла Виноградова, Михаила – пал смертью храбрых 24 июля 1943 г.
– Так что у нас на все семейство, Петя, тепереча, три руки. Две моих, да одна Петра Подобедова. По самое, вишь, плечо отъяли. Хорошо хош, левую. Но ты, Петр… ты за нас не переживай. Не переживай, не беспокойся – служи. Служи Отечеству, как служил – и это выдюжим, – внушал зятю старик, не отходя от него весь вечер.
« Хаз Булат, удалой, бедна сакля твоя…», – затянула Шура.
Из-за стола встали за полночь. Чужие разошлись, родные остались ночевать у Виноградовых – кто на койке, кто на печке, кто на полу. Игнатовым постелили на сеновале.
– Как же долго, как же долго я тебя ждала…
Наутро отец уехал в Солнечногорск. На высшие командные курсы, а через девять месяцев « выстрелил » я.
« Выстрелил » я в июле 46-го. Год как кончилась война, и те, кто выжил в этой мясорубке, кто не угодил в родные лагеря, натерпевшись в неродных, не только поднимали страну из руин, но и вытаскивали ее из демографической пропасти. Днем победители вкалывали на трудовом фронте, а ночами истосковавшиеся друг по дружке мужчины и женщины делали ребятишек. Настрогали тьму: чаще, чем в конце сороковых в России уж более не рожали. «Вaby boomers», сказали бы союзники, у которых кривая рождаемости тогда тоже взметнулась.
Иллюстрация послевоенного «Вaby boomers», я родился у победителя и заточен был на победу. Звезды пророчествовали: «Возможности этого парня – беспредельны. В сфере воли и мудрости равных не будет ему. Он достигнет вершин власти и глубин философии. Вот только с бабами надо бы Вовчику, поосторожнее. Ну и известный труд « Государство и личность» не мешало бы проштудировать.
Говорили звезды, как водится, правду, только кто их слушает, звезды, которые над головой? Поначалу, впрочем, и намека не было на то, что проект, маркированный как «Владимир Петрович Игнатов», развернется куда – нибудь не туда. Поначалу карта ложилась…
Мне нет двух месяцев, а я уже лечу за границу: в Албанию военспецем назначен отец. Четыре года – в окопах (Москва, Сталинград, Курская дуга), три месяца – в госпитале, пять – в одной из советских комендатур Прибалтики, Высшие командирские курсы, и вот теперь – Албания. А подполковнику всего-то двадцать девять лет.
Албания – это, конечно, не Франция. Но, как и Франция граничит с Италией, и албанский лидер, когда еще лидером не был, учился в университете французского города Монпелье. Выгнали, правда, за неуспеваемость. Политической карьере Энвера Ходжи это, впрочем, не помешало. Даже наоборот.
Энвер Ходжа – это такой албанский Ленин. В 41-м сколотил компартию в лавке, где торговал табаком, назвал Албанская партия труда и в 44-м привел её (югославы, говорят, помогли) к власти.
Албания. Самая маленькая из стран Европы. Но – горы, солнце. Сразу два моря – Адриатическое и Ионическое. Курорт, короче, и стратегически территория немаловажная. Ну и, естественно все ее, Албанию эту, хотят. И имеют. И она все время борется за независимость. Не успела сбросить османское иго, итальянские фашисты установили свое. Теперь вот Ходжа строит коммунизм.
О политике в нашей семье не говорили. При детях, во всяком случае. И о войне подполковник Игнатов избегал говорить. Начинали говорить другие – темнел лицом и глубоко задумывался. Из того же немногого, что у него иногда прорывалось, выходила война совсем какая-то не такая, как в книжках или кино.
Война Игнатова – это « милая пехота»: от рубежа до рубежа и все на пузе». Это грязь, пот, мат, кровь, дерьмо, безумие. Это дула. Либо в лоб, либо в затылок. И победы чаще числом, чем умением.
На этой войне советский офицер мог уложить роту пленных. Прямо в своей, офицера этого, штабной землянке. Веером от живота. Без каких либо санкций. Просто потому, что кто – то из них как-то не так посмотрел. А потом спать с немкой, влюбившись в нее до беспамятства…
Это та еще сука – война, и отец не любил о ней говорить. Хотя наград у отца семь и все боевые…
Столицу, куда летит Петр Игнатов, и где только – только начали строить коммунизм, зовут Тирана. А главный архитектор строительства во всем, даже в костюмах, копирует другого социального зодчего, которого если и упрекнешь в гуманизме, то только абстрактного свойства.
Говорят, Иосифом Сталиным Энвер Ходжа восхищался. Не восхищался – в Иосифа Сталина Энвер Ходжа был влюблен. Во что обошлась любовь Ходжи к Сталину албанскому народу? Национализация, коллективизация, аресты – пытки – казни… Все прелести в ассортименте. Кое в чем копия оригинал даже превосходила. Скажем, религий в Албании вовсе не было никаких. Истребили вчистую и святые места, и священников, объявив страну первым в мировой истории атеистическим государством. В застенках «Сигурими» (прототип НКВД) побывал каждый третий албанец, бороды в Албании находились под строжайшим запретом, а культов личностей было аж два. Культ личности Ходжи и культ личности возлюбленного Ходжой Сталина. И когда родители выгуливали нас с Юркой по этой самой Тиране, то с плакатов за ними следили двое во френчах.
«Петя! – тянула мать отца к витрине, уставленной гуттаперчивыми пупсами, – ты погляди – соски!»
Соски пунктик моей матери. Когда в июне сорок первого громыхнуло, она была беременна Юркой. Восьмой месяц шел. И отец, тогда лейтенант, приписанный к одному из наших прибалтийских гарнизонов, отправил ее к родителям в Калининскую область. Вот в эту самую Каменку. Два дня пути. Добиралась его Катя две недели и жива осталась чудом – бомбили эшелон, не переставая.
Рожала тяжело. И молоко кончилось моментально. А сосок, конечно же, никаких. Так она их из марли умудрялась делать.
«Сложу, рассказывала, марлю в несколько слоев, привяжу к чекушке (бутылки были такие водочные, в четверть литра) и кормлю Юрку коровьим молоком».
Но скоро и у дедовской коровы молоко кончилось. У всех колхозных коров. На них же пахали – на женщинах и коровах. А больше не на ком – мужчины и лошади на войне, а быков – раз-два и обчелся. Так что Юрку на затируху перевели. Болел страшно. Мне же во всех этих смыслах отчаянно повезло. Албания моего младенчества еще не все оковы капитализма успела сбросить и жене советского военспеца казалась потребительским раем. На родину мать привезла из загранки целое состояние – отрез габардина (отцу на гражданский костюм), отрез креп – жоржета (себе и сестрам – на платья), ковер, машинку швейную Зингер и ящик мыла. Настоящего душистого мыла, а не черно-серых брусков, которыми в редчайших случаях удавалось разжиться в войну. И сильно расстроилась, когда узнала, что Албания порвала с Советским Союзом.
Случилось это после смерти Иосифа Виссарионовича. Отец тогда служил начальником гарнизона в небольшом городке. Мне было семь, и этот день – 5 марта 1953 года я помню отчетливо. Помню, как подполковник Игнатов формировал колонну, которая должна была идти в районный центр на траурный митинг. В ней и военные были, и гражданские, и они шли с флагами в траурных лентах, и у мужчин слезы стояли в глазах, а женщины плакали в голос.
Я тоже лил слезы. По другой, правда, причине: меня не брали в этот скорбный поход. А не брали потому, что люди решили идти на митинг пешком. Все семь километров.
Ну, и вы знаете: так было повсюду. Вся страна в едином порыве страдала тогда. А потом также дружно топтала того, кого только что боготворила. И вот тут вот Албания и порвала с нашей страной. Ее то кумир был еще очень даже жив. И жил, между прочим, долго. И ненавистного ему Хрущева пережил, и Брежнева, и Андропова, и Черненко. А после 53-го порвал не только с Советским Союзом. С одной Румынией в Европе Албания и дружила. Огородилась и жила сама по себе. Мало кого впускала, еще меньше выпускала и уверяла, что все у ней хорошо. Что еды собственной вдоволь, что промышленность и электрификация есть, а неграмотности и болезней нету. Но когда возведенный Ходжой забор рухнул, все, и сами албанцы в первую очередь, с удивлением обнаружили, что информация о коммунизме, победившем в одной отдельно взятой стране, сильно преувеличена. Магазины – потрясение матери, давным – давно опустели, даже телефон в Албании – непозволительная роскошь, а впереди планеты всей Албания лишь по количеству бомбоубежищ. 600 тысяч бетонных бункеров – у каждой семьи свой.
Тут недавно приятель мой расслаблялся в Поградеце. Один из самых роскошных албанских курортов. Вернулся, делится впечатлениями. Говорит от той Албании, которую на глазах отца моего начали строить, и где отец получил орден главного албанского воина – Скандербега, не осталось следа. Правительственный бункер типа Самарского, туристам демонстрируют. А памятники Ленину, Сталину и Ходже, что в центре каждого, абсолютно каждого населенного пункта стояли, снесли. Все до единого.
Мы с ним долго сидели, с приятелем моим, под коньячок. Павла Виноградова вспомнили. Вот этого деда моего по материнской линии. Его в свое время загоняли в колхоз. Сибирью грозя, загоняли. Всем семейством, со всей скотиною и инвентарем. Так, дед, как тетка свидетельствовала, одну только фразочку и сказал: « Ни хрена, сказал, у них с коммунизьмой этой не выйдет – неправедно это, не по-людски.» Как в воду глядел…
Но покуда – 46-й. Покуда 1946-й, Албания только – только встала на рельсы социализма, подполковник Игнатов летит выполнять очередное задание советского правительства, рядом – красавица – жена и два пацана, один из которых я.
Маленький Дуглас ныряет в воздушные ямы, и маму, еще не оправившуюся от родов, страшно мутит…
Черт! далась мне эта Албания. Два месяца мне было, когда я туда прилетел. Два года, когда улетел. А как услышу –Албания…
Знаете, есть у собачников выражение – пустая стойка. Это когда пес делает стойку по памяти. Пустостой – «беда» особо чутьистых собак. Вот, видимо, я такая собака. Албания ведь живет во мне даже не в образах. В ощущении. В ощущении скрутивших руки и ноги пеленок. И желании. Очень сильном желании вырваться из этих пут.
– « Выровнять ручки, выровнять ножки, все остальное скрутить, обмотать потуже и зафиксировать», – учит роддомовская медсестра молоденькую мамашу.
– « А зачем потуже? »
– «Чтоб ножки были ровненькие, чтоб не дергался, ну и чтоб знал, кто в доме хозяин».
Полвека прошло, выяснилось – ровность ног к технике пеленания отношения не имеет. Но меня пеленали туго. И, по рассказам мамы, я боролся за свободу свою как мог. И, видимо, побеждал в схватках с пеленками, потому что уже в три года демонстрировал абсолютную независимость, а в пять понуждал не только детей, но и взрослых независимость эту свою уважать. В пять меня сдали в детсад. Дело было в Чистополе, в небольшом городке, где отец служил после Албании военным комиссаром. 51-й шел, у нас с Вовкой появилась сестренка, и мама, ну что там – выдохлась. Послевоенный быт даже в семье военного комиссара комфортом не отличался. Керогаз, дровяная печка, вода из колонки, что в квартале от дома, белье кипятят в огромных цинковых баках, потом долго трут о стиральную доску, огород, а тут еще трое ребят мал – мала меньше…
Так живут одни победители. А у других в это время – «Golden 50-s». « Тратьте больше!» – несется с Капитолийского холма, и союзники потребляют как сумасшедшие. Они, «слава Всевышнему и мистеру Рузвельту» могут себе это позволить. Зарабатывают американские парни отлично. Ездят на Понтиаках, у каждого – боулинг по выходным, а в аккуратненьком, купленном в кредит (процентные ставки вполне приемлемы) домике каждого ждут два, а то и три прелестных малыша, опекаемых чернокожей няней, и собственная Лиз Тэйлор. Совсем недавно крошка довольствовалась коротеньким без архитектурных излишеств платьицем – ткани отпускались строго «по мерке». Косметикой вовсе не пользовалась – косметика и чулки в Мировую, не говоря уже о годах Великой Депрессии стоили бешеных денег. Теперь на лице ее голливудский мей кап, волосы уложены в сложнейшую конструкцию, талия утянута корсетом в рюмочку, на ногах нейлоновые чулки со швом, высокая шпилька, и в одной только верхней юбке не меньше девяти метров китайского шелка. Фрэнк Синатра что-то нашептывает из приемника последней модели… «Дорогой, я пригласила на ужин Смитов. Что ты наденешь?»
В шестидесятые генеральным в Советском Союзе был лозунг – «Догнать и перегнать Америку». Но уже в пятидесятых мы тянулись за ними. И преуспевали. В два года ( в два!) после разрушительнейшей из войн восстановили тяжелую промышленность, взялись было за легкую, но… Черчилль поведал миру о коммунистической угрозе, ну и пошло поехало. Они нам – НАТО, мы им – Варшавский договор, они нам – ядерную бомбу, мы им – водородную … К семидесятым сложился паритет: раз тридцать они нас могли уничтожить, и мы их, раз тридцать. Вот только с комфортом паритета не получалось…
Короче, однажды поутру меня подняли раньше обычного. Надели пояс с резинками для чулок (тогда такие пояса и чулки и мальчишки носили), матроску, парадный мой костюм, и отвели в детсад.
Я когда в армии служил, бегал к одной студентке из педучилища. В воспитательницы ее там готовили. За солдатский ремешок девчонка держалась со страстью и редким для юной леди профессионализмом. Но детей, а равно будущую свою профессию на дух не переносила, о собственном же опыте пребывания в дошкольном учреждении иначе как с содроганием не вспоминала. «Мой личный маленький Бухенвальд» – говорили о детсаде, в который ее водили. А мне и тут повезло. Я не знал, что такое «час позора», когда с описавшегося снимают трусы и держат на виду у всей группы. И перья вареного лука («ешь – иначе не выйдешь из-за стола!») не выворачивали меня наизнанку. Детсадовская жизнь не оставила в моей душе не только шрамов, вообще – ничего. По одной простой причине – в детсаду я пробыл пять часов ровно.
Привели, оставили, я не ревел. Были такие, которые слезы лили безостановочно. Ваш покорный слуга не проронил ни слезинки. Хотя когда за Игнатовым – старшим затворилась, обитая дерматином дверь, а Игнатова – младшего возле нее решительно остановили, он заподозрил, что попал не туда, где хотел бы быть. Как – то это его напрягало – сидеть на скамейке, когда хотелось бегать. Бегать за другими детьми по кругу, когда хотелось сидеть. Не понравилась манная каша в комочках. Но больше всего не понравилось то, что средь белого дня уложили на одну из тридцати маленьких коек и приказали спать.
К койке я не имел претензий. Дома спал ровно в такой же, железной с панцерной сеткой. Но дома днем я спал в исключительных случаях. Если, к примеру, корь. А тут …
Мне велели закрыть глаза, и я их закрыл. Но только нянька из спальни вышла, стал пялить сердито глаза на потолок. «Солнце не спит, никто не спит, а я должен?!» – негодовал, помню, и после полдника, на прогулке, нашел в заборе дыру и минут через десять уже стоял в сенях комиссарского дома.
– Вовка?! – ахнула мать. – Они ж там в саду с ума сойдут…
Наказала следить за сестрой и помчалась успокаивать воспитательниц.
Утром следующего дня разбудить меня не успели – проснулся сам. Обнаружил возле кровати чулки, матроску и двинул на кухню, где у крошечного в темных пятнах зеркала, брился отец. Уперся глазами в пол и сказал негромко, но твердо: « Я туда не пойду».
Около получаса Игнатов старший пытался убедить Игнатова младшего, что детский сад это совсем не так плохо, как можно вообразить. Не смог. Детский сад я победил точно также, как когда – то побеждал пеленки. Так что манную кашу ел теперь мамину – без комков. Когда хотел – сидел, когда хотел – бегал. Бегал преимущественно во дворе, образованном зданием военкомата, принадлежащим военкомату гаражом, дровяным сараем с погребом и домом, в котором жила семья военкома.
Двор не был большим, но очень хорошо подходил для мальчишьих забав. Там было много всяких закуточков, а посреди – низина, которая по весне становилась лужей настолько большой, что мне, пятилетнему, казалась морем, а море я любил больше всего на свете. После мамы, папы, брата, сестры и, конечно же, моряков.
Живьем моряков я в детстве не видел – только в книжках. А море – на репродукции картины художника Айвазовского «Штиль на Средиземном море». Вставленная в помпезную раму, она прикрывала неистребимую ничем плесень в углу, но моря это не портило. Гладь его золотилась в лучах вечернего солнца, и если я долго-долго на гладь ту глядел, то в животе у меня делалось тепло, немного тревожно, а потом вдруг все – и комната, и дом, и городок, в котором мы жили, все исчезало! Справа и слева – золотистое море, а прямо по курсу – таинственная земля.
– Это что? – взобравшись на табуретку, тычу пальцем в скалистый берег.
– Алжир?– предполагает отец.– Страна такая.
– Хочу в Алжир
– Да там – пустыня.
– Хочу.
Отец пожимает плечами, и я понимаю, что если сам себе не помогу, мне никто не поможет, и решаю плыть. На чем? А у меня был корабль. Стоял в дровяном сарае и ждал своего часа. Все думали фанерный ящик. На самом деле – флагман отечественного флота «Варяг», герой песни, которую мы пели втроем – папа, Юрка и я.
И вот час «Варяга» настал. Я вытащил его из-за поленицы и, отбуксировав к луже, толкнул в ее воды. Ящик призывно покачивался на ряби, которую устроил весенний ветер. Я втиснулся в судно и… почувствовал, что иду ко дну. Дно оказалось неглубоким – мне по колено. Но задача была не дойти до того берега лужи, а доплыть.
Стал размышлять над тем, как усилить плавучесть. Умом и сообразительностью я отличался уже тогда, и решение нашел моментально – шуба. Шуба, которая была на мне, могла спасти ситуацию. Скинуть ее было делом минуты. И это было большим облегчением – скинуть шубу.
Шубу свою я ненавидел. Всей силой ненависти, на которую способен пятилетний организм. И дело было даже не в том, что на дворе стояла весна, а шуба одежда зимнего сезона. А в том, что она была девчачья! Но других шуб у мамы для меня не было. Вообще в стране были большие проблемы с шубами, как и со всеми прочими товарами группы «б», и за этой цигейкой мама стояла… ну я не знаю…сутки! Ей писали на руке химическим карандашом номер очереди, и она убегала нас покормить и возвращалась. Потом убегала снова…
За этой шубой мама стояла черти сколько времени, и сначала шубу носил Юрка. После меня она должна была достаться сестре. И досталась, но в значительно менее достойном виде, чем тот, в котором могла достаться, не примени я ее в борьбе с водной стихией.
Скидываю, значит, шубу, устилаю ею дно корабля, вода с корабельного дна исчезает, но корабль по – прежнему не плывет. Представляете мое разочарование?
Домой я пришел, волоча мокрую шубу за рукав, и был, мягко говоря, ошарашен приемом.
Мама не снимала сухое белье с натянутой в сенях веревки. Она мокрое на веревку вешала, и удар, который нанесла по моей заднице простыней, был, как понимаете, неслабым.
Но не сила удара перекрыла мне кислород. Я недоумением захлебнулся. Никто за все пять лет моего существования не поднимал на меня руку. Никто! Крика и того не было. Даже когда оставил детсад. А тут, из-за какой – то гадской шубы!
Недоумение перешло, как у меня водится, в негодование, но я и его не выплеснул в рев. Сжал, что было силы губы и кулаки, и стоял. Молча стоял, и не шевелясь. Стоял, и когда мать лупила меня мокрой простыней, и когда, бросив лупить, бросилась на крик сестры в комнату. Долго стоял. Потом прокрался на кухню, отрезал от кирпичика черного два здоровенных ломтя, густо посыпал сахаром, склеил (когда склеишь, хлеб влагу дает и вкуснотища такая, что пирожных не надо), завернул этот свой сухой паек в отцовскую «Красную звезду», и вышел из дома с тем, чтобы уже никогда в него не вернуться.
– Не вернусь, ни за что не вернусь. В Алжире буду жить. Там тепло – шубы не надо. До моря дойду, в лодку сяду…Хотя, до моря пешком не дойдешь, пожалуй.
Последняя мысль не лишена была логики. Я взял ее в качестве руководства к действию и заглянул в гараж, где стояла принадлежащая военкомату полуторка. Водитель, Иван Никифорович Гурьянов, куда – то явно собирался.
– Ты, дядь Вань куда? – поинтересовался я, как бы между прочим.
– В лес по дрова.
– Доеду, решил, до леса, там видно будет. – Возьми, прошу Ивана Никифоровича, – и меня с собой.
– Чего не взять? Только ты пойди у мамки спросись
Пошел. За угол. Постоял там минуты три и обратно. Отпустили, говорю.
Сели мы в полуторку и погнали за дровами.
Лес, в котором у военкомата была делянка, от нас километрах в двадцати. А время обеда. Так что пока до леса добрались, пока грузили, стемнело. Грузил в основном дядя Ваня, конечно, а я так – прыгал рядом, и за прыганьем этим как –то призабыл и о побеге , и о том, что к побегу подвигло.
Стали груженые возвращаться назад и застряли. Дядя Ваня рубит сучья, под колеса пихает: полуторка – ни туда, ни сюда.
– Ну, че, браток, ночевать будем.
Сидим. Есть охота… Вспомнил про «пирожные». Достал, разлепил ломти, умяли мы их с дядей Ваней. Повесело, но потом опять сжалось все в животе. Никифорович задремал, а я глазенки в тьму таращу. Жуть. А тут еще вдруг – огоньки: один, второй, третий…
– Волки, – ору, – волки!
– Да какие волки, – дядя Ваня смеется. – Батька тебя ищет.
И действительно – отец. Снял роту солдат и в лес – прочесывать. Ни слова упрека. Отмыли, накормили, уложили спать. На другой только день, вечером, папа присел на краешек моей койки, подоткнул одеяло, спрашивает:
– Знаешь, Вовка, что в армии самое главное?
– Что?
– Устав. А он велит докладывать командиру: куда солдат идет и что собирается делать.
– А моряку велит?
– И моряку, и летчику. Так что, давай – ка, сынок, по уставу жить.
Вы знаете, я пытался. Я помнил этот наш разговор и даже когда сам стал отцом, пытался жить по уставу. Но всякий раз оказывался в такой жопе… А те, кто жил вопреки нормам и правилам, они оказывались на коне. Не укладывается человечья жизнь в параграфы устава. Не человечья – легко. День, как и положено, сменяет ночь, зима – осень. Вот и за той весной наступило, как и предписано, лето.
За той весной наступило лето. То было последнее лето мое перед школой, и этого лета я тоже не забуду. Даже если вдруг захочу. Как гляну в зеркало, так обязательно вспомню. Вот этот вот шрам на лбу напомнит.
В то лето у старшего брата появился новый приятель – Трясило, фамилия. Одного с Юркой возраста. Он был точной копией своей матери, хирургической медсестры, и полной противоположностью своего отца – рабочего какого-то предприятия.
Трясило – младший был тощий и анемичный пацан. Мы его звали Моль. Трясило – старший походил на медведя. Под метр девяносто, с толстым загривком, поросшим мехом. В свободное от работы время папаша Моли коллекционировал бабочек. Делал это вдохновенно, яростно, я бы сказал, и все, буквально все стены их большой, метров в двадцать, комнаты (они в барак вселились) обвешены были коробками, за стеклом которых сидела на иглах засушенная красота.
Эта красота завораживала нас, и мы под любым предлогом стремились просочиться к Моли в барак.
Трясило-старший реагировал на наши визиты добродушно.
Энтомологическая коллекция Трясило-старшего изыском, как я сейчас понимаю, не отличалась – типичные чешуекрылые среднерусской полосы. Но у коллекционера была библиотека. Книжки с картинками, и вот там вот – преудивительнейшие образцы. Зацепила меня, впрочем, не самая выдающаяся по размеру и окрасу особь. Сантиметров семь от крыла до крыла. Оливкового цвета грудь, оливковое брюшко, оливковые с пеплом по краям передние крылья, а задние – розовые с двумя черными полосками и с черным и красным пятнышками.
Чем? Может тем, что походила на колибри? Ну, очень бабочка эта похожа была на птаху, которую я обнаружил, разглядывая с отцом энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Я потом долго ей грезил. Ну и в этой вот бабочке колибри узнал.
– Бражник помаренниковый – блеснул эрудицией Моль, заметив, что я завис над страницей.
Бражницей у нас звали продавщицу овощного ларька, сваренного из сетки – рабицы. Самородок, женщина эта могла поправить здоровье любому в самый из неурочных часов, поскольку умудрялась гнать самогон ну разве что не из топора. И я, конечно же, удивился: почему и бабочка – бражник?
– А фиг ее знает. Она во Франции водится.
–А Франции это где?
–Далеко. Отсюда не видно, – утомился удовлетворять мое любопытство Моль и конфисковал книжку.
Но я почему – то не терял надежды. Надежды встретить похожую на колибри бабочку в наших краях и следовал за Трясило – старшим неотступно, когда, взяв сачок и повесив на шею лупу и ножик, тот отправлялся охотиться.
В конце – концов мы с братом тоже сделали себе по сачку, раздобыв кусок алюминиевой проволоки и вымазавшись с ног до головы зеленкой, когда красили марлю. Брали также на охоту коробку из – под конфет, но коллекции не составили. Поймаем бабочку, почуем, как та трепещет под пальцами, и отпустим. И вообще непосредственно ловлей занимались не долго. Больше носились и орали счастливо от переизбытка сил. Моль участия в этих наших оргиях не принимал, только взирал меланхолично. Зато, рыская по окрестностям, мы открыли много замечательных мест. В частности – поле подсолнухов.
Забив на бабочек, ломали подсыхающие стебли, затачивали ножичком корень и, получив, таким образом, дротики, превращались в индейцев племени апачей. Я – Железный коготь, Юрка – Ястребиный глаз…
И вот выскочил как-то из зарослей Железный коготь, а Ястребиный глаз подумал, что – бледнолиций враг и вписал этим своим копьем прямо Когтю в лоб.
Рванули домой. Кровищи… Мать, помертвела, а отец схватил меня в охапку и помчался в санчасть. Зашили, укололи от столбняка, сижу – «голова обвязана, кровь на рукаве», в коридоре санчасти, рядом – отец, мимо идет офицер, буквой «Г» скрючился.
– Че это он?– спрашиваю отца
– Да это у него, сынок, радикулит
Ну, думаю, не-е-ет. Вот этого у меня уж точно не будет.
Как же я ошибался! Вся моя причудливая биография, все мои комедии, драмы и трагедии будут разворачиваться на фоне радикулита. Все!
Но следователь просил «подробненько», так что, с вашего позволения, я продолжу. Конечно, следователю я излагал не так подробно факты из своей биографии. Но, если вам это интересно, то я рассказываю дальше.
1953-й. Отца переводят из небольшого городка в крупный областной центр. В штаб военного округа. С одной стороны – повышение, с другой – нет квартиры. Снимаем в частном, как тогда говорили, секторе.
Частный сектор в нашем случае – это ветхий домишко одинокой старушки. Это дровяное отопление, клозет – на ветру и колонка в квартале от дома. Ну, положим, и в Татарии – грелись печкой, и вода, и туалет – на улице, но там целый дом
был нашим, а тут на пятерых на нас одна, метров шестнадцати, комната.
Как-то отец приходит со службы и буквально сияет: «Все, мать, квартиру дают. В самом центре, трехкомнатную. Приеду из командировки, пойдем смотреть».
Приезжает, квартиры нема. Руководитель оркестра округа перехватил.
Вечером, накормив и рассовав нас по койкам, мама сядет штопать носки. Тык – тык иголкой о лампочку ( лампочку в носок вставляли, чтоб сподручнее было штопать), а у самой слезы в три ручья. Отец китель накинул и – на крыльцо. Тоже переживал сильно.
Больше года мы вот так вот маялись, наконец, дали в штабе округа адрес. Езжайте, говорят, посмотрите. Всем семейством поехали. Не центр, но и не окраина. Две, а не три комнаты, но кухня большая, большая прихожка, ванная, туалет…Мама опять в слезы, но уже от счастья. Короче, вселились.
Вселились, и стали ходить мы с братом в школу (в двух кварталах от дома), но вот она не застряла в моей памяти. А потому что ничего особенного в этой школе не происходило. Особенное произошло во дворе. Я, братцы мои, во дворе этом нашем впервые влюбился.
Сколько мне было? Да лет, наверное, девять. Но, уверяю вас, это была любовь. И никакая не платоническая. Шапка густющих волос, рот большой и припухшие как бы губы, ноги длинные и удивительно для девятилетней девочки женственные… Бриджит Бордо в миниатюре! Взрослые мужики на нее заглядывались, а я так и вовсе ум потерял.
– Как тебя девочка звать? – спрашивали ту, что вскружила мне голову.
– Анечка, – отвечало дитя с достоинством принцессы крови, хотя рождено было в семье пролетариев. Отец, правда, дорос до начальника цеха подшипникового завода, мать трудилась там конролером ОТК. «Наша Анечка». Иначе и они ее не звали.
И вот этой вот их Анечкой я бредил. И ночью, и днем. Быть рядом, слышать голос, чувствовать запах волос, касаться – рукой, плечом, спиной… хотя бы края одежды. И возможности для этого были. У нас во дворе жили сразу несколько мальчишек моего приблизительно возраста. Мы сколотили теплую такую компанию, к ней примкнули две девочки, и одна из них – Анечка.
Сарай. Огромный сарай стоял посреди двора – склад магазина «Гастроном», что был на первом этаже нашего дома. Зимой возле сарая этого наметало высокий сугроб, и мы падали в него со складской крыши, устраивая кучу – малу. Я делал все, чтобы в руки мне попалась, как бы нечаянно, та, которую обнять мне хотелось страшно. И она попадалась!
И между строительством снежной крепости и догонялками, я как понимаете, всегда выбирал догонялки. Вообще все наши забавы, зимние или летние, все эти казаки – разбойники, выбивалы, штандеры, ножички, прятки, снежки, оценивал с позиции «страсти нежной» исключительно и продвигал ту, которая давала мне возможность максимальной в тогдашней ситуации близости.
Я часами сидел в комнате у окна – окно комнаты выходило во двор. Я уроки на окне этом делал – только бы не пропустить момента, когда принцесса выйдет во двор. Увижу рыжую лисью шапочку и мчусь в прихожую.
– Вова! – оклинет мать, – не забудь Наташу и санки.
Наташку катать! Мне бы Анечку! Но я находил выход и из положения. Я сажал пятилетнюю сестрицу на санки и носился с такой скоростью, и такие виражи крутил, что Наташка то и дело падала в снег. Отводил промокшую сестру домой, и начиналось счастье – я катал Анечку. И тут, конечно же, не тащил санки ни за какую веревку. Становился у Анечки за спиной и сани толкал, опустив голову так, чтобы можно было тереться щекой о рыжий мех ее лисьей шапки.
Летом катал на трехколесном велосипеде. Усаживал на седло, а сам бежал сзади, взявшись руками за руль и получив, таким образом, возможность прижиматься не только щекой – всем своим телом.
Летом не нужно было делать уроков, и, сгорая от нетерпения увидеть Анечку, я часами торчал в ее подъезде. Она жила на третьем этаже. На лестничной площадке между вторым и третьим было окно с широким подоконником. На нем я сидел.
И вот, помню, как-то, сгоняв по просьбе матери за хлебом, вбегаю в Анин подъезд, но слышу голос ее и торможу.
Прислушиваюсь и понимаю, что сидит она на «моем» подоконнике. И сидит не одна, а с подружкой своей, тоже, между прочим, Аней, и как-то не по-девчоночьи той внушает:
– Замуж выйду только за военного. Посмотри, на Игнатовых. Как Екатерина Павловна одевается. Какая у них мебель. У кого такая есть? Ни у кого!
Достаток моей семьи – вопрос, скажу вам я, спорный. Отец приносил 3 тысячи 500 рублей (350 после реформы 61 года). Деньги неплохие, но работал один, а в семействе, напоминаю, пять ртов. Рабочий подшипникового завода, а в нашем дворе преимущественно рабочие жили, получал не меньше. А если двое работали, то больше вдвое, а работали у ребят нашего двора, как правило, и отец, и мать. Куда уходили деньги? Ответ вы могли бы найти в рюмочной – в нашем гастрономе была. И в пивнушках – имелось несколько на пути от заводской проходной до арки нашего дома.
Ну, а вот насчет мебели Аня была права: такой – ни у кого. Вообще мебель тогда была дефицитом, у нас был – антиквариат. Генерал Кудинов, отбывая в Москву на повышение, продал отцу гостиную, которую вывез из Германии. Круглый на ножках в виде львиных лап стол, резная горка, диван, часы с боем, стулья, со спинками из плетеной соломки. Внушительная такая, на века сделанная мебель. Отец все ходил, ходил вокруг этих стульев и говорит: «Больно большие, надо продать», дает объявление в газету, приходят люди из местного драмтеатра и стулья у нас покупают.
Потом мы расстались и с диваном. Вынуждены были расстаться. Соседи с верху нас затопили так, что мебель плавала, и диван пришел в полную негодность. Но стол, горку и часы спасли. Я отыскал отличного реставратора – стоят теперь в моем доме и являются предметом вожделения приятеля, большого любителя и знатока всякой такой старины. На одной из ножек он обнаружил римскую цифру VII, а на крепеже – эмблему льва и сказал, что я могу сделать состояние: лев свидетельствовал о том, что изготовлена мебель в Баварии, а римская семерка – о том, что произошло это в 1907 году.
–Если когда – нибудь твой бизнес рухнет, бедствовать тебе не придется. Ты продашь гостиную мне, и будешь продолжать пить Шато Грюо Ляроз 1995 года, – строит прогнозы приятель, рассказывая попутно, как мы промахнулись со стульями.
Стулья отец продал уже после денежной реформы 61 –го. Десятка – стул. На десятку в России можно было тогда посидеть в ресторане с девчонкой. Но, конечно же, не под Шато Грюо Ляроз. Далеко не под Шато. Но когда я стоял, притаившись, на первом этаже анечкиного подъезда и, трепеща, внимал ее голосу, гарнитур еще был в полном составе. То же, что было произнесено этим голосом, меня потрясло.
– Елы –палы! –думаю, я же в третьем классе! Это ж сколько мне еще до военного. А она уже собирается замуж!
Я был в ужасе. В ужасе! Но до 56-го как-то дожил.
Первого мая, первого, а не девятого, прежде были парады. Отец на этих парадах командовал сводным батальоном офицеров штаба округа – шел впереди, с обнаженной шашкой.
В 1956-м он впервые взял меня, а не Юрку на этот парад. И до самой площади, а это довольно далеко, мы шли пешком (общественный транспорт в этот день не ходил), и я нес отцовскую шашку. Тяжеленная, но я не выпускал ее из рук. Милицейские кордоны стояли. Чем ближе к площади, тем больше кордонов. И там всех задерживали, на этих кордонах. А нас с отцом пропускали. И казалось, что все, абсолютно все на меня смотрят и страшно завидуют. Для абсолютного счастья не доставало одного: чтоб среди тех, кто смотрел на меня, была Анечка. Чтоб и она… прежде всего она видела, как шел я с шашкой через кордоны и как стоял (единственный мальчик!) на трибуне под памятником.
Офицерский батальон открывал парад, и когда отец присоединился ко мне, площадью проходили курсанты.
– Кто это? – спросил я отца.
– Военными будут. В военном училище учатся.
«Здоровенные тоже мужики. И до них расти, и расти, – думаю я, и внутри у меня начинает мрачнеть…Но тут на горизонте показалась коробка черная. 10 х 10. За ней – вторая, третья…
– Суворовцы, – поясняет отец.
Первой «коробкой» шли тоже совсем взрослые парни. Ну, как курсанты примерно. Те, что двигались следом, были, как и мой брат, подростки. Но последними… Последними на площадь выдвинулись мальчишки того самого возраста, в котором имел «несчастье» пребывать я.
Вот оно решенье проблемы! Вот!
Всю дорогу домой отец вынужден был рассказывать мне о Суворове и суворовцах. Утром стал просить его пойти в училище и узнать, с какого возраста в суворовцы берут.
– По-моему, с пятого класса – предположил отец.
У-у-ух! -провалилось сердце.
– Нет, ты пойди и узнай точно!
– Ты, знаешь, с четвертого, – сказал, вернувшись со службы, отец. – Формируют целую роту.
– Хочу в суворовское, – сообщил я за ужином.
– Только через мой труп, – отрезала мать. – Мотаться по гарнизонам! С меня хватит отца.
И так весь месяц: я заявляю, что ни в какую школу не пойду – только в училище, а мать – «убивайте меня – не пущу».
За неделю до экзамена ( сдавать нужно было русский – диктант, и арифметику) собрали семейный совет. Я букой сижу, мама – в слезах, отец из угла в угол ходит. Ходил, ходил, наконец, говорит:
– Ну, это же не концлагерь. Ну, отдадим мы его в суворовское, не потянет, или, вдруг, разонравится – возвратится домой. Да и по окончании совсем не обязательно в высшую военную школу идти. Можно и по гражданской части. А? Кать?
Глава 2
– Диеп? Ты учился в Диепе?! – ахнула Катрин
Судьба свела нас в международном студенческом лагере. Мне чертовски нравилась эта стройная француженка. Я жаждал взаимности, и, зная обольстительную силу своих вербальных импровизаций, начал рассказывать ей о кадетсве.
–Почему Диеп? – удивился в свою очередь я.
То, что слово «кадет» имеет французские корни ( “капдет” на гасконском наречии «младший по возрасту», а в XVII веке так назывались молодые люди благородного происхождения, предназначенные для военной карьеры), мне, конечно же, было известно. Французский – моя специализация. Но что вплоть до 1964 – го, сначала в Версале, а потом в Диепе действовал кадетский корпус, где учились дети русских эмигрантов, было для меня открытием. Тогда, впрочем, развивать эту тему не стал. Тогда меня занимало совсем другое, и от слов я переходил к делу.
И вот теперь, выстраивая на досуге «генеалогическое древо» своего суворовского училища, выясняю, что и у нас, и у воспитанников закрытого учебного заведения, квартировавшего сначала в резиденции французских королей, а затем на берегу Ла Манша, учебные программы писались практически под копирку.
Даже балы свои мы открывали одним танцем. Котильон называется.
Случайное совпадение? Да, нет. Не случайное. Эмигрантские кадетские корпуса (а они, между прочим, были не только во Франции) замышлялись как приемники кадетских корпусов царской России. Человек, которому мы обязаны суворовскими училищами, думал, как ни странно, в том же направлении.
С 1943-го по 1944-й в Советском Союзе, все еще воюющем Советском Союзе, открыли два нахимовских училища и семнадцать суворовских. И, говорят, визируя проект соответствующего постановления, Сталин сделал приписку – «по типу царских кадетских корпусов». Тех самых корпусов, что в 18 –м ликвидировали как образовательную систему, не совместимую с новой политической ориентацией России. Корпусов, чьи воспитанники на манифест об отречении Николая II отвечали пением «Боже, Царя храни», а в Гражданскую сражались отнюдь не на стороне «революционной России». И, тем не менее – «по типу».
"Кадетские корпуса имеют целью доставлять малолетним, предназначенным к военной службе в офицерском звании, и преимущественно сыновьям заслуженных офицеров, общее образование и соответствующее их предназначению воспитание", – читаю в «Положении о кадетских корпусах».
"Суворовские военные училища имеют целью- подготовить мальчиков к военной службе, дать им общее среднее образование и соответствующее их предназначению воспитание", – читаю в «Положении о Суворовском».
С одной стороны, шаг вроде естественный – открыть начальные военные школы на полном пансионе: тысячи беспризорных мальчишек в стране, да и командный корпус армии, обескровленный войной и предвоенными, в скобках заметим, репрессиями, требовал притока свежих сил. Но если вдуматься … Были ж детдома. И специальные учебные заведения, готовившие из юношей призывного возраста офицеров, имели место быть. Почему вдруг понадобилось открывать военные училища еще и для детей, воссоздавая уничтоженную систему?
Вообще говоря, это отнюдь не отечественное изобретение – кадетские корпуса. Тут впереди планеты всей Пруссия. Мы позаимствовали.
Идея принадлежит Петру I. Но абсолютное воплощение она нашла с воцарением Анны Иоанновны. Опираясь на опыт Пруссии, племянница Петра Алексеевича, учредила “Корпуса кадет шляхетских», заложив, таким образом, систему воспроизводства не только военной, но и государственной элиты. Времена стояли для российской государственности смутные, а в системе этой все было направлено на то, чтобы заложить в сознание воспитанника вкусы, привычки и представления, необходимые для формирования должного мировоззрения. Мировоззрения «истинных патриотов и государственников». И получалось! Обработанные этой системой люди, и блестящую образованность демонстрировали, и великолепные человеческие качества и при этом становились мощнейшей опорой действующей власти.
Система была жесткая. Даже жестокая: "Содержать надлежит молодых людей весьма строго и за преступления штрафовать. (…) которые ж будут провождать свое время в лености и не будут показывать ни малейшей охоты к наукам, таких сперва наказывать фуктелем, арестом, не пускать их со двора, наряжать в шуточное платье; если ж ничто не поможет, то чтоб такие не занимали места у других, отсылать для написания в армейские полки, в унтер-офицеры или рядовые, смотря по их поведению. А если кто из кадет впадет в большие преступления и пороки, в воровство или в другое тому подобное бесчестное дело, таковых наказывать публично розгами, и, выписав из корпуса, определять в фузелеры, или отсылать по тому ж в военную коллегию для написания в солдаты в армию".
При Александре II систему решили «гуманизировать» – система начала давать сбои. Александр III вернул все на круги своя, и Александра III можно понять: в российском обществе зрели протестные настроения, идеи анархизма овладевали все большим количеством умов, терроризм сделался модной забавой, все ощутимей становился дефицит «истинных патриотов и государственников».
XX-й. Сороковые. Тут локомотивом «падения нравов» стала война. Люди повидали уже самое страшное, потеряли все, что могли потерять, и для них невозможного было мало. Его уже практически не осталось – невозможного. Ушел и страх. «Однова живем!»,– решали выжившие и становились морально все менее разборчивыми. И все менее управляемыми. Особенно молодые. И репрессивных методов тут было мало. Нужна была идеологическая подпорка. Коммунистическое завтра мало кого грело – прозорливый Сталин обратился к историческому прошлому. Возвратил армейцам погоны, ввел новые, учрежденные в честь великих русских полководцев, ордена, и открыл суворовские училища.
Богу, Царю и Отечеству служили кадеты. У суворовцев воспитывали «беззаветную преданность и любовь к Родине и Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)". Но сути дела это не меняло: опора действующей власти. Опора, и на ресурсах Сталин не экономил. Лучшие здания, лучшее обеспечение, блестящие педагоги, воспитатели все – фронтовики в чине не ниже майора, у руля – боевые генералы.
«Хватит с меня одного военного! Слышишь? Хватит! – сердилась мама, едва я заводил речь о Суворовском. Но отцу все-таки удалось ее уговорить.
В нашем городе Суворовское появилось в 44-м. В начальниках – советский генерал, а в прошлом – полковник русской армии и выпускник одного из пятидесяти кадетских корпусов царской России. И вторым по счету начальником был генерал. Великолепный гимнаст и фехтовальщик, тоже когда – то носивший форму кадета. Ну, вот нашлись такие.
Впрочем, когда я поступал, а было это, напомню, в 56-м, нашим Суворовским командовал Петр Павлович Гречишников. Как и мой отец – полковник. И, как и отец, прошел всю войну.
Здание, меня оно поразило.
Анна Иоанновна своих первых кадетов разместила во дворце сосланного Меншикова. Роскошном совершенно дворце. Нашему училищу досталась одна из жемчужин модерна.
Голубой кафель облицовки, мрамор лестниц и перил. Когда-то в этом здании «сидело» губернское правительство, потом его занимало реальное училище, от которого училищу суворовскому достались оборудованные кабинеты естествознания, минералогии, химии, столярно-токарная и переплетная мастерские, музыкальный и рисовальный классы, две библиотеки – фундаментальная и ученическая. И был у нас еще один корпус. На соседней улице. В четыре этажа, а рядом – стадион с футбольным полем, беговой дорожкой, волейбольной и баскетбольной площадками. В этом корпусе жили младшие воспитанники. Поселили на время экзаменов там и нас.
Нас около ста. Сто – это рота. Строят, знакомят с распорядком и ведут в столовую. Первый обед в Суворовском. Боюсь его страшно. Больше, чем диктанта и примеров.
«Нет, тебя не возьмут», – вздыхал отец, глядя, как я ковыряюсь в жарком, которое мама приготовила к прощальному ужину. Эти его вздохи не выходят из моей головы, и я в напряжении жду, что в Суворовском дадут на обед.
На первое подали щи, на второе – макароны с рагу. Щи я кое-как проглотил. Кое – как запихал макароны, а вот рагу.
Там был кусок сала, и мне никак не удавалось этот кусок проглотить. Я его – в глотку, он – обратно.
– Замуж выйду только за военного, – слышу жаркий шепот девочки, по которой схожу сума, и продавливаю мерзкий жирный кусок. Мутит страшно. Оглядываюсь: там – щи недоеденные, там – макароны…
Из сотни «абитуриентов», по-моему, я один оставил тарелки пустыми. Ну, думаю, ничего – примут. Главное теперь – экзамены сдать.
Первый – по русскому языку, и, готовясь к нему, мы несколько дней пишем диктанты. Пишем диктанты, потом обед, после которого по распорядку – прогулка. Гуляем на стадионе. Кто на турнике пытается подтянуться, кто в футбол играет. И вот на одной такой прогулке возникает ситуация, которая вновь ставит все под угрозу. Буквально все.
Мы только три дня в Суворовском, и друзьями я еще не успел обзавестись, а неприятель у меня уже есть. Сергиенков такой. Здоровенный, на голову выше меня, но с нервным тиком. Веко у него ходуном ходило, и мы его звали Моргуша. Прозвище придумал не я, но именно мне доставалось от Сергиенкова более прочих. Задирал беспрестанно, внутри меня все клокотало, и однажды я не сдержался.
Там яма для прыжков в длину, на стадионе. Ребята прыгают, я не могу – Сергиенков меня толкает. Раз толкнул, другой, третий.
– Ты, Моргуша! Кончай, понял?
А он мне – подзатыльник, и я носом прямо в этот песок. Обида страшная! Набираю, не поднимаясь, горсть и песок летит ему в глаза, и пока он моргает, накидываюсь, валю, начинаю сладострастно дубасить, но чувствую – на плечо ложится рука. Тяжелая такая рука и, вот так вот встряхнув за рубашку, с неприятеля стаскивает. Оборачиваюсь – генерал. Отец Сергиенкова.
– В чем дело, товарищ воспитанник?
У меня аж руки похолодели: «Теперь уж точно не примут».
– А чего он сам, – гнусавлю, как это у нас, у пацанов, водится.
– Стоять. Здесь. До моего приказа, – чеканит генерал и вместе с сыном уходит.
Стою. Мальчишек на самоподготовку позвали – я ни с места. Жарища, голову печет, а я возле вот этой ямы. Для прыжков в длину.
Час стою, другой – выходит из корпуса майор Нестеренко:
– Игнатов, ты почему здесь, когда вся рота на самоподготовке?»
– Генерал Сергиенков приказал.
– ?
– Я с его сыном подрался.
– Драться, конечно, нехорошо, но я отменяю приказ генерала.
– А вы разве можете?
– Могу, – говорит. – В некоторых случаях.
Весь остаток дня и полночи, наверное, мучила мысль: что будет? Нас по взводам расформировали, двадцать пять человек – в каждом. Но спим мы, все сто, в одной огромной, со спортзал, заставленной рядами железных коек, комнате. Так вот, я не сплю.
Утром приехал отец, говорил с командиром. Не знаю о чем, но оргвыводов не последовало. И экзамены я сдал. На пятерки.
Форма, которую нам выдали, зачитав приказ о зачислении, была копией той, что носили кадеты царской России. Черные шерстяные брюки с красными лампасами; гимнастерки – зимняя черная и летняя белая, парадный мундир, со стоячим красным воротничком, украшенном по окружности золотой лентой. К парадному мундиру прилагались белые перчатки.
Гимнастерки носили на выпуск, но под ремень, а шинель тоже была черной. Черной, очень длинной и очень взрослила нас, что нам, как вы понимаете, нравилось. Шинель наша нам нравилась, хотя с непривычки казалась страшно жесткой и сковывала движения. И в ней было не жарко зимой. Но потом не было ее родней. Она была нам и одеялом, и палаткой – дождевые капли скатывались с шинельного сукна, как с брезента.
Невероятно гордились мы красными погонами: суворовца, вице-сержанта (командиров отделений), вице-старшины (заместитель взводного командира). И вообще к своей форме относились с трепетом. Гладили по нескольку раз в неделю брюки, борясь с пузырями на коленках. Натрем изнанку мылом и утюжим через газету. С мылом стрелки держались значительно дольше. Кстати, делали мы их и на рукавах гимнастерок. И на спинке. Модники на спине утюжили по три: две вертикальных и одну горизонтальную.
Начищали, само собой, до блеска пуговицы (они у нас из латуни были) и пряжку ремня. И именно в Суворовском я впервые взял в руки иголку. Сначала для того, чтобы пришить подворотничок. Потом, чтоб модифицировать брюки – ширина наших брюк колебалась вместе с колебаниями моды.
В пятидесятых мода предписывала брюки широкие. Очень широкие. А у нас были не очень. Но мы не мирились. Мы выбивали у стула седушку, сиденье, хорошенько мочили свои суконные штаны, натягивали на эту самую седушку, и к утру получали клеши, которым мог бы позавидовать моряк революционного Балтийского флота.
Ну а потом пошли «дудочки», и мы стали брюки свои ушивать. Ушивали вручную. Изобрели «машинный шов» и «строчили». Некоторые с бешеной просто скоростью.
Сергеенков умудрялся делать это в течение одной перемены. Тогда ж борьба была со стилягами, да и не по уставу это – узкие брюки, и, естественно, нам влетало. Нет, никаких розог. Мы отделывались нарядами вне очереди.
Идешь, к примеру, по расположению роты, навстречу – офицер. Видит, брюки на тебе не установленного образца, приказывает:
– Распороть! Сто восемьдесят клеточек!
« Сто восемьдесят клеточек » – это наряд вне учереди на мытье полов в коридоре. Длинный такой коридор. Выложен плиткой, или клеточками, на языке командного состава. По субботам мы эти клеточки всей ротой драили. В остальные дни – индивидуально, в качестве наказания.
Отсчитываешь сто восемьдесят клеточек, взбиваешь в ведре хозяйственное мыло в пену, берешь мочалку и – добела. Но сначала приводишь брюки в надлежащее состояние. Распарываешь вот этот свой машинный шов. Распарываешь, разделываешься с клеточками, а потом – в укромной уголок осуществлять обратную швейную операцию.
Так вот, этот Сергеенков до того насобачился, что на одной перемене швы распарывал, а на следующей зашивал. У него были самые узкие брюки во всем училище.
Но, понятно, что все эти экзерсисы мы позволяли себе в преддверии суворовского « дембеля ». А когда все еще только начиналось, были счастливы той формой, которую получили.
Села неплохо. Фуражки кое у кого на ушах держались, а так совсем даже ничего. Нарядились, и на – улицу, к парадному входу. Туда, где на постаментах стояли трехдюймовые орудия системы Шнейдера образца 1902-1907 гг. И часа, наверное, полтора там торчали, и всем отдавали честь. Всем, кто входил в корпус, или выходил из него. И офицерам, и старшим суворовцам, если те попадались – каникулы ж были, и солдатам. Ну, очень это нравилось: быть в форме и отдавать честь. А еще хотелось домой – щегольнуть. Ох, как хотелось! Аня же дома. Но, как и в армии, у нас был карантин.
Август, сентябрь… первую увольнительную я получил в октябре. Хотя меня, разумеется, навещали.
Царские кадеты учились 15 лет. Брали их пятилетними, а от родителей требовали подписок в том, что отдают детей своих в заведение добровольно и "даже во временные отпуски их брать не будут".
Законы, по которым жили мы, не были столь суровы. Первую увольнительную я получил в октябре, но отец ко мне заглядывал часто. И, конечно же, навещала мама,
Приедет и обязательно груши мои любимые привезет. Мы садились на скамеечку стадиона, я брал грушу, двумя руками брал – огромная груша, надкусывал, сладчайший сок тек по подбородку …
– Нам груш не дают, – рассказывал маме о своем житье – бытье. – Только яблоки.
Яблоки в Суворовском давали ежедневно. В двенадцать, после трех уроков у нас был второй завтрак, который мы обожали. Второй завтрак – это творог, сметана и вот эти вот яблоки. И вообще суворовцев кормили отменно, даже в войну.
– Утром у нас зарядка, – продолжал просвещать маму. – А потом бег.
Бег это обязательно. Метров пятьсот младшие, старшие – полтора – два километра. Строимся в колонну по четыре и бежим. В любую погоду. По пояс голые. Офицер – воспитатель – впереди.
Спорт внедряли в нашу жизнь фанатично. После обеда по регламенту – несколько часов свободного времени. Условно свободного. Почему условно? Да потому, что каждый обязан был посещать спортивную секцию. Плавание, гимнастика, легкая атлетика, бокс. Бокс – непременно. В остальном выбор был нашей прерогативой, но за меня его сделал командир. В роте устроили соревнование по гимнастике. Я умудрился занять второе место.
– Будешь гимнастом, – сказали мне.
Страсть как хотелось вон из душного зала, на волю хотелось, но командир приказал, и я делал и делал кульбиты. И гранит наук с остервенением грыз – увольнительная светила только тому, кто демонстрировал «высокую успеваемость и прилежное поведение».
Погода на улице стояла роскошная. Ну, знаете, какая бывает в октябре. И тянуло на стадион, мяч погонять. Но желание предстать, наконец, перед Аней во всем блеске своего нынешнего положения, было сильней. И я дождался его – первого своего увольнения.
Боже как я готовился! Часа, наверное, два драил пуговицы и ботинки, гладил гимнастерку и брюки, через газету гладил, чтоб не спалить, на ночь положил штаны под матрас, и почти не спал – грезил предстоящей встречей. Представлял, как войду во двор, и как они все меня уви-и-и-дят… И Аня! Анечка! Анюта!
Четвертый класс. Начало четвертого класса. Десять лет. И вот, я в парадном мундире, в белых перчатках стою, полчаса уже стою на остановке, а троллейбус все не идет и не идет. До дома я мог добраться одним единственным маршрутом, а троллейбусы тогда ходили редко.
Как и военные, суворовцы в те поры ездили общественным транспортом бесплатно. К училищу троллейбус в выходные подходил практически пустым – конечная была неподалеку. Но это был длинный маршрут. Маршрут был длинный, троллейбусы ходили редко, и даже в выходные народу набивалось столько, сколько у нас сейчас в часы пик.
Учился я хорошо, в увольнительные к Ане своей ходил практически еженедельно, всегда садился на заднее сиденье, но уже на третьей, максимум четвертой остановке уступал место. Устав суворовца требовал помогать детям, женщинам, старикам и больным. Но я не мог себе позволить сидеть, даже если рядом стояла девочка.
Наконец, моя остановка. Через дорогу перейти и – двор. Дорогу не перебегаю – в один прыжок перепрыгиваю, но в арке торможу. Сердце ошпарено кипятком и колотится. Вхожу во двор медленно – медленно, в парадном мундире, в белых перчатках…
У нас беседка, в центре двора. Мы всегда там летом торчали – наша беседка. Но Ани там нет. Там одни только наши мальчишки, и они меня явно не узнают.
« Гля, – толкает Митька Скворцов Кондратьева Славика, – красноперый.
« Да это ж Вовка! – орет Кондрат, пацаны срываются со скамеек и ко мне. В глазах восторг, и я рассказываю им про форму, про распорядок дня, про занятия на плацу, про гимнастическую секцию и про бокс… Говорю, и говорю, и говорю – вдруг Аня появится.
– Оружие? Вам дают хоть какое-нибудь оружие?
– Конечно, мелкашки. Пистолеты мелкокалиберные. А летом мы будем стрелять из автоматов.
Я вру. Безбожно. Вру. Малыши в суворовском имеют дело лишь с пневматическими ружьями. Но удержаться от соблазна не могу, и для большего драматизма рассказываю об убийстве. Как один наш суворовец убил другого. Нечаянно. Как пришли восьмиклассники с занятий по стрельбе, начали чистить вот эти вот свои мелкокалиберные пистолеты, а офицер из оружейной ушел. Он не имел права уходить, но он ушел. И ребята решили развлечься. И стали вынимать из мелкашек пульки, вставлять бумажные шарики и друг в друга стрелять. И тут вбегает Воронок, Воронков Сергей, из другого отделения паренек, и один начинает целиться в него, и Воронок пугается по настоящему – он не знает про бумажки в стволах. Он пугается, прячется за шкаф… Выстрел и мальчишке пробивает череп.
Они не все пульки вытащили. Одна осталась.
Три дня комы, а потом умер. Мы хоронили его всем училищем. Это была первая смерть в моей жизни. А потом в Суворовском еще один мальчик погиб. И тоже страшно.
Возле вот этого нашего стадиона башня стояла. Круглая такая башня из кирпича. И слух пошел, что там -обсерватория. И ребята решили проверить. Дверь – на замке, на окнах – решетки, но проржавели. В прах. Ну мальчишки и залезли туда, в эту башню. И потом рассказывали, что никакой обсерватории нет, но есть колодец. Метров сорок. Винтовая лестница, и если по ней спуститься, то окажешься в туннеле.
Слух о таинственном туннеле распространился по училищу мгновенно, народ в башню пошел косяком. Офицеры заметили – послали старшину выяснить, в чем там дело. Кто-то из мальчишек увидел, крикнул: «Атас!», стали разбегаться, а в башне темно, ну и один на край колодца и наступил.
Там балки поперечные, и вот он об них. Об одну, о другую, о третью…
Старшина три полотенца связал и вытащил. Салажонок совсем. Шестой, ну, может, седьмой класс. Я уже в девятом учился. Пятнадцать мне было. А когда впервые увольнительную получил, было десять.
Мне десять, я привираю, рисуя свои суворовские будни и праздники. Рассказ обрастают новыми, все более захватывающими подробностями, а Ани нет и нет. И я продолжаю тянуть время – если зайду домой, то вернусь уже в гражданском. Куда она подевалась?!
Моя мама потрясающе печет, и в суворовском они мне снились, эти ее пирожки. А теперь стоят комом в горле. Проглатываю один с трудом, страдая, стаскиваю форму, и – во двор. Ани нет. Нет, нет и нет. А мне в училище надо быть в десять. И чтобы успеть, из дома я должен выйти часа за два минимум. Троллейбуса же не дождешься!
Три часа дня, четыре, пять… Наконец, появляется. В глазах – вопрос: два месяца меня не было, и никто из ребят не знал, где я.
« Он – в Суворовском, представляешь Анька?– орет Кондрат. – Ему уж и форму дали. И он там чемпион по гимнастике. Кульбиты только так крутит! »
Вопрос в глазах любимой сменяется интересом. И я готов расцеловать Славку за эту презентацию.
Провожали они меня всей нашей компанией. Они все меня провожали – и мальчишки, и девчонки. И на мне уже снова форма, и Аня – рядом. Ну что говорить – я был счастлив. Счастлив и горд. И только троллейбус захлопнул двери, начал мечтать о лете. О летних каникулах. Когда можно будет видеть Аню не раз в неделю, а каждый день. Все лето!
В мае старшина сообщил нам, что каникулы временно отменяются. Лето суворовцы встречают – на лагерных сборах. А каникулы начнутся только в июле. Опять ждать!
Наш лагерь разбит за Волгой. Паром, и шесть километров пешим строем. Скатка через плечо, страшная, градусов тридцать пять, жара. Казалось, путь этот будет вечным. Но рядом – офицеры – фронтовики, и мы терпим. Не показываем, как нам трудно. В сущности, малышам. И подвиг наш не напрасен. Опушка леса, чудное озеро рядом. Шеренги палаток. Армейских. Палатка – на отделение. И «грибок» для часового впереди палаток, где располагается рота. Под «грибком» мы несем службу. Стоим на часах, охраняя покой товарищей и днем, и ночью. Покой, впрочем, и в летнем лагере суворовцу только снится. Строевая подготовка, плавание, тактические занятия: синие против зеленых, занятия по подготовке огневой.
Стреляли в поле. Ставили мишени и стреляли. Сдавали кроссы и плавали на время. Участок озера огораживали, канатами обозначали дорожки, и запускали нас. Мы и умывались, и зубы чистили в этом озере. И как-то приехал отец с товарищем. И мы пошли в этом озере раков ловить. Бреднем. Здоровенные… Весь день ловили, сварили раков, когда уже солнце село. Поставили ведро в «ГАЗик-69ый», был такой на отделение со скамейками по бокам, и ели в абсолютнейшей темноте. Не разбирая ели – и клешни, и хвосты и головы… Вкуснотища… В жизни таких раков больше не ел. И такой земляники. У нас ведь еще горные марш-броски были. Километров шесть при полной амуниции. Но не могли дождаться очередного. И знаете почему? Там поляна была в горах – земляничная. А вокруг – черемуха росла. И мы там паслись. На этой поляне, и в этих зарослях. А еще у нас в лагере был французский.
Вот так мы встречали лето. Вплоть до восьмого класса. После девятого встречали лето в мотострелковой дивизии. В « учебке ».
Нас долго везли на грузовике, привезли в чистое поле, и комдив Шпагатиков начал стращать.
– Это вам, товарищи суворовцы, не ваши тепличные условия. Тут вы – солдаты, службу нести будите со всеми надлежащими тяготами, а за нарушения дисциплины караться. По всей строгости устава» Командирами отделений нам назначили солдат-срочников из пулеметного взвода.
Нас от срочников можно было отличить только по кадетским погонам. Форма – одна, солдатская, полевая, и быт один, и задачи. И возраст почти один, но. Мы то служим шесть лет, а они года не служат. И мы все – спортсмены. А у них разрядников – ни одного. Но – качают права. Мы, естественно, возражаем.
– Ребята, так не надо. С нами.
Некоторые не поняли. Был такой Язиев, с Кавказа. Рядовой, но назначили в отделение командиром, и парень из штанов буквально выпрыгивал. Решили вправить мозги.
Вечер. Все в палатках. Набивают подушки сеном. Набиваем и мы, но как только протрубили отбой, скручиваем Язиева этого и говорим: «Не наладишь с нами нормальные отношения, бит будешь. И сегодня, и завтра, и послезавтра. Вопросы есть?»
В каждом отделении в эту ночь суворовцы провели аналогичную разъяснительную работу. Нет, воинской практике такого рода демократия не мешала. Работу свою мы делали, а война не простая работа. Даже учебная.
– Вперед, в атаку! – командует офицер.
И ты бежишь, с автоматом.
–Противник открыл пулеметный огонь!
Пулемет косит низко, ложишься – роешь окоп.
Земля как камень, а ты ее саперной лопатой. Долбишь, головы не подымая. Подымешь, командир тебя по ней – прутиком, приговаривая: «Вы убиты, суворовец!»
А жара несусветная – степь! Но: «переходим к обороне!», и ты начинаем углублять окоп для стрельбы с колена. « Для стрельбы стоя!» – роешь яму в рост.
– Переходим к длительной обороне! – командует командир, и это означает одно: используя все то же орудие труда, все так же головы не высовывая, ты должен соединить свой окоп с окопом товарища. Траншею соорудить. Скорость имеет значение – противник, он ведь не ждет.
– Вспышка слева!
63-й. Американцы уже спалили Хиросиму и Нагасаки. И Советский Союз уже взорвал на Новой Земле самый мощный – 50 мегатонн в истории ядерных испытаний заряд. И команда – «вспышка слева» означает для суворовца одно: суворовец – в зоне атомного взрыва. «Вспышка слева» – это значит надо лечь лицом в землю, пятками к эпицентру, спрятать оружие и кисти рук под себя, закрыть глаза и, когда ударная волна пройдет ( а это дело секунд), надеть противогаз и продолжать выполнение боевой задачи. А задача такая – увернуться от «снарядов», которыми забрасывает тебя офицер.
Сидит на пригорочке и пуляет в подчиненных взрывпакеты. Подожжет шнур и пульнет. И они хлопают . То впереди тебя, то позади, то над головой…
– Во дворе бы такой фейерверк забабахать. Народ порадовать. Опять же на рыбалке незаменимое средство, – мечтает ночью Штык и клянет солому, что лезет в ухо из наволочки.
Мечтай осторожней, сказано, может осуществиться. Но нам осторожность не свойственна была в принципе.
Утром кто- то разнюхал: старшина уехал в город по делам. А склад «боеприпасов» как раз у него, у старшины, в палатке. Ящики, и взрывпакеты с ракетами до верху. А у нас сборы кончаются. Нам только день простоять и ночь продержаться, и мы ныряем туда. В эту его палатку. Группами, и по одному. И много чего уносим, но – тишина. Старшина вернулся, а шороху нет. Шороху нет, а к обеду следующего дня мы расположение дивизии должны покинуть.
– Нет, – думаю, – шмонать обязательно будут. Привязал взрывпакеты веревками к ремню, опустил в галифе, и от товарищей скрывать ноу-хау не стал. Поделился с товарищами.
Завтрак – тихо. После обеда сажают на грузовики, везут, и только мы расслабились в предвкушении маминого борща, машины одна за другой разворачиваются, в поле, тормозят, и нас на построение с вещмешками.
– В две шеренги становись! Мешки – на землю, десять шагов вперед, кругом!
Вытряхивают содержимое: ни взрывпакетов, ни ракет. Начали нас ощупывать – дохлый номер.
– Командиры взводов ко мне! – майор командует, – и Штык идет характерным образом, который свидетельствует: взрывпакеты у него. Глубоко в штанах.
Минут сорок пыталось начальство следы похищенного обнаружить. Командиры аж взмокли. Один единственный патрон. От крупнокалиберного пулемета. У рыженького такого мальчонки из другого, не нашего, взвода
Нашли и на десять суток урезали парню каникулы. Сначала устроили допрос, а потом перед строем о взыскании объявили. Допрашивали с пристрастием. Отчислением пугали – не сдал. Хотя и про наши походы в палатку знал, и про галифе. Но молчал: донос по суворовскому кодексу чести из грехов – самый страшный. За годы в училище помню только один случай стукачества. Да и такой, знаете ли, мазохистский что ли.
То, что кто-то из роты стучит, нам было ясно давно. Чуть что не так, тут же команда: « А подать сюда Ляпкина-Тяпкина ». И вот зовут меня как – то мальчишки в класс, лезут в парту Мишки Фризоргера и протягивают амбарную книгу – читай. Мишкин дневник, а в нем каллиграфическим Мишкиным почерком – хроника предательств. Когда кому и кого он, Михаил Фризоргер, закладывал. Себя он при этом сравнивает … С кем бы вы думали? С Печориным. Пишет о своей исключительности и ввиду исключительности этой одиночестве, и невыразимой скуке, которая одолевает его в окружении таких безмозглых плебеев как мы, и которую он преодолевает, сталкивая нас лбами и наблюдая, как нас прессуют за наши выходки… Короче интригуя, шпионя и наушичая.
– Да ни черта он не понял в Печорине!
– Вот и мы про то же, – лыбится Вовка Санников по прозвищу Штык. – Надо этому Фризоргеру объяснить, кто герой нашего времени.
– Карать Фризю, карать, – соглашаются с Вовкой ребята.
Розог у нас не было. Но был подвальчик один рядом с бассейном. Вот там Мише и поведали, что Печорин хоть и был лишним человеком, но на товарищей по оружию не доносил, и посоветовали впредь быть осторожней с интерпретацией классиков. Миша не принял наши рекомендацими к сведению. Он их руководством к действию сделал. Нет, никаких синяков. Бокс был в числе обязательных спортивных дисциплин, и мы умели объяснять, не оставляя следов.
А что касается выходок… Да обычные мальчишеские. Хотя будь на дворе 18 – й век, нам бы, конечно, не поздоровилось.
Весна, каникулы – через месяц, солнышко. Сдаем последний экзамен ( в Суворовском каждый год сдавали) и на улицу через окно. Греться. А там труба. Водосточная. Тетрадки исписанные шваброй в нее запихаем метра на полтора, подожжем и опять в это свое окно. Тяга страшная, труба гудит, аж трясет ее. И дыму, дыму… А рядом – пожарная часть.
Ой, пожарные матерились. Их же вызывали всякий раз. А тушить то нечего.
Или вот, скажем, уехали, как – то офицеры наши на стрельбы ночные. С нами – одни старшины, и преподаватели. Преподаватели после отбоя ушли, будучи в полной уверенности, что мы спим. И мы решили уйти. В самоволку. У многих барышни появились, кому-то просто надоело в казарме сидеть – погулять захотелось. Время то детское – 10 часов.
Через дверь, понятное дело, не выйдешь: дежурный старшина – на вахте. Но мы знали способ. У нас голубятник был – так он через чердак по пожарным лестницам в самоволку ходил. Окна нашего класса глядели на темную и безлюдную улицу. Этаж первый, довольно высокий, под окном – яма подвального окна. Опасно! Окно класса заколочено насмерть. Но форточка открывается. И как раз для суворовской головы. А вы знаете, если голова прошла, то и все остальное пройдет, главное технологично выполнить. А мы ж гимнасты. Открываем форточку, встаем на подоконник, вытягиваем левую руку – по швам, правую руку – вперед через форточку ставим на отлив и вываливаем корпус на улицу ногами на тротуар.
Две старшие роты таким образом просочились. И, кто –куда. Я к Анечке не успевал по – любому. С Пашком пошел – он дружбу водил с ребятами из соседней школы. Они неподалеку, во дворе собирались. Ну что – то как то быстро надоела мне эта компания, и я вернулся. Тем же самым макаром. И к приятелю – Давиду Мамиконяну из 7-й роты. Сидим, разговариваем. Влетают вдруг офицеры в спальню, впереди капитан один. Ноздри огромные, трепещут, глаза навыкате. Безумец мы его звали. Зырк по койкам – все, кроме нас с Давидом, спят. Мертвецки. Но командиры не уходят, а начинают срывать одеяла, и обнаруживается, что людей ну, может, человек пятьдесят, а спальня на сто. На одних койках – шинели скатанные под одеялом, на других – книжки в форме спящего выложены.
Безумец – ко мне:
– Ты из какой роты?!
– Из шестой
– Марш в расположение!
Я тюк – тюк – тюк. Смотрю, у нас наши командиры свирепствуют.
– Откуда?
– В туалет ходил
– Марш в постель!
Лег, нас пересчитывать – все!
Наша, шестая рота, в таком виде как дисциплина, золота не брала. Мы даже на бронзу не тянули. А тут – все как один. Ну, как – то вот нам тогда повезло. Но вообще шуму было много. То есть самоволки, они у нас систематически случались. Но чтобы такие масштабные…
Недели две, может, три прошло, заскакиваю по каким-то своим делам в канцелярию, там – командир нашей роты, подполковник Старостин.
– Игнатов, – тормозит меня – Как так вышло, что седьмая на самоволке вся погорела, а из шестой ни одного не взяли? Ну не может же быть, чтоб из вас ни один не ушел за компанию.
– Григорий Михайлович, честно?
– Как отцу.
– Только без последствий.
– О чем ты? Могила.
– Смотрите, вы обещали
– Да, давай, колись уже.
– Григорий Михайлович…
– Ну!
– Вы нам как отец родной. По – отечески вы с нами. А у них, в 7-ой, командир кто? Подполковник по прозвищу Штольц. Одним словом немец! Айн, цвай, драй – палочная дисциплина. Несознательная, то есть. А у нас – сознательная. Нас на самоволку подбивают, а думаем: зачем командиров подводить? Легли все и спим. Так что, если война, вся надежа только на нас.
– Ну а если честно, Игнатов?
– Честно? Да нам, Григорий Михайлович, по будням-то надоело в самоволки бегать.
Ничего не сказал командир – только эдак выразительно крякнул. И тут собрание. Комсомольское.На повестке – вопрос о дисциплине. Я как это у меня обычно на собраниях бывает – в глубоком трансе. На Аню медитирую. И как будто бы через толщу вод пробивается ко мне до боли знакомый голос ротного:
– А Игнатову за одни только слова его следовало бы тройку влепить по поведению. Лень, видите ли, шестой по самоволкам в выходные бегать. В будни набегалась.
Грохнули все, включая, офицеров-воспитателей. Но последствий не было. Даже до четверки оценку не снизили. Ни мне, ни кому бы то ни было еще из нашей роты. И я, конечно, вздохнул с облегчением. Ведь не застукали же никого, а тут Игнатов со своим неистребимым желанием приколоться.
Был, впрочем, случай, когда из-за меня наказали всю роту. И тоже, между прочим, в выходные случилось.
Выходные, но подъем в суворовском, не как обычно, в семь, а в восемь. Благодать! Но всё портили лыжи. Почти каждое воскресенье устраивались соревнования на Острове. Хотя вовсе это был не Остров, а лесистая местность, зажатая между Волгой и двумя ее притоками. А там – либо кросс, либо «бег патрулей».
«Бег патрулей» – это, значит, что кроме лыж на тебе еще автомат, вещь – мешок, фляжка, лопата саперная…Короче, вся амуниция.
«Бег патрулей» – это значит – регонсцинировка и : «Первое отделение первого взвода шестой роты – «по-о-о-шли»… Через минуту: «Второе отделение первого взвода шестой роты , по-о-ошли…», еще через минуту: «Третье отделение…»
И так все роты, в каждой из которых – три взвода по три отделения. Все роты, и – по кругу. 3- 5 км, если ты суворовец начинающий. А если со стажем – 10-15.
Бегал я хорошо. И всегда с удовольствием. Но в это воскресенье я не мог бежать. В это воскресенье я должен был идти с Аней на день рождение. К кому-то из ее одноклассников. Она взяла с меня слово. Слово я Ане дал, а мне увольнительную не дали. Беги, и все тут. И такая злоба взяла. Стартанули, и только отделение наше в лесок въехал, я – с лыжни.
«Отметьтесь, – говорю Печникову, – на контрольном, а я вот так срежу, и когда вы кружок сделаете, к вам примкну».
– А давай, – предлагает Пашка, – и мы срежем, а ко второму отделению примкнем. Или пусть Санников кружок сделает, а мы с тобой к нему примкнем.
– Я что рыжий? – возмущается Штык.
Ну и пока мы выясняем, у кого какого цвета шевелюра, второе отделение нас догоняет, и тоже находит идею срезать дистанцию весьма привлекательной. За вторым отделением третье … вся рота таким образом собирается и черной стаей ( мы ж в шинелях бегали) входит в деревню, чтоб отсидеться , пока другие роты наматывают круги.
Нашли какой-то полупустой овин, упали на соломы – лежим. Жрать охота… А деревня словно вымерла. Собака и та не тявкнет. Вдруг движение за стеной. Шушуканье, шебуршение. Штык – на волю, тащит двух мальчишек лет десяти.
– Пусти, дяденька, – канючат те
– Шпионы – рекомендует Печников.
Сидим дальше. Мальчишки возле автоматов крутятся.
– Дай, посмотреть, – просит один у Санникова.
– Сала принесешь? С хлебом
Мелюзгу ветром уносит, и минут через десять тащат сала шматок и две буханки хлеба. Ну и пока мы сало это рубали, снабженцы наши – деру. Вместе с автоматом , что характерно. Туда – сюда кинулись – нет пацанов.
Автомат учебный, но это мало что меняет в нашей ситуации.
–Ну и что будем делать? – интересуется Печников.
–Что-что! – взрывается Штык – деревню прочесывать.
И вот мы в черном с ног до головы населенный пункт окружаем и начинаем ну совсем как фашистские гады подворовой обход.
Обнадеживали две вещи. Деревня состояла из достаточно ограниченного количества домов, мальчишек десяти лет и в ней было и того меньше. То есть ровным счетом два. И одного из них звали Колька, а другого Васька, и в третьей, если не изменяет память, избе мы Васю вот этого и обнаружили.
Семейство в панике. Не столько от нашего визита, сколько от того, что приволок с прогулки отпрыск. Конфискуем автомат, выходим из деревни: на равнине – снег клубами, и сквозь беснующуюся эту взвесь танком движется на нас майор Бурковский. Мы – на лыжню…
– Стоять! – майор орет, – Что вы тут делаете? Пятая рота пришла, седьмая пришла – шестой нет! – и – по матери нас.
Дурака включаем: – «Товарищ, майор, заблудились. Лыжню замело, флажков не видать», бегом на исходную, а там… Начальник училища, зам. начальника училища… ЧП – рота пропала!
«Следствие» провести поручают полковнику Мельниченко. Командиру учебной части. Нос с горбинкой, форма как литая сидит, слова чеканит, вообще вся выправка вышколенного немецкого офицера. Мы его Гансом звали, хотя честь он отдавал на американский манер.
– Объяснитесь, – предлагает.
Мы на своем стоим: заблудились. Намертво стоим и дружно – от рядовых до командиров отделений.
–Дистанцию перебежать! – отдает приказ Мельниченко, осознав, что правды и ему не добиться. И рота вместо того, чтобы идти в увольнительную, все следующее воскресенье потеет на лыжне. Вся. Из – за меня по сути. Ни словом, ни взглядом не упрекнули. Но мучился я страшно. Еще и из-за Ани, как понимаете.
Как это нынешние говорят? Подсел? На Аню я подсел капитально. Зависимость была наркотическая. Хотя мы не спали. До койки дело еще не дошло, но уже целовались.
И все часы увольнительных я озабочен был тем, чтобы найти возможность с Аней уединиться. Публичный поцелуй по тем временам рассматривался как крайняя степень падения. Да мы бы и не рискнули. Хотя когда собирались своей компанией вдали от глаз взрослых вели себя довольно ракрепощенно. В бутылочку вообще лет, наверное, с четырнадцати играли.
Да, нам было четырнадцать, когда, уговорив ситро – другого тогда не употребляли, сели на пол кружком и впервые ее крутанули.
То ли майские праздники, то ли на Новый год… Вообщем родители (уж не помню чьи) где-то гуляли.
Целовались в губы. Но поцелуи были скорее символическими. Впрочем, мне хватило и этого, чтобы мое, во многом еще платоническое чувство, обрело плоть, со всеми вытекающими отсюда последствиями в виде эротических, мягко говоря, фантазий.
Они приходили ко мне на суворовскую мою койку, фантазии эти. Правда, только во сне.
Днем я себе такого распутства не позволял. То есть, и днем я только и занимался тем, что холил и лелеял дорогой мне образ, но днем все было пристойно. Выну карточку, и смотрю, смотрю, смотрю на нее…
Как переживала наши отношения Аня? Не думаю, что так же остро. Скорее девочке льстило, что первый парень на деревне (во дворе у меня не было конкурентов) сходит по ней сума. А я не просто сходил сума. Я подвиги ради нее совершал.
Вот эти вот дома, в которых мы жили, их шарико- подшипниковый завод строил. Тот самый, где родители Ани работали. Его из Москвы к нам в войну эвакуировали. И первым жильем, которое «Шарик», построил, были бараки. Мальчишек, что в этих бараках жили, мы звали барачными. Они отвечали нам взаимностью, и искали любой возможности чувства свои известным способом продемонстрировать. Временами конфликт достигал такой степени остроты, что в одиночку ходить по территории барачных было опасно. Своим считали они и стадион, где зимой заливали каток: бараки стояли прямо за стадионом.
И вот – очередное обострение, но я не в курсе. И, скинув форму, обегаю ребят. Зову на каток.
Каток, это Аня. Это руки крест на крест. Или просто: рука в руке. Там за талию можно взять, и держать целый круг! На катке. И я обегаю мальчишек. Один отказывается идти, другой… И у кого – фонарь под глазом, у кого – ухо как сизый пельмень.
– И ты не ходи. Прибить обещали, если сунемся.
– Кто?
– Барачные. В пятницу наших отделали.
А Аня уже на катке.
– Идешь? – буравлю глазами Кондрата. – Нет, – мотает тот головой, но квартала через два нагоняет и всю дорогу рассказывает, какой я дурак, что тащусь на этот проклятый каток, и какой он дурак, что тащится следом.
Логика в нытье Кондрата имеется. Если случится серьезная битва, я мало что смогу противопоставить. Я только что из госпиталя. «Зализывал раны» прошлого сражения. Нет, тогда – не барачные. Тогда меня уделал вполне взрослый дядя.
Сидел, я, как водится, во дворе. Рядом, как водится , с Аней. Прибегает парнишка с улицы: наших бьют. Я, разумеется, к нашим. Заварушка приличная, но враг отступает, мы преследуем, я за одним – в подъезд, он с криком «Папа!» – в квартиру, а оттуда мужик с молотком и замахивается. Ставлю заслон рукой, и он мне по этому моему заслону – хрясть! Рука – плетью. А уже в училище ехать. А надеть гимнастерку я не могу – рука опухла.
– Чего ты возишься? – кричит мама из кухни.
Кое-как просунул эту руку свою в рукав, в троллейбус… В медсанчасти – допрос: где да как?
– Поскользнулся, – говорю. Упаси, бог, Суворовцу в «военных конфликтах» участвовать – вылетишь из училища.
– В увольнении был, спешил – поскользнулся.
Снимок делают – перелом.
Месяц в гипсе, и это моя первая после госпиталя увольнительная, и рука еще слабенькая, и вообще. Но барачных на льду не видно. Переобуваюсь в прокуренной раздевалке, а Кондратьев не без зависти наблюдает. Он без коньков. Надеялся меня остановить и не взял. Да и коньки у него дрянь.
Коньки у нас тогда четырех видов были. Снегурки. Эти хороши для укатанных дорожек, а по льду если, то точить замучаешься, и вообще для малолеток. Ледянки для льда, но ужасно глупые. Лезвие у них срезано слева направо, в каждую трещину втыкаются – знай коленки йодом смазывай. Хорошие коньки – «дутыши». Или "хоккеи". И вот у меня «дуты». Батя из Москвы привез.
– Не горюй, Кондрат, – полчасика погоняю и тебе дам, – утешаю приятеля, и на лед – Аню в толпе искать. Но даже полкруга сделать не успеваю. Накидывается кто-то со спины. Я лягнул его коньком по ногам и вперед. Оглядываюсь – барачные. Человек шесть и за мной гонятся. Но на перерез им Кондратьев с Валеркой Лебедевым.
Валерка Лебедев – это приятель брата. Взрослый парень, ремесленное закончил, и как раз вот на этом шариковом работал, и тоже в бараках жил.
– Стоять!– приказывает тем, что за мной несутся, и Гришке, главарю их: «Айда – ка в сторонку потолковать надо».
Не знаю, о чем уж они говорили, но в тот день барачные нас не трогали.
« Здоровенный такой, – – и за тобой. – Сморю, Валерка – я к нему. А ты Вовка здорово его лезвием. По кости прям, он попомнит, – бурлил Кондрат, задыхаясь и подпрыгивая от возбуждения. – Ну хоре уже – мне «дуты» давай.
В 63-м…Да, в 63-м мы с Кондратом Валеру хоронили. Нет не мы одни, конечно. И брат мой Юрка, и еще ребята из нашего двора. Барачные все.
Он умер смертью, о которой мечтают актеры – на сцене. Он и собирался актером стать. Днем работал на «Шарике», а вечером играл в Народном театре.
Фильм только что вышел, «Человек –амфибия» по книжке Беляева. Ну, помните, там еще песня была: «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы – всем на дно. Там бы, там бы, там бы пить вино»…Мы его обожали, этот фильм. А в Народном спектакль поставили. Валерка играл Ихтиандра и, убегая от Педро Зурита, прыгал в бутафорское окно.
Это был седьмой по счету спектакль. Седьмой или восьмой. Валерка прыгнул, и больше уже спектаклей с его участием не играли. Перелом основания черепа. Ему не было и двадцати…
Глава 3
Катрин раскрыла ладонь и замерла. Капустница размышляла недолго.
–Я загадала: если сядет, ты всегда будешь со мной. Всегда-всегда –всегда -всегда.
(…)
– Ежедневно. Страницу. На пересказ. Лично мне, – приказал майор Родкевич и протянул книжку. «Операция «Папийон» прочел я на обложке.
По- французски папийон, а по – русски, бабочка, только капустница, на которую семь лет спустя загадает французская девчонка к книжке этой отношения не имела. Речь в книжке шла о борьбе вьетнамских коммунистов с французскими колонизаторами. О первой Индокитайской войне. «Папийон» – кодовое название одной из операций, в которой участвовала французская авиация.
Книжка была на французском, и получил я ее после того, как с треском провалился на одном из уроков французского.
– Странное дело, – недоумевает брат. – Пять лет учил немецкий в школе, три года в военном училище, а только – гебен зи мир бите и знаю, и то спасибо – Ильфу с Петровым.
В отличие от меня, профессионального лингвиста, Юрка безъязыкий. И он не один такой. Таких тьма. Рожденный в СССР и иностранный язык вещи мало совместные. И вовсе не потому, что наш человек к языкам как – то особенно неспособен.
Сколько в рядовых советских школах отводили часов на иностранный? Правильно: два. Два в неделю. Опять же методика. Иностранный в советских школах преподавали так, как в дореволюционных гимназиях – мертвые языки, латинский и древнегреческий: грамматические правила, зубрежка слов, упражнения, сдача "тысяч ". Мертвая методика, и еще более мертвый материал: «Жизнь Ленина», «Октябрьская революция»… Так что даже круглые отличники, сталкиваясь с живыми носителями иностранного, наладить приличную коммуникацию не могли – ни навыка коммуникационного, ни коммуникационного ресурса. Да и много ли их было таких столкновений? Тем более в закрытых городах типа нашего.
Методики, ориентированные на пассивное владение языком, и мотивация нулевая. Так было в общеобразовательных школах. Другое дело – суворовские училища. В программе – военный перевод, страноведение, экономическая география зарубежных стран. Что касается преподавателей, то в нашем училище французский вели настоящие француженки. Нет, по крови они были русские – и Ильинская и Назарова, но на свет появились во Франции и выросли там же. Вообще, судьба этих женщин – сюжет для отдельного и большого романа, скажу лишь, что французский они нам давали не два часа в неделю. Уроки французского у нас были каждый день. И проходили Дни французского языка, когда общаться мы должны были исключительно на французском. Во всяком случае, к преподавателям и офицерам могли обращаться только так. Ну и в летнем лагере у нас был язык. Наряду с другими общеобразовательными предметами французский был на первом месте. Лингвистический класс мы строили себе сами. Рыли траншею квадратом, садились, опустив в нее ноги, на дерн, и шел урок французского на пленере. Короче, хочешь – не хочешь – заговоришь. Хотя и у нас были свои аутсайдеры и свои звезды.
Игнатов в звездном списке не значился. Иностранный не был в числе моих любимых предметов, и я особенно себя не утруждал. Пробегал за пять минут до начала урока текст, и пытался, если вызывали, воссоздать его в вольном изложении, чем немало веселил аудиторию по обе стороны кафедры. Михаил Ефимович Родкевич, стал свидетелем одного такого концертного номера.
Он вел французский в роте выпускников, а к нам на урок заглянул на правах старшего преподавателя – в восьмом у нас появилась новая и совсем молоденькая учительница, и когда Родкевич вошел, я уже стоял у доски и чего – то там сочинял про стратегические бомбардировщики. Выворачивался, как мог, опасаясь получить двойку и потерять таким образом увольнительную, а вместе с ней возможность повидать Аню. Мучился сильно, но недолго – звонок.
– Встать – смирно – выйти из класса! – гаркнул дежурный.
«Игнатов, – слышу голос Родкевича, -не сочтите за труд, поднимитесь ко мне после уроков».
– Филоните молодой человек, – Михаил Ефимович, усаживает меня на стул, а сам устраивается на кончике обтянутого зеленым сукном стола. – Не видите перспектив?
Перспективы язык открывал грандиознейшие. В наше время суворовцы, наиболее способные к языкам, сдавали квалификационный экзамен – с конца 50-х до начала 70-х в СССР проходил эксперимент по подготовке на базе СУ военных переводчиков. Эксперимент дал стране министра и заместителя министра иностранных дел, десятки чиновников рангом пониже, сотрудников Организации Объединенных Наций, военной и внешней разведки и сотни высококвалифицированных переводчиков в различных областях. Но Аня собиралась замуж за военного, я отдавал предпочтение совсем другим предметам, и на вопрос преподавателя только пожал плечами.
Михаил Ефимович снял старорежимные очки и начал не спеша полировать стекла замшей.
– У вас к языку очевидная склонность, но без систематических занятий это стоит не дорого. Так что вот вам, молодой человек, книга. Соблаговолите ежедневно читать по странице и докладывать о прочитанном мне. Ежедневно. Страницу. На пересказ. Лично мне.
В Индокитае заполыхало сразу после Второй Мировой. На войне этой впервые применили напалм, и для Франции она окончилась бесславно – потеряв убитыми почти сто тысяч солдат и офицеров, французы из Индокитая ушли. И я, конечно, злился. И на Родкевича, и на книжку, которой он меня снабдил, а заодно и на французов. Злился, не подозревая, что начинается мой новый роман. Роман с французским.
– Мадемуазель, жду вас в следующую субботу на балу, – обращался к Ане на куртуазнейшем из языков, и Аня розовела от удовольствия.
Во всех школах города давно уже были вечера. А в суворовском – все еще балы Всамделишные балы с мазурками, полонезами, котильонами, вальсами. Танец – входил в учебную программу. Уроки вела профессиональная балерина. Мы ее звали Спичка. За худобу. Или Табакерка – она без конца курила.
На уроках мы танцевали друг с другом или со стульями, а на балы приглашали подружек. Иногородние суворовцы – девчонок соседних школ, я исключительно Аню.
Танцевали в огромном актовом зале. Мы все в парадных мундирах и белых перчатках, а на стене – список обязательных танцев. Вот этих самых мазурок, полонезов, котильонов, вальсов…Но Оттепель уже сделала свое дело – стиляг уже не травят дустом, и даже в Суворовском уже танцуют твист. Разумеется, советский, и только после заверстанных в учебную программу мазурок. И вот тут задача наша заключалась в том, чтобы вывести из строя духовой оркестр: твист мы танцевали под виниловые пластинки.
Оркестр размещался в углу актового зала, а выводили мы его из строя по одной и той же отработанной схеме. Уловив в процессе котильона или мазурки сигнальную фразу: « Ляля танцует твист», я раскланивался с партнершей и мчался в расположение роты за секретным оружием. Лимон. Это был обыкновенный лимон. Я приносил его из дома, когда ходил в увольнительную. Я обязательно приносил из дома сгущенку – главное по тем временам у суворовцев лакомство и лимон. Со сгущенкой мы расправлялись в первый же вечер, а лимон я держал до ближайших танцев. Доставал из тумбочки, подходил к оркестру, садился так, чтобы музыканты меня отчетливо видели, резал лимон и ел. Три минуты, и духовая группа забивала инструменты слюной.
Кстати, о сигнале. Это была фраза из цирковой миниатюры. У нас же цирк был в городском парке. Шапито. И нас туда регулярно водили.
– Ляля танцует твист! – объявляет конферансье, и обезьянки – одна в узких брючках и пестрой рубахе, другая – в пышной юбочке начинают изображать из себя стиляг на танцплощадке. А мы, собравшись на заднем дворе учебного корпуса, изображаем потом обезьян.
– Ляля танцует твист, – провозглашал Штык, Резя начинал отбивать ритм, и мы «тушили сигареты» тупоносыми суворовскими ботинками, воодушевляя ударника:
– Жги, Резя! Жги!
Резя, Толька Резников. Он соскочил с этого нашего суворовского корабля первым. Не потому, что хотел. Так получилось. Стойку делал на брусьях, сорвался и расколол локтевой сустав. Комиссовали Толика, как в армии говорят, вчистую. Впрочем, уже через год из нашей кампании в суворовском никого не осталось, и вот тут бы я хотел передать привет «дорогому» Никите Сергеевичу.
Хрущеву поют асану за XX съезд, но стоит огласить весь список деяний «кремлевского смутьяна» станет понятно, почему скульптор Неизвестный для хрущевского памятника на Новодевичьем выбрал черно-белую гамму. Да конечно – Оттепель, но и разгром авангардистов в Манеже, и попытка сделать кукурузу царицей наших полей, и расстрел рабочих в Новочеркасске, и ввод войск в Венгрию. Он едва не развязал ядерную войну, этот автор лингвистических перлов вроде «педерасты проклятые» и « я покажу вам кузькину мать». Он едва не развязал ядерную войну, нанеся предварительно сокрушительнейший удар по армии вверенного ему государства.
– Баллистическими ракетами вражину закидаем, – решил Никита Сергеевич, и страна взялись уничтожать неракетное вооружение. Новейшую технику резали и пускали под пресс, а людей выкидывали на гражданку. Больше миллиона высокопрофессиональных с боевым опытом военных оказались не у дел. Под сокращение попали отцы многих суворовцев. В том числе и мой батя. Попало под сокращение и наше училище. Мы же на балансе Минобороны стояли. Ну и пошел слух – будут расформировывать. Слух подтвердился – училища стали расформировывать, а ребят рассовали по училищам пока уцелевшим. К нам прибыли кадеты из Оренбурга и Новочеркасска. А к концу учебного 1963-64 года все уже знали, что останки нашего уже на 2/3 смешанного училища будут доучиваться в Казани. Многие сочли, что Родина в их услугах не нуждается, и побежали. Еще до того, как исчезновение нашего СУ стало реальностью, то у одного, то у другого начали вылезать болячки. И я тоже нашел у себя болезнь. Но меня то как раз не Хрущев подтолкнул к поиску. И даже не уволенный в результате хрущевской реформы отец.
Это лето началось как обычно – мы отправлялись в летние лагеря. Необычно я себя там вел. То есть, скучал я по Ане всегда. С карточкой ее и в лагерях не расставался: выну из нагрудного кармана и ем, ем глазами. Но за «ратным» делом, которым в отличие от французского я с удовольствием занимался с первых суворовских дней, месяц пролетал мгновенно. На этот раз время даже не шло – ползло. И дело не в лагерях – там тоже было все как всегда. Дело в чувстве, которое я вдруг в себе обнаружил. Обнаружил еще весной.
Бал в суворовском в городе котировался необычайно, и девчонки шли на черти какие ухищрения, чтобы оказаться в числе приглашенных. Аня не пропускала ни одного суворовского бала, но той весною начала вдруг пренебрегать. Пообещает прийти и не придет. А я стою у парадного, где стояли наши пушки, и жду.
– Аня, Аня, Аня, – выстукивает сердце под гимнастеркой – Ани нет. Где она неизвестно, воображение рисует одну картину мучительнее другой, я срываюсь в самоволку, а любимая даже не дает себе труда придумать хоть какое то объяснение. Расхотела идти и все.
– Что с тобой происходит?
– Не знаю. Не знаю, не знаю, не знаю!
Да и я, если честно, с трудом себя понимал. И то вкалывал ради увольнительной как раб на галерах. То забивал на все и впадал в депресняк. Короче штормило меня и колбасило, я ждал катастрофы. И, вы знаете, дождался. Приезжаю после лагерей домой, а место мое в нашей с Аней беседке занято.
Его, как и меня, звали Вовкой. Гостил у родственницы – она жила в нашем дворе. Москвич, что уже интересно. К тому же красавчик – повыше меня, отлично сложенный, волосы светлые, вьются, голубые как небо глаза и рассказывает про свою английскую школу. Про то, как будет поступать в институт международных отношений и жить, как и родители его, торгпреды, за границей. Гляжу, у Ани глаза загораются, да и он своих с нее не сводит.
Краше Ани в округе девчонок не было. И наверняка нашлось бы много желающих, назвать ее своей, но все знали: Аня – девушка Игнатова и наслаждались красотой издали. А этот не знал. И начал подбивать клинья. Правой – в скулу, и парень в нокауте. Я делал это легко, если случались разборки. А тут не мог. Мне казалось, что оскорблю этим Аню.
– Он просто не знает, -уговаривал себя, – Я должен ему объяснить… – Дождался, когда народ разойдется…
– Слушай, не надо, это моя девушка.
–Да без проблем, старик, – лучезарно улыбнулся голубоглазый и …продолжал вести себя неправильно. И был еще разговор, и еще. Я чувствовал, что теряю контроль. Не только над ситуацией – над собой. Он задал тон. Легкий, ни к чему не обязывающий, и я играл по его правилам. Мы улыбались друг другу, похлопывали друг друга по плечу. Я всячески демонстрировал свою к нему расположенность. Да что там – откровенно заискивал. Я ему свой значок отдал! Нагрудный знак, который суворовцу вручали вместе с аттестатом об окончании училища. Подарок товарища по суворовскому, а я предлагаю ее москвичу. Ну, как бы в знак нашей с ним дружбы.
– Классная штука, – цыкает тот языком, не снимая с губ лучезарной улыбки, – спасибо старик.
Мы сидели в беседке втроем. Я, Аня и он. Меня кликнула мать.
–Я мигом, – пообещал я Ане. И, действительно, вернулся минут через пять. Ну, может, десять. Беседка пустая. Один мой значок на скамейке. На том самом месте, где Аня сидела.
Прочесал все окрестности – безрезультатно.
– Аньку ищешь? – спросила возникшая вдруг рядом Валя.
Мамы рожали их, Валю и Аню, в одном роддоме. И потом вместе выгуливали. Вот с тех пор они и дружили. И это была очень выгодная для Ани дружба. В том смысле, что милая, но неяркая Валя великолепно оттеняла роскошь Аниной красоты.
– Не ищи. Она на Набережной. С этим. Меня звали. Но я не пошла.
Валя посмотрела мне в глаза. Посмотрела так, как смотрит в глаза доброму хозяину собака. Преданно. Посмотрела и села рядом.
– Я замуж только за военного выйду, – всплыло в мозгу.
– Ты, знаешь, Валюха, мне надо домой.
– Никуда тебе не надо! – брызнула вдруг слезами девчонка, обозвала дураком и кинулась прочь.
Случись это сегодня, я бы конечно, понял, что тут к чему. А тогда только плечами пожал. Не понял? Да просто не придал значения. Ни Валькиному взгляду, ни слезам ее. Вот уже семь лет я не придавал значения никому и ничему, кроме Ани. Никому и ничему…
Они вернулись около полуночи. Я не мог сидеть у всего двора на виду и ждать. Я поднялся домой. Поднялся, встал у прикрытого шторой окна, и не покидал этого своего поста часа, наверное, два. В квартире все улеглись. И во дворе не было ни души. Одни только мотыльки трепещущим облаком у фонаря. И вдруг ее каблуки. И смех. Мне хотелось умереть.
«Клин клином вышибают, – сказал Димка Сусляев, толстяк добрейшей души, которого мы все звали Батоном.
«Клин клином вышибают»,– сказал Батон и потащил меня на вечеринку, которую по случаю своего рождения устраивала одна его одноклассница. Отмечала в квартире у бабушки. Бабушка жила далеко в центре города, но, что важно, в отельной квартире. Компания подобралась пестрая – ребята из разных школ, и даже студенты, но на пары разбивалась, и мы как-то сразу разбились. Мы уже выпивали тогда понемногу. Шампанское, красненькое. Выпили и стали девчонок склонять. В том числе я.
– А вам говорили, что вы похожи на Алена Делона? – шепнула худенькая блондинка с черными в стиле Монро стрелками вдоль века. Я пригласил ее на танец.
В 60-м этот обворожительный ветеран Индокитайской войны получил свою первую кинонаграду: специальный приз Венецианского кинофестиваля за роль в фильме «Рокко и его братья». Картину купил советский кинопрокат, и у советских девчонок появился новый секс – символ.
А «Искатели приключений», – видели? А «Зорро»? А «Черный тюльпан» ? – щекотала мне щеку взбитыми волосами девчонка.
Я решил, что она и будет тем самым клином.
Сексуального опыта у меня не было. А что касается теории… Жил у нас во дворе Валерик такой. Работал он на Шарике токарем, был, лет на пять старше нас, но авторитетом не пользовался, а хотелось, видимо.
– Эх, пестики – тычинки, – вздыхал покровительственно, обнаружив нашу кампанию в беседке. Подсаживался и масляно зыркая на девчонок, которые, чувствуя гниловатую Валерину суть, не медля срывались прочь, начинал живописно рассказывать об очередной, одержанной у себя в цеху победе. Про то рассказывал, про что мы, как ему казалось, хотели знать, но боялись спросить.
– Лучше всего, когда бабенка одного с тобой роста: и губы близко и там недалеко, – лыбясь кривенько, просвещал сильную половину нашей кампании.
Мы с Аней были как раз одного роста. И целовались до одури, но дальше дело не шло, хотя желание меня распирало. Иногда мне казалось, что и она готова, но что-то удерживало. Возраст? И возраст, и, как ни странно, нежность. Нежность, которая накрывала меня при одной мысли об Ане. А еще я боялся. Я боялся обмануть ожидания. И ее и свои. Ну а тут мне было пофигу. Точнее я был, несмотря на отсутствие опыта, абсолютно в себе уверен. То ли вино сказалось, то индифферентное отношение к девочке, то ли обстановка: кроме друзей и подруг именинницы в квартире не было никого, а комнат было не меньше трех, а еще большой такой коридор и кухня. А скорее и то, и другое, и третье.
Не обломилось, как потом выяснилось, ни одному. Насмерть стояли девчоки. Хотя я, например, был в полной уверенности что все срастется: во время танца девчонка буквально таяла под моей рукой. Ну и когда мы уединились, я запустил эту свою руку под юбку. И стал поднимать ее по утянутой капроном ноге, до подвязки добрался и так мне вдруг стало тошно. Нет, девчонка была симпатичная. Даже очень. Но я целовал ее, шарил под юбкой, а сам в это время думал об Ане.
– Слушай, я на минутку. Курну, – соврал я девчонке. Соврал – я не курил и выскочил на улицу. Ни автобусов, ни трамваев, ни людей. Только я и белокрылые бабочки, клубящиеся возле редких фонарей. В тот год было просто какое-то нашествие капустниц. Они летели на свет, обжигались и падали в маленькие сугробы из трупов мотыльков, упавших до этого.
Я прибавил ходу, потом побежал. Бежал и уже ничего не видел – ни фонарей, ни мотыльков, только – наш двор, скамейку в беседке, Аню и его руку на ее коленке.
Очнулся, когда меня кто-то окликнул. Смотрю: я уже у нашей арки. Рядом – Валя. Лицо зареванное и губы дрожат.
Что?! Что случилось?!
– Наркоши, из девятнадцатого. Рогов, Осташкин, еле вырвалась…
19-й стоял по соседству, и был точной копией нашего дома. Но в нашем жил по преимуществу истеблишмент шарико-подшипникового завода, и жил в отдельных квартирах. В 19-м эти отдельные квартиры преобразованы в коммуналки, где по преимуществу жили работяги. Ну и дворовая кампания там была своя. Верховодил вертлявый наркоман по прозвищу Гнус. Он только что освободился из мест заключения. Откинулся, как говорят блатные, и скоро едва ли не все мальчишки 19-го курили коноплю, которую называли план, и подворовывали. Правда, не в нашем районе. И с нами у них была своего рода конвенция. Они не трогают нас, мы их…
–Не ходи туда. Слышишь, Вовка! Не надо! Стой!
Но я уже – в соседнем дворе. Сладковатым тянет из – за сараев. Ныряю, и точно – сидят кружком на корточках, мусолят один на всю компанию косяк, и среди них – Петька.
Петька – это парень из нашего двора, хотя родители – простые работяги. К тому же пьющие. Горько пьющие. А семья многодетная. Петька старший и занимается боксом у знаменитого Кима.
В боксе он подавал большие надежды. И подчеркнуто вежливый, всегда готовый помочь, был отрадой старушек нашего двора. Когда Петька шел прогуляться – светло серый с иголочки костюм, до блеска начищенные ботинки, аккуратная стрижка, дежурившие у подъездов бабуськи провожали его умильными взглядами. И вдруг – конопля…
– Какие дела, ребята? Конфликтов у нас с вами вроде бы не было, а вы наших девчонок обижаете, – начинаю ласково, а сам весь вибрирую от желания грохнуть кого-нибудь об асфальт…
– Ты че, в натуре, пыжишь, – сверкает фиксой Гнус, – мои мальчики могут тебя обидеть.
– А при чем здесь «мальчики». Давай один на один…, – говорю звенящим уже от возбуждения голосом и слышу мягкий щелчок. Рогов финку вынул, такую, знаете, с кнопочкой.
Петька, ситуацию разрулил Петька. Хоть и был под кайфом, но вот как-то удалось ему меня из этого закутка увести. И мы сидели на историческом подоконнике, ну том самом, где Аня сообщила подружке, что замуж выйдет исключительно за военного, долго сидели, я уже начинал остывать …
– Слушай, Петро, завязал бы ты с дурью. А? Неправильно это. Бросил бокс… Уж лучше бы водку пил.
– Не понимаешь, ты Вовик, в натуре. Водки выпьешь: тянет морды бить. А вколешь ханки – кайф волнами,волнами и ты сидишь балдеешь. Ну, все равно, что бабочку поимел…
Чувствую опять меня накрывает, сорвался с подоконника и в ночь… Не знаю, я не знаю, чем бы закончилась эта история, если бы москвич не уехал. Но он уехал.
–Хочу эскимо – потребовала как ни в чем ни бывало Аня.
–На палочке? – попытался съязвить обиженный за меня Батон. Но я как ни в чем ни бывало, бросился делать сказку былью. И мы опять ходили с Аней на Волгу. В горсад. Вечерами сидели в нашей, снова нашей беседке. Но башню мне эта история,снесла, видимо, окончательно. Взорваться я теперь мог не то что из-за пустяка – на пустом месте. При Ане сдерживался. Но без нее… А тут еще в суворовском у нас сменился командир. Ушел майор Нестеренко, которого мы боготворили. Пришел такой Скоробогатов. Солдафон до мозга костей. И мы с ним мгновенно схватились. Хотя здесь то как раз повод был.
Мне ребята дали книжку почитать. Валентина Зорина, обозревателя «Правды». «Некоронованные короли Америки». О богатейших династиях США. Разумеется, Зорин господ этих не воспевал. Он их подвергал обструкции и остракизму, но как-то так, что они вызывали если не симпатию, то большой интерес. Хотелось понять, что ими движет, как они достигли вот этой своей высшей власти. Психология занимала. Ну вот, скажем, Жан Поль Гетти. Самый в ту пору богатый чувак. Он меня, знаете, чем поразил? Прием – у него. Большой блестящий прием. Гости – высший американский свет. Бомонд, истеблишмент, финансовые и промышленные воротилы. Позвонить? Нет проблем – телефоны по всему огромному дому. Но – автоматы! И гостю, чтобы сделать звонок, нужно раскошелиться.
Елки-моталки, думаю, такие деньги и такой скупердяй.
Или некто Кан. Тоже – огромное состояние, а ходит в потертом костюме и в ботинках стоптанных.
– Когда, – объясняет газетчикам, – я был молод, и у меня не было ни гроша, мне страсть как хотелось выпендриться, одевшись с иголочки и по последней моде. Но давно уже главное для меня – удобство. Мне удобно в этом ходить, и меня давно уже не интересует, кто что в связи с этим скажет.. Или подумает.
Я не помню, чтобы какая – то другая книжка той поры так меня зацепила. Я читал ее и перечитывал. Лежала она у меня в спальне. Вот в этой нашей огромной на сто человек спальне. В прикроватной тумбочке. И, конечно, же я нарушал. По уставу книжки мы могли держать только в классных комнатах. В партах (они у нас с откидным верхом были)– личные и на текущий урок. Остальные в общем шкафу. Ну а в тумбочке – мыльница, зубная щетка, порошок зубной, пасты тогда редкостью были, полотенце. Ну, еще продукты из дома. И то если они не относились к разряду не скоро портящихся. А у меня – «житие» заокеанских акул капитализма. И вот прихожу я как-то с пробежки утренней, за книжкой лезу, а книжки нет. А я ж у товарища взял и должен вернуть. Да и вообще, такого не может быть, чтобы у нас что-то пропало. Ну, думаю, кто-то из ребят взял полистать. Одного спросил, второго, третьего…
– Да нет, – говорят, – не брали мы твоей книжки. Может, Скоробогатов? Он дежурит по роте, и сюда, мы видели, заходил.
Иду к Скоробогатову.
– Товарищ, майор, разрешите обратиться? Вы взяли мою книжку?
– Я взял. Книжки хранить у нас в классе положено.
– А если я в ваш стол залезу?
– Да ты в карман залезешь – не удивлюсь.
– Я?! В карман?!! Сын офицера!!!
– А ты не прикрывайся. Не прикрывайся отцом то своим.
Он, наверное, мог сделать многое для меня, мой отец. Все – таки в штабе округа работал. Но не было случая, чтобы я ему на что-то жаловался, о чем – то просил. У меня перехватило дыхание, и если бы не ребята из роты, я бы кинулся на Скоробогатова с кулаками. Но они поняли, к чему дело идет, и меня от него оттащили. Оттащили, а все равно – ЧП, и вот я стою на педсовете.
«Я по-любому выкручусь и буду прав. А ты получишь взыскание, – шептал мне в спину Скоробогатов и на педсовете представил ситуацию так, что я дважды нарушил устав. То есть не только держал в тумбочке то, что держать там не положено, но и нахамил, обратившись к старшему по званию: « Эй, ты взял мою книжку?»
– А вот здесь устава я не нарушал. Я обратился к офицеру как положено. А он меня – карманником. И говорит, что выкрутится. И как же он выкручивается? – негодовал я, кляня себя за волнение, из-за которого голос срывается в фальцет. – Выкручивается враньем!
Короче, оценку по поведению мне тогда до четверки снизили, и Ани я в выходные не видел. Но и Скоробогатому, видимо, вставили. Он затаил обиду, а, смекнув, что главная моя ценность- увольнительная, только и делал, что искал повод увольнительной лишить. Вот тут я и сказал себе: надо линять. Стал думать в этом направлении, но как – то ничего в голову не приходили.
– Да ты прикинься, что у тебя яйцо болит, – предложил один парень из роты.
Ну, я и стал прикидываться. Болит, говорю, спасу нет. Особенно когда кросс бегу. Как медосмотр, так я об этой своей болезни. Щупали, щупали они меня, в конце – концов в медкарте появилась запись: расширение левого семенного канатика. И означало это одно: к службе годен, но не в строевых войсках.
Гречишников зовет отца моего к себе. Ну и меня, естественно. И вот сидим, два полковника -фронтовика, я, и все понимаем, болезнь – не более чем прикрытие.
«Слушай, брат, – говорит Гречишников – у тебя же так все хорошо идет. Год остался. Год, и – военное училище. В любое возьмут. Трояк – и ты в любой академии.
Все так – в военные училища, высшие командные общевойсковые, суворовцы поступали без экзаменов, в академии и высшие технические училища – вне конкурса, но решение мной уже было принято. Точнее даже – выстрадано.
– Нет, – говорю. – Нет.
Выходим с отцом из штаба.
– А, может, ты и прав, – вздыхает батя.
Так что, одиннадцатый я закончил в школе. Едва ли не единственной школе города, где преподавали французский. И каждый вечер с Аней. Буквально каждый. И, вы знаете, мне стало легче. Мне стало значительно легче, вернулась способность думать, и я стал размышлять о жизни после школы.
Я не тянул на золото. И даже – на серебро. Но что касается языка, то тут в 142-й у суворовца Игнатова, спасибо Михаилу Ефимовичу Родкевичу, не было равных. И я не сомневался, что диплом МГИМО у меня в кармане. Не сомневался и убедил Аню, что это лучшая для нас обоих будущность. Да ее и убеждать то не надо было. Она давно уже поняла, что на свете есть куда более заманчивые перспективы, чем быть женою военного.
…Хочешь насмешить господа, расскажи ему о своих планах. Так, по-моему, говорят…
Глава 4
«Ну, че ты будешь делать в этом логове снобов, кадет!? – писал Геша Куприн, узнав, что я собираюсь в МГИМО.
Куприн старше меня на год, и это его значком выпускника СВУ я так бездарно распорядился. Как и мой конкурент, он был москвичом. Французский знал блестяще и, вернувшись после суворовского в столицу, легко поступил. Но не в МГИМО, а в институт иностранных языков, в I Московский государственный институт иностранных языков, и убеждал меня присоединиться. Едва ли не каждую неделю я получал от него депеши с отчетом о проделанной работе – сколько в свободное от учебы время портвейна выпито и девочек перецеловано. И в каждом, буквально в каждом письме Куприн пел дифирамбы в адрес родного учебного заведения, которому только что ( в 64-м) присвоили имя видного, как писали тогда газеты, деятеля международного коммунистического движения Мориса Тореза.
«Полтора века школе! Крупнейшая в языкознании – 35 языков! А какая у препов практика! Нюрбергский трибунал синхронили. А в разведке знаешь сколько наших? Да в той же твоей дипломатии,» – уламывал Гешка, и таки уломал.
Июнь, у меня в кармане – аттестат, плацкартный билет, я в радостном возбуждении, а Аня смотрит куда –то вбок, глаза полны слез, пухлые губы еще больше опухли. Анька не хочет. Решительно не хочет, чтобы я уезжал. А еще каких – то пару месяцев назад лучилась вся от нарисованных мной перспектив: я – переводчик при дипкорпусе, она – моя жена.
Анька лучилась, и готова была ждать, сколько угодно, только бы эта сказка стала явью. Но в мае между нами случилось то, что в конце концов должно было случиться.
Я вам говорил: родители Ани работали на Шарике, шарико-подшипниковом заводе. И бывали дни, когда работали они в одну смену. И вот зашел я в такой день к возлюбленной, а она как в том итальянском фильме гладит белье, и под халатиком, ввиду жары, ничего. И мы начинаем целоваться, и теряем сознание. А когда оно к нам возвращается, понимаем, что дело сделано.
Я, признаюсь без ложной скромности, оказался вопреки собственным страхам на высоте. А дело оказалось увлекательным. Чертовски увлекательным, но непростым. Мы пребывали в перманентном поиске. То место для интима искали, то презервативы. За последние, впрочем, персонально отвечал я. Презервативы лежали на мне, а
у нас ведь в стране дефицит был хроническим: и даже в самые «урожайные годы» чего – нибудь да не было. То зубных щеток, то средств контрацепции. Но даже, если презики были в наличие, их надо было еще купить.
Аптеку я выбирал, как понимаете, подальше. И от дома, и от мест, где меня могли знать. И долго ходил кругами, прежде чем зайти. Потом ждал, когда рассосется очередь.
Изделие №2. Так официально в СССР называли кондомы. И в то время их выпускал, по-моему, только один завод – Армавирский. Армавирский завод резиновых изделий – это напальчники, оболочки для детских шаров и спортивных камер, перчатки, пипетки, пустышки, ну и презервативы. Могучая такая резина. Ни разу меня не подвела. Это к вопросу о « пресловутом советском качестве».
Так вот, аптека – кондомы продавали только там, и первый визит за изделием №2, он, как вы понимаете, трудный самый. Кругов шесть намотал возле этой чертовой аптеки. Шел прочь, но командовал себе: «Кругом!» и поворачивал обратно. Как? Ну, как, в самом деле спросить? Сунуть голову в аптечное окошко и сказать женщине: «Будьте добры, презерватив, пожалуйста»? В конце – концов толкнул дверь. Народу… И в основном – все у кассы. Стал изучать витрины.
– Мне презервативы, на все, – просипел в окошко, когда аптека, наконец, опустела, и сунул трояк. У аптекарши поехали выкрашенные сурьмой брови. Но она не сказала ни слова.
Четыре копейки, презерватив тогда стоил четыре копейки, и мне насыпали гору, вот такую вот гору бумажных пакетиков. И я их рассовываю по карманам, пихаю в один, в другой, а за мной уже очередь.
– Товарищи провожающие – просьба покинуть вагоны, – прогундосила проводница, Анька заревела в голос.
«Ну что ты, что! Я же только на месяц. А потом буду приезжать. Ну, хочешь, каждые выходные? А че: вечером в пятницу сяду, утром в субботу – здесь…»
Еле отцепил от себя. И меня, конечно, эта ее истерика проняла. Жалость мешалась с чувством глубочайшего удовлетворения: видно, и впрямь я, молодец, коли так по мне убиваются.
Мысль о том, что Аня, вкусив плотской любви, может найти замену отбывшему в столицу кадету, не приходила в разгоряченную успехом голову. Не смотря на истории со столичным тезкой. Занимало другое: как я буду месяц без секса? Уснул под утро.
– Сдаем постели! – разбудил все тот же противный голос. Высунулся в окно: Казанский, а на перроне – Геша и улыбка до ушей.
Черт! Как же я по этому дурику соскучился!
«Хоть мальчик ты, но, сердцем сознавая, Родство с великой воинской семьей, Гордися ей принадлежать душой. Ты не один – орлиная вы стая». Это Романов. Константин Константинович Романов. Великий князь, дядя императора Николая II, опекавший кадет, и поэт. И это и о нас тоже.
Товарищей, вот которые на всю жизнь, я приобрел именно там, в суворовском. Во время наших стрельб, забегов, дежурств, земляничной пастьбы…
Нас разметало. Вовка Санников – в Москве, преподает в военной академии, Сашка Кузьмин – во Франции, держит ресторанчик, Владик Маевский в Питере – дорос до больших воинских чинов, Леша Чен – в Самаре, хирург…
Не все мы, как грезили когда-то в походных своих палатках, стали военными. Но не пропали. Вписались и в это, напрочь лишенное сентиментальности и романтизма время, но копни – все те же мальчишки. Кадеты. И случись у меня что – и примчатся, и пособят. И я последнее отдам, если кому – то из них вдруг понадобится…
«Все, – орет Геша – жить будешь у меня. Имей в виду – 12 человек на место, но не дрейфь, я тебя подготовлю».
Они жили в самом центре Москвы. В одном из знаменитых московских двориков.
– Маман уехала в лагеря пионерию кормить, но и ты о еде не беспокойся, – сказал Геша и картинно откинул подзорник железной с панцырной сеткой кровати. Под кроватью стоял таз. Большой такой, из алюминия, таз, полный куриных яиц. И мы не беспокоились. О еде мы не беспокоились, тем более, что приехал я с деньгами, которыми абитуриента ссудил и довольно щедро отец.
«Солидно! – одобрил Геша, похлопав по портмоне, которое я ему продемонстрировал после того, как он продемонстрировал куриные яйца. – Ну что? Приступим к подготовке?» И мы приступили.
Проснулись часов эдак в десять утра и, умяв глазунью размером с футбольное поле, отправились на улицу Тверскую в дорогой сердцу Куприна кафешник, чтобы отметить приезд.
« Обмыть приезд – это, Вован, святое. Но завтра с утра – в библиотеку».
Только взяли бутылку «Старки», один Гешин дружок появляется, другой, третий… И все бегают в автомат на углу девчонкам звонить. И пока мы той самой «Старкой» разминались, собралась большая довольно компания, а дальше все в точности как у старика Хэма в «Фиесте»: ходим из одного питейного заведения в другое и, что называется, отрываемся.
Московские рестораны первой категории работали до 24 часов. И до полуночи мы развлекались в Москве, а после ехали электричкой в Домодедово – там ресторан работал до пяти утра.
– Официант, водки! – орет Геша и начинает гусарить. Выкидывает из вазы фрукты, опорожняет в нее бутылку Столичной, пускает по кругу… Куприн заказывает, я выступаю в роли кошелька – у бедных студентов деньги кончаются в первом же из освоенных нами за ночь заведений. Одна чаша дружбы, вторая…
Как и во сколько мы попадаем домой, помню смутно, но встаем рано. Часов в семь к нам вваливается Гешкин однокурсник. Санек такой. Свежий как огурец. По той простой причине, что не участвовал в нашей вчерашней оргии. По этой же причине выражает страшное неудовольсвие и, требуя продолжения банкета, стаскивает Гешу с дивана. Геша сопротивляется. Я естественно просыпаюсь.
–Ты посиди, старичок, поштудируй, – распоряжается Куприн, натягивая штаны и морщась от собственного амбрэ, – а мы на стройку сгоняем. Практика у нас. Трудовая. Строить будем ударно, но недолго. Часов до 12. А потом я к тебе присоединюсь, и мы продолжим занятия.
– Да, ладно, Геш, я вам помогу. А че строить – то?
– Да кафешку при институте.
Двинули. Работаем. Кладем кирпичи. Первый завтрак пропустили, второй… Организм начинает требовать дозаправки.
– Может, в столовку сгоняем? – предлагаю я Куприну.
– Щас все будет, – говорит тот, и свистит пареньку, который таскает нам троим кирпичи. Тот ныряет в строительную будку и выходит оттуда с шикарным кейсом.
– Сын министра, – поясняет Гешка, – в кейсе у него – завтрак.
– Да как – то неудобно объедать человека
– Неудобно спать на потолке; так бы все ничего, но одеяло все время сползает. У него хата, знаешь какая? Рояль помещается. А ты – объедать!
Ну и открывает этот сынок кейс, а там… Масло – финское, шоколад – швейцарский, салями – итальянская, бутерброды с семгой, бутерброды с икрой… До этого исторического момента я ни разу не видел финского масла, швейцарского шоколада и итальянской салями. А вот семгу не просто видел – ел. При Сталине, при Иосифе Виссарионовиче Сталине семгу можно было отведать в любой столичной забегаловке. Что мы и делали, когда отправляясь летом к деду в Каменку, заезжали в Москву. Отец брал нам по чашке кофе и по бутерброду с кусочком благороднейшего из лососевых. Да что – Москва. У нас в городе на центральной улице был большой рыбный магазин. Так в 54-м, мы только – только приехали, там можно было совершенно свободно купить икры. Девять рублей – красная, тринадцать – черная. С приходом Хрущева деликатесы стали потихоньку исчезать с прилавков, и в 64 –м их можно было приобрести либо в спецраспределителях, где отоваривалась партийная и советская номенклатура, либо в обычных магазинах по блату. В том же самом рыбном, но с черного хода, открытого исключительно для нужных людей – артистов, юристов, дантистов… Студент сам по себе не относился ни к той, ни к другой категории избранных, но относились родители некоторых из студентов.
Короче, чего там только не было в том чемоданчике из закуси. За спиртным мы сгоняли в ближайший гастроном. А после трапезы всей гурьбой отправились на Тверскую, ну и опять пошло – поехало. «Официант, водки!», и снова – танцы- шманцы – обжиманцы в ресторанах первого класса, которые работают до полуночи.
Утро следующего дня мы проспали. Проснулись в обед. Освежились рассольчиком и полные решимости двинули в библиотеку, но у любимой Гешкиной кафешки, а двигаясь в библиотеку миновать ее было нельзя, нас тормознул доселе неизвестный мне Гешин приятель по имени Константин:
– Ну что, ребята, по рублику?
– Не, Костя, – возразил, но как-то не решительно, Куприн. – Вовке к экзамену надо готовиться, у меня – стройка.
– У тебя стройка, а у меня – горе.
– Конкретизируй! – оживился Гешка.
– Я сказал: «Мама, ссуди трояк. Я должен выпить, потому что моя любимая выпрыгнула из окна». А она мне, знаете че, заявила? « Если все твои любимые побьются, в стране кончатся трояки». Давайте, ребята, по рублику.
– Геш, – напоминаю я робко товарищу, – надо бы позаниматься.
– Нет, ну ты видишь, горе у человека! – изобразил тот на морде лица возмущение ввиду отсутствия на моей – сострадания.
Нет, кафешку институтскую мы достроили. Мы ее достроили, а сами в каких только не зависали, и деньги мои просадили все. За пару недель буквально. И яйца у нас в тазу кончились. Причем за два дня до того, как кончились в столичных ресторанах мои деньги. А в учебники я даже не заглянул. И Геша сказал: «Баста!». «Баста! – сказал Геша строгим голосом, – я пошел добывать пищу, а ты сиди и учись.»
Я старался. Я честно старался вникнуть в содержание конспектов, которыми ушедший за пищей Куприн меня снабдил, но мысли крутились вокруг борща, которым тянуло с кухни со страшной силой. А я уже почти сутки не ел, не было даже маковой росинки во рту.
Они же жили с соседями, Куприны. В трехкомнатной квартире, ввиду остроты квартирного вопроса превращенной в квартиру коммунальную. В одной комнате жили Гешка и его мама, в двух других – семья из трех человек. Мама, папа и ребенок семнадцати лет, причем женского пола, которого я в силу напряженной светской жизни так толком и не разглядел. И вот кто-то из этого семейства отравлял мое существование борщом. Когда степень отравления достигла предела, я вышел на кухню.
Борщ варило дитя. Дитя звали (я знал это от Гешки) Галей, и оно было довольно милым, но борщ меня в тот момент интересовал значительно больше. Верите, все бы на свете отдал, чтобы схавать тарелку, но не смел попросить и начал рыскать в гешкином столе. Нашел сухарь от чернушки, налил кипятку.
– А вы только чай на ночь пьете? – спросила вдруг Галя
– Галь, вообще то я есть хочу.
– Так давайте я вас накормлю, – и наливает. Наваристого борща большую такую тарелку. Я ее махом умял, Галя: « А на втрое у нас кабачок, фаршированный рисом и мясом. Будете?»
– Буду.
Съел и кабачок.
– Может еще?
– Могу, – говорю, хотя чую: кабачки вот уже где у меня стоят. Но кто его знает, как со жратвой сложится завтра, и я решаю наесться впрок.
– А, – теперь говорит Галя, – компот. – И вот такую вот кружку с вишневым компотом ставит, приглашает к себе смотреть телевизор. И мы идем в ее комнату.
– Присаживайтесь, Вова, – говорит хозяйка, подвигая ко мне стул.
Я усаживаюсь нас стуле, спина прямая как кол, и держу у подбородка огромную кружку с компотом, где густо-густо плавает вишня. Стараюсь пить маленькими глоточками, потому как чувствую, что вишня больше не проталкивается и плавает в горле. Но я упорно, вишню за вишней, продолжаю запихивать ее в утробу. Меня начинает мутить. Становится плохо, подкатывает тошнота. Все, кажется, объелся.
– Галь, понимаете, у меня скоро экзамены, мне нужно позаниматься, – выдавливаю я из последних сил.
– Да-да, конечно, идите. Только знаете что, – замялась вдруг девчонка.– Мои родители с Куприной не очень дружно живут. Вы не говорите Геше, что мы вместе обедали.
– Да без вопросов, – прошептал я. – Спасибо за всё, Галя!
Бреду как в бреду в Гешкину комнату, вытягиваюсь на кровати и чувствую, что помираю…
Тут возвращается Куприн. У него торжествующий вид, улыбка до ушей, в руках у него – нещипаная куропатка свисает, распустив крылья.
– Возрадуйся, старик, я пищу добыл. Щас мы ее…
И начинает ощипывать и рассказывать, как он ее зажарит, и как мы ее съедим. От этих слов мне стало еще хуже.
– Геш, – выдавливаю я слабым голосом. – меня тошнит. Не говори мне больше о еде и убери отсюда куропатку.
– Это у тебя от голода, щас я всё приготовлю, пальчики оближешь.
И Гешка умчался на кухню кашеварить. Я лежу пластом и не понимаю, как это от еды может быть так плохо. Вскоре появляется Гешка со сковородкой. Запах жареной куропатки у меня вызывает новый приступ тошноты. Геша протягивает вилку с кусочком мяса.
– Геш, – взмолился я. – Меня тошнит.
– Это у тебя от голода. Помнишь, в войну, когда люди голодали, им давали еду маленькими порциями, чтобы не случился заворот кишок. Ешь по чуть-чуть и старайся хорошо разжевывать, – и опять сует в рот вилку с мясом.
– Геш, – простонал я. – Не надо мне ничего, иначе, я в самом деле помру. Или ты хочешь потерять друга?!
Ночь я провел без сна, под «музыку» гешиного храпа. Вставал несколько раз на кухню попить воды. К утру немного полегчало. После такой трапезы я целые сутки ничего не ел, а только пил воду.
Не знаю, как выжил я в этом катаклизме, но выжил. А экзамен провалил. На сочинении вылетел. «Образ Ленина в поэме Владимира Маяковского «Хорошо». И было у меня там и про «самого земного изо всех прошедших по земле людей», и про то, как «плачут над Лениным негры из Штатов», но не срослось. Я был удручен, а разум Геши кипел возмущением, и он водил меня по аудиториям, где более удачливую абитуру готовили ко второму экзамену, распахивал двери и орал: «Братья, славяне, смотрите, какого человека вы потеряли?»
Всю дорогу домой я терзал себя, представляя глаза любимой. Она умела так посмотреть, что человек чувствовал себя полным ничтожеством. Полным.
– Ничего, сынок, у нас еще попытка в запасе, – попытался утешить меня мой добрый отец.
До армии действительно оставался еще один год, но это меня утешало мало. Я провалился, и с треском, а Аня была уже студентка. Пединститут, физмат. Зачислили и ее, и ее подружку. Все, с кем я протирал штаны в нашей беседке, стали студентами. Даже не блещущий интеллектом Батон поступил в техникум. Поступили все, кроме меня, и это здорово ударило по самолюбию. Но Аня говорила, что соскучилась, и у нас все было, и было так, как никогда до этого не было, и я сказал себе: « У тебя есть еще год, парень. Год, и ты непременно поступишь. А пока все не так уж и плохо».
На Подшипниковый, меня устроили на Подшипниковый. Анин отец. Аниного отца в люди вывела ( он был начальником цеха) заводская проходная, и его не смущало то, что дочь – студентка собирается замуж за человека, не имеющего студенческого билета. Они вообще в меня верили, родители Ани, полагая, и совершенно справедливо, что лучшего мужа дочери не найти.
Автоматно – токарный цех. Я – слесарь второго разряда. Второй разряд – это 86 рублей. Треть – пятого, остальное – тридцатого. Смешные даже по тем временам деньги, но я и не напрягался. Я «шарошки» делал для съема с абразивных кругов неровностей. Работа не бей лежачего. Да и люди – золото. И я вконец расслабился.
Я на обед домой ходил. Жили мы рядом, и если не через проходную, а напрямки – через забор, а потом по железнодорожному полотну (соединяло цеха и склады), то и вовсе – минутное дело.
Через забор, по полотну, и – дома. И не только поесть успеваю, но и взремнуть. Лягу на коврик у входа, прямо в этой своей промасленной робе, и минут через двадцать мама будит. А тут куда – то ушла. Предупредила еще: «Не проспи». А я проспал. С час, не меньше. Ну и не было меня в общей сложности часа два. Влетаю в цех – бригадир, Женя. «И где, – спрашивает, – ты был?»
Другой, может, и растерялся бы. Суворовец – никогда.
– В «Заточке», – говорю. Наблюдал, как работают. Интересно же.
– Ну если интересно и наблюдал, то вот тебе, Перчик принес, – дает мне какую то болванку железную, – иди заточи вот по этим размерам.
Перчик – это не кличка. Это фамилия. И это инженер и жуткий совершенно рационализатор. Жуткий. Задолбал всех своими изобретениями.
– Иди, заточи, – говорит мне мастер Женя, – а я ни ухом, ни рылом. Где она, эта «Заточка» и то не знаю. А спросить не могу – разоблачат. Решаю подойти к вопросу логически: раз «Заточка», значит точильный камень должен быть. Смотрю, в конце цеха – станок с каменным колесом и двумя кнопками – красной и черной. Я – туда и – на черную. Камень не крутится. На красную – тот же результат. А Женя поглядывает. Встал к станку спиной, с понтом болванку изучаю, а сам свободной рукой на кнопки жать – не запускается машина хоть тресни! И тут открывается дверь справа от меня, а там точно такие же – с камнями и кнопками, и у каждого по мужику, и все у них крутится.
– А эти че здесь? – интересуюсь у одного насчет станков, возле которых я потел.
– Да списанные они.
Списаны и обесточены. А я, дурик, пытался их завести. Пригляделся к тому, как парни работают, начал свою болванку «тесать». Часа три творил, советуясь с товарищем штангелем: на миллиметр отклонишься – Перчик в бутылку лезит. Возвращаюсь в цех, там кроме бригадира уже никого. Померил Женя деталь…
– Работать умеешь. Но тачка тебе не светит.
– Это почему же?
– Лодырь, ты, Вован. А у нас блага – по труду.
– Да к восьмидесятому коммунизм обещали, а при нем, Женя, благосостояние отдельно взятого гражданина его собственная потребность определять будет. Так что еще покатаю девочек.
«На повестке дня колхозного партсобрания два вопроса: строительство сарая и строительство коммунизма. Ввиду отсутствия досок сразу перешли ко второму вопросу». Вот такие примерно анекдоты пошли гулять по стране после того, как Хрущев заявил: «Ны́нешнее поколе́ние сове́тских люде́й бу́дет жить при коммуни́зме». В 61- м году. Вынесли Сталина из Мавзолея и собрали 22 съезд, где Никита Сергеевич и выдал эту свою легендарную фразу. Фразу занесли в съездовские решения и плакаты кругом понавесили: «Наша цель – коммунизм».
Помню под одним таким тяну пивко с двумя фрезеровщиками.
– Щас бы воблочки! – мечтает тот, что помоложе.
– Что есть вобла? Кит, доплывший до коммунизма, – глядя в ополовиненную кружку говорит тот, что постарше. И, круто матерясь, начинает рассказывать, как ему в очередной раз снизили расценки.
Он бредил «Казанкой» – это лодка такая, из алюминия. В стране бушевала борьба романтики со слониками на комодах, и вот это был за слоников. Их было большинство в цехах нашего орденоносного предприятия. Абсолютное большинство. И у каждого была мечта. Кто-то мечтал о телевизоре, кто-то о лодке – моторке, кто-то и вовсе о «Москвиче». А че? Классная была по тем временам машина. Настоящий прорыв нашего автопрома. Ее охотно покупали рабочие Франции, Италии и других недружественных нам государств. А наши не могли. Им не давали.
На Шарике это было в порядке вещей. И не только на Шарике. Это я, слесарь второго разряда получал 86 рублей. Сдельщики, что гнали кольца для подшипников, получали больше. Но и им, чтобы купить тот же «Москвичонок», надо было годами ни есть и ни пить, а копить. Больше того, как только они повышали производительность своего труда, им тут же снижали расценки.
Тот, что матерился под пивко, мечтал о «Казанке». Но с казанкой не получалось и, выйдя из проходной, он соображал на троих возле ближайшей «магазки». Или брал курс на пивной ларек. Вот такая теперь у меня была кампания. Появилась своя кампания и у Ани.
Я осознал это не сразу. Днем то на заводе, а вечером у нас с ней вроде все как всегда. Но случились у меня отгулы. Три дня. Дружинникам давали. Дали и мне. И утром сходил я с матерью на базар, а после обеда – к Ане. Она как раз должна была из института вернуться.
– Была, но ушла, – говорит мне Анина мать.
– Куда? – пожимает плечами.
– Аню ищешь? – Валька. Стоит мне появиться во дворе, она тут как тут. – Не надо ее искать.
– Почему?
– Ну, у нее теперь своя компания.
– Какая может быть своя кампания? Вы че?!
– Володь, я не могу тебе сказать. Просто не надо ее искать, и все. – И опять этот взгляд собачий.
– Ей совсем не ты нужен, – затараторила, опасаюсь, что уйду. – Совсем не ты. И тебе другая нужна…
– Че ты несешь! – кидаю несчастной Вале, и – в институт. Из физиков там уже давно никого. Я опять к своей милой, а она как раз из подъезда выходит. И не одна – а с неким Семеном Карнецких.
Ну, кто не знает нынче Карнецкого? Нынче Карнецкого в нашем городе знают все. Знаменитость! Но прославили его отнюдь не открытия в области точных наук. И физику он не продвинул. Он совершил злостное хулиганство. Принял в один из ноябрьских праздников на грудь с одним своим таким же отвязным приятелем и, взгромоздясь на главный памятник города с флагом любезного нашего отечества, начал орать благим матом «ура!». В принципе все логично: когда и орать ура, если не в ноябрьские. Однако поступок сочтут криминальным, Карнецких выдворят из института, он обретет славу первого в истории нашего города диссидента, но диплом получит. В Казани. И местечко тепленькое в одном из НИИ. Поможет отец – работник горисполкома.
История эта случиться позже, а в тот момент я знать о нем не знал, об этом Карнецких, но было видно, и по одежде, и по манерам, парень не из простых.
– Знакомьтесь, – представила нас друг другу Аня, и мы пошли Карнецких провожать на автобус. Он жил в самом центре города. В так называемом, обкомовском доме.
– За конспектами заходил, – объяснила Аня визит молодого человека, поднимаясь по лестнице к двери квартиры. Но когда я навострился за ней (родители работали во вторую), остановила: « Мне сегодня нельзя. Понимаешь?»
Я точно помнил, что и на прошлой неделе ей было нельзя. Но не сказал ничего.
Я покинул любимую молча. Хотя в голове у меня шел еще тот базар. Поступить, я должен во что бы то ни стало поступить. Такой была итоговая мысль развернувшейся в башке дискуссии. Дал себе слово засесть, наконец, за учебники, но в выходные Аня предложила съездить с нею на дачу – надо было вскопать участок. Как только я закончил с участком, выяснилось, что кончились и критические дни. Вот прямо только что.
В Москву я все же поехал. Приехал, и живу не у Гешки – в общаге.
Когда я прибыл в общагу с направлением на поселение, комендантша, дабрая женщина, взглянула на меня сочувственно-жалостливо.
– Опоздали вы, молодой человек, все комнаты в общежитии, к сожалению, заняты.
– Что же мне теперь делать – на улицу?
– Да нет, есть одна комната, но там живет старшекурсник Вилл, скажем так, не очень корректного поведения. Губайдуллин – его фамилия.
– Что, бить меня будет? – спросил я с ухмылкой.
– Бить – не бить, но могут быть проблемы. Да вы не отчаивайтесь, если что – сразу ко мне.
Да! Вот невезуха – опять проблемы! В комнате я разложил свои вещи, учебники и стал заниматься. Но в голову ничего не лезло. Во-первых, я не смог найти Аню, которая приехала в Москву к родственникам. Сверлила мысль, что она специально мне дала неправильный адрес, чтобы встречаться с тем голубоглазым. Или…?
Во-вторых, этот «хулиган» Губайдуллин. После ужина сосисками и стаканом кофе из цикория в буфете, я попытался позубрить темы, но выходило плохо. К одиннадцати я разобрал постель, повесил на спинку стула свой пиджак, на котором красовался значок выпускника Суворовского училища, поставил его так, чтобы всяк входящий мог видеть, кто теперь здесь живет. Лег, но сон не шел. Ворочась с боку на бок, наконец, задремал.
Вдруг, слышу сквозь сон, что кто-то открывает дверь, насвистывая какую-то мелодию, зажигает свет…
Ну, думаю, началось! Я приоткрыл веки щелочкой, чтобы быть готовым ко всему.
Губайдуллин выключил свет и тихо-тихо на цыпочках подошел к своей кровати и плюхнулся в нее, не раздеваясь. Вскоре я услышал его похрапывание, успокоился и тут же уснул.
Проснувшись, я пошел умываться и вдруг слышу в спину:
– Братишка, а ты с какого года выпуска?
Я оглянулся, да это был наш кадет, на лет 5 старше меня, но его лицо было чертовски родным. Он встал с постели, и мы обнялись, как настоящие братья после долгой разлуки.
– Слушай, Вовик, это дело надо отметить. Я подфарцую сегодня немного, пригласим классных чувих и «айда поехало». Ты как?
– Ты знаешь, Вилл, у меня «айда-поехало» уже было в прошлом году с Гешей Куприным, и я провалился на экзаменах. В этом году мне кровь из носу надо поступить, иначе, капкан – армия на три года. Поступлю – отгуляем на все 100%. Слово кабальеро!
На том и порешили. Одной проблемой меньше. Но вторую надо решать! И я отправился на Главпочтамт звонить родителям Ани, чтобы узнать точный ее адрес. С задачей я справился, узнал адрес и вперед к Ане.
Встреча была бурной и радостной. Аня тоже меня потеряла и звонила моим родителям. Жизнь налаживается: Аня здесь и мне опять не до учебы.
Она поехала меня, что называется, поддержать. Но в результате, мы только и делали, что искали место, где бы уединиться. И только где-то на Вяземском водохранилище и нашли. Это сейчас просто: снял номер в гостинице, а то квартиру- и на ночь предлагают, и на час. А тогда квартир под эти нужды не сдавали, а в гостинице требовали штампика в паспорте, да и мест свободных там никогда не было, в этих московских гостиницах. Так вот, куда ни придем – в Серебряный ли бор, на Лосиный ли остров – всюду люди. И мы, наверное, часа два на автобусе ехали, прежде чем поняли: в этой местности случиться могут только грибники, а до сезона грибной охоты еще целая жизнь. Пусть и маленькая.
Выскочили из автобуса, в чащу, расстелили какое –то одеяльце, и столько в ней было страсти, в моей Ане…
– Все это бред, бред собачий. Ей не нужен никто, кроме меня, – думал я. А между тем мы постоянно ссорились. Постоянно. По дурацким каким – то совершенно поводам. А чаще и вовсе без повода. Ну, типа ты кто такой, а ты кто такая. Мы либо занимались любовью, либо цапались.
Излише говорить, что я опять провалился. Увидел себя в списке неудачников и понял: теряю не просто вуз. Теряю Аню и мое с ней лучезарное будущее, а тут еще – армия… Но у меня возник план.
Глава 5
Две попытки пробиться в институт иностранных языков и обе неудачные? Я не мог поверить. Но это был хирургический факт. Опять провалился, и с треском. А тут еще армия. Нет, разумеется, служба суворовца испугать не могла. В ужас я приходил от мысли Аньку оставить одну на три года, тогда ведь забирали на три. Решил переждать осенний призыв у деда Павла. Бью телеграмму отцу: экзамен не сдал – еду в деревню. Приехал – сижу. Скукотень страшная. Рванул к тетке, она в пятнадцати километрах жила, в деревне Пустынь, и именно там обычно собиралась на лето родня. Из Питера приезжали, Москвы. Горожане второго или третьего поколения, чьи отцы и деды отрывались в столицы на заработки, да и оседали там. Но летом – на родину. Малая родина летом – это непременно, и непременно с ребятишками, прижитыми в городах. Так что летом там весело было, в Пустыни, но шла вторая половина августа, и городская молодежь разъехалась, а местным не до развлечений – кто на ферме, кто в поле. И у меня одна отрада – теткин гнедой.
Дед Павел лошадей уже не держал. Одну только корову, да и корова в Крутове – редкость. Хрущев ввел налог на скотину, и многие со скотиною завязали. Но у деда корова была. И у тетушки – корова, и еще колхозный гнедой – им дядька мой безрукий, Подобедов Петр, занимался. Ну и я ему помогал. Почистить, накормить, сводить к водопою…Но зарядили дожди. В Калининской области они ранние, и неделями льют. Сижу у окна, гляжу – паренек на рыжем коне и к нашему дому. Тогда в деревне не было никаких замков. Даже уходя, избы не запирали. Ну и он беспрепятственно входит. Оказалось, из Крутова. С телеграммою от отца. «Есть возможность поступить на заочное отделение института связи – выезжай,» – пишет отец. В армию заочников в те поры не брали. Я, однако, репу чешу. Связь – это ж физика, а у меня с нею вообще никак. Но приказ есть приказ. Собрал вещички, на велик, и к – деду. Вроде бы недалече – 15 км. Но дожди ж. То есть поначалу дорога – песок да галечка, а по лесу едешь – непролазная грязь. Опять же выехал я во второй половине дня, так что, когда лес проходил, темнеть уже стало, и к деду с бабкой явился чертом чумазым. Они меня – в баню, а поутру снарядили совхозную лошадь и в Раменье. Там – на автобус, и электричками, электричками до Москвы, оттуда – домой, а отец мне: « И физика, и химия, и алгебра с геометрией, так что давай, сынок, за учебники».
Легко сказать – за учебники. У меня уж и нет ни одного. Я к милой, а милая на картошке.
–Ты вернулся…
Валя. В отличие от Ани всегда под рукой и все также глядит влюблено.
– Черт! Как здорово, что ты, Валек, здесь!
– Правда?
–Еще какая! Ани нет, а меня надо натаскать по алгебре, геометрии, физике и химии. Есть такие науки, ну, ты в курсе, – шепчу Валентине в пылающее ухо и буксирую ее в нашу беседку. – У меня ж опять не вышло с Москвой.
– Я знаю.
– Ну вот. И батя хочет, чтобы я сдался в связь. А там вся эта опупень. Выручай, Валюша.
– Ну, хорошо. Но только не филонить, – голосом строгой учительницы говорит Валька и сломя голову – за книжками.
Вставал я в восемь, завтракал и углублялся во все это хозяйство. В десять приходила Валентина, экзаменовала на предмет прочитанного, давала новое задание, и до десяти вечера я от учебников не отрывался, ну разве что перекусить. И, вы знаете, как бы даже увлекся. Первый экзамен – в списках двоечников меня нет. Второй – нет, третий…Трояки! Сочинение пишу на четверку, и вот он – приказ о зачислении!
– Я студент, Валюха! – кружу девчонку на глазах у всего двора.
– Володичка…– тает та под рукой.
Еду к Аньке в колхоз, потому что мочи нет уже никакой без нее, и встречаю там Сашку Кузьмина. Тоже – суворовец, но помладше меня, и только что поступил в наш пед на инъяз.
– Из суворовского нас в педе трое. Я, Трефилов и Сафаров. А ты, я слышал, в Москве?
– Не вышло, Санек, у меня со столицею. Я в связи, но это, как понимаешь, совсем не мое.
– Так в пед переводись. И что, что техничнический. Перетри с Горохом, декан наш Станислав Германович Горохов. Во такой мужик!
Иду к Гороху. Так и так, Станислав Германович, суворовец, дважды поступал в Мориса Тореза – мимо денег. Сейчас – в связи, но без французского мне не жить.
– Зер гут, – говорит Горохов. – Парни у нас в большом дефиците, тем более такие бравые. Тащи документы.
Я в связь, к кадровику. Чудная женщина, но документы не отдает.
– Одумайтесь, Володя! Так сложно поступать, а вы поступили…
– Не могу без армии, – вру, не моргнув глазом.
– Да никуда она не денется, армия. Закончите вуз, получите погоны лейтенанта…
Я на колени. Вот к этим ее высоким утянутым капроном ногам.
– Встаньте, сейчас же! И забирайте свои документы
Лечу к Горохову. «Wunderschön! – кричит мне радостно Станислав Германович. – Берем тебя кандидатом. Сдашь зимнюю сессию на отлично – получишь студенческий. А не сдашь, брат – извини.
Заочников тогда в армию не брили, а кандидатов очень даже легко. Я обратно с документами в связь, и опять прелестной кадровичке в ноги.
– Хорошо, я вас в приказ не внесла. Да встанете вы, наконец!
Карандашик в деле подтерла, в деле №95, как сейчас помню, и стал я учиться сразу в двух вуза. Днем – в педе, на факультете иностранных языков, вечером в связи. И я не то что Ани – света белого не вижу. Медленно, но верно приближается зимняя сессия. А мне две сдавать и одну, как минимум, на отлично. Не день в день – у заочников чуть позже, но все равно нагрузочка еще та. Я однако же упираюсь, упираюсь и… сдаю. Обе, и ту, что в педе по высшему разряду. И главная наша француженка, завкафедрой, берет меня за руку и к ректору в кабинет. Фронтовик, без ноги – на протезе ходил.
– Вот, – презентует француженка.– Кандидат. Сессию сдал на отлично. Очень способный. И активист.
– Сбежишь ведь, – качает ректор седым своим ежиком. – Ты куда до нас поступал? Мориса Тореза? Вот к нему и сбежишь. Все ваши так делают. Из способных. Прокантуются у нас, и в – Москву, в Мориса Тореза. Или в Горький, на переводческий.
– Я?! Да я…
– Ладно уж, не божись. Зачисляйте его, Валентина Лексевна.
Ну, конечно, педагогика не была мечтой всей моей жизни. И даже не всей не была. Но бечь я, в самом деле, не собирался. Разве только в Сорбонну. На тот момент, впрочем, никаких мыслей на этот счет в голове моей не было. Ее занимало другое: как со «связью» поэлегантней порвать. «Война план покажет,» – решаю и в кабинет несравненной моей кадровички.
– С чем сегодня к ногам припадаешь?
– Документы хочу.
– Ну, знаешь! Выйди и дверь прикрой поплотней. Выйди, я сказала! Немедленно.
Батя был, разумеется, в курсе всех моих телодвижений, и согласился побеседовать с ректором. Не знаю о чем и в какой тональности они говорили, но домой отец вернулся с тем самым делом № 95. А у меня – мандраж. Нервишки то я себе за полгода каторжного труда и метаний подрасшатал, ну и думаю: а если таки не зачислят. Но вот он приказ. Я – на инъязе, больше того – в одних коридорах с Аней. И вообще – кум королю. Институт то педагогический. А там даже не как в Иваново: десять к девяти. Там – десять к одному. А мы еще и кадеты, и все при нас. И бицепс, и бонтон, и балакаем по – французски так, иные препы не балакают: у многих – сертификаты военных переводчиков на руках. А тут еще в вузе пошли на эксперимент, и всех суворовцев потока собрали в одной группе. И у нас, конечно же, головокружение от успехов страшное, и отрываемся на лекциях так, что не то, что на кафедре – в деканате стон стоит.
Они поняли свою ошибку. Они ее поняли очень скоро, рассовали нас обратно по группам, и мы с Кузьминым оказались в настоящем малиннике. К счастью, малина была недозрелая. В том смысле, что неформальные отношения не складывались категорически. Положим, я и не нуждался. А Кузьмин был очень даже не прочь, но все, на что способны были наши однокурсницы, это денно и нощно зубрить. Зубрили как сумасшедшие, но им так и не выпала честь пообщаться с французами. Честь эта выпала нам.
Город у нас закрытый, и иностранцев можно увидеть только в журналах или кино. А тут собирает нас, кадетов, человек из органов и говорит: « Французы мимо нас проплывать будут. Стоянка у них в одном живописном месте за городом. Попрактиковаться в языке не желаете?» Он еще спрашивал!
Красота там, где у французов намечалась стоянка, страшной силы была. Курган , Волга, заливчик такой идиллический, чуть ли не белого песка пляж… Неподалеку – пионерский лагерь. Ну и пристань. Мы туда – на Ракете. И гэбист с нами. Он под крышею АПН работал. Ну а тут вроде как бы турист. Присутствием своим, впрочем, не обременял. Удочки у него были, он рюкзачок скинул и где-то с ними болтался. Ну и мы балдели по-своему. И к вечеру пристал теплоход. И высыпали французы. И мы плотно довольно общались, и я, даже одну мадам элегантного возраста в нашей резиновой лодке катал. А с одним радикалом из левых мы сошлись совсем коротко. Жильбером звали. Длиноволосый, в майчонке с Геварой, потертых джинсах. Помню, все критику на капитализм наводил. И такой любознательный. Ну и захотел на деревню нашу взглянуть. И другие французы тоже немедленно захотели.
–Нет проблем, – бодро сказали мы и повели народ на экскурсию. Не вам мне рассказывать какие в России деревни. Подходим к одной, не попавшей под укрупнение. Бабуськи из развалюх своих высыпали, и всем – молочка. Французы по кружечке осушили, деньги протягивают. Бабушки наши: « Не надо денег». У французов – культурный шок. Первым Жильбер оправился и в бок меня толкает. «Нельзя ли, – шепчет, – внутрь дома зайти. Посмотреть, как живут». Спрашиваю одну старушку. « Да отчего ж, – говорит, – нельзя? Входите».
Вошли, а в стене – дырка. «Это, -сообщает старушка радостно, – нам газ ведут. – Забудем скоро про канителю с печкой».
Печка большая – вполовину избы. В крохотной горнице – койка железная с шариками такими на спинке. Над койкой – коврик с лебедем, столик под клееночкой, на полу дорожки домотканые. Убого, конечно. Но чистенько.
Возвращаемся, два француза впереди меня и Жильбера и делятся впечатлениями. – Экстремальная бедность, – говорит один другому.
Жильбер от гнева аж побелел: «Да у женщины этой хоть дом свой, а у нас сколько несчастных в бидонвиллях живут, в трущобах, значит!» – поясняет он мне.
Вообщем, постоял за честь нашей отчизны. Простились, а через неделю – новая партия иностранных туристов. И мы опять у кургана. Раза четыре, наверное, в языке таким образом практиковались. И я даже брал с собой Аню. Следующее лето мы с ней планировали провести на море. На Черном. Анька была там неоднократно. С родителями. Я не был ни разу, если не считать Албании, но ее, сами знаете, смысла нету считать.
– Ой, – вздыхала то и дело Анька, – там такая красота… Хочу на море! Хочу на море с тобой.
– Все будет: и море, и пальмы, и мы с тобой – на белом теплоходе, – целую я пухлые Анькины губы и прикидываю, в какой студотряд мне сдаться, чтоб заработать на превращение сказки в быль.
«Пойдешь в проводники, – решает за меня Лешка Сафаров. – У нас на жд целая бригада из бывших суворовцев. Белого теплохода не обещаю, но в белых штанах тебя увидят и на море, и под пальмами».
Я загорелся, оставшиеся до каникул месяцы считаю. И вдруг в феврале Анюта моя мне выкатывает: « Ты знаешь, а ведь я беременна».
Я не знаю, как это могло получиться. Ну не помню случая, чтобы спали мы с ней и не предохранялись. Не было! Но мне даже в голову не пришло усомниться в отцовстве. Я сомневался в своевременности того, что случилось. Какие, на фиг, дети! Мы сами по сути дети. Ни двора, ни кола. Стипендии хватало на мелочь вроде сигарет и посидеть с девочками в кафе. По – настоящему подработать можно только летом – на дневном же учимся, а такой штуки как свободные посещения нет. Посадить на шею родителей еще и собственную семью? На это я пойти не мог. Ну и, наконец, карьера. Ребенок весьма бы осложнил путь к светлому будущему, которое грезилось. Я, как вы понимаете, про загранку.
– Ты думаешь, я его хочу?! – злилась Аня. – Но без штампа на аборт не пойду. Я не какая – нибудь подзаборная.
– Ну, конечно, конечно распишемся. А родителям в сентябре объявим. Я летом подколымлю. Да и третий курс – не второй.
Она, оказывается, все рассчитала, и нам не пришлось в ЗАГСе краснеть, упрашивая ускорить регистрацию. И вот 22 апреля. День рождения Ленина, Иммануила Канта и Роберта Оппенгеймера. Я, Аня, Сашка Кузьмин и его будущая жена, а на тот момент звезда нашего Дома моделей Люся Воробьева, отправляемся в ЗАГС. Никакой фаты, никаких пупсов на радиаторе. Оставили где надо автографы и двинули в любимую кафешку. Как сформулировал Кузьмин, погрустить.
«Ну, все, Вован, теперь ты для общества человек потерянный, – откупорив бутылку шампанского, ерничал Сашка. Анька злилась.
– Смотри, Анют, – пытался я разрядить обстановку.– Апрель – это четвертый месяц. Это пятерочка римская, а впереди – палочка. Мы ножки у пятерочки раздвинем, и будет сентябрь – девятый месяц. И будет, если захочешь, и пупс, и фата.
Понимал ли я опасность первого аборта? Ну да, понимал. Но об аборте она заговорила первая. Единственное, что ее смущало – отсутствие штампа в паспорте. И по месту жительства в гинекологию она идти отказывалась решительно, а хотела, как тогда говорили, по знакомству.
– Ты – дурак, или прикидываешься?! – кусала нервно губы. – Какие врачебные тайны! Через час весь район будет в курсе. Ищи врача!
Единственный врач, которого я знал лично, это врач из суворовского. Ну, тот, что гипсовал мне перебитую молотком руку.
– Ну, ты шустрый, кадет, – хмыкнул он в ответ на мое чистосердечное признание. – Ладно – не кисни. Есть у меня в горбольнице человек.
– Перловку еще возьми. И вот – банка тушонки. Знаю я какие вы рыболовы., – ворчала мать.
Майские праздники. Мы уходим в поход. Я, Аня и несколько ребят из ее и моей группы. Для родителей уходили. И ее, и моих. На самом деле, она ложится в горбольницу, я провожаю ее, а сам – в общагу. Самое главное – не встретить знакомых. Могли ж и в горбольнице запросто оказаться. Так что она из палаты практически не выходила. Ну и я шифровался, как мог, когда носил ей туда продукты.
– Ты знаешь, как это ужасно – аборт, – рыдала Аня у меня на плече, когда, наконец, все закончилось.
– Маленькая моя, – утешал я ее как мог. – Впредь осторожнее будем. – А сам думал: блин, куда осторожнее. По три кондома что ли зараз надевать?
Так, мягко говоря, прозаически началась наша с Аней семейная жизнь. Хотя в смысле дислокации не изменилось ничего. Она – у своих предков. Я – у своих.
Лето. Самое начало. Мы только что расплевались с сессией, я собирался в свой первый железнодорожный рейс, Анькины родичи – в Сочи. Ехали дикарями. Вернулись и говорят: «Ребята, мы вам комнату забронировали. Ту, в которой жили. Берите Севку (это Анин брат, ему лет семнадцать тогда было) и дуйте». А у меня еще пара рейсов в Москву.
«Жалко бабки терять. Поезжай, Ань, с Севой, а через неделю я к вам присоединюсь».
Проводил ее и в свой вагон. Мы с Лехой Сафаровым общий обслуживали. Лешка старше меня на пять лет, и уже матерый такой проводник. Учил нас – соплю. «Проводник, – говорил Лешка, – должен быть чисто выбрит и слегка пьян».
Отцы у всей нашей студенческой бригады были военными, действующими, или в отставке, и Леха приказал взять у отцов рубашки, выкрасить анилиновой краской в черный, купить и повесить на грудь железнодорожника знак. А сам еще и фуражкой железнодорожной разжился.
В принципе мы могли бы обслуживать и купейный. Но Леха на общем настаивал.
«Чаев никаких подносить не надо и белья выдавать. Сортир почистил, и зарабатывай на безбилетниках». Я менжуюсь: «Вдруг погорим».
– Не робей, Вован, – все будет путем. Первый раз что ли «замужем» и чтоб окончательно развеять мои сомнения ведет к нам в закут из купейного профессиональную проводницу Свету. Пергидрольный блонд, губищи в помаде цвета алого стяга, цыганские серьги – все, короче, как надо. Выпили, закусили.
– Свет, – говорю, – я начинающий, хотелось бы вникнуть в профессии суть. Вот ночью кто-то выходит, а кто-то –нет. Списки что-ли какие то надо составлять? Ну, чтоб ситуацию держать под контролем.
– Да. Ладно, Вов, какие списки. Пассажиры сами по себе «балдеют», мы – сами по себе. Голову хренотенью не забивай, молодой.
– Слышал, что опытная женщина говорит. Главная наша задача, – проводив Свету, продолжал ликбез Леха, – взять безбилетника.
Основную массу безбилетника поезда Московского направления брали на станции Верда. Верда – это пять или шесть часов до столицы, и народ из окрестностей Верды вез москвичам дары подсобных хозяйств. Тьма народа с бидонами, ведрами, мешками корзинами, а билетов, как всегда нет. То есть с одной стороны ситуация благоприятствовала процветанию нашего с Лешкой предприятия, но с другой – вагон у нас был четвертый, до платформы не доходил, а все сливки собирали ребята из головы поезда. Так Леха еще на ходу спрыгивал и бежал на вокзал агитировать за четвертый вагон. Моя задача была людей размещать. А Лешка стоял в этой своей фуражке и управлял потоками: «В четвертый вагон, пожалуйста, в четвертый вагон, пожалуйста». Мешочники шли гуськом. А вагон, как вы знаете, не резиновый, и уже набит под завязку. Благо в вагонах третьи полки. Все думают для вещей, на самом деле для войны. Ну, чтобы и там солдат был. Вот мы и эти полки людьми набили. В одиннадцать прибываем в Москву. В одиннадцать утра. До семи стоим, и я, как правило, отправляюсь за шмотками. Паспорт продавцу покажешь – дескать, не из Московского ОБХСС, а студент из провинции, на карман дашь, и тебе из подсобки и туфли югославские вынесут, и костюм финский. Я по магазинам, а Лешка в фуражке проводит работу среди пассажиров, что чают отъехать в обратном направлении, но билетов, как водится, нет. Толпы вокруг себя собирал:
– К семи подходите. Четвертый вагон. Довезем в лучшем виде.
Все правда: и про вагон, и про семь вечера. Про вид Леха здорово загибал. Потому что желающих было столько, что они разве что друг на дружке не сидели. Много ездило тогда по стране народа. Особенно летом. Да и почему не ездить, если место в купейном – четырнадцать рублей стоит, в плацкартном девять, а в общем – семь.
Короче, прибегаю я со своими шмотками к поезду, а в вагон протиснуться не могу – битком. Ну, как никогда. А рейс для меня последний. И чего – то у вдруг в сердце –ек! «Лех, – говорю, – а вдруг ревизоры?»
– Не боись, Вован, я трактор уговариваю, неужто ревизоров не уговорю.
Как сглазил! Ночью садятся в наш поезд ревизоры, и я понимаю: какая там Сорбонна! Из педа попереть могут. Понимаю, но держусь. Доходит один до четвертого вагона, к нам в закут и объяснения требуют. Что, мол, за несанкционированные граждане на полках.
А Леха ему про тяготы нашей жизни.
– Я, – гонит, – и вовсе – сирота.– Папа на фронте погиб, мама без вести пропала, стипендия 28 рэ, как, спрашивается, жить? – и –хоп: бутылку беленькой на стол и три стакана. Ревизор на свой руку кладет. Леха пальцы его раздвигает и меж ними водочку льет, продолжая жалобную историю. Про детдомовское детство, трудовое отрочество, младших брату с сестрой, у которых кроме него, Лехи, нет никого. Короче, не жизнь, а Максим Горький « В людях».
Ревизор – хлоп стакан, и говорит: «Жалко мне вас ребята. Сам без родителей рос.» И начинает свою историю. Про дочерей, Вальку и Любку, которые учиться не хотят, а все только перед зеркалом вертятся.
– А вы ребята хорошие. Учитесь. Но с безбилетниками, чтоб больше ни-ни.
– Первый и последний, – клянется Леха. И еще мужику стакан, и еще… Я перекрестился, и – на юга. Как денди лондонский одет, в сумке любимой куча подарков, а на кармане башли на месяц роскошной жизни на берегу Черного моря. Прилетаю в Сочи (мы билеты за месяц брали, и туда, и обратно): пальмы, загоревшая Аня. Дом без удобств, но чистенько, в комнате нашей три койки. Севка сбегал за угол (там грузин вином на розлив торговал), принес бутыль, выпили, все чудесно, вечером разругались. Мы с Анькой. На пустом месте. Ну, вдрызг!
Утром следующего дня она – на пляж, я, естественно, не иду.
Маялся, маялся, двинул вслед. Подхожу к этому самому грузину, говорю: «Налей. Че то тоскливо мне». Глотнул: «Слушай, а вкусное у тебя вино – давай еще». Он:
– Слюшай? Это вино? Щас я тебе дам вино». Наливает – нектар богов. «И это не вино, – говорит Гиви (грузина того Гиви звали) Вот щас дам вино». – «Что же я пьяный на пляж пойду. Давай, на обратном пути к тебе заверну, и ты мне сразу нальешь самого лучшего». – «Заверни, генацвали, налью».
Прихожу на пляж: Аня, а рядом…молодой человек. Я под битлов стригся, а этот коротко. Залысины, такие, но симпатичный довольно, и значительно выше меня. Подхожу – Аня ему меня представляет: «Мой сосед, снимаем комнаты в одном доме».
Я сначала не понял. «Мой сосед» – это она про кого? А потом у меня кислород перекрыли. Не то что слово произнести – не выдохнуть не могу, ни вздохнуть. Молча раздеваюсь, а сердце – дын, дын, дын. Как в бочке пустой.
«Мы купаться, – говорит, как будто, так и надо Аня, берут матрас и начинается пытка. Они не просто купаются. Он ее обнимает, она целует его…
Жара, градусов, наверное, тридцать. А у меня руки с ногами холодеют. Вполне себе предобморочное состояние. А море….Ну точно, как на картине Айвазовского, что прикрывала плесень в углу нашей кухни. Приплыл, моряк… Смотрю, из воды выходят. Беру вещички и к –Гиви.
– Я пришел, генацвали
– Гамарджоба, – и наливает.
Он наливает, а меня не берет. В мозгу стучит и полная дезориентация. Куда бечь? Что делать? Один стакан, другой, третий… В какой –то момент- бум! Пробрало.
– Все, – говорю, Гиви. – До завтра, – и садами, огородами на базу. Бряк в постель и как провалился. Вечером приходят. Сначала брат, потом она. Дождался, когда Севка по нужде выйдет, подхожу:
– Может, объяснишь, что происходит?
– Он мне нравится.
– Он нравится, а я – муж.
– Да какой ты муж! Аборт устроил, родителям не велишь говорить про роспись.
– Я?!
– Ты! Ты, ты, ты. И вообще, что за жизнь с тобой у меня будет? На фиг мне учитель, я сама – учительница.
– Аня!
– Двадцать лет Аня, а жизнь не устроена.
– А этот тебе устроит.
Молчит. Стянула платье, и в комбинации, была у нее такая, полупрозрачная, на тоненьких лямочках – в койку, и к стенке лицом. А я стою. Дурак – дураком. И ничего не вижу, кроме голого ее плеча. Слышу, возвращается из клозета Севка.
– Пять дней даю. Если все-таки – он, приезжаем домой: ни я тебя не знаю, ни ты меня. Расходимся как в Африке слоны. Слышишь?!
Молчит. Ну, утром я, разумеется, снова к Гиви. То есть, вообще то на пляж. Не на тот, где любимая с лысым резвятся. На другой, но все равно через Гиви. Выпью, и к морю. День хожу на пляж через Гиви, другой… Ночью в одной комнате с Аней, которая молчит. Днем, после Гиви – на пляже. Третий день, четвертый день, пятый – молчит.
На шестой Севка решил утешить. Видит: я чумной хожу, ну и решил.
– Ты из-за лысого? Наплюй.
– Да откуда он, вообще говоря, взялся?!
– На пляже мы с ним познакомились. Москвич, только что институт иностранных языков окончил. Ну, вот тот, в который ты еще в суворовском собирался. Военный. Говорит, за границей будет работать. Вот как женится, сразу пошлют… Вов, я зря тебе, наверное, все это рассказал. Ты куда? Погоди, Вов…
А я уже не мог годить. Все всплыло. И разговор двух девчонок на подоконнике, и кадетский значок на лавке, и многообещающий однокурсник Карнецких, и то, как начальник суворовского уговаривал меня остаться… Хлопнул я у Гиви стакан, и к сладкой парочке на пляж. Пришел – купаются. И опять – обжиманцы и поцелуйчики.
– Вениамин, – говорю ( его Вениамином звали), – можно тебя на минутку.
– Да конечно, привет, Володь.
Анька чует неладное – губы поджала, но как стояла по пояс в воде, так и стоит.
– А ты знаешь, Вениамин, что Аня – моя жена?
– Как жена?
– А вот так, – и паспорт ему под нос
Он дар речи теряет. А я книжицу красную – хлоп, и через Гиви, домой. Получаса не прошло – является.
– Не порть мне жизнь.
– Нет, проблем. Продолжайте в том же духе, – а сам вещички в сумку – и
в аэропорт. Народ есть, а билетов нету. Ну, как всегда. Нет. И не надейтесь, говорят народу в порту. Я – на вокзал. Та же история. А до рейса, на который билет у меня, еще две недели. Но и я в этом дерьме живу. А что прикажете делать?! У Гиви заправлюсь и на пляж. Лежу и чувствую, крыша едет. Вдруг – французская речь. На том самом пляже, который я от безысходности продолжаю через Гиви посещать. Думаю: хоть с французами поговорю. Месье и мадам Югони. Лет сорока, зубные врачи, своя клиника.
– А вы неплохо, Володя, говорите по – французски, – делает мне комплимент мадам.
– С живыми носителями общения не хватает.
Начинаем общаться. Предлагают по городу погулять: «Мы ничего здесь не знаем, вы будете нашим Вергилием». Я тоже «здесь» не знаю ничего, но соглашаюсь, не раздумывая, и для начала мы отправляемся к ним в гостиницу: месье и мадам захотели переодеться.
Долго по городу не гуляли. В первой же кафешке зависли. Взяли по пиву, продолжаем беседу. Ничего криминального. Я в основном интересуюсь своим произношением, они тем, как живут в России студенты. Ужинали Югони в отеле, я их к дверям проводил, разворачиваюсь, а меня – под руки. Два товарища в штатском. Один мужского пола, другой женского. И, как и французы, предлагают пройтись. А я ж уже имел дело с представителями структур, и хоть весьма подшофе, понимаю, что это они и есть, и не рыпаюсь. Тем более, что у меня паспорт с собой. Товарищи данные в блокнотик переписали. Расспрашивают. Где в Сочи живу, с кем, и, главное, какова цель знакомства с иностранными гражданами. «Да в языке, – говорю, – попрактиковаться. Говорю ж- студент я. С французского отделения».
– О чем говорили?
– О нем и говорили. О языке. Ну, еще рассказывал, какой у нас институт чудесный, какие замечательные преподаватели, и с каким рвением мы гранит науки грызем.
– Ну что ж, отдыхайте.
А какой к черту отдых, если тебя со всех сторон обложили. Ну и я опять?… Правильно – к Гиви. К этим его бочонкам. Состояние он на мне сделал. Но и я ему благодарен: доживал эти две недели, не приходя в сознание. Ну, в полной анестезии.
Наконец, день отлета. А нам и лететь вместе. Ну что делать – сидим, ждем, когда объявят посадку. Рядком сидим. Севка, Анька, я. Между мною и ею с полметра, и глядим в разные стороны. Только Севка отчалил водички попить, она ко мне – скольз. Прижалась бедром и говорит: «Вов, а, может, начнем сначала? «
У меня чуть слезы не брызнули, честное слово. Никогда не ревел, а тут…Рванул в курилку и смолил до тех пор, пока не объявили посадку. Кресло у нас тоже, разумеется, рядом. Но я знал, что она у иллюминатора сядет, в салон поднялся последним, и весь полет Севка меж нами сидел. И я решил, что в город, аэропорт у нас за городом, в город поеду один. Но в порту встречают родители. Ее. На машине. И везут к себе. Говорят, пельмешков, специально к приезду нашему налепили…
Прибыли, Анька с матерью – в кухню, варить те самые пельмени, а мы с отцом ее к столу, где уже и красненькое стоит, и беленькое, и закуска… Хлопнули по рюмашке, по второй…вносят обещанное.
– Тебе с бульоном? – интересуется Анькина мать, и я понимаю, что в курсе. Ну, вот этого самого нашего штампа, и хрясть вилкой о стол:
– Не надо мне ваших пельменей, – сумку в руки, и к своим.
Неделю из дома не выходил. Родители чувствовали неладное, но в душу не лезли, и я был страшно им благодарен . Что делал? А болел. И в переносном смысле, и в прямом. Я ж еще простыть там, в Сочи, умудрился. А, может, на нервной почве. Короче, температура, сопли, горло заложено. И болезни тоже – большое мерси, потому что лежал без чувств, и без мыслей. А полегчало Батона вспомнил. Ну, вот это его: клин клином. Решил найти бабу, что, собственно, меня и подняло на ноги . То есть и мама, конечно, которая настаивала, чтоб я все – же сходил в поликлинику. Мама плохого не посоветует. Заглядываю в окошко регистратуры: ба, Таня Шидловская. Девочка, за которой я в школе сидел. Вот ее парта, а следом моя. С первого по третий включительно. Нет, Танюша, конечно же повзрослела. Косы, толстенной, по круглую попу, у нее к тому времени уже не было. Но волосы на висках кучерявились, как в детстве. И глаза не стали меньше ничуть. Так что узнал я ее мгновенно. И она меня. И как то зажглась вся и – нырк ко мне из – за перегородки. Росточка маленького. Но ножки пряменькие.
– Чем, – думаю, – не клин. И после традиционного « а помнишь?» прямым практически текстом ей говорю: «Не желаете пройтиться, там, где мельница крутится»? И начинаем мы с ней по «кинам» ходить. По концертам, по «кинам». И возвращаемся как – то с очередного культпохода автобусом, воркуем, а позади два парня датых, и комментируют. Скабрезно так. И один в затылок хрипит: «Натрахались?»
Порываюсь встать, она не пускает. А этот не унимаются. Вскочил, и, как в суворовском учили, удар – в скулу и тут же – в висок. Автобус замер, а я Таню за руку и к водителю. Говорю: «Парень, открывай». Идем пешком, рынок прошли, проспект. Она в маленькой такой двухэтажке жила: «Может, зайдешь? Родители на курорте, так что дома никого. Ну, может, Ольга, сестренка старшая, вернулась. У нас и выпить найдется». А меня потрясывает, и выпить – самое то. Ну и разведку, если удастся, провести боем. Не насобачился я еще сразу в койку девок заваливать. Да и не на панели Таню нашел, в регистратуре.
– А че не выпить? Выпить можно. Нужно даже, я бы сказал.
Ольга, действительно, дома была. А родителей, действительно, не было. Хлопнул стакан, огляделся: две комнаты.
– Предки, когда возвращаются? Через две недели? Ну, тогда до завтра, Танюш?
Назавтра выхожу из подъезда – Аня.
– Володь, мне в Москву надо срочно, а с билетами сам знаешь как. Да и денег нет. Устрой.
Москва – это лысый. Это я понимаю. Понимаю, и ливер у меня начинает трястись. Но если парень – кадет, это надолго.
– Ну, хорошо, – говорю и веду ее к Сафарову ( он еще работал), сажаю в поезд и понимаю, что сегодня точно не получится с Таней. Ну не получится! Звоню в регистратуру, начинаю отмазываться. Она: «А завтра? Оля работает в ночь». Вот в это самое завтра все и случилось. Все, что обычно случается у парня с девушкой, когда они остаются одни. Но, черт (!), я опять думал об Ане. И до, и после, и во время. Таня, впрочем, была умелой, и ночами мы делали с ней любовь, а днем (она отгулы взяла) мотались по городу. Сашка Кузьмин к нам присоединился. И подружка Тани Наташка. Как-то вчетвером в двушку, свободную от родителей, заваливали. Выпили на кухонке, посидели. Танюша пластинку поставила. Сальватора Адамо. Я под Адамо ее и увел в комнату. Сашка Наташку – в другую. Выхожу за спичками. Слышу, Сашкин баритон: «Наташа, дорогая, я тебя никому не отдам». Думаю: врет, подлец, но как красиво. Когда занятия в институте начались, я эту формулировку Сашкину в курилке гласности предал – народ на вооружение взял. Добавил цвету, и девушек уговаривал. «Ты нежная и удивительная, – шептал в очередное ушко, – лучше всех на свете, я тебя никому не отдам». Уж не знаю, чем там у Саши с Наташей кончилось, но мужики говорили: работает. Я Тане ничего не обещал. Как, впрочем, и она мне. Секс без обязательств. Меня это очень устраивало, и, обнимая Таню, все реже думал об Ане, а если и думал, то знаете о чем? Ну, вот она приедет. И мы пересечемся. А пересечемся неминуемо. Живем в одном дворе, в одном институте учимся, наконец, один штамп у обоих в паспортах, и с ним надо же что-то делать. Пересечемся, и каково будет мне? Опять станет штормить. Или теория Батона сработает? Не сработала. Приехала Аня, и пошла новая серия садо-мазохисткой драмы. Что- то у ней там не срослось, видно, в столице. И она начала искать встреч со мною. Прежде, помню, как ни зайду к ней: дома нету. Ну, и, соответственно, во дворе. Ищешь ее вечно, или ждешь. Да и в институте ходили разными коридорами. А тут сталкиваемся по нескольку раз на дню. И я понимаю, что клин как торчал, так и торчит. Посмотрит она на меня этими своими гляделками, и хожу как чумной. Но разговоров не разговариваем. Привет-привет. Однако 22 сентября приближается. День, в который мы условились ножки у римской пятерочки раздвигать. И, помню, иду я от Тани. Часов в одиннадцать что ли? Поздно, короче – сидит, одна, что совсем уж не характерно, сидит в нашей беседке.
– Володя, можно тебя?
– Кадет, стоять! – говорю себе, но ноги не слушаются.
– Даже и не присядешь?
Присел. Уткнулась в плечо, и будто плотину прорвало.
– Люблю тебя, люблю, люблю, люблю, – захлебывается слезами. – А ты послал ребенка нашего убивать. И в Сочи я тебе мстила. Я разозлить тебя хотела, понимаешь? Чтобы ты тоже помучился. Разозлить. И тебе специально сказала, что еду. В Москву. Ну, ударь меня, ударь, если хочешь, не бросай только….
– Что ты со мной делаешь, Анька! – и целую мокрое это ее лицо, целую…
Короче, сдался опять. Раздвинули мы пятерочке ножки, и к родителям: так, мол, и так – супруги. Ее – как будто б заранее знали. Моя мать – за сердце. Отец валерьянке накапал: «Ну что уж теперь –то переживать », и в ближайшее же воскресенье сели за свадебный стол. Купили в «Салоне новобрачных» за взятку платье с фатой, мне галстук, и стали вместе жить. Жили у наших. Сестра в Тамбове, муж у нее из Тамбова, брат служил, так что вторая комната – в нашем распоряжении. Та, где стоял вот этот вот стол на львиных лапах. Счастливой легальную часть нашего брака я б не назвал и с большой натяжкой. Малейший повод и схватка. А то и вовсе без повода. И все по той же схеме: ты кто такой, а ты кто такая. Но не было ночи, которая бы нас не примирила.
Родители переживали (все ж на глазах), но не встревали. До тех самых пор, пока отцу не попалось письмо.
Голову даю на отсечение – он не рылся в ее учебниках. Возможно, она в кухне оставила, а батя решил положить в секретер, ну конвертик и выпал. Писали на адрес родителей Ани. Ей, Ане. Вениамин. И не в августе. И даже не в сентябре. Буквально, на днях, а приближалось новое лето.
– Володь, тут какое то письмо странное…
Он ее называл зайчиком. Она его – ежиком. Он так и говорил о себе – твой ежик.
Ну и беда мне с этой Нинкою, она живет со всей Ордынкою! – наяривал кто-то за окном под гитару.
– Вы рылись в моих вещах?! Может, меня обыщите?! – кричала в лицо моему отцу моя любимая. Мне захотелось ее ударить. Ударить женщину. Впервые в жизни. Вышел в ванную и сунул голову под ледяную струю. Запахло валерьянкой, хлопнула входная дверь, хрустальные бусины люстры отозвались нежным звоном… Короче, все вернулось на круги своя. Она – у своих родителей, я – у своих. На этот раз меня не Таня спасала – Болгария.
Если вы думаете, что в сочинской поездке были одни только минусы, то бросьте так думать. Были и плюсы. Точнее – плюс. Большая часть денег, которые я заработал путями праведными и неправедными на жд, осталась нетронутой. И на этот раз я решил выбивать клин не клином, а воплощением своей давнишней и пылкой мечты. Решил в Париж рвануть. Удивлены? А мне почему – то казалось, что препятствий нет никаких. У нас же «Спутник» был. Бюро молодежного международного туризма. Ну, я и двинул в этот самый «Спутник», который был структурой обкома ВЛКСМ и которым руководил некто Аверьянов. « Так, мол, и так, – говорю Аверьянову, – являюсь президентом клуба интернациональной дружбы пединститута, и желаю проверить дружбу на прочность, посетив страну изучаемого с тщанием языка. Проверить уровень приобретенных знаний и навыков в общении с непосредственными носителями, а также…».
– И какой язык мы изучаем? – прервал мой пылкий монолог главный по молодежному туризму.
– Французский
– Ну, брат, замахнулся. Ты сначала на соцлагере прочность проверь. А мы тебя в этой проверке проверим. Сможешь без потерь для репутации страны победившего социализма ее на чужбине представлять или не сможешь. Порядок такой. Мы сейчас как раз группу формируем в Болгарию. Политехники едут, строители, присоединяйся.
Общеизвестно: курица не птица – Болгария не заграница. Но спорить с порядком себе дороже. В данном конкретном случае.
– Соцлагерь, так соцлагерь.
– Ну и ладненько.
И рассказывает, что я должен сделать, чтобы, значит, присоединиться; какие анкеты заполнить, в каких инстанциях добро получить.
Добро получал в трех инстанциях. Сначала комитет комсомола мне характеристику дал. Потом в райкоме комсомола ее утвердили. Потом в парткоме и 1 отделе вуза, потом в обкоме, а потом в КГБ. Или наоборот: сначала в КГБ, а потом в обкоме. Не помню точно. А что касается анкеты…
– Будешь заполнять, – говорил отец, – обязательно в конце припиши: « ни я, ни моя семья, ни родственники моих родителей на аккупированной территории не находились и не проживали». Я совету бати внял, но, помню, возмущался, когда приписку эту в присутственном месте делал. « А кто, черт возьми, – возмущался я, – позволил аккупировать эти территории?! Те, кто бедствовали на них?!»
Возмущался, конечно, внутренне. Но сильно. Повозмущавшись, рванул в столицу. За год поизносился, и не хотелось ударить в грязь лицом перед болгарскими товарищами. Перед прекрасной половиной болгарских товарищей, главным образом. Наши опять колымили на жд в крашенных анилином рубашках, и, подбросили, естественно до Москвы. Остановился я у Геши, но, сколько я не сулил продавцам сверху, купить мне не удалось решительным образом ничего.
– В Ригу тебе надо, – сделал вывод друган и проводил на Рижский вокзал.
– Ночь – туда, ночь обратно. Там уж точно оденешься, – кричал вслед уходящему поезду.
Ночь я провел наедине с женщиной. Соседка по купе оказалась учительницей из Риги. То есть вообще – то русская. Из Костромы, что ли. Но вышла замуж за латыша, и к которому и возвращалась. Провела отпуск у матери , и – назад. Слово за слово, на политику вырулили. Про сожженный напалмом Вьетнам, про студенческие бунты в Париже коротко поговорили и перекинулись на Хрущева. Точнее накинулись. Хрущева тогда не ругал только ленивый, хотя уже четыре года как его сместили. Мы с попутчицей ругали за кукурузу. Я рассказал про то, что видел у деда Павла в деревне. Про чахоточные ростки «царицы полей» на полях, где до того белел лен, колосились рожь и овес. И, и про то, как в 64-м мать будила нас ночью, и мы шли к булочной занимать очередь за хлебом.
– А у нас, – подхватила «рижанка» с воодушевлением, – в маразме этом дошли до того, что корабельные сосны начали выкорчевывать и чуть ли не среди дюн сажать эту самую кукурузу.
Партии в целом тоже досталось – лезет, де, во все щели общественной и, что самое мерзкое, личной жизни. Короче, вполне себе антисоветские разговорчики, но даже мысли не возникало, что именно Хрущеву обязаны этой своей раскрепощенностью.
В Москве стояла жара страшная. Рига встретила ледяной ветрюгой. С Балтики дуло. А я по московской погоде одет – сорочка с короткими рукавами, и ни куртки, ни пиджака, ни свитера. Вижу навстречу идет грузин и так жалостливо на меня смотрит, как я «дуба даю». И, вдруг произосит как заговорщик:
– Слюшай, свитер хочешь?
– Очень хочу. Но импортный.
– Импортный, импортный, – и – в сторону жилых домов. Я – за ним. Смотрю, знак кому-то подает. А у меня в кармане 400 рэ. Сумасшедшая по тем временам сумма, большая часть которой не мне принадлежит, а товарищам, что, как и я, поизносились за год упорной учебы. Да, и еще билет на обратный путь. Но смотрю, женщина на знак среагировала. Ну, думаю, раскидаю. И дальше за этим, в кепке. Я – за ним, а за мною женщина. Входим во двор. Входим в подьезд. Никого. Я спиной к лестнице встал, ну чтобы было, в случае чего, куда отходить и ногой отбиваться. А он даме своей: «Покажи». Та – под юбку, и свитер вытаскивает. Может, и бывают страшнее, но я не видал. Сигнального цвета полосы на груди, сам черный и такой грубой шерсти, что как репей колет.
– Но я хотел импортный.
– Импортный, импортный. Наш, грузинский.
– Сколько? – спрашиваю для приличия
– Тебе – тридцать пять.
– Нет, спасибо.
– Тридцать!
– Нет.
– Слюшай, двадцать пять, да?! – кричит спекулянт, но я уже практически во дворе, и только выхожу обратно на вокзальную площадь – еще один. И тоже – усы, аэродром.
– Слюшай, свитер надо?
– Импортный?
– Импортный, импортный!
– Ваш грузинский?
– Наш, грузинский.
– Нэт, нэ надо, – и к универмагу бегом.
Сморю – свитерки. Полушерстяные, но вполне пригожие.
– Девушка, – обращаюсь к блондинке в форменном халатике. Молчит. Повернулась поджарым задом ко мне и чего – то на стенке пустой изучает.
– Девушка, будьте любезны – ноль внимания.
– Так подойдете вы ко мне или нет?
– Не понимай, – не поворачивая головы, снисходит героиня "Лачплесиса"
– Ну, тогда я иду к директору
Только подошел к кабинету с табличкой «Администрация», оттуда – дама и на чистом русском языке интересуется: « Вам что, молодой человек». – «Да, вот, – говорю, – свитер хотел приобрести, а ваша сотрудница никак на меня не реагирует».
– Минуточку, – и чего – то на латышском продавщице моей неразговорчивой. Та огрызаться, но свитер, в конце – концов я заполучил. И вообще приоделся. Даже белые штаны типа джинсов у меня появились. Местного, рижского производства, но для Болгарии, полагал я, сойдет. Полагал, не опозорю могучую нашу Родину, а уж в родном городе я в штанах этих и вовсе первым парнем буду.
В августе. В Болгарию я должен был ехать в августе. А шел, 68-й. 1968 год – год не только «Красного Парижа», но и «Пражской весны» . 19 августа мы были в Москве.
Мы это группа из 30 человек, в том числе девушки. Девушки были прекрасны, и их было много. Что меня, скажу честно, порадовало. Зигзаги моей первой любви и семейной жизни привели, наконец, меня к мысли, вот в том рижском поезде и привели, что жить надо с Любовью, Надеждой и Верой…Короче, кто свободен в данное время. И еще на перроне родного города начал присматриваться к попутчицам на предмет вероятного адюльтера. Нет, я конечно же знал ( отдельное спасибо товарищу Аверьянову), что есть среди нас особой зоркости человек, на которого возложена священная обязанность довести по возвращению до соответствующих органов, кто и как себя в поездочке вел. Но пригляделся: почти все вели себя приблизительно так же как я. Хотя были среди нас и комсорги групп и даже курсов. Но и комсорги оглядывали контингент на предмет установления теплых и дружественных отношений с лицами противоположного пола. Да и своих же кадрить собирались – не иностранцев каких – нибудь. Ну я на стукача и забил. И продолжил инспекцию кадров. И тут же зацепился глазом за студентку политеха по имени Эльвира. Ну и как-то сразу у нас сложилась компания. Я, Эльвира, и двое ее однокурсников – Танечка и Сергей. Компания теплая, но непростой, как выяснилось ближе к Москве, конфигурации. Серега хотел Таню, Таня – меня, я – Эльвиру. А Эльвира… На тот момент мне казалось, что проблем не будет и мы чудненько проведем болгарский месяц. Целоваться начали в первый же вечер, и страсти в поцелуях этих было столько, что если бы не очень комфортные в этом смысле дорожные условия, срослось бы в первую ночь. Ну, я так думал. Ограничились поцелуями. А утром всей четверкой пошли по Москве гулять. И гуляли до вечера, состав на Запад отходил ближе к полуночи. Ну, естественно – Красная площадь, и как – то вдруг попадаем на Кузнецкий мост, а там – народу… Народ за оцеплением пареньков в штатском и поголовно с флажками – нашими и чехословацкими. И все орут: ура! И: да здравствует советско-чехословацкая дружба! А по Кузнецкому в это время к Кремлю – кортеж. А на календаре, напоминаю, 19 августа 1968 года.
Уж не знаю, кого они выманили. Дубчека, как сейчас думаю. Но тогда мы почти ничего не знали об этой истории. И потом долго еще пребывали в полной уверенности, что в данном случае правительство и партия поступают резонно. «Варшавский договор» не ввел бы войска Чехословакию – ввело бы НАТО. Короче, в этом вопросе народ и партия были едины. Ну, вот такой вот темный народ как мы – студенты из закрытого наглухо города. «Голоса»? А мы их чистосердечно считали вражескими. Да и мало чего можно было понять в «голосах» этих из-за наших глушилок.
Позже, много позже, приятели, что после Суворовского окончили Рязанское десантное училище, и в Белоруссии службу несли, рассказывали, что за месяц до ввода войск каждый божий день при полной амуниции сидели в самолетах. Отсидят восемь часов, следующая группа садится. То есть обстановочка еще та была. Но мы пребывали в счастливом неведении и, накричавшись, набродились, сели на Киевском в купе поезда теперь уже международного класса. И опять у нас, конечно, веселье. И не только у нас. Весь вагон, а мы почти весь занимали, шумит. Там же ресторан, в поезде. А мы еще с собою затарились. И пыль, конечно, столбом. А были среди нас две обкомовки. Из обкома ВЛКСМ. Вера и Люба . Вера – чином повыше, Люба – в помощницах. Красоты, кстати, божественной. И при этом баскетбольного роста. Метр восемьдесят, не меньше. Так вот, они все к порядку нас призывали. Особенно Вера – не женщина, а кодекс строителя коммунизма. Но и у нее получалось не очень. Она – за дверь, мы бутылку – на стол. В конце – концов утомились надзиралки обкомовские по купе бегать – отстали, и веселье шло вплоть до Болгарских границ. На границе встретил нас переводчик Иосиф, и автобусом препроводил в Софию. Ну, естественно, экскурсии по городу, но мы еще в поезде решили компашкой нашей всей оторваться – ну вот уже где сидели нотации, что должен комсомолец, а чего он не должен. Она, эта Вера, даже болгарским мальчишкам умудрялась замечания делать.
Пацаны натянули веревку и бросали через нее башмак. Подошла и на чистом русском языке начала парням рассказывать, почему это плохо тапочки через веревку кидать . Они стоят, глазами хлопают – не понимают не фига. А она – свое. Ну, еле оттащили. Короче, грех было не отколоться. Ну, мы и откололись. И не только нашим купе, а большой довольно таки группой завалились в кафешку. Подвальчик, в старинном духе, вино – копейки, стотинки по-болгарски, и, мы, конечно, набрались (нас же никто не пас), а набравшись пустились в пляс (там живая музыка была – вокально-инструментальный ансамбль, и аккордионист еще ходил между столиков). Пляски были дикие совершенно, а у нас с Эльвирой практически публичный секс. «Ну, -думаю, сбылась мечта идиота. Только бы мне ее до отеля не потерять. А уж там где-нибудь…»
Но комсомолки наши крепко стоят на страже последних рубежей. Она на мне всю дорогу буквально висит, и губ от моих не отрывает, но до комнаты доходим, дверью – хлоп! Ну, «что ты, ляжешь будешь делать», как говорил мой командир! Мне б, дураку, на Таню перекинуться – девчонка глаз с меня не сводит, а я не могу. Вроде как обязанным себя Эльвире считаю. Слова ведь говорил, про то, какая она удивительная и как я ее никому не отдам. «Не уходи, еще не спето столько песен» – ору под дверью. Молчит. Нет, думаю, добью. Три ж недели еще впереди.
Едем в Бургас. Это прямо на берегу Черного моря. Бальнеогрязевой курорт.
Расселяют в международном лагере. В таких бунгало со стеклянным фасадом на 4-6 человек. Приглашают обедать. А на календаре – уже 21 августа. Ну и входим, гутаря по-своему, мы в ресторан, а зал замирает. Бросили есть – все вниманье на нас. «Че это они? – спрашиваю у Иосифа, переводчика нашего.
– А вы разве не знаете? Советские войска ввели в Чехословакию.
– А че там случилось?
– Народ восстал, а ваши его танками.
Так и сказал « а ваши его танками». Хотя сам к нам очень хорошо относился. И вообще, как мне показалось тогда, болгары русских любили искренне. Нас на завод возили – выпускал всякие лимонады, так главный инженер меня в гости пригласил. Мы с ним пили кислое вино до опупения и иначе, как братушкой, он меня не называл. Нет, любили. Любили! Но и было за что. Помню, стою на Шипке, и, думаю: «Елы-палы. Сколько наших тут полегло! Ну, тут, ладно: от ига османского братьев – славян освобождали. А к чехам чего поперлись? Социалистический порядок танками восстанавливать? Да наладили бы в своей стране жизнь, чтоб и прилавки полны, и с жильем никаких проблем, да никого даже и убеждать в преимуществах социализма не нужно было. Всем миром бы в соцлагерь ломились».
Вот такие примерно мысли роились в моей голове на Шипкинском перевале, но молодость брала свое, и на обратном пути я уже не столько об общем думал, сколько о личном.
Что касается распорядка, то он у нас в основном был такой: с утра – пляж, вечером – бар. Две левы, и опять – вино, опять – музыка, Эльвира – в экстазе и целует взасос. Вся шея моя и грудь в синяках. Но дальше никак. Млеет долго на этой вот самой шее, а потом дверью хлоп – перед самым носом. Ну и в этот раз –хлоп! Пришел, лег, злюсь:сколько же можно порожняка гонять! И только засыпать – Вериго вваливается. Сосед по бунгало. Тоже из политеха парень. Смешная фамилия, но красавец редкий. Одним только носом – выдающихся размеров, с горбинкой, можно любоваться часами. Но главной Вериго достопримечательностью был все же не нос, а торс. И вообще фигура. Мастер спорта по велосипедному спорту рост этот Вериго имел 190, и такие формы, что когда шел по пляжу, девушки ум теряли, и он, я думаю, никого не обижал. И вот заходит
– Вов, спишь?
– Сплю
– Слушай, погуляй, а я Любу тут быстренько…
Люба – это вторая из обкомовской парочки, что пеклась о всеобщей нравственности. Ну, та, что красотка и под метр восемьдесят. А уже даже не ночь, а ранее утро. Часа четыре, наверное.
– Знаешь, -говорю, -спать хочу, мочи нет. Убеди ее, что я пьяный вумат, и делайте свое черное дело.
– О'кей, – и за Любой.
И я вам скажу так: с моей стороны это была даже не ошибка, это было преступление. Против самого же себя. Я, вроде бы, стал дремать – столько выпито и пережито, но входят. И поначалу ведут себя тихо, а потом так разошлись, что мама, дорогая.
А я повернуться не могу – боюсь спугнуть. Ну и лежу как мертвый, рука затекла, нога… А там у них еще что-то упало, или они оба упали, и эти стоны…Мука страшная, и
и конца ей не видно. «Ну, – говорю себе, – держись кадет».
Короче, оформил он ее по полной программе, пошел провожать, а я думаю:все, больше подобных экспериментов проводить над собой не буду.
Проснулся после обеда, и на пляж. Ближе к вечеру в бар собираемся – прибегает парнишка из соседнего бунгало: чехи наших камнями закидывают. А в лагере не одна группа из Советского Союза – несколько. И чешских несколько. И чешские ходят с флагами. У рядовых ребят – маленькие, у руководителей – большие. Ходили с флагами, но в конфликты не вступали. Пройдут мимо и все. А тут взяли в руки булыжник. Мы, было, рванули…»Стоять!» – орет Вера, наш комсомольский вожак, руки раскинула и телом своим роскошным дорогу перегораживает.
–Милиция разберется. А вас я не пущу. И в кафе не пойдете. Есть эстрада летняя – вот там и танцуйте.
И тут ей в пояс надо поклониться, этой нашей Вере, потому что война бы нешуточная разгорелась. А так ребята из политеха взяли свои инструменты, мы ведь не с пустыми руками к братушкам ехали, а с культурной программой, и весь вечер лабали джаз, а мы танцевали со своими девушками, и постепенно весь лагерь стянулся к нам. Все пришли, кроме чехов, с которыми, Надя была права, болгарские органы поработали, и больше уже инцидентов подобного этому не было. Мир и гармония воцарились окрест, одно печалило: пьеса близиться к финалу, а хэппи – энда нет – одни синяки на груди и шее.И главное мани уже на исходе: я ж ее, Эльвиру эту, каждый вечер угощал.
– Как бы, – говорю Иосифу, – часы загнать. Поиздержался я с нашими девушками. Часы практически новые. «Полет» Экспортная модель.
Он меня в деревню, к часовщику. Пожилой такой мужчина, приветливый. 10 левов дал. А бутылка сухого 0,75 – 80 стотенов. То есть гудели мы до последнего дня, и, в поезде международного класса продолжили, но дальше танцев – обжиманцев дело у нас с Эльвирой так и не продвинулось. И это конечно сильно подпортило впечатление от поездки, а тут еще в столице нашей Родины со мной случился конфуз.
Приехали мы на Киевский, уезжать должны были с Казанского, и от вокзала к вокзалу нас экскурсионный автобус вез. А я чего – то съел в ресторане. Ну, вот случается и в транспорте международного класса недоброкачественная пища. Съел, и утром чувствую – хреново моему животу. Побежал в туалет – глухо. А автобусы уже копытами бьют. Ну что делать – влез в автобус этот. Сижу, и чувствую: процесс пошел нешуточный. А еще как нарочно вырядился. Я там мокасины купил, в Болгарии. И блайзер.Шикарный – пуговицы в два ряда. Потом к нему герб Парижа пришил, и все умирали от зависти. Но тогда он у меня еще без эмблемы был. Но все равно красивый. И вот я в этом во всем, и полкилометра не проехали, покрываюсь холодным потом.. И тоненьким таким голоском говорю: «Остановите автобус, ребята – тошнит». Ребята радостно: «Да, блюй в пакет».
– Остановите, – ору. – Заразы!
Остановили. Посреди Москвы. Куда бежать? Кому сдаваться? Смотрю – арка. Ныряю. Двор довольно большой, Скорая в центре, выходят врачи. Подбегаю: «Люди, где тут сортир?» – «Да не местные мы, за больным приехали» – и в подъезд. Я за ними. Они – в лифт, а я… Ну что делать? Сел под лестницей. Народ наверху топает. Стыд и срам. Сделал дело и медленно –медленно от подъезда. Шагов через десять чую – надо бежать назад. И опять: стыд, срам. И вот как челнок: туда-сюда. Протерпел, наконец, до дороги. Ловлю такси, жмем – на Казанский. А вокзал этот я как пять своих пальцев знаю. И мчусь не вниз в туалет, где очереди змеей, а в тот, что у воинских касс, солдатский. Там, обычно, свободно. Добежал, сел, посидел и в медпункт. Врачом – мужик. «Так и так, – говорю. – Съел что-то не то в ресторане». Он в кружке пол -литровой марганец размешал – пей. Я залпом, и в воинский зал к солдатскому туалету. Раза четыре, наверное, сбегал еще. Смотрю: успокаивается.
Звоню Куприну: «Геша, сижу на вокзале возле туалета – оторваться не могу». Он: «Мы тебя выручим». Приваливают человек пять бывших кадетов – коньяк, сухарики…. Рюмашка, другая, третья, проблемы как не было. Я даже настолько осмелел, что мы за пределы Казанского вышли и продолжили пиршество в ресторане, ну и в поезд меня, скажу честно, вносили. Проспался, выхожу поутру на родном перроне, а там… Кто бы вы думали? Правильно – Аня.
– Ты откуда?
– Из Болгарии.
– А ты куда?
– На дачу. Яблок набрать.
Дача у них действительно, вдоль железнодорожной ветки. Остановки две на электричке от города. И я смотрю на нее, загорелую, в коротеньком сарафанчике, и понимаю: хочу. Мочи нет. И прямо в этом своем блейзере и макасинах в электричку, рядом сажусь, и мы даже до избушки не доходим, а падаем под первой же яблоней.
Много ли нужно мужчине для счастья? Тем более после месяца воздержания. Лежу счастливый, а она, как ни в чем ни бывало, и не беря во внимание мои синяки:
– Я квартиру нам нашла. С родителями жить невозможно, ну согласись.
– На какие бобы?
– Моя учительница… Ну, Серафима Михайловна, помнишь? Уезжает с мужем на Байконур, а у них трешка. Почти у самой Волги, представляешь? Так вот, никаких денег они с нас брать не будут. Ну, только за свет и коммунальщикам платить.
И, вы не поверите, но мы опять стали жить вместе. Квартира отличная, в элитном районе. Пустая только. Но она чего – то из дома приволокла, я подсуетился и достал две раскладушки. Ой, как сокурсники радовались! И ее, и мои. Все вечера у нас. Палас нам мама моя дала, вот мы на паласе и принимали гостей. Тогда вообще это было модно – «застолье» на полу. Сокурсникам радостно. Ну и нам вроде ничего. Но этажом выше жил некто Роман. Жену его звали Виолетта, и был у Романа этого еще дружок неженатый по имени Вадик, сын профессора политеха, и сам – кандидат наук и владелец волги 21-й модели. Ну, страшная по тем временам крутизна. Рома тоже был кандидатом. И тоже из политехнического. И вообще личность известная. Комиссар стройотряда, принимавшего участие в возведении ВАЗа. И при этом оба, ну чуть старше нас. Ну и моя с ними знакомится. Сначала с Виолеттой, потом с Ромой, а после и с Вадиком. И я только и слышу: Вадик да Рома. Рома да Вадик. А потом мы начинаем вместе праздники отмечать. И вот как-то пьем, то ли за Октябрьскую, то ли за Первомай, и выхожу я за чем то на кухню, а там… Там моя ненаглядная с Вадимчиком. И так это он ее хорошо прижал, и видно, что и она не против. Твою мать, да сколько же это может продолжаться!
–Ань, – говорю, – когда компания эта отчалила, – че ты делаешь, а?!
Губы поджала – молчит. Хлопнул я водки стакан, запил сырым куриным яйцом – тогда еще сальмонеллеза не боялись. «Все, -говорю, -дорогая, разводимся», -и – к Таньке. К регистраторше этой моей. А через неделю мы с Аней подаем заявление, и разводят нас быстренько. Быстренько – делить то нечего: ни детей, ни плетей. Но заноза в сердце торчит. И я, чтоб от себя убежать, кроме Таньки еще с одной замутился. Потом и вовсе девочки пошли косяком. И вот как то проводил очередную, транспорт жду. А мороз страшенный. Стою, ежусь, ну и думаю, надо бы к Ромке зайти. Ромка этот Виолетткин кавказцем по отцовской линии был и собирал холодное оружие. А я ему как – то про саблю немецкого морского офицера брякнул – отец с фронта привез. Он пристал – покажи. Шикарная вещь, такой лев слоновой кости на рукоятке. Ну я и принес. И так она, эта сабля, за нашими с Аней разборками и у него и осталась. Ну и думаю: надо б забрать. Гляжу, а по другой стороне бывшая моя под ручку с Виолеттой чешет. Запеленговали меня, и через дорогу: цок, цок, цок.
– Ой, Вов, привет!
Смотрю, а у моей красавицы вот такой вот фингал. Красавица рыдать, а Виолетта рассказывает: собрались они в ресторан. Ромка, Виолетта, моя и Вадик. Вадим задержался, а мою, на беду, какой-то танцевать пригласил. Ну и когда Вадим, в залу вошедши, танец сей обнаружил, то поступил так, как многие мужчины на самом деле и поступают: размахнулся и слова, не говоря, Анне в торец.
Виолетта рассказывает, а меня, вы не поверите, смех разбирает. Я в воротник уткнулся, ну чтоб не заметили. И, видимо, не заметили, потому что Анна сквозь эти сопли свои и слезы вдруг говорит:
– Ты не проводишь меня? Мне так плохо!
– Нет, ты знаешь, устал, как не знаю кто. Жрать охота, спать охота…, – и в автобус, который как раз проходил. Прыгнул, и эдак мне стало легко. Воткнуть перо, полетел бы, наверное.
Да, а саблю тот хмырь так и не вернул. Они в Москву подались, Ромка с Виолеттою. Ну и с саблей моей.
Глава 6
«Меховой воротник, чтобы согреться суровой русской зимой, глаза голубые, волосы взлохмаченные…Это тебе, возможно, напомнит кого-то… Что касается меня, то я не намекаю абсолютно ни на кого, – напишет Катрин на оборотной стороне открытки с репродукции из серии «Пацаны». Антонио Гонзалеза.
Гонзалезский «Пацан» не просто похож на Катрин, он ее точная копия. Те же голубые глаза, тот же овал, те же припухлые губы с ямочками в уголках…
Эту ее открытку я получу в конце 69-го. А пока – начало, самое начало этого поворотного для меня года. О существовании Катрин я даже не подозреваю, и у меня опять – проблемы, и опять их автор – женщина.
Да, да – та самая Татьяна, в объятиях которой я зализывал раны, нанесенные Анной.
Как это пишут в плохих романах? «Ничто не предвещало беды».
Беды не предвещало ничто. Напротив, все сулило одно наслаждение. Танькины мать с отцом в тот вечер опять куда – то отчалили, сестрица работала в ночь, и мы завалились в эту их двушку. И сначала дарили друг друга ласками, потом пили на кухне чай, а потом в дверь позвонили.
– Родители? – спросил я подругу одними губами.
– Нет, – дернула та головой, впихнула меня в комнату и, толкнув на диван, потушила свет – посиди.
Двери прикрыла. Но двери были со вставками из стекла, и человека, которого она провела мимо этих дверей , я видел, не смотря на мутность, стекол, отчетливо, и я этого человека узнал. Это был Коля. Молодой, высокий и довольно симпатичный жеребец, который , как и все мы , слонялся вечерами по нашенскому «Бродвею». Николай был известный ловелас и жил под лозунгом: всех девушек не перелюбишь, но к этому надо стремиться.
– А не дурак ли ты, кадет? – спросил я себя. Хлопнула входная дверь, впорхнула Таня и плюхнулась рядом.
– Кто это?
– Ой… ну… знакомый.
– Чего ему?
– Ну … про подружку приходил спросить. Ты ее не знаешь.
Из всех подруг пассии я действительно знал только одну. Ту, с которой мутился Сашка Кузьмин. Я сделал вид, что поверил. Но на следующий день отправился к Игорю, еще одному нашему кадету, который жил в центре и знал всех и вся.
Игорю не надо было долго объяснять, что и как. Игорь взял трубку и позвонил Николаю.
– Здорово, старый конь. Слышь, информуха нужна человеку про одну чувиху. Встретимся?
Встретились в сквере у главной площади города.
– Многостаночница, – коротко, но емко охарактеризовал мою подругу Коля. – Добрая – никому не отказывает. Ну и у «Центральной» ее ребята встречали.
Гостиниц в нашем городе несколько. Одна из них носит гордое имя «Центральной». И не зря. Приезжие, из состоятельных и щедрых, а это в основном гости из южных регионов отечества, предпочитают ее всем остальным, и именно там пасутся наши жрицы любви.
Ну что ты ляжешь будешь делать! Опять – двадцать пять!
Нет, я, конечно, не тешил себя иллюзиями на Танин счет. Но то, что девушка окажется откровенной шлюхой, решающий в койке еще и финансовые проблемы…Вот этого я никак не ожидал. Информация меня, признаюсь, прибила. Буквально расплющила. Все мужчины же собственники. А я к тому же до жути брезглив. По мне хоть через парную девицу пропусти, рядом не лягу, коли буду знать, что кто-то еще, кроме меня, пользуется ее расположением. «Как же Аня? – спросите вы. Аня мне крышу снесла. Таня – другое, хотя, если честно, я даже как – то привязался к ней. И не только телом. В принципе -то человек она неплохой. И она такая…Легкая! Не грузила, понимаете? Но эти ее «факультативные занятия»… Это круто меняло дело.
День клонился к вечеру, когда я позвонил в эту ее двушку. Было часа, наверное, четыре, но, судя по мордашке, и торчащей из под халата ночнушке «любимая» только-только встала.
Родители, видимо, были дома, потому что принимала она меня на лестничной клетке. Сладко жмурясь, потянула ко мне припухшие со сна губы. Не найдя моих, уставилась удивленно. Я передал ей привет от Коли. Опустила глаза, но ни слова в ответ.
Ну,– сказал тогда я, приблизившись к ней вплотную, – счастья тебе в личной жизни. Нежная и удивительная. Прощай. Писем не надо.
Лето. Лето 69-го. Американцы высаживаются на луну, а я еду во франко-советский лагерь. Шурик подсуетился. Точнее сказать, суетились мы вместе, но информацию к размышлению раздобыл Кузьмин.
– Слушай, есть возможность месяц провести среди прекрасных француженок. Лагерь. Франко-советский. Половина – наших, половина – «ихних». Нет, старичок, не Париж. Пока не Париж – Казань. Ты к братушкам через «Спутник» мотался? Вот и Казанью «Спутник» занимается. Нужны парни. До 24-х и с языком. В смысле лет, и в смысле с французским. Если эти парни не мы, то кто же?
Ну, разумеется, это были мы. В чем быстренько убедили Аверьянова. Того самого, что проверял меня на идеологическую прочность Болгарией.
– Ну, ты знаешь Игнатов как действовать
– А то, – с воодушевлением ответил я главному по международным связям, и мы рванули с Саньком по инстанциям – оформление путевок в отечественный международный лагерь мало отличалось от оформления загранки. Мы прошли все инстанции влет, получили путевки , сели на авиалайнер и через час были в Казани. Но надо было еще до лагеря добраться. Лагерь в тридцати километрах от столицы Татарской АССР, рейсовые автобусы все уже ушли, а таксисты требуют оплатить не только дорогу туда, но и обратно. «Два конца», – это у них называлось.
« Я ж – пояснял таксист, – оттудова порожняком пойду». Один говорит: «оттудова», другой, третий… «Но мы тоже – не дети Рокфеллера», – говорю я Саньке, вглядываясь в него пристально и понимаю, что есть способ за «оттудова» не платить.
«Depuis quelques jours je vis dans le silence… , – начинаю напевать, гипнотизируя приятеля.
«Шербурские зонтики». Мы сходили с ума по Женевьеве (Денёв там была совсем молоденькой), девчонки нашей группы по Ги (его играл итальянец Нино Кастельнуово). И все вместе по сахарным мелодиям Мишеля Леграна.
– Игнат, ты перегрелся?
– Александр, вам никто не говорил, что вы чертовски похожи на Кастельнуово? Ну, просто одно лицо. Случаем, не кузен? Ну, так будете им!
– А почему не ты?
Потащил приятеля к витрине ближайшего гастронома. Мы отразились там в полный рост. Потертые джинсы, растянутый свитер. Это я. Элегантный, насколько позволяли тогдашние технологии фабрики «Большвичка», костюм, зонт – трость, выменянный у джазового меломана на пластинку «Дюка Эллингтона», выменянную на билет в московский театр «Современник». Это Саня.
– Ну, ты тоже можешь сойти за «ихнего». Хиппи там. Или клошара.
– Из-за клошара не станут устраивать международного скандала. А из-за директора франко-советского лагеря легко.
Сашка приосанился, я тормознул волжанку с шашечками. За штурвалом – молоденький татарчонок.
– Вот, – киваю на изображающего иностранца Кузю, директор франко – советского лагеря, я его переводчик, добрось до базы.
– Два конца, – кидает паренек коронную фразу казанских таксистов.
– Ты – комсомолец? – перехожу на конспиративный шепот?
– Ну?
– Завтра же о твоем возмутительном предложении станет известно в райкоме, горкоме, обкоме, а также ЦК ВЛКСМ И я не уверен, что с лишением тебя премиальных инцидент будет исчерпан.
– Садитесь, – сдался паренек.
Загрузились – беседу меж собою ведем. Разумеется, на французском.
– А спроси, – предлагает Шурик, – че дороги то у них такие раздолбанные?
– Товарищ – обращаюсь к таксисту, – месье смущен качеством дорог. Почему, спрашивает, они у нас такие раздолбанные.
– А уже, – встает на защиту отчизны паренек, – ремонтируют. Того и гляди начнут.
– Ну а машина, почему у него такая хреновая? – продолжает Саня, опять же по-французски.
Когда ГАЗ-21 начали выпускать? В 56-м? «Волга», которая нас везет, была если не из первой, то из второй партии точно.
Я перевел.
– Да вот, – зашмыгал парень носом, – ставлю ее на капитальный ремонт. А мне новую дадут. Обещали.
Минут, наверное, двадцать едем молча. В гору едем, начинается спуск.
– А зато, – нарушает вдруг молчание наш водитель, – длина этого спуска 3 километра.
Сашка ржет, не дожидаясь перевода.
Международный лагерь наши разбили в правильном месте. Берег Волги, сосновый бор. Бунгало симпатичные. Такие полубочки на сваях. Территория огорожена сеткой-рабицей, парни у проходной. С комсомольскими значками на лацканах. Из окружкома, как выяснилось.
– А мы, -говорим, – по путевкам.
– Ну, это вы, ребята поторопились. Бунгало только завтра освободятся. Первая смена еще не съехала. Вы эту ночь в гостинице должны провести. Там вам и места забронировали.
– В какой гостинице? Где?
– А мы вас проводим. Нам тоже надо в Казань. Машина ваша?
–Наша, но тут вот какое дело, – говорю окружкомовцам и излагаю сюжет комедии. Ребята не возражают: директор лагеря, так директор. А водила такому повороту событий даже рад: и по комсомольской линии не взгреют, и порожнего прогона не будет.
Въезжаем в Казань. Уже вполне себе ночь, и гостиница на замке. Стучим. Деликатно сначала, потом громче – реакция нулевая. Водила достает из багажника ключ разводной и начинает ключом барабанить. Тоже не сразу, очень даже не сразу, но дверь отворяется. На пороге мужик в тапках и спортивных трико о двух здоровенных в районе колен пузырях.
– Че надо?
– Да вот ребят разместить. У них и места забронированы.
– Администратора нет, местов нет, я ничего не знаю, – мотает взлохмаченной головой мужик и дверью – хлоп у нас перед носом. Слышим по лестнице – топ, топ , топ.
– Да вот же путевки! – орут окружкомовцы. А водила опять ключом колотить.
Мужик назад. И снова: «администратора нет, местов нет…»
– Да ты знаешь, кто тут у тебя под дверьми стоит?! – орет наш таксист. – Директор французского лагеря! Скандала международного хочешь? – и опять в дверь этим своим ключом. Мужик свое: «Никакого директора не знаю, ничего не знаю, местов нет».
Долго они так препирались, комсомольцам, видимо, надоело. -Едем, – говорят, – в окружком. Там у нас диваны, ночь перекантуетесь, а утром – в гостиницу.
Гоним в окружком. Расплатились с водилой, Сашка ему: «Мерси боку» и по-русски, но вроде как бы с акцентом: « Ты очень хороший шофер». Тот аж весь просиял.
Диваны окружкомовские оказались довольно мягкими, и мы отрубились на раз. Приезжаем утром в гостиницу – она полна теми, кому, как и нам, улыбнулась счастье оценить свои лингвистические достижения в трехнедельном общении с непосредственными носителями языка. Кто за день до нас приехал, а кто и за два. Загодя собирали народ. Для чего? А для накачки. Ну, чтобы, значит, объяснить, что есть тлетворное влияние Запада и как с этим бороться. В день по нескольку лекций. О международной обстановке, о язвах капитализма и достижениях нашей родины. Самой яркой оказалась та, где речь шла о форме одежды.
«Вы больно то, – по отечески напутствовал очередной куратор, – на эти их джинсы с футболками не смотрите. И не смущайтесь. Мы советские люди, у нас своя форма одежды. Отличная от капиталистической. Ну, вот как у меня, например: белый верх, черный низ. Жарко – рукава у рубашечки закатал. Похолодало – распустил их обратно.»
– Да, Игнат, – шепчет Санька. – Маловато как то в тебе советского.
– Все претензии к родной текстильной промышленности : и штаны, и свитер, и даже плавки, чтобы ты знал – отечественного производства. Или Прибалтика уже не отечество?
Накачали, по автобусам, и – в аэропорт. За французской частью смены, которая только – только приземлилась. И в лагерь ехали разношерстными такими компаниями: пол – автобуса – наши, пол-автобуса – «не наши». И жили в бунгало интернациональным составом. В каждом – семь коек, на пяти – французы. И мы в первый же вечер – куда? На танцплощадку, конечно же. Кадрить. Француженки, ексель – моксель!
В центре лагеря – надувной такой купол, а под ним – столовая, бар, и вот эта самая танцплощадка. Он тоже на сваях, купол. И вечерами его вот так вот приподнимали, и открывался чудеснейший вид на Волгу…
Я решил соответствовать. Отутюжил брюки, принял душ, достал бритву и помазок…
– Не слишком ли вы перевозбуждены, милорд? – интересуется Санька, наблюдая, как я режу щеки, соскабливая щетину.
– А что вы хотите? «Нева». День прошел и ты вдова.
– Я о буйстве гормонов, милорд. Неуправляемый гормон он далеко заводит.
– Я президент клуба интернациональной дружбы?
– Ну, президент.
– Я должен дружбу крепить?
– А я что ли не должен?!
Ну и двинули мы крепить.Обстановка располагала – кустов там было полно, а у сердца лежало изделия №2. Секса, однако, в тот вечер не было никакого. Даже безопасного. Сначала была какая-то официальщина, а потом … а потом я влюбился.
Джерк. Так назывался новомодный танец, который демонстрировали французы, скользя по деревянному помосту. Такой облегченный рок-н-ролл.
– Скользить, так скользить! – Шура осмотрел контингент и вытащил девчонку по имени Доминик. Ту что, вытащил я, звали Катрин.
Сколько ей было тогда? Семнадцать? Да, черт побери, семнадцать, и это было видно невооруженным глазом. И Саня делал специальные глаза, но Остапа уже, что называется, несло. Стройная, с меня ростом, волосы щекочут щеку и пахнут яблоком.
Жара. Жара стояла, несмотря на поздний час, страшная. И после танца, я помчался в бар принести чего – нибудь холодненького. Возвращаюсь, а возле Кати -Алексей. Один из штатных переводчиков лагеря. И видно, опять же невооруженным глазом, что отнюдь не профессиональные обязанности держат его возле нее. Но нет лучшего стимула, чем препятствие. Сую парню бокалы с трубочками, он от неожиданности принимает, и мы опять танцуем с Кати. Рок-н-ролл помогает сближению.
– Ты нежная и удивительная, – пускаю я в ход тяжелую артиллерию, – я таких, как ты, никогда не встречал, – и к выходу ее. На предмет прогуляться. А она только что такая податливая, вдруг начинает упираться…
– Алеша… Он будет обижен.
– А если я умру? Вот прямо у ваших ног?
Пожимает плечами, неуверенно как-то пожимает, но все равно к этому Алексею… А я стою. Долго стою, прежде чем понять, что музыка кончилась, что в ожидании новой, народ вдоль стенок рассредоточился и посреди зала один только я…
Мадлен. Эту девчонку звали Мадлен. Ростом не высокая, волосы распущены по плечам и грудь… Шестой точно. Заметил я ее еще в порту. Ее невозможно было не заметить. Из наших ее заметили все, и вот эта вот секс –бомба приглашает меня танцевать. Я стою посреди площадки, один, музыканты еще перекуривают, но она кладет мне руки на плечи, и совершенно при этом ясно, что если бы мы с ней развлеклись в кустах, ни наша фемида, ни французская не обвинили бы меня в совращении малолетних. Но я уже не принадлежу себе. Я вдруг опять тот, кем был десять лет назад, когда часами торчал у окошка, что выходило во двор, и ждал, когда во дворе этом появится большеглазая девочка с густющими волосами. Только теперь эту девочку звали Кати и у нее была тень, которую она звала нежно Алеша…
Моей тенью стала Мадлен. Ходила с этими своими вызывающими формами хвостом . Куда я, туда и она. Уцепится за руку и идет. А ходили мы много. У нас сколотилась довольно теплая такая компания. Я, Санька, Олег из Чебоксар, ударник оркестра казанец Равилька, Роже, фотограф, из бедняков, но с замашками лорда (он называл себя плейбой) и Жан Клод. Парень из семьи фабрикантов, но совершеннейший демократ.