© Солоницын А.А., текст, 2021
© Издательство Сибирская Благозвонница, оформление, 2021
Предисловие
Стрелы света и стрелы тьмы
Когда я прочел житие этого святого, я был просто ошарашен – другого слова не подберу. Поразил сам подвиг монаха Виталия, жившего в 7 веке в Александрии, взявшего непосильный по нашим мирским понятиям крест. Он решил спасать падших женщин – да как! Приходить к ним, платить за ночь, но не предаваться блуду, а наоборот, давать им поспать, а самому до рассвета молиться.
К тому же он строго предупреждал, чтобы они о нем никому не говорили, иначе быть беде. Но беду-то как раз он этим запретом и накликал. Его бранили самыми скверными словами, плевали в него и даже били. Но он всё сносил, продолжал нести крест и тем спасал многих и многих блудниц – своим примером показывал, что можно победить плоть и все, с чем от века связаны предательства, измены, коварство, ложь, страдания обманутой любви – всего, к чему ведет похоть, одолевающая человеком.
Тайну монашеского подвига он возвел на ту высоту, которая обретается исполнением обета смирения, – отсюда и умолчание о своих поступках, ведомых одному только Господу.
Чем больше я размышлял о житии монаха Виталия Александрийского, тем больше понимал, что его подвиг не утратил своей высоты, пройдя сквозь столетия. И сегодня он остается таким же важным, даже злободневным, как и прежде.
И тем больше мне хотелось написать про этого уникального монаха, который выделяется даже среди множества святых угодников Божиих.
Стремление это росло, особенно когда я узнавал и видел воочию, как внедряются в нашу жизнь нравы, которые всегда были чужды нашему народу. Разнузданность стала выдаваться за норму поведения, вседозволенность – за свободу, кривляние и передразнивание – за истинное искусство.
Вот уже перестали удивляться бородатым женщинам, пляшущим и поющим что-то несусветное, выдавать им первые премии на фестивалях, гомосексуалистов и лесбиянок делать героями фильмов, спектаклей, в угоду извращенцам присуждать им самые престижные награды. А тех, кто осмеливается давать отпор этим «современным трендам», объявлять ретроградами и отсталыми от времени людьми.
Конечно, есть, как и во все времена, борьба, противостояние добра и зла. Стрелы света летят от учеников Христа, стрелы тьмы – от сил злобы поднебесной.
И важно сейчас для страны, для каждого из нас понять, кто натягивает тугую тетиву лука спасения или тетиву лука гибели.
О своих верных учениках Христос говорил, что они соль земли. Да, именно соль бережет пищу от порчи. Так и монашество, как передовой отряд Христов, первым выходит туда, где всего опаснее, где есть уже запах гниения. Великая Александрия, оплот Византийской империи, этот котел, в котором оказалось замешано сразу множество цивилизаций, пала, потому что не смогла одолеть исподволь разъедающую порчу разврата, падения нравов.
Вот поэтому я и решился написать о том, как вершил свой подвиг монах Виталий, казалось бы, столь далекий от нас по времени. Но близкий и даже родной потому, как он жил и как утверждал Христа своей молитвой и всей жизнью.
Повествование я старался сделать как можно интереснее, стремительно развивая сюжет, придумывая такие литературные образы, которые бы характеризовали и эпоху 7 века Александрии, и нравы того времени. Что же касается образа самого монаха Виталия и других исторических персонажей, как святого патриарха Иоанна Милостивого, святого Геласия Комедианта и других, то тут я стремился, как в прежних моих повестях и романах, не отступать от исторической правды.
Для тех, кому недостаточно этого, в приложениях даны Житие, молитва, тропарь и кондак святому монаху Виталию Александрийскому.
Эпиграфом к повести я взял слова нашего национального гения. Ту строку из его бессмертного «Памятника», которой раньше мы как-то не придавали значения, как-то ее пропускали. Но теперь эта строка звучит, как никогда прежде, заветом великого поэта.
Алексей Солоницын
«…И милость к падшим призывал».
А. С. Пушкин, «Памятник»
Глава 1
Смертное утро
Солнце показалось над спокойно дышащим морем. Оно осветило своим краешком подножие громады маяка.
Подножие являло собой четырехгранную призму шестидесятиметровой высоты с квадратным основанием, облицованным белым мрамором.
Не торопясь, солнце стало потихоньку скользить по могучему телу маяка, который поднялся на сто тридцать пять метров, туда, на вершину, где неусыпно горел костер, освещая пространство утреннего моря через гладкие шлифованные линзы из камня и зеркал.
Лучи маяка сейчас светили ярче солнечных, освещая могучую фигуру Посейдона, венчавшую это чудо света.
Вот солнце осветило и великолепный, со стройными колоннами и греческим портиком храм Святого Аркадия. Когда-то он был храмом Сераписа – бога плодородия, царствие которого простирается на земле и под землей, бога, так почитаемого египтянами. Сначала римляне, а потом греки попытались объединить египетского бога со своими, но из этого ничего хорошего не вышло.
Распри, чаще кровавые, то затихали, то возобновлялись, даже и сейчас, когда вера Христова стала главенствующей во всей Византийской империи, в том числе и здесь, в Александрии.
Вот солнце добралось до всего греческого квартала, лежащего за храмом, где дома из камня и крытые черепицей, с внутренними двориками и садами, маленькими фонтанами, постепенно переходили в соседство с домиками из кирпичей глиняных, с плоскими крышами, в большинстве своем из тростника.
Солнце осветило и египетскую часть великого города с кварталами, идущими параллельно морскому берегу, в центре своем с садами и площадями, с Дворцовой его частью, самой торжественной и величавой.
Здесь царские сооружения занимали около трети города и назывались Брухейон. Сюда входили театр, усыпальница Александра и Мусейон – с когда-то знаменитой на весь мир Библиотекой. Ныне от Библиотеки почти ничего не осталось; Мусейон, прибежище муз, был перестроен и не имел того величавого вида, как при династии Птолемеев.
Но и сейчас, при византийском владычестве, Дворцовая площадь и многочисленные постройки вокруг него с садами и роскошными улицами не могли оставить равнодушными ни надменных римлян, ни ученых греков, ни прибывающих сюда торговцев из Иерусалима, Персии и далекой Индии.
В это ранее утро из дома, на вид вполне приличного, даже претендующего на некую изысканность, с довольно искусно сделанным греческим портиком с двумя колоннами, небольшой лестницей, обложенной мрамором, торопливо вышел человек.
На нем была надета черная милоть[17] поверх такой же черной не то камизии[18], не то туники, подпоясанной веревкой. Голова его была прикрыта надвинутым почти до глаз куколем[19], скрывающим лицо. Человек смотрел не перед собой, а в землю, лишь иногда вскидывая глаза и осматриваясь по сторонам.
Казалось странным, что этот человек не любуется прекрасным, свежим утром, не радуется легкому ветерку, беззаботно бегущему с моря, а куда-то торопится, словно опасаясь, как бы кто-нибудь его не заметил.
Свернув от дома, из которого вышел, в боковой переулок, человек внезапно остановился, чуть не натолкнувшись на незнакомца, преградившего ему путь.
– Попался! – торжествуя, с плохо скрываемой злобой выкрикнул незнакомец.
Человек в милоти хотел было юркнуть в сторону, но незнакомец, крепко ухватив его за грудь, рывком приблизил его к себе.
– Нет, от меня так просто не уйдешь!
– Пусти! – Человек попытался вырваться, но его старенькая милоть лишь затрещала в крепкой руке незнакомца.
– Посмотри на меня лучше, ну? Узнаешь? – Он еще ближе придвинул к себе жертву, и милоть снова затрещала.
– Отпусти!
Чуть отодвинув человека в милоти от себя, незнакомец со всего размаха треснул его по уху, бросив на глухую стену дома, около которого произошла эта встреча.
Рывком подняв человека с земли, он встряхнул его и опять спросил:
– Ну, теперь узнал меня, монах Виталий? – Тот, кого назвали монахом, всё еще не мог прийти в себя – голова гудела, соображение возвращалось медленно. – Не понравилось? А если я теперь двину тебе в другое ухо, как думаешь, лучше начнешь соображать? Тут есть закон гармонии, или нет? Ты ведь ученый монах, не так ли?
– Не бей меня. Скажи лучше, что тебе надо.
– Хочу выяснить кое-что.
– Что именно?
– Сейчас узнаешь. Первое. Как ты, дрянной человечишко, смеешь называться монахом? Дожив до седых волос, таскаешься к блудницам! Неужели не понимаешь, что порочишь святое имя монаха?
– Позволь и тебя спросить, – ответил Виталий. – Прежде всего, почему я должен держать ответ перед тобой?
– Тебе и в самом деле непонятно, почему я поймал тебя? Я Наклетос, дискобол, дрянная твоя душонка. Ты врачевал в доме моего отца Леонидаса. И проповедовал. Все тогда восхищались твоим красноречием! И я восхищался! А отец мой тебе сказал, что я победил на весенних играх. И ты ответил, что пришел бы посмотреть на Гептастадион, как я метаю диск, да только тебе нельзя. Вспомнил?
Голова Виталия продолжала гудеть от удара, распухшее ухо болело, но все же он вспомнил, хотя и смутно, что был в доме грека Леонидаса, блюстителя порядка на Агоре[1], агоранома, просившего посмотреть его больную жену, которую никак не могут вылечить. И он пришел, и лечил женщину, истощенную болезнью, и молился, а потом о чем-то еще говорили.
– Да, я знаю тебя, Наклетос. Но не потому, что был в твоем доме.
– А почему?
– Видел и слышал тебя на суде.
– Вот! – обрадовался дискобол. – Климена, сестра, сказала, что ты, Виталий, негодный монах! И что зря тебя пригласили в дом! Нечего восхищаться твоим красноречием, потому что все это сплошное лицемерие! А на самом деле ты сластолюбец, распутник! И теперь я убедился, что это правда!
Открытое, незамутненное раздумьями лицо Наклетоса покрылось красными пятнами от праведного гнева, а светлые голубые глаза, казалось, метали искры, когда он говорил, пристально глядя на монаха. Он опять взял Виталия за грудки и сильно встряхнул его.
– Ты понимаешь ли, что наделал?! Понимаешь? Ты подрываешь не только мою веру во Христа Спасителя! О Котором так прекрасно говорил! И язычники торжествуют! И опять призывают резать нас, христиан! Мерзкая, ничтожная тварь, вот ты кто! Это ты совратил мою Алоли!
Он снова ударил Виталия по уху. Да так сильно, что монах потерял сознание.
Наклетос понял это, как только отпустил милоть Виталия.
Тело монаха как будто лишили костей, оно обмякло и, словно тряпичное, повалилось на землю.
Наклетос сверху смотрел на жертву.
«Убил?»
Минуту-другую он стоял над Виталием, потом наклонился к нему.
Монах приоткрыл правый глаз, не заплывший от удара.
– К тебе… Наклетос… вернется… твой удар…
– Что? Что ты бормочешь?
– Удар… вернется к тебе… – Монах собрал силы и закончил фразу: – …Ты закричишь… громко…
– Я? Закричу?
– …Вся Александрия услышит…
– Безумец! Что выдумал! Это ты закричишь, если сможешь!
Приподняв, он ударил Виталия о стену дома, да так сильно, что монах рухнул, замер на земле, распластавшись.
Наклетос отряхнул пыль и кусочки сухой штукатурки, попавшие на его белоснежную тунику. Отряхнул пыль и с кожаных сандалий. Только после этого пошел прочь из переулка, где остался лежать поверженный монах.
Когда Наклетос миновал египетскую часть города, которая называлась Ракотис, на улицах уже появились прохожие. Но он не замечал их, находясь в том состоянии, когда продолжаешь переживать случившееся. Неподалеку находился Гептастадион, и Наклетос подумал, а не зайти ли туда, чтобы поупражняться, тем успокоив себя. Но странно – ноги как будто сами несли его в противоположную часть города. Наконец он вышел на улицу Канопик, а потом и Сома, которые отличались от остальных величавыми колоннами и вели к мавзолею Александра Македонского. Он не понимал, почему шел сюда.
И вот оказался на Дворцовой площади, окруженной торговыми рядами, в Брухейоне.
Странный ветер трепал его кудри на голове крепкой лепки. Пальмы, росшие вдоль площади, слева и справа, стояли неподвижно. Их роскошные кроны, похожие на головные уборы восточных красавиц, тоже были неподвижны.
А между тем Наклетос явно ощущал ветер, налетевший на него. В мыслях, мелькавших в голове, он снова увидел красавицу Алоли, танцовщицу. Пальмовая крона как раз и напомнила ее танцевальный головной убор.
Алоли он посещал в доме блудниц, и мысль о том, что она отдавалась монаху, была для него особенно ненавистна. Но ведь Виталий был у нее, в этом не осталось никаких сомнений! Теперь понятно, что именно из-за речей монаха она не согласилась быть с ним!
Пальмы не качали кронами из стороны в сторону, а между тем ветер так усилил свой порыв, что Наклетос остановился, закрыв лицо руками.
Как будто песок, принесенный из пустыни, полоснул по глазам.
Как будто кудри его начали отрываться от головы и встали дыбом.
И будто кто-то скользкий, мерзкий проник сквозь тунику и вцепился в грудь.
Чтобы отодрать от себя мерзкое существо, он стал рвать на себе тунику. Но мерзость еще сильнее вцепилась в него.
Пролезла сквозь грудную клетку и стала пожирать внутренности.
И даже сладострастно чавкала.
Наклетос дико заорал.
Решил, что если с разбега удариться о ствол пальмы, то убьет мерзость.
Так и сделал, быстро побежав к деревьям.
От сильного удара ему стало еще хуже, и он закричал громче.
Тогда он стал кататься по булыжникам, которыми вымощена улица, ударяясь о колоннады и подбираясь ближе к торговым рядам, уже вопя безостановочно.
К нему сбегался народ.
Один из окруживших беснующегося Наклетоса узнал его. Крепко обхватив, попытался привести в чувство.
Тщетно.
Нашли товарища Наклетоса, который шел от дворца, где располагалась префектура.
– Наклетос! Наклетос! – прокричал человек, знакомый ему, прямо в лицо. – Что с тобой? Очнись!
И тряс его, и дергал за кудри, качая голову из стороны в сторону.
Глаза дискобола на минуту стали осмысленными.
Пена перестала течь изо рта.
– А? Где я?
– Тебя кто-то преследовал? Кто, скажи!
В глазах, только что выражавших растерянность, появилась решимость узнать, что же произошло.
– Нет… Как болит ухо… Алоли…
– Тебя кто-то ударил? Скажи, кто?
Народ всё прибывал, спрашивая друг у друга, что произошло.
– Повалил мою лавку! – громко сказал один.
– Бросался моими рыбами! – крикнул другой.
– И камнями!
Сознание Наклетоса исчезло так же внезапно, как и появилось.
Он снова дико закричал.
Потом завыл.
Его связали, уложили на носилки и понесли.
Толпа, потрясенная помешательством знаменитого дискобола, сына известного всему городу агоранома, шла следом.
Было немало любопытствующих – пытались понять причину помешательства.
– Он назвал имя Алоли.
– Танцовщицы?
– Из дома блуда!
– Тише! Я точно знаю, что она бежала оттуда.
– Да перестаньте, женщины!
– Перестать? Избил его кто-то из любовников Алоли!
– Хватит врать! Сам видел, как он в пальму врезался!
– Ну да!
– Господь наказал!
– Господь никого не наказывает. Это мы сами себя наказываем.
– А, Философ! Ты-то как здесь?
– Шел мимо.
– А чего с нами?
– А ты чего?
– А ничего. Это же Агора.
Между тем пришли в дом Леонидаса.
Наклетос то переставал выть, как бы набираясь сил, то вновь начинал истошно орать.
Уцепившись за имя Алоли, вскоре выяснили, что у дома блудниц, в переулке, нашли монаха.
Люди пытались связать одно событие с другим.
Глаза Наклетоса прояснились, и он перестал выть.
Приподнявшись на ложе, он вдруг сказал:
– Это я… Хотел его проучить! А убил…
Наступила тишина. Она казалась странной после изнуряющих воплей Наклетоса.
– Нет, монах Виталий не убит, – сказала Климена, сестра Наклетоса. – Мне его почитательница рассказала. Его принесли в дом, правда, сильно избитого.
Опять наступила тишина.
И послышался внятный голос Наклетоса:
– Он сказал, что я буду кричать так, что услышит вся Александрия.
И после этих слов снова впал в беспамятство.
Глава 2
Смертный вечер и ночь
Монах очнулся от того, что кто-то мокрой тряпицей протирал его лицо. Приоткрыл глаз и увидел чье-то женское лицо. Сразу узнал его.
Стал припоминать, что с ним и где он.
– Ты у себя дома, брат Виталий. – Да, это она, потому что голос слишком знакомый. Он попробовал приподняться, но она положила руку на его грудь: – Лежи.
Боковым зрением он рассмотрел тень женщины, падающую от светильника на стену его глинобитного дома. Разглядел и блюдо с фруктами, стоящее на низком столе, им самим сделанном.
– Вот манговый сок, попей.
Пожалуй, она права.
Она помогла ему приподняться, придерживая твердой ладонью его голову.
Он выпил сок, и дышать стало легче.
Ровный свет выхватывал из полумрака лицо женщины, которую он узнал.
Он принадлежит Климене, гречанке, белокурой красавице с голубыми глазами. Время и страдания утонули в этих глазах, но сейчас легко понять, что они выражают.
– Как Темелко?
– Когда узнали, что ты лежишь избитый, святейший послал его, чтобы помочь тебе.
Он попробовал повернуться, чтобы лучше видеть ее, но почувствовал острую боль в боку. Потрогал себя правой рукой и понял, что лежит с накрепко перевязанной грудью.
– Он сломал тебе ребра.
Ах вот оно что.
Дышать трудно, потому что ребра, наверное, пробили легкие.
Но Темелко, жених Климены, македонянин, или кто-то еще, вправил ребра. Иначе он давно покинул бы этот свет.
Что ж, значит, Господу угодно, чтобы он напоследок объявил александрийцам, что написал в свитке.
– Климена, в кресте, над моим ложем, свиток. Достань его.
Она сняла со стены крест.
В его основании была защелка, открыв которую, она вынула из креста пергаментный свиток, заготовленный Виталием к смертному часу.
Он показал, чтобы она положила свиток на стол.
Скрипнула дверь, вошел Темелко, стройный юноша, каменотес.
Он подошел к ложу Виталия, опустился на колени и поцеловал ему руку.
– Как вы?
Виталий успокоительно закрыл и открыл глаза.
– Не надо ли чего?
«Как прекрасно Господь всё управил», – подумал Виталий.
– Нет, идите с миром.
Они встали, поклонилась.
Но Виталий видел, что Темелко что-то хочет сказать.
Он был юн, высок, плечист. Лицо открытое, чистое. В глазах светилась любовь к монаху, который для него стал духовным отцом.
– Отче, святейший не верит клевете, изливаемой на вас. Сам собирается прийти сюда, чтобы успокоить народ.
Виталий снова открыл и закрыл глаза.
– Я готов ко встрече со святейшим. И с Господом.
Климена подлила масла в светильник, поправила фитилек.
– Благословляю вас на мирное и благое житие, дети мои. Поминайте меня в своих молитвах. – Они не знали, что ответить ему. – Мне надо успеть помолиться. Идите с миром.
Молодые еще раз приложились к его руке и только после этого ушли.
Тихо.
Чуть потрескивает горящий фитилек в светильнике.
Как будто вернулось то время, когда он оставался в своей келье в монастыре аввы Серида.
И начинал молиться, и всё исчезало, словно поглощалось темнотой кельи, где только горящий огонек светильника звал его к Спасителю.
В душе еще ярче разгорался свет, и ей, тогда молодой, пока еще только закаляющейся, всё казалось возможным – даже стать подобным святому Варсонофию, который здесь, в монастыре, молился в затворе восемнадцать лет, никого не принимая. Лишь только авве Сериду открывал двери, впуская настоятеля монастыря, чтобы исповедаться и причаститься.
Авва Серид оставлял затворнику хлеб и воду и ничего не говорил, пока сам Варсонофий не произносил какие-нибудь слова.
И он, Виталий, стремился к такому же подвигу, но не смел о нем даже самому себе признаться, потому что боялся, что это превратится в гордыню и вместо святости обретет нечто противоположное.
Когда он переставал молиться и засыпал, утомленный, во сне картины прожитых лет обрывками всплывали в его сознании.
И он видел себя то идущим с караваном по дороге в Иерусалим, или в Дамаск, или в другие города, где он побывал в молодости, когда ушел из дома в поисках Христа Спасителя.
В городах, на площадях и базарах, в общении с самыми разными людьми в домах или хижинах, где находил приют, он чаще узнавал примеры не святости, а порока и жестокости.
Ответа на вопрос, который всё чаще ставила его душа, поглотившая много книжных знаний и немало примеров из самой жизни, для чего всё-таки следует жить, он нашел лишь в монастыре, куда пришел после странствий.
В монастырь его приняли охотно, потому что он был рукаст, знал много ремесел, занимаясь которыми добывал себе денег на пропитание и странствия. Плотничал, делал украшения из камней, не гнушался и самой тяжелой работы.
Он бы до конца жизни земной остался в монастыре, если бы не одно событие, которое произошло, когда отцу Виталию уже минуло пятьдесят лет.
И сейчас, лежа на своей жесткой постели, которая, как ему стало совершенно ясно, станет смертным одром, он снова припоминал и первые искушения, разочарования и укрепление в вере, и тот день, ту встречу, заставившую его выйти за ворота монастыря и направиться в Александрию.
Странно, казалось, монашеская жизнь должна была вычеркнуть из памяти всё, что предшествовало до принятия пострига. Но вот же, хотя и отрывочно, всплывали в памяти какие-то прожитые события независимо от его воли и сознания.
Глава 3
Алоли – слаще нет винограда
Укротитель Тамир
Она выросла в цирковой семье и уже с трех лет участвовала сначала в живых картинах, а потом и в представлениях, где у нее уже была роль. Сначала она изображала ангелочков, но уже в шесть лет, когда тело ее приобретало выраженные девичьи формы, отец, владелец цирка, заставил ее выходить к зрителям в полупрозрачном хитоне.
Отец, Тамир, изображал охотника. Увидев девочку у ручья в лесу, гнался за ней. Хитон спадал с девочки. Схватив ее, охотник уже намеревался предаться сладострастию, но тут появлялся медведь. Охотник в страхе бежал, а девочка с благодарностью гладила медведя и уводила его со сцены.
Отец, дрессировщик, с малых лет приучил Алоли не бояться ни зверей, ни людей, которые глазели на нее обнаженную. И чем более взрослела Алоли, тем явственнее становилось, что растет красавица. Та-мир усложнил представление, где Алоли уже выступала как главная героиня. Девушка вытеснила со сцены сначала мать, затем любовницу Тамира Кейлу, особенно когда обнаружилось, что у Алоли прекрасный, с неповторимым тембром голос.
Сначала Алоли пела у ручья, с тем самым голосовым «щебетаньем», присущим египетскому пению, когда гласные звуки начинают прищелкивать, создавая неповторимую прелесть. Зрителям все чаще хотелось, чтобы Алоли пела больше, чем в пантомиме у лесного ручья.
Тогда Тамир стал выпускать дочь на сцену уже во втором действии, где она изображала повелительницу охотников, похожую на Артемиду, но не греческую богиню, потому что вид ее всё отчетливее приобретал черты именно египетские, а некую лесную красавицу, которая своим пением завораживает зверей, а затем и охотника, становясь его возлюбленной.
Чем откровенней становилась сцена обольщения лесной богини, тем больший успех она имела у зрителей. Видя, что отношение отца к дочери заходят слишком далеко, мать Алоли, Амизи, восстала – себе на погибель.
Когда они прибыли в Александрию, он продал супругу в дом блудниц. Любовница Тамира Кейла, зная крутой нрав укротителя, присмирела, затаив злобу. И стала жать случая, чтобы отомстить.
Да и все в бродячей цирковой труппе присмирели, хотя в душе не могли не осуждать хозяина. Он хотя и скрывал свое отношение к Алоли, но ведь шила в мешке не утаишь.
Дочь он убеждал изо всех сил:
– Послушай меня, Алоли. Ты не должна осуждать ни себя, ни меня. Потому что мы с тобой живем для великой цели. Императрица Феодора была артисткой цирка! И отец ее тоже был, как и я, укротителем. Но Феодора не умела петь, как ты! Лишь показывала в пантомимах свое нагое тело.
Всё это он рассказывал Алоли не один раз.
После представления, посчитав собранные бронзовые монеты – самые мелкие в ту пору – фоллисы и пентануммионы – и уложив их в ларец, он пил вино в отдельном шатре, где оставлял Алоли. Стремительное, почти сказочное восхождение блудницы Феодоры на трон императрицы Византийской будоражило воображение девушки.
– Рассказывают, что Феодора устала от блуда и цирка, – продолжал Тамир. – Она накопила золотых солидов и серебряных милиарисиев[2]. Будто купила себе дом и стала вести благочестивый образ жизни. И будто однажды ее увидел император Юстиниан. И влюбился в нее до безумия![3]– Тамир умел говорить так, будто видел то, о чем рассказывал. Он был хорошим мимом. – Но ты не верь всему, что говорят! – горячился он и таращил глаза. – Тут далеко не вся правда!
Феодора никогда бы не стала императрицей, если бы не сумела сначала добраться до Константинополя, а потом и до императорского дворца! Ну как можно поверить, что она с л у ч а й н о попалась на глаза императору? Глупость!
Он пил вино, и Алоли тоже пила, чтобы не чувствовать запах изо рта отца, чтобы забыть, что это ее отец, что он ласкает ее в запрещенных местах не на сцене, понарошку, а здесь, на ложе, у себя в шатре, всё больше к ней приставая.
– Она всё это ловко подстроила, понимаешь? И мы так у с т р о и м! Дай срок! – заговорщически шептал он. – Мне сказали, что скоро должен прибыть из Константинополя от императора Маврикия сам комит экскувитов[4]Лизандрос! Император знает о здешних распрях и посылает гвардию, чтобы навести в Александрии порядок! – Алоли хотела отодвинуться от отца, но он не позволял, а наоборот, еще крепче прижимал ее к себе, продолжая горячо шептать: – Лизандроса мы заманим на представление! И ты сделаешь так, что он сойдет с ума! Как сейчас сгораю я! Не противься, моя прекрасная Алоли[5], недаром я дал тебе такое имя! Ты слаще любого винограда!
Она сопротивлялись изо всех сил, но разве могла она справиться с укротителем медведей?..
И преступление совершилось.
Наутро она твердо решила бежать.
Но куда?
Тамир видел, что Алоли изменила отношение к нему и что-то задумала. Чтобы успокоить ее, продолжал говорить о великой цели. Вот приедет Лизандрос и отвезет ее в Константинополь. И там будет представление для самого императора. Ну чем Алоли хуже хваленой Феодоры, тем более давно уже покойной? Во сто крат лучше!
Ее тело прекраснее всех красавиц! И голос волшебный! И она уже научена всему, что должна знать женщина!
И девушка терпела, хотя он ей стал нестерпимо противен.
Это понял и Тамир. Слова словами, даже самыми убедительными, но надо было действовать.
И Тамир сумел встретиться с начальником стражи префекта и подкупить его, чтобы он пустил его к Ксенону.
Тамир вымылся в бане, надел лучшую свою тунику, не пил и пришел к Ксенону, изобразив самую льстивую из своих улыбок.
– Ну что тебе? Говори, у меня много дел. – Ксенону, дородному, рано потолстевшему, но не утратившему мужской силы, неприятно было встречать у себя во дворце Тамира, которого он держал за низкого фигляра.
– О, я знаю величие твоих дел, – низко, но с достоинством поклонившись, быстро ответил циркач, – моя просьба ничтожна. Однако она может послужить к славе Александрии.
Мясистое лицо префекта тронула полупрезрительная ухмылка.
– Неужели?
– О, я знаю свое ничтожество, – столь же быстро ответил Тамир. – Знаю, что для тебя, светлого умом и сердцем, чужды мои низкие помыслы. Однако позволь заметить, что нравы и в Александрии, и в Константинополе упали, к несчастью. Вместо молитвы и верности заповедям Спасителя у нас всё чаще слышишь призывы к неуместному веселию и даже, осмелюсь сказать, к забавам низкого содержания…
– Куда ты клонишь, недостойный?
– О, я не о тебе, достойнейший. А о приезде к нам человека по имени Лизандрос. Это мужественный воин, но говорят, войны слишком грубой сделали его душу…
– Откуда тебе знать? – повысил голос Ксенон.
– Мне приходится встречать во множестве самых разных людей, и слухом земля полнится… Да и сам посуди, достойнейший. Человек, который всё время проводит в битвах и стоит на страже императора… Разве не захочется ему вдали от столицы, здесь, в лучезарной Александрии, отдохнуть? Тем более, если придется расправляться с мятежными, тайными врагами империи: монофизитами[6], сектантами, которых у нас множество. Ведь ты же наверняка по случаю его побед устроишь пир…
– И что?
– Позволь привести на этот пир мой самый лучший цветок, равного которому нет во всей Александрии. Да и в Константинополе такого цветка нет, поверь мне.
Ксенон строго смотрел на Тамира.
Действительно, верно говорят, что он любящий отец – так может говорить о своей дочери только настоящий отец. Заботится о ее счастье, хотя и выставляет ее напоказ… А как им поступать иначе, циркачам? Может, то, что он с ней состоит в прелюбодейной связи, клевета? Вон как светятся его черные глаза, когда он говорит о ней, этой певунье и танцовщице Алоли, которую и ему, префекту, довелось видеть и слышать.
Да, для пира во славу этого Лизандроса такой цветок будет действительно дорогим подарком.
– А ты не боишься, Тамир, – с невольным сарказмом спросил Ксенон, – что твой прекрасный цветок сорвут и истопчут?
Тамир опустил голову и покорно ответил:
– Такова судьба женщин-артисток.
Помолчали.
– Что ж, – проговорил префект, – получишь извещение, когда будет пир в моем дворце.
Тамир рассыпался в благодарностях и, пятясь, удалялся к выходу, но Ксенон остановил его:
– Позаботься, чтобы и акробаты были, и другие твои подельники.
Лизандрос оказался похожим на тот образ, который в воображении нарисовал Та-мир. Да, воин, да, закаленный в боях, но не мог представить циркач, что этот человек еще и опытен в понимании людей, в распознавании их намерений. Постоянная борьба за власть у престола научила его хотя и грубо, но всё же верно определять, какой стороны надо держаться, когда плетутся интриги всех тех, кто тайно или явно метит на престол. Выбрав воина Маврикия, который мечом прорубил себе место на троне, он его и держался, во всем следуя его повелениям. И в рассуждениях о вере он следовал твердой позиции императора.
И потому быстро расправился с монофизитами, которые держали верх среди прочих многочисленных ересей, бытовавших в Александрии.
– Мужи Александрийские! – громко говорил он, стоя на верхней ступеньке дворца. Перед ним на площади стоял народ, слушая представителя императора. – Воля императора для вас – закон, и вы знаете это! Посему оставьте распри и внемлите слову патриарха во всех вопросах веры Христовой! Вот он перед вами, святейший Иоанн, которого вы полюбили! Ибо такого пастыря нельзя не любить! Не зря же его вы сами назвали Милостивым!
Сбоку от него стоял в светлых ризах, с седой бородой высокий старик, смотря на комита со смиренной улыбкой. Взгляд его говорил: ну не надо меня хвалить, ну зачем вы так.
А Лизандрос продолжал:
– Что же касается налогов, то их исполнение такой же для вас закон, как и почитание святого имени Христа. Если же возникают споры, то их разрешает префект, достойнейший Ксенон, которому вы должны подчиняться. Из славного града Александрии в Константинополь идут груженные зерном суда, и слава вашего города на том и стоит! И посему говорю вам радоваться имени императора и его благоденствию! Благоденствия и вам, мужи и жены александрийские!
После столь краткой и вразумляющей речи многие, собравшиеся на площади, еще сильнее взрастили злобу на Константинополь и его власть. И не один подумал: «Вот ты уплывешь на своих кораблях, а мы тут посмотрим еще, какая вера и какой порядок нужны нам, а не вам, ромеям»[7].
Но Лизандрос, сопровождаемый Ксеноном и свитой, уже двинулся во дворец, где уже все было готово к пиру во славу победителя.
Свое искусство показали акробаты, затем выступил глотатель живого огня Керим, умеющий еще и выдувать пламя изо рта.
И вот настало время для пантомим Тамира.
С первого же появления Алоли все гости сразу же оживились. Ее легкие, мягкие движения, нега, с какой она расположилась, полуобнаженная, у ручья, заставили гостей перестать есть и пить. А появление охотника, сладострастно крадущегося к девушке, вызвало напряжение – у многих даже перехватило дыхание, когда хищник, изображаемый Та-миром, делающий непристойные жесты, набросился на Алоли. Тамир ловко снимал одежды с девушки, вот начиналась любовная борьба, и барабан рассыпал дробь, и тут, к всеобщему восторгу, появлялся живой медведь.
Боковым зрением Тамир видел, с каким вниманием следил за развитием действия Лизандрос, приподнявшись на своем ложе.
Казалось, он готов кинуться на выручку Алоли.
Но охотник в страхе бежал, а красавица гладила медведя. И он радостно рычал. Чтобы его успокоить, Алоли начала петь:
Тамир, притаившись за занавеской, скрывающей его от гостей, видел, с каким восторгом смотрит на Алоли Лизандрос.
Сработало!
Но жгучая ревность уже жгла сердце.
Вот началось сольное выступление Алоли.
Все песни ее были хороши, но особенно Тамир любил, когда она пела песню «Сила любви», которой ее обучила мать:
Эта была лучшая песня Алоли, и после нее она танцевала, ударяя в свои барабанчики, и уже совершенно покоренные ею зрители смотрели, как она, почти обнаженная, продолжает:
И после этого она легко, кошачьими шагами ускользала за занавес.
Гости хлопали в ладоши – и не только Лизандрос, но и дефенсор[9]Аксантос, и Наклетос, и другие участники пира.
– Эта египтянка, танцовщица, – начал Лизандрос, наклонившись к префекту.
– Понравилась? – сделав слегка игривую мину на лице, спросил Ксенон.
– Весьма, – ответил с намеком Лизандрос.
– Я позову этого фигляра, начальника цирка. Он сговорчив. Всё устроит.
Лизандрос протянул кубок к префекту, кубки, встретившись, издали мелодичный звук – они были из серебра.
Когда всё было устроено, Тамир шепнул дочери:
– Ты у него обязательно проси, чтобы он взял нас собой. Поняла? А как даст согласие, тогда и ты соглашайся.
Ей было и гадко, и в то же время приятно, что сам комит просит ее остаться с ним.
Выходит, план отца и самом деле может осуществиться!
Она ничего не ответила, лишь кивнула.
Утром всей цирковой труппой они прибыли на пристань.
Тамир стал искать комита, но его не пустили на корабль. Тогда он потребовал у стражника, чтобы его свели с владельцем корабля.
Но стражник грубо оттолкнул Тамира, да так, что тот полетел с трапа на землю.
Тамир встал, отряхнул пыль, всё еще не понимая, что страже дан приказ не пускать циркачей на корабль.
Он пошел вдоль набережной, высматривая, не появится ли на палубе рослая фигура комита.
Не высмотрел.
Подошел к дочери:
– Иди поговори с ним. – Алоли, завернувшись в милоть, стояла не шелохнувшись. Она всё видела и всё поняла. – Иди! – приказал отец. – Он обещал, так?
– Обещал.
– Так иди!
Она пошла к трапу корабля.
Все циркачи смотрели, как она что-то говорит стражнику, как тот отрицательно крутит головой.
Алоли вернулась к повозке, на которой стояла клетка с медведем. На другой повозке был сложен весь цирковой скарб.
Неожиданно Тамир сорвался с места и побежал к кораблю. С лету хотел прорваться мимо стражи, но получил такой удар копьем в грудь, что отлетел, упав на парапет.
К нему скорой походкой подошел Керим, факир.
Тамир сидел прямо на земле в разорванной камизии, с синяком под глазом, задыхаясь от ненависти и беспомощности.
На корабли грузили мешки с зерном, несколько солдат из гвардии Лизандроса наблюдали за работающими на погрузке рабами, остальные воины были уже на кораблях.
И никому не было дела до бродячих циркачей, будто их и не существовало вовсе.
– Тамир, надо ехать, – сказал Керим.
Он был лыс, угрюмого нрава, приземист и мускулист. С Тамиром они сошлись давно. Керим выполнял работу не только на представлениях, но и много делал по хозяйству.
– Надо просить у префекта разрешение хотя бы на одно представление. Чтобы были монеты на дорогу. – Тамир снизу посмотрел на Керима. Тот помог ему подняться.
– Ничего не поделаешь, придется опять кланяться префекту, – сказал Керим.
Он знал, что префект Ксенон презирает Тамира и уже запретил ему быть в Александрии. Только приезд Лизандроса остановил высылку бродячего цирка.
Тамир, поддерживаемый Керимом, сделал несколько шагов к повозке.
И вдруг стал оседать.
Керим подхватил его, не дав упасть.
Дотащил до повозки, помог хозяину забраться туда.
Губы Тамира посинели, что-то забулькало в груди.
Воин из охраны так двинул в грудь Та-мира копьем, что, по-видимому, повредил ее. Но скорее всего всё пережитое вчера на пиру и сегодня утром сломило Тамира.
– Керим, – с трудом выговорил он. – Умираю…
Керим всполошился:
– Кейла! Воды!
Но вода, которую дали Тамиру, пролилась по уже навсегда закрытым губам циркача.
Около тела хозяина цирка стояли его подчиненные.
Алоли смотрела на умершего отца со странными чувствами. Он был ей одновременно и противен, и близок.
В последнее время она обдумывала планы, как и куда убежать. Держала лишь горячая убежденность Тамира, что она добьется успеха – пусть не как покойная императрица Феодора, но всё-таки станет знатной женщиной, близкой ко дворцу.
И вот нет ненавистного мучителя, но нет и прекрасного будущего, которое он рисовал так пламенно, особенно изрядно выпив.
Она перевела взгляд с умершего отца на море.
Корабль с Лизандросом сейчас выйдет из гавани. Ее образует мол, построенный еще по приказу Александра Великого.
Он тянется от берега на 7 стадий[10]до острова Фарос, где и сейчас светит луч маяка, видный и днем, и ночью. Потому он называется не только Александрийским, но и Фаросским.
Маяк светит!
Ничего, есть и другие корабли. Она найдет с кем уплыть в Константинополь. Главное, она теперь свободна.
А сейчас надо ехать к египетскому некрополю. Похоронить там Тамира. Хотя лучше бы выкинуть его тело в овраг, на съедение диким псам.
– Поедем к некрополю. Надо его похоронить.
– А чем платить? – ехидно спросила Кейла.
– У меня есть чем платить. И у тебя тоже будут монеты, если захочешь, – властно ответила Алоли.
Глава 4
Сводники
Прежде чем покинуть Александрию, Алоли решила проститься с матерью.
Амизи встретила ее без удивления и без радости.
– Что тебе? – равнодушно спросила она.
Встретились в комнате Амизи, где посредине находилось ложе, у стены столик с зеркалом и принадлежностями для грима. У двери стояли кувшин и тазик для умывания.
– Тамир умер.
Амизи вскинула быстрый взгляд на дочь:
– Уже рассказали.
У нее было усталое лицо, и без подводки глаз, раскраски щек, без парика с рядами мелких косичек она выглядела как уже много пожившая и много чего пережившая женщина. Перед встречей с мужчинами она увлажняла себя благовониями, надевала шелковую легкую тунику, и тогда прежняя привлекательность возвращалась к ней. Тем более в полумраке, когда горела лишь одна свеча. А сейчас слишком были видны следы распутной жизни – особенно на ее лице.
– Слышала, ты его похоронила.
– Да.
– Пришла попрощаться?
– Да.
Амизи смотрела на дочь и видела, что в глазах Алоли появилось нечто большее, чем грусть. Будто бы возникло что-то вроде жалости или печали. Иначе бы она не отводила взгляд, не прятала бы его, смотря в пол, или на голые стены.
– Кто же теперь управляет? Керим?
– Медведя он продает. Акробаты отделились, уже ушли. Кейла вместе с ними.
Амизи поняла, что дочь не знает, как жить дальше.
– Керим хочет нанять нового мима. Будет его искать в Иерусалиме. Говорит, там есть школа мимов.
– До Иерусалима еще надо добраться.
Амизи теперь не видела в Алоли соперницу, которая причинила ей столько боли и унижений, а видела дочь, которая тоже попала в беду.
– Что же ты решила?
– Пойду с Керимом. Он придумает новые пантомимы.
– Керим? Подумай сама, разве он способен? Тем более, продает медведя, чтобы не подохнуть с голода. – Амизи прямо посмотрела на дочь. – Иди сюда, сядь рядом. – Алоли послушалась, села на ложе рядом с матерью. Амизи положила ей руки на плечи. – Ты рано сдалась, дочка. Рано! У тебя впереди целая жизнь.
– Отец тоже так говорил.
– Отец! Не смей так называть этого похабника! Слава Богу, он сдох. Я не брошу тебя. Увидишь, всё у тебя выйдет. И не надо никуда уезжать из Александрии.
Пока дочь и мать говорили, уже весь дом блудниц знал, что к ним пришла танцовщица и певица Алоли. И Левкиппа, хозяйка дома, тоже узнала об этом, и возрадовалась, и поспешила в маленькую угловую комнатку Амизи.
Она вошла без стука, улыбаясь во всё свое широкое нарумяненное лицо и всегда ярко накрашенные губы. Толстая, но не расплывшаяся, всё еще привлекательная своими пышными формами, которые нравились многим мужчинам, особенно возрастным, она, протянув полные белые руки вперед, мелкими шажками приблизилась к Алоли:
– Какая радость! Какое счастье видеть тебя, Алоли!
Она обняла девушку, прижала ее к своей пышной груди.
– Умерь свои восторги, – спокойно сказала Амизи. – И прикажи накрыть стол в триклинии. У нас с Алоли есть к тебе серьезный разговор.
– Да я с удовольствием! Девушки! – обратилась она к обитательницам дома, заглядывающим в приоткрытую дверь комнаты, чтобы поглазеть, убедиться, что Алоли действительно пришла к ним. – Ты, Коринна, – позвала она девушку, увидев ее голову в двери, – иди вниз, скажи на кухне, чтобы всё приготовили для приема нашей гостьи, красавицы Алоли! Да побыстрее!
Головка девушки с распущенными светлыми волосами кивнула и скрылась.
– Впрочем, пойду и сама, – продолжила Левкиппа. – Не сидеть же нам здесь, верно, Амизи?
– Да, конечно. Ты иди, а мы потом, я только приведу себя в порядок.
Левкиппа ушла, а мать стала быстро давать указания дочери:
– Она хитрая бестия, учти. Дай мне возможность вести переговоры – и я всё устрою.
– Устроишь – что? – спросила Алоли, хотя не очень понимала, что задумала мать.
Но представить, что мать выдвинет такие условия, на которых Алоли согласится работать в доме блудниц, она, конечно, не могла.
Многоопытная Амизи выхлопотала для дочери самую лучшую комнату, в которой она будет принимать самых богатых посетителей. Танцевать и петь будет не каждый день и только за отдельную плату. Ее, Амизи, Левкиппа переведет поближе к дочери – она будет одевать Алоли, готовить к представлению, следить за порядком в ее покоях.
Плату за выступления Левкиппа будет назначать сама – она знает посетителей наперечет. Но появятся новые поклонники Алоли, и плата будет увеличиваться, и Левкиппа не должна скрывать доход от Амизи – они вместе будут распределять его.
Это условие чуть было не разрушило торг, но Левкиппа всё же вынуждена была согласиться, при условии, что большая часть дохода остается у нее, хозяйки.
Характерно, что во время этого торга Алоли пила вино, закусывала фруктами, разрезая их золоченым ножом. Поглядывала то на мать, то на Левкиппу, разгоряченную торгами, и не вмешивалась, будто заранее договорилась обо всем с матерью.
То, что Амизи с самого начала поставила дочь на особое положение в доме, вполне устроило ее. Тревога, царившая в ее душе, когда она шла к матери, улетучилась. Предстоящие встречи с посетителями дома не очень-то тревожили ее – это будут особые, богатые люди. Всё же это совсем другое, что ненавистная связь с отцом.
Она накопит денег и отправится в Константинополь.
И вполне возможно, что встретит комита Лизандроса, если, конечно, он будет жив и его не проткнут мечом или не пустят ему стрелу в шею.
И тогда она попомнит ему, как он обманул ее, унизил, не пустив на корабль.
Всё получилось так, как спланировала мать, и Алоли опять завоевала ведущее положение, потому что Левкиппа благоволила ей, поглядывая порой и похотливо, надеясь со временем подчинить красавицу и поставить на место ее мать. Она выжидала удобного случая, зная, что он обязательно представится.
А пока пребывание в доме блудниц Алоли приносило доход, от желавших видеть и обладать ею не было отбоя, и Левкиппа сортировала людей, кого пуская, кому перенося сроки, а кому и вовсе отказывая.
Вот в эти дни, когда жизнь в этом доме стала для Алоли уже привычной, здесь появился дискобол Наклетос.
Сомнения, которые длились после того, как он увидел Алоли на пиру у префекта, разрешились, когда он встретил на Агоре помощника своего отца, ловкого ситофилака[11]Джабари.
– Послушай, Джаб, – как бы равнодушно обратился он к нему, – есть одно дельце…
– Слушаю, господин, – сразу же откликнулся помощник отца, услужливо отходя в сторонку от людей, куда его поманил Наклетос.
– Ты умеешь хранить тайну, ведь так?
– Конечно, господин!
У Джабари была душа хищника. Наклетос знал, как он умеет выбивать долги, ждать случая, чтобы напасть на жертву и карать. Но знал Наклетос и про беспредельную преданность Джабари своему патрону.
– Мне надо войти в один дом, чтобы встретиться с некой особой… но тайно, понимаешь?
– О да, господин. Стрелы амуров, кому они неведомы… Но что это за дом и что за особа?
– Я доверяюсь тебе, Джаб, потому что знаю твою преданность нашей семье. Но только она-то как раз ни в коем случае не должна знать про это!
– Буду послушен вам, мой господин.
Видя, с какой преданностью смотрит и говорит Джабари, Наклетос решился:
– Ее зовут Алоли.
«Господи, Твоя воля!» – изумился про себя Джабари.
Но ни один мускул на его гладко выбритом, смуглом лице не выдал его изумления.
– Слышал про эту танцовщицу. Но ведь она теперь в таком месте…
– В том-то и дело, Джаб. Я должен попасть туда ночью. А она должна ждать меня. Устроишь?
Джабари выдержал паузу.
– Вы твердо решили, господин? – на всякий случай спросил он, пристально смотря Наклетосу прямо в глаза. Глаза сына агоранома так разительно отличались от отцовских! Они были материнскими, голубами, как летнее небо, без единого облачка.
Но желание обладания женщиной ясно прочел в них Джабари.
Наклетос незаметно всунул мешочек с монетами, где было немало солидов, в ладонь помощнику отца.
Джабари кивнул, провожая взглядом уходящего Наклетоса.
На душе было смутно, он размышлял, как поступить.
Хозяйку дома блудниц, Левкиппу, он хорошо знал, потому что через него она платила налог префекту. Устроить свидание с этой Алоли не составляло особого труда – по весу и на ощупь он уже знал примерно, сколько дал ему на расходы Наклетос.
Дело заключалось в другом – в сложном положении, в какое попадал Наклетос.
И всё же Джабари встретился с Левкиппой.
– Слушай меня внимательно, – говорил он ей, сидя напротив нее в саду, под тенью цветущего миндаля. Встреча проходила, когда уже наступила темнота. У дома блудниц, в саду, светила только полная желтая луна да мигали звезды, усыпавшие черное небо. – Предупреди Алоли, что она должна держать рот на замке. Ты понимаешь, что будет, если отец узнает, что сын ходит к его любовнице? Молчи. Я видел, что сына не остановить.
Пусть пока она примет Наклетоса, а я тем временем сумею подготовить отца. Чтобы он вразумил сына. Понимаешь?
– Понимаю, – ответила Левкиппа, с трудом сдерживая дрожь. Всё же Джабари понял, как она напугана, и взял ее за полную руку.
– Не трусь. Ты просто должна сделать, что я говорю.
– Алоли слишком своенравна. Она уже чувствует свою власть над мужчинами.
– И что?
– Она может отказать Наклетосу.
– Нет. Наклетос слишком силен, чтобы так просто сдаться.
– Джаби, она сильней его. Ей выгоден Леонидас, он хорошо платит.
– Но Наклетос молод.
– У нее есть и молодые любовники.
– И что ты предлагаешь?
Левкиппа осмелела, придвинулась к Джабари:
– Она сумеет поморочить Наклетоса. Не ляжет с ним на ложе, вот и всё. Будет кормить его обещаниями.
– Это для того, чтобы ты получила побольше денег?
– Для того, чтобы ты успел подготовить отца – чтобы он вразумил сына.
Джабари улыбнулся – что редко с ним бывало, когда он вел торг. Логика женщин всё же идет по другим извилинам мозга, чем у мужчин.
Пожалуй, она права. Наклетос нетерпелив, требует скорейшего свидания, а он, Джаб, не успеет переговорить с хозяином. К тому же Наклетос еще не был у Алоли. И может догадаться, хотя и дурак поймет, что это он, Джабари, выдал его. А если Наклетос побывает в доме Левкиппы, можно на нее свалить вину… По крайней мере, придумать и другие оправдания.
Они сидели друг против друга, сводники и прелюбодеи, и каждый просчитывал в уме свои варианты.
– Что ж, пожалуй, ты права. Но циркачку как следует наставь.
– Не сомневайся. – Она уже справилась со страхом, поняла, что пока переиграла Джабари. Но всё равно каждую минуту надо быть настороже. Господи, надо же так столкнуться отцу и сыну! Но ничего, она разберется, как тут справиться.
И Джабари ей должен быть помощником!
Она погладила его по бритой щеке.
– Может, останешься?
– Нет, мне пора.
– Коринна, правда, сейчас занята, – она знала, что Джабари предпочитает белокурую гречанку, – но я для тебя всегда свободна.
Она вплотную приблизила свою пышную грудь к его сильной груди.
– У меня еще не все дела окончены.
– Дела никогда не кончаются. Посмотри, какая ночь. И миндаль в полном цвету. И как он пахнет. Неужели не чувствуешь?
Ночь и в самом деле была дивная, звездная, с желтой луной, с цветущими деревьями, кустарниками, окружавшими дом, где, оказывается, царили не только разврат и преступные связи.
В это самое время в комнате, где жила упомянутая Левкиппой Коринна, на коленях, перед зажженной свечой, рядом с которой стояла икона Богородицы, молился монах Виталий.
Он заплатил положенную плату за ночь, проведенную у Коринны. Но не лег с ней на ложе, а зажег свечу и встал на молитву.
У Коринны он был уже во второй раз, объясняя ей, что молится за нее, за то, чтобы она покинула дом блуда и встала на праведный путь. А пока он молится, пусть она поспит, пусть отдохнет от прелюбодеяния.
В дом блудниц монах Виталий приходил не в первый раз, Левкиппа об этом знала. Но она лишь догадывалась, как проводит ночи в ее доме этот человек. Потому что он строго-настрого запрещал всем блудницам говорить про свою молитву за них и за то, что дает им отдохнуть от блуда.
Виталий молился, Коринна сладко спала, разметав свои белокурые кудри по подушке, а помощник агоранома Леонидаса ситофилак Джабари шел за Левкиппой в ее комнату, позволив себе провести ночь с пышнотелой сводницей.
Глава 5
Игра с огнем
После того, как Алоли плясала и пела на пиру во дворце префекта, вожделение коснулось своей холодной, останавливающей дыхание рукой сразу несколько сердец пирующих.
Замерло, а потом учащенно забилось сердце и агоранома Леонидаса, который был на пиру вместе с сыном. Но возлежали они в разных местах пиршественного зала, и потому Леонидас даже подумать не мог, что сердце его сына, так же как и у него, замрет на секунду, а потом убыстрит свой бег.