Из предисловия к первому изданию
Появление новой книги, посвященной критике марксизма, нуждается, быть может, в известном оправдании. Публика, по-видимому, утомлена бесконечным спором «ортодоксальных» марксистов и «ревизионистов», в котором приняли самое горячее участие и буржуазные экономисты, не принадлежащие ни к одной из этих партий. Тем не менее критика марксизма не может прекратиться до тех пор, пока названный спор не получит окончательного разрешения, так как марксизм представляет собой слишком важное явление и как научная теория, и как социальное движение, чтобы не стоять в центре научного исследования нашего времени. Вот почему «современная полемическая литература есть литература о Марксе», как недавно выразился один выдающийся теоретик и вместе противник марксизма.
Впрочем, настоящая книга далеко не преследует цели простой полемики; критикуя Маркса, я стремился придать своей критике не только отрицательный, но и положительный характер. Моя критика не направлена против Маркса как представителя определенных социальных идеалов; наоборот, высказываясь против данного автором «Капитала» обоснования этих идеалов, я хотел бы лишь содействовать их лучшему и более прочному обоснованию.
При выборе отдельных учений Маркса, рассматриваемых в этой книге, я руководствовался следующим соображением. Поскольку система Маркса не есть система социальной политики, в ней следует различать абстрактную социальную и экономическую теорию и исследование конкретной истории и конкретных тенденций развития капитализма. Точно так же и критика обеих частей системы Маркса не может не иметь различного характера: критика абстрактной части марксизма должна исходить из общих экономических и социологических соображений, между тем как оценка исторических построений Маркса невозможна без исследования конкретной истории капитализма. В этой работе подвергается критическому рассмотрению лишь первая, общая часть системы Маркса.
20-го февраля 1905 года.
Глава I. Основные идеи материалистического понимания истории
I. Понятие производительной силы. Различие материалистического и идеалистического понимания истории. Идеологические силы. Наука. Материальные условия социального развития.
II. Материальные факторы хозяйства как производительной силы. Социальная и материальная сторона хозяйства. Производство и обмен. Распределение. Материальная основа хозяйства. Раса как экономический фактор.
III. Учение о классовой борьбе. Возникающий класс и конституированный класс. Основа классовых антагонизмов. Классовое сознание и классовые интересы. Классовая борьба.
Материалистическое понимание истории принадлежит к числу тех научных построений, критическая оценка которых неизбежно должна начинаться с установления их точного смысла и содержания. Никакая иная историко-философская доктрина не вызвала в новейшее время столь обширной критической литературы и не явилась вместе с тем поводом к столь крупным недоразумениям. Почти каждый критик или популяризатор знаменитой теории толкует ее по-своему, что объясняется, прежде всего, формальными недостатками изложения теории со стороны ее творцов, всего мене заботившихся о точной формулировке своих взглядов. При таком положении дела критик поставлен в необходимость на свой собственный страх и риск дать эту формулировку и таким образом приобрести прочную основу для своей дальнейшей критической работы.
Известно, какую выдающуюся роль в историко-философских воззрениях Маркса играет понятие производительной силы. Все социальное развитие в его огромной сложности основывается, по мнению Маркса, на развитии производительных сил или, как иногда выражается автор «Капитала», материальных производительных сил. Но ни в сочинениях Маркса, ни в сочинениях Энгельса мы не встречаем точного определения понятия производительной силы. Даже более – не подлежит сомнению, что Маркс употреблял этот термин в различных и даже противоречивых значениях. Иногда Маркс понимает под производительными силами средства производства и обмена, иногда же – нечто несравненно менее определенное и боле обширное. Так, мы узнаем из его полемической книги о Прудоне, что «из всех производительных сил сам революционный класс является величайшей производительной силой»1. Автор, очевидно, разумеет в данном случае под производительной силой все то, что так или иначе содействует успехам производства: только в этом смысле можно называть производительной силой общественный класс. В том же смысле Маркс часто говорит о «производительной силе труда» как о понятии, равнозначащем производительности труда.
Но если понятие производительной силы расширить до такой степени, то исчезнет всякое различие между материалистической историко-философской теорией Маркса и обычным «идеологическим» или идеалистическим пониманием истории. Что не является в этом смысле производительной силой? Религия, мораль, наука, государственный строй, право и многое другое оказывает, бесспорно, весьма значительное влияние на общественное производство и, следовательно, должно быть признано производительной силой. Если же мы будем называть производительными силами даже общественные группы, то исторический материализм превратится в простую тавтологию, в невинное утверждение, что социальное развитие определяется развитием общественных групп.
Конечно, Маркс хотел сказать нечто совершенно иное, установив в первый раз в своей книге о Прудоне то положение, что «с приобретением новых производительных сил люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, приемов приобретения средств к жизни, люди изменяют все свои общественные отношения»2. Конечно, было бы грубейшим искажением мысли Маркса понять ее так, что приобретение новых знаний, успехи науки составляют движущую силу исторического развития человечества. Самое существенное в историческом материализме было бы при таком толковании устранено, и данная Марксом теория социального развития, имеющая, во всяком случае, определенное содержание, потеряла бы всякое отличие от обычного «идеологического» понимания истории. «Люди привыкли признавать ум, развитие и деятельность мозга единственной движущей силой быстрого прогресса цивилизации, – говорит Энгельс, – они привыкли объяснять свою деятельность своим мышлением, а не своими потребностями (проходящими, разумеется, через голову, через сознание) – и таким образом возникло с течением времени то идеалистическое мировоззрение, которое владеет умами со времени падения древнего мира»3. В предисловии к «Zur Kritik der Politischen Ökonomie» Маркс формулировал основную идею своей философии истории в известной фразе, что «не сознание определяет общественное бытие людей, а, наоборот, общественное бытие людей определяет их сознание».
Но разве не является таким искажением мысли Маркса утверждение Каутского, самого выдающегося представителя современного марксизма, что «состояние математики точно так же принадлежит к экономическим условиям существующего общества, как и состояние машинной техники или мировой торговли?»4. Вместе с математикой Каутский относит к экономическим силам химию и вообще естественные науки на том простом основании, что математика, как и естествознание, влияет на состояние хозяйства. Совершенно с таким же правом Каутский мог бы признать государство и вообще всякую идеологию «экономическим условием существующего общества», так как не подлежит спору, что «идеологические» силы оказывают большое влияние на состояние хозяйства. Таким образом, можно было бы, как сказано, уничтожить всякое различие между материалистическим и идеалистическим пониманием истории.
Впрочем, можно думать, что и сам Маркс не был чужд ошибок подобного рода. В своей книге «Die heilige Familie» он уже вполне овладел своей новой историко-философской доктриной. И, однако, в этой книге мы встречаем следующее замечание: «или думаете, критическая критика, что она сделала хотя бы первый шаг в познании существующего, пока она исключает из исторического движения теоретическое и практическое отношение людей к природе, естествознание и промышленность?»5.
Таким образом, естествознание и промышленность – вот две движущие силы истории. Этот дуализм очень напоминает историческую философию Сен-Симона, который точно так же усматривал в науке и промышленности два основания общественного строя. Но исторический материализм представляет из себя монистическое построение и признает практику жизни, а не теоретическое мышление, решающей социальной силой. Если считать естествознание самостоятельной силой рядом с промышленностью, то почему не признать таковой и философию, история которой так тесно связана с наукой? Что же останется в таком случае от знаменитого тезиса Маркса относительно сознания и общественного бытия?
С точки зрения исторического материализма естествознание, как и теоретическое мышление вообще, есть продукт, а не причина исторического развития. Как бы то ни было, нельзя не признать крайне характерной такую неясность основных идей материалистического понимания истории. Шаткость и расплывчатость понятия производительной силы подвергает эту теорию опасности утратить какой бы то ни было определенный смысл.
Правда, то же обстоятельство, говоря мимоходом, оказало большую услугу иным марксистам, дав им возможность называть производительной силой все что угодно и таким образом легко преодолевать все трудности, сопряженные с материалистическим объяснением исторических фактов. Таинственные производительные силы играют в работах многих из марксистов такую же роль, как жизненная сила в трудах старинных физиологов – все объясняется этими силами, но что такое представляют собой они сами – об этом умалчивается.
В «Манифесте» и в других своих работах Маркс дает понять, что производительные силы – не что иное, как средства производства и обмена. Этим можно было бы удовлетвориться, если бы само понятие средств производства и обмена не вызывало новых недоразумений. Под средствами производства обыкновенно понимают орудия производства, сырой и вспомогательный материал, но отнюдь не естественные условия производства, как, например, климат, географическое положение страны и т. д. Но внешняя природа, бесспорно, образует собой производительную силу в смысле Маркса, на что определенно указывает и Энгельс6.
Отождествление понятий производительной силы и средств производства и обмена наталкивается на трудности и другого рода. Так, Энгельс называет «разделение труда и соединение многих частичных работников в одной мануфактуре»7новой производительной силой, приведенной в движение буржуазией. Отсюда следует, что приобретение новых производительных сил далеко не равнозначаще введению новых орудий труда, ибо мануфактура мало отличается в этом отношении от ремесла. Правда, сам Маркс дал повод придавать материалистическому пониманию истории такой смысл, как будто бы, согласно этому воззрению, изобретение и введение в производство новых орудий труда составляет единственную движущую силу истории8. Признанием мануфактуры новой производительной силой Энгельс доказывает, однако, что такое толкование не соответствует духу данной доктрины. Это признает и Маркс, замечая, что «и при неизменном способе труда одновременное употребление на работу большого числа рабочих составляет революцию в материальных условиях рабочего процесса»9. Производство может, следовательно, испытать революцию без всякой перемены орудий труда; или, говоря иными словами, развитие производительных сил может совершаться на основе неизменяющихся орудий труда.
Впрочем, вполне очевидно, что введение новых орудий труда никоим образом не может быть признано господствующей силой социального развития. Только в новейшее время технические изобретения быстро следуют одно за другим, между тем как раньше проходило много столетий без существенных перемен в орудиях труда, что, однако, не препятствовало поступательному ходу истории. Превращение ремесла в мануфактуру, соединение прежних многих мелких производителей в одном рабочем помещении под руководством капиталиста было чрезвычайно важным шагом экономического и вместе социального прогресса. Но распространение мануфактуры нельзя ставить в связь с каким бы то ни было техническим изобретением. Среди всех форм промышленных предприятий есть только одна – фабрика, характеристическим признаком которой является род употребляемых орудий труда. Возникновение ремесла из семейного производства, распространение капиталистической домашней промышленности, это тысячелетнее промышленное развитие не находилось ни в какой связи с техническими изобретениями.
«Ничего не может быть неосновательнее, – замечает совершенно верно Карл Бюхер, – тех ученых построений, которые приурочивают новые культурные эпохи к возникновению гончарного производства или изготовления железа, изобретению плуга или ручной мельницы. Народы, умеющие превосходно изготовлять из железа топоры и даже трубы, пользуются еще и теперь деревянными копьями и стрелами и обрабатывают землю деревянными орудиями, хотя у них нет недостатка в быках, которые могли бы тащить плуг»10. Это нисколько не опровергает материалистического понимания истории, но опровергает то толкование этой теории, согласно которому историю движут технические изобретения.
Между тем как Маркс всегда указывает при формулировке своей основной историко-философской идеи на производительные силы как на решающую историческую силу (так, например, в своем знаменитом предисловии к «Zur Kritikderpolitischen Ökonomie»), Энгельc объявляет основой общественного строя «производство и вслед за производством – обмен»11. Правда, это различие в формулировании доктрины, общей обоим авторам, не имеет принципиального значения, но все же оно не лишено известного интереса. Энгельс чувствовал, что понятие производительных сил слишком туманно и неопределенно, чтобы внушить читателю ясную идею об основах исторического материализма, и потому он предпочитает говорить не о производительных силах, а о производстве и обмене. Однако это отнюдь нельзя считать улучшением рассматриваемой доктрины. Прежде всего она утрачивает при такой формулировке свой первоначальный монизм. Не один, а два фактора – производство и обмен – признаются Энгельсом решающими моментами исторического развития без точного определения взаимных отношений между ними. Правда, Энгельс дает понять своим способом выражения («вслед за производством – обмен»), что обмен играет в данном случае менее важную роль, но все же обмен, по мнению Энгельса, образует собой самостоятельный и, таким образом, до известной степени независимый от производства фактор. Так, Энгельс очень резко критикует мнение Дюринга, согласно которому обмен должен рассматриваться как подразделение производства. «Если Дюринг спутывает два совершенно различных, хотя и взаимно обусловливающих процесса производства и товарного обращения, – говорит Энгельс, – и совершенно бесцеремонно утверждает, что от опущения этой путаницы может возникнуть только путаница, то он доказывает этим лишь то, что он не знает или не понимает колоссального развития, которое обращение получило в последние 50 лет»12.
Но если товарное обращение представляет собой процесс, «совершенно различный от производства», не более обусловливаемый производством, чем производство обусловливается им самим, то Маркс, очевидно, ошибался, утверждая, что «способ производства материальной жизни определяет социальный, политический и духовный жизненный процесс»13, так как, кроме способа производства, и способ обмена определяет собой жизненный процесс.
Если же, наоборот, Маркс прав и обмен точно так же определяется способом производства, как и все остальные социальные процессы, если, следовательно, обмен не есть социальный фактор, равнозначный производству, то со стороны Энгельса методологически совершенно неправильно отводить в своей формулировке основной идеи материалистического понимания истории место обмену рядом с производством. С таким же правом Энгельс мог бы сказать, что основой общественного строя являются не производство и обмен, а производство, обмен и распределение или же производство, обмен, распределение и политический строй и т. д. и т. д., так как, конечно, Энгельс не стал бы отрицать, что распределение продуктов, политический строй и многое иное не остается без могущественного влияния на жизнь общества.
Но главное в том, что формула Энгельса оставляет совершенно в тени самое существенное в материалистическом понимании истории. Сказать, что производство есть основа жизни общества, значит сказать весьма мало. Состояние производства зависит от самых различных социальных моментов – так, например, от состояния науки, правового строя, господствующих нравов и т. д. Если общественный строй зависит от условий производства, то и производство зависит от условий общественного строя. Среди условий производства весьма важную роль играет общественный строй.
Поэтому недостаточно указать на условия производства вообще как на решающую социальную силу – вопрос в том именно и заключается, какие из этих условий – материальные или социальные условия – имеют это значение. И материалистическое понимание истории дает на это вполне определенный ответ, которого, однако, никак нельзя извлечь из формулировки Энгельса.
Далее, Энгельс говорит, что «последние причины всех общественных перемен и политических переворотов коренятся не в умах людей, не в возрастающем проникновении их в вечную истину и справедливость, но в изменениях способов производства и обмена»14. Однако это утверждение немедленно опровергается самим же Энгельсом, его характеристикой столкновения в современном буржуазном обществе производительных сил со способом производства – столкновения, которое, согласно Энгельсу, вызывается развитием производительных сил и заканчивается переменой способа производства. Если так, то нельзя говорить о способе производства как о «последней причине» общественных перемен, ибо сама эта якобы последняя причина зависит, по признанию того же Энгельса, от других, более глубоких причин, а именно – от состояния производительных сил.
Таким образом, мы благополучно возвращаемся к формуле Маркса. Основой исторического материализма является понятие производительных сил. Что же такое эти силы? После всего сказанного нетрудно дать вполне точное определение этому понятию.
Слабая сторона формулы Маркса заключается в том, что она совершенно не отводит в ней места обмену рядом с производством. Маркс говорит только о способе производства, как будто бы способ обмена был пассивным продуктом способа производства. Энгельс хотел восполнить этот пробел, но это ему не удалось потому, что он не решался порвать с формулой Маркса и не сказал ничего определенного. Однако способ обмена играет в социальной и, в частности, в экономической эволюции, по сознанию самого Маркса, не меньшую роль, чем способ производства. В своих исторических исследованиях Маркс совершенно чужд игнорирования роли торговли. «Не подлежит ни малейшему сомнению —, говорит он в третьем томе «Капитала», – что в XVI и XVII столетиях великая революция торговли, созданная географическими открытиями и вызвавшая быстрое развитие торгового капитала, являются решающими моментом в ряду причин, повлекших за собой превращение феодального способа производства в капиталистический»15.
Таким образом, обмен играет не второстепенную, а нередко решающую роль в хозяйственном развитии, вызывая преобразование способа производства. Социологическая теория, признающая хозяйство основой общественного строя, не имеет никакого повода придавать большее значение в социальном развитии производству, чем обмену. Правда, производство образует собой более раннюю ступень в хозяйственном процессе, чем обмен, так как продукт должен быть сначала произведении, а затем уже он поступает в обращение. Но это не может служить основанием для признания экономического примата производства, так как в противном случае пришлось бы признать таковой примат и за земледелием над обрабатывающей промышленностью, между тем как в новейшее время именно промышленность господствует над земледелием. «Промышленность является движущей силой не только своего собственного развития, но и развития земледелия»16. В этом заключается важнейший результат замечательного труда Каутского об аграрном вопросе.
Хозяйственная работа во всей своей совокупности, начиная от своей первой ступени отделения предмета от его естественной связи с землей и до своей последней ступени доставления продукта потребителю, образует собой нераздельный процесс, цепь, каждое звено которой необходимо для связи целого. Производство не менее зависит от торговли, чем и торговля от производства. Конкретными историческими условиями каждого отдельного случая определяется, какая именно ступень совокупного хозяйственного процесса приобретает господствующее значение; поэтому совершенно невозможно дать ответ на этот вопрос в общей форме для всех исторических эпох и обществ, и всякий спор на эту тему является вполне праздным. Это признает и Маркс, говоря, что «на первых ступенях развития капиталистического общества торговля господствует над промышленностью, в современном же обществе – наоборот»17.
Не производство и не обмен должны, следовательно, признаваться, независимо друг от друга, единственной основой общественного строя, а нечто более широкое – хозяйство или, точнее, условия хозяйственного труда.
Но эти условия различны и могут быть подразделены на духовные и материальные условия. Материалистическое понимание истории придает решающее значение условиям этого последнего рода. Таким образом, я прихожу к следующему определению основного понятия исторического материализма. Таинственные материальные производительные силы, господствующие, по мнению Маркса, над жизнью общества, суть не что иное, как совокупность материальных факторов, материальных условий хозяйственного труда. В понятие производительных сил входит не все то, что так или иначе влияет на хозяйство, но лишь часть этого более широкого понятия – именно вещественные, материальные условия хозяйства. Именно поэтому Энгельс имел полное право назвать данную теорию материалистическим пониманием истории.
Общественный человек живет в двоякой среде: духовной и материальной. Духовная среда образуется духовными влияниями на человека, иными словами, духовным общением людей друг с другом.
Но духовное общение между людьми возможно лишь при посредстве материальной среды. Духовная среда неотделима от материальной, образуемой всеми материальными факторами, влияющими на человека. Эта вторая, материальная среда играет, по мнению Маркса, решающую роль. Было бы, однако, грубым недоразумением приравнивать марксизм к тем довольно распространенным историко-философским теориям, которые пытаются объяснить общественный строй непосредственным влиянием внешней природы на человека. Выдающимся представителем таких теорий может считаться в новейшее время Бокль, по мнению которого наклонность испанцев к религиозному суеверию и фанатизму находится в связи с частыми землетрясениями в Испании, антропоморфическая религия древних эллинов – с прекрасной природой Греции и т. д.18. Но подобные попытки открыть непосредственное влияние внешней природы, географического положения страны, климата и прочего на жизнь общества обыкновенно совершенно не удаются. Можно согласиться с Ратцелем, что «вопрос о влияния природы на состояние тела и духа человека испытал как научная проблема самую злополучную участь: он долгое время подвергался обсуждению и с самых различных точек зрения, прежде чем приступили к изучению и анализу данной проблемы при помощи приемов научного исследования»19.
Марксизм не имеет ничего общего с этими теориями. Человеческая история не есть, с точки зрения Маркса, пассивный результат влияния внешней природы, так как общественный человек сам изменяет внешнюю природу и создает свою историю. «Материалистическое учение, – говорит Маркс, – что люди – продукты обстоятельств и воспитания; изменившиеся люди – продукты изменившихся обстоятельств и изменившегося воспитания, упускает из виду, что сами обстоятельства изменяются людьми»20.
Таким образом, марксизм хотя и не отрицает влияния внешней природы на историю общества, но в отличие от того историко-философского направления, которое Барт называет в своей известной книге «Philosophie der Geschichteals Sociologie» антропогеографическим, на первый план он выдвигает не непосредственное, прямое, а косвенное, прошедшее через посредство хозяйства, влияние природы на человека. Всякое хозяйство покоится на материальной основе, даваемой внешней природой. Сущность хозяйства заключается в изменении этой материальной основы; хозяйственная деятельность создает новую материальную среду, развитие которой и приводит в движение, согласно историческому материализму, историю человечества.
Материальные условия труда не представляют собой чего-либо неизменного, застывшего, они не пассивный результат влияния внешней природы, но непрерывно развивающийся исторический продукт самого общественного человека.
Чрезвычайно важно резко отличать материальные условия хозяйства от духовных и, в частности, социальных условий его. Хозяйство есть одновременно материальный и социальный процесс. Человек изменяет материальную природу. Это – материальная сторона хозяйства. Но в то же время человек изменяет самого себя и других людей. Это – социальная сторона хозяйства. Материальные и социальные условия хозяйства тесно связаны между собой и взаимно влияют друг на друга. Можно рассматривать производство и обмен как материальную сторону хозяйства, распределение – как социальную сторону последнего (точнее говоря, производство и обмен имеют свою социальную сторону, так как они являются общественными процессами; но сравнительно с распределением, представляющим собою только социальную сторону хозяйства, все те технические операции, которые должны выполняться, чтобы продукт достигал потребителя, могут считаться материальной стороной хозяйства). Способы производства и обмена оказывают влияние на способы распределения, но и распределение влияет, со своей стороны, на производство и обмен. «Распределение, – говорит Энгельс, – не есть пассивный продукт производства и обмена; оно реагирует, со своей стороны, на производство и обмен. Каждый новый способ производства и обмена вначале задерживается в своем развитии не только старыми способами того и другого и выросшими на их почве политическими учреждениями, но также и старым способом распределения. Новые способы производства и обмена достигают лишь путем долгой борьбы соответствующих им способов распределения»21.
Несмотря на это, материалистическое понимание истории признает производство и обмен, но не распределение, решающей силой. Почему же? Потому, что производство и обмен представляют собой материальную сторону хозяйства, а распределение – социальный момент по преимуществу. Говоря точнее, не производство и обмен, но материальные факторы или условия того и другого образуют собой, согласно марксизму, основу общественного строя. Социальные условия производства и обмена точно так же определяются материальными факторами хозяйства, как и распределение. Состояние научных знаний, господствующий политический строй, право и пр. оказывают могущественное влияние на общественное производство. Материалистическое понимание истории не отрицает этого влияния, но оно признает решающим обратное влияние материальных факторов производства (и обмена) на общественную жизнь.
Маркс и Энгельс были склонны признавать расу самостоятельным экономическим фактором. В одном частном письме от 1894 г. Энгельс прямо говорит, что «раса есть экономический фактор»22. Нечто подобное утверждал и Маркс. «Независимо от более или менее развитой формы общественного производства, – читаем в «Капитале», – производительность труда остается в связи с условиями природы. Все же эти условия сводятся, в свою очередь, к природе самого человека как раса и т. п., и к природе окружающей человека внешней среды»23. Таким образом, раса есть, согласно Энгельсу, экономический фактор, а согласно Марксу, она оказывает не меньшее влияние на производительность труда, чем внешняя природа. Некоторые последователи Маркса точно так же признают расу самостоятельным моментом общественного развития; так, например, недавно умерший итальянский социолог Антонио Лабриола24. Согласуется ли, однако, такое воззрение с основными идеями исторического материализма?
Никоим образом и по следующим основаниям. Конечно, работоспособность человека весьма существенно зависит от его принадлежности к той или иной расе. Известно, что люди различных рас обладают совершенно различной мускульной силой, различным развитием и весом мозга и т. д. Физические различия организма, отличающие одну расу от другой, должны сопровождаться соответствующими различиями духовной одаренности. Но из этого не следует, что раса является, с точки зрения материалистического понимания истории, экономическим фактором, подобным внешней природе, ибо и многие «идеологические» силы, как право, государство, религия и пр. оказывают самое могущественное воздействие на производительность общественного труда, что, однако, не делает их экономическими факторами. Сущность исторического материализма в том именно и заключается, что это воззрение, не отрицая влияния разнообразнейших факторов на хозяйство, признает решающей силой только хозяйство. Заключающиеся во внешней природе естественные условия труда суть первичные экономические факторы, так как хозяйство не висит в воздухе, но покоится на материальной основе. Что же касается расы, то раса является, с точки зрения исторического материализма, не первичным, но вторичным фактором, как право, государство и пр. Расовые признаки не образуют собой чего-либо неподвижного и застывшего: они всегда находятся в процессе образования, они не конечная причина, но результаты развития соответствующей человеческой группы, развития, определяемого в конечной инстанции экономическими условиями существования этой группы. «Состояние общественного строя действует благоприятно или неблагоприятно, ускоряя или задерживая на этногенетический процесс, и таким образом становится само источником этнических признаков. В некоторых случаях, когда говорят о расе, следовало бы говорить о классе. Сословные различия сопровождаются у всех народов различиями физического строения, тем более глубокими, чем ниже стоят данные народы по отношению к образованию и свободе»25.
Так называемый национальный дух, все объясняющий в глазах многих историков, есть, с точки зрения исторического материализма, весьма сложный продукт общественных условий жизни, следовательно, прежде всего, экономических условий жизни данного народа. Правда, далеко не все расовые признаки могут быть объяснены хозяйственными условиями, в которых народ существует в данное время; но это лишь потому, что наследственные расовые отличия суть продукт также и прежних, ныне не существующих экономических условий, в которых раньше жил этот народ. Поэтому особенности национального духа в такой же мере допускают объяснение современными или прошлыми условиями хозяйства, как и все другие исторические продукты – государственный строй, право и пр. И если Маркс и Энгельс усматривали в расе самостоятельный экономически фактор, имеющий не меньшее значение, чем внешняя природа, то это лишь доказывает, что даже творцы известной теории могут быть неверны ее основаниям.
Учение о производительных силах, о решающем значении в общественной жизни материальных условий хозяйственного труда есть основа философии истории Маркса. Однако этим учением не исчерпывается исторический материализм – его другой половиной является учение о классовой борьбе.
Развитие материальных условий хозяйства есть господствующая сила истории, но действует она помимо человеческого сознания. В человеческом сознании столкновения новых способов хозяйства со старыми принимают форму столкновения интересов различных общественных групп, форму классовой борьбы. Учение о производительных силах освещает объективную, бессознательную сторону исторического процесса; оно должно быть восполнено учением, объясняющим отражение этого объективного процесса в человеческом сознании. Эта последняя задача разрешается учением о классовой борьбе. Основным понятием этого учения является понятие об общественном классе. В «Манифесте» с полной определенностью устанавливается положение, что «история всех бывших до сих пор обществ есть история классовой борьбы». Но что следует разуметь, в смысле Маркса и Энгельса под общественным классом это остается до настоящего времени не совсем ясным.
«Что такое общественный класс?» – этим вопросом, но без ответа, заканчивается III том «Капитала» Маркса. Мы узнаем лишь, что понятие общественного класса далеко не совпадает с понятием общественной группы. Так, врачи и чиновники образуют две различных общественных группы, но не два различных класса. Классовое сложение общества отнюдь не нужно смешивать с общественным разделением труда, приводящим к обособлению профессий. Первобытное общество не знало классов, но в нем существовали особые профессии (кузнец, жрец, судья, воинский предводитель и т. д.).
Если мы обратимся к другим работам Маркса и Энгельса, то мы найдем в них богатейший материал для ответа на интересующий нас вопрос, но самого ответа, т. е. определения понятия «общественный класс», не встретим. Мало того, мы придем к заключению, что Маркс употреблял это понятие в различных, даже, по-видимому, противоречивых значениях. Так, в своих статьях, посвященных движению 1848 г. в Германии, автор «Капитала» говорит, что германский народ в эпоху этого движения состоял из следующих классов: феодального дворянства, буржуазии и мелкой буржуазии, крупного и среднего крестьянства, мелкого свободного крестьянства, несвободного крестьянства, находившегося в феодальной зависимости от помещиков, земледельческих рабочих и, наконец, промышленных рабочих – всего насчитывается Марксом не менее 8 общественных классов26. В своем тонком анализе социальных и политических движений во Франции в эпоху февральской революции и после нее Маркс также различает целый ряд общественных классов, причем особое внимание уделяет социальной роли двух классов – мелкой буржуазии и крестьянства. Главным достоинством этого замечательного анализа является, по общему признанию, данная Марксом блестящая и остроумная характеристика мелкой буржуазии как особого общественного класса. И мелкая буржуазия, и разные группы крестьянства постоянно рассматриваются нашим автором как самостоятельные классы. Что касается класса мелких крестьян, то Маркс приписывает ему решающую роль в декабрьском перевороте, приведшим к восстановлению империи. «Бонапарт, – говорит наш автор, – является представителем особого общественного класса и к тому же многочисленнейшего класса французского общества – мелкого крестьянства»27.
После всех этих утверждений читатель не может не быть поражен, узнав от того же Маркса, что мелкое крестьянство … вовсе не класс. «Мелкие крестьяне (Parzellenbauer) образуют собой огромную массу, члены которой живут в одинаковых условиях, но не вступают в разнообразные отношения друг c другом. Их способ производства ведет к разобщению, а не к взаимным сношениям производителей … Клочок земли, крестьянин и семья; рядом другой клочок земли, другой крестьянин и другая семья. Куча семей образует деревню, куча деревень – департамент. Таким образом составляется главная масса французского народа, как из картофеля, набитого в мешок, составляется мешок с картофелем … Поскольку между мелкими крестьянами существует лишь связь того же местожительства, а тожественность их интересов не вызывает никакой сознательной общности интересов, никакой национальной общности и никакой политической организации крестьян, постольку мелкие крестьяне не образуют класса»28.
Но если мелкие крестьяне не образуют общественного класса потому, что их способ производства изолирует их друг от друга и препятствует их политической организации, то возникает сомнение, можно ли всегда считать классом мелкую буржуазию. Немецкая мелкая буржуазия была, очевидно, так же неспособна в 1848 г. к сплочению в особую политическую партию, как и Французские крестьяне в эпоху декабрьского переворота. Следовательно, и мелкую буржуазию мы не имеем права при известных общественных условиях считать самостоятельным общественным классом.
Таким образом, многие из общественных классов, найденные Марксом в недрах современного общества, оказываются совсем не классами. По-видимому, мы должны вернуться к знаменитому (принадлежащему еще Адаму Смиту) делению современного общества на три класса: землевладельцев, капиталистов и наемных рабочих. Но и то нет. Вопрос о признании наемных рабочих самостоятельным классом возбуждает серьезные сомнения.
Правда, Маркс называет бесчисленное число раз наемных рабочих – пролетариат – особым общественным классом. Но также наш автор называет и мелких крестьян, которые, однако, по его же определению, во Франции не составляли класса. Не постигнет ли рабочих такая же участь, какая постигла крестьян и мелких буржуа?
И действительно, мы не имеем никакого основания признавать немецких рабочих 40-х годов особым общественным классом, если мы отказываем в этом звании французским крестьянам и немецким мелким буржуа. Это, кстати, указано самими Марксом и Энгельсом в 1847 г. в их знаменитом «Манифесте». Авторы «Манифеста» неоднократно и настойчиво заявляют, что «ближайшею целью их партии является превращение пролетариата в класс» («Bildungdes Proletariatszur Klasse»). Это заявление варьируется авторами на разные лады, но смысл его остается одним и там же. Что же оно означает? Очевидно то, что в эпоху «Манифеста» пролетариат еще не был особым классом, ибо иначе нечего было бы стремиться к сплочению пролетариев в класс. Таков неизбежный логический вывод из утверждений Маркса и Энгельса.
Наша попытка выяснить вопрос об общественном классе привела, таким образом, к весьма неожиданным результатам. По-видимому, остается еще лишний раз изумиться логическим противоречиям знаменитого экономиста. И, конечно, все это несомненные противоречия, но противоречия ли в терминологии, или в самой мысли? Мы этого еще пока не знаем. Быть может, автор «Капитала» повинен только в небрежной терминологии – вина не очень большая, не исключающая возможности логической правильности мысли.
Так оно и есть. Ключ ко всем этим действительным или мнимым противоречиям мы найдем в полемическом сочинении Маркса, направленном против Прудона. «Экономические отношения, – говорит Маркс в «Нищете философии», – превратили массу населения в рабочих. Господство капитала создало одинаковость положения для этой массы, одинаковость интересов. Таким образом, эта масса стала классом по отношению к капиталу, но не классом в себе (für sich). В очерченной нами борьбе эта масса объединяется, конституируется как класс в себе. Защищаемые ею интересы становятся классовыми интересами. Но борьба одного класса с другими классом есть всегда политическая борьба». То же самое Маркс говорит и о буржуазии, в развитии которой он различает два фазиса: «фазис, в течение которого буржуазия только конституировалась под господством феодализма и абсолютной монархии, и тот, когда буржуазия, как уже конституированный класс, опрокинула феодализм и монархию и превратила общество в буржуазное общество. Первый из этих фазисов был продолжительные и требовал больших усилий»29.
Так, общественный класс проходит два фазиса развития. Первоначально возникающий класс является классом лишь по отношению к другим классам, но не классом в себе (für sich). Затем он конституируется как класс в себе, и этим знаменуется второй фазис развития класса – фазис зрелости. В этом смысле Маркс говорил, что французские мелкие крестьяне не образуют собой класса, именно зрелого класса – класса в себе, – хотя они, несомненно, являются классом по отношению к другим общественным группам. Также и германские рабочие в сороковых годах не были классом в себе, хотя они и составляли класс по отношению к буржуазии.
Всякий знакомый с философией Гегеля легко узнает в этом различении класса по отношению к другому и класса «в себе» (für sich) гегелевский переход чистого бытия через свое отрицание к бытию по отношению к другому и через отрицание отрицания к бытию в себе. Точно так же и Маркс видит в первом фазисе развития общественного класса бытие класса по отношению к другому, а во втором фазисе – бытие класса в себе. Проходя этот круг развития, класс изменяется в своем характере; называя одну и ту же общественную группу классом и затем отказывая ей в классовом характере, наш автор характеризует ее с точки зрения различных фазисов ее развития. Так, личинка может быть противопоставлена взрослому животному, в которое она превращается, но вместе с тем, сравнивая это животное с организмами других видов, мы присваиваем личинки такое же наименование, как и взрослому животному.
Итак, то, что нам казалось логическим противоречием в учении Маркса об общественном классе, оказывается простой небрежностью выражения. Всякий общественный класс подчиняется, по учению Маркса, закону развития, общему для всего существующего, и каждый фазис развития класса обладает своими характерными, специфическими особенностями.
Эту важную сторону учения Маркса об общественном классе необходимо всегда иметь в виду, чтобы правильно понимать мысль знаменитого экономиста. Мы часто встречаем, например, в сочинениях нашего автора категорическое утверждение, что столкновения классов неизбежно носят политический характер. Это, очевидно, не может относиться к классам, еще не достигшим окончательного развития, еще не конституированным. Так, английские рабочие союзы представляли собой значительную общественную силу уже в конце XVIII-го века и упорно отстаивали интересы своих членов против предпринимателей. Но борьба эта оставалась всецело экономической борьбой и ничего политического в себя не заключала; потому она и не была, в смысле Маркса, классовой борьбой.
Утверждая, что современное общество имеет классовый характер, наш автор отнюдь не думает отрицать, что многие общественные группы, входящие в состав общества нашего времени, не имеют сознания своих классовых интересов и не образуют собой зрелых, конституированных классов – классов в себе. Общественная действительность представляет собой пеструю картину, в которой мы видим общественные классы на всех ступенях своего развития, начиная от социальных групп, в которых совсем не пробудилось сознания общности их классовых интересов, до экономически и политически прочно организованных классов. С этой точки зрения историю можно рассматривать как историю общественных классов – их возникновения, постепенного роста, упадка и реагирования друг на друга. Некоторые классы падают, другие растут, но все вместе образуют сложное и тесно связанное целое, в котором каждая экономически обособленная группа если и не составляет класса в себе, то является классом по отношению к другим общественными группами.
Мы знаем уже, что общественный класс есть нечто совершенно иное, чем группа лиц одинаковой профессии. Понятие общественного класса неотделимо, по учению Маркса, от понятия противоположности общественных интересов30. Где этой противоположности интересов нет, там нет и классов. Вот почему в первобытном обществе не было классов, вот почему в современном обществе священники и врачи или артисты не образуют особых классов; интересы этих общественных групп не находятся в неизбежном антагонизме с интересами каких-либо других общественных групп.
В чем же заключается источник противоположности интересов в современном обществе, основанном на присвоении одними общественными группами прибавочного труда других групп? Очевидно, не в чем ином, как в этом самом экономическом отношении, лежащем в корне данного социального устройства. Поэтому мы можем определить социальный класс как общественную группу, члены которой находятся в одинаковом экономическом положении по отношению к общественному процессу присвоения одними общественными группами прибавочного труда других групп и вследствие этого имеют общие экономические интересы и общих антагонистов в процессе общественного хозяйства. Это определение дает нам ключ ко всему учению об общественных классах. Исходя из него, мы можем без труда определить, составляет ли данная группа, и почему именно, особый общественный класс или нет.
Так, прежде всего ясно, что наемные рабочие составляют особый общественный класс по отношению к тем, в чью пользу поступает их прибавочный труд. Капиталистическое общество распадается на 3 основных класса: наемных рабочих, капиталистов и землевладельцев. Но кроме этих классов, основных и типичных для капиталистического хозяйства, реальное капиталистическое общество нашего времени слагается также из других классов, созданных предшествующими способами производства. Правда, если бы какая-либо общественная группа стояла вне экономических антагонизмов, вытекающих из факта присвоения частью общества труда остальной части, то она не образовывала бы класса. Но дело в том, что среди экономически обособленных групп нашего времени такой группы нет и быть не может. Так, мелкие самостоятельные производители не были классом в первобытном обществе. В капиталистическом обществе нашего времени имеются также многочисленные группы мелких самостоятельных хозяев; таковые составляют даже главную массу населения в большинстве европейских государств. Но современные мелкие производители – крестьяне и ремесленники – суть особые общественные классы, потому что хотя крестьянин, работающий своими руками без помощи наемных рабочих на своем клочке земли, или ремесленник, занятый в своей собственной мастерской, с формальной стороны стоят как бы вне отношений экономической эксплуатации, характерных для капитализма, на самом деле это не так. На самом деле капиталистическая основа современного хозяйственного строя дает себя чувствовать тысячами способов в хозяйстве мелкого производителя. Крестьянин платит за свою заложенную землю проценты в банк, с его земли поступают налоги в пользу государства, он продает свои продукты капиталисту-торговцу, он арендует землю крупного землевладельца и вносит последнему арендную плату и т. д. и т. д. Все эти экономические отношения являются не чем иным, как различными формами присвоения прибавочного труда крестьянина, почему современные крестьяне и должны быть признаны особым классом. То же следует сказать и о других мелких производителях.
Может возникнуть вопрос: не составляют ли малые самостоятельные производители (крестьяне и ремесленники) и наемные рабочие одного трудящегося общественного класса, в противоположность нетрудящимся общественным классам? Безусловно, нет, потому что хотя и крестьяне (разумеется, мелкие) и наемные рабочие одинаково эксплуатируются другими общественными группами, но общественные способы присвоения прибавочного труда крестьян и рабочих существенно различны. В связи с этим экономические интересы крестьян и рабочих далеко не тождественны. Крестьянин-арендатор заинтересован в понижении арендной платы, понижении процентов по ипотечному долгу и земельных налогов; рабочий же во всем этом совершенно не заинтересован, но зато заинтересован в повышении заработной платы и сокращении рабочего дня, от чего крестьянин как таковой ничего не выигрывает. Поэтому крестьяне и наемные рабочие представляют собой различные общественные классы, подобно тому, как капиталисты и землевладельцы принадлежать не к одному, а к двум различным классам.
Точно так же мелкая буржуазия есть особый общественный класс, образующий собой переходную ступень между противоположными полюсами капитала и труда. Но хотя этот класс и имеет промежуточный характер, все же это класс с классовыми интересами и классовыми антагонизмами. Зажиточные ремесленники и мелкие торговцы, из которых главным образом состоит этот класс, принадлежат к числу предпринимателей, пользующихся наемным трудом, и в качестве таковых должны быть противопоставлены наемным рабочим; но их экономическому благополучию наиболее угрожают не рабочие, а крупные капиталисты. Эксплуатируя рабочих, мелкие буржуа сами становятся жертвой крупного капиталиста. Немногие из среды этого класса поднимаются вверх и переходят в ряды крупной буржуазии, другие опускаются вниз и пополняют массу пролетариев. Это колеблющееся положение мелкой буржуазии определяет своеобразный социальный характер этого класса, но не устраняет классовых антагонизмов, в рамки которых заключена мелкая буржуазия, как и другие классы.
Таким образом, антагонистическое отношение присвоения общественного прибавочного труда неработающими группами, лежащее в корне капиталистического общества, придает антагонистический характер всем экономически обособленным группам, из которых это общество слагается, и делает из последних не просто экономические группы, но социальные классы. Куда, однако, отнести представителей так называемого непроизводительного (точнее, нехозяйственного) труда: врачей, адвокатов, писателей, артистов, ученых и пр.? Можно ли их считать особым классом людей умственного труда? Никоим образом, так как для того, чтобы общественная группа могла быть признана классом, для этого недостаточно сходства профессий или экономического положения лиц, входящих в ее состав. Владелец небольшой фабрики, получающий с нее немногим более дохода, чем работающий по найму искусный механик, принадлежит к тому же классу капиталистов, как и миллионер, но к другому классу, чем механик, хотя по своему доходу наш фабрикант гораздо ближе к механику, чем к миллионеру. Дело тут не в размере дохода, а в экономическом отношении лиц той или иной группы к общественному процессу присвоения прибавочного труда. И крупный, и мелкий фабрикант получают доход не со своего труда, а со своего капитала; этот капитал дает им возможность присваивать себе долю труда рабочих, занятых в производстве, все равно, принадлежат ли эти рабочие к группе искусного или чернорабочего труда. Капиталисты только потому образуют собой особый общественный класс, что им противостоят рабочие; рабочие, в свою очередь, являются классом лишь в силу того, что им противостоят капиталисты. Кто же, какой общественный класс противостоит адвокатам, врачам, духовенству и пр. и пр., с каким классом они находятся в антагонизме по своему экономическому положению? Ни с каким, потому что их деятельность как нехозяйственная стоит вне экономического процесса присвоения прибавочного труда.
Итак, интеллигенция не составляет самостоятельного класса. Но это не значит, что она выше классов. Не образуя класса, интеллигенция примыкает к какому-либо из существующих общественных классов. Так как интеллигенты – люди умственного труда, а умственный труд требует образования, стоящего, в свою очередь, много денег, то естественно, что интеллигентные работники выходят почти исключительно из среды имущих классов. Это крайне благоприятствует тесной связи интеллигенции с названными классами. Но, с другой стороны, труд интеллигентного работника весьма часто оплачивается не капиталистическим предпринимателем, а непосредственно публикой – народной массой, в которой неимущие классы численно преобладают; на этой почве возникает экономическая связь между интеллигенцией и неимущими классами. Таким образом, интеллигенция может примыкать к самым разнообразным общественным классам, иначе говоря, интеллигенция есть общественная группа с неопределенным классовым характером; часть ее может бескорыстно служить трудящемуся народу, а другая идти вместе с его эксплуататорами, что мы и наблюдаем в действительности.
Возвращаемся к учению Маркса об общественном классе. Мы не должны упускать из виду, что класс должен совершить продолжительное развитие, прежде чем стать зрелым, конституированным классом. Развитие это характеризуется ростом классового сознания. Еще не конституированный класс не имеет сознания своих классовых интересов или, что то же, сознания противоположности своих интересов интересам других классов. Поэтому неконституированный класс не способен к политической, а следовательно, и классовой борьбе.
Развитие классового сознания делает класс конституированным классом. Но классовое сознание заключается не только в понимании своей солидарности с представителями того же общественного класса, так как симпатизировать с другими людьми, находящимися в тех же условиях существования, есть естественное чувство каждого нормального человека и само по себе еще далеко не образует классового сознания. Для наличности последнего требуется нечто большее – именно понимание, что условия существования представителей данного класса непосредственно определяются положением этого класса в существующем общественном строе, следовательно, господствующим способом производства. Так, например, для возникновения классового самосознания пролетариата требуется не только то, чтобы пролетарии чувствовали себя солидарными друг с другом, но также и то, чтобы они понимали, что их эксплуатирует капитал. Таким образом, классовое сознание равнозначаще с сознанием классовых антагонизмов, неустранимости классовой борьбы.
Но всякая классовая борьба есть политическая борьба, потому что государство есть орган классового господства, и эксплуатируемый класс может улучшить свое положение в господствующем общественном строе лишь посредством политической революции. Господствующий общественный класс пользуется государственной властью как средством упрочить свое экономическое преобладание, и лишь путем овладения государственной властью порабощенный класс может достигнуть своего экономического освобождения. Пробуждение в известном классе классового сознания равносильно превращению экономической борьбы данного класса в политическую борьбу.
Но в каком смысле утверждал Маркс, что история всех бывших доселе обществ есть история классовой борьбы? Мы знаем, что класс способен вести классовую борьбу лишь в известном фазисе своего развития и что этот фазис обыкновенно продолжается более короткое время, нежели тот, в котором еще не конституированный класс лишен классового сознания и не ведет классовой борьбы. Как согласовать это с приведенным утверждением Маркса?
Конечно, Маркс не хотел сказать, что всякое социальное движение имеет характер классовой борьбы. Тот же «Манифест» доказывает, как далеко был Маркс от этого, ибо авторы «Манифеста» признают ближайшей целью коммунистической партии превращение необъединенной борьбы рабочих в классовую борьбу. Классовая борьба скорее является в глазах Маркса сравнительно редким явлением в истории. Впрочем, взгляд Маркса на этот вопрос остается неясным. Если же желать извлечь из противоречивых замечаний Маркса по этому вопросу логически стройную теорию, то ее можно сформулировать следующим образом. Историческое развитие приводит к классовой борьбе, но отнюдь не исчерпывается таковой. Классовая борьба предшествует всякому политическому и социальному перевороту и заканчивается «революционным преобразованием всего общества или общей гибелью борющихся классов»31. Но так как история не состоит из одних революций, то она не состоит исключительно и из классовой борьбы. Несмотря на это, можно признавать классовую борьбу основным содержанием истории благодаря тому, что классовая борьба является самым важным и решающим в истории общества, и все остальное должно рассматриваться с точки зрения классовой борьбы.
Так, например, хотя рабочее движение первой половины XIX-го века и не было классовой борьбой, оно являлось подготовкой к таковой борьбе: если отдельные столкновения неорганизованных рабочих с отдельными капиталистами лишены классового характера, то все же они являются необходимой и крайне важной частью классовой истории пролетариата, так как они подготовляют будущую социальную революцию. В этом смысле можно сказать, что мировая история есть история классовой борьбы – именно история медленного развития классов, появления классового сознания, ведущего к классовой борьбе и социальной революции.
Только при таком истолковании учение о классовой борьбе может претендовать на научное значение. Вместе с учением о производительных силах оно образует другую составную часть материалистического понимания истории; оба эти учения рассматривались Марксом как нераздельное целое. Так ли это на самом деле – это я постараюсь показать в нижеследующем изложении.
Глава II. Психологические предпосылки материалистического понимания истории
Маркс и Гегель. Воля и разум как движущие силы истории. Волюнтаристическое направление в философии и отношение к нему Маркса. Общие черты в психологических воззрениях просветителей XVIII-го века и Маркса.
Маркс вышел из школы Гегеля и обыкновенно причисляется к левому крылу гегельянцев. И действительно, нельзя отрицать известного влияния философии Гегеля на воззрения Маркса. Но влияние это далеко не так глубоко, так как полагают некоторые критики Маркса. Так, например, нельзя не признать крайним преувеличением утверждение Дюринга, что «вся историческая философия для Маркса покоится на гегелевском отрицании отрицания и должна иметь одинаковую судьбу с диалектикой Гегеля»32. С гораздо большим основанием Маркс утверждал в предисловии ко второму изданию I тома своего «Капитала», что его диалектический метод «по своей сущности не только отличен от метода Гегеля, но представляет прямую противоположность этому последнему методу», и что он лишь «кокетничал» гегелевской манерой выражаться. «Определяя известные события как отрицание отрицания, – говорит Энгельс, – Маркс не думает доказывать этим их историческую необходимость; наоборот, доказавши, что известные события частью произошли, частью должны произойти известным образом, он констатирует, что они совершаются согласно известному диалектическому закону»33.
Замечание Энгельса очень характерно и выясняет истинную позицию творцов материалистического понимая истории по отношению к диалектике Гегеля. В «отрицании отрицания» Энгельс не усматривает исторического закона, но все же некоторый «диалектический закон». Странный закон, который не может служить доказательством необходимости вытекающих из него выводов.
На этом примере всего легче понять роль гегелевской диалектики в историко-философских построениях Маркса. Маркс не мог совершенно освободиться от этой диалектики. До конца жизни он оставался в известном смысле гегельянцем, хотя в конце – почти лишь по способу выражения. Но в оболочку гегелевской диалектики Маркс вложил совершенно другое идейное содержание, не имевшее ничего общего с идеями Гегеля.
Не только Гегель был идеалистическим метафизиком, в то время как Маркс принадлежал к тому философскому направлению, которое можно назвать материалистической метафизикой, но и по своим общим психологическим и историко-философским воззрениям оба мыслителя представляют собой крайнюю противоположность. Как психолог и историк, Гегель разделял убеждение просветителей XVIII-го века, что разум является движущей силой сознательной жизни отдельного человека и всего общества. «Мнения правят миром» – этим положением резюмируется психология и историческая философия столетия великой революции. Точно так же и для Гегеля мыслительный процесс, говоря словами Маркса, является «демиургом действительности». Это интеллектуалистическая философия истории была в самой тесной связи с интеллектуалистической психологией, преобладавшей до самого последнего времени.
Направление это было господствующим вплоть до начала ХIХ-го века, когда Фихте и особенно Шопенгауэр произвели в этом отношении полный переворот. В твоем бессмертном сочинении «Мир как воля и представление» Шопенгауэр впервые с полной ясностью и определенностью выставил положение, что «познание, как разумное, так и созерцательное, исходит первоначально из самой воли, принадлежит к существу высших ступеней ее объективации в качестве простой μηχανή, средства к сохранению индивидуума и рода, подобно всякому органу тела. Предназначенное к служению воли, к исполнению ее целей, оно почти всегда вполне к ее услугам; по крайней мере, у всех животных и почти у всех людей»34.
Эта точка зрения является, конечно, совершенной противоположностью воззрениям Гегеля. Весьма интересно, что поэтому решающему пункту Маркс является единомышленником не Гегеля, но Шопенгауэра.
Шопенгауэр, конечно, не оказал на Маркса никакого непосредственного влияния. Но, по-видимому, некоторые идеи Фихте вошли существенным элементом в миросозерцание Маркса. «Основной недостаток господствовавшего доселе материализма, – говорит автор «Капитала» в своих тезисах о Фейербахе, – заключается в том, что предмет, действительность, чувственно воспринимаемое понимается им лишь под формой объекта или созерцания, но не субъективно, как человеческая вещественная деятельность, как практика. Поэтому деятельная, активная сторона была выражена идеализмом, в противоположность материализму, но лишь абстрактно, ибо идеализм, естественно, не признает реальной, чувственной, деятельности… Вопрос о том, познает ли человеческая мысль объективную истину, есть вопрос не теорий, но практики. Человек практикой доказывает истину, т. е. действительность и силу, реальность своей мысли. Спор об объективной истинности или неистинности мысли, поскольку спор этот не касается практики, есть чисто схоластический спор… Практика составляет самую сущность общественной жизни. Весь загадочный элемент истории, приводящий теорию к мистицизму, находит свое рациональное объяснение в практике человеческой деятельности и в понимании этой практики»35.
Кажется, что эти мысли непосредственно внушены Марксу Фихте. В своей полемической книге, направленной против Бруно Бауэра, Маркс с полной определенностью высказывается по вопросу о примате воли над разумом. «Идея, – замечает он, – терпела всегда неудачу, поскольку она была различна от интереса. С другой стороны, легко видеть, что всякий массовый интерес, достигающий исторического господства, далеко выходит, при своем появлении на исторической сцене, в своей идее или представлении, за свои истинные пределы и отождествляется с общечеловеческим интересом. Эта иллюзия образует собой то, что Фурье называл господствующим тоном эпохи»36.
Однако было бы большой ошибкой признавать слабой стороной марксизма его близость к некоторым психологическим учениями Фихте и Шопенгауэра. Философия Гегеля не может в настоящее время служить основанием какой бы то ни было научной теории. Иное следует сказать о волюнтаризме Шопенгауэра. Этому направлению принадлежит настоящее и, как можно думать, будущее.
Можно различать три важнейших направления в научной психологии: интеллектуалистическое, материалистическое и волюнтаристическое. Интеллектуалистическая психология долгое время была господствующей. К этому направлению принадлежала английская психологическая школа, так же как и немецкие метафизики XVIII-го века. Материалистическая психология получила особенное распространение во Франции. Но в новейшей научной психологии господствует не интеллектуалистическое и не материалистическое, а волюнтаристическое направление.
«Волюнтаризм является, быть может, всего резче выраженной тенденций психологи ХIХ-го века; волюнтаризм есть форма, в которой эмпирическая наука использовала произведенное Кантом и Фихте перемещение точки зрения философии из теоретического в практический разум. В Германии особенно повлияла в этом направлении метафизика Фихте и Шопенгауэра»37. Односторонний и узкий рационализм ХVIII-го столетия ставил рассудок на первый план психической жизни человека: жизни чувства придавалось второстепенное значение. Однако действительным основанием нашей психики следует признать не рассудок и не чувство, являющееся наименее свободным и активным элементом нашей духовной жизни, а волю. «Душевный мир, – говорит Вундт, – есть царство воли. Решающее значение имеет воля, а не представление или мысль»38.
К волюнтаристическому направлению в психологии принадлежит, в числе прочих, также и известный датский философ Гарольд Геффдинг. «Если среди трех элементов психической жизни (познания, чувства и воли) какой-либо один следует признать основным, то таковым, очевидно, является воля», – замечает он в своем известном курсе психологи39. Несостоятельность объяснения мыслительного процесса пассивной ассоциацией представлений – объяснения, столь распространенного среди английских психологов, превосходно разъяснена Виндельбандом в одном из его очерков, столько же глубоких по содержанию, сколько изящных по форме. Мыслительных актов, лишенных всякого элемента чувства и воли, в действительности не существует. «В турнире психической жизни представления суть лишь маяки, под которыми скрываются от сознания истинные борцы – чувства. Но что такое этот интерес, эти чувства, определяющие действительный ход наших представлений? Не что иное, как формы и способы обнаружения бессознательной воли»40.
Каждый организм подвергается влиянию всех бесчисленных сил внешней природы. Все в природе находится в активном взаимодействии – это положение, сформулированное Кантом в его «Критике чистого разума» как третья аналогия опыта41, является основанием современного естествознания. Самая отдаленная звезда не остается без влияния на наш организм и подпадает, в свою очередь, его влиянию, как бы слабо оно ни было, благодаря чему весь мир сплетается в пеструю, но неразрывно прочную ткань. В окружающей нас внешней материальной среде перекрещивается все неисчислимое множество сил природы; бесконечно разнообразные удары волн материального мира постоянно поражают натуральную оболочку нашего духа. Сравнительно с этим разнообразием, наша сознательная жизнь крайне скудна и бедна содержанием; наши впечатления далеко не отличаются таким же обилием и такой же сложностью, как обильны и сложны внешние раздражители. Только чрезвычайно малая часть этих последних вызывает в нашем духе соответствующие впечатления. По отношению же ко всем остальным, несравненно более многочисленным внешним воздействиям, мы остаемся слепы и глухи; они не воспринимаются нашими органами чувств, и мы совсем не замечаем их существования. Бесконечной сложности внешней природы мы противопоставляем ограниченное число слабо дифференцированных органов чувств, и все, что не действует на них, не существует для нашего сознания. Так, например, мы не имеем особых органов чувства для восприятия электрической энергии – и она оставалась по этой причине долгое время совершенно неизвестной человечеству.
Что же определяет подбор между теми внешними раздражениями, которые воспринимаются и которые не воспринимаются нами? Не что иное, как практический интерес жизни. Органы чувств, как и сознание вообще, суть продукты борьбы за существование организмов. Сознание возникло для пользы жизни и представляет собой могущественнейшее орудие в борьбе за жизнь. Ощущения обоняния, вкуса, слуха, зрения служат первоначально только для того, чтобы облегчить животному нахождение пищи, бегство врага, указывать самцу на присутствие самки и т. д. и т. д… Воля к жизни управляет развитием сознания, а не наоборот, не сознание управляет волей к жизни. Практический интерес жизни указывает, какие внешние раздражения должны быть восприняты организмом, и какие нет; но организм заинтересован в различении и восприятии лишь тех раздражений внешнего мира, которые могут быть ему, так или иначе, полезны в его движениях. Поэтому, с биологической точки зрения, сознание есть не что иное, как регулятор движений организма, руководимых, в свою очередь, волей к жизни42.
Конечно, Маркс не был учеником Шопенгауэра. Но, как и Шопенгауэр, он был человеком ХIХ-го века, являющегося в столь разнообразных отношениях реакций против просветительной философии столетия Великой революции. «Классический дух» XVIII-го века, – говорит Тэн, – чуждался всего конкретного, индивидуального, исторически различного. Пустая абстракция человека, рассуждающая машина признавалась истинным человеком, которого определяли как «чувствующее и рассуждающее существо, избегающее страданий и стремящееся к наслаждению». Все различия в нравах, социальных и естественных условиях жизни общества, исторических традициях и пр. совершенно игнорировались и только одно различие считалось важным – различие в образовании, в котором видели ключ ко всем остальным различиям. Достаточно распространить образование в народных массах, чтобы создать новый общественный строй. Государство есть не что иное, как общественный договор граждан, и только невежество народных масс делает этот договор таким невыгодным для большинства43.
Маркс понял, что не мнения и не идеи людей, а их интересы определяют ход всемирной истории, и этим самым резко разошелся с мировоззрением просветителей. Признанием примата воли над разумом наш автор примыкает, как указано, к новейшей волюнтаристической психологии. Тем не менее Маркс не вполне порвал связь с рационализмом ХVIII-го века. Характерной особенностью психологических воззрений автора «Капитала» является чрезвычайно упрощенное представление о движущих силах человеческого духа, сильно напоминающее философов эпохи Великой революции. Из всего пестрого многообразия человеческих интересов Маркс обращает внимание лишь на один интерес – экономический в узком смысле слова, понимая под ним стремление к непосредственному поддержанию жизни. Маркс шел в этом отношении, пожалуй, даже дальше «просветителей» ХVIII-го века. Философы эпохи Просвещения считали стремление к наслаждению единственным двигателем поведения человека, а наш экономист замыкает человеческую психику в еще более темный и узкий круг и признает в социальном отношении важным и значительным только один род стремления к наслаждению – потребность в непосредственном поддержании своей жизни44. Правда, Маркс не отрицает разнообразие человеческих потребностей и интересов, но он считает исторически решающим именно экономический интерес и ничего больше.
Глава III. Потребности как движущая сила общественного развития
I. Физиологические потребности самосохранения и чувственного наслаждения. Производство непосредственной жизни. Роль различных потребностей при развитии хозяйства. Влияние условий добычи пищи на общественную жизнь.
II. Половое влечение. Голод и любовь. Развитие семьи. Схема Моргана. Ее несостоятельность. Зависимость форм семьи от условий хозяйства.
III. Симпатические влечения. Их происхождение. Материнская любовь и общественные инстинкты. Альтруистические чувства.
IV. Эгоальтруистические влечения. Их значение как движущей силы истории. Жажда власти.
V. Потребности, не основанные на практическом интересе. Игра. Сущность и происхождение игры. Искусство. Познание. Роль практического интереса в возникновении науки. Интерес к истине. Религиозная потребность. Ее основа и социальное значение.
Мы признали, что господствующим элементом сознательной жизни человека является воля, слуга которой – разум – исполняет то, что ему предписывается волей. Но воля действует по определенным мотивам; мотивы же даются влечениями, потребностями человека. Таким образом, признание первенства воли равносильно признанию первенства в психической жизни влечений и потребностей, которые заложены в нашей природе и которые определяют, в конце концов, все наше поведение. А так как дальше общество слагается из отдельных личностей, каждая из которых стремится к удовлетворению своих потребностей, то и общественная жизнь и деятельность не могут иметь иной цели, кроме удовлетворения разнообразных потребностей отдельных личностей, образующих общество.
Эти потребности могут быть разбиты на 5 следующих основных групп:
1) физиологические потребности в непосредственном поддержании жизни и чувственном наслаждении;
2) половая потребность;
3) симпатические инстинкты и потребности;
4) эгоальтруистические потребности;
5) потребности, не основанные на практическом интересе.
Каждую из этих групп потребностей мы рассмотрим отдельно и постараемся выяснить ее значение как фактора общественного развития.
Первая группа потребностей образует собой психологическую основу индивидуальной жизни и свойственна человеку наравне со всеми животными миром. Так как удовлетворение потребности в поддержании жизни вызывает чувственное наслаждение, то эта потребность легко переходит в другую, тесно с нею связанную – в стремление к чувственному наслаждению как таковому благодаря более обильному и утонченному удовлетворению физиологических потребностей организма: стремление это далеко не всегда совпадает с потребностью самосохранения и может даже разрушительно действовать на жизнь организма (чувственные эксцессы всякого рода).
Потребности этого рода удовлетворяются при помощи деятельности, которую Маркс называет «производством непосредственной жизни» и которую он отождествляет с хозяйственной деятельностью вообще. Очевидно, что производство средств к жизни есть необходимое предварительное условие всякой иной деятельности. Отсюда Энгельс почерпнул свой важный аргумент в пользу материалистического понимания истории, который он повторяет неоднократно. Аргумент этот заключается в том, что «Люди должны прежде всего есть, пить, иметь жилище и одежду, а уже потом они могут заниматься политикой, наукой, искусством, религией и пр.; производство непосредственных материальных средств к жизни и, следовательно, данная ступень экономического развития народа или эпохи образует, таким образом, основу, на которой развиваются государственные учреждения, правовые воззрения, искусство и даже религиозные верования данных людей»45.
Конечно, нельзя заниматься политикой, когда нечего есть и пить; в этом Энгельс, безусловно, прав. Но этой глубокой истиной еще далеко не исчерпывается вопросом об отношениях между «производством непосредственной жизни» и политикой, искусством, религией и пр., так как отношения эти далеко не так просты, как это кажется Энгельсу. Производство необходимых средств к жизни есть не только основа политики, религии и пр., но и наоборот, религия, политика и пр. представляют собой основу этого производства.
Возьмем, например, производство предметов одежды, составляющее чрезвычайно важную отрасль хозяйства вообще. Мы привыкли признавать одежду необходимой принадлежностью жизни. Однако современная этнология вполне установила факт, что «человек создал предметы украшения раньше, чем одежду; одежда, в некоторой своей части, есть не что иное, как преобразованные предметы украшения»46. Существуют народы, лишенные какого бы то ни было признака одежды: но мы не знаем народов, не употребляющих никаких средств самоукрашения. «Это раннее влечение человека к индивидуальным отличиям, к тому, чтобы при помощи какого-либо искусственного признака обращать на себя внимание как на особую личность, эта прирожденная потребность человека так же резко выделяет его среди наиболее близких к нему видов животных, как и употребление орудий труда»47.
На то же самое указывает Ратцель. «То, что австралийцы носят, представляет собой скорее украшение, чем одежду»48. Точно так же многие негритянские племена в Африке пользуются одеждой скорее как средством украшения, чем как средством предохранения тела от действия холода и влаги: во время дождя они ходят нагие, а в хорошую жаркую погоду облачаются в кожаные и меховые одежды. Подобные факты приводят Спенсера к заключению, «что корень происхождения знака отличия и одежды один и тот же… Платье, подобно знаку отличия, первоначально носится из желания возбудить удивление»49.
Итак, одежда возникла из стремления человека к самоукрашению и первоначально играла такую же роль, какую теперь играют знаки отличия. Само собою разумеется, что пристрастие дикарей ко всякого рода предметам украшения объясняется не сильным развитием среди них эстетического чувства, а побудительными мотивами совершенно другого порядка. Все наблюдатели говорят о чрезвычайном тщеславии дикаря. Самоукрашение является для него лучшим средством удовлетворить этому тщеславию. Одежды из шкур и мехов являются у многих народов признаком вождей и вообще лиц господствующего класса. Следовательно, «политика» играла, по-видимому, едва ли не самую важную роль в происхождении одежды. Политика и, до известной степени, религия. По словам Липперта, «многие первоначальные роды украшения связаны так тесно с религиозным культом, что совершенно невозможно установить, в какой мере они вызваны самим культом и в какой страстью к украшениям»50.
Производство предметов пищи также подверглось в своем историческом развитии влиянию совершенно иных потребностей, чем потребность в питании. Переход к скотоводству является чрезвычайно важной ступенью в истории хозяйства. Между тем не подлежит сомнению, что приручение животных, откуда возникло скотоводство, произошло вне влияния хозяйственных мотивов. «Поппиг называет южноамериканских индейцев мастерами в деле приручения животных, но указывает на то, что прирученными животными индейцев являются обезьяны, попугаи и другие, служащие для забавы. Их хижины полны такими животными. Вообще, можно думать, что естественное чувство общительности человека играло, при начале приручения животных, большую роль, чем какое бы то ни было соображение хозяйственной пользы; соображения последнего рода возникли гораздо позже. Человек, стоящий на низших ступенях культуры, вообще делает то, что его забавляет, и думает о пользе лишь под давлением крайней необходимости»51. По мнению Моргана. «началом приручения животных явилось, вероятно, приручение собаки как спутника при охоте, причем затем последовало воспитание детенышей других животных просто для забавы»52. «Нельзя проследить происхождения склонности человека держать с собой животных, – замечает Липперт, – Она смешивается в своих первых начатках с детскою любовью к играм; так и теперь охотник часто приносит домой детям молодую лисицу просто для того, чтобы дать им товарища в игры»53.
Таким образом, любовь к игре, по-видимому, всего боле содействовала приручению животных. Известное влияние в том же направлении оказали и потребности религиозного культа. Собака, самое древнее домашнее животное, признавалась и признается многими народами священным животным. Многие другие животные служили также предметом религиозного культа и воспитывались в качестве таковых. Наконец, тщеславие и стремление к господству над себе подобными были, без сомнения, весьма сильными побудительными мотивами к приручению животных; вожди многих диких народов придерживаются до настоящего времени обычая держать при себе прирученных львов, леопардов, волков и других опасных животных – появление прирученного опасного хищника рядом с вождем должно было увеличивать обаяние силы и власти вождя.
Итак, мотивы и интересы отнюдь не хозяйственного рода оказали самое глубокое влияние на развитие хозяйства. Такие мало настоятельные потребности, как потребности в знаках отличия и предметах украшения, непосредственно вызвали чрезвычайно важные отрасли хозяйственного производства. Вопреки Энгельсу, люди часто предпочитали полезному бесполезное: приручение животных возникло не вследствие хозяйственной выгодности такового, а из стремления человека иметь товарища в играх. Конечно, очень неблагоразумно думать о пустяках, когда не хватает необходимого. Но люди (особенно первобытные) именно такие неблагоразумные существа, и этого никогда не следует упускать из виду, чтобы правильно понимать совершенно иррациональный ход всемирной истории.
Всем этим я, конечно, не хочу сказать, чтобы производство средств к жизни не являлось основанием общественной жизни. Жизнь первобытного человека посвящена главным образом добыче пищи. Борьба за существование, играющая, согласно современным воззрениям, столь выдающуюся роль в истории развития организмов, есть прежде всего борьба из-за пищи. Правда, жизнь самого первобытного человека гораздо богаче содержанием, чем жизнь животного, и далеко не ограничивается заботой о самосохранении. Однако непосредственное поддержание жизни является главным содержанием деятельности не только первобытного человека, но и массы цивилизованного человечества, и притом тем в большей степени, чем ниже производительность труда. «До изобретения орудий и приготовления огня добыча пищи и последующий отдых должны были попеременно наполнять все время человека»54. «Охотничья добыча наиболее примитивных племен, – говорит Гроссе, – в общем так скудна, что не может обеспечить их от самой крайней нужды. Бушмены и австралийцы буквально голодают. Воители Огненной Земли также живут в крайней скудости. А в рассказах эскимосов голод играет такую большую роль, что легко понять, какое ужасное значение он имеет в их жизни»55. Недостаток средств к пропитанию определяет собой весь строй жизни примитивных народов, живущих в менее благоприятных естественных условиях. Они не могут образовывать значительных сообществ, так как только небольшие группы их могут найти достаточно пищи, должны вести бродячую жизнь, так как продолжительное пребывание на одном месте повело бы к истощению естественных запасов пищи и т. д. Только народ, избавленный от голодания, может принимать участие в мировой культуре: известный уровень производительности труда есть, следовательно, предварительное условие цивилизации.
Условия производства пищи и вообще необходимых средств к жизни могут, следовательно, стать решающим фактором социальной жизни, а именно в том случае, когда данная общественная группа страдает недостатком этих средств. Но если людям не угрожает опасность голода, то в них пробуждаются разнообразные потребности, не имеющие ничего общего с потребностью питания и оказывающие, как мы видели, самое существенное влияние на развитие «производства непосредственной жизни».
Рядом с голодом в человеческой природе заложено другое могучее влечение, не менее необходимое для сохранения рода – половое влечение. Голод и любовь – вот две силы, которыми, по известным словам Шиллера, природа поддерживает мир. Чрезвычайно характерно для склонности Маркса и Энгельса к естественнонаучным объяснениям истории, что они уступили искушению признать и эту вторую чисто, физиологическую потребность человека решающим фактором исторического развития. Это преобразование исторического материализма было совершено, как известно, Энгельсом в его книги о происхождении семьи.
Искусителем явился американец Морган. В своем знаменитом произведении «Первобытное общество» Морган сделал смелую попытку установить общие законы развития семьи во всем мире. Исходя из убеждения в единстве происхождения человеческого рода, он утверждал, что фазы развития семьи одинаковы у всех народов мира, как бы ни были различны условия жизни каждого из них56. Всюду находил он одни и те же формы семьи, исторически сменявшие друг друга в одной и той же неизменной последовательности.
Попытку Моргана нужно признать в настоящее время решительно неудавшейся. Новейшие этнологические наблюдения с очевидностью доказали несостоятельность всей эволюционной схемы Моргана, отправным пунктом которой является «семья кровных родственников», хотя реальность этой формы семьи, по признанию самого Моргана, «должна быть установлена другими данными, чем непосредственным указанием на существование ее у какого-либо народа»57. Точнее говоря, эта форма семьи существовала только в фантазии автора «Первобытного общества». Затем в схеме Моргана следуют другие формы семьи, найденные им у самых различных народов, и все вместе вытягивается им в прямолинейный ряд, образующий, по мнению смелого автора, неизбежный закон развития семьи во всем мире.
Поистине удивительно, каким образом вся эта конструкция, совершенно висящая в воздухе, соблазнила Маркса и Энгельса отказаться от основной идеи их историко-философской системы! Но как не признать таким отказом, например, следующее заявление Энгельса в предисловии к его книге о происхождении семьи: «Общественные учреждения людей известной исторической эпохи и известной страны определяются двумя родами производства: ступенью развития, с одной стороны, труда, с другой – семьи. Чем меньше развит труд, чем ограниченнее количество его продуктов, а следовательно, и общественное богатство, тем в большей мере общественный строй определяется половыми узами»58. Итак, не один момент – материальные факторы хозяйства, – но два особых и совершенно независящих друг от друга момента управляют общественной жизнью.
Действительно ли, однако, соображения Моргана так неотразимы, что ради них необходимо столь радикально изменить доктрину исторического материализма? Конечно, нет. Более того, если в какой-либо области социальной жизни экономические условия играют решающую роль, то это именно в области семьи.
«Вера в теорию Моргана, – замечает с полным основанием один из лучших современных знатоков истории семьи – Гроссе, – теряла почву по мере того, как возрастало знакомство с фактами этнологии»59. Так, автор «Первобытного общества» признавал матриархат первоначальной семейной организацией, задолго предшествовавшей патриархату. Это оказалось совершенной ошибкой: более полное и точное наблюдение семейных отношений у наиболее примитивных народов обнаружило, что патриархальная семья является у них правилом. Женщина у низших народностей есть в полном смысле слова собственность и раба, вьючное животное мужчины, который свободно располагает жизнью ее и детей60. Величайшей ошибкой Моргана была, однако, его основная идея – вера в сходство, даже тождественность развития семьи у всех народов. Действительные факты совершенно опровергают эту веру. Не существует и не может существовать общего закона развития семьи, так как формы семьи определяются условиями жизни каждого народа, которые весьма различны. Семья не образует собой социального явления, независимого от других социальных моментов, но находится с ними в самом тесном взаимодействии, благодаря чему никаких особых законов развития семьи быть не может.
Так, например, существование у некоторых народов матриархата объясняется экономическими условиями их жизни. Матриархат есть сравнительно позднее явление и наблюдается только среди земледельческих народов. У охотничьих племен власть в семье принадлежит мужчине; наибольшего развития патриархат достигает у пастушеских народов. Ведь эти различия характера семьи объясняются различиями экономических условий существования каждого народа: охота и скотоводство представляют собой занятия мужчины, между тем как земледелие развилось из собирания зерен растений, что было первоначально всецело женским занятием. Поэтому у самых примитивных земледельческих народов земля нередко признается собственностью женщин, и на основе экономического господства женщины совершенно естественно возникло ее господство в семье и племени.
Поэтому неудивительно, что отказ Маркса и Энгельса от их собственной историко-философской доктрины в пользу теории Моргана встретил сочувствие далеко не у всех марксистов. Кунов, среди марксистов, бесспорно, лучший знаток условий жизни первобытных народов, объясняет развитие семьи условиями хозяйства. На той же точки зрения стоит Гроссе, не принадлежащий к числу сторонников материалистического понимания истории, что придает его мнению в данном случае еще больший вес. После всестороннего исследования форм семьи у различных народов он приходит к заключению, «что при каждой форме культуры господствует такая форма семейной организации, которая соответствует данным отношениям и потребностям хозяйства»61.
Итак, нет никаких основавший признавать развитие семьи самостоятельным социальным процессом, находящимся вне влияния экономических условий. Половое чувство так же необходимо для поддержания рода, как и чувство самосохранения индивида; но значение обоих чувств как факторов социального развития глубоко различно. Стремление к улучшению хозяйственных условий существования толкает человечество все вперед, вызывает его на неустанную борьбу с природой, так как каждая достигнутая ступень развития хозяйства указывает человечеству на новые цели, является основанием для новых усилий, а половое чувство имеет консервативный характер и легко достигает удовлетворения. Между тем как в области хозяйства движение человечества представляет собой поступательную линию, уходящую почти в бесконечность, в области половой любви человечество вращается почти вокруг. Формы семьи некоторых примитивных народцев мало отличаются от семейных форм цивилизованных наций нашего времени. По отношению к положению женщины в семье мы со всей нашей цивилизацией мало ушли вперед, а может быть, находимся и позади, сравнительно с ирокезами, которых так превосходно описал Морган. Это показывает, быть может, всего нагляднее, какую незначительную роль в социальном прогрессе играет момент половой любви и как ошибочно видеть в «любви» социальный фактор, равносильный «голоду».
Существование в человеческой природе особых симпатических чувств, не сводимых ни к каким иным, не может подлежать сомнению. Чувства эти, по-видимому, двоякого происхождения. С одной стороны, они развились на основе одного из сильнейших человеческих чувств – материнской любви и вообще любви родителей к детям. Что касается этого чувства, то оно так же стихийно и первоначально, как и чувство самосохранения или половой инстинкт. Среди многих животных видов мы встречаем примеры сильнейшей материнской любви, в то время как у других видов не замечается никакой заботы родителей о своем потомстве. Эти различия всего лучше объясняются действием естественного отбора: если для сохранения вида необходимо охранение родителями потомства, то родители (обыкновенно мать) заботятся о своих детенышах, если же нет, то родители остаются к ним совершенно равнодушны. Последнее замечается у тех животных видов, которые кладут массу яиц, достаточно обеспечивающую своим количеством сохранение вида.
Новорожденный человек нуждается в материнском уходе в гораздо большей степени, чем какое-либо другое животное. Без материнской любви человеческий род не мог бы существовать, что и объясняет силу этого чувства в душе человека. На этой почве возникают чувства симпатии между членами семьи.
Другим корнем симпатических чувств, соединяющих в одно целое не только кровных родственников, но и совершенно чуждых людей, является столь же стихийный, как и материнская любовь, общественный инстинкт человека. Как и материнская любовь, этот инстинкт свойственен не только человеку, но и многим животным. Некоторые животные виды живут только группами, между тем как другие не обнаруживают к этому никакой склонности, что опять-таки естественнее всего объясняется условиями борьбы за существование. Крупные хищники, как львы и тигры, не принадлежат к числу общественных животных, и это понятно, так как их добыча рассеяна на большом пространстве: стадо львов или тигров обречено было бы на гибель от голода. Напротив, дикие ослы, быки, антилопы живут большими стадами, обнаруживая при этом чрезвычайную потребность в обществе себе подобных: зависит это от того, что от недостатка пищи стадо травоядных не страдает, а между тем соединение в стадо уменьшает для травоядных опасность нападения хищников, облегчает защиту от них и бегство. Одинокая антилопа неминуемо должна была бы погибнуть, потому в ней так и развит общественный инстинкт62.
Общественный инстинкт слагается, по мнению Грооса, из двух более элементарных: из инстинктивного стремления к приближению к себе подобным и из стремления издавать звуки призыва и предупреждения и отвечать на них63. Эти более простые инстинкты свойственны всем общественным животным, к числу которых принадлежит и человек. Мы не знаем ни одного человеческого племени, которое не жило бы более или менее значительными группами. Сила общественного инстинкта человека доказывается тяжелыми страданиями, которые причиняет человеку принудительное изолирование его от общества себе подобных (например, в одиночном заключении).
Инстинктивная любовь кровных родственников и общественный инстинкт людей представляют собой важнейшую психологическую основу человеческого общества. Симпатические чувства и взаимная любовь, которую Конт назвал в противоположность эгоизму альтруизмом, естественно развиваются между людьми, принадлежащими к одному и тому же обществу. Наличность в человеческой природе альтруистических чувств есть факт безопорный. Вопрос только в том, достигают ли эти чувства в современных людях такого развития, чтобы их можно было признавать крупной социальной силой.
Один современный социолог – Бенджамин Кидд – сделал попытку доказать именно это. По его мнению, общественный прогресс нашего времени выражается в чрезвычайном распространении в широких общественных слоях и, в частности, в господствующих классах интенсивного чувства гуманности и жалости к страданиям другого64. К этому заключению Кидд пришел на основании оригинальных социологических соображений, отправным пунктом которых является положение, что не интеллектуальная одаренность, но моральная сила обеспечивает народу победу в борьбе за существование.
С последним можно согласиться. Но Кидд глубоко заблуждается относительно характера моральных свойств, необходимых народу для победы над соперниками. Пока война не исчезла с мировой арены, до тех пор естественный отбор не может укреплять в людях альтруистические чувства. Жестокость и невосприимчивость к чужим страданиям являются необходимыми свойствами хорошего солдата. Кидд очень высокого мнения о национальном характере англосаксов и видит в последнем главную причину промышленных и политических успехов англичан и американцев. Если это и так, то, конечно, только наше национальное самоослепление внушило английскому социологу мысль, что преимущества англосаксов перед всеми другими заключаются в исключительном развитии у них альтруистических чувств. Не альтруизм, но упорство и энергия в преследовании своих, по большей части, совершенно эгоистических целей, мужество и настойчивость, с какими преодолеваются препятствия, – вот что обеспечило англосаксами победу над соперниками. Что же касается рассуждений Кидда о горячей любви к ближним капиталистов и вообще лиц господствующих классов, то рассуждения эти слишком наивны, чтобы нуждаться в опровержении.
Именно условия борьбы за существование в современном обществе объясняют нам, почему альтруистические чувства имеют пока такое слабое развитие. «Как бы это ни казалось странным, – говорит Спенсер, – но следует признать, что усиление гуманных чувств не идет шаг за шагом по следам цивилизации, но, что, напротив, первые ступени цивилизации неизбежно обусловливают относительную бесчеловечность. Среди племен первобытных людей, самые грубые, скорее, чем самые добрые, успевали в той борьбе, которая имела результатом объединение и отвердение обществ; и в течение многих последующих стадий общественной эволюции бессовестные давления на общество извне и жестокие внутренние насилия долгое время были обычными спутниками политического развития. Люди, соперничество которых образовало наилучше организованные общества, были вначале, да и долгое время потом не что иное, как дикари, но более других сильные и хитрые. И даже теперь, если они освобождаются от влияний, которые по наружности изменили их поведение, они оказываются немногим лучше»65.
Так как политическая организация слагалась под влиянием войн, то естественно, что именно наиболее воинственные, т. е. наиболее кровожадные и жестокие народности достигли цивилизации. И теперь существует немало первобытных племен, отличающихся удивительной мягкостью нравов и далеко превосходящих в этом отношении цивилизованные расы; но характерно, что ведь эти племена почти лишены политической организации66.
Современный капиталистический строй столь же мало благоприятствует развитию альтруистических чувств, как и военная организация общества прежнего времени. Нравы теперь не так грубы, убийство и другие формы физического насилия внушают больше отвращения и признаются допустимыми только в исключительных случаях, например, во время войн, которые стали реже и мене продолжительны. Мы, несомненно, не так жестоки, как наши кровожадные предки. Но капиталистический строй не является благодатной почвой для широкого развития альтруизма. Насилие приняло теперь более мягкие формы, но отнюдь не прекратилось; капиталистическое хозяйство, как и рабское, и феодальное, покоится на присвоение чужого труда, на эксплуатации немногими огромного большинства. Беспощадная конкуренция, ставшая, благодаря капиталистическому способу производства, условием хозяйственного успеха, повела к чрезвычайному обострению борьбы за существование, которая, несмотря на большую мягкость своих внешних проявлений, требует теперь большого напряжения силы личности. Связь наличных денег (cash-nexus, по выражению Карлэйля) не есть связь нежной любви.
Итак, следует признать, что альтруистические чувства никогда не были сколько-нибудь могущественным фактором социального развития. Это так же верно относительно нашего времени, как и относительно прошлого. Симпатические чувства сильны только в сравнительно тесных группах людей. Это и понятно, так как способность человека к симпатии основывается на способности воспроизводить в своем сознании чувства и ощущения другого, для чего, в свою очередь, требуется известная общность психической жизни людей. Чем больше эта общность, тем сильные и чувство симпатии. По этой причине симпатическое чувство достигает наибольшей силы в пределах семьи – и только в этом узком кругу мы встречаем действительно сильную и готовую к самопожертвованию деятельную любовь. Люди, принадлежащие к тому же социальному классу, симпатизируют друг другу, как общее правило – сильнее, чем люди разных классов. Таким образом возникает классовое чувство, вступающее в тесную связь с эгоистическими и эгоальтруистическими чувствами и в такой форме являющееся одним из могущественных двигателей истории. Национальное чувство столь же мало основано на чистом альтруизме, как и классовое чувство, так как главную роль в нем играют эгоальтруистические элементы (национальная гордость, жажда славы).
Национальность нередко представляет собой крайний предел для симпатических чувств современного человека. Между людьми различных рас симпатическое чувство может совершенно отсутствовать, что, разумеется, не оправдывает жестокости европейцев по отношению к цветным расам, но объясняет ее.
Если современный человек не способен сильно симпатизировать страданиям другого, чуждого ему человека, зато он в высшей степени восприимчив к одобрению или неодобрению его поведения общественным мнением. «Я никогда никому не скажу этого, – говорит у Толстого князь Андрей Болконский, – но, Боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и ни неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать»67.
Совокупность чувств этого рода, названных Спенсером эгоальтруистическими, является одним из самых могущественных двигателей поведения как цивилизованного, так и нецивилизованного человека. «Даже самый примитивный человек, – утверждает Липперт, – не довольствуется простым животными существованием; он хочет возбуждать внимание, иметь значение для себе подобных»68. «Как ни велико тщеславие, обнаруживаемое цивилизованным человеком, оно все-таки уступает тому, которое обнаруживает человек нецивилизованный, – замечает Спенсер. – Самоукрашение занимает мысли какого-нибудь дикого вождя в еще большей степени, чем мысли какой-нибудь светской дамы наших дней»69. Дикарь охотно переносит самые тяжелые физические мучения (как, например, татуирование и изуродование различных частей тела), лишь бы придать себе более внушительный вид. «Фиджийский вождь, волосы которого, благодаря прическе, торчат, как щетина, в разные стороны, не может во время сна положить свою голову, но должен держать ее на весу, подпирая особой подставкой шею. Кольца в носу, куски дерева в нижней губе, которые носят ботокуды, обтачивание зубов в острые треугольники, к которому прибегают малайцы, – все это переносится, конечно, нелегко, но все же охотно переносится, как и самоистязания, которым себя подвергают люди для умилостивления богов»70.
Именно тщеславие первобытного человека объясняет пристрастие дикарей к блестящим безделушкам, привозимым европейцами. Конечно, не эстетические соображения побуждают негритянского князька с гордостью выступать в европейском костюме перед своими чернокожими подданными, но побуждения такого же рода, как и те, которые заставляют французского буржуа так высоко ценить знаменитую красную ленточку.
В «Основаниях психологи» Спенсер указывает, каким могущественным мотивом человеческого поведения был и остается страх перед общественным мнением. Только совершенно исключительные натуры способны к сильным альтруистическим чувствам, но почти не существует людей, совершенно равнодушных к общественному мнению. Объясняется это условиями существования современного общества. Чем сплоченнее общество, чем теснее связаны его части, чем сильнее зависимость индивида от общественного целого, тем больше оснований имеет каждый отдельный человек бояться общественного мнения и регулировать им свое поведение. Политически организованное общество обладает властью непосредственного принуждения непокорной воли отдельных лиц: награда же, обещаемая обществом послушным, так же велика, как и кара ослушникам. Классовая борьба и война, препятствующие распространению альтруистических чувств, благоприятствуют развитию честолюбия, становящегося, поэтому, главным двигателем человеческого поведения. Утверждение Ницше, что «воля к власти» есть самое существо человека, заключает в себе по отношению к нашему времени много верного.
Христианский моральный идеал есть выражение высочайшего альтруизма, но действительное поведение современных людей определяется не этим этическим идеалом. Так, христианская религия требует прощать обиды. Современное общество выработало, однако, свой собственный кодекс чести, признающий прощение обид величайшим позором, и как мало мы видим людей, имеющих мужество предпочитать волю Христа требованиям условной чести! Заповеди Христа – любить врагов своих, современное государство противопоставило требование убивать врагов на войне, и война ведется христианскими народами с величайшей беспощадностью. Христианская мораль требует отказа от богатства и признает великим грехом не подать милостыни неимущему; господствующие нравы, напротив, вполне оправдывают богатство и карают нищенство как преступление. Коротко говоря, христианская мораль несовместима с основами капиталистического общества, и самый факт его существования доказывает, что не христианский этический идеал, но правила поведения совершенно иного рода регулируют жизнь современного общества. Психологической основой этих правил являются чувства эгоальтруистического характера71