Всё ещё следуя свободным законам природы, он сначала не заметил грозных, безжалостных, острых и жёстких углов большого города, затаившегося во мраке и готового сомкнуться вокруг его сердца и отштамповать его наподобие остальных своих жертв. (О’Генри)
Тихо, в ритм Blinded By Rainbow Роллинг Стоунз, плескала морская волна. На углях от погасшего костра доваривался кофе в турке. Далеко за морем, в тысячах миль отсюда, созревал цвета нераскрывшегося тюльпана закат. Чайки прекратили пилотаж и деловито топали по берегу, всматривались в золочёное море, словно нехотя прощаясь с ним и с прошедшим днём — стояла безраздельная тишина, наполненная звуками моря, разговорами птиц и гитарой Кейта Ричардса…
В другом конце вагона послышался крик. Ирина Тарасовна открыла глаза и проснулась.
Она повернула голову и увидела двоих пьяных, которые зашли в метро одновременно с ней, громко распевая похабные песни и хватаясь для равновесия за подворачивающиеся предметы. Сейчас они неслись во всю прыть, насколько это позволял наполняющийся вагон электрички, перепрыгивая через ноги глубоко спящих людей и совершенно не прибегая к помощи поручней, а за ними скакала, методично поднимая и опуская дамскую сумочку на спины бегущих, смуглая девушка в платке, закрученном по-восточному на шее, в блузке и в короткой юбке. Она кричала что-то, насколько могла разобрать Ирина Тарасовна, глубоко нецеломудренное. Больше всего почему-то спящую Ирину изумило то, что она это делала без акцента.
Погоня подошла к концу так же резко, как и началась: вместе с вагоном электрички. Пьяные пройдохи, в силу своего состояния лишённые тактического чутья, промахнули мимо последней двери — девушка в платке загнала их в угол и там уже отходила сумочкой как подобает. Когда она прекратила боевые действия и смогла перевести дух, по спящему вагону раскатилась такая речь:
— Я тебе не русская, понял?! Я брату скажу — он тебя в землю закопает! Привыкли они лапать русских проституток!..
Выплюнув последнюю фразу, девушка в платке поправила юбку и, развернувшись, с видом победоносным и воинствующим величаво удалилась в другой конец вагона.
Двери закрылись, и поезд поехал — двое отмутуженных ухажёров успели шмыгнуть из вагона в последний момент.
Ирина Тарасовна почувствовала, что она совершенно проснулась.
Ей было двадцать четыре года. Ириной Тарасовной её впервые назвал очень вежливый пожилой инженер на новой работе, когда спрашивал, можно ли сейчас зайти к шефу. Теперь она ездила по утрам в метро, заворожённо смакуя в голове новое для себя словосочетание. Ирина Тарасовна. Слышал бы это её отец. С далёкого черноморского побережья головокружительным и не слишком тёплым ветром её занесло в Москву. В этой компании когда-то работал друг её отца — отец вкрутил в его немолодой «опель» двигатель и электронику от спортивного автомобиля, пользуясь в качестве руководства «Тремя товарищами» Эриха Марии Ремарка, и друг, тогда ещё — просто приятель, пришёл в такой восторг, обогнав на трассе «корвет» и пару «мерседесов» своей ничего не внушающей с виду тарантайкой, что несколько месяцев спустя заявился с анонсом: нечего такой умной и красивой девочке, как Ира, торчать в новороссийском музее, — и трудоустроил её секретаршей-администратором при гендиректоре одной московской компании, занимающейся производством двигателей для тяжёлого машиностроения.
Все эти эволюции для Иры, окончившей только что филологический факультет и имеющей в голове два иностранных языка, показались полным бредом и сумасшедшей удачей. В Москве ей предложили такую зарплату, какую в Новороссийске можно было получать разве что у «крёстного отца» в девяностых. Шеф, которому должна была служить Ира, тоже имел что-то общее с крёстным отцом: по нему сразу было видно, что он не предназначен для общения со смертными и что Ира, хоть и собеседуется на должность секретарши, не являет и не будет являть собою ничего большего, чем простая смертная.
Но Ирина Тарасовна — это уже не просто «Ирусь, запиши в журнале!..» Это — своё съёмное жильё, покупной капучино, обеды в корпоративном кафе, это — практически титул. Ирина Тарасовна — это свидетельство того, что хорошие мозги в этой стране получают достойную оплату, а не обречены вечно тухнуть на тягомотных низкосортных должностях…
Иру толкнул двинувшийся на выход мужчина. Она не успела заметить, как вагон набился до предела, стоило только на две станции приблизиться к центру, и её плотно зажали между чьим-то рюкзаком и мощным женским бедром. В этой деликатной и крайне неудобной ситуации какому-то мужчине из глубины потребовалось выйти, и он, рассчитав, что вся Ира будет полегче, чем мощный женский бок, в который она упиралась, планомерно двинулся вперёд, наклонив голову, и своротил Ирину сумочку вместе с Ирой, так что она чуть не вылетела следом за ним.
Оправившись от случившихся с ней пертурбаций, Ира досадливо подумала, что в Новороссийске, по меньшей мере, за такое принято извиняться. Хотя были, впрочем, в соседнем дворе, когда она была ещё маленькая, какие-то хамоватые джигиты. Мама запрещала туда ходить — джигиты были часто пьяные, обижали женщин и толкались с мужчинами, нарываясь на драку, и мимо их двора довольно долгое время было страшно проходить, пока однажды какой-то бывший военный, дочь которого они попытались зажать в подворотне, с ними не разобрался. Джигиты две недели ходили трезвые и забинтованные, избегая людей — никому не пришло в голову рассказать об этом милиции или осуждающе посмотреть на отца оскорблённой девушки.
Ира вспомнила мусульманку в короткой юбке, дубасившую сумкой двоих мужиков, и задумалась о том, стала бы эта дама так вести себя на Северном Кавказе. Наверное, нет — уж во всяком случае, вряд ли она в Новороссийске так спокойно употребляла бы выражение «русские проститутки».
Как забавно, — большинство людей во время той перепалки даже не проснулось.
Ира ещё раз оглядела толпу. Лица у всех были сонные и страдальческие; создавалось впечатление, что они вынуждены идти на жертвы каждый день ради некой высокой цели, хотя Ира предполагала, что эта цель, как и у неё самой, именовалась зарплатой. Но почему же они так страдают? И особенно странные лица у мужчин — они почти все как будто перекошены от злобы, отвращения, пренебрежения или просто от полного отсутствия чувств. Женские лица были симпатичней, но Ира не могла, как ни силилась заглянуть внутрь их глаз, рассмотреть, что у них в душе.
Стильный понтующийся голос объявил в громкоговорителе сначала по-русски, потом по-английски название станции, и Ира с облегчением поняла, что ей пора выходить. Извиняясь и пропихиваясь между намертво вцепившимися в поручни людьми, она просочилась на платформу и выдохнула. И тут же попала в новую толпу — теперь на эскалатор к выходу.
Металлический, нестильный и совершенно не понтующийся женский голос неприязненно оповестил вестибюль, что один эскалатор закрыт и что необходимо пользоваться другим вестибюлем. Застрявшая у выхода толпа мрачно месила пространство, продвигаясь к единственному оставшемуся эскалатору, и на металлический голос не обращала никакого внимания. Отреагировала на него только одна бабушка, которая толкалась рядом с Ирой. Она сказала очень раздельно, не поднимая головы:
— За-дол-бали.
Ира вздрогнула, подумав, что бабушка обращалась к ней, потому что больше никто вокруг на это никак не отозвался. Она посмотрела на говорившую, и та, почуяв, что кто-то готов её слушать, несколько развила мысль, всё так же не поднимая и не поворачивая головы:
— Третий месяц отремонтировать не могут. Закрыли эскалатор и всё.
— А почему не могут? — вежливо спросила Ира, мелко переступая вместе с толпой и держа сумочку поближе к груди.
— Да потому что деньги нужны, — буркнула бабушка.
— Разве на ремонт эскалатора не выделяют деньги?
— Выделяют.
— Неужели так мало выделяют?
— Нормально выделяют. — Бабушка наконец повернула голову и глянула на Иру быстрым, внимательным взглядом, словно заинтересовавшись наконец, кто это такой бестолковый с ней говорит. — Только до эскалатора мало доходит, вот его и ремонтируют третий месяц.
Ира выскочила наконец на улицу, с облегчением вдохнув свежий воздух, а вместе с ним — дым десятка сигарет и порцию бензинных выхлопов. Москвичи странные, подумала она в очередной раз. Впрочем, папин друг уверял её, что москвичей в Москве почти что нет. Но Ира это не совсем понимала. Вот она — не москвичка, она приехала сюда всего лишь четыре дня назад, и ей всё кажется удивительно, нереально и просто — дико. Но пройдёт год, а может, два — и она станет как все, станет так же воспринимать московскую реальность, как другие, прожившие здесь годами, поймёт их и, может быть, и вести себя будет так же. Так в чём же тогда разница между «москвичами» и «не москвичами»?..
На часах было без пяти девять. Солидные люди в пиджаках, которые, казалось, переместились сюда не иначе как по воздуху — потому что сложно было представить себе этих людей в той же толпе метро, из которой вылезла Ира, или в здоровенной гудящей пробке на подъезде к офисным зданиям — деловито встречали её в коридоре и кабинете. Мимо прошествовала на выход грациозная бухгалтерша в элегантной юбке и на каблуках, дежурно улыбнулась ей и сказала, что шеф уже вернулся.
Это значило — гендиректор вернулся из командировки и ждёт её, чтобы дать первые наставления.
Ира, чувствуя мурашки в районе диафрагмы, осторожно вошла в приёмную, разложила там вещи и деликатно постучалась в кабинет. Оттуда раздалось резкое «входите». Ира вошла. Гендиректора она видела до сих пор только во время собеседования — и то он был жутко занят и всё время куда-то убегал, оставляя её наедине с замом. Теперь же она лицезрела его водворённым на своём рабочем месте, в окружении требующих подписи и внимания бумаг, облачённым в свеженаглаженный пиджак и идеально голубую рубашку, и, встретившись с ним взглядом, машинально подумала: «Только бы не влюбился».
Но вскоре одёрнула себя. Этот — не влюбится.
Гендиректор начал с того, что окинул её взглядом человека, знающего о мироустройстве гораздо больше прочих, словно ожидая, чтобы Ира обнаружила ему, по какому поводу её следует просветить. Однако Ира благоразумно молчала, как хороший солдат, почти сделав руки по швам и выжидательно глядя на шефа покорным и трогательным взглядом, которому она пока ещё тщетно пыталась придать строгости. Тогда гендиректор потребовал кофе. Ира принесла ему кофе и снова выжидательно посмотрела, как бы молча спрашивая, не за этим же вы меня наняли. Шеф молча и неторопливо размешал ложечкой сахар, потом поднял глаза на Иру и словно нехотя заговорил.
— Наша компания работает с зарубежными контрагентами. Мы ищем на международных рынках как поставщиков, так и заказчиков. В этой связи я часто бываю на форумах и выставках, где необходимо вести переговоры с европейцами. Ты будешь помогать мне на таких форумах по части ведения протоколов встреч и делового перевода.
Ира кивнула. Обо всём этом она была осведомлена ещё на собеседовании.
— Сейчас наша организация создаёт продукт, — продолжал шеф, ещё немного помешав и отхлебнув кофе, — ориентированный на конкретного заказчика. Через три дня будет сдача первого этапа работ. В связи с этим нам сейчас необходимо согласовать и утвердить пакет процедур и шаблонов, по которым осуществляется наша работа.
Ира снова кивнула.
— Все эти процедуры лежат у тебя на столе. Поскольку ты будешь вести архив регламентирующей документации, процедуры теперь тоже переданы тебе. За три дня их нужно согласовать со всеми заинтересованными подразделениями. И принести мне на подпись.
Вновь кивок, но уже менее твёрдый.
— Оксана Борисовна тебя введёт в курс дела. Три дня — это очень быстро, но они нужны нам утверждённые.
— Мы должны начать работать по ним через три дня? — робко уточнила Ира, начав понимать, что на этом инструктаж исчерпывается.
— Нет, мы уже работаем по ним два месяца. Каждое заинтересованное подразделение само их разработало. Но эти процедуры были кастомизированы под заказчика, и для того, чтобы сдать ему этап работ, нужно предъявить их в утверждённом виде. Возможно, в процессе согласования возникнут корректировки. Это будет твоя первостепенная задача.
Ира снова кивнула, едва удержавшись от того, чтобы сказать «есть!», и побежала искать Оксану Борисовну, чтобы поскорей начать согласовывать неизвестные ей процедуры.
В следующие три дня она узнала:
что, судя по листу согласования, практически каждый регламентирующий документ в компании касается абсолютно всех;
что в инженерном отделении половина ни сном ни духом не ведает об этих регламентирующих документах и процедурах, а многие даже не представляют себе, кто такой Заказчик;
что в руководящих отделах, действительно, документы знают и процедуры применяют повсеместно, однако согласовывать и подписывать их почти никто не желает;
а кроме того:
что в этой организации никакое дело не принято делать в тот же самый день, когда оно появилось;
что если дело надо сделать срочно, то его тут же откладывают на завтра;
что если что-то надо сделать сейчас же, немедленно, не отходя от кассы — то за это берутся через несколько часов, прежде как следует побурчав на то, что им совершенно не дают работать;
что всё высшее руководство организации приходит на работу рано утром и уже в дурном расположении духа, а уходит около девяти вечера, и при этом расположение духа ничуть не меняется в лучшую сторону, а свободному времени на согласование процедур взяться всё равно негде.
По этим причинам Ира все три дня, вживаясь параллельно в роль планировщика гендиректорского распорядка, плотно занималась согласованием и внесением правок в процедуры до позднего вечера, по нескольку часов осаждая двери кабинетов главного бухгалтера и директоров подразделений, но всё равно последняя процедура была подписана гендиректором в одиннадцатом часу вечера третьего дня.
Как-то за обедом с коллегами Ира пожаловалась на несуразность и трудоёмкость согласовательного процесса. Коллеги глянули на неё такими глазами, что Ира моментально переменила тему. В глазах обедавшего с ней инженера читалось: если б ты работала тут на мою зарплату, тебе, пожалуй, ещё можно было бы жаловаться на загруженность. На лице руководителя отдела было написано: скажи ещё спасибо, что гендиректор не знает, что ты обедать ходишь.
После избавления от кошмарных, никому не доставляющих удовлетворения процедур Ира погрязла в тихой, монотонной архивариусной работе, изредка прерываемой бесполезным присутствием на совещании с бестолковым хлопаньем глазами и ведением протокола и пару раз — переводом выдержек из международных стандартов. Вспоминая свою работу в новороссийском музее, Ира каждый раз приходила к мысли, что в музее с людьми общаться приходилось куда чаще, а кроме того — совершенно непонятно, ради какого сакраментального смысла и в чьих интересах ей на этой должности нужно филологическое образование?.. Ведь язык, на котором здесь общаются, совершенно не имеет ничего общего с языком того огромного объёма литературы, который она освоила, чтобы это образование получить.
Но в начале следующего месяца ей дали зарплату, и Ира решила, что, пожалуй, можно пока временно отложить вопрос о факте наличия какого бы то ни было образования и пользе какой бы то ни было литературы.
* * *
Я стояла и смотрела на широкую мокрую улицу, отражающуюся брызгами в луже у моих ног.
Слева и справа от меня простиралась бесконечная набережная Лейтенанта Шмидта, по которой раз в несколько секунд проносились шумящие мокрыми покрышками машины — я стояла на том, что местные называют поребрик, прислонившись к фонарному столбу, и смотрела мимо мигающего светофора на высокую чёрную громадину фрегата.
Уже миновало десять часов вечера, и я устала идти. На улице никак не могло стемнеть. Было пасмурно, но всё-таки не до конца — я ждала, что вот-вот упадёт на город ночь, но прошёл час, а потом и два, а ночь всё не наступала. Даже остановившись у фонарного столба и разглядывая «Мир», я продолжала считать, сколько у меня есть времени до возвращения в гостиницу, и только тогда, внимательно изучая чёткие очертания реев с туго подвязанными парусами на сером фоне, сообразила, что здесь стоят белые ночи. Значит, может быть очень поздно, но тут уже не стемнеет.
Засунув руки в карманы плаща, я потратила несколько минут на раздумья о том, хорошо это или плохо. Сегодня я была склонна ко всякому вопросу подходить фундаментально. Меня всю жизнь тянуло на софизмы в день моего рождения. Такой день я начинала с размышлений о том, на кой ляд он мне, этот день, сдался в моей жизни. Что мне с ним делать? Нет — он, конечно, приятен. Но для чего я его праздную? Не оттого ведь, что так договорились люди за много сотен лет до моего рождения. Потому что он радует, как правило, в основном моих близких. Если же, как принято считать, всё дело в том, что я стала на один год умнее, то кто это определяет? — где тот высший разум, который засвидетельствует, что за минувший год в моей голове добавилось хоть что-нибудь полезное для общества и я не прожила его только в удовлетворении своих житейских суетных потребностей, вложив, по выражению Холмса, в свой чердак ровно столько, сколько необходимо для прохождения естественного отбора в огромном полчище себе подобных?
Или вот, если проще — день рождения в моём возрасте уже празднуют для друзей. Обязательно с выпивкой и весельем, иначе какой же ты друг?.. Но друзей у меня в этом городе нет — ни одного, да и веселиться некогда — потому что завтра самолёт увезёт отсюда нас с шефом, который празднует сейчас банкет где-то на Обводном, выбросив, после того как я два дня помогала ему с переговорами, меня за борт, в свободное плавание, куда уйдёт со дня на день вот этот красавец-фрегат.
С мачт «Мира» светили огоньки. В серой темноте Петербурга, отражаясь от золочёной крыши собора на набережной, они казались огнями святого Эльма, предвещающими заблудшим в стихии морякам бурю, подвиги и ещё чёрт-те-что. Конечно, они в первую очередь звали на подвиги, а буря — это уже прилагающееся. За такими огнями на высоте двадцать-сорок метров над Невой — можно идти в открытое море только на подвиги. Вон как северный ветер треплет Андреевский флаг. Разве можно становиться моряком, если ты не конченый псих и не жаждешь подвигов? А хотя, может быть, моряки и вовсе не психи. Напротив — они очень умные и расчётливые люди. Они просто-напросто перестраховались — от жизненной рутины. Прописали в своей трудовой: «занят совершением подвигов», и теперь чуть что — сразу якорь на борт и навстречу смертельно опасному океану. А я вот останусь стоять на берегу, трясясь от ночного холода и глядя, как истукан, на соракометровую громаду уходящего в море «Мира». Это в том случае, если мне посчастливится увидеть, как он уходит.
Вообще-то я и не праздновала никогда особо день рождения. Уж точно не в рабочие дни. В рабочие дни я тихо праздновала сама с собой, в своём уме и памяти. Память, бывало, подбрасывала мне хорошие подарки. В этот раз она усердно вертела перед глазами детские походы по морям на больших пиратских кораблях, которые совершало моё воображение где-то очень далеко отсюда, на берегу Чёрного моря, на камнях дикого пляжа, в палатке. Тогда я, кажется, знала что-то такое, что не знаю сейчас. Помню, я ещё очень старалась это не забыть. Что же это было?.. Что-то такое, что давало мне тогда безоглядно верить, несмотря на житьё впроголодь, авитаминоз, отсутствие удобств и мелкие распри со взрослыми.
«Мир» был потрясающе красив даже в полутьме. Я несколько раз пыталась его сфотографировать, но камера не могла его поймать, ухватить и удержать его живое, осмысленное величие. Он стоял здесь, на причале великого города, вне времён и эпох. А я была лишь мимолётной странницей у его внушительной ватерлинии. И здоровенный золотой собор сзади, тоже тускло горящий в полупокрове белой ночи. Я только сейчас почувствовала, что они разговаривают — корабль и собор. Они были равны и одинаково независимы и выше всего человеческого, хотя для человека якобы созданы. И одного фрегата было более чем достаточно, а тут они вместе с собором и пьянящим свежим воздухом с тонким привкусом соли и смутным запахом папиросочного табака вовсе погребли меня под своей тускло мерцающей независимостью. В какой-то момент я вдруг почувствовала себя, как вусмерть пьяный кутила, которому разжимают непослушные, сведённые вином челюсти, чтобы влить туда ещё один бокал.
В пяти шагах от меня на тротуаре стоял мужчина. Я не обращала внимания на него, как и он — на меня; очевидно, здесь было само собой разумеющимся стоять под моросящим дождём и таращиться с глупым видом на мачты «Мира». Кроме того, его фигура была полускрыта сумерками и не имела настолько чётких очертаний, чтобы его присутствие делалось ощутимым. Но в какой-то момент проезжающий мимо грузовик окатил нас светом фар, и на несколько секунд вся набережная вокруг — и мы с незнакомым мужчиной — сделалась вдруг яркой и чёткой, и люди, вынырнув из уютного интимного полумрака, тоже стали чёткими и материальными.
Тут я поняла, что мужчина рядом со мной курил — это от него пахло крепким папиросочным табаком. Причём курил уже минут десять, что для обычной полусумрачной моросящей набережной довольно долго, а для Питера, наверное, абсолютно нормально. Когда нас безапелляционно облило фарами, он посмотрел на меня — а я на него.
Тогда он сказал:
— Вам скучно.
Я вздрогнула, не сразу поняв, что этот обращённый ко мне звук — звук человеческого голоса.
— Н-нет, ничуть, — ответила я, отчего-то с трудом вспомнив, как говорить. С тех пор, как закончился последний этап переговоров, я, оказывается, не произнесла ни слова. Чтобы закрепить достигнутый результат, я продолжила уже твёрже: — Очень красивый фрегат. — И добавила уж совершенно непонятно зачем, словно оправдываясь за своё поведение: — У меня сегодня день рожденья.
— Вы хотите подняться на борт? — спросил мужчина, понимающе кивнув. Он сделал это так спокойно, словно предлагал перевести меня на другую сторону улицы. Я посмотрела на белеющий из-под воды борт красавца-корабля и не поверила, что расслышала незнакомца.
— На него разве можно подниматься? — всё же спросила я машинально.
— Можно, если я вас проведу, — сказал он.
— Вы там служите?
— Я? — переспросил незнакомец и затянулся, задумчиво глядя на меня сквозь полумрак. — Нет, я знаю боцмана. Он там сейчас дежурит. Внутрь он вас, конечно, не пустит, но на палубу подняться разрешит.
Тут я посмотрела на мужчину такими глазами, что он молча выбросил недокуренную папиросу и двинулся к причалу.
Вода была чёрной и била с громким плеском о каменную кромку набережной. Уже отсюда, от пристани, её тёмная непроницаемая глубина казалась неизбывной и загадочной, словно манящий на дно своих чёрных тайн сундук Дэйви Джонса. Трап чуть-чуть пошатывался, и когда мы шли по нему, его край ожесточённо скрипнул по борту корабля — казалось, они пытаются растереть друг друга в порошок; но мощная железная палуба «Мира» даже не дрогнула в ответ на толчок застонавшего от набега волны трапа. Корабль был накрепко прикован к берегу, и даже если бы он очень порывался сбежать или на него налетел бы ураган, витые металлические швартовы не дали бы ему двинуться с места.
— Боря! — крикнул мужчина, поднявшись до конца лестницы.
Через какое-то время откуда-то из рубки с освещённым окошком появился худой человек и внимательно посмотрел на моего незнакомца.
— Здорόво, — сказал он. И зачем-то уточнил: — Ты к нам?
Мой незнакомец показал на меня.
— У девушки день рождения, — коротко пояснил он. — Пустишь её на палубу? Она очень хочет корабль посмотреть.
К моему изумлению, боцман меня пустил — только велел никуда без спроса не ходить. Я никуда и не ходила. Спрашивать я боялась, а они двое тут же, встав к борту, увлеклись каким-то разговором вполголоса. Я была счастлива, что про меня забыли. Я осталась с кораблём наедине, и восторг, который я испытала, когда под моей ногой чуть заметно качнулась палуба, оставил мне лишь возможность молча и ошеломлённо рассматривать, задрав кверху голову, устремляющуюся в небо чёрную мачту. Нева здесь напоминала своими мятежными волнами море, и её течение, стремящееся поскорей на запад, туда, где она с ним воссоединялась, казалось, готово было оторвать меня вместе с этой палубой от пристани и унести в открытый океан. Вот-вот упадут вниз туго обвязанные паруса на обрасопленных реях, бушприт хлёстко рассечёт податливую кожу воды, и мы понесёмся навстречу подвигам… И не будет больше ни переговоров, ни протоколов, ни архивных бумаг за пыльным столом перед электрическим светом компьютера. Всё растворится в кильватерной струе, как долгий, тяжёлый, монотонный сон — останется только солёная жизнь и борьба, ради которой человек и создан на свете.
Мужчины перестали разговаривать и с интересом уставились на меня.
— Это мачта, — услужливо пояснил боцман.
Я очнулась и пробормотала:
— Как высоко до грота-рея.
— А сколько их всего, знаете? — с гордостью осведомился боцман.
— Знаю. Пять. — Я успела пересчитать реи на каждой мачте, пока смотрела на фрегат с берега.
Боцман кивнул и слегка повернулся к своему собеседнику, словно бы сразу потерял ко мне интерес. Я, мгновенно перепугавшись, что меня вот-вот изгонят с заветной палубы, сделала к нему шаг.
— А сколько метров высотой эта мачта?
— Сорок девять с половиной от ватерлинии до клотика, — отчеканил боцман с лёгкой гордостью.
— А сколько здесь косых парусов? Каков лавировочный угол? А сколько узлов он может делать при хорошем ветре?..
Мой незнакомец, имени которого я так до сих пор и не знала, чуть заметно улыбнулся в ночном полусумраке, достал ещё одну папиросу, подошёл к фальшборту и закурил, да так и остался там стоять наедине со своей папиросой и подсвеченным экраном телефона. Это дало нам с боцманом возможность как следует обсудить конструкцию корабля и даже прогуляться по палубе от кормы до носа. Когда мы вернулись и я начала уже чувствовать, что поверхностные вопросы подошли к концу, а для доскональных, по самому существу моря, обстановка слишком спонтанная и незваная, мой незнакомец как раз докуривал папиросу и глянул на нас искоса, повернув только голову, а всей остальной позой оставшись в телефоне и в зловещей таинственной забортной бездне.
— Всё посмотрели? — спросил он мягко, без нетерпения или призыва.
Мы с боцманом глянули друг на друга и поняли, что, раз папироса докурена, то, конечно, всё — больше мне в такой час на безлюдной палубе «Мира» делать нечего.
Мы спустились по трапу. Мы оба молчали. Мне вдруг показалось, что я покидала вовсе не борт железного парусника, построенного в прошлом веке на польской верфи — а самый настоящий корабль-призрак, вынырнувший в полупритушенный свет петербургской белой ночи из недр непредсказуемого и необъяснимого, оттуда, где самые немыслимые идеи становятся правдой, а самые неодолимые желания становятся возможны. Вместе с тем этот корабль, это таинственное тёмное волшебство, к которому мне дали прикоснуться, сам по себе олицетворял фаталистическую невозможность. Глубины и просторы моря для меня были и оставались так же невозможны, как мысль о том, чтобы пройтись привычной хозяйской походкой по его палубе, зная назубок каждую верёвочку и каждый парус на мачтах, и, глядя на приближающийся чудовищный вал, не приседать от страха, хватаясь за все подвернувшиеся под руку железки, а холодно рассчитывать, под каким углом к ветру следует развернуть паруса и куда правильнее направить нос, когда он встретится с немыслимой ожившей толщей воды.
Но сама невозможность этого явления позволяла мне, притрагиваясь к нему кончиками пальцев, воображать себе какие угодно захватывающие дух события и переживать их раз за разом, с одинаково острыми эмоциями, в смутной, непреходящей пряной тоске неосуществимого.
Вокруг показалось невероятно открыто, свободно и головокружительно просторно — может быть, виной тому был и пьянящий после дождя солоноватый воздух. Мне вдруг стало так хорошо, так полно, так непонятно, куда теперь идти, что я не могла даже говорить. Не хотелось видеть телефона, не было ни малейшего желания заглянуть в соцсети или в почту — всё равно все мои меня уже сегодня поздравили; не хотелось ничего искусственного — хотелось только этого воздуха и музыки Pink Floyd.
Незнакомец повернул голову и посмотрел на меня. Он заговорил не сразу. В полусумраке его глаза поблёскивали, но я не видела их выражения — хотя при этом меня почему-то не покидало чувство, что незнакомец способен сквозь этот полусумрак рассмотреть на моём лице малейшие оттенки эмоций.
— Меня зовут Мирослав, — сказал он. — Можно Слава.
Я улыбнулась и тоже представилась. Слава вежливо сообщил, что ему очень приятно.
— Куда вы сейчас идёте? — тем же ненавязчивым, спокойным тоном спросил он.
Я честно призналась, что не имею ни малейшего представления.
— Если хотите, здесь на двадцать первой линии есть один паб. Я сейчас иду туда встретиться с друзьями. Там играет неплохая музыка и в общем довольно приятно. Я вижу, вы не местная?
Я кивнула, зачем-то смутившись.
— Я тоже. Но когда здесь бываю, всегда захожу в этот паб.
Такой рекомендации для меня было достаточно, и я, не потребовав никаких дополнительных уговоров, покорно двинулась за Славой в неизведанные недра Васильевского острова.
Паб оказался километрах в полутора от того места, где стоял «Мир». Оглушённая красотой и вычурной неординарностью проплывающих мимо улиц, я не запомнила его названия. Два тусклых фонаря по бокам от входа освещали чугунные витые опоры козырька и матово поблёскивающие ступени. За полуосвещёнными толстыми стёклами на уровне земли царила другая жизнь, буйная, увлечённая, пропитанная парами алкоголя и запахами табака — совсем не похожая на сонную, умиротворяющую, убаюканную дождём улицу со странным скрытным названием «Двадцать первая линия».
В зале, занятом разных размеров столиками и стульями с суконной обивкой, было светлее, чем на улице, и я, повернув голову, наконец разглядела лицо Мирослава. Он встретил мой взгляд, и я впервые, по выражению Фицджеральда, окунулась в тёмный мир его глаз. И оттого, что я в них увидела, мне показалось совсем неудивительным, что он мог легко разглядеть моё лицо в темноте. Его глаза не разбрасывали вокруг расточительные взгляды, как глаза большинства людей — они были аккуратными, смотрели, словно посылали шквальный огонь в какую-то конкретную точку, захватывая глубину, а всё остальное время сдержанно блуждали по неодушевлённым предметам, будто накапливая силы.
Так было и в этот раз. Прострелив меня своим шквальным взглядом, Мирослав принялся неторопливо, почти равнодушно блуждать глазами по залу, пока не наткнулся на столик, за которым сидело кругом пятеро мужчин. Тогда его взгляд снова засветился энергией, и глаза, и без того большие, от вспыхнувшего в них света сделались ещё больше.
Я с изумлённым очарованием наблюдала эти трансформации. На какой-то момент я почувствовала — не рассудком, а глубинами подсознания — укол острой зависти оттого, что никто никогда такими светлыми глазами не встречал меня.
Мужчины, к которым двинулся Мирослав, не сразу его увидели — они были заняты разговором.
— Ты настоящий мародёр, — сказал один другому, когда мы подошли — довольно громко, чтобы перекричать музыку. — Линчеватель. Беспринципный сатрап. Как ты посмел сыграть Скрябина лучше самого Скрябина?..
— Дорогуша, ты знаешь, что такое Скрябин? — парировал второй, жестом защиты поднося ко рту бокал с виски.
— Скрябин есть художественный идол, которого ты бессердечно попрал!
— Вовсе нет. Скрябин — это музыка. А музыка — это семь нот.
— Слава! — воскликнул третий. — Слава богу, ты пришёл.
Мой сопровождающий тепло улыбнулся всем и каждому в отдельности. После этого вся компания выжидающе уставилась на меня.
— У этой девушки сегодня день рождения, — коротко и исчерпывающе объяснил Слава.
Все радостно приветствовали меня, и я была усажена за стол между теми двумя господами, которые только что говорили о Скрябине. У меня наперебой стали выяснять, что я намереваюсь пить. Я выбрала «текилу санрайз», потому что её заказал Мирослав.
— Но простите, я вас прервала, — сказала я, чувствуя, что неожиданное всеобщее внимание меня смущает, соседнему господину, который назвался Виталием. — Вы ведь что-то говорили до того, как начать меня угощать.
— Я? Что?
— Что-то о семи нотах.
— Да. Я говорил о том, что музыка — и хорошая, и плохая — состоит из семи нот. Всё просто. — И он выжидающе уставился на меня.
— А как вы отличаете хорошую музыку от плохой?
Виталий очень внимательно окинул меня взглядом, а господа на противоположной стороне стола занялись каким-то разговором о дорогах и сцеплении.
— Вот скажите, что сейчас играет? — осведомился у меня Виталий, кивнув абстрактно в сторону барной стойки.
Я прислушалась и, не в силах сдержать радостную улыбку, ответила:
— Pink Floyd.
— Не просто Pink Floyd, — важно поправил меня Виталий, — а Dark Side Of The Moon. Что вы чувствуете, слушая эту музыку?
— Как будто жизнь, которую мы знаем — лишь одна картинка, настоящая жизнь бесконечна, а все мы — бессмертны.
— Вот видите, как вы замечательно ответили на ваш вопрос.
Я смущённо посмотрела на него.
— Я была бы не против, если б и вы на него ответили.
— Музыка в любом виде есть оружие. Хорошая музыка — это музыка, которая умиротворяет душу, заставляет чувствовать прилив сил, придаёт нам стремление совершить что-то прекрасное — иными словами, созидает. Плохая, ничего не значащая — разрушает. Хорошая музыка всегда даёт возможность найти выход из хандры, плохая — ослабляет и вгоняет в хандру ещё глубже. Хорошая музыка — это стимул мыслить, а плохая предоставляет прекрасную возможность обходиться без мышления вообще. Вся проблема в том, что в музыке, которую слышат наши уши, действительно только семь нот — а в том, что слышит сердце, их гораздо больше. Когда одна и другая гамма попадают в ассонанс, музыка и становится хорошей. Вот они сегодня сказали, что я сыграл Скрябина лучше Скрябина, — продолжал Виталий, обращаясь теперь уже к своим товарищам слева от меня. — Но на самом деле это невозможно, потому что Скрябин хорош только тогда, когда он — Скрябин, именно в этой конституции и с этой душой. Я же, пользуясь атмосферой и общим состоянием, позволил себе небольшую импровизацию, которая попала как раз в эту самую атмосферу. Поэтому они так и сказали. Но ни в один другой день ни на одном другом концерте это бы не прокатило.
И он залихватски опрокинул в себя половину стакана с виски, закончив таким прозаическим способом собственную лекцию.
Друзья на этот раз не стали с ним спорить — они были заняты заинтригованным разглядыванием меня и время от времени бросали нетерпеливые взгляды на Мирослава. Похоже, его давно тут ждали.
Мирослав как раз в это время закончил беседу со второй группой, обсуждавшей сцепление, пригубил свою «текилу санрайз» и посмотрел на меня, спокойно улыбаясь глазами.
— Виталий — музыкант, солирует в концертном зале Мариинского театра, — сказал он, словно подытоживая состоявшееся знакомство. И продолжил, отдавая дань другим своим товарищам по кругу: — Михаил — художник-пейзажист, Костя — ассистент преподавателя на кафедре физики в СПбГУ, Рустам танцует рок-н-ролл, Макс — байкер.
Поймав сдержанный и одновременно пронизывающий взгляд последнего, я неожиданно пришла к мнению, что все названные занятия — за исключением разве что ассистента преподавателя физики и солиста Мариинского театра — были своего рода лицевой картинкой на обложке книги, за которой могло скрываться что угодно — от библиотекаря до руководителя риэлтерской конторы.
Мирослав, закончив представление, перешёл к активной беседе, моментально стянув на себя всё внимание собравшихся, и вскоре все пятеро бурно обсуждали какие-то мало понятные мне материи, в то время как сам Мирослав, потягивая свою текилу и закусывая её мясной нарезкой, молча и внимательно следил за ходом разговора, время от времени вставляя комментарии, которых, казалось, от него все ждали. После этого наступал новый виток обсуждений, в ходе которого все выступали сольно и хором, говоря и рассказывая разные вещи, но при этом то и дело ловили взгляд Мирослава, убеждаясь, что он следит за рассказом и готов предоставить рецензию.
С течением всего этого застолья мне стало необыкновенно хорошо. Незнакомые и мало понятные мне люди с такими разными наклонностями постепенно стали казаться мне чертовски привлекательными, а то, что они рассказывали — удивительным и захватывающим. Каким-то шестым чувством я понимала, что для них эти истории были не более чем логичной и понятной действительностью, и поэтому я боялась встревать в разговор, чтобы не выдать, насколько была ошеломлена.
Свет, падающий на сукно диванов и стульев, становился всё зеленее, воздух в пабе — всё плотнее и алкогольнее, все столики в зале были заняты, Pink Floyd сменился Motorhead, через восемь часов из Пулково вылетал мой самолёт, а наша компания, казалось, только начала самое застолье.
И когда мне уже стало казаться, что я вовсе не выберусь отсюда до самого выезда в аэропорт, Мирослав вдруг поднялся, залпом допив третий бокал «санрайза».
— Всё, мне пора, — объявил он, и сидящие за столом отреагировали на это сообщение взрывом разочарования. Мирослав поймал мой взгляд и улыбнулся. — Кстати, — словно бы мимоходом сказал он мне. — Костя у нас ходит на яхте. Попроси его — он возьмёт тебя в экипаж.
Я задохнулась, Костя решительно пообещал, что возьмёт, и дал мне свой телефон, Мирослав оставил на столе несколько купюр, пожал всем руки, кивнул на прощание и исчез. Я попыталась выяснить, сколько я должна — компания в один голос заявила, что ничего не должна, и настоятельно порекомендовала чаще наведываться в Санкт-Петербург.
Сырая прохладная улица рухнула на меня, как только я открыла дверь — здесь стояли всё те же тусклые в белой ночи фонари, что мы оставили, когда входили в паб. Стало светлее. Я огляделась, но фигуры Мирослава нигде не увидела. Достала навигатор и попыталась сориентироваться, в какой стороне метро. Подсознание мешало мне сосредоточиться, зацепившись за какие-то цифры в углу экрана — в конце концов я поняла, что это время: три сорок пять. В это время, осенило вдруг меня, метро может не работать.
Сунув руки в карманы, я наугад двинулась в сторону набережной, где стоял «Мир». В голове было легко и пусто и играла музыка. Я чувствовала, что не смогу сейчас понять ничего, что со мной происходило, и лучше это сделать с утра в самолёте, или вообще — дома. А сейчас нужно включить хорошую музыку и как-то добраться до гостиницы.
Вдруг возле меня, почти неслышно шелестя покрышками, притормозило такси. С заднего сиденья показался Мирослав и окликнул меня.
Я подошла, странно улыбаясь.
— Где ты остановилась? — спросил Мирослав.
Я сказала гостиницу.
— Я подумал, что ты не сможешь добраться на метро, а мосты разведены. Садись, я довезу тебя. Здесь один мост сейчас сведён.
Шеф наутро был несколько помятый и трагичный. Он долго смотрел на мою таинственно сияющую физиономию, потом доверительно пожаловался, что вчера «эти недобитые буржуи нажирались вискарём до глубокой ночи».
Я лучезарно улыбнулась, и шеф, поёрзав несколько секунд в кресле самолёта, умиротворённо заснул.
* * *
Если есть на свете птичник, сверху донизу забитый гусями и гусынями, так это именно Олухвиль-на-Гудзоне. Его называют городом космополитов. Что верно, то верно. Такова же полоска липучки для мух. Прислушайтесь к тому, что они жужжат, пытаясь выпростать свои лапки из клея. «Старина Нью-Йорк — городок что надо», — хором выводят они. (О’Генри)
— Для того, чтобы мы помогли вам с сертификацией, надо, чтоб вы предоставили нам план испытаний. Когда вы сможете его предоставить? — перевела Ира.
Тройка по правую руку от неё переглянулась и погрузилась в коллегиальное размышление. Раз в несколько секунд они выдавали по фразе, но Ира их не переводила, потому что фразы были такими:
— План им прямо сейчас готовый подавай, — говорил директор по сертификации.
— Обойдутся, — генеральный.
— Надо обсудить для них цену, а то они туда и разработку плана включат, — руководитель проекта.
— А нужна отдельная подробная техническая спецификация по каждой системе? — спрашивал директор по сертификации, и тут Ира переводила, потому что он спрашивал, глядя на неё.
Немцы, терпеливо ждущие окончания внутреннего обсуждения, ответили, что нет, не нужна спецификация, а нужен план испытаний, и замерли в ожидании окончательного вердикта на свой вопрос. Но троица не слушала перевод и продолжала обсуждать теперь уже рынки сбыта.
— А у нас в практике отечественной приёмки ещё есть предварительные испытания, — несколько нерешительно сообщил директор по сертификации, снова глядя на Иру.
Ира, не дождавшись продолжения этой мысли, перевела. Немцы, растерянно переглянувшись, стали объяснять теперь про предварительные испытания, затравленно посматривая на гендиректора, который, казалось, совсем уже утратил к ним интерес.
«Кажется, я понимаю, почему все наши переговоры так долго ведутся», — подумала Ира, с трудом сохраняя солидно-сосредоточенную физиономию, напяленную поверх отчаянной зевоты.
Совещание закончилось ровно к обеду. Вовсе не потому, что участники захотели есть — как показалось Ире, эти трое вообще не нуждались в питании. Просто у них начиналось следующее совещание, и они, потряся по очереди немцам руки, удалились в другую переговорную, а Иру отпустили.
По дороге в столовую она всё ещё предпринимала столь же отчаянные, сколь и безуспешные попытки выстроить у себя в голове хоть какую-нибудь схему, которую можно было бы подогнать под сегодняшние переговоры и которая могла бы послужить хоть сколько-нибудь твёрдой почвой для составления протокола совещания. Потерпела поражение и решила оставить это на волю послеобеденного вдохновения. Пройдёт ещё, вероятно, немало времени, прежде чем Ира сумеет постигнуть, каким образом ведутся дела в этом огромном котле, где варятся жмыхи всех бизнесов огромного государства, а пока она только молча и покорно протоколирует совещания сильных этого котла.
За обедом обсуждали всякий вздор. Ира была одна в своём собственном отделе — не считая гендиректора; работу обсуждать ей было не с кем, да и ни к чему это за едой, как справедливо замечал профессор Преображенский. А обсуждать театры, парусные гонки, горные походы и музыку её собеседникам не хотелось. Поэтому сначала долго обсуждали, кто как провёл выходные — большинство сообщило с небрежным высокомерием, что отдохнуть им ни черта не удалось, поскольку все выходные провели на даче. Обсуждали пробки. Потом — цены на сыр. Ире хотелось скорей закончить обедать и вернуться в приёмную, где гендиректор матерно разъяснял руководителям проектов, как следует вести себя с пронырливыми иностранными дельцами. Из этого, по крайней мере, можно было вынести для себя определённые выводы, касающиеся устройства загадочного мира сильных.
Потом из кабинета гендиректора со скорбными и озабоченными лицами вышли начальники направлений, а шеф, хлопнув дверью, уединился со своим замом. Ира углубилась в работу, но через пять минут дверь опять распахнулась со стуком, и зам вылетел в приёмную, досылая в дверной проём окончание фразы, содержащее в себе ярко выраженную экспрессивную окраску. Ира вздрогнула. Гендиректор тут же возник на пороге, метнул взгляд вслед удаляющемуся заму, потом спокойно посмотрел на Иру и коротко буркнул:
— Презентацию распечатай мне последнюю. Прямо сейчас.
Через десять минут он уехал в управляющую компанию, и тогда вокруг Иры началось. Прибегал зам генерального с финансистом и главным бухгалтером. Они говорили в соседнем кабинете, на первый взгляд не ругаясь, но с какого-то момента Ира начала слышать каждое слово. Она поняла, что атака велась на руководителя проекта, который готовил к подписанию инвестиционный договор. Суть недовольства финансиста и главного бухгалтера заключалась в том, что договор подробно объяснял, каким образом компания должна внести оплату, но почти никак не описывал, что она за это получит. Финансист кричал, что это инвестиции в выгребную яму, а главный бухгалтер клялась, что её за это посадят. Ответ руководителя проекта Ира тоже слышала. Он говорил, что проект договора пришёл от корпоративного юриста, а условия в нём ставил лично гендиректор. Пройдя по цепочке доводов с каждой стороны около пяти раз, они снова вернулись к отсутствующему гендиректору и бесплодно разошлись.
После этого Ира попробовала сунуться к главбуху за подписанием актов, которые срочно требовал генеральный, но главбух, пребывающая в надломленном душевном состоянии после прошедшей драмы, объяснила Ире в трёх словах, что у неё масса работы и совершенно нет времени подписывать акты генерального, который не в состоянии добросовестно и не подставляя подчинённых составить условия важного договора.
Больше ничего не происходило до вечера. Одни бумаги. Они, словно промокашки, высосали из Иры под конец рабочего дня все жизненные соки, и в стоячую духоту московской улицы она вышла, ощущая вокруг себя какой-то сероватый покачивающийся туман.
По дороге Ире случайно встретились трое инженеров, тоже шедших к метро. На автомате она завязала с ними разговор — Ира даже не помнила, на какую тему, что-то там про Париж. Как только она сказала про Париж, один из инженеров вдруг сразу всполошился.
— А ты где была в Париже? — оттеснив в сторону своих менее инициативных коллег, живо поинтересовался он. — Если ты была чуть к югу от Эйфелевой башни, то должна была видеть остров Сен-Жермен, вытянувшийся вдоль Сены…
— Я не была к югу от Эйфелевой башни, я была на востоке, на северном берегу, — отрезала Ира.
— Нет на северном берегу ничего интересного, кроме Лувра, — досадливо сообщил инженер. — А вот чуть к югу, насколько мне помнится, есть небольшой самобытный квартальчик с испанской национальной кухней… Чуть дальше заведения «Шекспир и компания», которое фигурировало в фильме «Полночь в Париже». Но если ты ещё раз там будешь, непременно посети остров Сен-Жермен…
«Ну, нет, этого ещё недоставало! — возмущённо подумала Ира, искоса глянув на тарахтящего коллегу. — И почему, интересно, каждый человек в Москве так и рвётся найти что-то, что можно было бы мне разъяснить и указать?..» Она оглянулась на двоих других спутников, но они со знанием дела поотстали, безжалостно оставив её на расправу знатоку Парижа.
В метро ей удалось ускользнуть в другой вагон вместе с инженером-прочнистом. Там она выяснила, что парижский эксперт был ведущим инженером отдела компоновки. Его звали Павел, но коллеги называли его Доцент — говорили, что эта кличка пришла вместе с ним с его предыдущей работы, где он был увешан лаврами порядочного маргинала.
Это удивительно, подумала Ира, как много в этой компании людей, с виду кажущихся маргинальными. Сколько ни загоралась она ажиотажем новой разгадки очередной новой для неё книги души, всегда содержание оказывалось похоже на предыдущее. Их всех связывал один и тот же сюжет со схожей стилистикой, но разными подробностями, которые в многообразии монотонности уже теряли смысл и интересность.
У выхода из метро на неё набросился большой негр с листовками. Он старался всучить Ире какую-то бумажку с рекламой фирмы, название которой не мог произнести по-русски и заменял восторженными возгласами, означавшими, по-видимому, высокое качество продукции. Ира в ужасе шарахнулась от него в толпу таджиков.
Только закрыв за собой домашнюю дверь, она почувствовала себя спокойно. Этот кусочек Москвы был неподвластен всему остальному мегаполису с его непосильной суетой. Более того, её здесь ждал Стендаль. Вместе со Стендалем Иру терпеливо дожидались Герман Гессе, Михаил Булгаков и Френсис Фитцджеральд, а на прикроватной тумбочке ещё припрятался в ожидании своего времени суток Джером К. Джером. По ещё школьной привычке Ире никак не удавалось ограничить себя одной книгой за раз — великие и малые классики окружали её, как стародавние друзья, приходя на подмогу каждый в своё время и сообразно со своим настроением, и ни один из них не обижался на другого, если Ира на пару дней отдавала тому предпочтение.
Впрочем, чаще всего ей хватало времени и сил только на пару страниц за завтраком и ужином и пару страниц на ночь. Зачитываться, как в Новороссийске, забравшись с ногами на диван и выпивая по пять превосходных, ароматнейших чашек кофе, теперь у Иры не выходило. Правда, сейчас у неё стояла бутылка виски. Она купила её в подарок самой себе в честь успешного прохождения испытательного срока, и с тех пор бутылка стояла, помаленьку опустошаясь в меру скромных Ириных сил — помочь ей в этом деле было некому.
Поразмыслив, Ира решила, что к бутылке виски больше всего подходит Гессе. Она уединилась с немецким романистом-философом за ужином, чувствуя, как её нормальное состояние снова возвращается к ней. С Гессе и бутылкой виски, пожалуй, жить можно и в Москве. Только продолжала болеть поясница после долгого сидения за работой.
Ира сделала йогу для спины и ног. Стало легче. Вспомнила, что хотела разработать комплекс для мышц пресса — но на это уже не хватило сил. В следующий раз не надо сразу налегать на виски. Ира выключила мантру для йоги и поставила концерт Led Zeppelin.
Стояла липкая летняя жара. С восьмого этажа было видно кое-какие деревья внизу, но они, казалось, не давали никакого кислорода. Ира открыла все окна и балкон, но в квартире было всё равно душно. Стояла не та духота, что в её далёком южном городе — не природная, знойная, пропитанная морским воздухом и травой, а городская, плотная, как рисовая каша, и пропитанная автомобильными выхлопами и запахом людского пота.
Москвичам жилось довольно комфортно, если не считать этой рисовой липкости. У них было не слишком холодно и не слишком жарко. Правда, они сильно боялись ветра. Москвичи всегда простужаются от малейшего дуновения и потому обожают закрывать окна даже в духоту и выключать кондиционеры в жару. Ира не понимала, что они называют ветром — уж конечно, не то, что дует в Новороссийске зимой, когда в гололедицу вовсе невозможно идти прямо, потому что тебя то сдувает вбок, то отбрасывает назад, то с силой толкает вперёд. По утрам после таких ветров люди зачастую обнаруживали скрученные в трубочку дворовые настилы, сложенные в стопку досок собачьи будки или отсутствующие куски шифера на крышах. Но москвичи где-то умудрялись находить ветер и здесь и заботливо прятались от него. Их кожа, лишённая прохлады, от этого начинала источать неприятный запах, и наверно, поэтому в городе непрестанно стоял тяжёлый занавес сладких приторных духов.
Москвичи не любили Новороссийск за эти ветра и гололёд и запах порта. По схожим причинам они недолюбливали Петербург. Впрочем, Москву большинство из них тоже не любило. Москвичи, известные Ире, в основном любили Грецию, Таиланд и Швейцарию. Они рассуждали о них с таким хозяйски одобрительным видом, что Ира затруднялась приписать их вообще к породе людей, которых она с детства привыкла считать россиянами. Они были космополиты, работающие в российской компании, говорящие на русском языке и читавшие в школе Лермонтова и Достоевского, но довольно редко давали повод рассматривать себя как россиян. Ира назвала их просто — «москвичи».
Однако удивительно, как люди, перемешанные в этом одном несуразном котле, превращаются в самих себя самобытных, как только закрываются у себя дома. Где ни перед кем не нужно играть. Где не нужно терпеть многоликий взгляд общественности. Быть может, это только у неё по неопытности и неприспособленности к жизни в больших трудных городах возникает недоумение по поводу того, откуда это берётся? Она до сих пор чувствовала себя несоизмеримо слабой и бестолковой по сравнению со своими коллегами, прожившими в столице хотя бы пять лет. Но здесь, в своей крепости, Ира не испытывала потребности ни в чём — разве что в разговорах с далёкими друзьями. У неё играла музыка, стоял пряный бокал односолодового виски и лежало пять непрочитанных книг. Ей было спокойно ровно настолько, насколько может быть спокойно в перерыв посреди шторма, когда есть время несколько раз вдохнуть и выдохнуть и привести свои мысли и руки в порядок. Когда наступает штиль, тогда, конечно, самое время задуматься о прохудившихся парусах и многочисленных течах в потёртых бортах, а то и даже о курсе. Но в такие вечерние часы есть время только на пару вдохов и выдохов, и хорошо уже оттого, что это её личный корабль — со всеми потёртыми бортами и истрёпанной парусиной, и никто не вторгнется здесь в её собственный морской простор…
В этот момент, словно в ответ на её мысли, в соседнюю стенку истерично и подчёркнуто громко загромыхал перфоратор, грубо заглушив сладострастный вокал Роберта Планта.
* * *
В квартире на шестом этаже в районе Купчино жила компания молодых студентов эстрады. Копания жила довольно мирно, слушала Мадонну, по пятницам готовила, а по выходным регулярно страдала от соседей сверху. В выходные к эстрадникам являлись друзья из общежития, и они, раскрыв от духоты окна, сначала пели под гитару, а потом, оставив музыку колонкам, принимались болтать. Соседи же сверху были рокеры, и чуть только в квартире эстрадников раздавался голос Мадонны или Иглесиаса, из квартиры сверху моментально и неотвратимо, как возмездие, загромыхивал металл. По первости и вследствие своей юношеской сопротивляемости студенты предпринимали попытки переупрямить соседей, вывернув звук колонок на максимум. Но здесь выяснилась сокрушительная вещь: оказалось, что у них стояли обычные компьютерные колонки, идеальные для игры в «World of Tanks», а у рокеров — напольные Sony с глубоким диапазоном низких частот и хороший ламповый усилитель, ввиду чего конкуренция прекращала своё существование ещё на четверти громкости.
Эти колонки, стоящие, словно оруженосцы, по обеим сторонам от стойки с дисками и кассетами, на вершине которой, словно маленький, неприметный царь горы, водружался усилитель, использовались хозяевами в том числе в качестве подставок под тарелки. Как мне объяснили, пожаловаться на рокеров в милицию эстрадники не могли, поскольку те каждый раз выключали звук ровно в одиннадцать вечера.
В качестве подставок под тарелки музыкальная аппаратура была элементом ненадёжным — на громких басах сильно вздрагивала и роняла тарелки на пол. Одна из них спрыгнула во время соло ударных прямо мне под ноги. Я подскочила. Стоявший рядом со мной Костя мгновенно оценил, что блюдо не разбилось, а лежавшие на нём яблоки раскатились под ноги другим гостям, спокойно поднял на меня глаза и сказал:
— Кстати, Мирослав здесь будет через три недели.
Я приехала в Питер ранним утром субботы. Ещё не было шести — автобусы и метро уже работали, но мне некуда было ехать в такую рань. Меня ждали на яхте в центральном яхт-порту к десяти утра — Костя всё устроил. До десяти нужно было где-то поесть и чем-то занять свою пустующую голову.
Не считая пары улиц на Васильевском острове, я не знала в Питере ничего, кроме того, что это красивейший город и колыбель искусств. Этих скудных знаний хватило на то, чтобы выстроить нехитрый план обделённого фантазией туриста: сначала позавтракать в круглосуточной французской булочной рядом с Московским вокзалом, а потом поехать к Эрмитажу. В булочной было мало народу, но пока я завтракала, подошло ещё человек шесть. Официанты разгуливали между столами неспешно, даже с некоторым достоинством, словно при найме на работу им тщательно внушили мудрую восточную истину о тщетности суеты и торопливости. Один из них, подавая к завтраку булочку, мимоходом завязал со мной разговор, и мы пару минут обсуждали с ним басни Лафонтена.
Эрмитаж, конечно же, в это время был закрыт. Огромная и чистая Дворцовая площадь с заброшенными накануне сооружениями от какого-то праздника была безлюдна — Зимний дворец стоял перед ней, словно Нарцисс перед озером, разглядывающий своё отражение в чистом огромном небе. Оно было таким голубым и чистым, что конница Генштаба и витиеватые раковины Зимнего казались на нём нарисованными. Мне хватило пары минут, чтобы почувствовать себя здесь, стоящую в одиночестве посреди пустынной площади в окружении дворцов, чрезвычайно глупо и, выбрав одну из разбегающихся от Эрмитажа улиц, скользнуть в неё.
Улица была Миллионная, и на ней, как и на Дворцовой, не было ни одной живой души. Это, наверно, на редкость приятно городу — иметь такие моменты по утрам, когда и солнце, и небо, и сам город давным-давно не спят, а на улицах ни одного человека. Я шла вдоль разномастных фасадов, причудливо расцвеченных лепнинами, которые придавали их единообразным серо-буроватым цветам тысячи оттенков теней. Лучи солнца, падающие сверху наискосок, выхватывали в этих старинных стенах обертоны прежних цветов и раскрасок — все были разными, каждый жил своей жизнью, хоть и делил стены с соседями. Казалось, за всю их жизнь их ни разу ни касалась кисть реставрации. Петербург представлялся мне в эти часы таким же, каким я видела его в фильме «Брат» — вот-вот раздастся голос Вячеслава Бутусова:
Холоден ветер
в открытом окне.
Длинные тени
лежат на столе.
Я — таинственный гость
в серебристом плаще.
И ты знаешь, зачем
я явился к тебе.
В неожиданных переулках с внезапно расстилавшимися под ноги набережными маленьких каналов виднелась Нева. Она начиналась всего в одном ряде домов от меня — маленькие каналы вливались в неё, перекрытые у самого устья винтажными мостиками, и на какой-то миг мне так правдоподобно почудилось, будто я в Венеции, что мой сонный мозг принялся усердно вспоминать, с какой целью я приехала в командировку.
Потом я пришла в себя, посмотрела на часы и поняла, что надо ехать в яхт-клуб. У того причала с двухмачтовой рыболовецкой шхуной, где мне сказал ждать Костя, ещё не было ни души. Бессуетное тихое море светло покачивало борта поставленных у причалов яхт. Кое-где уже были люди; их крики иногда прорезали невозмутимую тишину и были похожи в свежем морском ветре на глотки холодного апельсинового сока в жаркую погоду. Мне, собственно, ничего больше-то, оказывается, не надо было. Я готова была простоять так весь день, до вечера, а потом уехать на вокзал в состоянии полоумного счастья.
Но в половине десятого появились Костя и ещё трое человек, один из которых, озабоченный и занятый, был капитан, и тогда всё началось.
Бирюзовый ветер, белые паруса, острое солнце и горячий дождь. Всё было в первый раз. В первый раз я увидела, как лодка подо мной и надо мной наклоняется набок на тридцать градусов, и в первый раз испытала настоящий страх — не как на прогулочных судёнышках. В первый раз были команды капитана и мнимое чувство бессилия. В первый раз — мнимое.
Стоял такой день, про который москвичи говорят — «В Питере в этом году было лето, но я в тот день работал». И даже в заливе первые двадцать минут было жарко. Как только налетел ветер, я моментально продрогла до костей. Потом нас полило дождём, но дождь был тёплый — и я сидела в костюме-непромоканце, который мне выдал капитан, по-ихнему — в непроме, ловя тёплые капли лицом и ладонями, и мне было жарко от этого дождя. Сквозь васильковые края туч светило солнце. Нас было шестеро — капитан, старпом со старпомшей, я, Костя и Костина подруга Марина, дама лет за сорок, юрист по образованию и профессиональный вязальщик по хобби. Он была явно не в первый раз, умела кое-что делать с тросами, но предпочитала заниматься бутербродами и чаем под командованием старпомши, наслаждаться солнцем и ветром и вести светские разговоры в кубрике.
Старпом очень интересно разговаривал. Он говорил, например, такие вещи: «Дорогие лэйдис, у нас в последнем походе подзагадилась палуба, поэтому поступило предложение императивного характера — заняться клинингом. Для этой цели для горящих энтузиазмом и морским задором в гальюне есть две швабры, ведро и фейри для швабринга и мылинга. Трём палубу без фанатизма; за борт не падаем; держимся либо за ванты, либо за тросы, причём не за один, а за эн тросов, где эн — больше или равно трём».
После швабринга и мылинга он предложил мне заняться сэйлингом, то есть поработать с парусами, и я очень быстро узнала от него всё, что пыталась узнать из художественных книжек пятнадцать предшествующих лет.
Разговаривали так на яхте все — и капитан, и старпомша, и даже Костя, как только поставил ногу на палубу, переключился на местный жаргон. Я предпочитала первое время помалкивать и учиться. Командование яхты меня одобряло.
Большую часть времени до Кронштадта мы даже не занимались сэйлингом — сидели на палубе и разговаривали, сохли после горячего дождя, раздевались в штиль, одевались, когда дул ветер, но громче от него не становилось — только нам приходилось громче разговаривать, а море вокруг нас продолжало звучать равномерным идиллическим шёпотом. Капитан и Костя по очереди штурвалили, а из проигрывателя старпома шли загадочные песни:
На нашем корабле без капитана,
Без палубы, без днища и бортов
В любые неизведанные страны
Я хоть сейчас отправиться готов.
Лишь только б ты меня не покидала,
Лишь только б не кончалось волшебство,
Лишь только б ты стояла у штурвала,
НЕ ТРОГАЯ РУКАМИ НИЧЕГО.
Мы дошли до Кронштадта за четыре часа и стали думать, куда двигаться дальше. Было слишком рано, по общему мнению, чтобы проделывать такой же путь обратно. Тогда Косте пришло в голову ехать в бухту Ломоносова и завалиться там в баню к Илье. У некоего Ильи, такого же, как Костя, друга яхты и капитана, в Ломоносове имелась дача с баней, на втором этаже которой он якобы устроил гостевые комнаты и давно приглашал туда камрадов. Меня спросили, и я согласилась. Я была в таком состоянии нереальности, что любые события представлялись в равной степени возможными. Не дойдя до причала, мы развернули яхту на юг и пошли в Ломоносов.
Сейлинг при таком ветре был автоматизирован, то есть происходил сам при участии только одного рулевого, поэтому мы, дамы, втроём лежали на палубе с оголёнными спинами и закатанными штанами и болтали. Марина заинтересовалась моими рассказами про йогу и сказала, что у неё старшая дочка жалуется постоянно на спину и что неплохо бы, если б я ей помогла. У меня мелькнула мысль, что это хороший повод приезжать почаще в Питер, и к Марине я тут же прониклась глубокой привязанностью.
В остальные моменты, когда мы не разговаривали, я думала о том, как бы здесь натурально, гармонично и душевно смотрелся Мирослав. Я глядела вверх, на раздутый над всеми нами огромный белый бермудский парус — мощную руку ветра, и перед моими глазами вставали величественные, неприступные мачты «Мира».
Похоже, мир кончается,
И чайки возвращаются,
Прощаются, уходят в небеса,
И больше нет ни паруса
От Бристоля до Кадиса,
Когда сгорела «Катти Сарк».
У Ломоносовского причала стояли несколько пластиковых катеров, две деревянные мачты и одна здоровая железная посудина, которая была некогда рыболовецким судном, а потом, приделав мачты, превратилась в шхуну и стала сниматься в кино. На ней никого не было, и мы, за неимением свободного места, тихонько пришвартовались к ней.
Илья уже раскочегарил печку и начинал кочегарить мангал, когда пришли мы. Мужчины и женщины разделились — мужчины сразу занялись мясом и закупкой алкоголя, а женщин жена Ильи сначала провела по огороду, велев ободрать и съесть всё, что удастся, а потом отвела на кухню, где мы стали чистить картошку, пить пиво и смотреть футбол. Жена у Ильи была утончённая и крепкая одновременно; она оказалась дипломированным йогом, случайно вырвавшимся в тот день из оравы клиентов за город и тут же согласившимся меня наставлять.
Мы занимались йогой, пока варилась картошка и дожаривался шашлык, мужчины допивали пиво, не допитое женщинами, Аргентина побеждала Германию, а старпом, приобняв жену за талию, травил байки из эпохи университетской юности. Мне казалось странным, что старпом, которому на вид было лет двадцать шесть, об университетской юности говорил как о времени, кончившемся пятнадцать лет назад.
Как выглядела баня, я не помню. Вроде мы с Мариной до неё так и не дошли. Мужчины захватили её в районе одиннадцати ночи, и у нас не было сил ждать, пока они выйдут — мы гуськом сходили в душ и рухнули спать в одной из гостевых комнат. Старпом со старпомшей и Илья легли во второй, а капитан, одетый в банную простыню, заснул прямо в гостиной на диване, где мы перед этим четыре с половиной часа сидели, лежали и хохотали.
Когда сгорела "Катти Сарк",
Я видел сон в своей каюте:
Дома, где спят чужие люди,
Холодный утренний Гайд-Парк.
Но выше кранов и мостов,
Причалов и безлюдных баров,
На грани яви и кошмаров
Скользит серебряный остов -
Куда-то вдаль, за маяки,
Оставив крест на звёздном небе,
И корабли на ближнем рейде
Дают протяжные гудки.
И вдоль прибрежных городов
Летит сигнал быстрее вздоха:
Сгорела, кончилась Эпоха
Великих Парусных Судов.
Мы отдали швартовы в одиннадцать утра, обошли Ломоносов и через четыре часа причалили в Центральном яхт-клубе. Все очень быстро навели порядок и разъехались — мной овладело такое горькое чувство, что я вдруг поняла: этот восторг, это идиотическое счастье от первого настоящего выхода в море и всего произошедшего под его взором, эта лёгкость от возвращения на землю, все беды которой стали вдруг несущественными и наигранными, уже никогда больше в моей жизни не повторится.
— Поехали в паб, пообедаем, — сказал мне тогда Костя.
Мы поели в пабе на Васильевском, потом Костя вспомнил, что его приглашали друзья вечером в квартиру в Купчино, и мы проследовали прямо туда.
В дыму папирос грохотали под музыку беседы и стаканы с разными напитками. В самой большой компании что-то делали с плащом, похожим на одеяние короля гоблинов в исполнении Дэвида Боуи, рядом что-то показывали пальцами на воображаемом грифе, а в нашем странном маленьком обществе пятеро человек с бокалами вина в углу у двери обсуждали литературу и говорили на латыни. В грохоте музыки и непостижимых изворотах разговоров самой нелепой и необъяснимо навязчивой мне казалась мысль о том, что в двадцать два пятьдесят у меня уходит поезд с Московского вокзала. Она делала меня нездешней и чуждой, и я чувствовала, что все эти события, все непредсказуемые повороты сюжета и цитаты из Маяковского и Овидия от меня отгорожены незримой, тонкой, но непроницаемой и неодолимой стеной.
Единственный раз, когда она, эта стена, на миг сокрушилась и протаяла одним крошечным светлым окошком, наступил, когда упала тарелка. Тогда Костя поднял на меня взгляд и просто сказал:
— Кстати, Мирослав здесь будет через три недели.
* * *
«Он редкий эрудит, блестящий лектор, хороший поэт, аристократ, самовлюбленный сноб с дурацкими политическими убеждениями».
(из переписки)
Ирина стояла на платформе в ожидании электрички. Ожидать было долго. Минут тридцать. Чтобы как-то скоротать время, она принялась рассматривать высотки за железной дорогой — единственную деталь пейзажа, за которую стоило зацепиться взглядом. Высотки были новые и выделялись на фоне индустриального быта, как два телескопа на фоне колхозного поля. Заходящее солнце ещё немного играло в их стёклах, и Ирина от нечего делать принялась размышлять на тему архитектурного решения этих новостроек. Решения-то, как такового, не было — обыкновенные вертикальные коробки со множеством окон. Раскраска только оригинальная: у основания дома были, по-видимому, чёрные или тёмно-серые, потом эта чернота начинала редеть и разбрызгиваться крапинками по белому фону, и вверху высотки были уже совершенно белыми. Несколько минут Ирина лениво раздумывала, что это ей напоминает. Потом, вдруг очнувшись, сразу поняла — похоже, как будто проезжающие мимо машины забрызгали дома водой из луж. Наверное, те, кто эти дома строил, настолько привыкли к виду городской грязи, что незаметно для себя воплотили этот визуальный эффект в доме. Впрочем, он ещё напоминал муравейник — чёрные крапинки на белом фоне вполне могли сойти за полчище муравьёв.
Ирина уставилась в ту сторону, откуда должен был приехать поезд, и стала ещё раз вспоминать всё, что сегодня было у дяди Валеры. Это был первый раз за всё время в Москве, когда она к нему приехала. Дядя Валера собрал у себя небольшой званый обед и пригласил на него Иру, сказав, что «там будут интеллигенты — как раз по твоей части». Ира чувствовала, что краем глаза он продолжает за ней наблюдать — как она приживётся в Москве. Но сам он часто уезжал в разные города по работе, а Ира не хотела к нему напрашиваться, ощущая на себе его хоть опосредованное, но всё же покровительство — ведь если бы не он, её нынешний шеф вряд ли когда-нибудь даже соизволил бы пригласить её на собеседование.
Но тут так сложилось, что к дяде Валере приехал сын в отпуск из Краснодара — у него там была небольшая автомастерская. Дядя Валера в это время случайно оказался дома, и к нему, как всегда в таких исключительных ситуациях, тут же наехало несколько давних друзей. Интеллигенты среди них действительно были — преподавательница с кафедры философии, недавно вышедшая на пенсию, и бывший оперный певец, работающий айтишником.
У этих двоих за обедом вышел престранный разговор.
Началось с того, что дяди Валерин сын Арсений, основательно познакомившись с Ирой, принялся рассуждать о проблемах демографии.
— В Германии потому гомиков много, что там женщины страшные.
— Женщинам необходимо дать понять, что они женщины, — строго сказала на это Ира. — Половина моих друзей и знакомых парней в Новороссийске заявляет, что никакими мужьями они никогда в жизни становиться не намерены, а детей пусть заводит кто-нибудь другой.
— Но ведь не все же могут себе это позволить, — заметил оперный певец-айтишник.
— В смысле позволить что — детей? — уточнила Ира.
— Ну да. Кому-то средства не позволяют, кто-то просто не готов. Мы с женой вот третий год ремонт делаем в кредит. А кому-то просто не хочется — не заставлять же их через силу рожать? Это что же будет потом?
— Через силу рожать не надо, — рассудительно и громко заявила бывшая преподавательница, и все за столом попритихли. — До того, чтобы рожать, надо дозреть и стать взрослым человеком. Но обычно это происходило лет в двадцать-двадцать пять.
— А если кому-то и вовсе не хочется воспитывать детей? Ведь люди же разные бывают, — насупленно возразил певец-айтишник.
— Сделаны в основном из одних и тех же ингредиентов, — возвестила профессорша, пожав плечами и слегка качнув головой. — Вопрос только в том, в какую настойку потом эти ингредиенты забродят. Сделать качественную настойку не так-то просто, это требует определённой затраты сил и стараний. А сделать из человека личность — тем более. Но это единственный способ продолжения цивилизации.
— А разве мало народу сейчас занято продолжением цивилизации?..
— Смотря что вы подразумеваете под цивилизацией. Если простое размножение половым путём — то этим занимаются многие, правда, сейчас в основном в странах третьего мира. А если выращивание поколения людей, мозги которых направлены на становление и развитие человека — то на это нынешняя молодёжь почему-то «не готова». Для подобных постулатов существует вполне исчерпывающее определение — эгоизм.
Певец-айтишник неожиданно взвинтился.
— Нельзя всех подгонять под одну гребёнку и категорично судить об эгоизме других людей только потому, что у них жизнь как-то отличается от нашей. Эгоизм — это не жить так, как ты хочешь. Эгоизм — это заставлять других людей жить, как ты хочешь. Есть разница.
Ирина с Арсением ели, молча переглядываясь и улыбаясь одним краешком губ. Дяди Валерина жена носила туда-сюда посуду с едой и без. Дядя Валера смотрел на смартфоне результаты прошедшего футбольного матча. Профессорша неспешно отпила чай и кисло улыбнулась, потом так же неспешно поставила чашку на блюдечко, вытерла губы салфеткой, уселась поудобнее на стуле — после всех этих действий что бы она ни сказала, у неё уже было веское преимущество умудрённого жизнью педагога, снизошедшего до диалога с людьми, которых она старше и опытнее, только из своего чрезвычайного благодушия. Оперный певец это понял и стремительно принял вид, как будто он уже вовсе не ждёт никакого ответа на свою реплику — принялся накладывать себе торт, намеренно неторопливо и тщательно выравнивая его ножом. Профессорша же, немного выждав, пока чай и молчание провалятся внутрь, ответила своим прежним тоном, неотвратимым, как самосвал:
— И встречаются двое людей, из которых один хочет ребёнка и имеет на это право, а второй — не хочет и тоже имеет на это право. И этим людям, следуя той же логике свободы желаний, надлежит немедленно расходиться. В результате мы имеем — общество двуногих, где никто никого не любит, поскольку это претит их желаниям, а размножаются только слабовольные и стереотипно настроенные представители, либо те, кем ещё движут инстинкты и биологические потребности. На мой взгляд, прежде чем пропагандировать прогресс и совершенствование общества, строя, образования и чего угодно, следовало бы сперва разобраться с этой начальной проблемой, которая наголо перечёркивает все возможности прогресса в будущем.
— Да неужели кроме нас некому детей рожать? — вопросил певец уже просто обиженно и изъедая профессоршу оборонительным взглядом.
— Можно и чтоб другие, конечно, — хладнокровно согласилась она. — Но вы же потом пенсию небось захотите?
— При чём тут пенсия?..
— А кто будет платить налоги в вашей старости? Дети тех, у кого нашлось время и средства, хотя они жили в однокомнатной квартире и покупали на ужин гречку с дешёвым сыром, а для прихода гостей потрошили свои накопления «на чёрный день»? Вы уверяете, что не можете себе позволить ребёнка, но при этом небось питаетесь с супругой в ресторанах и хотите непременно дорогой косметики, хорошего ремонта и по машине на каждого? И это не считаете эгоизмом?
Певец посмотрел на неё безысходно и промолчал с видом человека, спасовавшего из заведомой бесполезности возражений. Дядя Валера в это время принялся бойко рассказывать о парусных гонках, а его сын, спокойно умявший за перебранку кусок торта, глянул на Иру всё с той же улыбкой и тихо сообщил ей:
— Может, ты и права насчёт женщин.
— Разумеется, — заявила Ира. Выпитое вино несколько притупило её кокетливость. — Женщина должна оставаться слабой, только тогда она будет женщиной. Так устроена биология. А для того, чтобы оставаться слабой, надо, чтобы рядом находился кто-то сильнее, кто владеет инициативой. Или, по меньшей мере, хотя бы делает вид.
— Ты неплохо разбираешься в женской сути — для своего возраста, — заметил Арсений, по-прежнему улыбаясь мягко и слегка задорно, но у Иры всё равно почему-то осталось смутное ощущение своего поражения. Впрочем, подумала она, любое поражение — понятие зыбкое и весьма относительное.
После обеда он отвёл её на веранду и там долго развлекал разговорами с характерным краснодарским говорком и чувством юмора. Ира с удовольствием хохотала — в какой-то момент ей почудилось, будто она едет в купе поезда, как в прошлые годы, из Новороссийска на север, стучат рельсы, пахнет заваренным в стакане чаем, и сначала жарко и открыты все окна, какие могут ещё открываться, потом свежо и с полки вынуты одеяла, и проглатываются книжки, качающиеся в такт поезду, и играются карты, и изговорены все разговоры, и выпито по пять кружек пакетированного чая, и клонит в беспечный безответственный сон…
Обо всём этом она и раздумывала на платформе электрички под темнеющим небом за новыми высотками — или, скорее, старалась не раздумывать. Её впервые выслушали всерьёз, она впервые тут что-то для кого-то значила, помимо той посредственной значимости, что она несла в себе как штатная единица. Ей впервые в Москве стало необычно, и не стоило портить эту нездешнюю необычность обыденными размышлениями. Существовал только один способ сохранить её до завтрашнего дня — лечь спать, не допустив ни единой серьёзной мысли о происшедшем.
Она так и сделала. А наутро нездешняя необычность, слегка подпорченная ночью обескураживающе здешними топотом и руганью соседей, вдруг выплеснула на неё новой силы волну, когда Ира, выйдя утром в магазин, обнаружила у двери большой букет цветов. Автор послания был ей известен — никто, кроме дяди Валеры и Арсения, в Москве не знал её адреса.
А вечером явился и сам Арсений. Он деликатно постучался в дверь, а когда его впустили, уверенно прошествовал на кухню и устроился там на диванчике, потчуя Иру жизнеутверждающими сентенциями. Его появление в дверях вовсе не повергло Иру в замешательство или растерянность — на юге люди ходили друг к другу в гости, когда им вздумается, без предупреждения и без повода, и как правило их впускали, не осведомляясь о цели визита.
Взвесив своё происхождение, с одной стороны, и теперешнее положение с другой, Ира пришла к выводу, что ей следует расценивать себя как южанку, и тут же вытащила на стол все варенья, конфеты и чаи, которые имелись у неё в наличии.
Арсений, однако, ел мало. Он больше разговаривал, овевая Ирину пустынную квартиру бодрым, как горный ветер, вездесущим чувством юмора. По временам выходил на балкон курить, и Ира, стоя рядом с ним, к удивлению своему замечала, что дым его сигарет совершенно её не раздражает. Когда включили Брайана Адамса, с Ирой что-то произошло — она вдруг сама принялась говорить, и Арсений замолчал. Когда Ира делала паузу, он продолжал молча смотреть на неё, чуть прищурившись, с остатками дымной поволоки в глазах, и вся его крепкая фигура, расслабленно застывшая на диванчике, словно говорила: «Послушай музыку, я всё равно едва понимаю, что ты говоришь». Тогда Ира начинала болтать с новой силой, а дымная поволока и блики лампы в тёмных глазах Арсения становились всё глубже и ярче.
Около одиннадцати вечера Арсений глянул на часы и с досадой заметил, что надо ехать — Ире завтра на работу, не то что ему. Ира воспротивилась. Она внезапно вспомнила, что так ничем и не покормила гостя, а он должен быть голоден. Что скажет дядя Валера? На это Арсений не нашёлся, что ответить. Вместо этого он вдруг, обхватив одной рукой Ирин затылок, поцеловал её. Поначалу Ира дёрнулась — но так неубеждённо, что Арсений тут же обнял её второй рукой за талию. Ира чувствовала себя странно. Только что она тараторила, находясь на своей собственной кухне и вполне владея ситуацией, а теперь вдруг оказалась в чьих-то руках, да так, что ей не особо-то хотелось вырываться. Она вдруг отчётливо поняла, что всё это время собой представляла: не больше, чем маленькую хрупкую щепку в больших взрослых морях, которую волны кидали друг другу, давая натешиться вволю солнцем и звёздами, пока не начался первый шторм. И ей было необходимо, сейчас и всё это время, только одно: защита, которую она могла бы принять.
И она приняла её, расслабившись и дав Арсению свободу, которой он добивался. Отчего же не дать, если всё остальное — только до первого шторма?..
Свобода — вот уж поистине Сцилла и Харибда в одном флаконе. Ты получаешь свободу делать то, что захочешь — и тут же теряешь свободу хотеть то, что делает другой. Получаешь свободу оставаться самим собой — и теряешь свободу меняться. Остановиться в какой-то миг и понять, что тот, кого ты любишь, о чём-то мечтает — о чём-то таком, о чём ты бы в жизни не мечтал, даже не подумал бы — сделать это и получить удовольствие, помноженное на двоих — это и кажется свободой истинной и беспредельной, раздвинутой за грани твоего я и умноженной на бесконечное количество зеркальных отражений — но разве это называется свободой?.. Люди называют это рабством, зависимостью, даже сотворением кумира — но о том, что это — величайшая свобода, заложенная в силу человеческого существа, догадываются лишь единицы.
Авантюрист и пьяница Хемингуэй, лежащий теперь зелёным томиком из серии «Библиотека классической литературы» на кухонном столе, например, прекрасно об этом знал. Может, поэтому и спивался. «Сейчас ты отсюда уйдешь, зайчонок. Но и я уйду с тобой. Пока один из нас жив, до тех пор мы живы оба», — говорил несчастной Марии убитый им, Хемингуэем, герой. Но Мария, тщательно и терпеливо воспитанная Хемингуэем, не хотела уйти. Тогда герой говорил: «Ты теперь — это и я. Ты — все, что останется от меня. Встань». И Мария тогда, начав что-то понимать, встала и, подчиняясь лаконичному, репортёрскому тону Хемингуэя, ушла несчастная, но всё же не до конца.
Арсений ушёл с утра далеко не несчастным. Он даже что-то напевал, обуваясь в прихожей, пока Ира красилась. Арсений не стал дожидаться, когда она выйдет на работу, возможно, почувствовав себя в пунцовой невинности утра третьим лишним.
Принимая душ, Ира пыталась возвратить себе свежесть вчерашнего утра или хотя бы уцепиться за полупризрачное ощущение защиты, овладевшее ею вчера ночью, но и то и другое ускользало, настойчиво оставляя место бессмысленной гладкой пустоте. Она получила заботу, которой так не хватало ей в этом чужом бездушном городе, но это не принесло ей облегчения. В одной этой заботе, растворившейся с утра, было олицетворение мимолётности и конечности всего, чего искренне и наивно жаждало сердце. Ощущение борьбы прошло, оставив её наедине с собою — даже всесильный Хемингуэй на этот раз не пришёл ей на помощь. Она впервые чувствовала себя обессиленной, посторонней и бесстыдной — словно поддельная античная статуя, подброшенная в чью-то непричастную и полную достатка жизнь.
Всё утро на работе её душило ощущение, будто она надела платье наизнанку, да ещё перед этим вываляв его в тине. Хотелось отвязаться от глупых мыслей какими угодно средствами — но, как назло, начальник опять уехал в командировку в Цюрих, бросив её в Москве за нудной административной работой. И чтобы окончательно Иру добить, лица в метро были с утра особенно злые и искажённые мукой, так что даже музыку при них не хотелось включать — того и гляди, и она пропитается этой липкой нечистой безысходностью.
В час дня Доцент и его друзья позвали Ирину на обед. Она пошла — ей было сейчас абсолютно всё равно, с кем. Компания Доцента была ничем не хуже других — даже, пожалуй, повеселее. К тому же Павел, подверженный стихийной увлекаемости случайно выбранной из умственного пространства мыслью, совершенно не имел времени уделять внимание её тусклому виду. Едва усевшись за стол, он принялся в довольно глубоких технических подробностях рассуждать о строительстве египетских пирамид. Ира слушала его разглагольствования вполуха — она всецело сосредоточилась на борще, в котором тщательно старалась отыскать следы полагающегося ему навара.
— Что же, ты считаешь, люди с древнеегипетским уровнем технологичности могли построить такие сооружения? — скептически спросил один из инженеров, когда Павел на пару секунд замолк, чтобы пережевать кусок курицы.
— Видишь ли, — рассудительно произнёс Доцент с набитым ртом. — Всё дело в том, что существует теория электромагнитного поля, которая, в частности, гласит следующее: «Электромагнитное поле существует вне зависимости от нашего представления о нём».
«Батюшки мои! Что он несёт?..» — подумала Ирина. Она прекратила жевать и с подозрением посмотрела на Павла, силясь отыскать в нём хоть крупицу позёрства, но Павел был в этом плане чист, как чело поп-дивы. Ощутив Ирин интерес, он посмотрел на неё совершенно невинными глазами и пояснил:
— Культурно-технологический анахронизм имеет в рамках теории относительности такое же право на существование, как и явление корпускулярно-волнового дуализма.
— Не упрощай, Павел — все и так прекрасно понимают, что ты хочешь сказать, — невозмутимо сказал Доценту его друг и коллега Кирилл.
Павел, только сейчас заподозрив в окружающих сарказм, растерянно замолк. Инженер передумал с ним спорить и, глянув на Иру с совершенно обескураживающей улыбкой, молча налёг на еду. И в этот миг Ира испытала невыразимое облегчение. Все её утренние глупые и казавшиеся чересчур сложными мысли в один миг поглотились культурно-технологическим анахронизмом. Не успев осознать, что делает, она ввязалась с Павлом в какую-то дискуссию по поводу древнеегипетских письменных хроник, доставив помалкивающей компании немалое удовольствие, и за этой дискуссией закончив обед, проводила Доцента до инженерного отделения. Там они ещё минут десять постояли за кофе, активно споря на тему взаимоотношений Египта с Римской империей, и разошлись, только когда на них стали бросать свирепые взгляды работавшие рядом проектировщики.
* * *
Солнце падало под ноги, отражаясь в асфальте. Я подняла голову. Прямо передо мной через узкую дорогу было написано: «Книжная лавка». Оттуда играла музыка, и дверь была распахнута. Я вошла. В полуподвальном помещении сразу у входа ютились какие-то сапожных дел мастера, ремонтировали телефоны и изготовляли ключи, а если целенаправленно заглянуть поглубже, то там действительно расположилась книжная лавка размером с небольшую советскую кухню, снизу доверху забитая в основном книгами Стругацких. Я подняла голову — над входом и правда висело: «Книжная лавка Стругацких».
За прилавком стояла женщина.
— Здравствуйте, — сказала я. — Здесь только Стругацкие?
— В основном. Распродажа, — сказала женщина. — Вы по интернету пришли?
— Нет, я по улице пришла, — виновато сказала я. — Почему распродажа?
— Мы с мужем закрываем лавку, к сожалению. Приходится. Может, до лучших времён… Это всё книги Андрея Борисовича Стругацкого. Но есть не только Стругацкие.
Я оглядела полки. Действительно, классика сочинений двух братьев в различных изданиях перемежались с историей рок-музыки, летописаниями и мемуарами Led Zeppelin, Queen, Оззи Осборна. Напротив лавки по стене были развешаны плакаты полутора десятков зарубежных и отечественных рок-групп.
— Это тоже Андрея Борисовича? — спросила я.
— Да, тоже мужа. Там ещё много разных есть.
Я провела в лавке полчаса, набрав себе несколько книг про рок-группы, пару нечитанных романов Стругацких, «Сказку о Тройке» в обеих редакциях и три плаката. Марина щедро заплатила мне за полтора часа занятий с её дочкой, даже окупились билеты и ещё осталось покутить.
Я посмотрела на часы — кутить-то больше фактически было некогда. Мне нашли жильё в Питере те самые ребята-рокеры, но только не те, что из квартиры в Купчино, а их подруга с Петроградки, которая говорила с нами на латыни. Она снимала комнату в огромной квартире в старинном историческом здании и сказала, что договорилась с хозяином, чтобы он меня пустил на одну ночь. Время уже было обеденное, и меня ждали.
В огромной квартире на Петроградке жило в разное время неограниченное количество человек. Это я выяснила не сразу, а со второго или третьего приезда. Полина снимала комнатушку в дальнем конце, спальня хозяина располагалась где-то ещё дальше, а в кухне-гостиной с лоджией, квадратура которой позволяла устраивать там международные фуршеты, танцевальные занятия, бильярд и немножко рок-концерты, собирались по вечерам совершенно неожиданные персонажи из самых разнообразных концепций. Владелец квартиры был известный режиссёр, и его жильё наполнялось богемой, как кувшин наливками. В его отсутствие туда стекались художники, научные соискатели, безработные флористы, преподаватели французского, музыканты, йоги-кришнаиды, студенты, иностранцы, яхтсмены и прочие, кого засосал туда водоворот режиссёровых гостей.
Оказавшись в этом цветнике гуманитарных концепций, я сначала чувствовала себя недостойной и чуждой. Потом Полине взбрело в голову сделать чизкейк «по-студенчески» (она обещала, что он — тот самый отсутствующий элемент в моём мироздании, который сделает мою жизнь по-настоящему полной, ибо после того как я впервые его вкушу, первое, что я закуплю, приехав домой, будет сгущёнка, печенье «юбилейное» и пачка творожного сыра). С этого утверждения начался нескончаемый круговорот кухонных открытий, общений и человеческих миров. После того как мы втроём с шотландцем Максимом съели под чашку кофе свежеприготовленный тазик чизкейка, в моё мировоззрение вторглись также арфистка Вера, тандырщица Марианна, кришнаид Вова, студенты-рокеры Миша и Паша, байкер Серж и, наконец, Мирослав.
Мирослав появился в девятом часу, когда все уже собрались и выпили по полтора стакана пива. Есть люди, которые умеют появляться так, словно именно их все и ждали. Во всяком случае, я с некоторой грустью отметила, что ждала его в кухне-танцполе, безусловно, не я одна. Появился он тоже эффектно, словно вознаградив присутствующих за искренность ожидания — разулся, благородным движением принял стакан пива из рук Сержа, а потом свободной рукой достал из-за пазухи здоровенный портсигар и, обойдя стол по кругу, раздал всем мужчинам, включая шотландца Максима и кришнаида Вову, никарагуанские сигары.
— Мирослав, откуда у тебя такой портсигар?! — воскликнула некурящая Полина, которую привлекла главным образом ширина жеста и изящная металлическая коробочка.
Мирослав объяснил, что третьего дня открылась его выставка в Нью Джерси, он был вынужден съездить на неё, подписать несколько контрактов, и владелец выставки, который на нём, Мирославе, судя по ширине его улыбки, сумел неприлично нажиться, после церемониальной части потащил его в сигарный клуб и там одарил табаком на сумму, превышающую его гонорар от выставки в два с половиной раза. То, что Мирослав не смог скурить на месте, ему упаковали в портсигар.
Серж вскочил и принялся натягивать берцы. Под всеобщие наставления и пожелания по странам и крепости он умчался в винную лавку, пока не стукнуло десяти, и закупился там вином и виски. Мы праздновали выставку Мирослава до половины одиннадцатого, после этого мужчины удалились на огромную режиссёрскую лоджию подышать, выкурили там по полсигары, вернулись, и мы продолжили праздновать белые ночи, потом явление Кришны Джанмаштами, потом инженерную мысль, позволившую Сержу, Мирославу и подошедшему Косте устроить на потолке люстру со свечами посредством канделябров и крюков от гамака, в котором режиссёр, по сообщению Полины, любил раз в неделю полдня валяться и посасывать виски с содовой.
Самого режиссёра, владельца квартиры, я так за всё время ни разу и не увидела.
— Тебе надо её нарисовать, — сообщил Мирославу Костя, многозначительно простирая в мою сторону руку.
Мирослав повернул голову и чуть сосредоточил взгляд, чтобы внимательно на меня посмотреть.
— Ты видела его картины? — решил Костя начать с более конструктивного конца. — Нет? Блин, Мирослав, ты до сих пор не показал ей картины?
Мирослав знал, конечно, что я буду в городе — Костя несколько раз мне сообщил, что поставил его в известность. До такой близости наши отношения, по-видимому, уже дошли. Но чтоб показывать картины, это было ещё рановато…
— Мой промах, — произнёс Мирослав, с улыбкой глядя на меня.
Алкоголь, сигарный дым и канделябры на потолке сделали меня небывало храброй, и я спросила:
— А я могла бы посмотреть?
— Ты должен её нарисовать, Славка, — воскликнул Костя, повернувшись ко мне боком и положив одну руку Мирославу на плечо. Во второй он держал бокал с виски. — Ты видишь? Видишь? Посмотри. В образе Юдифи. И обязательно при свечах. Обязательно. Видишь, как свечи играют у неё в глазах? С лампочкой будет не то.
— Может быть, ещё вина? — очаровательно заботливо спросила Полина.
Я кивнула, и Полина подлила мне в бокал.
— Я тебе покажу, — сказал Мирослав, обращаясь ко мне. — Тебе надо сначала видеть, о чём речь, прежде чем соглашаться.
Я внезапно расхохоталась. Мне стало легко и смешно, что Мирослав опасается, будто я могу не доверять его стилю.
— Я доверяю тебе, — сказала я всё, что могла. — Но картины я с удовольствием посмотрю.
Вино лилось, как родниковая вода, не оставляя тяжести и мути в сознании, но производя безотчётную веру в жизнь теперешнюю и будущую. Мы все сидели вокруг стола, уверенные, что впереди нас ждёт большое чудо, просто потому что мы к нему готовы, и испытывали небывалую лёгкость, какую человек способен ощутить, только когда все его привычные тревоги что-то вдруг лишает значимости и смысла. Ведь в нас всё было таким разным и противоположным, и тем не менее мы все в этот вечер слились воедино.
Бывают города, в которых спать можно сладко, крепко и так, словно тебя упаковали в большую бабушкину перину. Мироздание в этих местах сливается по ночам в одну необъятную гармонию, которая выносит тебя на берег, простирающийся далеко до всех желаний и опытов. В такой гармонии не может быть ничего, кроме, например, всеобъятной любви Кришны, или бесконечного в своей недостижимости морского горизонта, или умиротворённого, уже всё заранее создавшего для тебя искусства. Или детства. Или любви без образа и имени. И больше ничего, ничего не было и не будет там, куда едешь потом, завернувшись в кусочек этой необъятной перины, на полке в плацкартном вагоне поезда. В таких городах ты спишь и живёшь во сне.
* * *
«Согласовано между людями уважаемыми».
(из офиса)
— Три технических спецификации, — возвестил Максим, показывая Ире три пальца. — Три. За месяц. Ещё нормочасы расписывать, ещё отчёт о командировке писать, а теперь ещё и рисовать презентацию. Почему они без картинок не понимают? Я им нарисую пиктограммы в стиле наскальной живописи: человечек, перечёркнутый крестом. Нет людей! Не хватает. Я инженер, а не презентатор. Когда мне три спецификации писать, если меня заставляют то отчёты делать, то презентации рисовать?..
— Кто писал письмо Щедрякову?! — рявкнул из своего кабинета гендиректор, и Максима тут же смыло. — Отдай обратно, пусть переписывает!
Ира открыла окно почты. Через секунду гендиректор вылетел из кабинета.
— А ты напиши от моего имени письмо в финотдел управляющей компании. Акты выполненных работ у нас есть, но деньги не получены, потому что товар попал под санкции, и американцы просят написать для них накладную, которую пропустят таможенники. Всего этого говорить, разумеется, не надо, а только как-нибудь обтекаемо — что мы почти всё сделали и ждём оплату в ближайшее время, но чтоб при этом ничего особо не наврать и не утаить. И что нам на продолжение работ нужны деньги. И мне на стол.
Главный конструктор вдруг вылетел из соседнего кабинета и исчез в коридоре. Вместо него из коридора появилась директор программы и, слегка подправив ногтём малиновую помаду, требовательно воззрилась на гендиректора.
— У нас через час встреча в управляющей компании, — строго сообщила она.
— Я помню. Вы приготовили варенье, которым будем мазать нос господину Щедрякову?
— Мы в прошлый раз мазали. Это не помогло.
— Тогда зачем его опять позвали на совещание? Это же просто стервозный мудак.
— С мудаками ведь тоже можно договориться. Просто немного уважения и терпения, — нравоучительно заметила директор программы, и они с генеральным, интригующе перешёптываясь, удалились в кабинет.
Ира проводила их взглядом и занялась письмом. Через пятнадцать минут вернулся главный конструктор и стал рассказывать ей историю про таёжного охотника и Ми-4. Он всегда рассказывал эту историю, когда его вызывал зам гендиректора без определённой цели. Ира посмотрела на часы — с минуты на минуту должен был написать Доцент, что они собрались обедать. Тогда можно будет отложить мысли про Щедрякова и распоряжения на сорок пять минут.
Однако вместо Доцента всё писали кто попало. Одному нужно было знать, на месте ли генеральный, двое просили перевод каких-то технических фраз, третий — перевод положения об отказе от ответственности, да причём всё такими определениями, что Ире то и дело приходилось искать в словарях. Когда написал Доцент, в расплывчатых выражениях приглашая Иру вкусить пароксизм довольства, она по инерции вбила слово «пароксизм» в мультитран. Тот добросовестно ей перевёл, и Ира, опомнившись, внимательно изучила переводы, прежде чем, обретя некоторую определённость относительно смысла предложенной фразы, ответила, что она готова, и отправилась за товарищами по столу в инженерный центр.
Доцент представлял собой личность глубоко фундаментальную и необратимо увлекающуюся. К любому делу, требующему его внимания, он подходил с ревностной самоотдачей и отъявленной погружённостью в процесс, начиная любое предприятие с глубокой задумчивости, из которой нельзя было вытянуть ни слова, и приступая к его исполнению с энергичностью и неудержимым потоком многоречивых комментариев, до того преисполненных ажиотажа, что чинить этому потоку преграды казалось не только кощунственным, но и опасным. Коллеги этого и не делали — они молча наблюдали за эволюциями Пашиной целеустремлённости по его решительно нахмуренному лицу и, если им доставало присутствия духа, воображения и оптимистического склада натуры, с любопытством и умиротворением прослеживали этот проносящийся мимо них поток инициативы, не пытаясь совать в него руки. Большинству коллег, впрочем, по Ириным наблюдениям, присутствия духа и оптимизма заметно недоставало, и они отворачивались с кислыми лицами, стараясь вообще не наблюдать Пашиных махинаций. Наконец, отдельные личности проявляли встречную инициативу, граничащую со сдавленной агрессией. Сдавленной — потому что открытую агрессию Пашин поток смывал начисто. Как правило, ни первые, ни вторые, ни третьи не оказывали на махинации Доцента никакого воздействия. За что бы он ни брался — за модернизацию системы хранения конструкторских данных, починку стула или поиск в интернете цитаты из «Золотого телёнка» — он неизменно доводил дело до конца, продвигаясь по начатому пути неотвратимо, как колонна бронетехники, и его шевелюра всегда стояла дыбом, словно под воздействием статического электричества. Он извергал при этом многоярусные сентенции с одному ему понятной терминологией и являл на свет из своей необъятной памяти многочисленные дословные цитаты из отечественного синематографа и художественной и научно-популярной литературы, искренне и чистосердечно не замечая того неизгладимого впечатления, которое производили на окружающих необузданные порывы его творческой души.
Сейчас, перед обедом, внимание Доцента захватила кофеварка. Ему вдруг чертовски восхотелось, чтобы к его возвращению из столовой кофе был уже сварен, потому как после обеда надо сразу идти на совещание, но именно тут кофеварка, прослужившая непорочных два года без единого пятна на своей технической репутации, вдруг начала стачку, наотрез отказавшись варить кофе без чистки поддона и резервуаров. Паша, бухтя и осыпая кофеварку увещевательными и порицательными замечаниями, богато пересыпанными цитатами из Чехова, принялся бегать между столом, мусорным ведром и уборной, при этом уделав кофейной гущей половину стола и пол и тут же, с новой цитатой из мультика про дядюшку Ау, пытаясь эту кофейную гущу вытереть сухой бумажной салфеткой. Ира, прикидывающая, сколько времени у неё осталось до возвращения гендиректора, в продолжение всего этого процесса бегала вокруг Доцента кругами, жалобно увещевая:
— Паша, ну пожалуйста, пойдём на обед. Потом поставим кофе. Дай хоть салфетки, я кофе вытру со стола…
— Не женское это дело, — нравоучительно возвестил Доцент через плечо. — Ваша задача — готовить, а не свинство убирать.
— Да какая разница?.. — в отчаянии воскликнула Ира, глянув на часы.
— Ты «Собачье сердце» читала? Если вы женщина, то можете оставаться в кепке, а вас, молодой человек, я попрошу снять головной убор, — наставительно изрёк Доцент, аккуратно стирая остатки кофейной гущи со стола в ладонь. Двое коллег, обедавшие вместе с ними, наблюдали за всем происходящим апатично и с лёгкой безысходностью в глазах. Один Кирилл, засунув руки в карманы, нейтральным тоном произнёс, задумчиво глянув на решительную спину Доцента:
— Вообще говоря, у нас кофе закончился.
Павел вдруг выпрямился и резко повернулся, разразившись длинной цитатой из братьев Стругацких.
— Я считаю, это всё оттого, что ты бездумно идёшь на поводу у своих матпотребностей, — невозмутимо парировал Кирилл.
— Это не есть матпотребность, — заявил Павел. — Это есть каприз. Не для того я создавал своих дублей, чтобы они, значить, капризничали.
И он молниеносным жестом выхватил из внутреннего кармана джинсовки полупустую пачку кофе.
— Вы, Шарапов, казуистикой занимаетесь, а лучше бы свинок разводили!
— Не будем заниматься ни схоластикой, ни казуистикой, — предложила Ирина.
— Не будем, — согласился Доцент, глянув в глаза двоих молча и неотрывно наблюдавших за ним товарищей, молниеносными движениями зарядил кофеварку и повёл всех обедать.
В столовой Паша долго метался между столами и не давал всем есть, пока не вычислил идеальный с точки зрения рассадки и стратегии стол у окна. Его спутники покорно ходили за ним с подносами, отказавшись от идеи воздействия на Доцентов процесс принятия решений. Когда, наконец, стол был выбран и разрешено было сесть, несколько минут стояло голодное, полное деятельности молчание. Потом Кирилл для чего-то спросил:
— Как у тебя, Ира, дела?
Иру прорвало.
— Как в романе Стругацких. Цирк с купидонами. Работы не выполнены — бухгалтерия требует акт выполненных работ — закупщики его согласовывают и подписывают, потому что директор кричит, что лично говорил с исполнителем и тот всё выполнит — финансист не согласовывает и не подписывает, потому что не хочет сесть. А я третий день переписываю техзадания и переделываю письма в высокие инстанции, и ни одно ещё никуда не ушло. Всё на ужасном языке без пунктуации, у меня уже в глазах рябит даже во сне. Разве я на это училась?..
— Ира, Ира, — покачал головой Кирилл. — Ну, кто же за столом о работе разговаривает? Бери пример вон с Доцента, он сейчас оглох и ослеп, видит только свои куриные крылышки, ему хоть голых женщин сейчас показывай. Он даже мне сейчас ничего язвительного не ответит, будет делать вид, что глухой, потому что понимает важность процесса здорового пищеварения.
Доцент подтвердил сказанное коротким рыком.
— Ты прав, — сокрушилась Ира. — Но последние три дня дела мои, увы, представлены исключительно этим. Просто сегодня в кабинете особенно много народу, а форточек нет, дышать нечем. Почему в Москве никто не открывает форточки? Неужели вам нравится дышать пылью и углекислым газом?
— Дышать надо реже, — нравоучительно изрёк Павел, который после эпопеи с кофеваркой был настроен минималистично.
— А лучше вообще не дышать, — поддакнула Ира. — Если одна половина перестанет дышать, второй же будет легче жить?..
— Я на самом деле всего лишь хотел спросить, слышала ли ты новый альбом Бонамассы, — миролюбиво пояснил Кирилл.
— Нет. Я даже не знала, что у него новый альбом.
— Тебе надо послушать, потому что я хочу знать твоё мнение, — заявил Кирилл.
— Хорошо, я послушаю. Спасибо.
— Мммм, — исторг расправившийся со вторым и компотом Доцент. Его взгляд постепенно вновь обрёл реалистичность, он выдал новую цитату из Стругацких и, подскочив, повлёк всех работать, по дороге дикторским тоном поведав Ирине:
— Кстати, помнишь, как мы с тобой обсуждали завоевание Египта Римской империей? Помнишь, Ярослав тогда стоял слушал? Ну, который дизайнер. А после того как ты ушла, он долго молча смотрел на меня, а потом подошёл и спросил: «А зачем вам это всё нужно? Что вы с этого имеете?»… И знаешь, он меня так подловил этим вопросом, что я потом полдня грузился экзистенциальными противоречиями. Пытался переосмыслить себя и понять, для чего же всё надо…
— Вот видишь, Павел, как легко развалить твоё могучее рацио простым вопросом человека, лишённого фантазии, — расхохоталась Ира.
— Да, он меня конкретно низверг. Мне пришлось потом полдня музыку слушать… Кстати, ты слышала?.. Я тебе расскажу. У меня тогда от неё совершенно крышу сорвало… Где Петрович??
— Я рад, Паша, что ты наконец-то начал отслеживать потери аудитории, — меланхолично отозвался шагавший позади Кирилл.
Доцент успокоился и, потарахтев ещё секунд сорок, унёсся, бросив коллег в коридоре.
— Ира, — сказал Кирилл, останавливая Иру. — Тут такая странная вещь приключилась… Как тебе сказать. В общем, есть у меня сосед на даче. Мой бывший препод по матану. Нетривиальная личность. Ему уже 70 или около того. Выглядит, как чувак Лебовски. Вчера зашёл первый раз за несколько лет и требовал от мамки, чтобы я к нему во что бы то ни стало пожаловал.
Ира внимательно смотрела на Кирилла, чьи ясные голубые глаза эксплицитно отрицали наличие споров и наводящих вопросов. Кирилл продолжал, возбуждённо и маленько заискивающе:
— Прихожу. Чокнутый профессор бухает коньяк на ковре. Жена в шоке, но явно побаивается его статуса, чтобы возражать. Итак, сели вместе. Бухаем. Что бы ты подумала на моём месте? Нет. Вот. Он выглядит как Борис-бритва из «Большого куша», но не агрессивный, а умный. Заявляет мне, что он три года строил модель и она работает! Понимаешь?
— Мда… Пока не очень.
— Ах да, он занимается мат. статистикой. Теория вероятностей и всё такое. Мы с ним понимаем друг друга: я думаю, что он чокнулся, как Фёдор Михалыч, а он видит, что я о нём это думаю.
— Вы прямо Печорин и друг его доктор.
— Представь себе. Это при том, что у нас нет отношений с ним вообще. Он только и знает, что я его бывший студент.
Кирилл расхорохорился и имел вид артистичный не меньше, чем Доцент в минуту душевных бурь. Ира молча и внимательно слушала, про себя отметив, что начальник и подчинённый в общем-то друг друга стоят.
— Он мне говорит: "И затем ты мне понадобился, что страшно мне стало. Убьют меня". Показал он мне небольшую выборку… и в самом деле, он у трёх букмекерских контор выигрывает систематически. Да так, что его уже знают. В общем, дед построил матмодель, которая позволяет безошибочно брать ставки. Правда, выигрывает она у него пока пятьдесят-шестьдесят процентов, но он её дорабатывает. И вот хватает он меня за рукав и твердит с горящими глазами, что убить его хотят, потому как с контор он уже сорвал немало и кто-то о чём-то однозначно догадался. Они примерно даже знают, где он живёт. В общем, мой бывший препод пригласил меня, чтобы просить его спрятать на время. Причём на даче нельзя, она рядом совсем. В квартиру тоже нельзя, мы там вчетвером живём. Вот я и подумал — ты же одна, может, сдашь на время старому гению койкоместо? Он готов заплатить сколько угодно, и тебе проще будет, всё-таки дорогое жильё.
Ира несколько секунд осмысливала притчу.
— Почему я? — наконец изумилась она.
— Ну как — почему? А кого ещё тут можно просить? — в свою очередь, изумился Кирилл.
Ира открыла было рот, чтобы сказать следующую банальность, но вовремя осознала, что Кирилл прав. Кого ему ещё просить? Никто из тех, кто тут с ними работал, из тех, кого Ира знала в этом городе, никогда в жизни не проявил бы к полоумного деду не то что сочувствия, но даже интереса. Не говоря уж о том, чтобы пустить незнакомого человека пожить к себе в квартиру. И так людей слишком много. Дышать надо реже.
— Хорошо, пусть приезжает, — сказала Ира. — Но я всё же считаю, что он псих.
— Конечно, — заверил Кирилл. — Он тебе понравится, честное слово.
Ира рассталась с Кириллом и отправилась к своим техзаданиям и деловым бумажкам. В телефоне было сообщение от Арсения: «Привет. Как дела?» Хоть бы тут избавиться от банальности, подумала Ира. Но раздражаться не стала. Выбора у неё особо нет. Пусть приезжает, может, он будет гармонично диссонировать с чокнутым профессором.
* * *
Мастерская, где работал Мирослав, напоминала огромный гараж, забитый вместо приспособлений для механизации передвижения приспособлениями для материализации идеи. Плоды этой материализации в разобранном и в парадном виде стояли штабелями тут и там, наиболее везучие из них висели по стенам. Между ними втискивались шкафчики, коробочки, ящички и столы, заваленные всем необходимым для художества и трёх дней автономного существования, включая сухпаи, электрокофеварку и компактную раскладушку.
Но впечатлило меня не это. В картинах, которые я видела на стенах и на полу, существовала поразительная жизнь. Такой жизни, конечно, не встретишь в реальности, если только не считать реальностью материальную голову и глаза художника. Или нет — её можешь встретить где угодно, только не разглядишь. Он видел то, чего никогда не видим мы, хотя это постоянно вокруг нас. Даже в лицах. Лица, как оказалось, Мирослав особенно любил. Он сказал, что в них скрыто больше всего непостижимых таинств.
Его портреты состояли всецело из непостижимых таинств. В них была неуловимая и сногсшибательная гармония линий и красок, но осознать это всё вместе никому бы не удалось, если только он не безнадёжно тупой человек. И что хуже всего — я вдруг впервые увидела в картине, в холсте, в краске его руку. Я видела, как он наносил мазки, когда его рука двигалась вокруг глаз, губ, носа, когда размашисто скользила по волосам, когда скрупулёзно вышивала одежду. Видела, как эта рука касалась зрачков, чтобы наделить их жизнью и блеском. Это поистине было непостижимо.
— Ну как тебе? — спросил Мирослав. — Не передумала?
Я повернулась к нему и обвела рукой картины.
— Я хочу быть в них.
Мирослав тихонько засмеялся.
— Ты и так в них. Все люди немножко в них.
— Значит, жизнь прожита не зря.
— Ну. Неужели тебе правда нравится эта мазня? — спросил Мирослав небрежно, глубоко смущённый и довольный.
— Мазня? — переспросила я, идя вдоль стены. — Вот эта похожа на Модильяни.
— Это и есть Модильяни. Моя репродукция. Мне посчастливилось как-то лично побыть рядом с ней.
— Репродукция, достойная учителя.
— Знаешь, сколько стоит настоящий Модильяни? Все его пара десятков картин в совокупности оцениваются сейчас примерно в полмиллиарда долларов. На них будут жить и питаться ещё многие поколения.
— Причём питаться получше, чем он, — предположила я.
— Вот это настоящий актив. Не биткоины, не акции Газпрома, не игры на биржах и в букмекерских конторах. Всё это сгорит всего через пару десятилетий, может, даже раньше. А один Шекспир уже четыре столетия кормит несколько английских городов и деревень, где он якобы жил, бывал или был похоронен. Не зря же говорил один прекрасный украинский актёр: «Война преходяща, а музыка вечна».
И эти лица будут вечны, подумала я. И может быть, через пару десятилетий за них отдадут состояние побольше, чем десяток никарагуанских сигар. Но было кое-что ещё превосходнее лиц. Добрую половину Мирославовых работ занимало море, напоминающее пейзажи Питера Брейгеля. Корабли в различных формах и воплощениях, тяжёлые, парящие, стремительные, пригвождённые, сливающиеся с небом, эфемерные и почти реальные — это была история почище той, что рассказывал мне боцман на палубе Мира. В этой истории была вся родословная чайных клипперов, морские авантюры Дрейка и Колумба, неизведанные таинства глубин и волнующих кровь белых пятен на карте, огни святого Эльма и Дэйви Джонс, бегущий от сирен и вечно к ним возвращающийся, и соединение неба с морем, в котором вечно было и будет сокрыто самое непостижимое и самое притягательное таинство бесконечности и надежды для земного человека.
— Напиши меня, как эти корабли, — попросила я.
Мирослав усмехнулся и слегка покачал головой, но так, что я почувствовала явственно: он меня понял. Он неоднократно пережил всю эту историю и сам был лично и на палубе с Френсисом Дрейком, и в морской пучине с Дэйви Джонсом.
Я сидела на позёрском стуле около трёх часов, слушала музыку из ретроградных колонок и изредка разговаривала, когда Мирославу было нужно, чтоб я поговорила. Он утверждал, что тогда в лице появляется сотня оттенков жизни. Музыку он включал в стиле Элвиса и Пинк Флойд, и всё это было похоже на сюрреализм в чистом виде. Словно старый добрый фильм со смыслом вторгся в мою незамысловатую реальность, и я, как персонажи из этого фильма, не испытывала никаких потребностей, кроме неодолимой жажды счастья, искренности и любви. Здесь и сейчас это казалось такой же простой реальностью, как в другом городе просто, например, сходить в магазин. Нет, здесь мир был тот же, что и везде, но содержимого в нём виделось несравненно больше. Я сама не могла найти ответ, как это получилось и в чём выражалось. Может, виной всему было то, что все незнакомые поначалу люди меня здесь как-то искренне любили и были мне рады. Сколько ни пыталась я это анализировать, я не могла найти ответа, почему, но каждый раз в поезде на Питер боялась втайне — что они просто не разобрались, ошиблись или всего-навсего на время увлеклись и вот-вот оставят меня самой себе, как самим себе предоставлены все люди в этом мире.
Но этого никогда не происходило. Где-то ещё глубже, ещё более втайне я предполагала, что виной был Мирослав. Моё начало знакомства с Петербургом через Мирослава. Он и сам был необычайным совмещением реальностей, и меня каким-то образом сумел туда затащить. В моём родном городе я видела немало самозабвенно-жизнелюбивых людей, но таких людей в себе — никогда. Мирослав тщательно выбирал, какую жизнь ему любить. Он видел корабли в лицах незнакомых женщин и отказывался реагировать на реплики, на которые нельзя было ответить фразой из советских фильмов.
— Почему ты пишешь людей именно так? — спросила я и, поскольку он не отвечал, добавила: — Ты видишь их отражение в какой-то другой плоскости?
— Он видит ваше отражение в кофейнике, — изрёк Мирослав и сдержанно улыбнулся. — Когда ты слушаешь музыку, ты ведь не ждёшь услышать там звуки природы. Художественные тексты не должны описывать повседневность, а изобразительное искусство не должно фотографировать. Для всего есть своё предназначение.
— Передача эмоции?
— Если совсем обобщённо. На самом деле это всегда какое-то знание о мире. Вот все знают, что Шерлок Холмс — выдуманный персонаж, а его дедукция имеет некое количество скользких для сэра Дойля моментов. Но можешь ли ты, положа руку на сердце, убедить себя, что ты с ним не знакома и он не самый гениальный в мире сыщик? А после того, как его сыграл Ливанов? Шрифт Таймс ни с чем нельзя спутать. Ты просто вынуждена теперь жить с полным знанием о Шерлоке Холмсе и его уникальности. Полным не потому, что вы хорошо общались, а потому, что у тебя была великая возможность воссоздать его в своём разуме, основываясь на том, что в реальности существовало. Так действует любое искусство. Оно не наставляет тебя, но даёт тебе возможность воссоздать.
Я посмотрела ещё раз на его парящий корвет и поняла, что если я только воссоздам его в полной мере в своём разуме, жить прошлой жизнью уже станет невыносимо. А я не была ещё вполне уверена, что могу жить другой. Полина приглашала меня, конечно, переехать в Питер и общаться с этими удивительными людьми каждодневно, но кроме насыщения искусством и уроков йоги, трезво рассуждая, чем обеспечивать себе остальные присущие человеку потребности? Это я пока не представляла.
Я замолчала, слушая гипнотические водопады Astronomy Domine, а в голове медитативно повторялись слова песенки, услышанной на яхте:
Человека трясло, ломало.
Всё ему, человеку, мало.
Подавай ему плод запретный,
Очень любит он плод запретный.
Он и в тесном трамвае едет,
И совсем никуда не едет —
Всё равно он куда-то едет,
Всё равно этим плодом бредит.
Он к нему простирает руки,
На губах ощущая сладость.
Он не может без этой муки —
Это старая его слабость.
Настоящий актив, думала я. Один Шекспир кормит столетиями несколько городов. Один Шерлок Холмс кормит целую Англию. На Бейкер-Стрит даже дом назвали номером 221B, чтобы было куда приходить туристам. Человека-то давно нет, и кости его даже химикам современным не интересны, не говоря уж о промышленниках и криптовалютчиках. А его мозг создал больше актива, чем все их рабы-наёмники смогут создать за всю жизнь. Актива, обогащённого самым почтенным ценителем: историей.
Кто из знакомых мне людей может создать такое, что история превратит в актив, вместо того чтобы вышвырнуть на помойку потребительства, как почти все продукты человеческой жизнедеятельности? Кто мог бы?..
Мирослав. Виталий, сыгравший в Мариинском Скрябина. Может быть, Полина когда-нибудь смогла бы. Пожалуй, всё.
Поразительно, что при этом переезжать в Питер мне мешает в первую очередь потребительство.
— Всё, — сказал Мирослав, и я вздрогнула.
Он стал неторопливыми чёткими движениями собирать краски. Я встала не без труда (большая нагрузка на поясницу и плечевой пояс) и подошла к мольберту. Да, Мирослав удивителен. Это всё, что я могла оформить в слова.
— Что думаешь? — спросил он через плечо.
Я молчала несколько секунд, открывая рот и глотая воздух.
— «Катти Сарк», — наконец сказала я.
— «Катти Сарк»? — переспросил Мирослав, вдруг рассмеявшись, и ещё раз подошёл к портрету. — Да, пожалуй, может, и она. Да, что-то в тебе есть от неё.
— Мне ещё никогда не делали такие комплименты. А до или после пожара?..
— До, конечно.
Я расхохоталась.
— Спасибо. Разумеется, ты мне это не подаришь?..
— Подарю. Я хочу нарисовать с этой картинки большой портрет, и если у меня получится, отдам её тебе.
— Когда?
— Мне надо дня три. Но, учитывая, что я завтра уезжаю — недели две.
— Ты часто уезжаешь?
— Я вообще в последнее время редко бываю в Питере. К сожалению.
Он вытер руки тряпкой, посмотрел в мои бесхитростно-сокрушённые глаза, которым я без всякого результата пыталась придать беспечный вид, смахнул со лба волосы и произнёс:
— Куда же мне тебя пристроить?.. Вот, сходи завтра на байкерский слёт. Там будут Макс и Рустам, ты их помнишь, из бара.
— Макс-байкер, Рустам-рокнрольщик?
— Да, он тоже иногда гоняет. Там будет весело. Покатаешься.
— А кто меня возьмёт?..
— Макс будет с девушкой, а с Рустамом можно договориться. Езжай с ними, не пожалеешь.
Я вернулась на квартиру под вечер. Полина ждала меня с бутылкой вина и ковриком для йоги; я должна была показать ей, чему меня научила жена Ильи. Я успела зайти к ней после Мирослава и спустя полтора часа вышла с почти выстроенным новым курсом для опорно-двигательного аппарата. Аппарат Полины находился в довольно завидном состоянии, поскольку мог вполне достойно двигаться после бутылки вина. Я была голодна, как дьявол, поэтому сердобольной Полине пришлось сначала меня накормить и напоить, и только после хорошей разминки крымским мы смогли перейти на коврик для йоги. Ещё спустя полчаса я впервые увидела хозяина квартиры. Он явился под ночь, с песней, приподнятым настроением, пачкой долларовых купюр, перевязанных резинкой для волос, и ещё одной бутылкой вина, которую он немедленно открыл. Вино Жорж разлил по трём бокалам, нарезал на тарелку сыра и забрался в гамак, поставив тарелку и один бокал рядом с собой. Мы слушали Uriah Heep, Doors и Андрея Миронова и беседовали о социально-политической подоплёке в синематографе. В половине первого Жорж, зевая, спросил, а кто я вообще такая. Полина напомнила, что я его квартирантка, которую он согласился пустить на выходные, и Жорж, обрадованно сказав, что теперь вспомнил, показал мне, где стоит гейзерная кофеварка, и ушёл спать.
В девять утра за мной приехал Рустам и, подбадривая, чтобы быстрее чистила зубы, утащил на большую Хонду эндуро. Мы опаздывали на слёт — байкеры уже собирались на Стрелке, но, поскольку я так и не успела позавтракать, Рустам завёз меня в кофейню. Когда мы приехали, байкерская колонна уже выдвигалась на север. У Рустама оба шлема были снабжены гарнитурой, и он объяснил мне по дороге, что ребята сейчас погонят до Сестрорецка, там поставят столы, искупаются, перекусят и поедут обратно. Отставать от колонны нельзя, потому что места, по которым они будут ехать — наполовину бездорожье, и если с кем-то что-то случается, ему тут же могут помочь. Многие байкеры ехали с девушками, и девушек полагалось оградить от неприятностей. В этом, пояснил Рустам, непреходящая притягательность байкерской тусовки — все за одного.
Макс, правда, по секрету рассказал мне, что девушек полагается не столько ограждать, сколько не ронять, потому как байкерская поговорка гласит: «Уронил — женился». Он был сегодня красавец в косухе и Rebel Meets Rebel на футболке, весь в коже и металле, призванных защищать тело при падении. С ним была длинноногая барышня в кожаной юбке и сапогах и тоже в косухе. Несмотря на внушительный вепреобразный вид, они общались друг с другом и со мной тепло и любезно, слушали на всю дурь Motorhead и употребляли в речевых оборотах лексемы «не соблаговолите ли» и «мой искренний глубокий пардон».
На диком берегу залива под Сестрорецком развернули складные столы, повытаскивали из кофров еду и напитки, установили посреди импровизированного лагеря колонки и пошли купаться. Я уже больше года не была на морском побережье. Мелководный Финский залив никогда не был для меня морем в истинном значении этого слова, но сегодня в Питере была опять хорошая погода, ни единой тучки, даже жара, и как только мы перестали лететь, обдуваемые, как стрелы, воздухом по трассе, мгновенно сделалось жарко. Едва я увидела воду, сверкающую, прохладную, слабо дышащую волной прибоя, у меня моментально пропала воля. Я полезла в воду прямо в штанах и футболке, ныряла в мелкой воде с головой и чувствовала, как с меня сдирается, спадает весь мрак и всё наносное последних дней. Вот ради чего всё, поняла я. Ради чего надевают кожаные куртки, тёплые штаны и шлемы и скачут часами по пыльной дороге. Ради чего болеют сложными целями и изнуряют себя в поисках созидания. Чтобы потом, окунувшись в прохладную серебристую воду, почувствовать, как всю боль и усталость смывает, а остаётся только настоящее, полное, преданное сердце. Вот ради чего приезжают в Питер.
— Оставайся здесь, — сказала мне ещё раз Полина перед отъездом, видя, как я невозмутимо разглядываю часы, развалившись в гамаке в полной прострации.
Я покачала головой и оторвала взгляд от ненавистных часов.
— Я приеду потом и останусь здесь навсегда, — сказала я, и пред глазами у меня стояли причудливо парящие корабли.
* * *
Алевтина Васильевна была женщина незамужняя и поэтому энергичная. Всю нерастраченную женскую нежность она расходовала на общественную работу.
(х/ф «Зигзаг удачи»)
— Что там со стенкой? — осведомилась директор программы.
Ира подняла на неё глаза. Лицо весьма решительное. Кто-то виноват, но она, Ира, ума не может приложить, о чём сейчас речь.
— Какой стенкой? — безуспешно пометавшись в поисках выхода, осмелилась сдаться она.
— Ты видела письмо из НАМИ? — сменила курс директор программы.
— Нет, — сказала Ира. — Какое письмо?
Но, по крайней мере, теперь есть подозрение, что стенка двигателя.
— Открой корпоративную почту. Промотай до десятого-одиннадцатого.
Ира промотала, и там, куда ткнулся фиолетовый с белым узором ноготь директора программы, действительно обнаружилось письмо из НАМИ, которое она в пышном ворохе переписок директоров и менеджеров, яростно и безрезультатно мусоливших в почтовом ящике четырнадцатую итерацию договора, пропустила.
— Надо срочно ответить НАМИ по прочностному расчёту, — непререкаемым тоном объявила директор программы, убирая ноготь.
— Так вроде же Кирилл что-то им отвечал на прошлой неделе, — высказала предположение Ира и совершила гибельную осечку.
— Твои друзья из инженерного центра недостаточно компетентны даже для математического расчёта, я уж молчу об искусстве переписки с вышестоящими предприятиями, — спокойным, но продирающим кожу голосом сказала директор программы, и Ира, хотя и будучи южной провинциалкой из города-героя Новороссийска, внезапно с абсолютно местной практичностью осознала, что директор программы лично вела этот проект и тоже пропустила в почте письмо от НАМИ.
Развернувшись в скачке, директор отчеканила два шага до кабинета генерального и скрылась в нём, легонько приложив дверью.
Ира с неприятным чувством неоправданной вины попыталась погрузиться в письмо НАМИ, чтобы понять хотя бы, у кого уточнять характер ответа, но была остановлена появлением генерального, который мельком скользнул по ней взглядом, вырвавшись из кабинета вслед за директором программы, и на ходу бросил:
— Техзаписку для Ростеха доделала?
— Доделываю, — пробормотала Ира, почему-то вдруг взмокнув.
Тут генеральный повернул к ней голову и вперил взгляд, который раньше Ира наблюдала только со стороны. Даже в страшном сне о работе из тех, что преследовали её по четыре-пять дней в неделю, ей не могло представиться, чтобы она, честный человек, дочь честного человека и законопослушная гражданка, сама стала объектом такого взгляда.
— Ты чем с утра занималась?
Ира занималась с утра техзапиской для Ростеха, как ей и было велено. Ещё она занималась ведением протокола совещания, которое генеральный затянул на лишних полтора часа, и регистрацией отчётов, которые по приказу генерального должны были быть зарегистрированы до завтрашнего дня. Также она занималась попытками убедить кадровичку в том, что затребованный ею срочно неделю назад документ был прислан неделю назад и помечен в почте как доставленный — кадровичка не могла его найти и сказала Ире в том тоне, что надо срочно его сделать ещё раз, потому что это, вообще-то, следовало сделать неделю назад и такое безответственное поведению в её адрес недопустимо. Но генеральному всё это было неинтересно — он уже исчез в дверях приёмной, не удостаивая больше Иру взглядами, равно как и директор программы.
Около трёх техзаписка лежала на столе пустующего кабинета гендиректора, а Ира на ватных ногах искала в столовой своих друзей-инженеров, который из чувства солидарности и ввиду высокой загрузки собственными проблемами задержали свой обеденный перерыв на два часа.
Кирилл и Павел, пропустив закрытый обед для сотрудников, стояли в конце очереди в ещё не открывшуюся для всех столовую и по всему судя вели оживлённый диспут. При появлении Иры Паша просиял и, отвесив ей почтительный кивок, торжествующе воскликнул:
— Вы присоединились к нам, сударыня! Скажи, пожалуйста, как по-английски «у меня нет опыта»?
— I have no experience, — не задумываясь, ответила Ира.
Павел с ликованием посмотрел на Кирилла. Кирилл, в свою очередь, с возмущением посмотрел на Иру.
— Как будто с ним кто-то спорил! — с глубочайшим осуждением процедил он. — Как будто кто-то ему доказывал что-то обратное, а ты сейчас подтвердила его правоту.
Павел скромно перевёл взгляд на Иру, затем вернул его на Кирилла.
— Я же тебе говорил, — непримиримо и укоризненно заявил он.
Кирилл закатил глаза.
— Он сейчас целую теорию выстроил! Большую, сложную, многоступенчатую теорию, и именно твой ответ подтвердил её от начала и до конца, — возвестил он с неизъяснимым сарказмом.
— Мы с Кириллом уже с утра спорим, — скромно пояснил Павел. — Мы начали с небольшой инженерной дискуссии, потом каким-то образом перешли на философские прения…
— И действительно, как это мы там оказались?.. — ввинтил Кирилл, сарказм которого начинал уже набирать пробивную мощность.
— Могу я по крайней мере узнать, о чём спорили? — спросила Ира в промежутке между приступами хохота.
— А видишь ли, дело в том, что Кирилл стал мне жаловаться, что от него требуют описать процесс управления качеством вновь разработанного двигателя. Он сказал, что нельзя описать то, чего нет. На что я ему ответил, что отсутствие состояния есть тоже состояние, и его тоже можно описать.
— На основании чего? — гневно воскликнул Кирилл. — Ты сегодня с утра занимаешься софистикой.
— Вот видишь? — невозмутимо вопросил Доцент, обращаясь к хохочущей Ире. — А я ему привёл пример: ты же когда новорожденного ребёнка воспитываешь, ты же разрабатываешь для него систему воспитания, не зная ещё его характер. То есть по сути описываешь несуществующее состояние…
— Только он не думает о том, что ребёнок-то уже есть, — желчно ввернул Кирилл.
— Отсутствующее состояние тоже базируется на чём-то имеющемся, — задумчиво сказала Ирина и тут же спохватилась, увидев дёрнувшееся лицо Доцента. — Так всё же как вы в ходе этой дискуссии вышли на лингвистику?..
— А я пытался Кириллу объяснить, — терпеливо раскладывал Павел, — что европейское мышление отличается от нашего и что у них описывать отсутствующее состояние — нормально. На примере фразы про опыт, которого нет. — Он досадливо взглянул на Кирилла, словно сожалея, что тот так и остался глух к пробивающемуся свету рационализма. Кирилл же, в свою очередь, с сожалением взглянул на Иру, которая, вдруг посерьёзнев, принялась в уме раскладывать англоязычные конструкции, привязывая их к философии мышления и схемам разрезания картины мира. Отсутствующая пресуппозиция в отрицании. Оба десигната — и само отрицание, и объект отрицания — являются новой информацией, в то время как у нас новой информацией является только отрицание. Это интересно, ведь в этом одна из граней непостижимого обывателю различия в культурах и мышлении… Для одних достаточно подставить в заготовленную клеточку мысли нечто существующее или не существующее — так сказать, ноль; нам же обязательно нужно потрогать руками то, что мы встраиваем в клеточку утвердительной конструкции, иначе мы переворачиваем с ног на голову всю мысль и говорим о нуле как о несуществующем, а не как об одной из форм действительности.
Кирилл и Павел продолжали спорить, с тревогой поглядывая на Иру, но в это время, к счастью, открылись двери в столовую, и все трое вздохнули с облегчением.
Доцент вёл себя сегодня за столом непривычно тихо. На вопрос Иры он отмазался какой-то фразой про Клопа Говоруна, а Кирилл серьёзно сообщил:
— Наш Паша готовится выпускать шасси, ибо его стремительный и решительный полёт может быть пресечён в скором времени вне запасного аэродрома.
— Грешно смеяться, — пробормотал Доцент со слабой улыбкой.
— А что случилось? — спросила Ира.
— А то, что на прошлой неделе Пашу попросили взять техзадание и пересчитать соответствие весов и объёмов заданным требованиям. Паша пересчитал, и у него одна из функциональных подсистем непременно оказывается выкинутой. Без неё двигатель не работает на заданных режимах, а с ней не вмещается в агрегат. Притом половина компоновки была спущена в авторитарном порядке с уровня гендиректора, и мы даже не имели полномочий её согласовывать. Поскольку разработка на последней стадии и почти сдана, ты прекрасно понимаешь, что принесённые Пашей результаты расчётов всё руководство нашей богадельни единодушно проигнорировало. Тогда он отнёс их заму главного конструктора, и тот посоветовал разослать всем по почте служебной запиской. Паша разослал, и тогда всё руководство нашей богадельни обрело к нему живой и повышенный интерес. Поскольку непосредственного заказчика, работающего на наше великое правительство, не интересует применимость построенного изделия, а интересует финансирование за реализованный контракт, легко представить, что с Пашей может произойти в ближайшие две недели. Мы обсуждали с ним два варианта: либо тихое увольнение без пособия, либо громкое уголовное дело за халатность при контролировании процессов разработки.
— Тебе, конечно, смешно, — укоризненно проныл Доцент.
— Конечно, смешно, — продолжал Кирилл, обращаясь к Ире. — Поскольку у меня как у руководителя направления не будет шансов даже остаться свидетелем.
— Я возьму всю вину на себя, — отважно пообещал Доцент.
— Нет, Паша. Мне надоело прогибаться под этих мелочных гнилых управленцев, так что идти нам на амбразуру вместе. Пусть даже это не спасёт тонущее судно рационализма и справедливости, поражённое гнилью бесправия и предательства.
— Что-то вы совсем раскисли, — заметила Ира. — Никто не будет вас увольнять. У них там знаете сколько проблем кроме вас? Я устала письма в Ростех переписывать.
— Именно поэтому мы будем крайними, — с оптимизмом пообещал Кирилл. — В данный момент мы — наиболее подходящие элементы для демонстрации власти и силы. «Вы имеете право высказать свою точку зрения. Всё ваше молчание будет использовано против вас».
— Там про вас даже не вспоминает никто, — с укором к самомнению Кирилла сказала Ира. — Пойдёмте кофе выпьем.
— Некогда, работать надо, — объявил Доцент и убежал в кабинет, увлекая за собой ещё плюющегося сарказмами Кирилла.
Когда рабочий день закончился и возникла возможность уйти домой сразу же после этого, да ещё заглянул в кабинет одетый в куртку Кирилл, Ира не стала искушать судьбу. Они вышли вместе — Кирилл спрашивал о полоумном профессоре и как Ира находит его общество. Ира призналась, что оно вносит в её приевшуюся московскую жизнь значительную долю экстравагантности.
— Я так и думал, — сказал Кирилл. — Кстати, он вчера звонил мне, говорил, что собирается вернуться домой. Его матмодель перестала работать, ему придётся её дорабатывать.
— Для чего ему это надо? — спросила Ира.
— Как для чего? Это же идея. Торжество победы интеллекта, выраженное в финансовых единицах.
— По-моему, это проще называется — обогащение.
— Фи, — сказал Кирилл. — Вовсе не в этом дело. Для профессора это — идея победы разума над коррумпированной системой. Он всю жизнь преподавал матан в вузах, а сейчас государство ему даже пенсию нормальную выписать не может, и он вынужден брать в долг, чтобы собрать на операцию жене. В системе, где главенствующее значение имеет сила и власть, разве единственный способ борьбы у просвещённой интеллигенции — не интеллект?
— Ну… как сказать, — пробормотала Ира. — Всё-таки где большая разница, направляется на обман интеллект или власть?..
— Разница глобальна! Власть вся насквозь гнила и коррумпирована, её главная цель — нажива и притеснение общества. Посмотри хотя бы на этих, из нашего руководства. Они блохи, никто. А как упиваются своим маленьким превосходством! Унижать и подчинять, вот основа существования нищих духом и безнравственных.
— А обманом зарабатывать деньги — нравственно?
— А как ещё оказать сопротивление насилию?
— Неужто обманывая других людей?
— Да брось ты!.. Таких же пройдох и прохиндеев, как наше правительство.
— Что тебе такого сделало наше правительство?
— А что оно всем сделало? Оно всех нас обворовывает и постоянно врёт.
— Где в истории бывало правительство, которое такого не делало?
— Это ведь не значит, что оно должно так делать!
— Без этого, увы, ни одна власть не существует.
— Вот поэтому власть — всегда зло.
— Для этого антипод — анархия, но анархия ещё хуже.
— Где доказательства? Я технарь, мне нужны конкретные примеры с указанием авторства.
— Ох, — выдохнула Ира и сжала губы. — Ну, тогда ты должен быть доволен, что тебя уволят и ты не будешь зависеть от прохиндеев на уровне презренных финансовых эквивалентов.
— В том-то всё и дело, — вздохнул Кирилл. — Нас загнали в угол. Трансформация концепций в головах осуществляется посредством уступок во имя финансовых эквивалентов. А тебе разве это приятно? Ты — красивая девушка, грамотный филолог и прекрасный йога-инструктор, зачем тебе гнить в этом обречённом серпентарии?
— А у меня нет больше средств к существованию в этом городе, кроме серпентария, который мне платит большие по моим меркам деньги. И давай прекратим об этом, сколько можно?
— Давай. Чего говорить о системе, которую единственный способ исправить — это снести под корень, чтобы даже ростков…
— Вот скажи лучше, если тебя и впрямь беспокоит моя судьба — что у вас там на самом деле было с расчётом прочности? Как так получилось, что стенка не выдерживает расчётных нагрузок, а её утолщение выходит за лимит бюджета?
— Это слишком материалистический вопрос для моей лирической натуры. Я не занимаюсь грубой материалистикой, это удел Доцента.
— Вот все вы так. Как дебатировать, так вы технари и подавай вам бибилографический список на каждый постулат. А как дело доходит до техники, так вы поэты.
— Так и есть, — спокойно согласился Кирилл, и их едва не задавила машина.
— Твою мать, имбецилы, права купят и гоняют по пешеходным переходам! — немедленно сопроводил это событие чей-то голос справа.
Ира с Кириллом взглянули друг на друга и промолчали.
Прямо у перехода стоял «бомбёр», собирающий в шесть вечера людей к себе в машину — Ира его про себя называла «извозчик».
— До метро! — кричал извозчик.
— До метро десять минут пешком, — раздражённо пробурчала Ира.
Её спутник пожал плечами.
— Это бизнес. Ничего личного.
— Я не понимаю эту толпу людей, которая стоит и ждёт полчаса маршрутку, чтобы доехать до метро, до которого десять минут пешком…
— На пенсии они, возможно, пожалеют, что в молодости не ходили пешком.
— Вряд ли таких людей сможет исправить пенсия. Скорее на пенсии они будут жаловаться на государство, из-за которого у них всё болит, а лечиться дорого.
С Арсением Ира встретилась у двери своей квартиры. С тех пор как у Иры поселился чокнутый профессор, он мало оставался у неё на ночь и норовил куда-нибудь её вечером вывести, возомнив, что наедине с профессором она тоскует.
— Ты-то хотя бы счастлив меня видеть? — испытующе спросила Ира, проходя на кухню.
— Если бы это был не так, я бы не приезжал, — сказал Арсений.
«Вот это пылкое признание изощрённого в куртизанстве любовника», — подумала про себя Ира и промолчала.
Дверь в комнату с грохотом открылась, выпуская наружу профессора. Тихо ходить он исключительно не умел и дико этого стеснялся.
— Ирочка, солнце русской поэзии! Вы осчастливили этот тусклый уголок Москвы и старого пропащего деда своей лучезарной грацией. Я даже не слышал, как вы вошли, — на одном дыхании провозгласил он и поздоровался за руку с Арсением.
— Будете есть, Леонид Полуэктович? — спросила Ира, просияв и потупив долу загоревшиеся глаза.
— Нет, миледи — мне достаточно вашего одухотворяющего присутствия, — возвестил профессор и достал из холодильника припасённые им полбутылки водки. — Будете, Арсений?
— Нет, спасибо, — сказал Арсений. — Я за рулём. Пойдём, может быть, в кино? — предложил он Ире, потому что его представление о девушках включало понимание того, что их необходимо водить в кино.
— Не сегодня. Сегодня четверг, и я смертельно устала. Лучше я собираться буду, завтра вечером поезд.
— Ты опять в свой Питер?
— Да.
— В Питере пить, — не слишком оригинально сказал Арсений то, что произносил при Ире абсолютно каждый москвич при слове «Питер». Обычно при этой фразе Ире хотелось душить.
Ира сдержалась.
— Пожалуй, это тоже, — сказала она вместо этого, подумав. Мысли её были уже очень далеко.
* * *
Яркое, тёплое море на коричневом песке. Мягко лижет ноги, долетают брызги до турки с кофе на углях от почти погасшего костра. В небе такая голубизна, такая глубокая, что сразу понятно: в неё можно лететь часами, днями вглубь, и всё равно не измеришь края этой голубизны. Эта голубизна — прародитель всего, что носит голубой цвет. Незабудок, лунного камня, блюза. Смотришь в него и лежишь, распластав ноги и руки — сначала полчаса слушаешь, как море облизывает тебе ступни, то добрасывая волну почти до колена, то отступая совсем, словно увлекая тебя к себе, и ленишься двинуться, а потом начинаешь пододвигаться к нему, опускаешь в волны края джинсовых бридж, и вот уже футболка мокрая до груди, и ты позволяешь наконец завладеть тобой воде целиком. Всё равно, что ты в одежде — она высохнет через двадцать минут.
Ослепительное, тёплое море моего родного Новороссийска. Как, боже мой, каким колдовством оно могло оказаться в Петербурге?!.. Я не могла и не хотела этого объяснять, но оно было здесь, в середине октября, плескалось и шептало вокруг меня, оставляло тонкую соль на моих пальцах. Сразу после занятий с дочкой Марины Полина и я отправились в книжный магазин. Не сказать, чтобы в Москве я не знала о существовании книжных магазинов, но только здесь меня пронзило удивительно открытие, что в книжные магазины можно ходить за книгами. Не за подарком, не за тетрадями или альбомами для рисования, не за пастелью и сувенирами, и даже не за чем-нибудь на английском, чтобы попрактиковать чтение — а на самом деле за книгами, которые ты потом собираешься читать. Вся моя библиотека осталась в Новороссийске, а в Москве я уже прочитала всё, что привезла с собой. И тогда Полина мне открыла, что книги можно найти в книжном магазине, и заявила, что сама как раз собиралась туда зайти.
Мы взяли с ней по тому Фицджеральда и Томаса Манна и собрание стихов какого-то нового поэта, про которого в Питере много было слышно и которого мы решили тандемно исследовать и оценить, принесли всё это к ней домой и до конца следующего дня предавались совершенно другим вещам.
Для начала надо было отобедать с проснувшейся после ночной погони бывшей общажной соседкой Полины, которая явилась к ней под утро. Соседка была Гуля-революционерка. Накануне вечером она с друзьями-анархистами принимала участие в мирном митинге, шествуя в арьергарде под знаменем какой-то запрещённой партии, и когда партию начали разгонять, она была преследуема как её участник и гонима по всему историческому центру Петербурга под дождём и по-над лужами в течение трёх с половиной часов. После этого Гуля, потерявшая давно следы своих друзей-революционеров и начисто отрезанная от них омоновцами, задворками пробиралась в сторону метро, но когда пробралась, метро уже оказалось закрыто, а мосты с Петроградки разведены. Ещё немного поблуждав и попрятавшись для порядка в закоулках, Гуля окончила свой путь у дома известного режиссёра и потребовала у Полины укрытия.
Проснувшаяся с хрипом и кашлем, Гуля теперь поглощала налитый ей Полиной горячий суп и короткими метафорами давала впечатление о своих приключениях.
— И что, прямо-таки полночи за вами бегали? — с сочувственной вежливостью сказала я.
— Ну а что? Они нас уже давно знают, знают, где на митингах искать. Дежурство у них ночное, отчего бы не гонять? — произнесла Гуля с набитым хлебом ртом и отправила туда же ложку бульона.
— Они каждый раз заканчивают демонстрации тем, что бегают от ОМОНа, — пояснила Полина, не особо глубоко впечатлённая.
— Не каждый — иногда удаётся удрать сразу, — заметила Гуля.
— А зачем же вы ходите с запрещённой партией? — поинтересовалась рационально-наивная я.
Гуля рассудительно пожала плечами.
— Так интересней, — исчерпывающе ответила она. И пояснила: — Это же протест. А мы поддерживаем любой протест против государства.
— И как вы считаете, вам удастся победить? — спросила застольным тоном Полина.
— Нет, конечно, — спокойно ответила Гуля, впервые улыбнувшись почти по-детски. — Ты что, думаешь, мы не понимаем, что занимаемся ерундой? Всё это обречено на провал. Просто молодость и хочется протеста, вот и надо протестовать.
Полина удовлетворённо кивнула, а я, почувствовав логичное завершение темы, не испытала потребности её продолжать.
Наевшись супа и напившись чаю с конфетами режиссёра, Гуля поблагодарила Полину за гостеприимство, а меня — за компанию и отправилась домой в Девяткино. Мы же с Полиной, подхватив ридикюли, понеслись в филармонию слушать концерт с участием Виталия, про который Полина неожиданно вспомнила.
Вернулись под ночь. Виталий очень извинялся, что не смог составить нам компанию на обратном пути, но обещал непременно встретиться с нами завтра на квартире у Мирослава, куда для таковой цели нас пригласил от его имени. Мы возвращались ночными трамваями, глядя в чёрные мерцающие фонарями окна, и были, кажется, обе совершенно пьяны. У нас ещё звучали в голове невероятные, невыносимые звуки музыки, от которых хотелось плакать, мы напевали их у себя в голове, не в силах вынести эти звуки наружу, напеть их, но глядели друг на друга и знали друг про друга, что они всё же звучат в головах. Такой счастливой я, кажется, ещё никогда в жизни не была. Мне хотелось целовать Виталия за то, что он такой волшебный музыкант и что он не поехал с нами, но что завтра мы будем на квартире Мирослава. Если чем-то кроме музыки меня можно было осчастливить ещё больше, то только этим.
В ту ночь я спала часа четыре. Режиссёра опять не было дома, все его постояльцы чудесным образом разъехались, и мы с Полиной, схватившись за гитару, исполнили по очереди сначала все песни зарубежного рока, какие умели, а потом с помощью гугла и известных ему аккордов — те, которые не умели. Под конец Полина сыграла на гитаре увертюру Дашкевича и «Лунную сонату», и после этого я упала, парализованная безусловной и всепроникающей субстанцией восторга, и заснула мертвецким сном.
На следующий день Мирослав собирал компанию по поводу его очередной выставки, и там были все, кого я впервые видела в баре на Васильевском, и ещё пара человек, которых они привели с собой. Мне удалось поднять Полину только к часу дня. Второе подряд ночное бдение дало брешь в её оптимизме, и в течение часа она из-под подушки заявляла, что она уже не девочка, ей скоро к пенсии готовиться, всё-таки за двадцать пять уже стукнуло, и мне, подскочившей от возбуждения в десятом часу, пришлось несколько часов ошиваться по квартире в поисках кофе и сковородок. Кофе я нашла, правда, уже на второй час, а сковородки — на третий, и тогда мне удалось позавтракать. Под воздействием кофе и запаха жареной яичницы Полина стала бурчать громче и внятнее и в конце концов совсем встала.
Мы ехали в метро до Обводного канала, и я наслаждалась редкой для себя возможностью избежать часа пик. Некоторые вагоны были разрисованы изнутри под дворцы, сады и библиотеки. Мы ехали с Полиной в Летнем саду, это вкупе с прошедшим вечером и предстоящим собранием создавало эффект полной иррациональности. Какие интересные лица в питерском метро. Я с интересом их разглядывала. Кое-кто разглядывал меня в ответ. Это как раз было до предела реалистичным и вызывало почти глупый восторг.
Мой поезд уходил в десять часов, но когда мы приехали к Мирославу, мне стало жалко каждой минуты, прошедшей с пробуждения. Я вдруг, перешагнув порог его гостиной, так отчётливо почувствовала себя дома, что мне вовсе не захотелось когда-нибудь куда-либо отсюда уходить. Поначалу я приписала это тому идиотическому счастью, которое я испытывала накануне, будучи опьянённой музыкой и обещанием, но когда зазвучали колонки и запел волшебный голос Ковердейла, я вдруг явственно ощутила брызги тёплого моря и высохшую соль на руках и лице.
Мирослав говорил, как всегда, ёмко и лаконично, улыбаясь мне одними глазами, а я не могла отвести взгляд от портрета-пейзажа в стиле Брейгеля, в который превратился сделанный Мирославом набросок.
Набросок уже стоял, упакованный и помещённый в рамку, рядом с моей сумочкой в коридоре.
Виталий, журча академическим тембром, вещал об истоках музыкального катарсиса, байкер Макс со своей девушкой молча кивали и качались в такт Deep Purple, пейзажист Михаил и рокнрольщик Рустам, обильно жестикулируя, разбавляли академический тембр своими контрастно-профессиональными басами, а Мирослав слушал, чуть откинув голову на спинку своего кресла, попыхивал папиросой и изредка простреливал кого-нибудь своим пронзительным взглядом.
— Я слышал про такого человека, который два месяца пролежал в коме, и на третий врачи вдруг начали замечать в его организме активность, когда рядом с ним играла музыка, — сказал Рустам. — Он не приходил в себя, не слышал голосов, не реагировал на своё имя, но реагировал на музыкальные композиции.
— Любые? — полюбопытствовала Полина. — Или только на такие, какие играют у Мирослава?
Мирослав лёгким наклоном головы и улыбкой в глазах выразил признательность.
— Не любые, — ответил Рустам. — Кажется, там был именно рок. Какие группы, не помню, но родные говорили, что он вроде даже их и не слушал при жизни. Ну, то есть, в нормальном состоянии.
— А вот интересно, человек, лежащий в коме и латентно слушающий там музыку, считается живым или как? — не угомонялась Полина, к которой в полной мере вернулся оптимизм молодости, вытеснивший думы о пенсии.
— Это человек Шрёдингера, — заявил Костя.
— Что это? — поинтересовался Михаил, поскольку Костя многозначительно замолчал. — Какой-то новый термин в физике?
— Да, — сказал Костя. — Он мне приснился. Несколько недель назад. Это человек, который одновременно живой и мёртвый.
— Коматозный? — уточнил Макс.
— Нет. Коматозный не существует в мире живых, а человек Шрёдингера существует одновременно и там, и там. В мире живых и в мире мёртвых. И ни в одном мире не считается за своего. Он наполовину мёртв, поэтому не может полноценно находиться среди живых, и в то же время наполовину жив, поэтому его не принимают мёртвые. Умереть или ожить до конца он не может, потому что находится в состоянии абсолютного равновесия.
— Какие ужасы, — сказала я — меня передёрнуло. — Ну и сны вам, Константин, снятся.
— Очень остроумная метафора, — сказал Мирослав. — Мне нравится.
— Давайте за мир живых, — воскликнула Полина, и все подняли бокалы и чокнулись.
Я пила терпкое сухое вино и заедала его пищей такой простой и незамысловатой, что мне и в голову раньше не приходило получать от неё столько удовольствия. Было очевидно, что если хоть что-нибудь убрать из этой обстановки — кого-то из компании, или музыку, или квартиру Мирослава — всё, чудес с едой бы не происходило и эфемерное счастье так и мерцало бы на краешке, как фата-моргана, не подходя близко. А так оно охватывало с головой. Я поняла, каким образом наступил катарсис от вчерашней музыки. Это была тоска и боль когда-то ушедшего и недоступного, юношеского прошлого, может быть — когда-то потерянной единственной возможности жить полной и до конца искренней жизнью. Восторг от страдания, избавление от бесов.
— Пойдёмте в соседний дом, там делают кофе на банановом молоке.
Мы одевались и шли на улицу, через дорогу к соседнему дому, стояли в очереди в девятом часу вечера, пили кофе на банановом молоке, рассуждали о драматургии и квантовом компьютере, возвращались кучками по трое к Мирославу домой и уже с новыми силами, но совсем расслабленно, слушали музыку. Мирослав и Макс делились опытом поездок в зарубежные страны — их насчиталось около сорока пяти; Полина очень серьёзно разбирала с Виталием социополитическую подоплёку древнескандинавских мифов; Михаил пил и то и дело вставал, чтобы рассмотреть вплотную несколько картин, висящих в гостиной Мирослава; Костя непрерывно острил и прервался только один раз, чтобы спросить у меня:
— Ну что? Ты не надумала ещё переезжать?
— Надумала, — спокойно и серьёзно сказала я, не отрывая подёрнутого туманом взгляда от рук Мирослава. — Я уволюсь и перееду в Питер.
Мирослав кинул на меня один из своих всепроникающих взглядов и чуть заметно улыбнулся.
— Я устрою тебя в Михайловский театр, — сказала Полина. — У меня там друг, я с ним говорила. Им нужен филолог. А со временем ты сможешь там разработать программу восстановления танцоров после спектаклей. С твоими чудесными курсами!..
— Или к нам можно, — сказал Макс, глянув на Михаила. — Мих, у нас же открывается вакансия техписателя в следующем месяце?
— Я пока её держу, — изрёк Михаил, раскачиваясь на пятках перед портретом Алисы Фрейндлих. — Сначала нужно, чтоб ты доработал старт проекта.
— Доработаю, — с лёгкою душой пообещал Макс.
Я почувствовала себя жертвой какого-то неумолимого и очень большого течения, природы которого я не понимала, но которому не хотела противиться, потому что знала точно, что оно несёт меня к самой себе.
Не знаю я, известно ль вам,
Что я — певец прекрасных дам,
Но с ними я изнемогал от скуки…
А этот город мной любим
За то, что мне не скучно с ним.
Не дай мне Бог, не дай мне Бог,
Не дай мне Бог разлуки.
В тот день я ещё видела на Неве парусные яхты. Они были как прощальное напоминание о том, что всякое лето рано или поздно заканчивается, но если мы не желаем мириться с этим до конца, значит, мы верим, что оно начнётся снова.
Я не помню своей дороги назад в Москву. Прошло ещё два дня, прежде чем я перенеслась туда — и это отсутствие, и это возвращение пугали. Тогда я включила Дэвида Ковердейла, и сразу стало легче. В ту ночь появилась запись в дневнике: «Ловлю себя на том, что не могу забронировать столик в Шоколаднице, потому что не могу ответить на вопрос, который задаёт мне сайт: «Москва — это Ваш город?»
* * *
«Ты не знаешь, на нашем кладбище начальство есть какое-нибудь?»
«Конечно, министра недавно хоронили».
(х/ф «Белые росы»)
— Это всё бездарное управление, — сообщил Кирилл, глядя честными глазами в лицо Ире. — Из-за него сейчас в стране происходит то, что происходит.
— Кирилл, у тебя выходные были? — осведомилась Ира.
— Да. Мы с дочкой ездили на природу, и она лицезрела, к чему приводят бескультурие и пьянство. На другой стороне реки отдыхала небольшая компания, они развели костёр, напились, стали друг за другом гоняться и кидаться чем-то, и в какой-то момент у них рядом загорелся куст. Потом — дерево, а потом соседние. Пожарная не ехала, потому что этот участок как бы ничей, он не лежит ни в чьей юрисдикции. Без власти.
— Анклав анархии? — уточнила Ира.
— Да, можно так сказать.
— И чем кончилось?
— Пьяные идиоты быстро протрезвели, сначала пытались потушить водой из реки, потом собрали свои вещички и умотали оттуда. А деревья просто сгорели. Теперь там на месте отличной приятной полянки с пляжем для шашлыков — горелая пустошь с чёрными корягами.
— Вот тебе отличнейший образец анархичного устройства, — резюмировала Ира.
— Да, ты права, — подумав, согласился Кирилл. Ещё немного подумав, добавил: — Это всё от бездарного управления.
У дверей инженерного центра поднялась волна восхищения — влетел взъерошенный, как попугай жако, Доцент. Он пролетал между рядами офисных столов, слегка кланяясь и пожимая руки, и принимал со всех сторон сентенции сочувствия, сарказма и изумления.
Был двенадцатый час, а Доцента потерял гендиректор ещё в половине десятого. Вслед за гендиректором его потерял весь инженерный центр, руководство программы и отдел кадров. Ему звонили и писали, но телефон Доцента не отвечал. Доцент перезвонил только Ире и только в районе одиннадцати и доверительно попросил сообщить Кириллу, ибо тот не берёт трубку, что он сейчас приедет и что телефон всё это время лежал на первом этаже дачи, а спал он на втором, отчего-то уверившись, что сегодня воскресенье, поскольку половину субботы провёл на работе.
— Привет, Кирилл! — с великой любезностью и симпатией сказал он своему начальнику, когда смог добраться до своего рабочего места и отвесил поклон Ире.
— Я не желаю с тобой разговаривать, — голосом усталого конферансье изрёк Кирилл и не обернулся.
— Что, меня тут сильно искали? — с широкой сконфуженной улыбкой спросил Павел.
— Я последний раз слышала столько мата от генерального, после того как пропустила в почте письмо НАМИ, адресованное директору программы, — сообщила Ира.
— Не произноси больше при мне слово НАМИ, — неприязненно попросил Кирилл.
— Что, меня из НАМИ искали? — продолжал попытки оценить масштаб провала Доцент.
Кирилл наконец повернулся.
— Это немецкая овчарка, кадровичка, раскладывала меня сегодня по твоей милости сорок минут, — с нетипичной для него агрессией сообщил он Павлу. — Я после этого видеть тебя не хочу.
— Сорок минут? Почему так долго? — встревоженно спросил Павел.
— Потому что мне было интересно, теплятся ли в этом овчарочьем уме ещё хоть слабо выраженные реминисценции понятий человечности, справедливости и уважения к свободному труду. А, впрочем, это всё бесполезно. Настоящий плантатор — не она, она только держит плеть.
— Кирилл, мне кажется, ты в этот раз перегнул, — уныло заметила Ира.
Кирилл махнул рукой и достал наушники.
— Всё равно. Я своё мнение уже давно составил, мне его только подтвердили.
— А ты подумал, ветеринар рода человеческого и непримиримый судья пошлости и порока, с кем я на обед ходить буду?
— С Ярославом будешь ходить, — бесстыже пробубнил Кирилл, и Ира только горестно махнула рукой.
— Ярослава из колеи выносит. О чём с ним можно серьёзно поговорить?
— У Ярослава колея шире, и всем кажется, что её просто нет. Кстати, начинай прямо сегодня — мы сегодня без обеда.
— Будьте вы неладны, безответственные эгоисты, — выплюнула Ира. — Впрочем, вы оба достойны своей участи. Если у вас хватит доблести завершить начатое, я, пожалуй, тоже уйду. И уеду отсюда ко всем чертям в Питер.
Гендиректор весь день не желал с Ирой разговаривать. К ней заходили то кадровичка, то директор программы и сдержанно, почти не разжимая зубов, просили выполнить какое-то его поручение. Ещё месяц назад Ире казалось, что они все чуть ли не в её власти, потому что она распоряжается временем и аудиенциями генерального и даже он сам её слушался. Но, как теперь неотвратимо осознала Ира, то была одна из самых лёгких в жизни иллюзий — слушался он не её, а её делового календаря, который он сам мог в любой момент переделать, не прибегая к её услугам и даже не ставя её в известность. Объём работы, которую с удовольствием стали накидывать Ире все менеджеры отделов, как только запахло жарой, генерального нисколько не интересовали, и он регулярно чихвостил её то за неправильно поставленный номер служебной записки, то за пятна пролитого кем-то в приёмной кофе.
Ира подумала сегодня наконец с мстительной решимостью, что её это касается всё меньше, потому что она свободный человек, хотя быть свободным человеком под бременем мелких и крупных унижений, конечно, затруднительно. К счастью, высшее руководство покинуло офис на какое-то выездное совещание, и она, открыв рабочий мессенджер, стала переписываться с сидящим этажом ниже Кириллом, которого в тот момент непредсказуемо потянуло на поэзию. В размере и духе Шекспира он поведал Ире о том, что инженерный центр пребывает в унынии, ибо ещё с утра настал конец воде во всех кулерах, и пустующая кофеварка более не вдохновляет на сверхурочные работы и не привлекает своими благородными ароматами прекрасных дам с блистательно воспитанным вкусом.
На какой-то момент Ира почувствовала, что и в этом инженерно-управленческом хаосе наконец наступила идиллия. Все отделы тихо и спокойно выполняли свою работу, не бегая по совещаниям, начальник отдела компоновок переписывался с секретарём гендиректора шекспировским ямбом, а ведущий технолог-компоновщик разложился на столе, воткнув в уши Вивальди, и вычитывал ТЗ на двигатель, попивая кофе, сваренный на налитой из-под крана воде.
На следующий день Павла уволили с двухнедельной отработкой. Кирилл, пребывающий в заключительной стадии омерзения и ипохондрии, написал заявление вслед за ним, и отдела компоновок больше не стало.
Ира ехала домой в тупой темноте бездумия. Был месяц октябрь, свежесть деревьев прошла, в метро не осталось воздуха и сильно пахло потом. Люди пихались, толпились, пытались просочиться друг сквозь друга. Неужели они не понимают, подумала она вдруг, что они напоминают крыс? Крысы, кишащие и торопящиеся к обнаруженному в трюме мешку с солониной — вот на что изо дня в день похоже их поведение, вместо того чтобы быть поведением человека разумного, наделённого достоинством и дающего себе труд мыслить более сложными понятиями, чем инстинкты, что ограничиваются пространством собственного тела.
Арсений дома ел кукурузные хлебцы на диване.
— Что будем сегодня делать? — спросила Ира довольно вяло.
— Можно посмотреть киноху какую-нибудь, — сказал Арсений, копаясь в телефоне.
— Выпьем вина?
— Не, у меня же теперь ЗОЖ. Вино вредно.
— Сегодня моих друзей уволили.
— За что?
— За общественный протест.
— Ну…
— И я следующая буду.
— С чего ты взяла? Не будешь, — пробормотал Арсений, не отрываясь от телефона.
— Может, ты хоть какую-нибудь тему для разговора предложишь? — не выдержала Ира.
— Я по работе занят, — огрызнулся Арсений, дожёвывая хлебец.
Ира ушла в кухню. Где-то в дверном проёме между комнатой и коридором её кольнула тоска по тому времени, когда она, возвращаясь домой, могла посвятить свой досуг, мысли и настроение книгам — своим друзьям, к которым она радостно приходила, потому что они умнее неё. Принести к ним свои мысли и соображения, обретённые в дороге между работой и домом, и, слушая их, видеть, как эти мысли работают, нарастают и трансформируются в концепцию.
Наверное, потому человек и называется свободным существом, что можно, обуявшись этой тоской, вот так вот взять, всё бросить и сделать, как надо. Как требует тоска и глубочайшее убеждение, именуемое моралью. Так, как надо, чтобы остаться верным себе и не предать тех, кто выбрал тебя, чтобы идти с тобой рядом.
Через две недели Иру сделали начальником нового отдела делопроизводства, повысив зарплату на десять тысяч.
На обед, когда Кирилла и Паши не стало, Ира пошла с ведущими закупщиками и дизайнером Ярославом. Как-никак, в статусе начальника она оказалась впервые. Как-то незаметно даже стерва кадровичка перестала на неё шипеть и сделалась вполне сносной бабой.
— Как провели выходные? — светским тоном спросил ведущий закупщик, прекрасно знавший, что именно надлежит спрашивать светским тоном за обедом.
— Ой, мы вчера с друзьями ходили в такой интересный ресторан, где надо есть с завязанными глазами, — сказал Ярослав.
— Китайский, что ли? — попыталась сострить Ира.
— Нет, там обычная европейская кухня, — серьёзно ответил Ярослав. — Но ты не видишь, что тебе подают, только чувствуешь запахи, и это создаёт очень новые необычные ощущения. От еды получаешь совершенно необычное удовольствие.
Ира открыла рот, чтобы спросить, кому могло прийти в голову заниматься такой чушью, но передумала, внезапно устав, и молча продолжила есть безвкусные столовные котлеты.
Работа в новой должности беспокойная, но благодаря ажиотажу менее изматывала. Ира вылетела в седьмом часу из бизнес-центра, совершенно не претендуя на то, чтобы коллега-закупщица её подвозила до метро. Извозчик нудным голосом призывал толпящихся менеджеров сесть в такси, а закупщица была уволена два дня назад и фонтанировала невысказанными эмоциями, поэтому Ира пошла на уступку и потопала за ней на парковку через квартал, чтобы доехать на её машине до станции.
Сочувственно выслушав все эмоции, Ира всё же один раз дала слабину — когда закупщица, быстро уставшая пропускать нескончаемый поток людей, переходящих по пешеходному переходу, дала по газам.
— Задолбали переть, козлы, — сказала она при этом пешеходам с такой неожиданной злобой, что Ира, повернувшись к ней всем корпусом, рявкнула:
— Ты что творишь, умом тронулась?!
Закупщица резко успокоилась, как от удара обухом, вырулила на дорогу и посмотрела на Иру с глубоким недоумением.
— Не разговаривай со мной так больше никогда, — укоризненно сказала она.
Ира готова была сказать ещё, но внезапно тоже успокоилась. Закупщицу уволили, а её, Иру, повысили, чего ей, собственно, нервничать.
И Арсений ждал дома. Что же, — он всё-таки защищает. Кто-то же должен защищать. Этим мечта и отличается от реальности. Ира вошла к себе на кухню, вытянула на диванчике изнывающие ноги и, откинув голову, посмотрела на портрет, висящий прямо напротив диванчика. Квартира была так глупо устроена, все стены были так загромождены полками и шкафчиками, что больше, кроме как на кухню, картину повесить оказалось некуда. Ира смотрела на своё лицо, озарённое какой-то нездешней морской дымкой, и вдруг на миг остро вспомнила ту руку и те глаза, которые создавали этот портрет. Мощные струи ветра в лицо, качка лодки и задорные брызги волн, в которых чувствовалась всё та же рука. Они явились такими нереальными, такими несбыточно-чудесными в этой кухне, что Ира бессильно закрыла глаза, чтобы ощущение правдивости хоть немного поутихло.
— Ты будешь сейчас есть? — спросил вошедший на кухню Арсений.
«Я буду сейчас есть, — подумала Ира. — Для чего? Вот ведь абсолютная глупость. Даже в тот момент, когда человек всё теряет, он ест. Как будто это снимает с него всю ответственность, возвращает его в нормальные бытовые проблемы. Но ведь он останется больным, просто лишит себя шанса на выздоровление».
— Ты можешь ответить? — раздражился Арсений. — Сказать «да» или «нет»?
Когда сгорела "Катти Сарк"
В лучах холодного рассвета,
И, словно инеем одета,
Ушла на лёгких парусах, —
Открыв газету поутру,
Один моряк сказал другому:
"Давай, приятель, ближе к дому,
Помянем старшую сестру.
Её сгоревший такелаж
Не подойдёт для долгих гонок…"
А штурман плакал, как ребёнок,
Прочтя в газете репортаж.
И вдоль прибрежных городов
Летел сигнал быстрее вздоха -
Сгорела, кончилась Эпоха
Великих Парусных Судов.
(2018-23.04.2022)