Швея с Сардинии бесплатное чтение

Бьянка Питцорно
Швея с Сардинии

Переводчик Андрей Манухин

Редактор Юлия Гармашова

Главный редактор Яна Грецова

Заместитель главного редактора Дарья Петушкова

Руководитель проекта Дарья Рыбина

Арт-директор Ю. Буга

Дизайнер Денис Изотов

Корректоры Наталья Витько, Татьяна Редькина

Верстка Максим Поташкин

Фото на обложке Александра Кириевская

Разработка дизайн-системы и стандартов стиля DesignWorkout®


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© 2018 Giunti Editore S.p.A. / Bompiani, Firenze-Milano

www.bompiani.it

www.giunti.it

© Андрей Манухин, перевод, 2024

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2024

* * *

Посвящается светлой памяти:


синьоры Анджелины Валле Валлебеллы, хозяйки нашего летнего домика и единственной портнихи в Стинтино, у которой имелась чудная швейная машинка с педалью. Синьора Валлебелла всегда шила у открытой двери, то и дело поглядывая на площадь (а вернее, просто широкую улицу) Оливковой бухты, и прокалывала уши всем местным девчонкам с помощью раскаленной иглы и бутылочной пробки, а мне в своем прохладном дворике, усаженном цветущими гортензиями, по утрам заплетала косы;


безвременно покинувшей нас два года назад синьоры Эрменеджильды Гарджони, самой умной и изобретательной женщины, какую я когда-либо знала, продолжавшей шить на машинке до девяноста семи лет, даже после того, как окончательно ослепла;


Джузеппины по прозвищу Жареная Рыба, фамилию которой я, к сожалению, не помню. Джузеппина была приходящей портнихой, она перелицевала для нас после войны множество пальто, нашила мне школьных халатиков с рюшами и крылышками, братьям – штанишек на подтяжках, а когда мне исполнилось пять, научила простейшим стежкам, терпеливо объясняя основы шитья, включая искусство обращения с ручной швейной машинкой;


моей бабушки Пеппины Систо, которая научила меня вышивать белой и цветной гладью и всякий раз, заметив отсутствие наперстка (я никогда не надевала и не надеваю его по сей день), жаловалась матери, уверяя ее, что так я совсем от рук отобьюсь;


и всех нынешних портних третьего мира, шьющих для нас по модным лекалам дешевые тряпки, которые мы потом покупаем за пару евро в сетевых магазинах одежды, за гроши горбатящихся над машинками по четырнадцать часов в сутки, каждая всегда над одной и той же деталью, никак не связанной с другими, как на конвейере, в подгузниках, чтобы не тратить время на походы в туалет, а после заживо сгорающих прямо в тех же огромных фабриках-тюрьмах. Шить – дело прекрасное и творческое, им нужно заниматься в удовольствие, а не так, НЕ ТАК.


События и персонажи, описанные в этой книге, – плод авторской фантазии. Однако все эпизоды основаны на реальных случаях, о которых я узнала из рассказов бабушки, ровесницы главной героини, из тогдашних газет, писем и открыток, хранившихся в ее чемодане, из воспоминаний и семейных преданий. Конечно, мне пришлось слегка обработать факты, заполнить пробелы, придумать дополнительные детали, добавить второстепенных персонажей, в паре случаев изменить финал… Но события, подобные тем, о которых вы прочтете, действительно происходили, как гласит старая пословица, «даже в лучших домах».

«Приходящие портнихи» были некогда весьма распространенным явлением, их держали все зажиточные семьи вплоть до моей юности, особенно сразу после войны, когда без восстановления или перелицовки имевшейся одежды невозможно было обойтись: одежда фабричного производства и магазины готового платья (сперва прет-а-порте, а затем и домов высокой моды) появились гораздо позже. Но даже с началом бума больших универмагов и падением цен на одежду люди побогаче, стремившиеся выглядеть элегантно или выделиться из общей массы, продолжали носить платья и костюмы, сшитые на заказ, – правда, теперь уже известными мастерицами в крупных ателье.

Время «приходящих портних» прошло. И главная цель этой книги – в том, чтобы они не были забыты.

Жизнь моя, сердце мое

Мне было семь лет, когда бабушка начала доверять мне самые простые детали отделки одежды, которую она шила на дому для своих клиентов, пока заказчики не приглашали ее поработать у них. Из всей семьи только мы с ней и остались в живых после эпидемии холеры, унесшей без разбора моих родителей, братьев, сестер и всех остальных бабушкиных детей и внуков, моих дядей и кузенов. До сих пор не знаю, как нам обеим удалось избежать той же участи.

Мы, конечно, были бедняками, но вовсе не из-за эпидемии: наша семья испокон веков могла похвастать разве что силой мужских рук и сноровкой женских пальцев. Моя бабушка и ее дочери и невестки славились на весь город своим мастерством и аккуратностью в шитье и вышивании, а еще честностью, надежностью и чистоплотностью на службе в господских домах, где они одинаково хорошо исполняли обязанности горничных и заботились о гардеробе, да к тому же и готовили прилично. Мужчины же нанимались каменщиками, грузчиками, садовниками. В нашем городе в то время еще не было заводов, которые бы нуждались в рабочих, но на пивоварне, маслобойне и мельнице, а особенно для бесконечного рытья траншей и для прокладки водопровода часто требовалась неквалифицированная рабочая сила. Не помню, впрочем, чтобы мы когда-либо голодали, даже если нам часто приходилось переезжать и какое-то время всем вместе ютиться на нижних этажах или в подвалах старого центра города, когда мы не могли оплатить аренду более чем скромных квартирок, в которых обычно жили люди нашего сословия.

Когда мы остались одни, мне было пять, а бабушке – пятьдесят два. Чтобы снова наняться в одну из тех семей, где она служила в молодости и где получила хорошие рекомендации, сил у нее было еще вдосталь, но взять с собой ребенка ей никто бы не позволил, а отдавать меня в городскую богадельню или в сиротский приют, под присмотр монахинь, она не хотела: слишком уж дурной славой пользовались такие заведения в нашем городе. Впрочем, даже устройся она приходящей прислугой, ей не с кем было бы оставлять меня на время работы. Поэтому бабушка решила рискнуть и попробовать прокормить нас обеих одним лишь портновским ремеслом – и преуспела в этом настолько хорошо, что я не помню, чтобы в те годы нам чего-то недоставало. Мы жили в двух комнатушках в полуподвале величественного здания на тесной, мощенной камнем улице в самом центре, а за аренду платили натурой – ежедневной уборкой парадной и лестниц аж до пятого этажа. Эта работа отнимала у бабушки по два с половиной часа каждое утро: вставала она затемно, а за шитье садилась лишь после того, как убирала ведра, тряпки и швабру.

Одну из двух комнатушек она обставила довольно прилично и с некоторой долей изящества, чтобы там можно было принимать клиенток, которые приходили с заказами, а порой и для промежуточной примерки, хотя обычно она сама ходила к ним, перекинув через руку сметанные платья, для верности завернутые в простыню, с подушечкой для булавок и ножницами, прикрепленными к свисавшей на грудь ленте. В таких случаях бабушка брала меня с собой, не забыв тысячу раз напомнить, чтобы я тихо сидела в уголке. И дело тут не только в том, что ей не с кем было меня оставить: она хотела, чтобы я смотрела и училась.

Специализировалась бабушка на белье: приданое для дома, простыни, скатерти, шторы, а также сорочки, мужские и женские, исподнее и даже все необходимое для младенцев. В те времена такие готовые вещи продавались лишь в нескольких роскошных и очень дорогих магазинах. Нашими главными конкурентками в этом деле были монашки-кармелитки, большие мастерицы, особенно в вышивке. Зато бабушка, в отличие от них, умела шить повседневные и вечерние платья, жакеты и пальто – исключительно женские, но и для детей тоже, – используя те же выкройки, но, конечно, с уменьшенными размерами. Я тоже всегда была хорошо одета, опрятна и умыта, в отличие от прочих маленьких голодранцев из нашего переулка. Впрочем, несмотря на свой возраст, бабушка все равно считалась всего лишь швеей, к которой стоило обращаться лишь с самыми простыми, повседневными заказами. В городе было две «настоящие» портнихи, соперничавшие друг с другом за право обслуживать самых богатых и модных дам. Каждая держала ателье и по несколько помощниц. Каталоги выкроек, а иногда и сами ткани они получали прямиком из столицы, и сшить у них платье стоило целое состояние: на эту сумму мы с бабушкой могли бы безбедно прожить года два, если не больше.

А вот глава одного знатного семейства, адвокат Провера, для балов и прочих церемоний заказывал жене и обеим дочерям вечерние платья из самого Парижа – настоящая экстравагантность, учитывая, что, как хорошо знали в городе, во всем остальном, включая собственный гардероб, адвокат Провера был крайне скуп, хотя и владел одним из крупнейших состояний в округе. «С жиру бесятся», – вздыхала бабушка, в молодости служившая у не менее богатых родителей его жены, выписавших для единственной дочери, Терезы, все из того же Парижа огромное приданое, достойное наследницы какого-нибудь американского миллионера, и задаривших молодоженов поистине королевскими подарками. Но их зять, видимо, готов был тратиться только на красоту и элегантность женщин, а не на свои собственные: как и прочие знатные синьоры, адвокат заказывал себе костюмы у местного портного-мужчины, работавшего совсем не так, как мы, – другие ткани, другой крой, другие способы отделки… Даже правила для подмастерьев – и те другие. Женщинам работать в «мужской» области не позволялось – уж не знаю почему, но эта традиция уходила в глубь веков: вероятно, требования благопристойности не позволяли им касаться мужских тел, даже чтобы снять мерки. В общем, это были два совершенно разных мира.


Грамоты бабушка не знала: в детстве она не могла позволить себе роскошь посещать школу, а сейчас, как бы ей того ни хотелось, не могла позволить этого и мне. Было необходимо, чтобы я как можно быстрее научилась ей помогать и посвящала работе все свое время. Альтернативой, о чем она не уставала мне напоминать, был сиротский приют, где читать и писать меня бы, конечно, научили, но жила бы я там как в тюрьме, страдала бы от холода, ела плохо и мало, а после, в четырнадцать, когда меня выставили бы на улицу, мне только и оставалось бы, что наняться в прислуги и жить в чужом доме – руки, вечно озябшие от холодной воды или в ожогах от кастрюль и утюгов – и подчиняться, подчиняться хозяевам в любое время дня и ночи без всякой перспективы и надежды на лучшее. Обучившись же профессии, я могла ни от кого не зависеть. Хотя больше всего (как она призналась мне много лет спустя, незадолго до смерти) бабушка боялась, что, нанявшись в служанки и ночуя под одной крышей с господской семьей, я подверглась бы домогательствам со стороны самого хозяина или его сыновей.

«Уж я-то вполне могу за себя постоять!» – с возмущением заявила я ей. И тогда бабушка рассказала мне весьма печальную историю своей кузины Офелии, которая в ответ на приставания хозяина дала ему пощечину и пригрозила все рассказать жене, а тот, чтобы отомстить и предотвратить скандал, стащил из гостиной золотой портсигар и спрятал в комнатке, где ночевала Офелия. Потом он в сопровождении жены обыскал скудные пожитки несчастной горничной и, «обнаружив» портсигар, вмиг уволил ее безо всяких рекомендаций. Синьора к тому же рассказала о произошедшем всем своим знакомым. Слухи быстро разнеслись по городу, и ни одна порядочная семья больше не хотела брать на службу «воровку». Офелии с трудом удалось устроиться посудомойкой в остерию. Но и там у нее не было отбоя от пьяных посетителей, то и дело подкатывавших с непристойными предложениями и ссорившихся из-за нее друг с другом. Бывало, доходило и до драк, в которые вовлекали саму Офелию. Однажды вечером ее даже арестовали, и это стало началом конца. Законы Кавура и Никотеры о проституции были суровы: бедняжку поставили на учет в полиции и после третьей потасовки, в которой она и виновата-то не была, заставили зарегистрироваться в качестве проститутки, отправив в дом терпимости, где несчастная подхватила французскую болезнь и через несколько лет скончалась в больнице для бедняков.

Вспоминая эту историю, бабушка словно заново переживала тогдашний ужас. Она знала, как тонка грань, отделяющая достойную жизнь от настоящего ада, полного страданий и стыда. В детстве она никогда не рассказывала мне об этом, даже наоборот, старалась сделать все возможное, чтобы держать меня в полнейшем неведении обо всем, что касалось секса, включая связанные с ним опасности.

Но иголку и нитку, а также обрезки ткани, оставшиеся от заказов, бабушка начала вкладывать мне в руки очень рано. Подобно хорошей учительнице, она представляла это как новую игру. У меня была старая потрепанная кукла из папье-маше, доставшаяся мне в наследство от одной из умерших кузин: той ее, в свою очередь, подарила много лет назад дочка одной синьоры, у которой мать кузины служила приходящей горничной. Куклу я очень любила и ужасно жалела, что та вынуждена ходить обнаженной, выставив напоказ свое ободранное бумажное тело (как-то ночью бабушка сняла с нее и куда-то спрятала всю одежду). Мне не терпелось узнать, как сшить хотя бы простенькую сорочку, платок, потом простыню, а после и фартук; вершиной моих трудов стало, разумеется, элегантное платье с оборками и кружевным подолом – сшить его было непросто, и бабушке в конце концов пришлось доделывать за мной работу.

Зато в процессе я научилась идеально обметывать края мелкими, совершенно одинаковыми стежками и с тех пор ни разу не уколола палец, не то кровь могла бы попасть на тончайший белый батист детских распашонок и пеленок. К семи годам обметывание краев стало моей ежедневной работой, и я была счастлива слышать: «Ты мне так помогаешь!» И действительно, количество одежды, которую бабушка могла сшить за неделю, с каждым месяцем становилось больше, а вместе с ним, пусть и понемногу, росли и наши заработки. Я научилась подрубать простыни (работа монотонная, зато позволявшая мне немного помечтать) и делать особую переплетенную в середине мережку, хоть это и требовало больше внимания. Теперь, когда я подросла, бабушка позволяла мне выходить из дома одной (например, чтобы купить ниток в галантерее или доставить готовый заказ) и не ругалась, если на обратном пути я задерживалась на полчаса поиграть с соседскими девчонками. Но надолго оставлять меня дома одну ей по-прежнему не нравилось, и, когда приходилось целый день работать у кого-нибудь из заказчиков, она брала меня с собой под предлогом того, что ей нужна моя помощь. Такие заказы были куда выгоднее, потому что даже в самые пасмурные дни мы могли жечь хозяйские свечи или керосин для лампы, не тратясь на собственные. И еще потому, что в полдень нас непременно кормили обедом, – а значит, в такие дни мы могли сэкономить на еде, – причем обедом приличным, намного лучше того, что мы обычно ели дома: с макаронами, мясом и фруктами. Где-то нас сажали на кухне, в компании горничных, где-то накрывали на двоих прямо в комнате для шитья, но за хозяйский стол не приглашали никогда.

Как я уже говорила, в богатых домах обычно выделяли комнату, предназначенную исключительно для шитья: хорошо освещенную, с большим гладильным столом, на котором можно было также и кроить, а часто и со швейной машинкой – настоящим чудом из чудес. Бабушка умела ею пользоваться – даже и не знаю, где только успела научиться, – а я лишь зачарованно наблюдала, как она ритмично качает педаль: вверх-вниз, вверх-вниз – и как быстро движется под иглой ткань. «Ах, если бы мы только могли завести такую дома, – вздыхала она, – сколько еще заказов я бы приняла!» Но мы обе знали, что никогда не сможем себе этого позволить, да и, кроме того, у нас просто не было места, чтобы ее поставить.

Как-то вечером, когда мы, закончив работу, уже собирались пойти домой, в комнату, подталкиваемая матерью, вошла хозяйская дочка, для которой мы шили белое платье на конфирмацию. Девочка была моей ровесницей – мне тогда исполнилось одиннадцать. Она застенчиво протянула мне туго перетянутый шпагатом сверток в плотной бумаге, совсем как в бакалейной лавке.

– Это прошлогодние журналы, – объяснила ее мать. – Эрминия их уже прочитала и даже перечитала, к тому же каждую неделю ей приходит новый. Она подумала, тебе понравится.

– Но я не умею читать, – выпалила я, прежде чем бабушкин взгляд успел меня остановить.

Синьорина Эрминия смущенно потупилась, ее лицо печально скривилось, словно она готова была вот-вот расплакаться.

– Ну и что, можешь просто разглядывать картинки. Они здесь очень красивые, – быстро нашлась ее мать и, непринужденно улыбнувшись, вложила сверток мне в руки.

Она оказалась права. Когда дома я открыла сверток и его содержимое рассыпалось по кровати, у меня перехватило дыхание: еще никогда в жизни я не видела ничего столь же прекрасного. Одни картинки были цветными, другие черно-белыми, но все они меня буквально завораживали. О, чего бы я только ни отдала, чтобы прочитать то, что было под ними написано! Ночью, натянув на голову простыню, я даже немного поплакала, стараясь не разбудить бабушку. Но та все равно услышала, и через неделю, когда мы закончили заказ синьорины Эрминии, сказала: «Я договорилась с Лючией, дочерью галантерейщика. Как ты знаешь, она помолвлена и через два года выйдет замуж. Я пообещала ей вышить двенадцать простыней с ее инициалами подкладным швом, а она за это два раза в неделю будет давать тебе уроки. В конце концов, она собиралась стать учительницей, хотя диплома так и не получила. Уверена, читать и писать ты быстро научишься».

Однако учеба заняла у меня не два, а почти три года: Лючии не хватало опыта, а мне – времени, я ведь продолжала помогать бабушке, выполняя все более сложную работу, а когда целыми днями шила у заказчиков, и вовсе вынужденно пропускала уроки. Сначала, поскольку у меня не было букваря, а тратить бабушкины деньги мне не хотелось, я попросила Лючию учить меня по журналам, и она легко согласилась: «Так даже лучше – это будет не так скучно». Ей уже исполнилось двадцать, но она, как ребенок, радовалась каждой загадке, каждой заметке о необычных животных, каждой скороговорке. Попадались и стихи, такие смешные, что мы хохотали в голос, вот только обычные, повседневные слова встречались в журналах нечасто, и через пару месяцев нам пришлось все-таки одолжить школьный учебник. Заниматься мне нравилось. Я была так благодарна своей неопытной учительнице, что упросила бабушку разрешить мне самой вышить ей простыни, закончив их как раз накануне ее свадьбы. А за уроки, которые она дала мне в следующем году, я сшила двенадцать распашонок разных размеров для ребенка, которого она к тому времени ждала. Я даже вышила для него платьице, вдохновившись нарядами королевских дочерей, принцесс Иоланды и Мафальды, которых увидела на большой фотографии, выставленной в витрине магазина: королева держала их на руках. Но вскоре после моего четырнадцатилетия, когда у Лючии родился ребенок, прелестный мальчик, она сказала: «Хватит с тебя уроков, да и времени у меня больше нет. Ты уже достаточно продвинулась, дальше справишься сама».

И, чтобы я могла упражняться, подарила мне свои «журналы», которые ей теперь некогда было даже листать. На самом-то деле это были вовсе не журналы, а оперные либретто: многие страницы, стоило их перевернуть, рассыпались на части от слишком частого использования. Сама я в театре никогда не была, но знала, что в город ежегодно приезжает труппа бельканто, исполняющая самые модные оперы. На их представления ходили не только знатные синьоры, но и владельцы магазинов, и даже кое-кто из ремесленников, если только мог скопить на место на галерке. Я знала многие арии, потому что самые молодые из наших заказчиц частенько пели их у себя в гостиных, аккомпанируя себе на фортепиано.

Читая эти либретто, словно они были романами, я через некоторое время с удивлением обнаружила, что во всех, буквально во всех историях речь шла о любви: страстной любви, роковой любви. Это была тема, которой я до тех пор большого внимания не уделяла, но с этого момента начала с любопытством прислушиваться к разговорам взрослых.


В те дни не только в гостиных богатых семейств или в кафе, куда захаживали знатные синьоры, но и в нашем переулке, а также на соседних улицах, вплоть до прилавков рыночных торговцев, много шуму наделала история, весьма напоминавшая так любимые Лючией оперы: семнадцатилетняя дочь синьора Артонези без памяти влюбилась в маркиза Риццальдо и, несмотря на сопротивление отца, собиралась за него замуж. Мы с бабушкой хорошо знали семейство Артонези: они жили неподалеку, в большой квартире на втором этаже роскошного палаццо, каких много было в старом городе. К нему примыкало другое здание, пониже, раньше служившее конюшней, но теперь, когда число лошадей и экипажей в городе поуменьшилось, ставшее пристанищем для самых отчаянных бедняков. Нам не раз случалось шить в доме Артонези по просьбе их экономки, заправлявшей всем после того, как синьора, жена хозяина, умерла во время эпидемии испанки, оставив после себя единственную дочь, главную героиню столь нашумевшей любовной истории. Синьорину, которую мы знали еще ребенком и для которой сшили немало домашних халатиков и муслиновых летних платьев с вышивкой, звали Эстер; отец души в ней не чаял и не мог отказать ей ни в одной, даже самой экстравагантной прихоти. Он не только выписал ей из Англии восхитительный рояль, но и позволил брать уроки верховой езды в манеже, который посещали практически исключительно молодые мужчины (хотя появлялось там и несколько женщин, но только в сопровождении мужей). В городе перешептывались, что катается Эстер Артонези не в женском, а в мужском седле и что под юбку она при этом неизменно надевает брюки. Невзирая на постоянные жалобы родственников и экономки, отец прощал ей полное пренебрежение к шитью, вышивке, кулинарии и прочим вещам, относящимся к ведению домашнего хозяйства. Зато когда Эстер пришла в голову блажь обучаться иностранным языкам, в том числе и древним, он пригласил некую старую деву тунисского происхождения два раза в неделю учить ее французскому, много лет прожившую в нашем городе американскую журналистку – английскому, а священника из семинарии – давать уроки латыни и древнегреческого. Кроме того, у Эстер с детства был учитель естествознания, преподававший ей ботанику, химию и географию, а также объяснявший, как устроены недавно изобретенные машины. Эти уроки были главным ее развлечением, их она никогда не пропускала. (Я обожала синьорину Эстер еще и потому, что однажды, когда мы работали в доме Артонези, она привела учителя естествознания в комнату для шитья и позволила нам с бабушкой присутствовать при том, как он объясняет ей устройство механизма новейшей немецкой швейной машинки. Учитель полностью разобрал ее и рассказал нам, как называется и для чего нужна каждая деталь, дал нам все потрогать, а после медленно собрал машинку, продемонстрировав одну за другой все шестеренки и объяснив бабушке, как их смазывать. Мне, которой было тогда одиннадцать, казалось, что я стала свидетельницей какого-то чуда.)

«Растит ее как мальчишку…» – неодобрительно шептались родственницы. Свояченица синьора Артонези так и сказала ему прямо: «Послушай, со временем Эстер выйдет замуж, все это ей будет ни к чему. Ты своими руками портишь девочке жизнь». Но тот лишь пожал плечами и посоветовал ей больше интересоваться воспитанием собственных дочерей, которые росли редкостными вертихвостками.

Такую оригинальность и презрение к условностям (а заодно и к расходам, которые подобное поведение за собой влекло) синьор Артонези мог позволить себе потому, что был очень богат. Владелец огромных полей, засеянных пшеницей, ячменем и хмелем, он, в отличие от многих других местных землевладельцев, никогда не ограничивался положенной долей урожая арендаторов, а лично управлял и несколькими собственными мельницами, которыми разрешал пользоваться другим окрестным фермерам, и единственной в нашей округе крупной пивоварней. Дочь не раз сопровождала его во время инспекций.

– Однажды управляться со всем этим придется тебе, – говорил он.

– Точнее, ее мужу, – поправляла его свояченица, тетка девушки по материнской линии. – Если только благодаря всем твоим причудам бедняжка не останется старой девой.

А это будет непросто, думала я, потому что синьорина Эстер Артонези была не только богатой наследницей, но и редкой красавицей. Ее стройная фигура поражала необычайной грацией и изящностью движений, а милое, но при этом очень выразительное лицо заставляло забыть обо всем даже самых неотесанных и равнодушных из мужчин. За ней увивались многие кавалеры, но она с легкостью сдерживала их пыл, всегда вежливо и без оскорблений парой шутливых фраз давая понять, что им стоит держаться подальше. Это было для меня еще одним поводом восхищаться ею. Мужчины в те времена казались мне нелепыми, особенно когда пытались ухаживать за девушками: их лишенные смысла приторно-сладкие фразы и некоторые действия годились разве что для оперных либретто.

Услышав, что синьорина Эстер влюбилась в маркиза Риццальдо, которого встретила в манеже, я не могла в это поверить, не говоря уже о том, что маркиз в свои тридцать казался мне стариком. Бабушка же, напротив, не находила в этом ничего странного. Маркиз, как заметила она в разговоре с галантерейщицей, у которой мы покупали иголки с нитками, хоть и не был так богат, как Артонези, но обладал приличным состоянием, а значит, точно не оказался бы охотником за приданым. Кроме того, он носил знатный титул и происходил из древнего, весьма почтенного рода, единственным представителем которого стал после все той же великой эпидемии, так что его желание поскорее жениться, чтобы родить наследника, а может, и создать большую семью, пока сам он еще был достаточно молод, казалось вполне логичным. Что же до возраста невесты, то для моей бабушки и ее знакомых в этом не было проблемы: сами они выходили замуж лет в шестнадцать.

Однако синьор Артонези, до того потакавший многим капризам дочери, никак не хотел соглашаться с этим ее выбором: маркиз ему инстинктивно не нравился, хотя ничего конкретного он против него и не имел. Но вот сама Эстер казалась ему слишком юной для роли жены и хозяйки.

– Ты еще такая неопытная, – твердил он, – тебе еще столькому предстоит научиться…

– Гвельфо научит, – упрямо отвечала дочь.

– Я ведь прошу тебя лишь дождаться совершеннолетия, – настаивал отец. – Если к тому времени ты не передумаешь, я дам тебе свое согласие и благословение.

– Четыре года! Смерти моей хочешь? Через четыре года я буду старухой, а Гвельфо тем временем найдет себе другую: ты не представляешь, сколько девушек вокруг него крутится. И потом, уж прости, конечно, но, когда я стану совершеннолетней, твое согласие мне не понадобится.

Об этих спорах мы знали из рассказов экономки. Она также не раз говорила нам о страстных посланиях, регулярно приходивших на адрес Артонези в сопровождении огромных букетов цветов. И о долгих днях, которые синьорина Эстер проводила в слезах в своей комнате, поскольку отец теперь не позволял ей выходить из дома одной, а всем возможным компаньонкам было приказано не допускать ее контактов с маркизом.

Как-то утром девушка, бледная как мел, вошла в отцовский кабинет и молча протянула ему только что полученное письмо: «Если я не смогу получить тебя, то убью себя. Без тебя моя жизнь не имеет никакого смысла».

«Если Гвельфо покончит с собой, я последую за ним в могилу», – заявила Эстер с таким убийственным спокойствием, что синьор Артонези впервые по-настоящему испугался. Он смирился, принял претендента на руку дочери и долго с ним беседовал. В итоге молодые могли отныне считаться официально помолвленными, хотя и не должны были встречаться наедине. Маркиз имел право приходить к Эстер домой, обедать с ней и с ее отцом по воскресеньям и сопровождать их в поездках на мельницу и пивоварню, а также посещать в компании тетки и кузин городские балы-маскарады или вместе с ними пить горячий шоколад в самом роскошном местном кафе – том, что на проспекте, прозванном за остекленную террасу «Хрустальным дворцом», куда захаживала одна только знать. Но они никогда не должны были оставаться наедине: отец поставил условие, чтобы свидания всегда происходили при свидетелях. Впрочем, писать друг другу они могли без каких-либо ограничений и контроля. Что касается приданого, то синьор Артонези пообещал ежегодно выплачивать дочери солидное содержание, но никакого недвижимого имущества в собственность не отдавал. «После моей смерти она и так унаследует все, так что можно считать, что это уже ее собственность», – сказал он, и маркиз постыдился возражать. Помолвка должна была продлиться два года, чтобы проверить взаимность чувств влюбленных; разумеется, разорвать ее после официального оглашения, о котором сразу же узнал весь город, стало бы невероятным скандалом. Но синьора Артонези больше интересовала не репутация дочери, а ее счастье, и он не боялся чужого осуждения.


С этого момента синьорина Эстер начала готовить приданое. Жених хотел было заказать все готовое из Парижа, как это делали, например, синьорины из семейства Провера, но невеста не доверяла каталогам. Заказы на самые элегантные платья были отданы в оба городских ателье, чтобы никого не обидеть. «Остается надеяться, что эти тщеславные портнихи понимают: девочка еще растет, и не станут шить ей одежду впритык», – заметила моя бабушка, раздуваясь от гордости, что за бельем Артонези обратились именно к нам.

На эти два года мы дали отставку всем другим заказчикам (впоследствии стало ясно, что это было крайне непредусмотрительно) и работали только на Артонези: носовые платки, простыни, скатерти и шторы шили у себя, а все остальное делали у них дома, в комнате для шитья. Бабушка подготовила будущей невесте уйму ночных сорочек, лифчиков, нижних юбок, домашних халатов и восхитительных накидок-пеньюаров, отороченных кружевами, специально привезенными из Швейцарии; все это великолепно на ней сидело. У меня же с каждым днем получалось делать оборки все тоньше, петли – мельче, а воланы – пышнее. И, как и Эстер, я тоже росла и становилась выше: в конце концов, нас разделяло чуть меньше трех лет.

Платили нам вовремя и щедро, обращались с нами вежливо, к тому же нам удавалось экономить на еде, ведь в доме Артонези нас кормили обедом; так можно было бы работать лет десять, если не больше! Через несколько месяцев я набралась смелости и спросила синьорину Эстер, не могла бы она одолжить мне какой-нибудь из ее романов, и она не только согласилась, но и с энтузиазмом взялась помогать мне с выбором книг для чтения. Она выписывала журнал под названием «Корделия» и каждую неделю отдавала мне прочитанный номер. Уроков музыки, языков и естествознания она не бросала, но училась теперь с куда меньшим энтузиазмом и вовлеченностью, чем раньше, – еще и потому, что жених, хоть и довольно снисходительно, но все-таки дал ей понять, что считает все эти занятия чудачеством и чуть ли не детским капризом.

Если бы вечерами, по возвращении домой, у меня не слипались глаза от усталости, за эти два года я бы могла научиться многим полезным вещам (хотя сама предпочитала те, что моя бабушка считала вредными). «Не стоит желать того, чего никогда не получишь: по одежке протягивай ножки», – не раз повторяла она, видя, как я вздыхаю над очередным романом. Я же теперь точно знала: любовь прекрасна, ради нее можно с легкостью пойти на любые жертвы, а сентиментальные мужчины вовсе не так нелепы, как я считала раньше. И маркиз Гвельфо Риццальдо – настоящий влюбленный, готовый жизнь отдать за свою Эстер, как и она ради него. Я тоже мечтала встретить такого мужчину: молодого, красивого и благородного, который любил бы меня так же сильно. А вот грубые комплименты уличных торговцев и мелких лавочников меня только оскорбляли и расстраивали. Я знала, что рано или поздно мне придется смириться и выбрать одного из них: все-таки я была не настолько наивна, чтобы ждать прекрасного принца. С другой стороны, помечтать-то ведь можно и бесплатно.


Время шло, синьорина Эстер продолжала расти и потихоньку начала отдавать мне платья, которые стали ей коротки, хотя и выглядели по-прежнему как новенькие. Бабушка немедленно их перешивала под мои размеры, предварительно споров оторочку, бахрому, пуговицы, тесьму и кружевные оборки: «Нечего тебе красоваться, как дочке какого-нибудь синьора! И синьорину Эстер смущать будешь, и меня, что такое позволила». Но ведь качество не спрячешь: платья были из очень хороших тканей и разительно отличались от тех, что обычно носили девушки нашего круга. А вот свои туфли синьорина Эстер, к сожалению, отдавать мне не могла: ее ножка была тонкой и узкой, гораздо меньше моей. Мне же приходилось покупать новую обувь каждый год, потому что ноги у меня тоже росли, а туфли, даже если брать их у сапожника из ближайшего переулка, были недешевы. Что касается шляпок и зонтиков, то их синьорина, поносив вдоволь, отдавала кузинам, которые затем слегка перелицовывали их у модистки. Дарить шляпки мне было бы немыслимо: женщины моего класса, даже самые богатые и тщеславные, никогда их не надевали – просто не посмели бы. Тогда и зонтик казался отчаянной и немыслимой дерзостью: он считался атрибутом знатных дам.


Расти синьорина Эстер перестала незадолго до своих девятнадцати лет, когда срок помолвки подходил к концу и близился день свадьбы. Они с маркизом по-прежнему были влюблены, нисколько не охладев друг к другу: напротив, казалось, что с каждым днем их чувства становятся только сильнее и глубже. Даже просто глядя на них, я чувствовала себя словно в романе. Синьор Артонези тоже, по-видимому, убедился, что нашел дочери достойного мужа, который сможет сделать ее счастливой и защитить, когда его самого рядом уже не будет.

Свадьбу справили с большим размахом, новобрачные сияли. Она походила на сказочную принцессу, он – на театрального актера. Даже тетки невесты при всем желании не нашли, к чему придраться, и уж точно позавидовали, что не смогли столь же пышно отпраздновать свадьбы собственных дочерей.

Новобрачную, хоть ей не исполнилось еще и двадцати, все стали называть маркизой. Мне непросто было обращаться к ней с упоминанием этого благородного титула, слишком уж я привыкла думать о ней как о своей любимой «синьорине». И да простит меня читатель, если я, продолжая свой рассказ, не всегда смогу называть главную героиню приличествующим ей титулом, а то и вовсе опущусь до простого «Эстер», как если бы она была моей подругой. Что, впрочем, совсем не значит, что я не понимала тогда или сейчас, какая огромная социальная пропасть нас разделяла, и не осознавала своего места.


К тому времени бабушка уже волновалась вовсю: с приданым Артонези мы покончили, едва успев в последнюю неделю перед свадьбой, теперь нужно было искать новые заказы – и новых заказчиков. Правда, нам удалось отложить немного денег. Я мечтала, что мы сможем внести аванс за швейную машинку, бабушка же настаивала на том, чтобы беречь каждый чентезимо на черный день. И действительно, найти клиентов пока не удавалось.

Но недолго ей оставалось волноваться, бедняжке: маркиза еще не успела вернуться из свадебного путешествия, как моя бабушка, перешивая подол одного из моих зимних платьев, вдруг склонила голову на грудь, глубоко вздохнула и умерла. «Внезапный удар, – постановил доктор, выписывавший разрешение на похороны. – Сердце слишком износилось».

Большая часть наших скромных сбережений пошла на похороны и место на кладбище: мне не хотелось хоронить бабушку на участке для бедняков, где лежали все прочие родственники.

Теперь я осталась совсем одна: слава богу, ремесло у меня было, но никаких заказов на тот момент не предвиделось. Хорошо еще, что о крыше над головой мне не надо было волноваться: домовладелица, придя попрощаться с телом, хотя и не поехала потом на кладбище, заверила меня, что я могу остаться на прежних условиях – если продолжу убирать с тем же старанием, что и бабушка. Но как быть с остальным? Сбережения скоро закончатся, и чем тогда платить за еду, мыло, свечи, керосин и уголь? К своим подругам детства, ставшим теперь прачками, гладильщицами или посудомойками в тратториях, я не могла обратиться за помощью: все они едва сводили концы с концами, работая по пятнадцать часов в день, чтобы хоть как-то прокормить своих детей. Может, лучше забыть о независимости, послушать кумушек-соседок да подыскать себе местечко прислуги в каком-нибудь почтенном семействе? Тебе всего шестнадцать с половиной, говорили они, ты еще слишком молода, чтобы жить одной. Но, вспоминая историю Офелии, о которой сама узнала лишь недавно, я думала о том, как много моя бабушка сделала, чтобы научить меня ремеслу. Разве можно предать ее последнюю волю?

Стараясь теперь экономить даже на еде, я протянула еще пару месяцев. Каждый день обходя старых заказчиков, расспрашивая, нет ли у них для меня работы, я стыдилась настаивать, когда они отвечали: «Нет, мы уже обратились к другой швее». О том, чтобы снова явиться к Артонези, не говоря уже о новом доме, куда переехали синьорина Эстер с мужем, я даже не думала: ворохов одежды, которые мы с бабушкой для них нашили, хватило бы на долгие годы, разве могло новобрачным понадобиться что-то еще? Как назло, в это время в городе не было и американской журналистки, обучавшей синьорину Эстер английскому (заботу о ее белье бабушка время от времени брала на себя): она на несколько месяцев уехала на родину навестить сестру.

Лежавший в комоде кошелек с каждым днем становился все более тощим. Я уже снесла в ломбард платья, подаренные синьориной Эстер, несколько комплектов простыней, которые бабушка собирала мне в приданое, ее золотую крестильную цепочку и сережки с коралловыми подвесками, которые она оставила мне в наследство, продала старьевщику даже те немногие книги, что у меня имелись, в том числе журналы «Корделия» и те, что отдала мне Эрминия, и даже оперные либретто, что были в хорошем состоянии. Конечно, чтение могло бы помочь мне скоротать время, особенно сейчас, когда глаза не утомлялись над шитьем, но даже эти несколько чентезимо были мне необходимы. К счастью, мне удалось сохранить за собой обе полуподвальные комнатки, иначе с учетом постоянных скитаний от дома к дому в поисках работы и регулярных прогулок в полях за городом, где я собирала мангольд, дикие артишоки, цикорий и съедобные травы, меня бы непременно арестовали за бродяжничество.

Но сдаваться я не собиралась.


В конце концов мое упорство было вознаграждено. Как раз в тот момент, когда я, проведя неделю на пустых макаронах и диком цикории, уже совсем выбилась из сил, меня разыскала экономка синьора Артонези. «Маркиза хочет с тобой поговорить, – сказала она. – Сейчас же ступай на виллу. Адрес-то знаешь?»

Невероятно! Что могло понадобиться синьорине Эстер?

По своей наивности я как-то не думала, что, помимо множества красивых рубашек, халатов и нижних юбок, новобрачной в скором времени может понадобиться еще один набор одежды. Не то чтобы я не понимала простейших вещей, но история ее любви всегда казалась мне такой поэтичной, такой идеальной и бестелесной, что в душе я отказывалась думать о физической стороне «венчания», как это именовалось в романах Делли[1], и того, что за ним следовало. Я не задумывалась даже о том, что сама королева уже родила одну за другой двух принцесс и юного наследного принца, хотя хозяева всех до единого магазинов выставили по этому поводу в своих витринах увеличенную фотографию нашей государыни с тремя детишками в кружевных платьицах: меня, если честно, больше интересовал крой самих платьиц и чепчиков, чем то, как их владельцы появились на свет.

Признаться, из-за этой дурацкой романтики я даже немного расстроилась, узнав, что моя синьорина Эстер ждет ребенка. Зато сама маркиза была бесконечно счастлива. Она встретила меня, вся сияя от радости, в гостиной роскошной виллы, где жила теперь с мужем.

– Ты должна сшить мне самое прекрасное приданое для новорожденного, какое только можно представить! – заявила она. – На крещение возьмем конверт и крестильную рубашку семьи Риццальдо: для Гвельфо это очень важно, она слегка пожелтела от времени, – придется тебе помочь мне с отбеливанием. Остальное Гвельфо хотел заказать у кармелиток: ради вышивки, конечно, ты же понимаешь? Такая у них семейная традиция. Но я сказала, что лучше позову доверенную швею…

Я посмотрела на нее неуверенно, не понимая, что она имеет в виду.

– …то есть тебя, глупышка! – смеясь, воскликнула синьорина Эстер и заключила меня в объятия. На вид она казалась такой же стройной, как раньше, но, прижавшись к ней, я, несмотря на корсет, почувствовала ее слегка округлившийся живот. – Ты ведь свободна? Работы будет много, начинать нужно прямо сейчас. Мне тоже понадобятся домашние платья – что-нибудь более свободное и удобное. Сможешь приступить уже завтра?

У меня не хватило духу сказать ей, что я не работала четыре месяца, что голодаю и без ее заказа была уже на грани полного отчаяния.

Мы договорились, что я буду ходить шить к ней домой.

– Может, и меня чему научишь: я бы тоже хотела сделать что-то своими руками: шляпку там или пару митенок – Гвельфо был бы так рад! До сих пор в таких делах я его только разочаровывала.

Для меня все складывалось просто идеально – в первую очередь из-за хорошей экономии на обедах. И потом, я буду не одна, а все время в компании – если не самой хозяйки дома, часто выезжавшей в коляске с визитами или за покупками, так ее горничных. Их по вилле сновало столько, что я даже не сумела всех сосчитать, – каждая в форменном платье с накрахмаленным передником. Затем, были еще садовник и парнишка, присматривавший за лошадьми и коляской. Работай я у себя дома, мне пришлось бы сидеть в одиночестве и абсолютной тишине – я бы даже напевать не смогла в одиночку! При бабушке все было иначе; мы много разговаривали, она часто вспоминала молодость или объясняла что-нибудь по работе, иногда я рассказывала о недавно прочитанной книге, а она ворчала в ответ; время от времени заходил кто-то из ее старых подруг спросить совета по портняжным делам и оставался закончить свой заказ вместе с нами. Но те времена прошли.

Синьорина Эстер предложила мне даже ночевать на вилле: места там было предостаточно. Но я из принципа не захотела – и вовсе не потому, что боялась неподобающего поведения со стороны маркиза: как можно, при любимой-то жене? Но мне было важно, чтобы меня считали приходящей работницей, мастерицей, а не домашней прислугой. Пусть даже сохранять за собой две свои комнатушки стоило мне ежедневного двухчасового мытья лестниц, ради чего приходилось вставать задолго до рассвета, зато я всегда могла сказать: «Это мой дом».

От своего преподавателя естествознания маркиза узнала о том, как важно планирование, а через учительницу-туниску выписала из Франции журнал, полный выкроек с указанием всех предметов одежды, необходимых ребенку от рождения до двух лет, с разделением по триместрам, на основании которого составила график моей работы. Начали мы с двенадцати распашонок на первое время – удивительно, насколько крохотными могут быть дети. Я говорю «мы», потому что синьорина Эстер помогала мне с самыми простыми операциями, совсем как я помогала бабушке, когда мне было лет пять-шесть, и редко покидала комнату для шитья. Судя по журналу, для этих распашонок не было необходимости покупать новую ткань: ни тончайший батист, ни гладкую, как яичная скорлупа, перкаль – подходили только старые льняные простыни, которые за долгие годы не раз стирали и перестирывали, благодаря чему они обрели невероятную мягкость. Все швы нужно было оставлять снаружи, а не внутри, чтобы они не раздражали чувствительную кожу ребенка. Никаких вышивок, никаких пуговиц или петель, только ленты из легкого шелка, закрепленные длинными стежками, чтобы ткань не морщила.

Разумеется, в новый дом синьорина Эстер тоже купила швейную машинку, хотя и не умела ею пользоваться, – как, впрочем, и я. С другой стороны, в журнале говорилось, что всю одежду на первый год младенца нужно шить вручную.

Иногда в комнату заходил маркиз и, видя жену с иголкой в руке, неизменно оставался доволен. «Ты становишься безупречной женушкой, – говорил он, – и будешь такой же безупречной мамочкой». А если бывал в настроении пошутить, напевал ей: «Цветок мой ароматный, малютка дорогая!» Меня эти слова раздражали: я уже прочла либретто новинки сезона, «Мадам Баттерфляй», и знала, что своим поведением тот, кто их пел, американский офицер Пинкертон, вовсе не походил на примерного мужа.

Впрочем, маркиз радовался беременности жены даже больше, чем она сама. Он уже решил, что ребенка они назовут Адемаро – в честь его отца, в свою очередь названного в честь основателя старинного рода Риццальдо.

– А если родится девочка? – поддразнивала мужа маркиза. Но тот не переставал улыбаться:

– Тогда назовем Дианорой, как мою маму. И будем стараться, чтобы через девять месяцев появился еще и Адемаро. А за ним Аймоне, Филиппо и Оттьеро… – и добавлял, обращаясь ко мне: – Работы в ближайшие несколько лет у тебя будет предостаточно. Большая семья – вот мое самое горячее желание. Наше желание – правда, Эстер?

Его жена смущенно краснела, особенно услышав «будем стараться», но, вопреки моим ожиданиям, ничуть не возражала по поводу имен. Мне казалось, что синьор Артонези тоже заслуживает того, чтобы одного из внуков назвали в его честь, но, видимо, синьорина Эстер была уже не так привязана к отцу, как раньше. Зато с мужа она глаз не сводила.

Волшебную историю их огромной любви по-прежнему не омрачало ни единое облачко: не было ни ссор, ни разногласий, ни даже намека на нетерпение. Я не могла похвастать большим жизненным опытом, особенно в делах семейных, но вместе с бабушкой мы побывали за закрытыми дверями многих домов, и ни разу мне не приходилось наблюдать атмосферу такого согласия и взаимного обожания.

Когда на пятом месяце маркиза пожаловалась на легкое недомогание, маркиз перепугался и расстроился куда больше самой больной, немедленно вызвав к ее постели самого известного в городе доктора. За синьориной Эстер с самого начала беременности присматривала пожилая повитуха, помогавшая появиться на свет всем детям местной знати, но для маркиза этого было недостаточно. Вопреки мнению повитухи, которая считала, что немного движения и ежедневные короткие прогулки (пешком, а не в коляске) пошли бы беременной только на пользу, доктор Фратта постановил, что юной синьоре должен быть показан постельный режим до самого момента родов. Синьорина Эстер нехотя подчинилась: ей было скучно одной еще и потому, что доктор категорически запретил ей утомлять разум чтением или письмом. Даже когда у нее болела спина, затекали ноги и она чувствовала потребность двигаться, маркиз не допускал ни малейшего отклонения от указаний врача, который, к счастью, не запретил синьорине Эстер хотя бы шить.

«Вот ведь старый пес этот доктор! Выучился лечить пневмонию, но в женских делах ничего не смыслит», – ворчала повитуха вполголоса, чтобы не услышал маркиз. Но мы не обращали на нее внимания: зная извечную взаимную неприязнь врачей и повитух, считали, что она просто завидует.

Со временем все принадлежности для шитья перенесли в большую хозяйскую спальню на втором этаже, и мы продолжили работу там. «Хорошо, что ты здесь, со мной», – говорила мне Эстер. В отличие от других знатных семейств, когда ее муж обедал вне дома (что случалось довольно часто), она не отсылала меня на кухню, а просила составить ей компанию и даже, словно прочитав мои мысли, предложила не звать маркизой, как это делали горничные и садовник: «Для тебя я всегда останусь синьориной Эстер, как в нашем детстве, в отцовском доме».

Мы с ней были очень близки, порой вместе шутили и смеялись: например, когда обнаружили, что труба новой, только что установленной чугунной печи сообщается с дымоходом камина и, если открыть заслонку, слышно все, что говорят в гостиной на первом этаже. Так мы часто подслушивали, о чем говорят горничные, пока одна выгребала из камина золу и складывала уголь, а вторая выбивала диванные подушки. Однажды мы услышали, как они кокетничают с садовником, который принес свежие цветы для ваз, в другой раз узнали, что за самой младшей увивается бакалейщик, и она просила у напарницы совета, как с ним быть. А старшая горничная, оставаясь одна и смахивая пуховкой пыль с картин и многочисленных безделушек на полках, напевала себе под нос модные романсы и пару раз даже подыгрывала себе на фортепиано – вот уж никогда бы не заподозрили! Играла она, понятное дело, неуверенно, одним пальцем, но мелодия была вполне узнаваемой. По правде сказать, я слегка стыдилась шпионить за этими людьми – все же мы с ними, можно сказать, работали вместе. И мне бы, пожалуй, не хотелось, чтобы меня подслушивали без моего ведома. С другой стороны, маркиза делала это без всякого злого умысла – не так уж много у нее оставалось развлечений. Да и сами горничные казались девушками серьезными, воспитанными и заслуживающими доверия: мы никогда не слышали, чтобы они говорили что-либо неприличное или несправедливое, чего не могли бы потом повторить в присутствии других людей. Если же речь заходила о синьорине Эстер или ее муже, они всегда упоминали о них с подобающим уважением. Маркиза, казалось, вызывала у них инстинктивное желание защитить ее – и вполне заслуженно, поскольку с прислугой она обращалась наилучшим образом, и ей было приятно убедиться в этом, тайком подслушав их разговоры. Так что и я вскоре позабыла свои сомнения, да и само это занятие вскоре потеряло для нас всякий интерес, поскольку теперь, когда маркиза не выходила из спальни и даже принимала там визиты, в гостиную на первом этаже почти никто больше не заходил.

Шло время, приданое младенца множилось, а синьорина Эстер становилась все больше – мне даже казалось, что она распухала на глазах, причем распухала как-то нездорово. Повитуха ворчала, и даже доктор слегка тревожился, однако по-прежнему не позволял маркизе вставать с постели.

Близился предполагаемый день родов. Синьор Артонези каждый день навещал дочь и домой возвращался мрачнее тучи. Я согласилась оставаться ночевать на вилле, в гардеробной, примыкавшей к спальне маркизы. Ее муж переехал в одну из гостевых комнат, но целыми днями просиживал рядом с женой, держа ее за руку, отводя со лба упавшие пряди волос, осторожно целуя, читая вслух газету и без конца повторяя, как хочет наконец воочию увидеть плод их любви и как благодарен ей за этот чудесный подарок. «Жизнь моя, – говорил он, – ты и представить себе не можешь, сколь сильно я восхищаюсь твоим мужеством, терпением и силой духа. Как бы я жил без тебя, сердце мое? Моя жизнь имеет смысл лишь потому, что есть ты».

Слыша такие слова, его жена вся светилась от удовольствия, забывая и о любом физическом дискомфорте, и о страхе перед неминуемыми родовыми муками, по поводу которых, естественно, испытывала определенную тревогу.

Признаюсь, я боялась за них обоих: слишком уж много слышала историй о неблагополучных родах и теперь не могла выбросить их из головы. Если бы что-то случилось с синьориной Эстер, уверена, маркиз бы этого не пережил: застрелился бы или бросился вниз со скалы, и крошка Адемаро остался бы круглой сиротой. Или, может, тоже умер бы от послеродовых осложнений. Впрочем, так ему было бы лучше, бедняжке, думала я: тогда все трое упокоятся в одной могиле, слившись в едином объятии.

Когда я делалась своими мыслями с приходившей каждый день повитухой, она то посмеивалась над моими фантазиями, а то и сердилась на меня. «Хватит каркать, – говорила она. – Маркиза здорова, все органы у нее в полном порядке. Ну, пострадает немного, без этого никак. Но это та боль, что сразу же забывается, стоит только взять ребеночка на руки». Она объяснила мне, при каких симптомах стоит звать ее немедленно. Доктор же, в свою очередь, заметно сократил свои визиты, так как ему приходилось много времени проводить у постели какого-то важного больного (более важного, чем маркиза) – у того в любой момент мог начаться кризис, который должен был либо убить его, либо помочь выкарабкаться.

«Первые роды всегда долгие, – успокаивал он будущего отца. – Поначалу и повитухи хватит, опыта ей не занимать. А уж она скажет, когда отправить за мной коляску».


Наконец в начале февраля, в четверг, незадолго до рассвета, начались схватки. Я послала конюха за повитухой, и меньше чем через полчаса она уже сидела возле роженицы. «Наберитесь терпения, – сказала она синьорине Эстер и ее мужу, прибежавшему из гостевой комнаты в халате и непричесанным. – Думаю, что этот юный синьор или синьорина не почтит нас своим присутствием до самого вечера, и это если поторопится, иначе дело может занять еще больше времени. Крепитесь, маркиза. Подумайте о том, как хорош широкий проспект воскресным утром, о большом бале-маскараде в переполненном театре, подумайте о том, сколько там людей – и все они родились совершенно одинаковым образом».


Синьорина Эстер сильно страдала, но роды все не собирались заканчиваться. Между двумя волнами схваток повитуха предложила ей поспать, чтобы немного восстановить силы. Маркиза выпроводили из комнаты, чтобы его волнение и постоянное хождение вокруг кровати не тревожили роженицу. Пришло время обеда, а затем и ужина. Повитуха каждый раз спокойно спускалась на кухню поесть, наказав мне не беспокоиться: все равно в ее отсутствие ничего не случится. А уж если я так не хочу уходить, она мне что-нибудь принесет. Но у меня скрутило живот, и я не могла заставить себя проглотить и крошки. Не знаю, как в промежутках между схватками синьорина Эстер находила силы разговаривать и даже смеяться. Она попросила меня открыть шкаф и показать ей крошечные распашонки с пинетками. «Напрасно мы сделали их такими маленькими, – сказала она. – Мне кажется, внутри меня ворочается настоящий гигант и все никак не может найти выход». Она то тяжело дышала, то стонала и закусывала от боли край простыни, а в перерывах между схватками дремала, с криком просыпаясь и сжимая руку повитухи, а потом извинялась за то, что заставила нас волноваться. Несколько раз спрашивала о муже: «Только не говорите ему, как я страдаю», – просила она нас. Тот время от времени стучал в дверь, и, если был момент затишья, повитуха впускала его, в противном же случае кричала: «Подите прочь! Это зрелище не для мужских глаз!»

Заходил узнать новости синьор Артонези, но лишь притронулся губами к взмокшему от пота лбу дочери, которая в тот момент отдыхала, и вернулся домой. Ночь пришла и прошла. Как и сама роженица, в спокойные минуты мы с повитухой, сменяя друг друга, ненадолго засыпали прямо в креслах, пока за окном не забрезжил рассвет. Время от времени повитуха приподнимала простыни и проверяла: «Крепитесь, маркиза, еще немного терпения». В восемь утра в дверь постучал муж и, просунув голову в комнату, спросил: «Все еще ничего?» – но синьорина Эстер, зашедшаяся в этот момент в крике, его не услышала, и он поспешно отпрянул.

Чуть позже послышался шорох колес по гравию – через сад катила коляска. Это был редкий миг покоя: маркиза спала, а повитуха как раз отошла в гардеробную ополоснуть лицо из таза и привести в порядок прическу. Я выглянула в окно и увидела доктора Фратту, выходящего из экипажа с саквояжем в руке, и маркиза, шедшего ему навстречу. Неужели маркиз, напуганный криками жены, послал за ним, ничего не сказав повитухе? Или доктор приехал сам? Я увидела, как они вошли в гостиную через застекленную дверь в саду.

Не знаю, как мне пришла в голову эта идея, какой ангел-хранитель или злой гений натолкнул меня на нее, но я бросилась к кровати, смочила салфетку водой из кувшина и осторожно провела ею по лбу синьорины Эстер; та сразу же открыла глаза. «Тс-с-с! – прошептала я, поднеся палец к губам. – Давайте послушаем». Потом на цыпочках подошла к печи и открыла заслонку. В комнате послышались два мужских голоса, настолько громких и отчетливых, что повитуха выбежала из гардеробной и, не заметив в комнате никого кроме нас, в удивлении оглядывалась по сторонам. Я указала ей на печь и сделала знак молчать.

Говорил доктор:

– Судя по тому, что я слышал, ситуация критическая и требует безотлагательного вмешательства. Нельзя терять ни минуты.

Повитуха презрительно скривилась – всего пару минут назад она сказала мне: «Схожу умоюсь, пока маркиза спит. Спешить некуда – ребенок развернут правильно, роды пройдут как по маслу, хотя еще часок-другой, пожалуй, займут. Так что не беспокойся, все хорошо».

О какой же критической ситуации говорил доктор, если он только приехал и еще не успел ничего увидеть? «Судя по тому, что я слышал», – и что же он слышал? От кого?

– Тогда поднимайтесь скорее! – взволнованно воскликнул маркиз. – Моя жена…

– Да-да, конечно, ваша жена, – с серьезным видом перебил его доктор. – Простите, но я должен кое о чем вас спросить.

– Пойдемте же, спросите на лестнице или наверху, в спальне! Идемте!

– Нет, маркиз, об этом мы с вами должны поговорить наедине, только вы и я, и чтобы никто нас не услышал. Особенно ваша жена.

Эстер приподнялась на кровати с широко открытыми от изумления глазами.

– Тише! – приказала я ей взглядом.

– Я слушаю, – ответил маркиз, дрожа от нетерпения.

– Может так случиться – я говорю «может», но мы должны быть к этому готовы, – что в сложившейся ситуации уже невозможно будет спасти обоих: и мать, и ребенка.

Послышался сдавленный стон маркиза. Эстер встревоженно посмотрела на повитуху, которая, также молча, одними жестами и движением губ, ее успокоила: «Неправда. Он ничего не понимает. Все в порядке, не беспокойся».

– Придется выбирать, – продолжал доктор. – И только вы можете это сделать. Я приму любое ваше решение. Кому из них жить: вашей жене или ребенку?

– И это мне нужно принять решение? Именно мне? – Голос дрожал: маркиз не мог поверить своим ушам.

– А кому же еще?

Последовало долгое молчание.

Эстер c легкой улыбкой откинулась на подушки: в ответе мужа она не сомневалась. «Жизнь моя, сердце мое, разве я смогу жить без тебя?» – читалось у нее на лице.

Повитуха только хмурилась. А доктор внизу продолжал настаивать:

– Решайтесь, маркиз! Я не приближусь к постели вашей жены, пока вы не скажете мне, что делать. Повторяю: мать или ребенок?

– Сколько у меня времени на обдумывание? – В этом ответе слышалась смертельная мука. Наверху, в спальне, улыбка маркизы слегка поблекла, но тотчас же расцвела снова.

– Три минуты и ни единым мгновением больше, – сурово заявил доктор.

– Простите, но мне необходимо знать кое-что еще. Моя жена в будущем сможет иметь детей?

– Боюсь, что нет. Мне придется сделать несколько разрезов, чтобы извлечь плод, а подобные процедуры нарушают функции детородных органов.

Повисло молчание. Я не знала, прошли ли отведенные три минуты: мысль о саквояже доктора, о его инструментах приводила меня в ужас. Мне казалось, что на лестнице уже слышны его шаги, шаги убийцы. Повитуха же решительно подошла к маркизе, обхватила ее со спины под мышки и прошептала:

– Тужьтесь! Сейчас или никогда! Если войдет доктор, мне придется ему подчиниться!

Но Эстер ждала, спокойная и уверенная: «Жизнь моя, сердце мое, разве я смогу жить без тебя?»

Наконец маркиз откашлялся и нерешительно начал:

– Если ребенок окажется мальчиком, у меня будет наследник. А если девочкой, я, будучи вдовцом, всегда смогу вступить в повторный брак и иметь других детей.

– Итак?

– Если же выберу жену, то наследника у меня не будет: ни сейчас, даже если это мальчик, ни когда-либо еще, потому что другого ребенка она подарить мне не сможет…

– Хватит хождений вокруг да около, маркиз! Мне нужен точный ответ: кого мне спасать, мать или ребенка?

Снова молчание. Маркиза побледнела так, что стала белее простыней, на которых лежала. С каждым словом мужа на ее лице появлялась все большая тень недоверия.

– Ребенка, – наконец ответил маркиз.

– Хорошо. Тогда я поднимаюсь, – сказал доктор. – Не желаете пойти со мной, поцеловать напоследок жену? Может статься, это будет ваше последнее свидание.

– Мне недостанет духу. Идите, а я тем временем отправлюсь кататься верхом. Вернусь к вечеру, как все кончится.


Я услышала, как хлопнула дверь на террасу, его шаги, удаляющиеся в сторону конюшни, потом – как доктор взял свой саквояж и начал подниматься по лестнице.

Эстер издала дикий крик, но в гостиной не осталось никого, кто мог бы ее услышать.

Вне себя от ярости, я громыхнула печной заслонкой и огляделась в поисках чего-нибудь тяжелого, чем могла бы ударить доктора, едва он переступит порог. Повитуха, женщина более опытная и практичная, бросилась к двери и задвинула щеколду, а после тотчас же вернулась к постели роженицы. Но, вопреки моим опасениям, крик синьорины Эстер был вызван вовсе не ужасом перед скорым приходом доктора и не разочарованием от предательства мужа, а приступом внезапной и невыносимой боли, которая обожгла ее лоно, словно удар кнута.

– Дышите глубже! Тужьтесь! – взывала повитуха.

Ручка двери повернулась. Я схватила стоявшую на комоде алебастровую лампу в форме лилии, стебель которой покоился на тяжелом квадратном пьедестале черного мрамора.

– Что происходит? Немедленно впустите меня! – Доктор снова дернул ручку, потом налег изо всех сил. Мягкое дерево треснуло.

«Прежде чем он приблизится к моей синьорине, прежде чем прикоснется к ней, я размозжу ему голову», – подумала я.

– Тужьтесь сильнее, маркиза, – повторяла повитуха.

– Откройте! Впустите меня! – вопил доктор, продолжая колотить в дверь. Наконец щеколда уступила, и, когда в проеме показался саквояж, я вскинула лампу над головой. – Вы тут все с ума посходили? Прочь с дороги, соплячка! Дай мне пройти!

Но я не отступала, готовая обрушить мраморный пьедестал ему на голову. Уверена, еще минута – и на моей совести была бы загубленная душа, но в этот момент спальню огласил ликующий возглас повитухи:

– Чудесно! Вот и малыш! – и следом детский плач.

Я опустила лампу. Доктор в растерянности замер у двери.

– Мальчик или девочка? – послышался усталый голос молодой матери.

– Девчушка, красавица!

– Что ж, значит, у маркиза Риццальдо не будет наследника. Ни сейчас, ни когда-либо еще, – громко, несмотря на слабость, заявила Эстер, заливаясь истерическим смехом. И лишилась чувств.

В спальне воцарился настоящий хаос. Повитуха перерезала пуповину, завернула девочку, все еще перепачканную кровью, в пеленку и велела мне держать ее, пока сама она пыталась привести мать в чувство, чтобы помочь ей с последом. Доктор поставил саквояж на пол и склонился над ним, но не успел даже открыть его, как я, не выпуская из рук новорожденной, пнула саквояж ногой, крикнув: «Даже не думай!» В этот момент дверь распахнулась, и вошел синьор Артонези в сопровождении горничной. Передав ему внучку, я бросилась к кровати. Благодаря усилиям повитухи синьорина Эстер уже пришла в себя и узнала отца.

– Папочка! – воскликнула она. – Если Гвельфо вернется, не впускай его!

– Но… почему?

– Маркиза бредит, – вмешался доктор.

– Ну-ка, поглядим на плаценту, – пробормотала повитуха, не обращая внимания на собравшихся. – Кажется, все в порядке. Эй, ты, – обернулась она к горничной, – чего стоишь, разинув рот? Беги в кухню и принеси горячей воды, да побольше.

– Не впускайте его, – повторила Эстер. – Моего мужа. Я не хочу его видеть. Никогда.


И она сдержала слово. Синьор Артонези, пока мы, женщины, были заняты новорожденной, обмывали и одевали ее, вполголоса переговорил с дочерью.

– Когда она сможет встать с постели? – спросил он повитуху, демонстративно игнорируя доктора. – Я бы хотел отвезти ее домой.

– Вы убить ее хотите! – воскликнул доктор.

– Ну, раз уж вы не успели этого сделать… – прокомментировала маркиза. Я поверить не могла, что в таком состоянии, взмокшая от пота, потрясенная и совершенно обессиленная, она способна на подобный сарказм.

– Пару дней ей лучше бы не вставать, – сказала повитуха.

– Хорошо, мы не станем заставлять ее подниматься, – кивнул отец.

Не прошло и получаса, как синьор Артонези организовал перевозку. Конюха он послал на пивоварню за двумя самыми крепкими работниками, которые явились с большим крытым фургоном, запряженным двумя лошадьми, а сам тем временем выпроводил доктора, твердо заявив, что в его услугах здесь более не нуждаются, и присовокупив к этим словам внушительный чек. Синьорину Эстер осторожно пересадили в мягкое кресло; двое пришедших рабочих легко снесли его вниз по лестнице и погрузили в фургон. Мы тоже забрались внутрь: повитуха с новорожденной на руках, синьор Артонези, не отпускавший руки дочери, и, наконец, я с обитой атласом и украшенной кружевом и лентами корзиной, внутри которой было все приданое для малышки. Конечно, в отцовском доме Эстер без труда нашла бы для себя платья, оставшиеся с девичества, но девочке нужен был целый гардероб, и было бы настоящим расточительством, решила я, оставить на вилле результат семи месяцев нашей работы.

Через несколько часов после переезда, когда маркиза уже спала в большой кровати, некогда принадлежавшей ее матери, повитуха в соседней комнате меняла новорожденной пеленки, а я как раз собиралась возвращаться домой, послышался громкий стук в парадную дверь. Мы посмотрели в окно: как и следовало ожидать, это был маркиз. О том, как изумлен и потрясен он был, когда вернулся на виллу и обнаружил спальню пустой, я узнала позднее от конюха. И если цепь событий он восстановить пусть и с трудом, но смог, то причину произошедшего так никогда и не понял. Эстер наотрез отказалась не только обсуждать или объяснять свои поступки, но даже и встречаться с маркизом. Синьор Артонези тоже его не принял, прислав вместо этого своего адвоката, хитрейшего лиса, который с ходу отверг все требования брошенного мужа, повернув их против него самого. Уж и не знаю, как он это сделал: не то было время, чтобы жена могла беспрепятственно покинуть семейный очаг, не говоря уже о том, чтобы оставить при себе законный плод брака. Эстер Артонези преуспела лишь благодаря поддержке и деньгам отца. Впрочем, не исключено, что, роди она мальчика, а не девочку, муж не смирился бы так легко и сражался бы за воссоединение с ребенком куда дольше и решительнее.


Но что мучило маркиза более всего (даже больше собственной уязвленной гордости), так это необъяснимость причин, в одночасье превративших безграничную любовь его молодой жены в столь же глубокую ненависть. Единственное предположение, которое он мог сделать, заключалось в том, что из-за родовых болей она попросту сошла с ума.

Правду, кроме нашей героини и, вероятно, ее отца, знали только мы с повитухой, но ни одна из нас не проболталась. Повитуха была немолода и за свою жизнь многое повидала, для меня же произошедшее стало поистине горьким разочарованием. Обнаружив, да еще и при таких обстоятельствах, что великая любовь – всего лишь обман, что она существует лишь в глупых романах, что все мужчины – эгоистичные предатели, совсем как Пинкертон, я лишилась всех иллюзий, какими когда-либо тешила себя. Верить нельзя никому. «Жизнь моя, сердце мое, я прекрасно проживу и без тебя, так будет даже лучше».

Вот только новую жизнь из них двоих начал не он, а синьорина Эстер. Она так и не позволила маркизу увидеть девочку, которую назвала Энрикой в честь синьора Артонези, а не Дианорой в честь бабушки по отцовской линии. Вместе с малышкой маркиза надолго уехала путешествовать, подальше от сплетен и пересудов нашего городка, и завела столько новых знакомств, сколько я себе даже и представить не могла. Когда у нас разразился скандал с парижскими платьями семейства Провера, она была в Брюсселе, а вернувшись, заявила, что люди и впрямь глупы, потому что только настоящие глупцы могут придавать значение подобной ерунде.

Высший шик

В событиях, вызвавших скандал с «парижскими платьями», я тоже немало поучаствовала. По чистой случайности, а скорее даже по вине королевы Елены – или, если хотите, из-за нее, точнее, по причине ее официального визита, в ходе которого она представляла в нашем городе своего царственного супруга. До того я на семейство Провера никогда не работала – как, впрочем, не работала на Провера ни одна другая швея или портниха в городе, включая и оба «настоящих» ателье со всем их штатом: все знали, что платья для матери и двух дочерей каждый сезон, на зависть прочим дамам, доставлялись из Парижа, прямиком из роскошного универмага Printemps. Что же касается белья, то, кажется, им занималась славившаяся мастерством штопки и вышивки бедная родственница адвоката, синьорина Джемма, которую семейство приютило у себя из милости.

Поэтому, когда галантерейщица сказала мне, что синьора Тереза Провера лично попросила ее порекомендовать надежную и опытную портниху, да еще такую, чтобы брала не слишком дорого, я ужасно удивилась. К тому моменту я уже составила себе неплохую репутацию среди семей со скромным достатком, в немалой степени еще и потому, что вернувшаяся из одной из первых своих поездок за границу маркиза Эстер в знак благодарности преподнесла мне восхитительный подарок – переносную немецкую швейную машинку: ручную, без педали и станины, в чемоданчике с ручкой. Выглядела машинка просто потрясающе: черная, блестящая, с резьбой и позолоченными орнаментами. Пользоваться ею оказалось не так-то просто: пока правая рука крутила ручку, ткань под иглу приходилось заводить одной левой, менее умелой рукой. Впрочем, попрактиковавшись на старых простынях, я в конце концов поняла, что главное – не спешить. И вскоре матери семейств среднего класса и жены зажиточных торговцев время от времени стали заказывать мне уже не только белье, но и самую простую одежду – как для них самих, так и для детей. Ткани они приносили сами, выбирая самые дешевые – отчасти потому, что не могли позволить себе других, отчасти потому, что не до конца мне доверяли: а вдруг испорчу? Но в целом к тому времени я стала почти такой же мастерицей, как моя бедная бабушка, и зарабатывала вполне достаточно: хватало и на жизнь, и на кое-какую роскошь вроде абонемента в передвижную библиотеку, где я регулярно брала столь полюбившиеся мне романы и журналы, из которых узнавала о том, что происходит в мире. Желание больше знать о жизни не только в нашем городке, но и по всей стране, и даже за ее пределами, появилось у меня после первых путешествий «моей синьорины», маркизы Эстер (в городе ее все еще называли так, невзирая на разрыв с мужем). Мне хотелось следовать за ней хотя бы мысленно, а по возвращении – слушать ее рассказы, хотя бы немного представляя себе, о чем она говорит, а не как последняя невежда. Время от времени я брала у маркизы и модные журналы. Попадались среди них и те, что помимо картинок предлагали еще и краткий курс шитья: эти страницы я читала особенно жадно, надеясь найти что-то, чего пока не знала сама. Но, видимо, адресованы они были состоятельным дамам, занимавшимся шитьем забавы ради, поэтому инструкции эти обычно оказывались столь простыми и очевидными, что я не могла вынести из них ничего нового.

Вскоре мне удалось выкупить из ломбарда бабушкину цепочку и сережки с коралловыми подвесками. Кроме того, я завела жестянку, куда каждую неделю откладывала по несколько монет, чтобы иметь возможность хотя бы разок за оперный сезон попасть на галерку. Чтобы не поддаться искушению потратить эти деньги на ежедневные нужды вроде иголок, макарон или угля, я прятала коробку в спальне, за некогда принадлежавшей бабушке гипсовой статуэткой Мадонны, – та держала ее в нише, которую превратила в импровизированный алтарь, так высоко под потолком, что мне приходилось вставать на стул, чтобы до нее добраться. Деньги на текущие и непредвиденные расходы я хранила в верхнем ящике комода: скромная сумма, которая росла или уменьшалась в зависимости от того, много или мало у меня было работы, но до сих пор позволяла без потерь переживать краткие периоды бездействия, когда ни одна из клиенток не нуждалась в моих услугах.

Несмотря на устоявшуюся репутацию и скромный, но постоянный доход, делавшие меня хорошей партией для холостяков любого возраста, принадлежавших к моему классу, жениха у меня до сих пор не было. Я не раз получала предложения руки и сердца – как напрямую, так и через свах, которыми часто пользовались люди моего круга и в городе, и в соседних деревнях, – но все еще была слишком наивна, а потому рассматривала брак не как способ улучшить свое положение, а как сбывшуюся мечту о всепобеждающей любви. В этом смысле недавний опыт синьорины Эстер меня несколько отрезвил. Если молодой человек, друг детства или просто сосед, поравнявшись на улице, отпускал мне комплимент, строил глазки или предлагал прогуляться в воскресенье где-нибудь в парке, соответствующем нашему классу, у меня сразу закрадывались нехорошие подозрения, и я отвечала колкостью, стараясь побыстрее поставить его на место. Если же мне казалось, что по дороге к заказчику какой-нибудь молодой человек, студент или чиновник следит за мной или даже просто смотрит чуть более пристально, чем обычный прохожий, я сворачивала и шла другой дорогой. От таких не жди ничего хорошего, кроме лжи и позора: так писали в романах, да и собственными глазами я тоже видела немало примеров. Одиночество меня не пугало: все мои мечты, желания и планы на будущее касались работы, совершенствования в искусстве кройки и шитья да расширения клиентуры.


Но все-таки приглашение семейства Провера было последним, чего я могла ожидать. Наверное, думала я, бедная родственница заболела или стала хуже видеть, и они зовут меня сшить пару наволочек или заштопать старую рубашку, – как я уже говорила, адвокат, в отличие от жены и дочерей, верный своей скупости, так мало заботился о собственном внешнем виде, что вечно ходил с обтрепанными манжетами, над которыми смеялись даже в суде.

Тем не менее я согласилась – отчасти потому, что в тот момент у меня не было других заказов, но главным образом потому, что сгорала от любопытства: людей со стороны, по крайней мере из тех, кого я знала, в этом доме обычно и на порог не пускали. У Провера не было слуг, за исключением Томмазины, деревенской девчонки, которая говорила на чудовищном диалекте, совершенно не зная итальянского, летом ходила босиком, а за те несколько раз, что я встречала ее на улице с горой узелков и свертков, не обменялась со мной и двумя словами. Мы часто задавались вопросом, как она в одиночку занимается всеми домашними делами, включая уборку, стирку, покупки и приготовление пищи. Или, может быть, ей помогала бедная родственница-приживалка? Это объясняло бы необычайную щедрость адвоката: приютив ее в своем доме, он получил опытную кухарку и верную горничную за еду, кров и полное отсутствие жалованья. Сама синьорина Джемма тоже редко выходила из дома и, главное, никогда не сплетничала.

А вот мы – швеи, модистки, гладильщицы, прачки, мелкие лавочницы, кумушки из окрестных переулков – сплетничали об этом семействе очень много (как, вероятно, и более зажиточные, да и аристократические семьи, многие из которых были связаны с Провера родственными узами, – хотя наверняка мы этого, конечно, знать не могли).

Следуя указаниям галантерейщицы, я подошла к дому адвоката в восемь утра. Дом стоял в самом центре города, на площади Санта-Катерина, напротив церкви: величественный двухэтажный особняк. Окна его выходили на большой мощеный двор, окруженный высокой стеной, за которую можно было попасть с площади лишь через широкие ворота, обычно закрытые и днем и ночью, чтобы прохожие не могли заглянуть внутрь.

Но сейчас они, как ни странно, были открыты, поскольку во двор въезжала запряженная ослом крестьянская телега, и мне не пришлось звонить в колокольчик: я просто вошла вслед за ней. Едва возница привязал скотину к одному из торчащих из стены железных колец и принялся выгружать большую корзину артишоков, как из дома вышла скромно одетая женщина средних лет, которая, нахмурившись, но не сказав ни слова, сразу же бросилась закрывать тяжелые створки ворот.

– К чему такая спешка, синьорина Джемма, я бы и сам закрыл! – воскликнул крестьянин.

– Вы должны были сделать это сразу же, – сурово ответила она. – Не видите разве: первая же проходящая мимо служанка, у которой хватило наглости, немедленно сунула сюда свой любопытный нос! – и, уже обращаясь ко мне, указала на узкую щель, которую специально оставила в воротах: – Проваливай отсюда, девчонка!

– Я швея, это синьора Провера велела мне прийти, – пробормотала я, скорее позабавленная, чем обиженная: я и впрямь с любопытством оглядывалась вокруг.

– Швея? И где же твоя швейная машинка?

– Не знала, что она понадобится.

Хотя машинка и называлась переносной, она была не такой уж и легкой, и я подумала, что ради пары швов и штопки тащить ее не имеет смысла.

– Ну, значит, с завтрашнего дня будешь носить, – сказала мне женщина, в которой я по имени узнала бедную родственницу. – А раз пока руки у тебя свободны, поможешь нам занести в дом эти корзины.

В телеге, помимо корзин, стояли еще мешки и переметные сумки, полные фруктов, моркови, картошки, бобовых, цикория, мангольда и прочей зелени, которую тот крестьянин-испольщик привез из принадлежащего адвокату имения неподалеку от города. Как я позже узнала, телега появлялась во дворе Провера два раза в неделю, снабжая семью всем необходимым: именно поэтому их служанку никогда не видели идущей с рынка с сумками в руках. Даже мясо – кур, ягнят, козлят – им привозили из деревни. Припасов, доставленных тем утром, было более чем достаточно на семью из шести человек. «Значит, кормят здесь хорошо», – решила я, но синьорина Джемма тут же избавила меня от иллюзий. Поняв, что в руках у меня нет ни узелка, ни свертка, она недовольно поинтересовалась: «Ты разве не захватила с собой обед?»

Я остолбенела: еще никогда, ни разу не случалось со мной такого, чтобы во время работы в богатом доме меня не покормили обедом. Ни со мной, ни с любой другой портнихой. Мы привыкли обсуждать друг с другом особенности кухни, рецепты, обилие, разнообразие или, наоборот, однообразие блюд той или иной семьи. Но, по всей видимости, в доме Провера этот обычай не соблюдался. А может, они даже не знали о нем, поскольку не имели привычки звать работников на дом.

Держа в руках корзину с грушами, попробовать которые мне было не суждено, я с досадой поднялась по лестнице, ведущей внутрь дома, и синьорина Джемма провела меня в кухню. Через приоткрытую дверь я заметила, что собравшаяся в столовой семья как раз заканчивала завтракать: три женщины были одеты в домашние платья, а адвокат собирался уходить. В кухне, стоя, грызла кусок черствого хлеба служанка. «Как, ты еще не закончила? – говоря на диалекте, упрекнула ее синьорина Джемма. – Спустись-ка во двор да задай отрубей курам, а потом наведи чистоту в комнате для шитья, пока мы не приступили к работе».

С кухонного балкона, выходившего на задворки дома, наружная лестница вела в небогатый деревьями сад размером с передний двор, но, разумеется, не мощеный, где, устроившись на нижних ветвях апельсиновых и гранатовых деревьев или роясь в земле в поисках червей, сгрудилось огромное количество кур: десятка четыре, а то и все пять, – огромный птичник, каких в городах обычно не держали, разве что где-то на окраине или вовсе в деревне. В глубине сада виднелся низкий курятник, тянувшийся вдоль всей стены. В те годы еще не запретили держать на задних дворах городских домов живность вроде кур или кроликов, но обычно это делалось для личного пользования, голов по шесть-семь, а кроликов – максимум десять, чтобы соседи не жаловались на неприятные запахи и громкие звуки. Но птичник Провера был настолько большим, что мне стало любопытно, кто же успевает съесть все эти яйца, которых хватило бы, чтобы прокормить целый монастырский пансион.

Но на этом странности семейства не заканчивались. Как только адвокат ушел, синьора позвала меня в столовую, где после завтрака (не слишком обильного, как можно было догадаться по числу тарелок) прибирались ее дочери.

Через галантерейщицу мы уже успели договориться с синьориной Джеммой о ежедневной оплате, поэтому я ожидала, что сейчас мне расскажут о работе, которую предстоит выполнить. Однако синьора Провера, отослав обеих девушек и проверив, что окна и двери хорошо закрыты, взяла меня за руки и, глядя прямо в глаза, торжественно произнесла:

– Прежде чем приступить к работе, ты должна дать клятву.

Я посмотрела на нее с недоумением:

– В чем же мне надо поклясться?

– Что бы ты ни увидела в этом доме, какие бы слова ни услышала, о чем бы ни узнала, ты никому об этом не расскажешь.

– Я вовсе не сплетница! – ответила я с возмущением. – И мне нет никакой необходимости в этом клясться.

Да и потом, о каких таких ужасах я могла узнать? Что за тайны могло скрывать одно из самых почтенных и уважаемых в городе семейств? Мы же не в романе! Что адвокат – скряга? Об этом и так все знали. Но знали также и о его несметных богатствах, вот я и решила, что синьора, должно быть, опасается воров: ведь я могу рассказать тому, кто умеет взбираться на стены и взламывать замки, где хранятся украшения, деньги и прочие ценности и как туда пробраться.

– Не беспокойтесь, я никому ничего не расскажу, – повторила я.

Но синьора была настроена решительно.

– Идем в церковь, – сказала она, накидывая на плечи манто. – Принесешь клятву перед алтарем.

Она послала за бедной родственницей, и втроем мы спустились по лестнице. Синьора шла первой, я вслед за ней, родственница замыкала процессию. Передний двор был пуст, засов на воротах задвинут: крестьянин, наверное, уже вернулся обратно в имение. Синьорина Джемма открыла ворота большим железным ключом, который носила на поясе, и сразу же закрыла их за нами. Церковь Санта-Катерина находилась ровно напротив, через площадь, всего в нескольких метрах. Внутри было пусто, но на алтаре горела свеча.

– Клянись здесь, перед освященной гостией, а мы засвидетельствуем. И помни: если нарушишь клятву, тебя ждет геенна огненная!

Все это показалось мне какой-то нелепостью вроде бабушкиных рассказов о войнах за независимость и карбонариях. С другой стороны, адвокат Провера, как и его отец, в молодости имел репутацию отъявленного мадзиниста[2]. Впрочем, что мне терять, подумала я. Куда хуже было то, что я осталась без обеда.


В общем, я поклялась. Синьора подсказывала мне слова, я их повторяла. Вернувшись домой, она велела мне подписать заранее подготовленную бумагу с той же клятвой и очень удивилась, увидев, что я подписалась полным именем: люди моего класса обычно ставили крестик. А мне всегда было интересно, как власти потом узнают, какой именно крестик к какому человеку относится. В качестве свидетелей она позвала своих дочерей, им тоже пришлось поставить свои подписи: так я узнала, что старшую зовут Альда, а младшую – Ида. Впрочем, разница в возрасте между ними была небольшая: они казались ровесницами и еще достаточно юными, хотя обеим было уже за двадцать. Стройные, даже грациозные, но ничего особенного, никакого сравнения с сияющей очарованием синьориной Эстер. Впечатление портили и домашние платья, скромные и слегка потрепанные, как у их матери и тетки, фасоны уже несколько лет как вышли из моды. Наверное, подумала я, именно парижские туалеты, в которые они облачались, когда выходили из дома в парк, театр, на праздники и балы вкупе с перспективой богатого приданого делали их настоящими красавицами.

Синьора Тереза убрала подписанный документ в ящик комода, который заперла на ключ, и наконец вздохнула с облегчением:

– Ты уже, наверное, поняла, что мы вызвали тебя по чрезвычайному и неотложному случаю. Обычно мы со всем управляемся сами, но на этот раз времени нет: до визита королевы Елены осталось меньше месяца.

Ее слова показались мне странными: я не понимала, какое отношение ко всему этому может иметь королева.

– Мне сказали, что ты умеешь не только шить, но и кроить, – продолжала синьора, – и что у тебя к тому же есть переносная немецкая швейная машинка и ты умеешь ей пользоваться. С ней выходит намного быстрее, правда?

– По-разному. На длинных прямых швах – гораздо быстрее, конечно, – ответила я. Вопрос меня удивил: в то время уже в каждой зажиточной семье имелась своя швейная машинка (пусть даже только для того, чтобы подшивать простыни и кухонные полотенца). И в основном это были модели с педалью, более современные и удобные в использовании, моя же была постарше. Маркиза Эстер выбрала ее из-за небольшого размера: она знала, что в моей крохотной комнатушке машинка с педалью просто не поместится. Я думала, что синьорина Джемма велела принести ее только из любопытства, чтобы посмотреть, как обращаются с ручкой.

Но когда мы перешли в комнату для шитья, я убедилась, что никаких машинок там не было и в помине – ни с педалями, ни без. Зато на большом гладильном столе лежали три рулона прекрасной парчи, все с яркими цветочными узорами, но разного тона и рисунка, – я таких еще не видела. Ткань была двойной ширины и все еще намотана на валики из плотного картона – по моим прикидкам, метров десять в каждом рулоне: более чем достаточно для элегантного платья по последней моде, с небольшим шлейфом, оборками на бедрах под панье[3] и накидкой, а может, хватит и на поясную сумочку. Не то чтобы я когда-либо шила что-то подобное, но уж расход ткани по модели всегда могла определить. Рядом с тремя рулонами лежали портновский метр, большие ножницы, мел и несколько выкроек из плотной бумаги.

На столике для вышивания я заметила журнал мод с французским названием.

Как было несложно понять, меня позвали сшить из этой великолепной ткани одно или даже несколько вечерних платьев по последней парижской моде.

– Я не смогу! – воскликнула я, не веря своим глазам. – Те платья, что я умею шить, намного проще! Да и с парчой я еще никогда не работала.

Я знала, что шить из парчи очень сложно, она все время выскальзывает из рук и расползается во все стороны, когда ведешь строчку, а если она еще и раскроена по диагонали, то проблем не оберешься.

– Вам следует обратиться в «Прекрасную даму» или в «Высший шик», – я знала, что в этих ателье работают не только с собственными материалами, но и с тканями заказчика, но не осмеливалась спросить, почему они просто не закажут платья в своем любимом парижском Printemps, как привыкли делать раньше: внезапный кульбит от этого источника чудес к бедной домашней портнихе казался мне головокружительным.

– Я не смогу, – повторила я. – Обратитесь к кому-нибудь другому.

– Не беспокойся, мы справимся сами, – холодно сказала синьорина Джемма. – Тебе нужно только помочь нам со швами и отделкой. К счастью, сегодня нам предстоит только кроить и наметывать, а вот завтра тебе надо будет принести машинку.

Она решительным жестом потянула к себе ближайший рулон в зелено-голубых тонах и развернула на столе большой отрез этой восхитительной парчи с ярким рисунком, изображавшим вишню в цвету. Младшая синьорина, Ида, подошла к столу с выкройкой и подушечкой с булавками, а ее мать и сестра ставили греть утюги. Я глазам своим не верила!


Ниже я раскрою вам тайну, о которой по крупицам разузнала за следующий месяц, секрет, о котором поклялась никому не рассказывать. Впрочем, с тех пор прошло так много времени, да и после разразившегося скандала тайну эту узнал весь город – так что, думается мне, никаких обещаний я уже не нарушу.

Если коротко, то семейство Провера все эти годы нас обманывало. Они никогда, ни единого раза не заказывали одежду из Парижа: все платья тайком шили сами синьоры, причем полностью вручную, даже без швейной машинки. И каждый раз добивались таких замечательных результатов, что никто ничего не замечал. С другой стороны, знаете, что говорила моя бабушка, когда мы останавливались у дорогих витрин, чтобы полюбоваться на привезенные из столицы платья работы знаменитых модельеров? «Как думаешь, дитя мое, кто их сделал? Неужели богини, спустившиеся с небес? Нет, их сшили женщины, такие же, как мы, только более умелые и опытные, – а потом, вздохнув, добавляла: – …и, разумеется, за гораздо большее жалованье».

Впрочем, настоящие парижские платья, которыми можно было вдохновляться, в доме Провера тоже имелись – но только много-много лет назад: об этом я узнала от синьоры Терезы, которая, доверяя моей клятве, время от времени откровенничала со мной в минуты отчаяния. Эти платья были частью достойного принцессы приданого, которое ее бесконечно щедрый отец заказал ей из самых роскошных магазинов Европы. Платья для церемоний, балов и театра, летние и зимние, жакеты и юбки для прогулок, пальто и накидки, изысканнейшие верхние и нижние рубашки и к каждому платью – корсет, подходящая шляпка, зонтик, перчатки и туфли. Наверное, не хватило бы дней в году и часов в одном дне, чтобы все их переносить. Платья привезли в больших коробках из прочного картона, выстланных светло-голубой гофрированной бумагой с тисненной золотом надписью Printemps и названиями некоторых других магазинов Брюсселя и Лондона. Казалось, что в доме Провера не найдется достаточно шкафов и комнат, чтобы все их разместить. Адвокат Бонифачо, в ту пору еще молодожен, гордился тем, что выводит в свет жену, чья элегантность затмевала саму королеву Маргариту вместе с ее придворными дамами. Но стоило им вернуться домой, где молодая жена в отсутствие горничной мучилась с крючками и лентами, чтобы снять с себя выходное платье, как он саркастически замечал: «Наслаждайся, пока они в моде, потому что новых я, разумеется, покупать не буду – ни в Париже, ни даже здесь, в городе».

Бедная синьора Тереза, в родительском доме привыкшая к достатку и роскоши, из-за скупости мужа внезапно вынуждена была жить в столь стесненных обстоятельствах, что добрую половину дня лежала ничком на диване в слезах, нисколько не боясь, что услышат слуги, – потому что слуг в доме Провера не было, если не считать не покидавшей кухни босоногой девчонки, дочери какого-то крестьянина, арендовавшего у адвоката землю. Служила она за жилье и еду – последней, правда, ей перепадало немного.

Хозяйские обеды и ужины тоже были такими скудными, что многочисленные кузины и племянницы невесты перестали принимать на них приглашения, ведь на первое там подавали супы, где единственными ингредиентами, помимо воды, были пара листиков цикория и ползубчика чеснока – ни горсточки вермишели, ни даже капли масла; на второе – маленький кусок вареного мяса да одна картофелина, а на десерт – один-единственный фрукт, чаще всего заветренный и сморщенный.

Но больше всех прочих лишений юную жену унижал тот факт, что она не могла самостоятельно распоряжаться ни одним чентезимо. «Зачем тебе деньги? Что ты будешь с ними делать?» – спрашивал адвокат. Все продукты, включая вино и масло, ему привозили из деревни, с земель, которыми он владел, так что платить за них было не нужно. В лавке, куда приходилось неизбежно обращаться за свечами, мылом, иголками, посудой, соленой треской и другими необходимыми мелочами, адвокат открыл счет, который оплачивал лично раз в год, придирчиво изучая список покупок. И если он находил, что количество использованных иголок или свечей хоть немного превышает прошлогоднее, жене было не избежать строгой проповеди о бережливости в домашнем хозяйстве.

В доме отца синьоры Терезы возле двери всегда стояла серебряная чаша с мелочью, откуда они с матерью, выходя, брали немного монет, которые могли понадобиться на милостыню, чаевые, извозчика до центральной площади или чашку горячего шоколада в «Хрустальном дворце», и за эти деньги они не должны были ни перед кем отчитываться. В доме Провера такие расходы считались излишними, наносящими тяжкий ущерб семейному капиталу. Приданое невесты было в полном объеме включено в этот капитал и сразу же вложено в акции и новые земли. Отец Терезы, обнаружив, что у дочери не осталось даже небольшого содержания для личного пользования, предложил за собственный счет выписать ей новое, но зять обиженно заявил, что не допустит этого. «Я вполне способен сам обеспечить жену, – сказал он. – Со мной она ни в чем не нуждается».

Стоит ли говорить, что счёта в магазине тканей он ей не открыл и ни разу не позволил жене воспользоваться услугами ателье: «Той горы кружев и лент, что купил отец, хватит тебе до конца жизни. Как, впрочем, и перчаток, обуви, простыней и прочего белья».


После рождения второй дочери, когда помощи единственной служанки молодой матери стало не хватать, адвокат Бонифачо решил взять приживалкой синьорину Джемму, свою двоюродную племянницу, сироту без гроша за душой, к которой до того времени не проявлял никакого интереса. Проведя все детство в монастырском пансионе, где в обмен на еду и кров приходилось много и тяжело работать, она была счастлива наконец-то обрести семью и очень привязалась к обеим девочкам, которые называли ее тетей. С детства привычная к спартанскому образу жизни, синьорина Джемма не только легко приняла домашние ограничения, навязанные ей дядей, но и, в отличие от синьоры Терезы, с которой прекрасно ладила, как если бы та была ей сестрой, закатав рукава и оглядевшись по сторонам, всеми возможными способами пыталась эти ограничения облегчить. Со временем она увеличила число кур в апельсиновом саду, выбрав из них лучших несушек, и выяснила, кому можно сбывать яйца, которые тайком собирала и каждые два дня относила на рынок, – семье хватало и тех, что привозил крестьянин-арендатор на своей телеге вместе с овощами и фруктами. Ей удалось также найти способ время от времени продавать из-под полы несколько бутылок масла и вина того же происхождения. Поскольку это не нарушало утвержденных им принципов, адвокат не возражал, делая вид, что не замечает этой мелкой подпольной торговли, объем которой месяц от месяца и год от года только увеличивался, принося обеим женщинам стабильный и неподконтрольный хозяину дома доход.

Что же касается одежды, приданое синьоры Терезы действительно стало для нее практически неисчерпаемой золотой жилой. Обе ее дочери в детстве щеголяли в таких же белых кружевных платьицах и накидках, что и девочки из других знатных семейств города, – не считая, разумеется, того, что сделаны они были из материнских халатов и лифчиков, которые синьорина Джемма так искусно распорола и перешила, что никто ничего не заметил. Платья самой синьоры, выйдя из моды, переделывались все теми же умелыми руками. Некоторые из них ушивались для дочерей, и, поскольку ткани были великолепны, а отделка, пуговицы и ленты переносились с одного платья на другое, никто не узнавал в них старых нарядов. Синьорина Джемма, обладавшая хорошим вкусом и изобретательностью, была к тому же прекрасной модисткой. Она разбирала устаревшие шляпки на части, при помощи раскаленного утюга меняла их форму, украшала новыми лентами, цветами из шелка, восковыми фруктами, бальзамированными птичьими крыльями и перьями. Та же судьба ждала и зонтики: их края обшивались споротыми с платьев кружевами, лентами и искусственными цветами. Ей не было равных в изготовлении искусственных цветов из обрезков шелка: она сгибала лепестки маленькими утюжками, нагретыми на углях, и до блеска натирала расплавленным воском. Адвокат Бонифачо прекрасно знал об этих уловках и ликовал при мысли об экономии и потрясающем впечатлении, которое его дамы по-прежнему производили на горожан, не потратив ни единого чентезимо из его капиталов.

Со временем и сама синьора Тереза выучилась шить, хотя и не достигла таких высот, как ее названная кузина, ставшая наставницей и для обеих синьорин, когда те немного подросли.

Будь в доме швейная машинка, работа у них шла бы куда лучше, проще и быстрее. Но даже самая маленькая машинка была слишком громоздка, чтобы спрятать ее в шкафу, и слишком дорога, чтобы оправдать ее приобретение в глазах адвоката, к тому же доходов от яиц и масла не хватило бы на единовременный платеж, покупка же в рассрочку неминуемо вызвала бы пересуды в городе.

Синьорины тем временем подрастали, и, когда старшей из них исполнилось двенадцать, разразилась маленькая семейная трагедия.

В тот год власти решили разместить в фойе городской префектуры мраморный бюст Кавура[4]. На церемонии открытия должен был играть духовой оркестр, а группа одетых в белое девушек из самых уважаемых в городе семейств – в танце осыпать подножие монумента цветами. Была среди избранных и Альда Провера.

Адвокат, несмотря на все свои республиканские убеждения, очень гордился этой честью, но Альда, по словам матери, участвовать отказалась, раскапризничавшись так, что слезы и вопли были слышны даже в церкви Санта-Катерина.

– Не пойду, если у меня не будет нового платья!

– Не беспокойся, сошьем мы тебе платье, сердечко мое…

– Нет, я имею в виду настоящее новое платье. Те белые ткани, что лежат у нас в шкафах, давно изношены: все сразу поймут, что платье старое, просто переделанное.

И правда, за тринадцать лет шитые-перешитые, не раз распоротые и вновь собранные платья из приданого синьоры Терезы использовались слишком часто. Ткани были прекрасными, и те, что поплотнее, еще держались, но самые легкие из них совсем потеряли вид: они сморщились и протерлись так, что дыры уже невозможно было заштопать. Впрочем, она не наденет и платье из тех тканей, что сохранились чуть лучше, добавила тогда Альда: слишком уж часто они мелькали в театре, на чаепитиях, прогулках в парках и детских балах-маскарадах.

– У нас есть деньги, отложенные с продажи яиц, можно купить на них метра три батиста, муслина или кружева… – нерешительно предложила тетя Джемма.

– И где же мы их купим, по-твоему? – грустно спросила синьора Тереза. В городе было только два магазина тканей, и оба их владельца являлись клиентами адвоката, который, вне всякого сомнения, узнал бы о покупке и устроил бы сцену из-за ненужных трат, а после пересчитал бы скопленные дамами деньги и, обнаружив, что в кошельке не так уж мало, скорее всего, забрал бы их себе.

Альда рыдала, Ида тоже рыдала – за компанию: ей было всего десять, но тщеславия у нее хватило бы на двоих, и она куда больше сестры страдала из-за того, что никогда не сможет показаться подругам в новом с иголочки платье. Их мать тоже плакала, думая о будущем: о том, что скоро ее дочерям придется выйти в свет, посещать балы и другие праздники, где девушки из хороших семей могут показать себя и заполучить если не принца, то хотя бы достаточно богатого мужа своего социального статуса. И как же покажут себя Альда и Ида, если не будут должным образом одеты?

Не плакала одна синьорина Джемма: она изо всех сил искала решение.

Благодаря «подпольной торговле» яйцами, вином и маслом ей удалось познакомиться с самыми разными людьми, занятыми мелкой коммерцией на грани законности, прекрасно известными органам охраны правопорядка, но совершенно неизвестными состоятельным классам. В их число входили не только уличные торговцы, но и люди, скупавшие, а затем продававшие беднякам и самым неудачливым из ремесленников всевозможные отбросы – от костей из мясных лавок до конского волоса из прогнивших матрасов, сломанной старой мебели, тряпок и железного лома. Порасспросив надежных людей, синьорина Джемма узнала, что в этом мирке бедолаг был свой князь, сам, судя по всему, далеко не бедный, поскольку за несколько лет ему удалось настолько расширить свое влияние, что пришлось покупать милях в тридцати от нас, в городке Б., огромный подземный склад – своего рода скрытое от лишних глаз логово, заставленное деревянными стеллажами, где громоздились вещи, собранные по разорившимся магазинам и фабрикам, а также снесенным домам, конторам, гостиницам, заводам, борделям первого или второго класса и даже вагонам, отправленным в утиль. Там был не только хлам, но и вполне целые предметы обстановки и детали зданий: гобелены, перила, дверные ручки, газовые лампы, оконные стекла в рамах, балюстрады террас и балконов, ступени, подоконники и пороги из мрамора и дерева. В большом фургоне, запряженном четверкой лошадей, этот князь непрерывно колесил по округе в радиусе семидесяти-восьмидесяти километров, добывая все новые и новые товары и добираясь в своих разъездах даже до побережья, до порта П., где крупными партиями скупал груз у поиздержавшихся владельцев торговых кораблей, а также нанимал моряков возить из-за границы кое-какие товары по заказам своих клиентов – разумеется, без какого-либо контроля со стороны властей, без регистрации, уплаты таможенных пошлин или оформления в Торговой палате. Звался он Тито Люмия.

Синьорина Джемма выведала, когда этот человек будет проезжать через наш город, и, будучи женщиной смелой и находчивой, надела свое самое потрепанное платье, прикрыла голову шалью и отправилась с ним побеседовать. Она спросила, есть ли на его «базе» ткани, а после, получив положительный ответ, объяснила, что ей нужно только высшее качество, лучше всего из-за границы. Ткани требовалось упаковать и тайно доставить по городскому адресу, оформленному на чужое имя, где она лично выберет из них нужные, а остальные отправит обратно. И чтобы никто, в самом деле никто, об этом не знал: молчание также будет щедро вознаграждено. Тито Люмия, вероятно, нашел ее просьбу несколько необычной, но согласился. Его не интересовало, кто, что и почему скрывает: почти все его сделки были довольно сомнительными.


Таким образом два раза в год семейство Провера получало большие партии шелка, парчи, дамаста, бархата, органзы и вышитого муслина, каких в нашем городе никогда не видывали. Правда, кое-какие ткани раньше предназначались не для одежды, а для обивки мебели, но синьорина Джемма при помощи соды и других пригодных в домашнем хозяйстве порошков, а также утюга умела в достаточной мере их смягчить. Иногда она даже окрашивала ткани соком растений, как это делают с традиционной народной одеждой. Никто не мог предположить наличие такой лаборатории в самом центре города, в почтенном зажиточном доме адвоката Проверы.

Альда вовремя получила свое белое муслиновое платье и станцевала у подножия монумента Кавура, разбрасывая лепестки роз. А чтобы ее не спрашивали, в каком из двух городских ателье его сшили, синьорина Джемма придумала гениальный ход. К счастью, дом Провера был достаточно большим, полным кладовых и шкафов, и синьора Тереза смогла сохранить коробки, в которых некогда доставили ее приданое. Она тщательно ухаживала за ними, оберегая от пыли и плесени, особенно те голубые, из парижского Printemps, которые ей так нравились и которые до сих пор выглядели совершенно как новые.

Для платья Альды, переложенного листами папиросной бумаги, подобрали коробку подходящего размера. Тогдашнюю служанку обязали сохранить все в тайне: ее, как и меня, отвели ради этого в церковь и заставили поклясться (хотя она, конечно, отнеслась к своему обещанию гораздо серьезнее меня, ведь, помимо геенны огненной, она боялась еще и увольнения), а после заставили выучить единственную фразу на чистом итальянском, которую требовалось произнести так, чтобы ее хорошо услышали и поняли все вокруг. Затем ей нужно было выскользнуть из дома затемно с голубой коробкой, завернутой в черную шаль, и узкими темными переулками, где приличных людей не встретишь, добраться до железнодорожного вокзала. Здесь она должна была дождаться прибытия первого ночного поезда из порта П., куда приходил корабль из Марселя, смешаться с разгружающими багаж носильщиками, вытащить голубую коробку из-под шали (а саму шаль сразу же накинуть на себя) и, пристроив коробку на голове, вернуться в город по просыпающемуся проспекту: мимо кафе, где завтракают первые утренние клиенты, мимо открывающих ставни магазинов и табачных лавок, мимо парикмахерской, аптеки, мимо дверей школы, покачивая узнаваемой голубой коробкой и громким, пронзительным голосом выкрикивая в лицо каждому – и тем, кто глядел на нее с любопытством, и тем, кто не обращал внимания: «Платье для нашей синьорины, прямиком из Парижа!» Кричать это она должна была всю дорогу, за что по возвращении домой получала чашку горячего молока и скромные чаевые.

Естественно, все, кто видел ее на проспекте, позже рассказали об этом знакомым, и по городу быстро разнеслись известия о том, что синьора Тереза Провера по примеру своего отца по такому важному случаю заказала дочери платье не где-нибудь, а в Париже.


Удачный опыт затем не раз повторяли и летом, и зимой. Синьора Тереза даже подписалась на французский модный журнал, державший дам в курсе самых последних моделей; к тому же они обнаружили, что в числе прочего могут заказывать у Тито Люмии бумажные выкройки. Руководила производством синьорина Джемма. Именно она кроила и собирала модели, хотя остальные трое научились так хорошо шить, отделывать и украшать платья, что казалось, будто они сработаны профессиональными портнихами в самом настоящем ателье. Естественно, все приходилось планировать заблаговременно. Случалось, что ткани, предложенные Люмией для платьев, не подходили и приходилось дожидаться новых. Мода тоже менялась, а новые выкройки не всегда были так уж просты в исполнении. Но синьорина Джемма оказалась отличным организатором, и домашняя лаборатория еще не пропустила ни одного сезона: каждые шесть месяцев служанка появлялась утром на проспекте, вопя во все горло: «Платья для нашей синьоры и юных синьорин, прямо из Парижа!»

Теперь коробок было три, удерживать их на голове даже с помощью специальной подушки стало для бедняжки слишком трудно и утомительно, особенно зимой, когда ткани были плотнее и тяжелее. Но синьорина Джемма и здесь нашла выход: по ее словам, не было никакой необходимости на самом деле носить в коробках одежду – ведь за время недолгого пути от вокзала до дома никто не станет их открывать, чтобы проверить содержимое. Так что коробки можно запросто носить пустыми или набив скомканной папиросной бумагой.

Служанка, запуганная двойной угрозой, геенны и увольнения, так никому и не выдала тайны дома Провера, даже когда выросла и ушла служить в другую семью. На смену ей пришла новая девушка из глухой деревушки, которая также принесла клятву; после ее ухода на службу поступила Томмазина. Томмазина тоже оставалась нема как могила – отчасти и потому, что, помимо фразы, которую нужно было выкрикивать, проходя по проспекту, она не понимала и не могла выговорить ни единого слова по-итальянски, общаясь на малораспространенном диалекте, который разбирала только синьорина Джемма.


До сих пор все шло гладко: никто в городе ни разу не заподозрил обмана, и молва о платьях, каждый сезон доставляемых из Парижа, разнеслась повсюду, даже в соседние городки, повсеместно вызывая у благородных синьор восхищение и зависть к «этим лицемерным святошам Провера».

Так называли обеих девушек, поскольку было известно, что, покончив с бунтарством, присущим подростковому возрасту, они стали скромными и послушными – как говорят, без тараканов в голове: не читали романов; когда случалось появляться на людях, даже глаз не поднимали, не флиртовали с молодыми людьми, никогда открыто не высказывали склонностей или предпочтений. Вся их жизнь проходила между домом и церковью, а церковь была так близко к дому, что поход туда не стоило бы называть даже короткой прогулкой. Единственное доступное им «развлечение» состояло в двухнедельных духовных занятиях в монастыре бенедиктинок, что располагался в горах неподалеку от нашего города. Разумеется, в одиночку они туда не ездили: их всегда сопровождала мать или тетка. Такая безупречность поведения в сочетании с отцовским богатством и ожидаемым приданым сделала их весьма популярными среди юношей из хороших семей, и адвокат Бонифачо уже получил немало осторожных предложений. Так что если ни у одной из сестер, несмотря на возраст, до сих пор не было жениха, то лишь потому, что отец слишком высоко их ценил.

Лучшей партией в городе среди мужчин считался тогда молодой Медардо Беласко, любимый племянник епископа, в доме которого он вырос настолько религиозным, что собирался поступить в семинарию и отказался от этих мыслей лишь потому, что был единственным наследником своего рода и родители, как, впрочем, и дядя, умоляли его не дать семейному древу зачахнуть. Вслед за ним в списке лучших женихов шел старший сын барона Ветти, дон Косма, который, отучившись в Военной академии в М., вернулся в город в звании капитана, а следовательно, обладал знанием мира, значительно превосходящим знания большинства его гражданских сверстников. В своих мечтах адвокат Провера предназначал его Иде, в то время как молодой Беласко казался ему идеальным мужем для Альды. Он немного прощупал почву, аккуратно, чтобы не слишком себя скомпрометировать, и не встретил на этот счет никаких возражений или сопротивления, но понимал, что в таких делах лучше не торопиться. Необходимо было сделать так, чтобы все четверо молодых людей встретились как будто случайно, чтобы девушки произвели хорошее впечатление и в свою очередь не сочли выбранные для них отцом партии неприятными, если не отвратительными, как это случилось несколько лет назад с дочерью инженера Биффи: та, чтобы не выходить замуж за графа Агиати, за которого ее сговорил отец, вовсе убежала из дома, спровоцировав огромный скандал, еще и потому, что до сих пор не было известно, где она, с кем и как зарабатывает на жизнь.

Молодых людей Альда и Ида видели уже не раз, но всегда издали: с балкона, в церкви, в театре, в парке… Разумеется, и те, со своей стороны, тоже знали, как сестры выглядят, однако девушки ни разу с ними не заговаривали и никогда не слышали их голосов. Впрочем, не говорили они о них и с другими девушками, не слышали никаких пересудов и сплетен на их счет, а жизнь вели настолько замкнутую, что казалось, будто им хватает друг друга и они не чувствуют потребности ни в дружбе, ни во встречах с ровесницами. На прямой вопрос родителей обе сказали, что с отцовским выбором согласны, и, получив эти заверения, адвокат решился на следующий шаг в переговорах.


Так и обстояли дела, когда светских дам, богатых горожанок и аристократок привело в экстаз объявление о скором визите в наш город королевы Елены. В ее честь в огромном, расписанном фресками зале префектуры будет дан прием, а затем устроен бал, на который приглашены все заметные семьи города. Неписаный протокол в таких случаях требовал, чтобы синьоры и синьорины («дамы и барышни», как они именовались в приглашении) продемонстрировали новые платья, в которых никогда не показывались ранее. В следующие несколько дней два городских ателье были буквально взяты штурмом, но оба они, несмотря на то что наняли в помощь множество дополнительных швей, не могли в кратчайшие сроки удовлетворить столько запросов.

Дошло до того, что кое-кто из почтенных синьор садился в поезд и ехал в Г., город более крупный, чем наш, а потому предлагавший больший выбор прекрасных дорогих магазинов и ателье, за короткое время способных если не сшить новые платья, то подогнать под фигуру уже готовые, доставленные из Турина или Флоренции.

Четверка подпольщиц из дома Провера пришла в ужас: как чуть более чем за месяц успеть получить ткани и сшить целых три платья, достойные королевы и ее придворных дам?

Одна синьорина Джемма не теряла присутствия духа. Тито Люмия, предупрежденный о срочности заказа, чудесным образом сумел за неделю достать три рулона парчи с красивым и оригинальным рисунком – возможно, изначально эта ткань предназначалась для портьер, а не для платьев, но удачный крой и смягчающие порошки синьорины Джеммы способны были сделать из нее настоящую конфетку.

Оставался только вопрос времени.

– Даже работая день и ночь, мы можем не успеть, – грустно заметила синьора Тереза.

– Значит, на этот раз возьмем в помощницы профессионалку. И воспользуемся швейной машинкой, – заявила ей кузина.

Тем и объяснялось мое приглашение. Поскольку вряд ли стоило надеяться, что мои приходы и уходы могли остаться незамеченными, синьора Тереза пустила слух, будто ее мужу, адвокату, взбрело в голову получить две дюжины сшитых на машинке ночных рубашек. Сперва она хотела было сказать «сорочек», но кузина заметила, что коллеги-судейские немедленно проверили бы, действительно ли ее муж надел обновку, а вот ночные рубашки вряд ли увидит кто-нибудь, кроме жены и других членов семьи.


Тот день, как и говорила синьорина Джемма, мы полностью посвятили кройке и сборке первого платья, предназначавшегося хозяйке дома. Отдельные кусочки ткани были соединены с помощью булавок, а затем смётаны. Я никогда не видела, чтобы кто-то работал с такой скоростью, уверенностью и мастерством, как синьорина Джемма. В раскрое не оставалось ни единого лишнего сантиметра ткани, даже там, где были предусмотрены вытачки или подгибы, необходимые дополнительные припуски рассчитывались до миллиметра. С выкроенными деталями приходилось обращаться крайне осторожно, чтобы край на срезе не сыпался (с шелком и парчой это случается чаще, чем с другими тканями, а вот с перкалью – никогда, это знала даже я). Прежде чем аккуратно обрезать их по краям, каждую деталь – рукав, воротник, различные части лифа и юбки, драпировочные ленты – прикладывали к синьоре Терезе, тщательно вымеряли, сметывали, повторно измеряли и наконец сшивали. Именно для этой последней операции и нужна была моя ручная машинка, в которую синьорина Джемма велела установить самую тонкую иглу. Она хотела воспользоваться машинкой и для рюшей с подгибами, но я объяснила, что на ручной машинке невозможно вести прямую строчку так близко к краю. При помощи педали я могла бы попытаться сделать это, придерживая и направляя ткань обеими руками, но с парчой даже в этом случае было бы очень сложно справиться. Синьорине Джемме пришлось смириться с тем, что такие детали придется шить вручную, прижимая края портновским метром и утюгом, как они раньше и делали.

Подошло время обеда, но работа не останавливалась, как это было принято в других семьях. Когда Томмазина принесла чайник и поджаренный хлеб, четыре швеи буквально на минуту по очереди отошли от стола, залпом выпили по чашке чая и быстро проглотили гренки, ополоснули руки в тазу и тут же вернулись к работе. Мне поесть никто не предложил. «Дома поужинаешь, – заявила синьорина Джемма. – А завтра принеси какой-нибудь перекус: дольше пяти минут я тебе отдыхать не дам».

Когда стемнело, над столом зажгли подвесную керосиновую лампу матового розового стекла. Свет был таким тусклым, объяснила мне синьора, потому что длину фитиля регулировали в зависимости от того, была ли ткань светлой или темной, а яркие цвета той, с которой мы работали, и в темноте ни с чем не спутаешь. Адвокат Бонифачо требовал экономить даже то малое количество керосина, что сгорало в лампе.

Меня отпустили, когда колокол Санта-Катерины начал звонить к вечерне: я уже опасалась, что мы не закончим до самого конца службы. Глаза болели, кончики пальцев были исколоты, ведь наперсток защищал только один из них. Домой я вернулась уже в полной темноте, при свете редких газовых фонарей, и была слишком уставшей, чтобы что-то готовить, поэтому сжевала только ломоть хлеба с сыром да согрела стакан молока. Как же велик был соблазн бросить работу – не явиться наутро и отправить Ассунтину, дочь гладильщицы, живущей напротив, сказать, чтобы искали себе в помощницы кого-нибудь другого. Но я знала, что не могу так поступить: ведь тогда пойдут разговоры, что я не заслуживаю доверия, и никто больше не захочет звать меня к себе на работу. Да и потом, несмотря на всю необычность ситуации, несмотря на чрезмерность усилий и обиду на то, что мне не предложили даже обеда, я понимала, что этот новый опыт меня многому научит. Я ведь никогда не брала настоящих уроков шитья – моим единственным учителем была бабушка, никогда не видевшая, как шьют знаменитые портные, чью руку я теперь могла угадать в витринах дорогих магазинов и в иллюстрациях из модных журналов, о которых бабушка, скорее всего, даже не знала. Но я-то пролистала их великое множество – во всяком случае, вполне достаточно, чтобы понять: мастерство синьорины Джеммы намного выше, чем опыт и навыки других местных швей, она обладала идеальной техникой, тонким вкусом и даже, думалось мне, настоящим талантом. Открой она ателье, увела бы лучших клиентов и у «Высшего шика», и у «Прекрасной дамы». В конце концов, заказ в доме Провера будет закончен через какой-то месяц, но он стоит того, чтобы перетерпеть голод и усталость.

Глаза уже совсем слипались, но я все-таки нашла в себе силы выйти на улицу, дойти до гладильщицы, настолько бедной, что всегда отчаянно нуждалась в возможности заработать несколько лишних монет, и попросить ее за скромную плату приготовить мне немного поленты, чтобы завтра с утра я могла взять с собой обжаренные с двух сторон ломтики, завернутые в промасленную бумагу, а вечером оставить мне на плите ужин: хотя бы минестру[5] с горохом и фенхелем. Но главное – в течение всего месяца позаботиться об уборке лестниц в моем доме, как она это обычно делала, когда я брала большие заказы. Кошелек в верхнем ящике комода к тому моменту уже почти опустел, и мне впервые пришлось запустить руку в жестянку с накоплениями. Что ж, потерплю, не схожу в этом году в театр. Я надеялась, что хозяйка не станет жаловаться на эту временную подмену, поскольку чувствовала, что все равно не смогла бы вставать каждое утро в половине пятого, а потом до самой вечерни работать иголкой.

Рухнув наконец в постель, я уснула так крепко, что с утра не смогла вспомнить ни единого сна – только яркие цвета и узоры парчи, превратившейся, однако, не в модное платье по парижской моде, а в украшенное цветами сакуры кимоно из оперы «Мадам Баттерфляй», которую я видела в прошлом году в театре. И когда назавтра я снова увидела эту ткань и этот рисунок, мне тотчас же вспомнились иллюстрации в японском стиле – гравюры с изображением традиционной одежды и сценок из жизни. Я не раз восхищалась ими, встречая в журналах, и видела несколько штук в рамках в гостиной синьорины Эстер. Маркиза рассказывала, что за границей Япония несколько лет назад вошла в моду, породив стиль, который так и называется – японизм.


Моя швейная машина была встречена с огромным любопытством, и синьорина Джемма быстро выучилась ею пользоваться, а затем показала племянницам, как вращать ручку, подстраиваясь под мою скорость, чтобы я могла направлять ткань обеими руками. Работа продвигалась быстро, но на отделку, оторочку тесьмой и лентами, набивку или пришивание крючков и пуговиц, то есть на исключительно ручные операции, требующие неторопливости и внимания, уходило куда больше времени. Вскоре мы разделились: пока мать и дочери заканчивали отделку первого платья, мы с синьориной Джеммой кроили и сметывали второе, а затем и третье. Я была поражена и восхищена тем, как синьорина всего несколькими уверенными движениями совмещала совершенно разные куски ткани – пару побольше, пару средних и несколько совсем крохотных, – скалывала их булавками, наскоро сметывала и, отнеся на примерку, сразу же отдавала мне сшивать, пристально наблюдая за ходом иголки, а потом, приняв готовую деталь из моих рук, легонько встряхивала ее – и та разом обретала цельность, объем и изысканную форму. Впрочем, тогда я еще не знала всех этих слов, чтобы описать мое восхищение, но чувствовала, что у меня на глазах происходит чудо.

Сперва мы сшивали лиф; затем, пришив рукава и воротник, приступали к сборке юбки: примерив ее на ту или иную синьорину, закрепляли булавками, присборивали к талии и, наконец, прострачивали на машинке. Может, дело в потрясающем качестве ткани, но для меня все происходившее напоминало раскрывающуюся лепесток за лепестком головку цветка. А синьорина Джемма в моих фантазиях превратилась в Золушкину фею-крестную, с помощью волшебной палочки превращавшую тряпки в наряд, достойный принцессы. Порой только профессиональная гордость удерживала меня от изумленных или восхищенных возгласов: я старательно делала вид, что предугадываю каждый следующий шаг и понимаю, как его сделать, хотя за этот месяц узнала о портновском ремесле куда больше того, чему меня за столько лет научила бабушка и чему я смогла научиться сама, читая журналы.

Возвращаясь вечерами домой, я едва передвигала ноги от усталости, но все равно таскала машинку с собой, боясь оставить ее в доме Провера: вдруг кто-нибудь, например Томмазина, из любопытства решит поиграть с ней, покрутит ручку в обратную сторону, погнет, а то и сломает вал или иглодержатель? Лучше уж самой за ней приглядывать. Добравшись до своей комнаты, я с жадностью набрасывалась на минестру и хлеб c какой-нибудь скромной закуской, которые гладильщица оставляла для меня теплыми на плите, и не могла не задаваться вопросом, как же держатся мои компаньонки, за целый день съедавшие только по паре гренок: сама я, наскоро перекусив в полдень полентой с сыром, до вечера мучилась от голода. Но удовольствие от проделанной работы помогало забыть обо всех неудобствах.


Синьорина Джемма выбрала для приема и бала три очень похожие модели, отличавшиеся только вырезами, количеством складок на юбках, кружевами и лентами. У тех, что предназначались обеим девушкам, турнюр был совсем небольшим. Рукава-фонарики с буфами, как того требовала мода, сужались к локтям, лиф спереди заканчивался остроконечным мысом, а колокола юбок струились на бедрах. Когда платья наконец были готовы, никому бы и в голову не пришло, что их сшили дома. Переодевшись, синьорины, как я и предвидела, превратились в настоящих красавиц, особенно когда тетя в ходе некого подобия генеральной репетиции пышно уложила им жесткими щетками волосы, украсив прически перьями и лентами. Платье матери, как и подобало ее возрасту, было несколько скромнее.


Адвокат Бонифачо, также посетивший комнату для шитья ради окончательной примерки, ликовал от удовольствия. Словно не замечая моего присутствия (а может, зная о моей клятве), он сообщил дочерям, что переговоры с молодым офицером и с племянником епископа завершились успешно и теперь Альде и Иде предстояло завоевать одобрение и симпатию будущих свекровей, которые вместе со своими мужьями и епископом непременно будут присутствовать на королевском приеме. И конечно же, вызвать восхищение у обоих будущих супругов, которые не только впервые смогут хорошо рассмотреть их вблизи, но и во время бала не упустят возможности прижаться щекой к волосам избранницы, оценить мягкость ее рук, тонкость талии, гибкость и белизну шеи, почувствовать ее запах. «Не забудьте взять с собой мятные или фиалковые пастилки, – наставлял дочерей адвокат. – Нет ничего более неприятного для мужчины, чем дурной запах изо рта. И не болтайте много. Впрочем, разве вы можете им не понравиться?»

Услышав слова отца, обе синьорины покраснели. Я тоже должна была бы мечтать, представляя себе все волшебство этой первой встречи, зарождение влечения, расцвет любви. Но история синьорины Эстер и маркиза Риццальдо показала мне, сколько лжи скрывается за такими иллюзиями. Я смотрела на двух сестер в их прекрасных платьях с японским рисунком и думала о несчастной мадам Баттерфляй, соблазненной, обманутой, брошенной, доведенной до самоубийства. Синьорину Эстер спас отец, у Чио-Чио-сан отца больше не было, он покончил с собой, чтобы сохранить честь, как сделала затем и его отвергнутая дочь. Интересно, а как бы повел себя адвокат Провера, если после заключения брака зятья стали бы вести себя неподобающе по отношению к Альде и Иде?

Вечером я поговорила об этом с гладильщицей, но та, несмотря на то что муж-пьяница частенько поднимал на нее руку, обвинила меня в чрезмерном пессимизме. Впрочем, никто из нас тогда и представить не мог, чем закончится история помолвки синьорин Провера.

Платья были готовы за три дня до прибытия королевы. Синьорина Джемма заплатила мне оговоренную сумму, не добавив на чай ни единого чентезимо, и, напоследок еще раз напомнив о клятве, отправила домой. Учитывая объем выполненной работы, заплатили мне мало, но я была счастлива, поскольку полученный опыт и знания оказались для меня бесценными.

Утром следующего дня, несмотря на усталость, я рано поднялась, вышла на проспект и встала у дверей парикмахерской. Мне не пришлось слишком долго ждать, как появилась Томмазина. Она шла по тротуару босиком, с большими голубыми коробками на голове, выкрикивая: «Из Парижа прибыли наряды для нашей синьоры и синьорин!» Когда она проходила мимо меня, наши взгляды встретились, и я чуть не прыснула от смеха, но она сохраняла невозмутимость, ничем не выдав, что узнала меня.

Вскоре, как обычно, по городу разнеслось известие о прибытии «парижских платьев», столь же традиционно вызвавшее зависть и любопытство всех приглашенных на королевский прием дам, которые тотчас же принялись сплетничать и злословить о непонятной скупости адвоката, который тем не менее тщеславия ради позволял своим женщинам такие грандиозные расходы.

Но никто, включая меня, не сомневался, что Альда и Ида Провера будут на балу самыми элегантными «девицами на выданье». В гостиных всего города обсуждали успешное окончание переговоров о двойной помолвке: ожидалось, что о ней будет официально объявлено во время приема или, если придворный протокол этого не позволит, на следующий день.


Королева со свитой прибыли поездом. Путь из столицы оказался долгим, поскольку каждые несколько километров приходилось останавливаться, чтобы поприветствовать местное население, которое, протягивая цветы и размахивая флагами, заполняло перроны всех без исключения станций, даже самых маленьких. В каждой витрине нашего города были выставлены фотографии государыни в окружении юных принцесс и наследника престола в матросском костюмчике. Их с любопытством разглядывали знатные синьоры, жены зажиточных торговцев и даже домохозяйки из узких переулков, но особенно внимательно – мы, портнихи и швеи, которым не терпелось посмотреть на королевские платья. Ведь мы знали, что, когда будущая королева только приехала в Рим, будучи еще юной невестой, ее наряды посчитали слишком простыми и лишенными элегантности, а родственники со стороны жениха даже презрительно называли ее пастушкой. Но простые люди ею восхищались: у нас в городе огромная толпа, стремясь выразить признательность и уважение, растянулась вдоль станционных путей, и мне ничуть не стыдно признаться, что среди этой толпы была и я. Надо сказать, в своей наивности я даже гордилась тем фактом, что три платья, в создание которых я внесла вклад, сшитые на моей ручной машинке, увидит сама королева: возможно, «пастушка», привыкшая теперь одеваться у лучших портных Италии и Европы, даже притронется к ним, а то и будет ими восхищена.

Королева со свитой остановились в гостинице «Италия», самой роскошной в округе. В первый день государыня отдыхала после путешествия и приняла, да и то лишь в частном порядке, только первых лиц города: большой прием и бал планировали на завтра.


О том, что же именно случилось во время приема, я узнала только дня через три-четыре. Сначала скандал попытались скрыть, но разлетевшиеся повсюду слухи остановить не удавалось, сколь бы запутанными, расплывчатыми и неточными они ни были. Непонятно было, каким образом разоблачение того факта, что платья семейства Провера вовсе не доставлены из Парижа, а сшиты дома, помимо унижения для них самих, могло еще и задеть честь и тягчайшим образом оскорбить королеву и других присутствующих благородных дам. Ходили разговоры даже об «оскорблении величества», хотя против адвоката Бонифачо так и не выдвинули никаких официальных обвинений. Но репутация семьи, особенно обеих дочерей, как в таких случаях говорится, была безвозвратно погублена.

Некоторое время новости о случившемся передавались только из уст в уста, да и то шепотом. Ворота дома Провера на площади Санта-Катерина оставались закрытыми, а родственники и те, кого считали друзьями семьи, стоило только затронуть эту тему, краснели и отказывались что-либо говорить. Единственный оброненный кем-то из них комментарий состоял всего из одного слова: «Невероятно!» Но после отъезда королевы некоторые из присутствовавших на приеме (главным образом холостяки, не имевшие жен, а следовательно, и необходимости оправдываться перед ними за свои эротические похождения, которыми даже гордились), заговорили свободнее, рассказав о самых пикантных подробностях дела, и теперь префект и другие представители власти уже не могли заставить прессу молчать. Десять дней спустя одна особенно смелая сатирическая газета из тех, что не приносят в дома с дочерями на выданье, опубликовала пространный репортаж. Именно из этой газеты я наконец узнала, что же случилось, и хоть и была ошеломлена, но все же вздохнула с некоторым облегчением, поскольку репортер написал о том, где и как платья были сшиты, только вскользь, не придавая этому особого значения и не упомянув моего имени: просто «с помощью приходящей швеи». Я сохранила газету, чтобы показать синьорине Эстер после ее возвращения из-за границы, и храню вырезку из нее до сих пор: ведь меня впервые, пусть и анонимно, вовлекли в громкий скандал (надо сказать, он оказался не последним, но о втором подобном случае я расскажу чуть позже, а пока ограничусь тем, чтобы удовлетворить твое, читатель, любопытство относительно того, что же произошло тем вечером в расписанных фресками залах префектуры).


Протокол церемонии подразумевал, что в самом начале приема дамы, покинув своих кавалеров, собирались в зале, названной из-за украшавших ее фресок «залой с нимфами», где при необходимости могли оставить в гардеробе накидку и поправить перед зеркалом платье или прическу. Когда поток гостей иссякал и ворота префектуры закрывались, дамы должны были присоединиться к своим мужьям, отцам и братьям в зале с фресками на морскую тематику и отдать должное легким закускам в ожидании проходившей в главном зале аудиенции у королевы, перед которой один за другим, в порядке важности, проходили жаждавшие оказать ей знаки уважения гости. По окончании этой церемонии должен был начаться бал.

Едва синьора Тереза с дочерьми вошли в зал-гардеробную и сняли свои накидки, все прочие дамы чуть не задохнулись от восхищения, удивления и, как ехидно подметил репортер, плохо скрываемой зависти при виде трех «парижских» платьев. Гордые пожилые аристократки, разумеется, лишь бросали на них издалека презрительные взгляды сквозь свои лорнеты, но значительная часть собравшихся подошла поближе, чтобы рассмотреть наряды, более или менее лицемерно рассыпавшись в похвалах. Подозреваю, что родственницы и подруги семьи, осведомленные о брачных переговорах, в тот момент обнимали Альду и Иду, шепча: «Ты непременно покоришь его сердце. Удачи!» Интересно, оценили ли простоту и элегантность платьев синьорин Провера будущие свекрови, сестра епископа и графиня Ветти, одобрили ли, проявили ли благожелательность?

Но вот, продолжал репортер, дамы присоединяются к синьорам в зале морских фресок. Провера скромно входят одними из последних. Племянник епископа видит Альду, его глаза загораются, и он уже готов идти ей навстречу, но побагровевший дядя, его преосвященство, не в силах поверить своим глазам, железной хваткой сжимает руку Медардо и удерживает его рядом с собой. Капитан Ветти, дон Косма, направившийся было к Иде, тоже останавливается на полпути. По рядам синьоров пробегает негодующий ропот. Дамы, в том числе все три Провера, не понимают, не могут ничего понять. А господа, добавляет газета, никак не объясняют причин своего возмущения.

Дочитав до этого момента, я тоже не могла понять, как же эти благородные господа, ни разу не бравшие в руки иголки, с первого взгляда заметили домашний покрой платьев, ускользнувший от внимания их жен, и почему они так долго не могли объяснить, чем вызвано их возмущение. Все-таки права была бабушка: эти птицы высокого полета совершенно непостижимы.

Впрочем, репортер, заинтриговав читателя, тотчас же объяснял причину, совершенно иную и куда более серьезную, чем та, которой я опасалась. На самом деле никто даже и не заметил, что платья сшиты дома, а не в Париже. По правде сказать, именно всеобщая уверенность в том, что они доставлены из французской столицы, и стала отправной точкой скандала.

Возмущение и гнев синьоров вызвали не крой и не строчка, а ткань, восхитительная парча с экзотическим узором, над которой целый месяц трудились наши пальцы. Чем же она их так возмутила? А тем, что многие из них уже видели эту ткань раньше, и не где-нибудь, а в знаменитой обители греха, в доме терпимости, о существовании которого их святые жены, а уж тем более королева, даже и не подозревали.

Как позже выяснилось (репортер об этом не знал и написать, разумеется, не мог, но я сразу же заподозрила, как было дело), Тито Люмия, не поставив в известность несчастных Провера, а может, и сам того не зная, поскольку был почти неграмотным и газет не читал, купил с одного французского корабля остатки тканей, несколько лет назад использованных для оформления «японской комнаты», гордости самого роскошного парижского дома терпимости под названием (вот его я переписала из газетной вырезки) Le Chabanais[6]. Мужчины всей Италии, Европы и, больше, цивилизованного мира были прекрасно осведомлены об этом месте или, по крайней мере, наслышаны о его славе. Мы же, женщины, узнали о его существовании во всех мрачных подробностях лишь со страниц сатирической газетенки. Это был самый известный бордель Европы, который часто навещали миллионеры, коронованные особы, самые модные богемные художники, а также все те, кто мог себе это позволить, – возможно, хотя бы один раз, из любопытства, как это случилось с некоторыми из наших земляков, ведь минимальная сумма за вход составляла целых пятьсот франков. У наследника английского престола была в Le Chabanais собственная комната с изящной мебелью, изготовленной на заказ, и позолоченной бронзовой ванной в форме корабля со скульптурой на носу; он наполнял эту ванну шампанским и купался обнаженным вместе с одной или несколькими «пансионерками». Другие комнаты, предназначенные для «обычных» клиентов, были тематическими: мавританская, индийская, средневековая, русская, испанская и, разумеется, японская, причем оформление японской комнаты оказалось настолько роскошным и прекрасно исполненным, что получило первый приз в области декоративного искусства на Всемирной выставке 1900 года, а ее фотографии появились в нескольких иллюстрированных журналах (хотя и не в тех, что доставляют в приличные семьи). Ширмы, шторы, обивка мебели и даже балдахин над огромной кроватью – все было сделано из той же украшенной цветами сакуры парчи трех разных цветов, что и три платья семейства Провера. И рисунок этот, как было указано в каталоге выставки, являлся уникальным, оригинальным и отдельно запатентованным.

«Как же могла одна из самых почтенных и уважаемых семей нашего города получить в свое распоряжение эту ткань?» – спрашивали синьоры, а следом за ними и газета. Может, адвокат Бонифачо Провера имел какие-то дела с Le Chabanais или владел их акциями? Или даже, как кое-кто намекал, обе синьорины, покидая город под предлогом «духовных занятий», отправлялись вместо этого в Париж, чтобы на время посвятить себя древнейшей профессии? Но зачем же тогда они надели эти возмутительные и компрометирующие платья на королевский прием? Неужели пытались за что-то отомстить монархии? Может, в адвокате взыграл его прежний республиканский, мадзинистский дух и он сознательно задумал нанести публичное оскорбление государыне?

Вот о чем, повторял репортер, и шептались знатные господа, собравшиеся в расписанном морскими фресками зале. Большинство из них сразу же узнали ткани, поскольку, будучи в Париже, видели их собственными глазами, в том числе и его преосвященство епископ, которому подобная прихоть тоже однажды взбрела в голову (на этой детали газета, будучи сатирической и антиклерикальной, настаивала с особым удовольствием). По той же причине их узнали и сановники королевы, приехавшие с ней из столицы. Единственным, кто не знал ни о существовании борделя, ни о его оформлении, оказался неудавшийся семинарист Медардо Беласко, в отличие от своего дяди-епископа серьезно относившийся к шестой заповеди. Но, как бы то ни было, ни он, ни капитан дон Косма Ветти не могли позволить себе обручиться с синьориной, на которую пала тень такого черного подозрения, равно как придворные сановники не могли допустить, чтобы эти три бесстыжие женщины осмелились приблизиться к королеве, оскорбив тем самым ее величество.

Два гренадера в парадных мундирах в мгновение ока выставили синьору Терезу с дочерьми из префектуры, хотя попытка сделать это незаметно оказалась, к сожалению, безуспешной. Ничего не понимающий адвокат последовал за ними, сгорая от унижения. К счастью, королева находилась в соседнем зале и не заметила всех этих маневров, поэтому остаток вечера прошел по первоначальному плану.

Но в кулуарах, как и следовало ожидать, разразился скандал. Едва королева уехала, префект и начальник полиции послали за адвокатом Проверой, чтобы выяснить причину подобного оскорбления. Адвокат был крайне удивлен; насколько ему было известно, компрометирующие ткани не имели никакого отношения к скандально известному заведению, а принадлежали к приданому его жены, действительно привезенному из Парижа, но только около четверти века назад. Сам он также не мог их опознать, поскольку, хотя в последнее время не раз бывал в Париже, скупость (чувство куда более сильное, чем супружеская верность) не позволяла ему посещать столь дорогое, сколь и греховное место, как Le Chabanais. О Тито Люмии и той подпольной торговле, которую вели у него за спиной домашние, он ничего не знал и подтверждал лишь подмену коробок да сам факт шитья одежды на дому, но, будучи юристом, прекрасно понимал, что обман и издевательство над общественным мнением сами по себе преступлением не являются. Разумеется, ситуация глупая, этого не отнять. Но господин префект и господин начальник полиции должны согласиться, что платья его жены и дочерей были красивее, элегантнее и даже лучше сшиты, чем у прочих дам. Таким образом, адвокат упрямо продолжал отрицать, что в выборе тканей могло наличествовать что-либо оскорбительное. Официальные лица вынуждены были расширить состав заседателей и вызвать для дачи показаний нескольких других господ (хоть, к счастью, и не епископа), перед которыми и сам префект с некоторой гордостью признался, что посещал парижский дом удовольствий. Кроме того, адвокату Бонифачо были предъявлены журналы с фотографиями японской комнаты, получившей первый приз на выставке, и кое-какие календари из мужских парикмахерских, на которых эксклюзивный рисунок ткани также был более чем узнаваем.

Газетная статья заканчивалась ироничной песенкой авторства студентов местного университета, где в стихотворной форме описывались неловкие семейные сцены, в ходе которых несколько богатых и родовитых горожан вынуждены были признаться своим добродетельным женам в изменах и транжирстве.


Месяца через два мне случилось прийти на похороны в церковь Санта-Катерина. На одной из скамей в глубине сидела одетая в черное, словно в глубоком трауре, синьорина Джемма – исхудавшая, бледная, с дрожащими руками – теми самыми, которые, как я не раз видела, так крепко и уверенно хватались за ножницы, раскраивая драгоценную ткань. Она узнала меня и пригласила после службы зайти поздороваться с синьорой Терезой и юными синьоринами.

«Ты ведь не презираешь нас, как все остальные? – спросила она. – В конце концов, мы сразу посвятили тебя в нашу тайну – одного этого вполне хватило бы для обвинения в соучастии. Так что спасибо за то, что сдержала обещание и ничего никому не разболтала. А осуждать нас за происхождение тканей – настоящая гнусность: разве мы могли проследить, на каком рынке купил их наш поставщик?»

Она отвела меня в дом Провера, где синьора Тереза, на удивление, сразу же предложила мне чашку кофе с печеньем. И она, и обе ее дочери также облачились в траур, но не казались такими удрученными, как синьорина Джемма. Я внимательно взглянула на ткань, из которой были сшиты их черные платья – домашние, но весьма элегантные: это был прекрасный шантунг, мягкий, но дорогой, именно такой я как раз недавно видела в витрине лучшего в городе магазина тканей. Черный цвет был однородным, глубоким, без зеленоватых отблесков. Восхитительный крой, идеальная отделка. Как же разительно эти платья отличались от тех потертых, выцветших одеяний, к которым мать и дочери приучили меня за месяц совместной работы! Но самым большим сюрпризом стало для меня случившееся с самим адвокатом Бонифачо. Никто в городе не знал о том, что через несколько дней после второй встречи с представителями властей беднягу хватил апоплексический удар, парализовавший его и навсегда приковавший к инвалидной коляске. Он был в сознании и сразу же меня узнал, но, когда я поздоровалась, неучтиво отвернулся лицом к стене. В комнату для шитья, куда синьора Тереза велела подать мне кофе и печенье, его привезла в кресле Томмазина, носившая теперь чистый и приличный фартук, а также крепкие башмаки. Она попыталась напоить хозяина кофе с ложечки, но тот отказывался открывать рот и лишь бросал по сторонам яростные взгляды. Я поняла, что он никак не мог смириться с тем, что вынужден был дать жене доступ к своему кошельку, и даже небольшая вольность, которую она позволила в отношении меня, причиняла ему адские муки. А представьте, каким гневом загорались его глаза при виде новехонькой ножной швейной машинки, возвышавшейся у окна!

Провожая меня до ворот, синьорина Джемма посетовала, что ее кузина после стольких лет лишений стала слишком уж расточительной и, не понимая ценности денег, тратит их впустую: купила у мясника столько телятины, что семейство не в силах съесть, несколько раз отдавала яйца из птичника в сиротский приют, опускала крупные банкноты в ящик для пожертвований в церкви. Едва открыв домашний сейф и проверив вместе с банковскими служащими депозиты и ценные бумаги, она торжествующе заявила дочерям: «Мы несметно богаты, какое нам дело до злых языков?» И теперь даже собиралась купить – представь себе – не коляску и лошадь, а автомобиль!

– И что же, сама будет его водить? – испуганно спросила я.

– Что ты, как можно! Собирается нанять… как там его называют во Франции? Нет, не механика… А, chauffeur[7]!


Когда маркиза Эстер вернулась в город из одной из первых своих заграничных поездок, я рассказала ей об этом визите. Она была возмущена скандалом и утверждала, что оба будущих жениха должны были сдержать слово. По ее словам, если уж говорить о морали, то сестры Провера не совершили никакого греха, ведь ложь о «парижских платьях» вполне могла бы сойти за невинную шутку, которая никому не принесла вреда, а все четыре женщины трудились в поте лица лишь для того, чтобы соответствовать другим самовлюбленным и привередливым дамам высшего света. Платья говорили сами за себя: они гарантировали, что Ида и Альда станут идеальными женами. Грешниками же в этой истории выступали скорее благородные синьоры, завсегдатаи борделей, включая префекта и епископа. «Речь здесь не о морали, а о лицемерии», – говорила синьорина Эстер, рассказывая мне о всяких чудны́х вещах вроде равенства полов и о том, что мужчины не должны требовать от женщин того, чего не хотят или не делают сами. Ее возмущали романы с продолжением, публиковавшиеся на последних полосах газет, в которых говорилось о «пропащих» женщинах или «кающихся грешницах». Она даже подарила мне нашумевшую книгу под названием «Парижские тайны». Это был пухлый том, и мне потребовался почти год, чтобы его одолеть. Маркиза часто расспрашивала меня, обсуждала со мной прочитанное и, узнав, что я была тронута смертью Лилии-Марии, сказала: «Не нужно плакать, нужно злиться. Как будто бы она сама выбрала эту профессию. Почему тогда она не могла выйти замуж и вести нормальную жизнь?» Я долго размышляла над ее словами. С тех пор как синьорина Эстер вернулась к отцу, она больше не говорила о любви и, казалось, совсем вычеркнула ее из своей жизни. Разойдясь с мужем, молодая женщина в те времена не имела права думать о чувствах: по закону она все еще была замужем и могла лишь вернуться к супругу в надежде на прощение. Но я знала, что этого моя синьорина никогда не сделает.


Когда стало известно, что у адвоката Бонифачо случился второй удар, на этот раз смертельный, маркиза сказала: «Знаешь, что бы сейчас случилось, живи мы в мире, где есть справедливость?» И стала фантазировать – словно роман писала, но по своим правилам:

«После смерти адвоката его жена, дочери и кузина получили бы наследство и исчезли, уехали в какую-нибудь заморскую страну, потому что не хотели оставаться в городе, который столь несправедливо их презирал. В течение нескольких лет о них ничего не было бы известно.

Потом наша американская журналистка, мисс Бриско, моя учительница английского, вернувшись из поездки в Соединенные Штаты, рассказала бы об очень известном в Нью-Йорке французском ателье, куда выстраиваются в очередь жены коронованных особ и миллионеров со всего мира в надежде получить необычное, уникальное платье, за которое готовы отдать совершенно немыслимые деньги. Ателье руководила бы женщина в летах по имени… ну-ка, посмотрим, как можно перевести Джемму на французский… мадам Бижу[8]. Ей бы помогала младшая couturière[9], ее дочь или племянница, – разумеется, это Ида, а ателье – итальянское, но французское звучит более шикарно. Ида была бы замужем за венгерским модельером, который бы тоже работал в компании, а в свободное время играл на скрипке. У них было бы трое красивых и послушных детей, которые учились бы в лучшей школе Нью-Йорка. А как же Альда? Альда вышла бы замуж по страстной любви за молодого каталонского художника без гроша за душой, он под ее руководством начал бы создавать восхитительные рисунки для тканей и печатать их с использованием секретной техники, которую в дальнейшем запатентовал бы. Рисунок этих неповторимых тканей и стал бы причиной успеха ателье Bijou.

У Альды и Мариано тоже родились бы дети, точнее, дочери: четыре девочки, все с артистическими талантами – одна рисует, как отец, другая играет на скрипке, как дядя-скрипач, третья прекрасно танцует (может, отправим ее в школу Айседоры Дункан?), а младшая поет чудесным ангельским голосом.

Кого забыли, мадам Терезу? Мадам Тереза в сопровождении Томмазины переехала бы в Бронкс и открыла школу кройки и шитья для девочек из бедных семей, своего рода пансион, где ученицы жили бы, бесплатно получали теплую одежду, хорошую еду и даже некоторое образование, а также осваивали технику шитья. Известный промышленник, мистер Зингер, восхищенный этой инициативой, подарил бы школе семьсот пятьдесят швейных машинок самой последней модели. Нет, подожди, школа была бы не только для девочек: одно из отделений, в котором время от времени вела бы курсы сама мадам Бижу, могло бы предоставлять пищу, кров и защиту, а также уроки шитья проституткам, решившим оставить улицу и жить честно».

Я рассмеялась: «Синьорина Эстер, какая же вы оптимистка! Вот только чересчур романтично все вышло, уж извините за прямоту. В настоящей жизни, к сожалению, так не бывает».


И действительно, опасения, которыми поделилась со мной синьорина Джемма, оказались вполне обоснованными.

Не будучи хоть сколько-нибудь практичной и не осознавая, что со времени ее свадьбы в стране произошла инфляция, а значит, деньги, казавшиеся ей огромными, были лишь значительными, но не бесконечными, за какие-то два с лишним года синьора Тереза растратила все богатство, накопленное скупостью ее покойного мужа. Она больше не контролировала арендаторов, поэтому те преспокойно обворовывали ее; она отменила доставку продуктов из деревни и теперь отправляла за ними на рынок или в самые дорогие магазины деликатесов. Обновив мебель в доме, она редко бывала там, зато каждый день ближе к обеду ее можно было встретить вместе с дочерьми за чашкой шоколада в «Хрустальном дворце», и не в крохотном внутреннем зале, где собирались обычно самые свободные и раскрепощенные из местных синьор, а за одним из самых приметных столиков на террасе, защищенной стеклом, делавшим ее своего рода витриной, куда днем приходили почитать газеты, выкурить по сигаре, поговорить о политике и перемыть кости знакомым самые богатые и праздные из местных синьоров. Возможно, она надеялась, что, будучи на виду, девушки быстрее найдут себе аристократических женихов. А поскольку юношей из хороших семей в городе было не так уж и много, вскоре синьора Тереза решила поискать их в другом месте. Она много путешествовала вместе с дочерьми, ездила даже в Париж и действительно купила каждой приданое в универмаге Printemps. Приобретя автомобиль первой в городе, она наняла шофера, заставив его носить ливрею и фуражку, затем взяла двух камеристок, одев их в синие блузки, белые фартуки и чепчики, затем повара: Томмазина в то время занималась только адвокатом, и делала это преданно, пока, как я уже сказала, с ним не случился второй удар и он не скончался. Синьора Тереза тогда уехала с дочерьми на воды, к модному термальному источнику. Но вскоре, чтобы возместить все эти расходы, ей пришлось начать продавать одно за другим деревенские имения, квартиры, склады, затем облигации. Имущества становилось все меньше, в том числе потому, что некому было им заниматься. Томмазина сбежала, прихватив с собой десять серебряных ложек, два жемчужных ожерелья синьорин и голубую коробку из Printemps, полную обрезков шелка. Когда через несколько дней ее поймали, она отказывалась говорить, кому сбыла украденное – его так и не вернули. Синьора Тереза надавала воровке пощечин и посадила в кладовку на хлеб и воду, но в полицию сообщать отказалась: в конце концов, она любила Томмазину и не хотела, чтобы та отправилась в тюрьму, а оттуда, как это всегда и бывает, в дом терпимости.

Наконец синьорина Джемма, хоть и мучимая тремором, с которым уже никакими силами не могла совладать, снова взяла на себя бремя ответственности за всю семью и, серьезно поговорив с кузиной и племянницами, перекрыла поток сумасшедших расходов. Квартира на площади Санта-Катерина была заложена, и вскоре от нее пришлось отказаться, но у Провера оставалась еще крохотная усадьба неподалеку от города, обставленная довольно грубо, зато вполне достаточно для непритязательной жизни. Туда-то они и удалились, прихватив с собой швейную машинку, которую по совету синьорины Джеммы не продали вместе с шикарной новой мебелью. Синьора Тереза с большим неудовольствием смирилась с увольнением горничных, поваров и шофера, оставив себе одну Томмазину. Выставить в городе на продажу автомобиль и парижские туалеты дочерей она постыдилась, но синьорина Джемма снова обратилась к Тито Люмии, который по старой привычке выкупил у них все разом, по цене намного ниже той, по которой все эти роскошные вещи были изначально приобретены. Так или иначе, небольшое приданое обеим девушкам ей удалось составить. Разумеется, сестрам теперь непросто было найти мужа: сверстницы из хороших семей их избегали, их братья тоже обходили стороной. В итоге Альда согласилась на предложение неотесанного лавочника из соседней деревни, найденного свахой. Муж не позволял ей даже принимать родственниц, не говоря уже о том, чтобы помогать им, он издевался и унижал ее, постоянно попрекая утонченным вкусом и скудостью приданого.

Ида же осталась жить с матерью и теткой. Не будь она такой гордячкой, наверное, подыскала бы себе работу «младшей помощницей» в одном из двух городских ателье. Но ей не хотелось, чтобы ее видели с метром в руках, снимающей мерки с дам, чьи гостиные она когда-то посещала как почетная гостья и с кем не раз делила ложи в театре.

Узнав, что мать и дочь начали шить на заказ, я, как, впрочем, и все остальные городские швеи, опасалась, что они составят мне конкуренцию. Но Провера стеснялись работать в богатых домах, куда прежде захаживали на равных, принимать состоятельных клиенток в своем скромном загородном домике они тоже не могли и не хотели, поэтому им пришлось довольствоваться самой простой клиентурой: крестьянами и деревенскими жителями, которым требовались штопка и заплатки, хлопковые рубашки и фартуки в полоску да скромное приданое из толстых льняных простыней без вышивки. Насколько я знаю, однажды они даже согласились изготовить партию плотных джутовых мешков по заказу оптового торговца фасолью, обратившегося к ним по протекции Тито Люмии, – и как только у роскошной швейной машинки с позолоченной инкрустацией и педалью хватило сил прострочить такую толстую и жесткую ткань? Интересно, как быстро сломалась игла – или, может, им где-то удалось найти сверхпрочные иглы, о которых я и не подозревала. Для работы со скандальной парчой в мою ручную машинку пришлось поставить самую тонкую иголку, но такие продавались в любой галантерее.

В самое сердце

Я не могла в это поверить. Не могла поверить в то, что американская мисс, учившая синьорину Эстер английскому, приняла, как утверждала Филомена, то решение. Причин для него не было и быть не могло: ведь мисс с такой радостью говорила, что скоро уезжает, даже попросила сшить ей новый дорожный корсет, особый, с потайными внутренними карманами в швах, чтобы прятать деньги, и была счастлива наконец-то освободиться от связи, которая угнетала и все сильнее разрушала ее жизнь. Я не знала, о какой связи шла речь, со мной мисс не откровенничала, но я не могла не заметить, что настроение ее в последнее время улучшилось. Зато я точно знала, что мисс уже предупредила о своем приезде живущую в Нью-Йорке сестру, поскольку сама относила письмо на почту. А еще знала, что она уже купила билеты на пароход, который должен был отвезти ее в Ливерпуль, и на лайнер, через три месяца идущий из Англии в Америку, – потому что тоже сама забирала их в турагентстве: в те дни, когда я приходила к ней домой, чтобы заняться ее бельем, мисс иногда просила меня о таких незначительных одолжениях. Ее горничной Филомене не нравилось бегать по хозяйским делам, словно какой-то начинающей служанке, а у меня оплата была поденная, так не все ли равно, чем заниматься? Сказать по правде, я и сама была рада время от времени размять ноги и поглядеть, что творится в городе. Кроме того, грамоты Филомена при всем своем самомнении не знала, а к хозяйкиной работе относилась весьма равнодушно, если не сказать – презрительно. У меня же тот факт, что мисс была журналисткой, вызывал неуемное любопытство и интерес. Жаль только, ни одной ее статьи в журналах, которые я время от времени брала в библиотеке, не было: она ведь писала по-английски, а в городе никто, кроме разве что синьорины Эстер, не был в состоянии следить за опубликованными в Америке статьями. Однако, заметив, что я интересуюсь ее работой, мисс не так давно рассказала мне, что была несказанно рада подписать с филадельфийской газетой контракт на цикл из двенадцати статей о старинных картинах на золотом фоне, которые она обнаружила, посетив несколько окрестных сельских церквушек.


Мисс мне нравилась, хотя она и вела себя несколько экстравагантно и в хороших домах ее не принимали, распуская слухи, что от такой добра не жди, – как, впрочем, и о любой незамужней женщине, итальянке или иностранке, оставившей родительский дом, чтобы путешествовать по миру и самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Будь она из бедноты – швеей, как я, работницей на фабрике, горничной, – ей бы это прощали: лишь бы знала свое место и ни на что не претендовала. Но она-то считала себя им ровней – или, кто знает, будучи до мозга костей американкой, даже не сознавала, что пропасть между классами и семьями может быть столь глубокой и непреодолимой и что женщинам не дозволено пользоваться той же свободой, что и мужчинам. В паспорте у мисс было написано «имеет профессию», что относилось, разумеется, к журналистике и искусствоведению; однако полицейский комиссар раструбил об этом на весь город, вызвав у многих синьоров приступ хохота: для них, как объяснила мне синьорина Эстер, «профессия» применительно к женщине могла быть только одна, та, что называлась «древнейшей», – проституция.

Синьорине Эстер мисс Лили Роуз тоже нравилась. Десять лет назад, когда она только переехала в наш город, семья Артонези была единственной, кто привечал молодую американку. Синьор Энрико предложил ей давать его дочери уроки английского – так мы и познакомились.


Тогда еще жива была бабушка, мы с ней часто проводили целые дни за шитьем в доме Артонези, и как-то мисс, прекрасно говорившая по-итальянски, попросила бабушку заходить и к ней раз в неделю и приводить в порядок белье. Время от времени я ее сопровождала. Мисс жила в съемной квартире в новом квартале, очень просто обставленной, но полной ярких картин: часть она написала сама, другие скупала, объезжая церкви и часовни окрестных деревень. Живописью мисс занималась больше для собственного удовольствия, но критиком и коллекционером, по ее словам, была профессиональным, регулярно отправляя в филадельфийскую газету статьи, рассказывавшие об итальянском искусстве, особенно местном, – в основном о старинной живописи, но иногда и о самых современных работах. Пару месяцев время от времени походив к ней домой, бабушка заявила: «Что бы там в городе ни говорили, а мисс Бриско – женщина порядочная: настоящая синьора». Бабушка также обратила мое внимание на то, что, несмотря на простоту обстановки и одежды, мисс Лили Роуз, должно быть, куда богаче, чем кажется: та часто путешествовала как по нашему региону, так и по всей Италии, не обращая внимания на стоимость проезда, регулярно ходила в театр, была подписана на многие итальянские и зарубежные журналы, которые в солнечные дни ходила читать на террасу «Хрустального дворца», где всегда садилась под стеклянным куполом, среди богатых бездельников. Как я уже говорила, дамы обычно занимали места во внутренней зале, да и туда ходили только в сопровождении подруг, мисс же садилась читать одна, и ее совершенно не тревожило, если кто-нибудь останавливался у окна поглазеть, как богатые синьоры курят сигары и едят мороженое. В один из жарких дней она заметила маленького мальчика в лохмоть�

Скачать книгу

Переводчик Андрей Манухин

Редактор Юлия Гармашова

Главный редактор Яна Грецова

Заместитель главного редактора Дарья Петушкова

Руководитель проекта Дарья Рыбина

Арт-директор Ю. Буга

Дизайнер Денис Изотов

Корректоры Наталья Витько, Татьяна Редькина

Верстка Максим Поташкин

Фото на обложке Александра Кириевская

Разработка дизайн-системы и стандартов стиля DesignWorkout®

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© 2018 Giunti Editore S.p.A. / Bompiani, Firenze-Milano

www.bompiani.it

www.giunti.it

© Андрей Манухин, перевод, 2024

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2024

* * *

Посвящается светлой памяти:

синьоры Анджелины Валле Валлебеллы, хозяйки нашего летнего домика и единственной портнихи в Стинтино, у которой имелась чудная швейная машинка с педалью. Синьора Валлебелла всегда шила у открытой двери, то и дело поглядывая на площадь (а вернее, просто широкую улицу) Оливковой бухты, и прокалывала уши всем местным девчонкам с помощью раскаленной иглы и бутылочной пробки, а мне в своем прохладном дворике, усаженном цветущими гортензиями, по утрам заплетала косы;

безвременно покинувшей нас два года назад синьоры Эрменеджильды Гарджони, самой умной и изобретательной женщины, какую я когда-либо знала, продолжавшей шить на машинке до девяноста семи лет, даже после того, как окончательно ослепла;

Джузеппины по прозвищу Жареная Рыба, фамилию которой я, к сожалению, не помню. Джузеппина была приходящей портнихой, она перелицевала для нас после войны множество пальто, нашила мне школьных халатиков с рюшами и крылышками, братьям – штанишек на подтяжках, а когда мне исполнилось пять, научила простейшим стежкам, терпеливо объясняя основы шитья, включая искусство обращения с ручной швейной машинкой;

моей бабушки Пеппины Систо, которая научила меня вышивать белой и цветной гладью и всякий раз, заметив отсутствие наперстка (я никогда не надевала и не надеваю его по сей день), жаловалась матери, уверяя ее, что так я совсем от рук отобьюсь;

и всех нынешних портних третьего мира, шьющих для нас по модным лекалам дешевые тряпки, которые мы потом покупаем за пару евро в сетевых магазинах одежды, за гроши горбатящихся над машинками по четырнадцать часов в сутки, каждая всегда над одной и той же деталью, никак не связанной с другими, как на конвейере, в подгузниках, чтобы не тратить время на походы в туалет, а после заживо сгорающих прямо в тех же огромных фабриках-тюрьмах. Шить – дело прекрасное и творческое, им нужно заниматься в удовольствие, а не так, НЕ ТАК.

События и персонажи, описанные в этой книге, – плод авторской фантазии. Однако все эпизоды основаны на реальных случаях, о которых я узнала из рассказов бабушки, ровесницы главной героини, из тогдашних газет, писем и открыток, хранившихся в ее чемодане, из воспоминаний и семейных преданий. Конечно, мне пришлось слегка обработать факты, заполнить пробелы, придумать дополнительные детали, добавить второстепенных персонажей, в паре случаев изменить финал… Но события, подобные тем, о которых вы прочтете, действительно происходили, как гласит старая пословица, «даже в лучших домах».

«Приходящие портнихи» были некогда весьма распространенным явлением, их держали все зажиточные семьи вплоть до моей юности, особенно сразу после войны, когда без восстановления или перелицовки имевшейся одежды невозможно было обойтись: одежда фабричного производства и магазины готового платья (сперва прет-а-порте, а затем и домов высокой моды) появились гораздо позже. Но даже с началом бума больших универмагов и падением цен на одежду люди побогаче, стремившиеся выглядеть элегантно или выделиться из общей массы, продолжали носить платья и костюмы, сшитые на заказ, – правда, теперь уже известными мастерицами в крупных ателье.

Время «приходящих портних» прошло. И главная цель этой книги – в том, чтобы они не были забыты.

Жизнь моя, сердце мое

Мне было семь лет, когда бабушка начала доверять мне самые простые детали отделки одежды, которую она шила на дому для своих клиентов, пока заказчики не приглашали ее поработать у них. Из всей семьи только мы с ней и остались в живых после эпидемии холеры, унесшей без разбора моих родителей, братьев, сестер и всех остальных бабушкиных детей и внуков, моих дядей и кузенов. До сих пор не знаю, как нам обеим удалось избежать той же участи.

Мы, конечно, были бедняками, но вовсе не из-за эпидемии: наша семья испокон веков могла похвастать разве что силой мужских рук и сноровкой женских пальцев. Моя бабушка и ее дочери и невестки славились на весь город своим мастерством и аккуратностью в шитье и вышивании, а еще честностью, надежностью и чистоплотностью на службе в господских домах, где они одинаково хорошо исполняли обязанности горничных и заботились о гардеробе, да к тому же и готовили прилично. Мужчины же нанимались каменщиками, грузчиками, садовниками. В нашем городе в то время еще не было заводов, которые бы нуждались в рабочих, но на пивоварне, маслобойне и мельнице, а особенно для бесконечного рытья траншей и для прокладки водопровода часто требовалась неквалифицированная рабочая сила. Не помню, впрочем, чтобы мы когда-либо голодали, даже если нам часто приходилось переезжать и какое-то время всем вместе ютиться на нижних этажах или в подвалах старого центра города, когда мы не могли оплатить аренду более чем скромных квартирок, в которых обычно жили люди нашего сословия.

Когда мы остались одни, мне было пять, а бабушке – пятьдесят два. Чтобы снова наняться в одну из тех семей, где она служила в молодости и где получила хорошие рекомендации, сил у нее было еще вдосталь, но взять с собой ребенка ей никто бы не позволил, а отдавать меня в городскую богадельню или в сиротский приют, под присмотр монахинь, она не хотела: слишком уж дурной славой пользовались такие заведения в нашем городе. Впрочем, даже устройся она приходящей прислугой, ей не с кем было бы оставлять меня на время работы. Поэтому бабушка решила рискнуть и попробовать прокормить нас обеих одним лишь портновским ремеслом – и преуспела в этом настолько хорошо, что я не помню, чтобы в те годы нам чего-то недоставало. Мы жили в двух комнатушках в полуподвале величественного здания на тесной, мощенной камнем улице в самом центре, а за аренду платили натурой – ежедневной уборкой парадной и лестниц аж до пятого этажа. Эта работа отнимала у бабушки по два с половиной часа каждое утро: вставала она затемно, а за шитье садилась лишь после того, как убирала ведра, тряпки и швабру.

Одну из двух комнатушек она обставила довольно прилично и с некоторой долей изящества, чтобы там можно было принимать клиенток, которые приходили с заказами, а порой и для промежуточной примерки, хотя обычно она сама ходила к ним, перекинув через руку сметанные платья, для верности завернутые в простыню, с подушечкой для булавок и ножницами, прикрепленными к свисавшей на грудь ленте. В таких случаях бабушка брала меня с собой, не забыв тысячу раз напомнить, чтобы я тихо сидела в уголке. И дело тут не только в том, что ей не с кем было меня оставить: она хотела, чтобы я смотрела и училась.

Специализировалась бабушка на белье: приданое для дома, простыни, скатерти, шторы, а также сорочки, мужские и женские, исподнее и даже все необходимое для младенцев. В те времена такие готовые вещи продавались лишь в нескольких роскошных и очень дорогих магазинах. Нашими главными конкурентками в этом деле были монашки-кармелитки, большие мастерицы, особенно в вышивке. Зато бабушка, в отличие от них, умела шить повседневные и вечерние платья, жакеты и пальто – исключительно женские, но и для детей тоже, – используя те же выкройки, но, конечно, с уменьшенными размерами. Я тоже всегда была хорошо одета, опрятна и умыта, в отличие от прочих маленьких голодранцев из нашего переулка. Впрочем, несмотря на свой возраст, бабушка все равно считалась всего лишь швеей, к которой стоило обращаться лишь с самыми простыми, повседневными заказами. В городе было две «настоящие» портнихи, соперничавшие друг с другом за право обслуживать самых богатых и модных дам. Каждая держала ателье и по несколько помощниц. Каталоги выкроек, а иногда и сами ткани они получали прямиком из столицы, и сшить у них платье стоило целое состояние: на эту сумму мы с бабушкой могли бы безбедно прожить года два, если не больше.

А вот глава одного знатного семейства, адвокат Провера, для балов и прочих церемоний заказывал жене и обеим дочерям вечерние платья из самого Парижа – настоящая экстравагантность, учитывая, что, как хорошо знали в городе, во всем остальном, включая собственный гардероб, адвокат Провера был крайне скуп, хотя и владел одним из крупнейших состояний в округе. «С жиру бесятся», – вздыхала бабушка, в молодости служившая у не менее богатых родителей его жены, выписавших для единственной дочери, Терезы, все из того же Парижа огромное приданое, достойное наследницы какого-нибудь американского миллионера, и задаривших молодоженов поистине королевскими подарками. Но их зять, видимо, готов был тратиться только на красоту и элегантность женщин, а не на свои собственные: как и прочие знатные синьоры, адвокат заказывал себе костюмы у местного портного-мужчины, работавшего совсем не так, как мы, – другие ткани, другой крой, другие способы отделки… Даже правила для подмастерьев – и те другие. Женщинам работать в «мужской» области не позволялось – уж не знаю почему, но эта традиция уходила в глубь веков: вероятно, требования благопристойности не позволяли им касаться мужских тел, даже чтобы снять мерки. В общем, это были два совершенно разных мира.

Грамоты бабушка не знала: в детстве она не могла позволить себе роскошь посещать школу, а сейчас, как бы ей того ни хотелось, не могла позволить этого и мне. Было необходимо, чтобы я как можно быстрее научилась ей помогать и посвящала работе все свое время. Альтернативой, о чем она не уставала мне напоминать, был сиротский приют, где читать и писать меня бы, конечно, научили, но жила бы я там как в тюрьме, страдала бы от холода, ела плохо и мало, а после, в четырнадцать, когда меня выставили бы на улицу, мне только и оставалось бы, что наняться в прислуги и жить в чужом доме – руки, вечно озябшие от холодной воды или в ожогах от кастрюль и утюгов – и подчиняться, подчиняться хозяевам в любое время дня и ночи без всякой перспективы и надежды на лучшее. Обучившись же профессии, я могла ни от кого не зависеть. Хотя больше всего (как она призналась мне много лет спустя, незадолго до смерти) бабушка боялась, что, нанявшись в служанки и ночуя под одной крышей с господской семьей, я подверглась бы домогательствам со стороны самого хозяина или его сыновей.

«Уж я-то вполне могу за себя постоять!» – с возмущением заявила я ей. И тогда бабушка рассказала мне весьма печальную историю своей кузины Офелии, которая в ответ на приставания хозяина дала ему пощечину и пригрозила все рассказать жене, а тот, чтобы отомстить и предотвратить скандал, стащил из гостиной золотой портсигар и спрятал в комнатке, где ночевала Офелия. Потом он в сопровождении жены обыскал скудные пожитки несчастной горничной и, «обнаружив» портсигар, вмиг уволил ее безо всяких рекомендаций. Синьора к тому же рассказала о произошедшем всем своим знакомым. Слухи быстро разнеслись по городу, и ни одна порядочная семья больше не хотела брать на службу «воровку». Офелии с трудом удалось устроиться посудомойкой в остерию. Но и там у нее не было отбоя от пьяных посетителей, то и дело подкатывавших с непристойными предложениями и ссорившихся из-за нее друг с другом. Бывало, доходило и до драк, в которые вовлекали саму Офелию. Однажды вечером ее даже арестовали, и это стало началом конца. Законы Кавура и Никотеры о проституции были суровы: бедняжку поставили на учет в полиции и после третьей потасовки, в которой она и виновата-то не была, заставили зарегистрироваться в качестве проститутки, отправив в дом терпимости, где несчастная подхватила французскую болезнь и через несколько лет скончалась в больнице для бедняков.

Вспоминая эту историю, бабушка словно заново переживала тогдашний ужас. Она знала, как тонка грань, отделяющая достойную жизнь от настоящего ада, полного страданий и стыда. В детстве она никогда не рассказывала мне об этом, даже наоборот, старалась сделать все возможное, чтобы держать меня в полнейшем неведении обо всем, что касалось секса, включая связанные с ним опасности.

Но иголку и нитку, а также обрезки ткани, оставшиеся от заказов, бабушка начала вкладывать мне в руки очень рано. Подобно хорошей учительнице, она представляла это как новую игру. У меня была старая потрепанная кукла из папье-маше, доставшаяся мне в наследство от одной из умерших кузин: той ее, в свою очередь, подарила много лет назад дочка одной синьоры, у которой мать кузины служила приходящей горничной. Куклу я очень любила и ужасно жалела, что та вынуждена ходить обнаженной, выставив напоказ свое ободранное бумажное тело (как-то ночью бабушка сняла с нее и куда-то спрятала всю одежду). Мне не терпелось узнать, как сшить хотя бы простенькую сорочку, платок, потом простыню, а после и фартук; вершиной моих трудов стало, разумеется, элегантное платье с оборками и кружевным подолом – сшить его было непросто, и бабушке в конце концов пришлось доделывать за мной работу.

Зато в процессе я научилась идеально обметывать края мелкими, совершенно одинаковыми стежками и с тех пор ни разу не уколола палец, не то кровь могла бы попасть на тончайший белый батист детских распашонок и пеленок. К семи годам обметывание краев стало моей ежедневной работой, и я была счастлива слышать: «Ты мне так помогаешь!» И действительно, количество одежды, которую бабушка могла сшить за неделю, с каждым месяцем становилось больше, а вместе с ним, пусть и понемногу, росли и наши заработки. Я научилась подрубать простыни (работа монотонная, зато позволявшая мне немного помечтать) и делать особую переплетенную в середине мережку, хоть это и требовало больше внимания. Теперь, когда я подросла, бабушка позволяла мне выходить из дома одной (например, чтобы купить ниток в галантерее или доставить готовый заказ) и не ругалась, если на обратном пути я задерживалась на полчаса поиграть с соседскими девчонками. Но надолго оставлять меня дома одну ей по-прежнему не нравилось, и, когда приходилось целый день работать у кого-нибудь из заказчиков, она брала меня с собой под предлогом того, что ей нужна моя помощь. Такие заказы были куда выгоднее, потому что даже в самые пасмурные дни мы могли жечь хозяйские свечи или керосин для лампы, не тратясь на собственные. И еще потому, что в полдень нас непременно кормили обедом, – а значит, в такие дни мы могли сэкономить на еде, – причем обедом приличным, намного лучше того, что мы обычно ели дома: с макаронами, мясом и фруктами. Где-то нас сажали на кухне, в компании горничных, где-то накрывали на двоих прямо в комнате для шитья, но за хозяйский стол не приглашали никогда.

Как я уже говорила, в богатых домах обычно выделяли комнату, предназначенную исключительно для шитья: хорошо освещенную, с большим гладильным столом, на котором можно было также и кроить, а часто и со швейной машинкой – настоящим чудом из чудес. Бабушка умела ею пользоваться – даже и не знаю, где только успела научиться, – а я лишь зачарованно наблюдала, как она ритмично качает педаль: вверх-вниз, вверх-вниз – и как быстро движется под иглой ткань. «Ах, если бы мы только могли завести такую дома, – вздыхала она, – сколько еще заказов я бы приняла!» Но мы обе знали, что никогда не сможем себе этого позволить, да и, кроме того, у нас просто не было места, чтобы ее поставить.

Как-то вечером, когда мы, закончив работу, уже собирались пойти домой, в комнату, подталкиваемая матерью, вошла хозяйская дочка, для которой мы шили белое платье на конфирмацию. Девочка была моей ровесницей – мне тогда исполнилось одиннадцать. Она застенчиво протянула мне туго перетянутый шпагатом сверток в плотной бумаге, совсем как в бакалейной лавке.

– Это прошлогодние журналы, – объяснила ее мать. – Эрминия их уже прочитала и даже перечитала, к тому же каждую неделю ей приходит новый. Она подумала, тебе понравится.

– Но я не умею читать, – выпалила я, прежде чем бабушкин взгляд успел меня остановить.

Синьорина Эрминия смущенно потупилась, ее лицо печально скривилось, словно она готова была вот-вот расплакаться.

– Ну и что, можешь просто разглядывать картинки. Они здесь очень красивые, – быстро нашлась ее мать и, непринужденно улыбнувшись, вложила сверток мне в руки.

Она оказалась права. Когда дома я открыла сверток и его содержимое рассыпалось по кровати, у меня перехватило дыхание: еще никогда в жизни я не видела ничего столь же прекрасного. Одни картинки были цветными, другие черно-белыми, но все они меня буквально завораживали. О, чего бы я только ни отдала, чтобы прочитать то, что было под ними написано! Ночью, натянув на голову простыню, я даже немного поплакала, стараясь не разбудить бабушку. Но та все равно услышала, и через неделю, когда мы закончили заказ синьорины Эрминии, сказала: «Я договорилась с Лючией, дочерью галантерейщика. Как ты знаешь, она помолвлена и через два года выйдет замуж. Я пообещала ей вышить двенадцать простыней с ее инициалами подкладным швом, а она за это два раза в неделю будет давать тебе уроки. В конце концов, она собиралась стать учительницей, хотя диплома так и не получила. Уверена, читать и писать ты быстро научишься».

Однако учеба заняла у меня не два, а почти три года: Лючии не хватало опыта, а мне – времени, я ведь продолжала помогать бабушке, выполняя все более сложную работу, а когда целыми днями шила у заказчиков, и вовсе вынужденно пропускала уроки. Сначала, поскольку у меня не было букваря, а тратить бабушкины деньги мне не хотелось, я попросила Лючию учить меня по журналам, и она легко согласилась: «Так даже лучше – это будет не так скучно». Ей уже исполнилось двадцать, но она, как ребенок, радовалась каждой загадке, каждой заметке о необычных животных, каждой скороговорке. Попадались и стихи, такие смешные, что мы хохотали в голос, вот только обычные, повседневные слова встречались в журналах нечасто, и через пару месяцев нам пришлось все-таки одолжить школьный учебник. Заниматься мне нравилось. Я была так благодарна своей неопытной учительнице, что упросила бабушку разрешить мне самой вышить ей простыни, закончив их как раз накануне ее свадьбы. А за уроки, которые она дала мне в следующем году, я сшила двенадцать распашонок разных размеров для ребенка, которого она к тому времени ждала. Я даже вышила для него платьице, вдохновившись нарядами королевских дочерей, принцесс Иоланды и Мафальды, которых увидела на большой фотографии, выставленной в витрине магазина: королева держала их на руках. Но вскоре после моего четырнадцатилетия, когда у Лючии родился ребенок, прелестный мальчик, она сказала: «Хватит с тебя уроков, да и времени у меня больше нет. Ты уже достаточно продвинулась, дальше справишься сама».

И, чтобы я могла упражняться, подарила мне свои «журналы», которые ей теперь некогда было даже листать. На самом-то деле это были вовсе не журналы, а оперные либретто: многие страницы, стоило их перевернуть, рассыпались на части от слишком частого использования. Сама я в театре никогда не была, но знала, что в город ежегодно приезжает труппа бельканто, исполняющая самые модные оперы. На их представления ходили не только знатные синьоры, но и владельцы магазинов, и даже кое-кто из ремесленников, если только мог скопить на место на галерке. Я знала многие арии, потому что самые молодые из наших заказчиц частенько пели их у себя в гостиных, аккомпанируя себе на фортепиано.

Читая эти либретто, словно они были романами, я через некоторое время с удивлением обнаружила, что во всех, буквально во всех историях речь шла о любви: страстной любви, роковой любви. Это была тема, которой я до тех пор большого внимания не уделяла, но с этого момента начала с любопытством прислушиваться к разговорам взрослых.

В те дни не только в гостиных богатых семейств или в кафе, куда захаживали знатные синьоры, но и в нашем переулке, а также на соседних улицах, вплоть до прилавков рыночных торговцев, много шуму наделала история, весьма напоминавшая так любимые Лючией оперы: семнадцатилетняя дочь синьора Артонези без памяти влюбилась в маркиза Риццальдо и, несмотря на сопротивление отца, собиралась за него замуж. Мы с бабушкой хорошо знали семейство Артонези: они жили неподалеку, в большой квартире на втором этаже роскошного палаццо, каких много было в старом городе. К нему примыкало другое здание, пониже, раньше служившее конюшней, но теперь, когда число лошадей и экипажей в городе поуменьшилось, ставшее пристанищем для самых отчаянных бедняков. Нам не раз случалось шить в доме Артонези по просьбе их экономки, заправлявшей всем после того, как синьора, жена хозяина, умерла во время эпидемии испанки, оставив после себя единственную дочь, главную героиню столь нашумевшей любовной истории. Синьорину, которую мы знали еще ребенком и для которой сшили немало домашних халатиков и муслиновых летних платьев с вышивкой, звали Эстер; отец души в ней не чаял и не мог отказать ей ни в одной, даже самой экстравагантной прихоти. Он не только выписал ей из Англии восхитительный рояль, но и позволил брать уроки верховой езды в манеже, который посещали практически исключительно молодые мужчины (хотя появлялось там и несколько женщин, но только в сопровождении мужей). В городе перешептывались, что катается Эстер Артонези не в женском, а в мужском седле и что под юбку она при этом неизменно надевает брюки. Невзирая на постоянные жалобы родственников и экономки, отец прощал ей полное пренебрежение к шитью, вышивке, кулинарии и прочим вещам, относящимся к ведению домашнего хозяйства. Зато когда Эстер пришла в голову блажь обучаться иностранным языкам, в том числе и древним, он пригласил некую старую деву тунисского происхождения два раза в неделю учить ее французскому, много лет прожившую в нашем городе американскую журналистку – английскому, а священника из семинарии – давать уроки латыни и древнегреческого. Кроме того, у Эстер с детства был учитель естествознания, преподававший ей ботанику, химию и географию, а также объяснявший, как устроены недавно изобретенные машины. Эти уроки были главным ее развлечением, их она никогда не пропускала. (Я обожала синьорину Эстер еще и потому, что однажды, когда мы работали в доме Артонези, она привела учителя естествознания в комнату для шитья и позволила нам с бабушкой присутствовать при том, как он объясняет ей устройство механизма новейшей немецкой швейной машинки. Учитель полностью разобрал ее и рассказал нам, как называется и для чего нужна каждая деталь, дал нам все потрогать, а после медленно собрал машинку, продемонстрировав одну за другой все шестеренки и объяснив бабушке, как их смазывать. Мне, которой было тогда одиннадцать, казалось, что я стала свидетельницей какого-то чуда.)

«Растит ее как мальчишку…» – неодобрительно шептались родственницы. Свояченица синьора Артонези так и сказала ему прямо: «Послушай, со временем Эстер выйдет замуж, все это ей будет ни к чему. Ты своими руками портишь девочке жизнь». Но тот лишь пожал плечами и посоветовал ей больше интересоваться воспитанием собственных дочерей, которые росли редкостными вертихвостками.

Такую оригинальность и презрение к условностям (а заодно и к расходам, которые подобное поведение за собой влекло) синьор Артонези мог позволить себе потому, что был очень богат. Владелец огромных полей, засеянных пшеницей, ячменем и хмелем, он, в отличие от многих других местных землевладельцев, никогда не ограничивался положенной долей урожая арендаторов, а лично управлял и несколькими собственными мельницами, которыми разрешал пользоваться другим окрестным фермерам, и единственной в нашей округе крупной пивоварней. Дочь не раз сопровождала его во время инспекций.

– Однажды управляться со всем этим придется тебе, – говорил он.

– Точнее, ее мужу, – поправляла его свояченица, тетка девушки по материнской линии. – Если только благодаря всем твоим причудам бедняжка не останется старой девой.

А это будет непросто, думала я, потому что синьорина Эстер Артонези была не только богатой наследницей, но и редкой красавицей. Ее стройная фигура поражала необычайной грацией и изящностью движений, а милое, но при этом очень выразительное лицо заставляло забыть обо всем даже самых неотесанных и равнодушных из мужчин. За ней увивались многие кавалеры, но она с легкостью сдерживала их пыл, всегда вежливо и без оскорблений парой шутливых фраз давая понять, что им стоит держаться подальше. Это было для меня еще одним поводом восхищаться ею. Мужчины в те времена казались мне нелепыми, особенно когда пытались ухаживать за девушками: их лишенные смысла приторно-сладкие фразы и некоторые действия годились разве что для оперных либретто.

Услышав, что синьорина Эстер влюбилась в маркиза Риццальдо, которого встретила в манеже, я не могла в это поверить, не говоря уже о том, что маркиз в свои тридцать казался мне стариком. Бабушка же, напротив, не находила в этом ничего странного. Маркиз, как заметила она в разговоре с галантерейщицей, у которой мы покупали иголки с нитками, хоть и не был так богат, как Артонези, но обладал приличным состоянием, а значит, точно не оказался бы охотником за приданым. Кроме того, он носил знатный титул и происходил из древнего, весьма почтенного рода, единственным представителем которого стал после все той же великой эпидемии, так что его желание поскорее жениться, чтобы родить наследника, а может, и создать большую семью, пока сам он еще был достаточно молод, казалось вполне логичным. Что же до возраста невесты, то для моей бабушки и ее знакомых в этом не было проблемы: сами они выходили замуж лет в шестнадцать.

Однако синьор Артонези, до того потакавший многим капризам дочери, никак не хотел соглашаться с этим ее выбором: маркиз ему инстинктивно не нравился, хотя ничего конкретного он против него и не имел. Но вот сама Эстер казалась ему слишком юной для роли жены и хозяйки.

– Ты еще такая неопытная, – твердил он, – тебе еще столькому предстоит научиться…

– Гвельфо научит, – упрямо отвечала дочь.

– Я ведь прошу тебя лишь дождаться совершеннолетия, – настаивал отец. – Если к тому времени ты не передумаешь, я дам тебе свое согласие и благословение.

– Четыре года! Смерти моей хочешь? Через четыре года я буду старухой, а Гвельфо тем временем найдет себе другую: ты не представляешь, сколько девушек вокруг него крутится. И потом, уж прости, конечно, но, когда я стану совершеннолетней, твое согласие мне не понадобится.

Об этих спорах мы знали из рассказов экономки. Она также не раз говорила нам о страстных посланиях, регулярно приходивших на адрес Артонези в сопровождении огромных букетов цветов. И о долгих днях, которые синьорина Эстер проводила в слезах в своей комнате, поскольку отец теперь не позволял ей выходить из дома одной, а всем возможным компаньонкам было приказано не допускать ее контактов с маркизом.

Как-то утром девушка, бледная как мел, вошла в отцовский кабинет и молча протянула ему только что полученное письмо: «Если я не смогу получить тебя, то убью себя. Без тебя моя жизнь не имеет никакого смысла».

«Если Гвельфо покончит с собой, я последую за ним в могилу», – заявила Эстер с таким убийственным спокойствием, что синьор Артонези впервые по-настоящему испугался. Он смирился, принял претендента на руку дочери и долго с ним беседовал. В итоге молодые могли отныне считаться официально помолвленными, хотя и не должны были встречаться наедине. Маркиз имел право приходить к Эстер домой, обедать с ней и с ее отцом по воскресеньям и сопровождать их в поездках на мельницу и пивоварню, а также посещать в компании тетки и кузин городские балы-маскарады или вместе с ними пить горячий шоколад в самом роскошном местном кафе – том, что на проспекте, прозванном за остекленную террасу «Хрустальным дворцом», куда захаживала одна только знать. Но они никогда не должны были оставаться наедине: отец поставил условие, чтобы свидания всегда происходили при свидетелях. Впрочем, писать друг другу они могли без каких-либо ограничений и контроля. Что касается приданого, то синьор Артонези пообещал ежегодно выплачивать дочери солидное содержание, но никакого недвижимого имущества в собственность не отдавал. «После моей смерти она и так унаследует все, так что можно считать, что это уже ее собственность», – сказал он, и маркиз постыдился возражать. Помолвка должна была продлиться два года, чтобы проверить взаимность чувств влюбленных; разумеется, разорвать ее после официального оглашения, о котором сразу же узнал весь город, стало бы невероятным скандалом. Но синьора Артонези больше интересовала не репутация дочери, а ее счастье, и он не боялся чужого осуждения.

С этого момента синьорина Эстер начала готовить приданое. Жених хотел было заказать все готовое из Парижа, как это делали, например, синьорины из семейства Провера, но невеста не доверяла каталогам. Заказы на самые элегантные платья были отданы в оба городских ателье, чтобы никого не обидеть. «Остается надеяться, что эти тщеславные портнихи понимают: девочка еще растет, и не станут шить ей одежду впритык», – заметила моя бабушка, раздуваясь от гордости, что за бельем Артонези обратились именно к нам.

На эти два года мы дали отставку всем другим заказчикам (впоследствии стало ясно, что это было крайне непредусмотрительно) и работали только на Артонези: носовые платки, простыни, скатерти и шторы шили у себя, а все остальное делали у них дома, в комнате для шитья. Бабушка подготовила будущей невесте уйму ночных сорочек, лифчиков, нижних юбок, домашних халатов и восхитительных накидок-пеньюаров, отороченных кружевами, специально привезенными из Швейцарии; все это великолепно на ней сидело. У меня же с каждым днем получалось делать оборки все тоньше, петли – мельче, а воланы – пышнее. И, как и Эстер, я тоже росла и становилась выше: в конце концов, нас разделяло чуть меньше трех лет.

Платили нам вовремя и щедро, обращались с нами вежливо, к тому же нам удавалось экономить на еде, ведь в доме Артонези нас кормили обедом; так можно было бы работать лет десять, если не больше! Через несколько месяцев я набралась смелости и спросила синьорину Эстер, не могла бы она одолжить мне какой-нибудь из ее романов, и она не только согласилась, но и с энтузиазмом взялась помогать мне с выбором книг для чтения. Она выписывала журнал под названием «Корделия» и каждую неделю отдавала мне прочитанный номер. Уроков музыки, языков и естествознания она не бросала, но училась теперь с куда меньшим энтузиазмом и вовлеченностью, чем раньше, – еще и потому, что жених, хоть и довольно снисходительно, но все-таки дал ей понять, что считает все эти занятия чудачеством и чуть ли не детским капризом.

Если бы вечерами, по возвращении домой, у меня не слипались глаза от усталости, за эти два года я бы могла научиться многим полезным вещам (хотя сама предпочитала те, что моя бабушка считала вредными). «Не стоит желать того, чего никогда не получишь: по одежке протягивай ножки», – не раз повторяла она, видя, как я вздыхаю над очередным романом. Я же теперь точно знала: любовь прекрасна, ради нее можно с легкостью пойти на любые жертвы, а сентиментальные мужчины вовсе не так нелепы, как я считала раньше. И маркиз Гвельфо Риццальдо – настоящий влюбленный, готовый жизнь отдать за свою Эстер, как и она ради него. Я тоже мечтала встретить такого мужчину: молодого, красивого и благородного, который любил бы меня так же сильно. А вот грубые комплименты уличных торговцев и мелких лавочников меня только оскорбляли и расстраивали. Я знала, что рано или поздно мне придется смириться и выбрать одного из них: все-таки я была не настолько наивна, чтобы ждать прекрасного принца. С другой стороны, помечтать-то ведь можно и бесплатно.

Время шло, синьорина Эстер продолжала расти и потихоньку начала отдавать мне платья, которые стали ей коротки, хотя и выглядели по-прежнему как новенькие. Бабушка немедленно их перешивала под мои размеры, предварительно споров оторочку, бахрому, пуговицы, тесьму и кружевные оборки: «Нечего тебе красоваться, как дочке какого-нибудь синьора! И синьорину Эстер смущать будешь, и меня, что такое позволила». Но ведь качество не спрячешь: платья были из очень хороших тканей и разительно отличались от тех, что обычно носили девушки нашего круга. А вот свои туфли синьорина Эстер, к сожалению, отдавать мне не могла: ее ножка была тонкой и узкой, гораздо меньше моей. Мне же приходилось покупать новую обувь каждый год, потому что ноги у меня тоже росли, а туфли, даже если брать их у сапожника из ближайшего переулка, были недешевы. Что касается шляпок и зонтиков, то их синьорина, поносив вдоволь, отдавала кузинам, которые затем слегка перелицовывали их у модистки. Дарить шляпки мне было бы немыслимо: женщины моего класса, даже самые богатые и тщеславные, никогда их не надевали – просто не посмели бы. Тогда и зонтик казался отчаянной и немыслимой дерзостью: он считался атрибутом знатных дам.

Расти синьорина Эстер перестала незадолго до своих девятнадцати лет, когда срок помолвки подходил к концу и близился день свадьбы. Они с маркизом по-прежнему были влюблены, нисколько не охладев друг к другу: напротив, казалось, что с каждым днем их чувства становятся только сильнее и глубже. Даже просто глядя на них, я чувствовала себя словно в романе. Синьор Артонези тоже, по-видимому, убедился, что нашел дочери достойного мужа, который сможет сделать ее счастливой и защитить, когда его самого рядом уже не будет.

Свадьбу справили с большим размахом, новобрачные сияли. Она походила на сказочную принцессу, он – на театрального актера. Даже тетки невесты при всем желании не нашли, к чему придраться, и уж точно позавидовали, что не смогли столь же пышно отпраздновать свадьбы собственных дочерей.

Новобрачную, хоть ей не исполнилось еще и двадцати, все стали называть маркизой. Мне непросто было обращаться к ней с упоминанием этого благородного титула, слишком уж я привыкла думать о ней как о своей любимой «синьорине». И да простит меня читатель, если я, продолжая свой рассказ, не всегда смогу называть главную героиню приличествующим ей титулом, а то и вовсе опущусь до простого «Эстер», как если бы она была моей подругой. Что, впрочем, совсем не значит, что я не понимала тогда или сейчас, какая огромная социальная пропасть нас разделяла, и не осознавала своего места.

К тому времени бабушка уже волновалась вовсю: с приданым Артонези мы покончили, едва успев в последнюю неделю перед свадьбой, теперь нужно было искать новые заказы – и новых заказчиков. Правда, нам удалось отложить немного денег. Я мечтала, что мы сможем внести аванс за швейную машинку, бабушка же настаивала на том, чтобы беречь каждый чентезимо на черный день. И действительно, найти клиентов пока не удавалось.

Но недолго ей оставалось волноваться, бедняжке: маркиза еще не успела вернуться из свадебного путешествия, как моя бабушка, перешивая подол одного из моих зимних платьев, вдруг склонила голову на грудь, глубоко вздохнула и умерла. «Внезапный удар, – постановил доктор, выписывавший разрешение на похороны. – Сердце слишком износилось».

Большая часть наших скромных сбережений пошла на похороны и место на кладбище: мне не хотелось хоронить бабушку на участке для бедняков, где лежали все прочие родственники.

Теперь я осталась совсем одна: слава богу, ремесло у меня было, но никаких заказов на тот момент не предвиделось. Хорошо еще, что о крыше над головой мне не надо было волноваться: домовладелица, придя попрощаться с телом, хотя и не поехала потом на кладбище, заверила меня, что я могу остаться на прежних условиях – если продолжу убирать с тем же старанием, что и бабушка. Но как быть с остальным? Сбережения скоро закончатся, и чем тогда платить за еду, мыло, свечи, керосин и уголь? К своим подругам детства, ставшим теперь прачками, гладильщицами или посудомойками в тратториях, я не могла обратиться за помощью: все они едва сводили концы с концами, работая по пятнадцать часов в день, чтобы хоть как-то прокормить своих детей. Может, лучше забыть о независимости, послушать кумушек-соседок да подыскать себе местечко прислуги в каком-нибудь почтенном семействе? Тебе всего шестнадцать с половиной, говорили они, ты еще слишком молода, чтобы жить одной. Но, вспоминая историю Офелии, о которой сама узнала лишь недавно, я думала о том, как много моя бабушка сделала, чтобы научить меня ремеслу. Разве можно предать ее последнюю волю?

Стараясь теперь экономить даже на еде, я протянула еще пару месяцев. Каждый день обходя старых заказчиков, расспрашивая, нет ли у них для меня работы, я стыдилась настаивать, когда они отвечали: «Нет, мы уже обратились к другой швее». О том, чтобы снова явиться к Артонези, не говоря уже о новом доме, куда переехали синьорина Эстер с мужем, я даже не думала: ворохов одежды, которые мы с бабушкой для них нашили, хватило бы на долгие годы, разве могло новобрачным понадобиться что-то еще? Как назло, в это время в городе не было и американской журналистки, обучавшей синьорину Эстер английскому (заботу о ее белье бабушка время от времени брала на себя): она на несколько месяцев уехала на родину навестить сестру.

Лежавший в комоде кошелек с каждым днем становился все более тощим. Я уже снесла в ломбард платья, подаренные синьориной Эстер, несколько комплектов простыней, которые бабушка собирала мне в приданое, ее золотую крестильную цепочку и сережки с коралловыми подвесками, которые она оставила мне в наследство, продала старьевщику даже те немногие книги, что у меня имелись, в том числе журналы «Корделия» и те, что отдала мне Эрминия, и даже оперные либретто, что были в хорошем состоянии. Конечно, чтение могло бы помочь мне скоротать время, особенно сейчас, когда глаза не утомлялись над шитьем, но даже эти несколько чентезимо были мне необходимы. К счастью, мне удалось сохранить за собой обе полуподвальные комнатки, иначе с учетом постоянных скитаний от дома к дому в поисках работы и регулярных прогулок в полях за городом, где я собирала мангольд, дикие артишоки, цикорий и съедобные травы, меня бы непременно арестовали за бродяжничество.

Но сдаваться я не собиралась.

В конце концов мое упорство было вознаграждено. Как раз в тот момент, когда я, проведя неделю на пустых макаронах и диком цикории, уже совсем выбилась из сил, меня разыскала экономка синьора Артонези. «Маркиза хочет с тобой поговорить, – сказала она. – Сейчас же ступай на виллу. Адрес-то знаешь?»

Невероятно! Что могло понадобиться синьорине Эстер?

По своей наивности я как-то не думала, что, помимо множества красивых рубашек, халатов и нижних юбок, новобрачной в скором времени может понадобиться еще один набор одежды. Не то чтобы я не понимала простейших вещей, но история ее любви всегда казалась мне такой поэтичной, такой идеальной и бестелесной, что в душе я отказывалась думать о физической стороне «венчания», как это именовалось в романах Делли[1], и того, что за ним следовало. Я не задумывалась даже о том, что сама королева уже родила одну за другой двух принцесс и юного наследного принца, хотя хозяева всех до единого магазинов выставили по этому поводу в своих витринах увеличенную фотографию нашей государыни с тремя детишками в кружевных платьицах: меня, если честно, больше интересовал крой самих платьиц и чепчиков, чем то, как их владельцы появились на свет.

Признаться, из-за этой дурацкой романтики я даже немного расстроилась, узнав, что моя синьорина Эстер ждет ребенка. Зато сама маркиза была бесконечно счастлива. Она встретила меня, вся сияя от радости, в гостиной роскошной виллы, где жила теперь с мужем.

– Ты должна сшить мне самое прекрасное приданое для новорожденного, какое только можно представить! – заявила она. – На крещение возьмем конверт и крестильную рубашку семьи Риццальдо: для Гвельфо это очень важно, она слегка пожелтела от времени, – придется тебе помочь мне с отбеливанием. Остальное Гвельфо хотел заказать у кармелиток: ради вышивки, конечно, ты же понимаешь? Такая у них семейная традиция. Но я сказала, что лучше позову доверенную швею…

1 Псевдоним авторов популярных любовных романов, брата и сестры Жанн-Мари и Фредерика Птижан де ла Розьер. – Здесь и далее прим. пер.
Скачать книгу