Расплавленный рубеж бесплатное чтение

Михаил Калашников
Расплавленный рубеж

© Калашников М.А., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

1

В Кольцовском сквере каждый день выкладывали цветами на зеленой клумбе год, число и месяц.

Потом пришли немцы, и время остановилось.

Григорий Бакланов. Пядь земли

Сдаваться без боя Город был не согласен. Почти год его колотило и трясло, но в этой лихорадке Город набирал силу. Теперь он был опоясан рвами, змеями траверсов, колючими оградами, крыши домов ощетинились зенитными пулеметами. На перекрестках выросли стопки мешков с землей, на улицах появились ежи из рельсов. Казалось, Город, подобно кошке, приготовившейся к драке, вцепился в землю, собираясь дать достойный отпор врагу.

Война вымела из квартир мужчин, разбросала их по фронтам, опустошила фабричные цеха: дизеля и станки увезли на необжитые места и в пустых заводских стенах сиротски хлопали крыльями голуби.

Но еще звенел на проспекте трамвай, выходили газеты, вверх по реке плавали прогулочные катера, вывозя детвору в лагеря на каникулы. Город старался жить, он еще не пал духом. Был у него Праздник конца учебного года, и враг его не запретит. Жители бодрились: наварим леденцов, проведем веселый утренник, наплюем в рожу поганой войне.

Пионерский парк принимал гостей. Работал прокат, в нем за определенную плату выдавали во временное пользование кукол и деревянных лошадей, самокаты, кегли. На тропинках было множество белых пионерских панам. На маленькой полукруглой сцене перекликались два баяна – учитель с учеником. На крытой летней эстраде проводились конкурсы. Над фонтаном разлетались радужные брызги, площадки для игр были забиты детворой. Родителям в парке не было места, они сгрудились в тенечке за оградой, под акациями.

В июне, в черную дату чертовой дюжины, над Городом загромыхало. Загудели небеса. Зверинец за техникумом почуял страх прежде людей – в нем раздавался на разные голоса вой. В парке крики, смех, оркестр наяривает, давно праздника не было, и люди веселились. Когда небесный гул накрыл парк, разбегаться было поздно. Молотящие воздух винты прошлись над зелеными макушками деревьев. Оборвались недоигранные ноты, раздались крики детей, вопли матерей… На свежеокрашенных стенах павильона, на панамах, клапанах баяна появились яркие брызги крови… Россыпь шахмат, перевернутый велосипед, пионерские галстуки вперемешку с белоснежными блузками. Деревья как рождественские елки, обряженные в кровавое тряпье и оторванные конечности. На месте зрительских лавочек образовалась разрытая дымящаяся яма.

В окрестных домах ни единого целого окна, где-то сорвало жестяную крышу, как скальп с головы. Раздался звук запоздалой сирены, зазвучали клаксоны карет «скорой помощи»… И снова гомон со стороны зверинца, теперь не тоскливый, а дикий, споривший с материнским воем, покрывавшим крики раненых детей.

Прикатили несколько городских трамваев. На рифленых листах вповалку были уложены стонущие раненые. В хвосте каравана двигалась грузовая платформа с мертвыми…

В сквере в день похорон проводился траурный митинг. С окраин Города приволокли «мессер» с погнутым пропеллером, дырками на крыльях. Может, это и был тот самый подбитый самолет из тех, что убил детей в пионерском саду.

Разрезанный рекою с севера на юг Город отправлял на фронт, эвакуировал, готовился к отражению удара. Два его берега связывали мосты. Самый южный и самый новый, детище индустриального века – ВОГРЭС. Под боком у него гидроэлектростанция, от нее аббревиатура. На бетонных арках лежит дорожное полотно и две пары трамвайных рельсов.

У среднего моста богатая биография: с екатерининской поры он устроен на этом месте. Новая эпоха его переродила, из деревянного он стал каменным. Когда-то роща здесь дубовая стояла – Чернава, от той рощи и название мосту было дано.

Северный мост – удаленный, он в стороне от Города. В этом месте полуостров разрывает реку на два рукава, а пара мостовых пролетов, кинутых от полуострова, связывают левый и правый берег. Машинам здесь не пройти, две железнодорожные колеи на нем. За мостом, на левом берегу – стародавнее село, еще с допетровской эпохи, зовется Отрожкой. По нему и мостовая пара названа.

В эти дни на мостах бурлит жизнь. Передвигается народ, едут теплушки и платформы. А река под мостами течет все такая же тихая. Не колыхнуло ее пока самолетной бомбой, не потревожил донную живность залетный снаряд, не вздыбили водяные фонтаны пулеметные пули.

2

У войны не женское лицо, но легкая женская поступь:

Беспечная и сокрушительная, словно первый весенний дождь.

Егор Летов. «У войны не женское…»

Из распахнутого окна тянуло утренним холодком. Скоро подъем, и казарма (бывший школьный класс) встанет с ног на голову. Замелькают тела в армейском белье, руки с расческами над растрепанными головами, швабры, тряпки, гимнастерки, сапожные щетки. Зазвучат привычные казенные команды, разбавленные неуставными словечками:

«Наряд, строиться! Кто на дежурство? Девчонки, со сменой не затягивайте, разводящую свою толкните, не проснется никак».

Адель заглянула в крохотное зеркальце. Черные брови с широкой прогалиной над переносицей, такие же черные глаза, почти как у галки, аккуратный нос и губы, едва раздвинутые в улыбке. Пухловатое после сна лицо. Да нет, не только после сна, оно у нее всегда не худое. С детства ее награждали обидными кличками за полноту, неповоротливость. Когда другие обдирали коленки, лазая по веткам, Адель суетилась внизу. Она со всем имеющимся у нее упорством старалась поспеть за компанией, выжимала из рук последние силы, из глаз текли слезы, но влезть на дерево не получалось.

Мальчишеские игры закончились, но и после детства ей тоже не везло. Ровесницы влюблялись, часто им отвечали взаимностью, Адель же только вздыхала. Она понимала, что ее вряд ли кто-то выберет, ведь в моде нынче осиная талия, тонкая щиколотка и лебединая шея, поэтому сразу ополчилась на весь мужской род и на самых стройных подруг.

Мать как могла утешала: глянь на мои фото, я тоже до родов была пышкою, но твой отец увидел во мне красоту. Для него не стало препятствием, что я другого племени. Он рассорился со своей родней, которая хотела видеть рядом с ним католичку и польку, я рассорилась со своими. Когда грянет любовь, то не будет границ между верой и родом, она всех примирит и все уравняет.

Адель долго перебирала свадебные карточки родителей и верила, что удача будет сопутствовать ей только на новом месте. Ждала с нетерпением окончания школы, а там Львовский университет, новая жизнь, новые лица и…

Когда в начале учебного года город заняли красноармейцы, Адель и это событие связала с будущими переменами. Теперь она, ее родной город и все, что ее окружало, будет жить в новом государстве. Ну разве это не знак свыше? Ей выдали новый паспорт, и в нем она пожелала быть записанной Аделаидой: новый документ, новое имя, новая жизнь.

Она преуспела за год в изучении языка и поступила в институт республиканской столицы. Киев встретил ее большим количеством транспорта на широких улицах и сутолокой. Закатанные асфальтом мостовые, радужные клумбы, усыпанные каплями воды, звенящий трамвай, дворцы культуры, библиотеки, концертные залы – все было внове. Были и новые знакомства, и подруги, и Витя из Днепропетровска, оказывающий робкие знаки внимания. Все было. Без малого год.

После сдачи последнего летнего экзамена жизнь полетела еще стремительней, еще неудержимей. В этот раз не на взлет. Родной город с первых дней оказался в прифронтовой полосе, транспорт туда ходит только воинский, попасть в него невозможно, да, видимо, и смысла нет: фронт пятится, город ее приграничный, наверняка обречен на сдачу. Родителей Ада видела лишь зимой. Они просили приезжать чаще – на католическую Пасху или хотя бы на Первомай. Им ведь не объяснишь, что ей, комсомолке, теперь в храм ходить неприлично и даже зазорно. А Праздник Труда в Киеве – разве можно променять на что-то иное? Если б знать, что все так случится… Примчалась бы к родному дому без повода и праздника, встала на колени перед родителями и поблагодарила бы за их любовь. Отец никогда не оставит мать, скорее, ложно назовет себя евреем и вместе с нею пойдет на муки.

Остается только мстить.

Аделаида вновь повесила на шею распятие и образок Пречистой Девы. Хотела из солидарности к матери нацепить и звезду Давида, но, осознав, что это будет кощунство, отказалась. Тайком от соседок по комнате она стала на рассвете шепотом читать молитвы, которые помнила, просила лишь одного: чтоб жили родители.

Адель вместе с тысячами добровольцев рванула к военкомату. Там оглядели ее неповоротливую, с массивной грудью фигуру, приметили неуклюжесть и посоветовали ехать домой. А когда узнали, что дом разорен и туда не добраться, рекомендовали записаться в связистки, радиотелефонистки, шифровальщицы, на худой конец, санитаркой в тыловой госпиталь – в общем, туда, где можно быть подальше от фронта. Ада настаивала: душа комсомолки требует не просто воевать, она взывает к мести. В военкомате еще раз оглядели полноватую фигуру, про себя подумали, что это здоровое тело могло бы выносить и выкормить с десяток будущих солдат, но, хмурясь, выписали бумагу в учебный зенитный батальон.

Несколько месяцев учебы, потом этот Город. Неуклюжесть и полнота в девушке поубавились, военная выучка пошла на пользу. Режим, рацион, тренировки делали свое дело. Армейская форма подчеркивала ее заметно похудевшие формы.

Стрелять не по учебным целям уже приходилось, но счет пока оставался сухим, как говорили на матчах до войны. Командир каждый раз подбадривал:

– Милые девушки, ваша задача – не столько сбить противника, хотя и это не возбраняется, сколько создать над городом огненную завесу и не допустить врага к низким высотам, к точному прицеливанию. Своим огнем вы заставляете его нервничать, не даете снижаться, он сбрасывает бомбы где попало, и это уже победа.

Ада слышала его болтовню, в голове, помимо не утихшего после боя звона, вертелось: «На этот раз фашистские самолеты ушли от меня, но ничего, будет еще попытка». Она не раз задумывалась: «А вдруг я и правда однажды собью? И вдруг он упадет на землю и взорвется в том месте, куда не упала бы его бомба, не зацепи я его? Скажем, на госпиталь или бомбоубежище детского сада. Получится, что я не мститель? Убийца детей и калек?»

Мысли ее оборвала завывшая сирена, в бывшем классе поднялся переполох. И каждый раз так: зазвучит сигнал тревоги, зенитчицы мечутся в суматохе, совершая кучу лишних движений, в спешке собирают оружие и амуницию – никак не привыкнут к сигналу тревоги. Но когда все расставлены по номерам, заправлены ленты и взведены курки, тут не до суеты. Мысли работают четко, движения выверены.

Над крышами появилась самолетная пара. Знакомые старые гости – «лаптежники». Желтые стойки шасси под серо-синим стальным брюхом, как куцые утиные лапы. В прозрачном саркофаге кабины торчит голова в кожаном шлеме. Под шлемом мысли: «Ну здравствуй, новая точка на карте! Чем порадуешь? Думаю, вряд ли удивишь. В Тобруке и Ливийской пустыне я повидал многое. Где тут у вас вокзал, милые хозяева? Scheiße! Вы и правда гостеприимны, успели поцеловать в крыло. Надо ответить взаимностью. Удобная позиция у вас, удобной будет и могила. Что замерли, детки? Выжидаем? Дядя Эрих рядом, сейчас будет раздавать подарки. Какие-то странные фигуры… из-под шлема косички… А у этого юбка? Даже вымя под кителем вон у той! Хах, по бабам работать еще не приходилось, такого не было даже в Тобруке! Ну держись, шлюха. Ответишь за рану на крыле моей голубки… Scheiße! Метко бьешь, коммунистка… Придется скинуть груз над кварталами, голубка моя чахнет… Я не говорю вам прощайте, милые дамы, я говорю – до скорого свидания! Такого не было даже в Тобруке».

В него она попала, Ада видела это. Хоть и не всей очередью, а лишь краем, но ему хватило. «Лаптежник» рано вышел из пике, и приготовленная для зенитчиц бомба, не долетев, угодила в мостовую. Следить, что будет с самолетом дальше, не было времени, в небе и без того хватало гостей. Где-то за увалом крыши часто кашляла скорострельная пушка соседнего расчета. Отдельным басом гремел голос командира на дальномере, сильно разбавленный дублирующими девичьими отголосками.

По жестяной крыше июльским ливнем стеганули осколки. Пронзительно крикнула подносчица снарядов и схватилась за поясницу. Оля Полынина. Как и Адель, бывшая студентка, любившая вышивать и читать стихи. На прошлой неделе в воскресенье, по время полкового досуга, Оля вышла на импровизированную сцену, стала громко читать:

                   Я говорю с тобой под свист снарядов, угрюмым заревом озарена. Я говорю с тобой из Ленинграда, страна моя, печальная страна…
                   Кронштадтский злой, неукротимый ветерв мое лицо закинутое бьет. В бомбоубежищах уснули дети…

На этих словах голос ее дрогнул, подбородок запрыгал, она опять попыталась продолжить читать стих, но еще больше стали душить слезы, и она стремительно скрылась за кулисой. Оля, как все, любила сладкое, любила поэкспериментировать с прической, любила тайком вылезть на крышу и, спрятавшись в укромном прогалке между двумя слуховыми окнами, позагорать.

Срезанный осколком брезентовый ремень мертвой змеей упал к ее ногам. Ноги выбивали по крыше дробь, подошвы ботинок ляпали по натекшей кровавой лужице, пятнали рукава подскочивших санитарок.

Ада лишь две секунды смотрела на все это. Затем в ее каску что-то стукнуло, потом ее дернули за плечо. «Продолжать огонь», – прогремел в ухо мужской голос, и еще двинули чем-то железным по каске.

Турель с четверкой рифленых пулеметных кожухов завращалась. Чехарда команд и цифр, перезарядка, заправка новых лент. В небе полно дымных облаков, они сползаются в тучу. За темным смогом прячутся «гости», наверняка самолеты успели смениться раза по три, так казалось Аделаиде, не могут же одни и те же так долго кружить над ними. Ада отпускала гашетку и слышала сквозь гул пылавшего Города, сквозь визг моторов в небе, как шипел кипяток в раскаленных кожухах ее счетверенных стволов пулемета. Намокшая форма и белье липли к подмышкам, животу, с лица пот она уже не вытирала. Руки от напряжения заметно дрожали, перед глазами плыли радужные пятна.

«Сознание не потерять бы», – успела произнести Аделаида или просто подумала про себя.

3

Дон в этом месте неширок, Роман сплавлялся по нему вплоть до Ростовской области. Хоть и давно это было, лет восемь назад, а такие приключения не забываются. Дядька тогда расстарался для Романа: нанял у знакомого лодку с мотором, собрал харчей на полмесяца, достал у другого знакомого палатку, выпросил отпуск.

Они плыли вниз по реке и почти не налегали на весла. Течение несло их мимо залитых солнцем берегов, изумрудных лугов с пятнами рыжих коровьих пастбищ, мимо меловых скал и холмов, откуда доносились запахи чабреца, мимо старых верб, спускавших низко к воде толстые ветви. С ветвей прыгали в воду мальчишки, радостно махали проплывавшей лодке, кричали приветствия. Дядька иногда подгребал к крупному селу с пристанью, ходил в местное сельпо подкупить хлеба и крупы для кулеша, племянника баловал бутылкой ситро и ванильным пряником. Ночевать всегда останавливались на пустынном берегу, подальше от села или хутора, чтоб берег был удобный и желательно с пляжем. И на следующий день плыли мимо них опять песчаные широкие косы, табуны и стада, огороды с капустными головами и огуречной ботвой, резные перила аккуратных плавучих пристаней, симпатичные фронтоны дебаркадеров, а на них все новые названия мест и селений.

Дядька показывал на ту или иную меловую гору, пояснял, что раньше здесь была церковь или даже пещерный монастырь, но теперь засыпанный, исчезнувший. Произносил названия тех стертых с лица земли монастырей. Роман просил дядьку остановиться и поискать вход в пещеру. Дядька как мог отбивался от просьб, мол, опасно это: пещеры и обвалиться могут, и рассказывают, будто монахи в них до сих пор тайно живут, а что у них на уме, у этих монахов – бог знает. Небось не любят, когда их тревожат. Не помогало и это. Тогда стал пугать племянника иными страхами: милиция у пещер дежурит, кого поймают – в тюрьму могут посадить как «сочувствующего прежнему строю и верующего». После этих баек Роман затихал. Уже за Павловском дядька сжалился, и в одну пещеру им все же удалось попасть. Средь меловой осыпи дядька отыскал низкий, почти заваленный вход. Они зажгли стеариновую свечу, с которой по вечерам укладывались спать, и зашли в темную пещеру.

Стены в основном были гладкие, но по надписям на них Роман понял, что они с дядькой здесь далеко не первые гости. В одном месте дядька остановился у необычного рисунка, вырезанного в меловой стене. Он изображал длинную ладью с растянутым парусом и огромную пальмовую ветвь. Дядька сказал тогда: «Глянь, Ромка, как в старину люди по Дону плавали. Видать, из теплых краев были: видишь, пальма у них. Жаль, до Цимлянска не доплывем. Там весь склон меловой буквами и крестами изрезан, кто-то древний старался, не по-нашему написано».

Цимлянска и вправду они не увидели, дошли только до казачьих рубежей. Обратно пошли на моторе, малым ходом, экономя солярку. Когда дядька видел в займище трактор или грузовик, непременно причаливал, брал канистру для топлива и недолго о чем-то беседовал с шофером. Возвращался всегда с полной канистрой. Опять мимо них поплыли берега, но уже в обратную сторону.

…Роман смотрел на узенький мост. Шаткий дощатый настил, хлипкие перильца, зыбкая основа понтонов, ходившая под легкой волной. Сбоку от моста, на дополнительном понтоне – низенькая конура бакенщика, теперь – комендантский КПП. По мосту ползет бесконечный поток, состоящий из автомобилей, людей, из рогатой скотины, бронированных машин. Раздаются брань, угрозы, мольбы. Кругом царит горе, сутолока. Пятый день нет конца этому потоку, он течет на восток, подальше от фронта.

Левый берег сразу за мостом: ровный, пологий, далеко просматривается – луговина, одним словом. Потом небольшой бугор, на нем запасные позиции. От них до моста метров семьсот. За спиной и чуть слева – деревенька. Там тоже позиции, стоит соседняя рота.

– Видать, крепко нам врезали, – болтал кто-то сбоку от Романа. – Да ничего, Дон-батюшка «его» удержит. И мы упремся.

– Интересно, мост будем рвать?

– Не «ему» ж оставлять? Рванем, командиры не дураки. Как последний человек перейдет на наш берег, так у «него» под носом мост и взлетит.

Роман посмотрел в сторону болтавших. Оценивающе глядел на правый берег солдат Лямзин. Длинный, худой, гибкий, как кнут, лысоватый, ему далеко за тридцать. Нос у Лямзина тоже длинный, прямой – киль корабельный. В худобе его кроется дикая сила. На марше Лямзин не знает усталости, при строительстве понтона он легко ворочал бревна и чуть не сам выдернул из прибрежной грязи завязшую пушку. Он никого не боится, даже младших командиров, и, случается, грубит им. Но силу и прыть свою проявляет редко, когда уже совсем прижимает совесть или что там у него вместо нее находится. Чаще уходит в сторонку, закуривает, чешет языком: вспоминает, как был первым парнем на деревне, как крушил ребра дерзким соседям. В деле его не видели, но проверять похвальбу Лямзина возможности не было.

Рядом с ним Опорков. За глаза его зовут Лямзинская Шестерка, верный подпевала, хотя мог бы вести свою линию, но его хватает лишь на роль ведомого. Весу в нем под центнер, руки толщиной в приклад от ручного пулемета, грудь широкая, рельефная, волос белый, между зубов щель, лицо ладное, глаза с ехидным прищуром. С Лямзиным они с первых дней сошлись и стали один другого поддерживать. В наряды и на службу они ходили в числе последних, а вот потравить байки и потрепаться – нету им равных. Взвод против них слова не скажет, связываться с парочкой нет охоты.

– Отчего вышло так, Саня? – Опорков будто теперь, на второй год войны, задался насущным вопросом.

– Не знаю, Алеха, не знаю, – отозвался Лямзин, хотя в голове его уже были готовы варианты ответов. – Много тут всего. Вишь, и техника у «него», и оружие, и связь. Все схвачено, а мы только глаза открыли. Дали мне эсвэтэшку, а я б лучше с «моськой» воевал, с нею привычно. А «светка»[1] капризная, зараза, ухода требует.

– Вся Европа на них работает, – вставил Опорков.

Лямзин кивнул:

– Потом, опять же, первый удар за «ним» остался. Ты в шахматы играть умеешь?

– Ну, знаю, как фигуры ходят, – уклончиво ответил Опорков.

– Вот вроде равное по фигурам сходство: и ферзи у обоих, и слоны, и кони, а все ж таки за белыми преимущество. Вот считай, что они белыми в этой войне играют.

– Да все проще гораздо, – влез к ним в разговор Роман. – Просто взять немца среднего и нашего вояку и один на один бросить, то немец сверху окажется. У немца выучка, закалка, воюет он дольше нашего.

– Это с чего такие наблюдения? – улыбнулся Лямзин.

– Да в госпитале один говорил, – смутился под его взглядом Роман.

– А ты сам-то немца живого видел? – уже сурово поинтересовался Лямзин.

Роман чувствовал себя неуверенно под этим взглядом, он хотел отвести глаза, чтобы не видеть эту полупрезрительную ухмылку, ибо знал, что поднимут на смех, не поверят и на все доводы будут бросать: «Тебя в тылу ранило, ты и до фронта-то не доехал», – ведь сам Лямзин и вправду не видел немца, он только зимой попал в сколоченную дивизию. Но Роман выдержал взгляд Лямзина и негромко выдавил:

– Видел. Вот как тебя.

– Ну, и он тебя или ты его?

– Он меня.

– Так по себе-то не суди. Мне б попался, другой финал бы вышел.

– Не бойся, еще попадется.

– Я и не боюсь, только не равняй нас всех под одну гребенку. Зелен еще. Хоть и немца видел.

Лямзин отвернулся и что-то спросил у Опоркова. Роман их уже не слышал.

Ему вспомнилась та зимняя валдайская ночь, чистая глубина неба, зубчатый ельник. Разведгруппа ползет по снегу, рядом с лицом Романа мелькают валенки и маскировочные брюки. У проволоки группа разделилась. Романа вынесло прямо на залегший в неприметной воронке «секрет». В ней наверняка спали, а иначе успели бы пальнуть в небо ракетой или просто выстрелить. Роман увидел каску, выкрашенную под цвет снега, шарф, намотанный по самые глаза, блеклое пятно лица. На замахе Роман услышал, как трещит под стальным лезвием пропарываемый маскхалат, ватная телогрейка и ткани его живота. Свой удар он все же завершил, хоть и корявый он вышел, вполсилы, смазанный из-за вылетевшего навстречу штыка. Приклад прошелся вскользь по выкрашенной в белый цвет каске, больше звону было в нем, чем пользы. Над ухом у Романа грохнула короткая очередь. В воронке, куда они провалились с напарником, все стихло. Впереди ударили два чужих пулемета. Скоро к нервно дышащему напарнику добавились еще два с шумом дышавших человека. Романа уложили на стволы ружей, как на носилки. В боку жгло, и в такт с бежавшими носильщиками что-то билось об ляжку. Роман с ужасом думал, что это выпавшая требуха, но посмотреть боялся.

Стоит ли рассказывать о своей встрече с фашистами Лямзину?

В это время Опорков показал на левый берег:

– Гляди, какие танки у нас, первый раз вижу. Американские, что ли?

В хвосте автоколонны, метров за триста от нее, из-за бугра выползли два танка. Короткоствольные пушки, гусеницы, угловатые передки, гибкие антенны. Башня передней машины была укрыта пропыленным красным полотнищем.

– Может, не наши это? – сказал Роман.

– Ну, чудила, флаг не видишь будто бы? – прыснул Опорков.

Ветром колыхнуло угол вымпела, на секунду мелькнул белый круг с черной свастикой. Роман быстро перевел взгляд на Лямзина с Опорковым. Они тоже заметили обманчивый флаг, лица их окаменели, глаза расширились. Первым очухался Лямзин:

– К траншее, бегом!..

От деревни возвращались двое солдат с касками в руках. Один держал каску перед собой и нес, будто боялся расплескать что-то, другой нес ее за подбородочный ремень, легко помахивая, словно жестяным ведром. Ощутив тревогу, они перевернули каски, торопливо нахлобучили их на головы. Под ноги им посыпались желтобокие яблоки.

Роман в два прыжка добрался до своей ячейки. Оба танка замерли, сделали по выстрелу. Снаряды взорвались за мостом. Все, кто были на правом донском берегу и не успели взобраться на понтон, разбежались в стороны, растеклись вдоль реки слева и справа от моста. Кто-то барахтался в реке, кто-то вскачь бежал по узким торцам понтонов, срывался и тоже падал в воду. Поток из людей, машин и скота стал быстро освобождать мост. Гудели на холостых незаглушенные моторы, лошади били метелками хвостов по бокам, разгоняя назойливых июльских мух. Шоферы разбегались вдоль берега вверх и вниз по течению, прятались в береговых зарослях, толкались на мосту с пехотой и беженцами.

Вслед за парой танков из рощи вынеслись несколько бронетранспортеров. Из задних отсеков бойко полезла наружу пехота в незнакомой форме. Теперь и Лямзин увидел немца.

Заметка первая

Славянская речь впервые зазвучала на берегах реки еще на заре новой эры. Под именем венетов пришли сюда люди и поселились на столетие. Вырыли полуземлянки и обшили в них стены тесом, возделали землю, с молитвой уложили в нее злак, закинули в реку невод, а из прибрежной глины вылепили сосуд. А вскоре наступили времена великих народных переселений, которые коснулись и этой местности. Гуннская волна разогнала славян, они ушли на север, в угро-финские земли, и смешались с аборигенами. Через четыре столетия после гуннов славяне вернулись на реку, но уже не как венеты, а как вятичи. С запада, с берегов Десны, Сейма и Северского Донца пришли собратья вятичей, такие же славяне – северяне. Они дали здешним рекам и урочищам свои названия: Елец, Усмань, Овчеруч, Воронеж.

Степь пропускала через себя новые кочевые орды, то аварскую, то венгерскую, но славяне сидели здесь крепко: основали черноземную Атлантиду – величественный Вантит. Опять плели корзины, ковали жало для стрелы и рала, встречали торговых людей из далекой магометанской стороны, настороженно и часто не по доброй воле принимали заморскую княжью веру и снова, утерев подолом мокрый лоб, с любовью и новой молитвой клали жито в чернозем. Отгоняя печенега и хазарина, прожили здесь славяне до половецких времен, но не столько кипчаки опустошили эту землю, как «свой брат», соседний князь.

Ушли вятичи и северяне из Дикого поля в дикий северный лес, города и селения пожгли либо просто покинули. И вновь вернулись в самый лихой момент – в монгольское время. Не побоялись хищного соседа, как не робели перед ним и прежде, во времена других кочевавших в Поле степняков. Земля не пустовала, и народ в ней был, и перезвон колокольный звучал. Пела тугая тетива, свистел аркан, рассекала воздух сабля – учились славяне новой тактике, как одолеть монголов их же оружием. Ковалась в вольных просторах будущая общность для донского казачества, что уйдет потом ниже по Дону, подальше от власти, поближе к вольнице.

4

Как жаль, что в транспортерах нет крыш. Тяжелая черноземная пыль падает клубами на плечи, головы и оружие. Хотя, будь крыша, в этой консервной банке люди умерли бы от жары. Шлем раскалился на солнце так, что невозможно дышать. Во фляжке почти пусто. Быстрее бы Дон. Те, кто смогут победить в бою, вволю напьются.

Солдаты расселись спинами к бронированным бортам машины. Оружие зажато меж колен, приклады на кочках стукаются о стальное дно. Под ногами перекатывается армейское барахло, просыпанные патроны. С краю от двери сидит юноша, ефрейтор Вольф, Малыш Вилли, как его зовут в роте. Он и правда невелик ростом, но крепок и может, навесив на себя гирлянду пулеметных лент, идти без устали в гору. Ему едва за двадцать, воюет уже два года. Во Франции их дивизию отправили не через Бельгию, а напрямик – штурмовать Линию. Это были первые бои Малыша Вилли, самые тяжелые.

В роте с Малышом служили тогда два фельдфебеля, оба ветераны Великой войны. Спасибо им. Они многому научили. Старик Берковски, правда, застал самый конец той бойни, а вот старик Кропп начал войну с Вердена. Как и отец самого Вилли. Вольф-старший потерял там левую ступню, и ядовитое облако вдобавок выжгло ему легкие. Но девушка, что ждала его дома, не отказалась от него, и они поженились. Вилли было четыре, когда ему стала понятна ругань матери.

– Зачем ты наплодил их? – кричала она мужу, тыча в сторону Вилли и его старшей сестры. – Зачем они нужны были тебе, развалина ты этакая? Осколок человека!

– Прости, дорогая, что желал этих ублюдков! Прости, что не сдох «там» или в госпитале. Прости, что любил тебя и хотел подарить хоть какое-то счастье.

– Лучше бы ты подарил нам немного еды.

Отец, проклиная все, напяливал на себя потертый мундир с одинокой наградой на груди, брал под мышки костыли и шел к гостинице просить милостыню. Мать крупно натирала брюкву, смачивала ее каким-то суррогатным маслом и, раздав детям, шла работать за гроши. Потом Вилли узнал, что она приторговывала собой. Отец кричал об этом на весь их крохотный закуток, и каждый раз, когда это случалось, мать говорила:

– Ну и чего ты разошелся? В первый раз, что ли? Что изменилось с прошлого случая? Попривык бы уже.

Отец не свыкался. Как не мог свыкнуться с горечью об утраченной стране с великим прошлым и туманным будущим. Редко он говорил об этом со своими детьми, и Вилли думал тогда про себя: «Мы все вернем, отец», – но вслух ничего не говорил.

Как бы отец встретил фюрера, если бы дожил до светлых времен? Наверняка бы боготворил. Фюрер дал работу, дал стабильность, дал таким, как старший Вольф, достойную пенсию. Надежды и чаянья скоро стали обыденностью.

И он, Малыш Вилли, один из воплотителей этой обыденности. На его руках кровь как минимум дюжины жабоедов. Тех, порубленных в бетонном бункере его гранатами, он видел точно. Плюс те, которых достал из карабина, но их сосчитать сложнее – в бою пули летят не только из карабина Малыша Вилли. Это его личный вклад в унижение Франции, главной виновницы бед его семьи и его государства. Жаль, там запрещали вести себя как подобает настоящему солдату, придумали нормы и правила. Они стесняли солдатскую душу, не давали ощутить себя хозяевами на завоеванной земле. Всего этого здесь, на Восточном фронте, нет. Война тут истинная. С узаконенным грабежом, с безнаказанным убийством. Такой войны не было со времен Валленштейна. Мы ворвемся в этот город и устроим в нем «Магдебургскую свадьбу».

В дивизию Вилли прибыл недавно, в апреле, а на фронте она с начала восточной кампании. Из крупных побед – бои под Киевом, окружение армий красных в Брянске и Вязьме. Люди здесь опытные. Напротив Вилли в транспортере сидит угрюмец Гуннор. Он то ли швед, то ли датчанин. До мобилизации работал в порту где-то на севере. На груди его красная нашивка – медаль «За зимнюю кампанию». Сами награжденные зовут ее «мороженое мясо», и за цвет колодки, и… они знают, над чем шутят. Гуннор прибыл прямиком с курорта. На Крите он провел четыре месяца, залечивая больные ноги и пытаясь избавиться от кошмаров, мучивших его по ночам. До конца вылечить ни то ни другое не удалось. Гуннор, когда спит, часто вздрагивает, порою кричит. Сейчас он дремлет. Или просто притворяется, зажмурив глаза.

Вилли не хочется говорить, ведь, когда открываешь рот, в него попадает въедливая пыль. Но скучно, молчать надоело. К тому же он заметил: чем ближе дело к бою, тем сильнее его тянет на разговоры.

– Гуннор, как погодка на Крите? Жарче, чем здесь? – дернув сослуживца за штанину, прокричал Вилли.

Гуннор открыл глаза, немного пришел в себя, похоже, он и вправду спал.

– Нет, на Крите рай. Это еще не жара, Малыш. Вот когда заговорят пушки красных, ты почуешь температуру.

– Ты был во Франции, Гуннор? – не унимался Вилли.

– В Дюнкерке.

– С кем сложнее воевать? Наш старик Кропп говорил, что ему тяжелее было под Верденом. А на Восточном фронте, сказал Кропп, был санаторий: стреляли редко и русские с неохотой шли в атаку.

– Мне тяжело судить Кроппа, ту войну я не застал, мне было тогда десять лет. Верден, конечно, был адом, иначе о нем столько не говорили бы до сих пор. Но в эту войну все изменилось. Франция сдалась через месяц. Где их Верден? Линия не стала новым Верденом. А красные… Боюсь представить, сколько они еще продержатся.

– Как только мы перекроем Северный морской путь и отрежем дорогу в Персию, им без английской поддержки крышка. Они воюют заокеанским оружием и жрут калифорнийский яичный порошок. Мы отберем у них американские танки, отберем тушенку, и они передохнут от голода.

Гуннор слабо улыбнулся:

– Не верь всему, что пишет тебе агитка, Малыш. А Ленинград, кстати, до сих пор не «передох», хотя не знаю, как они вынесли эту зиму. Мы пережили ее в теплых избах, на усиленных пайках. А как они…

Сосед приподнялся и выглянул за борт транспортера:

– Эй, парни, кто еще не видел русских – вот они, рядом.

Солдаты почти поголовно встали со своих мест, сидеть остался один Гуннор. Русские и правда за бортом. Уступили дорогу транспортерам, идут и едут по обочинам. Это те, что не поспели к переправе, транспортеры их обгоняют. Некоторые покидают свои грузовики, спрыгивают с повозок, торопятся укрыться в придорожных канавах. Другие идут, не меняя темпа, устало смотрят из-под припорошенных пылью бровей. В глазах безнадега: плен так плен, не тронете, так дальше пойдем, будем идти, пока не упремся, и там снова будем с вами биться, а пока – ваша взяла.

Вереница русских на обочинах закончилась, солдаты снова расселись по местам. Только один любопытный еще не садится, взгляд его бежит впереди транспортера. Иногда он комментирует:

– Какая-то деревенька. Кажется, здесь никого. Сейчас под уклон пойдем, долина виднеется. В низине Дон! Вон, вон его петля!

Вольф не выдерживает и тоже встает. Посреди глубокой долины тянется голубая лента реки. Под лучами солнца Дон искрится, зовет окунуть в воду ладони, потное пыльное тело.

Гуннор дернул Вилли за полу мундира.

– Присядь, Малыш, спрячься. У русских хорошие снайперы, можешь и не доехать до берега.

Движок натужно взвывает, колеса транспортера вязнут в зыбком грунте. Фельдфебель звонко стукнул в стальную перегородку, подавая сигнал. Солдаты встрепенулись, крепче обхватили оружие, ноги заскользили по днищу, будто разогревая подошвы перед стартом. Скоро место соприкосновения с противником. Грохнули два орудия. Еще десяток метров прокрутили колеса транспортера. Все, броневик встал. На выход! На выход!

Под ногами песок, поросший хилой редкой травой и каким-то кустарником. Нужно перебраться вот сюда, за эту вытянутую дюну, здесь надежно. Что там вопит лейтенант? Да знаем мы, знаем: к мосту, надо его взять, пока не подорвали русские. Танки работают по левому берегу. Они разогнали людской муравейник, что кишел за мостом, русские расползлись по щелям и норам. Остался там хоть кто-нибудь? А нет, вот свистнуло над ухом, огрызаются, значит, повоюем.

Пулеметы, установленные в транспортерах, поливали огнем берег. Грузовики подвезли батарею, и прислуга живо растянула сошки орудий, уперев их в песок. Пушки включились в бой, на левом берегу русские приутихли.

5

В земляной нише окопа вздрагивала пустая стеклянная банка. Утром в ней пожилая крестьянка принесла черешню, угостила Романа. Банка звенела, билась боками о фляжку и поставленную на попа гранату, звон ее тонул в бесконечной стрельбе. Посуду солдат так и не успел вернуть, теперь она своим «неуставным» видом портила воинскую строгость стрелкового окопчика.

Передергивая затвор, Роман на короткий миг отрывался от прицельной рамки и видел затылок Лямзина, его скошенную набок пилотку, выглядывающую из-под нее мокрую плешь. «Светку» свою Лямзин успел обменять у Опоркова на автомат. Круглый диск автомата утонул в длинных пальцах Лямзина, и сам коротенький автомат выглядел детской игрушкой. Пуская длинные очереди, он водил стволом по сторонам, осматривался кругом, вопрошая: «Ну что ж вы, ребятки? Вдарим дружней». Таких же активных, как Лямзин, было маловато. Люди пригибались, прячась от немецкого пулеметного огня. Хлопки танковых пушек обрушивали их на дно стрелковых ячеек. Когда к стволам танков прибавилась батарея, справа крикнули:

– Отходить! Приказ ротного!.. Отползать за бугор!

Слова передавались по цепочке. Приказ там был или не приказ, разбираться некогда. Рота перешла увал: лица бледные, глаза безумные, до краев полные страху, дыхание отрывистое, нервное, будто глотки пережаты.

– Кто ротного видел? – передвигаясь на корточках, спрашивал замкомвзвода.

– Видел, как его ранило, – отозвался кто-то с неохотой.

– Сальников, почему без оружия? – взял командирский тон Лямзин.

– Да я, – поднял виноватый и испуганный взгляд боец, – винтовку бросил, Парамонова раненого тащил… Потом его это… добило.

– Так чего за оружием не вернулся?

– Далековато было.

Лямзин смазал Сальникова по скуле. Даже не вполсилы, так, в четверть. Голова Сальникова мотнулась:

– Чего ты, Сань?..

Роман протянул Сальникову винтовку, на ствол которой опирался, как на трость.

Лямзин недовольно глянул:

– А сам с чем воевать будешь?

Роман молча перетянул со спины на грудь эсвэтэшку на ремне, демонстративно сложил руки на ее ложе.

– О, это ж моя «светка». Обронил, Алеха? – отыскал глазами Опоркова Лямзин.

Опорков, смущаясь и бубня что-то в оправдание, подполз к Роману, положил руку на приклад.

– Что упало, то пропало, – отдернул оружие новый хозяин «светки».

Лямзин хмыкнул:

– А ума-то хватит управиться? Это ж не ложка и не лопата.

– Не твоя печаль, – отвернулся Роман.

– Кончай грызню! – крикнул замкомвзвода. – Нашли о чем галдеть. Нас выкинули, сбросили! Мост теперь у них!

– Погоди, может, отбивать скоро пойдем, – будто о пустяшном деле заявил Лямзин.

Первый страх утих. Солдаты выползали на бровку увала, осторожно разглядывали предмостные площадки, свои покинутые позиции. Танки были уже на этом берегу, стояли открыто, готовые встретить кого угодно. Транспортеры катились по мосту. Между ними бежала серо-зеленая пехота.

– Лупануть бы, – робко предложил Опорков. – Не больше километра до них, достанем.

– Что толку? – огрызнулся замкомвзвода. – Ну залягут они, ну нам ответят… Тут атака серьезная нужна, с танками.

Группировка полностью перешла на левый донской берег. Чужие солдаты кинулись потрошить брошенную технику. Из кузовов на землю летели тюки с бельем и формой, какие-то составные части механизмов.

Малыш Вилли нашел ящик, заваленный связанными попарно сапогами. Роясь в нем, брал обувь, прикладывал ее подошву к потресканной подошве своего сапога, подбирая размер, наконец подобрал подходящий. Потом выбрал добротный ремень с двойной прошивкой, пистолет в кобуре, полевую сумку с картами Города и окрестностей, кинул в свой ранец килограммовый мешок сахара. Солдаты кругом тоже тащили все, что под руку попадется, кто-то закатывал в транспортер бочку с маслом. На танке откинулся башенный люк, выглянул белокурый фельдфебель:

– Про нас не забывайте, ребята!

– Хватит и вашим людям, господин фельдфебель. Здесь полно всякого добра, – отозвалась пехота.

– Поддержка-то там будет? – спросил Гуннор.

– Я уже послал весточку, из штаба обещали прислать помощь, надо расширять плацдарм, – проведя рукой по антенне, объяснил танкист.

Совсем рядом кто-то из солдат кричал непонятные слова: «Ruki werch! Poloschi orugie i idi ßuda!»

Вилли пристроился в хвост небольшой очереди, где нашли бутыль со спиртом и разливали по фляжкам. Приволокли с десяток пленных, одного по дороге успели избить. Он стрелял до последнего и даже ранил в живот ефрейтора из второго взвода. С такой раной бедняга не выживет. Завинтив на полной фляжке крышку, Малыш Вилли сдернул с плеча карабин и пару раз приложился к голове упрямого русского. Вольф видел, как переломанные пальцы его судорожно дернулись на окровавленной пилотке, и он затих. Сослуживцы отправили в тыл своим ходом остальных пленных, лишь выдернув из их кучки двух одетых в гражданку. Наверняка простые трактористы, не успели сбежать с другими шоферами. Вилли дослал в ствол патрон. Две испуганные пары глаз, два выстрела.

– Зачем, Малыш? Они ведь не военные, – бросил без укора один из солдат.

– Все они чертовы партизаны, – вешая карабин на плечо, ответил Вилли, подумав про себя: «Счет открыт. Осталось познакомиться с какой-нибудь девкой или не сильно старой бабой».

В очередном грузовике нашли что-то ценное, радостно загомонили.

– Самое время, командир! – нетерпеливо сказал Лямзин. – Гляди – мародерят, все как один. Даже охранения не выставили.

– Да сиди ты, стратег хренов. Пока с бугра спустимся, танки пулеметами покосят. И броневики, видишь, не зевают, дугой встали. Вот тебе и охранение.

Солнце садилось за спинами сновавших средь брошенной техники солдат, последние лучи его били в лица тех, кто устроился на бровке. У многих, как и у Лямзина, болела душа. Уходило время.

6

Понтон, где вычищал кузова брошенных грузовиков Малыш Вилли со своей братией, был не единственной переправой через Дон. К автомобильным мостам у Гремячьего и Петино выскочила мотопехота 24-й танковой дивизии, и везде была одна и та же картина: после короткого боя мосты были отбиты и захвачены. Немецкий десант на резиновых лодках стремительно переплывал реку, появлялся в тылу у оборонявших мосты едва сформированных и необстрелянных рот, сеял панику.

Только с железнодорожным мостом у Семилук дело складывалось непросто. Бой тут шел около суток, стоил большой крови. Перед уходом мост удалось заблокировать. Среди солдат нашелся бывший помощник машиниста. Он встал за вентили и рычаги покинутого паровоза, задним ходом пустил локомотив с десятком пылавших вагонов на мост и успел спрыгнуть на своей, восточной стороне Дона. Горящий состав уперся в брошенную технику, заскрежетал, затрясся, разбрасывая искры и головешки, и, прыснув паром, замер. Грозное препятствие лишь раззадорило немецких командиров. К берегу стали подходить тяжелые бронированные машины. К их стальным тросам солдаты цепляли остатки вагонов, покореженные взрывами платформы, оттаскивали в сторону, расчищали мост и радовались тому, что преграду, устроенную русскими, удалось так легко одолеть.

Офицеры ликовали, посылая в штаб армии победные донесения: «Дон и переправы через него в наших руках! Дорога на Город открыта! Он стоит беззащитный и ждет, когда мы возьмем его». Они не знали, что этими легко взятыми мостами роют себе яму. Скоро дивизии, так нужные на Волге и Кавказе, завязнут в уличных боях. Высокие стратеги – теоретики войны – Город брать не собирались, надеясь лишь крепко встать на позициях на Дону, но русские, сами того не зная, втянули своих противников в жестокие бои. Тактический успех сыграл злую шутку. Первый шаг к грандиозному волжскому фиаско был сделан.

В немецких штабах вняли победным реляциям, заразились ими и ненадолго задумались: «Заманчиво на плечах противника ворваться в Город. Потом можно круто свернуть на юг и увязать всю группировку отступающего Тимошенко в мешок. Гигантская ловушка!» И дали ответ: «Приказываем на берегу не сидеть, в Город вступить, производственные гиганты авиационного и вагоностроительного заводов вывести из строя. Заодно сровнять с землей вокзалы, электростанции, водокачки, мелкие фабрики и заводы».

На советской стороне было все наоборот. Летели неумолимые приказы: «Переправы отбить! Противника столкнуть в Дон! Вернуть утраченные позиции». К Городу подвозили крупные силы. Центральный вокзал пострадал от непрерывных налетов, и танки разгружали на окраинной станции Отрожка. От нее надо было ехать через всю левобережную часть Города, преодолевать одноименную с Городом речку, проезжать правобережный Город и еще волочиться через окраины к Дону. Танки шли ускоренно, колонны растягивались на дороге, машины теряли друг друга, ломались, прибывали разрозненными кучками, а не внушительной силой. С марша, без разведки и знания местности, шли в бой.

Суматохи добавило грандиозное нововведение – образовался новый фронт. Другое название, начальство, структура. Кто кому теперь подчиняется? Чей генерал главнее? Чьи приказы уже недействительны? Ничего не ясно. Где нынче противник? Где головной командный пункт? Куда везти приказы? На каких рубежах теперь идет бой?

Через Город двигались потоки беженцев, техники, скота. Город наводнили толпы отступающих солдат. Почему они не на передовой? У них новое начальство. А может, просто его нет, и они сами не знают, кому теперь подчинены. Час от часу нарастала сутолока, неразбериха, где-то панически назревала катастрофа.

Город давно не пытались тушить. Смог от пожаров висел который день, лучи солнца едва пробивали завесу копоти и гари, дышать было трудно. Водопровод не работал с первых дней бомбежки. У колодцев в частном секторе очереди не уменьшались. Вода уменьшала першение в горле, в ней да в сырых подвалах было спасение.

На улицах ревели перегретые моторы, закипевшим радиаторам тоже требовалась вода. Надрывное коровье мычание взывало к человеческой жалости. Куда тут до скотины? Люди не все пьют вдосталь. Лошади ломились через хлипкий штакетник палисадников, глодали молодую вишню, высасывая из веток влагу, трепали и грызли пустые ведра, хватали прохожих губами за одежду, просили воды.

Римма, сидевшая дома, вздрогнула от резкого автомобильного сигнала. Он еще раз отрывисто рявкнул, а потом долго не умолкал, разносясь по улице.

«Чего медлит мать? Когда же будем уходить? Она, видно, решила, что немец сюда не дойдет», – думала девушка.

В прихожей мать гремела посудой. За окном виднелось бледное небо, со стороны Малышева опять загрохотали пушки, совсем как минувшей ночью.

– Не сдаются наши, не пускают фашистов, – оживилась мать.

Римма, топая босыми пятками, вышла ей на помощь. Мать фасовала по мешкам крупы. Ночью магазины остались без охраны, с поврежденных бомбежками складов уже больше суток растаскивали продукты и промтовары. Вчера мать моталась к вокзалу и прикатила с соседями бочку сливочного масла. Его перетопили в тазу на костре, разделили между собой. Матери досталось полное ведро и двухлитровый чайник. Кое-кто из соседей тащил люстры и посуду, мелочи вроде патефонных иголок, мать – только продукты.

Беда с водой. Колонка на углу не работает вторые сутки, а колодец с нижней улицы опустел вчера под вечер. Соседский Ленька бегал к Холодильнику на Заставу, там еще можно кое-чем поживиться. Те, кто живут близко к Холодильнику, таскают в ведрах глыбы подтаявшего льда, до реки им далеко.

Римма взяла эмалированную кружку, стала пересыпать гречку из большого мешка в холщовые кульки. Вспоминала, как вчера вечером встретила одноклассницу Ольгу. Она и мать рванули из Города на свой страх и риск. Но пошли они не на восток, а к Дону, думая, что немец еще далеко. Перед мостом их встретила толпа военных вперемешку с мобилизованными для рытья окопов женщинами. От них Ольга и ее мать узнали: к Дону хода нет. На пути обратно в Город их подобрала какая-то полуторка. В кузове они успели сдружиться с одной мобилизованной – крепкой деревенской бабой Аниськой. Она звала Ольгину мать отправиться в эвакуацию, обещала приютить у себя на подворье, хоть и далековато до ее деревни, верст семьдесят, но дом обширный, места хватит. Когда их компания шла по горящему Городу, Аниська не смогла пройти мимо разваленного взрывом мануфактурного магазина. Домой к Ольгиной матери все три пришли с увесистыми рулонами, красные и запыхавшиеся.

Римма выглянула через окно веранды на улицу – в соседском дворе суетилась Аниська:

– Промухаем, бабы, отход. Шевелиться надо. Застанут нас тут, отрежут путя.

– Мы ж тебя не держим, Анисья, ступай с богом, – ответила мать Ольги.

– Да тебя ж, дуреху, жалко и девчонку твою. Иль под немцем, думаешь, жизнь сладкая?

– А ты б от своего порога пошла бы? Вот то-то. Знаю я вашу породу деревенскую, с нажитым добром никогда не расстанетесь. И мне нелегко дом оставлять.

По соседней улице проскрежетала пара бронированных машин. Мать вытряхнула остатки крупы в кастрюлю. У малышевской переправы стихала стрельба.

Заметка вторая

В правление последнего московского царя из рода Калиты, в год 1585 пришли на реку воеводы Сабуров с Биркиным, привели стрельцов и работных людей, срубили крепость. Земля эта издавна границу обозначила: правый высокий берег звался к тому времени Русским лесом, а левый, заливной, тающий в дымке, имел прозвище Ногайская сторона. В тревожном месте крепость поставили, до зарезу нужном. Тут тебе и ногайская орда кочует, и крымский разбойничий шлях, и литовское порубежье. Берег хоть и высок, а распадки имеет, по-местному – козыри. Козыри те плавные, водой отглаженные, травой устеленные, с пологими стенками, почитай каждый с родником ключевым, самая благодать для крымской конницы. На месте удобных татарских переправ выстроил Сабуров со товарищи бревенчатый деревянный острог, обуздал разбойничью тропу, перекрыл в этом месте работорговле дорогу.

Отмерил бог той крепости только пять зим. Служили в ней, помимо московских стрельцов, еще и нанятые казаки с днепровских берегов – черкасы. Майским вечером подскакал к стенам острога отряд казаков, присягнувших польскому королю. Стал выкликать своих земляков на стены для разговору. Долго толковали черкасы, не слезая с седел, что пришли-де к православному царю на службу, от своего еретика-короля отвернулись, хотят вместе с братьями по крови и по вере воевать поганого крымца. Мир между Литвой и Москвой уже восемь лет был, отряд казачий от гарнизона крепостного и четверти не имел. Поверили польским черкасам, впустили в крепость, угостили по совести. До поздней ночи сидели за хмельным столом гости и хозяева острога, вспоминали походы и родные места, распевали песни. Когда перепились и угомонились, один из пришлых тайком открыл ворота, давая путь притаившейся невдалеке шайке в шесть сотен сабель. Черкасы вырезали стрелецкое войско, казнили воеводу. Тех земляков, что хранили верность новому царю и схватились было за оружие, пустили под нож, остальных забрали с собою. Вынесли пищальный запас и всю казну, что для крымских послов была приготовлена, для откупа из рабской доли полоненных московских людей, а крепость спалили дотла.

Однако ж следующей весною взялись за топоры работные люди, и через четыре года рядом с пепелищем, на новом месте, сверкала непотемневшим деревом крепость – шире и мощней прежней. С башнями, с детинцем, с тайным лазом к реке.

7

В жиденькой, насквозь прозрачной рощице накапливались танки. Еще не совсем рассвело, и было неясно, сколько их там. Но, судя по грозному рыку моторов, казалось, что танков не меньше десятка. От танковой суеты, прибывшей роты подкрепления и суровых лиц однополчан прибавлялось уверенности, верилось, что деревню можно отбить, а там, случится, и мост снова нашим станет.

Не только прибывшие танки добавляли веры. Роман прожил в этом Городе немалый срок и долгое время считал его родным. А потом стал забывать о нем. Уехал в другой город, отучился в «ремеслухе», поступил на завод, поселился в общежитии, завел новых друзей. Почти не вспоминал дом дядьки, его ласковую жену, товарищей с улицы. Дядьке писал все реже, а последний год перед войной не отправил даже открытки к ноябрьским праздникам. Занятой шибко был. Лучше позабыть бы ему те события, что привели его в дом дядьки.

Роман жил с матерью в переполненном бараке, отца не видел ни разу. В необъятной стране еще остались поселки, куда, кажется, не заглядывала советская власть с ее комитетами, товарищескими судами, высоконравственными партийными работниками, следившими за чистотой поведения и безупречностью нравов. К матери приходили хахали, шумно пили, ревели каторжанские песни. За тонкими перегородками было все то же самое. В бараке по ночам было шумно от мата и драк. «Каждый вечер крик, каждый вечер стон, и опять плевок в сторону икон», – написал соседский Олег куском угля на стене дровяного сарая. Некоторые называли Олега поэтом-самородком, другие презирали и колотили где придется. А наутро на стене появлялись новые мрачные вирши: «Как мне любить свою невзрачную родню, что божью искру разменяла на херню».

Мать выгоняла Ромку на мороз, тот по полночи бегал вокруг барака, скулил от холода, слезы замерзали на щеках и царапались. Он давно привык к материнской ругани, знал, что «лучше б она его не рожала, падленыша мелкого, лучше б вытравила».

В тот вечер мать разругалась с очередным пришельцем. Он сильно побил ее, и она бежала за ним в одной нижней сорочке, утирая подолом кровь, умоляла не уходить. Ромка, обрадованный тем, что не надо больше мерзнуть, проскочил в барак, завалился в едва согретую постель и моментально уснул. Вскоре мать вернулась…

Роман хватал посиневшими губами воздух, его глотку сдавили пальцы матери, он не мог понять: снится ли это ему или мать вправду может так делать. Мать давила и хрипела: «Соб-ственны-ми руками… отмучаюсь… и все». Ромка все же слабо крикнул, из-за перегородки подоспели пьяные соседи. Сам он этого не помнил.

Ромку отправили в детдом. Что с матерью – так и не сказали, может быть, посадили. На новом месте было лучше, если бы не зародившийся недуг. Редкую ночь Ромка не кричал во сне. Стонал, хрипел, задыхался. Мальчишки с соседних коек остервенело лупили его, но и от побоев он не сразу просыпался, еще долго его сотрясали конвульсии, на губах выступала пена. Хотели отправлять в интернат для дефективных, но нашелся добрый воспитатель, написал какие-то письма, отыскал Ромкиного дядьку, уговорил руководство детдома повременить с отправкой в интернат. Дядька приехал, Ромка покорно пошел за ним, ни во что хорошее не веря.

Тихий Город очаровал его. Лето здесь настоящее, с жарой, теплой речкой, ласковым песком. На деревьях растет такое! Соседи поругиваются, да разве сравнить с барачной грызней? Дядькина жена с первого дня улыбнулась, правила проживания объяснила доходчиво: где моется, как чистится, как говорится. Стряпня у нее после детдомовской была отменной…

С кошмарами стало полегче, но полностью они не исчезли. Дядькина жена забиралась в его кровать, гладила по голове, прижимала к теплой груди, что-то шептала. Роман просыпался, ждал, когда тетка уйдет, мерно дышал, изображая сон, и, когда она уходила, облегченно вздыхал.

Выходной дядька чаще всего тратил на домино или пивнушку, но случалось, они с Ромкой шли куда-то гулять. Всегда за город, вдоль реки. В одной прибрежной роще они наткнулись на искалеченное дерево. Несколько лет назад кто-то накинул на ствол железный трос, пытался его повалить. Трос оборвался и с годами врос в дерево. Оно накренилось, с одного боку обнажился корень. Ветви были слабыми и листва жухлой, вся сила ушла на борьбу с тросом. Дядька провел рукой по шершавой коре:

– Глянь, оно живет. Издалека не отличить его от других.

Ромка смотрел на прогрызенный стальным тросом участок дерева. В душе что-то нервно клокотало, подкатывала тошнота. На другой день он отыскал в сарае молоток и зубило, пришел с ними к дереву. Многожильный трос не поддавался. Как дерево устояло, перебороло его? Зубило по крупицам распарывало волокна троса, руки ломило от работы. Ромка не жалел себя, твердил, мысленно повторяя: «Ему было еще больнее, а оно не сдалось, победило». Под конец зубило стало уходить в мягкую древесную породу, но срезать удавку надо было полностью. Перерубленная петля ослабла, однако не отпала. Дерево вживило удавку в себя, не в силах сразу отторгнуть.

Роман помнил все это до тех пор, пока его мучили по ночам кошмары. Потом память сгладила воспоминания, и уютный дядькин дом стал казаться обыденным. Фронтовая судьба закинула Романа сюда неспроста. Он понял это сегодня на рассвете, когда всмотрелся в рощу, где теперь ревут танки. Она похожа на ту, и, случись минутка затишья, Роман поищет передавленное тросом дерево, пока рощу не разнесли в щепки. Он найдет дядькин дом и уже никогда не потеряет связи с ним. Даже война не помешает ему, и, если дядька выехал из Города, отправившись в эвакуацию, Роман все равно будет искать его. А когда они встретятся, возможно, Роман не будет винить себя за редкие письма дядьке и его жене, за годы, что не появлялся в приютившем его доме.

Роман торопливо собирал «светку». Все в ее механизме смазано, все плавно ходит и становится на свои места. Все-таки капризная она штука. Не дай бог заест или откажет. Лямзин, если увидит, с потрохами слямзает.

Танки в рощице зашевелились. Забегали взводные, подавая команды. Роман дернул затвором, спустил курок. Все работало.

Малыш Вилли вытряхнул песок из каски, застегнул ремешок у подбородка. Под подошвой его новенького трофейного сапога звенели желтобокие гильзы с окатанными головками. Пули из этих гильз вчера вечером летели, метясь в сердце Малыша. Сейчас он добавит к советским гильзам своих, свеженьких, хочется верить, что не все его пули улетят впустую. День сегодня будет жаркий: самое утро, а уже так смалит. Ствол еще не стрелял, но раскалился на солнце.

Из-за увала выросла высокая башня, пушка ее тут же выстрелила, даже не целясь. Снаряд прошуршал над окопами, утонул в саду между двух сарайчиков. По высунувшейся башне разом ответила пара немецких самоходок, из зарослей сада заговорила замаскированная батарея. Слева и справа от гигантской башни выскочили танки порезвее, заюлили вниз по склону. В десятке метров перед глазами Вилли рванул раскаленный песок. Он отшатнулся, с головой ушел на дно ячейки. По лицу успело больно стегануть. Вилли ошарашенно ощупал его, облапил вспотевшую шею, посмотрел на руки – крови на ладонях не было. Ударила волна, состоявшая из перегоревшего выстрела и песка.

Роман видел танковые сопла с голубоватыми струями дизельного выхлопа, бежавшие и перемалывающие песок гусеницы, но танк не казался прикрытием. Наоборот, в него метили невидимые немецкие пушки, бившие из садов. Один снаряд упал близко, по броне звякнули осколки. Второй резанул в башню, рикошетом ушел в сторону по косой броне. Танк замер.

Командира контузило? Не стоять! Только не стоять на месте!

Роман кинулся в сторону, свалился в промоину, заросшую колючими волчками. Он заметил редкие вспышки в ячейках. Вон в той он сидел еще вчера вечером, теперь там другой хозяин. Заглушить его, задавить! «Светка» часто плевалась отстрелянными гильзами.

Застывший танк вконец обездвижили – разули правый трак, саданули в лоб, в бочину, чтоб наверняка. Еще раз проверили на крепость башню – опять рикошет. Подбитый богатырь жирно зачадил. В подбрюшье танка откинулся люк, оттуда выпал человеческий обрубок. Под ним густо сворачивался песок от напитавшей его крови. Танкист отполз метра на два, схватил замасленной рукой полную пригоршню песка, крупинки посыпались меж сведенных агонией пальцев.

Уцелевшие танки уходили. Роман вырвался с погибшим танком вперед, рядом никого не осталось, момент отхода был упущен. В ячейках у немцев снова проснулись стволы. Романа заметили, пулеметная строчка не случайно легла рядом. Чад от танка стелился над землей и спасительным коридором тянул к себе. Роман влетел в полоску дыма, забежал за корму танка.

Со стороны врага началось движение. Роман в страхе и отчаянии сжал оружие.

Они сейчас пойдут… Отбили нас и покатятся следом… Выбегать из-за танка не резон, сразу срежут. Была не была!

Роман залез под днище танка, ухватился за испачканный кровью и машинным маслом край люка, пролез внутрь. Внутри стоял угарный дым, Роман закашлялся, развернул лицо к открытому люку. Под ним лужей растеклась загустелая кровь. Роман держал лицо вровень со срезом люка и пытался успокоить дыхание, сдавленно и нервно кашляя. По бокам от подбитой машины прошли два танка. Кто-то громко сам с собою переговаривался на чужом языке, после каждой фразы коротко постреливал из автомата.

8

Стояла круглая афишная тумба с проломанным боком, в осколочных отметинах, но сохранившая лохмотья старых, еще довоенных афиш.

Странно было видеть полинялые буквы, читать: «Драматический театр… Оперная труппа… Гастроли… Смотр…»

Юрий Гончаров. Целую ваши руки

Этот район Чижовки славился своими старожилами и историями. С малых лет Римма знала, что подворье Украинцевых, живших теперь на углу, раньше, при царе, занимало весь нынешний квартал в десяток дворов. Было на этом подворье и производство какое-то, и службы, и каретник с сараями, и погреба с ледниками, и господский дом. А сами Украинцевы – потомки того самого Украинцева, что по приказу Петра ходил на корабле в Константинополь и подписывал с султаном мир после Азовских походов.

У самой Риммы родословная непростая. Далекий пращур ее был лоцманом в новорожденном флоте великого царя. Тут на улице у кого ни спроси – все потомки не шкипера петровского, так литейщика. Никто не хочет быть потомком простого плотника или стрельца.

Римма любила все эти истории, они для нее не были легендами. Что с того, что царь Петр жил давно? А вот карета его до сих пор сохранилась, стоит в бывшем Успенском храме. Там теперь что-то вроде музея сделали. Карета красивучая! Блестит вся, как из золота! И женская в ней душа. Римма думает, что царь на такой не ездил, зазорно ему стало бы. Скорее это Екатерина в дар Городу оставила, когда из Крыма возвращалась. Карета стоит в отдельной комнате или, как старики говорят, «притворе», бархатной лентой отгороженная, – трогать ее нельзя: позолота с кареты осыпается, так «музейная» дама пояснила.

В церкви той бывшей еще много чего интересного: всякие предметы старины и оружие, документы старинные, архив вроде. А еще в одном храме дворец атеизма устроили. На стенах фрески замазывать не стали, завесили их плакатами: картой звездного неба, движения Солнца и планет, эволюции животных. У основания купольного барабана по кругу висели огромные портреты Маркса, Коперника, Бруно и Галилея. Из-за их подрамников робко выглядывали потускневшие нимбы Марка, Матфея, Иоанна и Луки.

В бывших монастырях устроили общежития, в церквях – гаражи, столярки, учебные центры заводов. На весь Город одна действующая церковь осталась, но и она успела побывать швейным цехом. С началом войны верующие ее отбили у горкома, написали бумагу, что за победу будут молиться. Вон ее купол проломленный, из двора Риммы видать. В Городе мало что уцелело, церквям тоже досталось.

По небу ползло бесконечное удушливое облако. Город пылал одновременно во многих местах. Сколько с неба упало на крыши и головы огня? Снова в небе загудели моторы, от ВОГРЭС захлопали зенитки.

В соседском дворе всхлипнула гармошка – старик Громов опять взялся за нее. Вчера он весь вечер ругался с соседками:

– Брысь, бабий батальон! Не желаю в подвале хорониться, не испугает фриц меня! Поперек судьбы ему стану, не убоюсь!

Он установил посреди двора табурет, растягивая гармошку, пел похабные частушки. Мать, сидя на дне погреба, затыкала Римме уши, но она бы и так ничего не услышала: на улице все гремело от взрывов, лишь изредка доносились всхлипы гармошки.

Громыхнуло на Стрелецкой, а может, и ближе. Римма выскочила на улицу, мать уже бежала из сада, неся бидон собранной вишни. За забором раздавалась разухабистая песня:

                              Приходи ко мне, Митроня! Мой кобель тебя не троня!

Дальше Римма не услышала, земля задрожала под ногами. В Чижовке взметнулись горы земли, строительного мусора, заполыхали новые пожары. Затряслись Чижовские бугры, казалось, вот они обрушатся, и весь поселок сползет под уклон, потонет в речке.

Как и вчера, в погребе ютились Ольга с матерью, Аниська и еще две соседские семьи. Римма подхватила с пола пятилетнего пацаненка, сама села на его место, прижала малыша к себе. Бомбовозы ушли к центру, к вокзалам. Сквозь закрытую крышку люка остервенело звучала песня:

                              Хорошо, едрена мать! Только меру надо знать!

– Вот чертов грех, а? Не боится! – с плохо скрытым восторгом костерила гармониста Аниська.

Над Чижовкой началась вторая волна бомбежки. Грохнуло совсем близко, крышку подпола приподняла горячая волна. Дети отчаянно закричали, не удержалась и Римма. Через секунду, закусив губу, она кляла себя: «Не стыдно, дуреха? Четырнадцать лет, как-никак. Комсомольский возраст, а ты…»

Череда взрывов уходила вслед за первой волной. Аниська шикнула:

– Тихо!.. Что-т черта нашего не слышно… Не убило ль?

– Сиди пока, – прикрикнула на нее мать Ольги.

Третьей волны не было, Чижовка стихала. Люди полезли из подвала на свет. Взрослые кинулись во двор непокорного соседа. Римма увидела из-за спин женщин его целое, но недвижимое тело, успела заметить, что в гармошке продраны яркие меха. Когда стягивали с груди покойника гармошечные ремни, инструмент раненно хрипнул. Римма собрала в охапку детвору, оттолкнула подальше от мертвеца, отворачивая от него головенки любопытных детей. Вспомнила, как в прошлом году покойник-сосед двадцать третьего числа июня месяца, надев пиджак с двумя царскими наградами, пошел в военкомат, как вернулся в тот день разгневанный и пьяный и кричал на всю улицу: «Я не порченый, я пригодный еще! Старость не помеха. Старого не жалко на распыл пускать! Меня пустите – молодого оставьте, пусть подрастает. Я войну видел!»

Когда неделю назад через Город пошли прочь от фронта первые воинские колонны, сосед ворчал, едва себя сдерживая: «Дезертиры… овечьи души. Я в семнадцатом таких толпами назад поворачивал, в окопы вертал». Сосед гордился прошлой службой, подвыпившим собирал соседских подростков, говорил им: «Мужик – он от рождения воин, потому как с копьем рождается. Там, где у бабы впадина, – у мужика пика драгунская. Мужику два штыка дадено: один – пробовать, где у немца слабо, второй – искать, где у немки крепко. Я в драгунах шесть лет служил, из них три года на фронте был. Я и нынче еще воевать способный».

Аниська отыскала в соседском дворе лопату, стала копать в тени старой груши могилу. Остальные женщины суетились рядом, кто-то предлагал обмыть покойника, обрядить в чистое белье и костюм. Кто-то ответил, что все равно покойника класть в землю без гроба, а значит, и обряд не нужен, да и возиться некогда: от погреба далеко не уйдешь, опять налет начнется.

Жаркое солнце застыло в зените. Градусов сорок сегодня или около того.

9

Полк НКВД уходил от семилукских мостов через Город. Андрей знал, что где-то на южных окраинах воюют их коллеги, солдаты внутренних войск. Здесь же, в самом Городе, оба вокзала, пригородные станции и три моста охранял комендантский полк. Андрей служил в нем, их будут отводить в последнюю очередь.

За Чернавским мостом и мостом на ВОГРЭС дежурят два отделения из его полка. Там ловят отступающих, формируют из этих бродяг сводные отряды. Многие артачатся, говорят, будто ищут свои подразделения, пытаются обойти заградотряды по речной пойме, кому удается – бегут дальше.

Город обречен, это ясно, удерживать его не будут. На центральном вокзале пути исковерканы, ни одного целого рельса. Связь отсутствует. Только пакеты передают с посыльными. Ближе к полудню на КП ушел вестовой ротного – и ни слуху ни духу о нем. Андрея назначили вестовым. Дважды солдат бегал к центральному пункту. Он вырыт до войны в отвесном склоне оврага. Под землей целый город с узлами связи, катакомбами, затянутыми в бетон, и массивными железными дверьми. Там кутерьма, идет эвакуация, вывоз документации. До пакетов, что приносит Андрей, никому нет дела.

Город менялся на глазах. Андрей бежал на КП в первый раз и помнил эту серую коробку с еще целой шахтой лифта. Теперь здание развалено на куски. Обломки загородили улицу, перелезть ее – что в цементе искупаться, чихаешь потом как проклятый. Дальше перекресток, тоже заваленный хламом. Потом громадина с куполом, но не церковь. И ее теперь не узнать: купола как не бывало. Вся изнанка наружу, лестницы обнажились. На пьедестале у ступеней – гипсовая фигурка. Горн отколот, рука тоже, головы не осталось. Вместо нее – железная петля каркаса.

Мимо бежали жители, торопились к мосту. На рельсе противотанкового ежа покачивался дамский ридикюль на витом ремешке, лакированный бок его покрывал слой пыли и отпечатки тонких пальцев. Через дорогу от дома с проломанным куполом развесили искалеченные ветки деревья в парке. Посреди него – грозный монумент в старинном камзоле. Одной рукой человек опирался на трезубый якорь, другой, выставив палец с перстнем, властно указывал на запад. Бронзовое лицо с откинутыми ветром волосами выражало раньше волю и настойчивость, теперь, припорошенное кирпичной пылью, казалось, готово было кричать.

Женская пожарная команда помогала зенитчицам стащить разобранные пулеметы и станки от них, ворчала на девушек в зеленой форме. Катился через завалы грузовик, натужно гудел мотором. Внутри двора на бельевой веревке что-то трепыхалось, красное и аккуратное. Андрей пригляделся и различил детскую одежку – байковый комбинезон с капюшоном.

Свист, как и раньше, раздался внезапно. Дунуло горячей противной смесью пороха, тола, крови, йода, спирта, больничных палат. Рядом громыхнуло, в доме с обнаженной лестницей. Андрей рухнул, сверху его накрыло строительной пылью, в поясницу угодил крупный булыжник. Среди шума разрывов слышался девичий крик. Так по-дурному кричат не от раны, скорее с испугу.

Андрей поднял от дороги лицо, за пылью и дымом ничего видно не было. В груде рассыпанных учебников лежал слепленный детской рукой картонный самолет. Он подпрыгивал в дрожавшем воздухе, покачивал крыльями, лишенными опознавательных знаков. Над головой Андрея пронесся стальной собрат картонной модели. Опять грохнуло, и забарабанил по зданиям металл. Андрей невольно завыл и с размаху врезал кулаком по беспомощной детской игрушке. Бумажный фюзеляж лопнул, из него выпали стружки, обрезки картона, сгустки канцелярского клея и прочие внутренности. На тыльной стороне крыла Андрей разглядел надпись химическим карандашом: «Поздеев Митя». От корявых детских букв стало страшно.

В небе еще звучало эхо бомбежки, Андрея кто-то тряс за плечо. Он оторвал лицо от локтевого сгиба, посмотрел на руку, тормошившую его. Тонкие женские пальцы в ссадинах, сквозь пыльную поволоку – лицо, охваченное ремешком каски, тревожные глаза под низко надвинутым козырьком шлема.

– Живой, не раненый?

– Кирпичом стукнуло, но живой, – не сразу выдавил Андрей.

– Уверен? Может, давай проверю?

Это была зенитчица, из той команды, что грузила на машину пулеметы. Проворными руками она заводила по спине, ощупала ноги.

– Нормально, цел вроде, – Андрей торопливо встал, отряхивая форму.

Девушка подняла его пилотку, выбила об ладонь, примерившись, опустила ему на голову. Даже слегка улыбнулась. Андрей подумал: «Могла бы и в руки отдать, зачем так-то?», – а вслух спросил:

– Как звать?

– Для чего тебе?

– Хочу знать, какое имя у моей спасительницы.

– Не шути, солдат, я тебя не спасала.

– Что, тебе жалко имя назвать?

Девушка не успела ответить, из подъезда ее позвали:

– Ада! Живее давай! Грузиться ж надо. – Она посмотрела в сторону кричавших, махнула рукой «сейчас приду».

– А полное имя как? – допытывал Андрей.

– Адель.

– О, да мы с тобой почти тезки.

– Тезки? – услышала Ада незнакомое слово.

Андрей назвался.

– Тезки, понимаешь? Андрей – Адель, имена звучат одинаково.

– А, ты мой именник? Ну Анджей и Адель, кажется, далеко.

– Не придирайся, – примирительно сказал солдат и, махнув рукой, протянул ладонь. – Спасибо за выручку и прощай, тезка.

Она, чуть стесняясь, протянула ему свою загрубевшую за этот год ладонь.

«Эх, видел бы ты меня студенткой, Анджей! А ногти, Иисус-Мария! Куда спрятать эти чудовищные ногти?» – промелькнула в голове у девушки мысль.

Он не посмотрел на ее руку, он искал в ее лице прощальную улыбку.

Сапоги снова спотыкались о битый кирпич, скользили на мелкой крошке. Андрей вспомнил Галю. Она осталась в Москве, если ее не эвакуировали. Быть может, окончила второй курс. Последнее письмо пришло в ноябре, тогда она писала, что институт вывозить не будут, но много воды утекло с тех пор. Давно не пишет. Может, институт-таки эвакуировали или она бросила учебу и ушла на завод? Или вон как Адель – в армию. Мать тоже ничего о ней не говорила. Она, вероятно, знала что-то о Гале, но помалкивала. А Андрей ничего не спросил у матери про бывшую любовь, он думал только о брате.

Поздней весной мать приезжала к Андрею в госпиталь. Он долечивал пневмонию, но свидания ему уже разрешали. Мать говорила о поменявшейся Москве, карточках, дефиците, налетах, часах, проведенных в приспособленном под бомбоубежище метро, ночевках на жестких деревянных поддонах, уложенных на рельсы. Андрей слушал, но не сопереживал. Он видел, как живут в других местах, видел освобожденное Подмосковье. Мать понизила голос и заговорила о брате. Андрей хотел резко прервать ее, но сдержался. Он ничего не желал слышать о нем. Никакая война не могла примирить их. Это по его, брата, вине у Андрея испорчена анкета и он не смог поступить в военное училище, это по его вине в доме часто недоставало денег и Андрей постоянно ходил в обносках. Наконец, это его вина, что так рано ушел отец. Но отец же был виной тому, что брат стал таким.

Брат был первенцем, отцовым любимцем. Брата забаловали. У них с Андреем была разница в четыре года. В детстве Андрей многое не замечал, позже стал понимать, чего не стоит повторять за братом, как избежать неприятностей. Дома внутри глобуса, который разбирался на две части по линии экватора, Андрей случайно нашел тайник: несколько сигарет россыпью, какие-то снимки с вульгарными девицами, блокнот, исписанный жаргонными словечками и неприличными куплетами. Он долго думал, выдать ли этот «схрон» родителям, но все же не сказал.

Позже Андрей стал примечать ошибки родителей. Проделки брата сходили ему с рук, Андрею казалось, что брата слишком слабо наказывают и потому он повторяет их опять и опять. Очень редко Андрей даже бывал благодарен брату, ведь на его дурных примерах он учился и уберег себя от многих неприятностей, а не будь брата, шишки пришлось бы набивать самому.

Брат же продолжал наслаждаться своим танцем на граблях. Скоро от мелкой домашней пакости брат пошел играть по-крупному. Связался с компанией, из дома стали пропадать вещи. Один раз вытащил премию матери и всю ее просадил с дружками за один вечер.

Родители кричали, разорялись, уговаривали брата измениться, но дальше этого не шло. Когда шайка брата попалась на краже, отец напряг все связи, и брат отделался условным сроком. Эта судимость не позволила Андрею стать военным. Брат не изменился, жил как и прежде. Перед самой войной отец не перенес очередного скандала. Его увезли из квартиры на «скорой», а вернули в дом на катафалке.

Войну Андрей встретил чуть ли не с восторгом. Не с тем восторгом, с каким его друзья-однокурсники маршировали по улицам и победно пели: «Если завтра война, если завтра в поход». Нет, он не ходил и не пел, но чувствовал, что война расставит все по своим местам. Для Андрея открывалась возможность, попав на фронт, стать офицером. Он покинул институт добровольно. Остатки отцовых связей помогли устроиться в элитные войска. Брат попал в маршевую колонну и с ранней осени числился пропавшим без вести.

Андрей знал, что непорядочно так думать и чувствовать, но не мог скрыть в душе облегчения оттого, что брат пропал без вести. Что было бы с матерью, останься она один на один с братом? А если бы он вернулся инвалидом? Мать бы ушла вслед за отцом. И не погиб ведь он официально. Она его не хоронит, надеется на лучшее.

Мать приехала в госпиталь. Таинственно заговорила о пропавшем брате. Перешла на шепот. В апреле ей принесли на квартиру письмо. Не солдатский треугольник, не гражданский конверт с марками и штампами. Заклеенный от руки листок бумаги. Мать, таясь, сунула его под простыню Андрею, сказала, чтобы прочел, когда она уедет, а потом пусть поступает как хочет. Копию письма она оставила себе. Еще добавила самое интересное: письмо принес поздно вечером перед самым комендантским часом иностранец, сказал, что выполняет просьбу друга, работает в Москве корреспондентом, письмо ему передали в английском посольстве.

Мать уехала, оставив кулек со скудными гостинцами военной эпохи. Андрей до вечера лежал в ожидании, таинственное письмо сквозь простыню жгло бок. Вечером, дождавшись отбоя, Андрей прошел в уборную, накинул крючок на дверь, встал под тусклой лампочкой.

Письмо было написано почерком брата. Он писал, что попал в плен целым и невредимым, угодил в котел. Три месяца просидел за колючей проволокой. Ужасы и страсти подробно не описывал, но говорил, что прожил бы мало в этом лагере, если бы не череда удач. В середине зимы из лагеря его забрал к себе в поместье пожилой заместитель коменданта. Сказал через переводчика, что в прошлую войну у него трудился русский пленный с точно такой же фамилией, был отменным скотником, любил животных. Брат не стал отвечать, что видел животных только на картинке и в зверинце, покорно пошел вслед за новым хозяином. Фамилия спасла жизнь, и это было первой удачей.

В поместье нового раба кинули на легкую работу, дали время подкормиться. Скорее всего, он недолго бы пробыл там, но снова улыбнулась удача. Поместье насчитывало дюжину рабов. Тут был интернационал: двое сербов, двое поляков, один француз и семеро советских. Побег они готовили уже месяц. Ждали случая, на днях он должен был подвернуться. Старик-помещик с семьей выезжал в столицу на празднование Дня основания рейха. Поместье наполовину опустеет, охрана наверняка тоже подгуляет, бдительность будет не той. Побег прошел по задуманному сценарию. В пути брату признались, что поначалу не хотели брать «новичка» с собой. Был он непроверенный, мог выдать их планы. Потом поняли, что если оставят, то весь хозяйский гнев обрушат на него.

Третьей удачей был незаметный поход в сотню километров через немецкую землю к Франции. Четвертой – переход границы с республикой Виши. Тут пара французов-военнопленных взяла все трудности на себя. Еду воровать уже не приходилось, крестьяне пускали ночевать в сараи и подполы, сытно кормили, делились теплыми вещами. К исходу второго месяца скитаний удалось выйти на Сопротивление. Французы русских уважают, говорят: «Вы единственные не побоялись драки с Гитлером». В отряде, кроме брата, были еще русские. Один рассказывал, что работал на шахте, травмировал руку и попал из лагерного лазарета во французский гражданский госпиталь. Там соседи по палате несли ему ночами, таясь от охраны, еду и вино, клялись в преданности, хвалили Сталина.

Отряд был крупный по местным меркам, человек в полста. К ним даже прилетал корреспондент с Большой земли славить в британской прессе братьев по оружию. Через этого журналиста брат и передал письмо на континент, а оттуда, морем или воздухом, брат надеялся, что оно попадет в Москву. Во всяком случае, так обещал брату корреспондент, с которым они болтали через двух переводчиков (англо-французского и франко-русского). Брат верил, что эти строки прочитает мать или Андрей.

В письме он признавался, что верит если не в Бога, то в судьбу. Во что-то высшее, что спасло его, что помогает жить и бороться. Еще брат надеялся, что когда-нибудь скажет им, что уже не будет прежним. Но не в письме он это им скажет, а при встрече. Ведь она обязательно будет.

Андрей теперь тоже надеялся на эту встречу. Он не верил, что путь, которым прошел брат, ничего не изменит.

Заметка третья

Разгорелась в Московском государстве Смута, присягнул Город первому Самозванцу, схватили служилые люди воеводу и окольничего, отправили в Путивль на суд новому, еще не коронованному «царю». Скоро Самозванец Мономахову шапку надел, стал планы далекие строить, на Крым серьезную войну затеял. Смута все пуще разгулялась, от края до края государство захватила. Черкасы польские теперь не только по окраинным землям сновали, а и на Москве сели и в прочих городах. Границы оборонять «не стало кому», хлынули из южных степей крымчаки. Брать штурмом Город они никогда не пытались, а лишь «приступали» – запирали гарнизон внутри стен, а сами хозяйничали в округе. Церкви во многих селах в те годы стояли в запустении от татарской войны.

Сменил Самозванца на троне временщик Шуйский, а второй Самозванец, что в Тушине правил, хотел в случае неудачи сюда бежать, на окраину, к донским берегам поближе, к казачеству под заслон. Сгинул от татарской руки второй Самозванец, войско его и казна с печатью атаману Заруцкому достались. Завертел смутный ветер нового претендента на царство. Вместе с ним и «царица законная» – лебедь белая Маринка, на московский престол венчанная, вертелась-скиталась.

Малая южная крепость тем часом приглашенному на Московское царство королевичу Владиславу не присягнула, держалась ополченческой стороны. В осень, когда перерезали и пленили шляхту в Кремле, бежал от Москвы лиходей Заруцкий с полюбовницей Маринкой да с выродком ее от второго Самозванца – Воренком. По пятам московская рать Заруцкого стерегла, а с Города порубежного навстречу другое войско вышло. В четырех верстах на север от крепости в урочище Русский Рог зажали казаков Заруцкого. Два дня сеча шла. Разбитый атаман бежал к Дону по Оскольской дороге и ускользнул дальше на юг, под Астрахань.

10

Роман слышал звуки боя. Гремели пушки за увалом, вкраплениями между взрывами трещала пулеметная частушка. Роман отличал оружие по звуку: отрывисто гавкал «дегтярь», частой строчкой выводил немецкий автомат. Лежа на животе, Роман высунул голову в люк, обернул ее в сторону отступившей красноармейской рати, напряг слух, пытаясь понять, чья берет. Кажется, там не собирались так просто откатиться к Городу. Битва шла уже не один час, даже солнце меж катков танковых угнездилось, к закату двигалось.

«Это хорошо, что солнце уходит, хорошо, что наши не сдаются, значит, успею их догнать», – решил Роман.

Он облазил весь танк, не обращая внимания на трупы, к которым попривык. Обшарил их в поисках воды, своя давно вышла. У одного оказалась располовиненная фляжка, вода в ней была невыносимо горячей. Сам танк как жаровня: пожар перенес, да и солнце печет немыслимо. Как еще боекомплект не рванул? Роман перелил воду в свою фляжку, стал отпивать маленькими глотками, гоняя во рту, пытаясь остудить, экономил воду – до темноты ему точно здесь сидеть. Желудок сводило от голода, последний раз он ел больше суток назад. Солдат нашел потемневшую от огня банку консервов. Ей пожар пошел на пользу: расплавленный жир вкусно тек по гортани, спазмы в животе прошли. Мешанина запахов из жженой одежды, машинного масла и паленого мяса не сумели отбить аппетит.

В одном из карманов убитого ему попалось неотправленное письмо. Танкистский комбинезон обгорел, листок тоже потемнел, огнем выело буквы. Ближе к середине листка угадывалось: «…проезжали эшелоном родную область и остановились в Пензе на сутки. Когда кормили нас, то представлял, что хлеб этот, возможно, убирал наш отец, а краюха слеплена матерью, даже запах ее рук почувствовал. И вкус материнских слез. Ведь знаю, что ждете меня, печалитесь обо мне. Но, если погибну, сильно не горюйте. Любовь свою, что мне дарить хотели, сынишке отдайте. Хоть и не рожденный он еще, а чувствую – сынок будет».

Письмо не закончилось, но читать больше не было сил. Отчего танкист так и не отправил его? В железной выгоревшей коробке стало нестерпимо тоскливо. Один посреди обгорелых трупов, чужеродной орды, войны и смерти. Темноты он ждать больше не мог.

Роман повернул голову в сторону переправы. Там нарастал моторный гул, подходила основная вражья сила. Солдат оставил железное нутро танка, лег на песок, посмотрел в сторону моста. По осевшему в воду понтону полз тяжелый танк, едва виднелась крошечная голова водителя, торчавшая из открытого люка. Повернувшись к нему лицом, пятился регулировщик, руками показывая направление гусениц, корректируя скорость. Под берегом стояли два мотоцикла, редкая пехота охранения. Немцы изредка смотрели на деревеньку, курили, наблюдали за танковой переправой, лениво обходили брошенную советскую технику, подбирали недограбленное, тут же менялись, делились, складывали по карманам добытый хабар.

Уползая от танка, Роман завалился в промоину. Длинная неглубокая канавка петляла, шлеей резала наискосок бугор, уходила за увал. Роман полз по дну, иногда останавливался, прислушивался. От моста его не видно, но в деревеньке кто-то остался, из нее могли заметить. На вершине увала промоина совсем обмельчала, передвижение по-пластунски тут совсем не годилось. Роман перескочил хребет холма, свалился по ту сторону увала, за спиной все так же было тихо.

Впереди пшеничное поле, на краю него пара трупов. В поле островами торчат танки, не разобрать, где чьи, чадят в небо. Сбоку от пшеничного поля та самая рощица, из которой утром выходили танки, и в ней Роман хотел отыскать заветное дерево. За полем очередная деревенька, дома хорошо видны. На горизонте в туманном вечернем мареве терялись кварталы пригорода. В деревне и на обратном краю поля елозили танки, шел бой.

«К полю надо, потом вполприсяда через рожь, она высокая, укроет. Забрать вправо подальше, выйти аж за деревней. Если обойду бой – попаду к своим, если занесет в кутерьму – живым не дамся», – думал Роман.

Он проверил на поясе гранату, провел рукой по квадратным клеткам ее рубашки. Через десяток шагов на пути лежал убитый немец, в руке мертвеца ложе автомата. Роман высвободил оружие, ему доводилось разок держать такое оружие на Волховском фронте, как обращаться с ним, он знал. Солдат заглянул в крошечное окошко автоматного магазина, проверяя, есть ли патроны. Магазин был пуст. Из окошка выполз муравей. Микроскопический трудяга, потерявший свой муравейник.

Роман стряхнул муравья на траву, пошарил в подсумках у немца, нашел два непочатых магазина, «светку» перекинул за спину. Возле трупа красноармейца опять задержался, вычистил подсумки с патронами, набил обоймы для «светки». У следующего трупа забрал ППШ, перевесил на пояс два подсумка с круглыми магазинами, трофейный немецкий автомат тоже закинул за спину.

Роща осталась позади, поле пройдено наполовину. Уже повизгивали над головой пули, бой приближался, Роман входил в его орбиту, с легкой радостью посматривая на новые вражьи трупы и с сожалением на их оружие: обрастать новым было уже не с руки. Изредка солдат вынимал голову из белокурой пшеничной щетины, осматривался, видел горящую хату в деревне, танк с белым крестом на башне. Поле должно было вот-вот кончиться, уже маячила наезженная дорога с краю от него. Деревенька тоже приближалась. Из-за продолговатого сарая выскочила тройка танков, накинулась на противника с белым крестом на башне. Нерасторопный танк еще немного поелозил и вскоре зачадил.

Роман вскочил, завопил: «…а-а-а!» – начальное «ур» где-то потерялось, сглотнулось в прыжке. Солдат стал поливать перед собой рожь из автомата.

«Только б по своим не влепить… – билась в голове мысль. – Только б свои не подстрелили… Ненароком…»

Рожь внезапно кончилась. Роман споткнулся о человека, непонятно – живого или мертвого, звякнул каблуком по его каске, чуть не растянулся. Перелетел через другого. Этот точно был жив, метился из своего карабина. Роман на ходу развернулся, с двух шагов прочертил по нему автоматной очередью, пригвоздив к земле. Ствол ушел в небо. Роман, не сбавив бега, обернулся к своим, снова перепрыгнул через кого-то, теперь безжизненного. Он видел лица бойцов, незнакомых ему бойцов, но его, советских, родных. Его тоже увидели. Один, встав на колено, упер правой рукой винтовку в плечо, свободной манил Романа. Двое других, укрывшись за толстой колодой, оторвались от стрельбы, с удивлением глядели на несшегося от немцев обезумевшего солдата.

…Вилли отвел взгляд от прицельной рамки, приподнял голову. Не так давно ранило пулеметчика, и он, скрывшись в высокой ржи, уполз в тыл, а Вилли занял его место. Плечо с непривычки саднило от частой дроби, выдаваемой прикладом. В десятке метров мимо мчался с головы до ног увешанный оружием русский. Он бежал с тыла, отстал от своих, теперь хотел их догнать.

Не дадим ему такой радости.

Малыш Вилли приподнял пулемет и развернул его под сорок пять градусов. Двинул вперед-назад, чтоб сошки крепко осели в землю. Взял упреждение и провел огненным стволом по бегущему. Из русского полетели щепки, брызнули искры. Но он продолжал бежать. Невероятная живучесть… Вилли снова нажал на спусковой крючок, теперь строчка легла за пятками беглеца. Заново прицелиться Вилли не успел, русский прыгнул за низкую стенку раздавленного танком дома.

…Роман лежал на куче глины. Внутри все ходило ходуном, живот болел, словно в драке туда угодили коленом. Пулеметная очередь вошла в остаток стены за его спиной. Хлипкая стена задрожала, но пули не пропустила, они увязли в деревянной перегородке. Бесится тот самый пулеметчик, что попал в него, но не убил. В него ведь попали!

Откуда-то выполз красноармеец с известкой на лице:

– Живой, что ли, елки-палки?!

– Сам не знаю! – в возбуждении проорал Роман. – Живой!..

– Давай гляну, не ранен ты, едрена муха! Вон, глянь, цебенит откель-то, на гимнастерку накапало.

Роман увидел на груди свежие пятна крови, заглянул себе за воротник.

– Да вот же, – указал прибежавший солдат, – из пальца сочит.

Роман засунул в рот левый мизинец с отбитой фалангой, на языке стало солено, а боль в пальце так и не появилась.

– Ты гляди, как тебя, – рассматривая парня, сказал солдат.

На шее у Романа болтался разбитый ствол ППШ. Ложе и приклад автомата, расколотые в щепки, топорщились жалко и одновременно угрожающе. Бой стихал. Словно расстроенные появлением Романа, немцы, отстреливаясь, уходили обратно в рожь. За домами спрятались танки с красными звездами на бортах, они изредка постреливали из укрытия.

– Давай выбираться, в санбат тебе надо, может, где пуля сидит, – потащил за рукав Романа незнакомый солдат.

Когда выползли из развалин и чуть отбежали, навстречу попался Лямзин с тройкой бойцов из их роты. Роман еще не пришел в себя, но осекся: от Лямзина нечего ждать чего-то хорошего.

– И вправду он! – разошелся в улыбке Лямзин. – Мне Сальников твердит, что узнал тебя, а я не верю. Ну герой! И автомат немецкий прихватил!

Лямзин крутил перед собой остолбеневшего солдата. В тот момент до Романа еще не дошло, что он чудом спасся. В статую его превратило лямзинское радушие. Разбитый ППШ еще висел на лямке. Оружие крутили в руках, спорили, пытались посчитать попавшие в автомат пули. Лямзин присел на одно колено:

– Гляди, Ромка, вот твоя спасительница!

Роман опустил глаза к поясу. Там висела граната в рубчатом корпусе. На нее бороздой легла отметина, пуля не пробила стенку гранаты.

– Талисман твой, Ромка, храни теперь, не трать, – Лямзин отцепил от пояса гранату и, повертев в руках, вернул владельцу.

К нему вернулась боль, саднило живот: граната от удара пули впилась в тело.

11

Их потрепанный батальон отводили к Городу. Соседи остались оборонять Шилово и еще какую-то деревушку, название которой Роман услышал и тут же забыл. Обе деревни сидели на выгодной горушке, с нее округу далеко видать, а если взобраться на колокольню шиловской церкви, завидный НП получится. Роман даже разглядел место, где речка, одноименная с Городом, впадает в Дон. Лес тянулся вдоль речки от Шилово к Городу, он мог укрыть огромную силу, нужную для обороны. Лежали поваленные снарядами деревья, словно люди с перебитыми позвоночниками, на их ветвях глянцевым блеском светилась не успевшая увянуть листва.

Суетливо менялись местами различные части. Полк НКВД отходил к новым позициям, обогнали на марше зенитчики, неприкаянно мурыжились ополченцы, набранные из местных горожан. Где были эти «новые» позиции, никто не знал: то ли на окраине Города, то ли в его кварталах, то ли в левобережной части, за мостом ВОГРЭС. Все говорили о новом командовании, о секретных приказах, полномочиях на самостоятельный отвод.

В наступавших сумерках пылало зарево. Над Городом стоял красный диск, увенчанный плотной короной удушливого смога. На ярком фоне маячили макушки редких высоток и уцелевших колоколен, а над ними кружили самолеты. На холме у перекрестка раздавался стук заступа, там трудилась похоронная команда.

Отступали через лес. Внизу под холмом не торопясь текла речка, делившая Город пополам, шли вверх по ее течению. Лес закончился, пошел ровный пустырь, но и тут на холмах попадались рощицы, похожие на ту, заветную, и Роман вглядывался в деревья, невольно искал свое, удушенное. Деревья были заново изранены. Под вечер сюда проскочили вражьи танки, земля от них еще не остыла.

Вряд ли это были рощи из детства Романа. Город за эти годы разросся, вобрал в себя тихие лесные островки, поглотил их. Где-то они остались, как заводские курилки, обнесенные невысокой оградой, с беседкой в середине. Кое-где превратились в зеленые пятачки в семь-восемь стволов, с парой лавочек и столиком для домино, с веревочной качелью, скворечником, доской объявлений и построенным из подручного хлама детским шалашом.

Роман и сам видел, что Город теперь иной. Они вошли в него, но солдат не узнавал Города. Индустриализация и война сделали его незнакомым. Пожары не стихали. Мрачные ало-черные сумерки висели над кварталами вместо уютного летнего вечера.

Начался бесконечный частный сектор, а в нем даже в мирное время черт ногу сломит. Дома вроде разные, на свою особинку, а вроде и одинаковые все. Улочки-переулочки – сестры-близняшки. Домишки лепятся по крутым склонам оврагов. Город пошел под уклон, стелился к реке. Роман искал на углах уцелевших домов надписи, пробегал глазами пролетарские названия, они тоже казались ему однотипными. Память подсказывала местные неофициальные названия улиц и кварталов: Ремесленная гора, Гусиновка, Бархатный бугор. Уже совсем стемнело, и, если бы не пылавший на перекрестке домишко, Роман не увидел бы знакомого адреса. Благодаря редким письмам хоть этого он не забыл.

Теперь номер, надо найти номер! Он отделился от взводной колонны, побежал вдоль улицы.

– Ты куда, Ромка? – кинулся вслед Сальников.

С тех пор как Роман выручил его, отдав свое оружие, Сальников старался как-то выразить свою благодарность.

– Да сейчас я, – отмахнулся Роман, – догоню вас чуть позже.

Сальников не отстал, топал где-то следом в темноте.

Сороковой номер – соседский… Значит, следующий дом – дядькин…

Вместо дома высилась груда строительного мусора. Роман вбежал на нее, отодвинул ногой кусок кровельной жести. Открылся участок стены с табличкой и пустым угловатым окошком подсветки. Номер 42-й. Выведенная черной краской от руки фамилия дядьки.

Следом шумно карабкался Сальников. Остановился возле Романа, заглянул в его лицо:

– Знакомец какой?

– Родня. Брат матери. Жил у него лет несколько.

– Тогда понятно.

– Может, успел из Города уйти? – у самого себя спросил Роман.

– Успел, конечно, чего ему тут сидеть? Не дурак же он под бомбежкой оставаться. Наверняка в эвакуации.

Роман склонился над табличкой, отогнул штыком гвозди, оторвал ее от доски. Жестяной кругляш размером в две ладони. Цифры, короткая фамилия в пять букв, инициалы с точками. Роман отбил треугольную рамку подсветки, повертел табличку в руках, неторопливо спустился по бугру разрушенного дома. На уцелевшем фонарном столбе, как по задумке, болтался кусок проволоки. Ею Роман прикрутил адресную табличку к столбу. Бездумно, беспричинно. Напоследок потряс табличку, проверяя надежность крепежа, не оборачиваясь, пошел догонять колонну. Сальников болтал что-то ободряющее и пустое.

Под завалами собственного дома вторые сутки доходил дядька. Жену он похоронил в саду утром: не вынесло страха ее сердце, разорвалось. Вдовец сел посреди дома и стал ждать конца. Мысленно просил его приближения. Он не думал, что смерть придет к нему постепенно, надеялся, что повезет так же, как и его супруге. Но смерть решила поиздеваться над ним: «Раз призвал меня, теперь потчуй своими страданиями. Я на них падка, сам напросился». Вдовец отчетливо слышал ее ехидный смех. Он не удивлялся этому. Не зря говорят: когда человек лишается глаз, у него прорастают еще одни уши.

Сдавленный в кромешной тьме, он едва дышал и слушал. Звучали голоса тех, кто уже умер. Среди них он узнавал голоса соседей, старых знакомых и коллег, про себя отмечал: «О, и тебя уже нет». Слышалось много незнакомых голосов, молодых, солдатских, с командирским тембром. Были голоса, говорившие на чужом языке: татарском, армянском, немецком. Прозвучал и пропал голос супруги: «Потерпи, скоро встретимся». От него стало чуть легче.

Вспомнилось многое за эти сутки во мраке. Как пришел однажды в цех Ленька Дериглазов, и мужики его разговорили: отчего он со спиртным завязал? Дериглаз сдался, поведал. Будто пропил он весь отпуск – ни дня «сухостоя». А за день до работы накрыла его белая горячка. Чертей не видел, врать не станет, а вот слышать – слышал. В голове у него болтали. Лежит Дериглаз не охмеленный, и голоса рядом звучат: и такой, и сякой, и чего похмеляться не идет. Дериглаз не реагирует. Голоса все тише, постепенно тускнеют, нервничать начинают: «Мы теряем его, теряем! Сейчас вовсе уйдет!» Потом какая-то язва как гаркнет про него невыносимо обидное, Дериглаз аж на койке подскочил. И голоса вновь отчетливые, живые: «Хага-а-а! Он нас слышит! Слышит!» Повезли Дериглаза домашние в деревеньку одну, где приход еще не закрыли, к батюшке умному, пожилому. Собирались беса изгонять. Батюшка выслушал, но отчитку не стал проводить. Сказал только: «Эти голоса нас повсюду окружают, только Господь нам защиту от них дает, покров невидимый. А мы пьянством и скверной покров тот срываем, вот голоса и пролезают».

Посмеялись тогда над Дериглазом, но иные в раздумье в сторону ушли. Дядька Романа теперь вспомнил ту байку, на себя примерил. Что ж, и его наказать следовало бы, и он, чай, не безгрешный. Ромку вот упустил, не ездит парень, не навещает, пишет и то вполруки. Недодал, видать, ему тепла, раз Ромка обиду чувствует.

Как через вату послышался голос племянника: «Родня, брат матери. Жил у него…»

Это был голос иной, отличный от тех, что он слышал последние сутки. Те были четкие, явные, будто в самое ухо сказанные. А этот там, на поверхности, над могильным холмом…

Хотя откуда Ромке здесь взяться? В мирное время не ездил, а уж теперь… Жалеет меня Господь, последнее утешение посылает. Голос родной. Никого в свете от моей фамилии не осталось.

12

На юго-западных окраинах остаток ночи и все утро гремел бой. Потрепанный советский заслон рассекли на две части: одну прижали к Шилово, другую по шоссе выдавили в Город. Но и тут бегство не остановилось – потекло дальше. Отбивались с печальной фатальностью: от курских пределов нас гонят, и силы ихней конца-краю нет, а мы выдохлись давно и не знаем, где упремся, сдохнуть бы уже, чтоб все кончилось.

Их противники дрались на кураже: вот они мы, снова на гребне удачи, снова блицкриг, как в прежние годы.

В рабочих кварталах, меж заводских цехов происходили танковые поединки. Немцы быстро ориентировались, устраивали засады в узких улочках, без страха вступали в одиночные дуэли.

Ближний бой полукольцом охватил Город. В картах и оперативных сводках долгие дни значились названия урочищ, рабочих поселков, станций, оврагов и деревень: Шилово, Подгорное, Острогожское шоссе, роща Малая, роща Фигурная, роща Сердце, Маслозавод, Семилукская дорога, Задонское шоссе… Отбивались локально, очагами, не зная и не чувствуя соседа, вслепую, наугад. Одни стояли насмерть и держали рубежи, даже будучи легкоранеными, другие боялись, что останутся одни, будут окружены, и торопились отойти.

В Городе застряло множество тыловых и вспомогательных частей, не успели полностью эвакуировать госпитали, склады, базы ГСМ. Все это воевать и обороняться само по себе не могло. От бомбежек вспыхнули армейские склады горючего, зарево охватило весь Город. Пылали пакгаузы с рисом, шпалами, тюками прессованного сена. Лопнула стена городского элеватора, хлынуло наружу зерно, смешалось с потоками горящего бензина.

Подступы к ВОГРЭС успели заминировать. Саперы сидели начеку, мост обороняла зенитная батарея, полк НКВД, уведенные с окраин потрепанные роты. Позиция и панорама были выгодными. Чтобы проскочить от прибрежных кварталов Чижовки к мосту, надо вытянуться в струну и полтора километра ехать по открытой узкой дамбе, где любая цель видна с левого берега, как в учебном тире.

…Вилли всматривался из-за танковой башни в левобережную часть Города. За неделю боев он проехал в транспортере две сотни километров, с ходу форсировал Дон, в числе первых вошел в Город. Позади одиночные могилы товарищей, а у советских – братские захоронения и кучи неубранных трупов. Половина Города уже за спиной, скоро будет и его левобережная часть. Надо только дождаться воздушного налета. Фельдфебель сказал, бомбардировщики расчистят дорогу.

На рассвете они вошли в окраины, забрались в тихую улочку и даже вздремнули пару часов. Несмолкавшая пальба этому не мешала, Вилли, как и его друзья, давно привык спать под ее монотонные звуки. Раздражал дым пожаров: он противно скреб глотку и выжимал слезы, поспать почти не удалось.

Кварталы стояли вымершие, местные попрятались. Вилли с однополчанами пошел по дворам в поисках съестного – кухню обещали привезти только к вечеру. Они разбились на группы, шерстили округу. Два двора оказались пусты, в третьем, за деревянной крышкой подвала, спрятались сразу несколько семей. Вилли, стоя на коленке и заглядывая в подземелье, приказал всем выйти. Люди жались друг к другу, крепко обнимали детей, со страхом смотрели из полумрака. Вилли гаркнул настойчивей, показал, что хочет всего лишь поесть, солдаты рядом загомонили привычное: «Клэб! Курка! Кушать!»

Жильцы подвала немного посовещались, выдвинули одну делегатку, бабенку лет тридцати. Она долго выползала из мрака, руки ее тряслись, не могли ухватить ступеньку, ослабевшие от страха ноги соскальзывали. Вилли решил подбодрить ее, с улыбкой предложил помощь, протянув руку. Женщина еще больше перепугалась, отшатнулась от руки, чуть не рухнула обратно в подвал. Она вынесла из дома миску огурцов и полкаравая хлеба. Кто-то из солдат попросил воды, но бабенка лишь выразительно грохнула пустым ведром о землю. Вилли заметил, что губы ее потрескались, наверняка она сама давно не пила.

Вилли хрустнул огурцом, пытаясь хоть им заглушить жажду. Хозяйка дома с плохо скрытой ненавистью посмотрела на него. Он протянул огрызок ей, предложил доесть. Губы бабенки задрожали, ноздри расширились. Вилли, хохоча, попытался обнять ее и примирительно заговорил. Она вырвалась из его рук, отбежала в глубину дома.

– Ты зря бежишь, фрау, – погрозил с улыбкой Вилли. – Если я захочу – без труда догоню тебя и докажу, что твой муж ничего не умеет.

Женщина поняла его, скрылась в коридоре, хлопнула межкомнатной дверью. Вилли расхохотался:

– Заманивает, шлюха! Сама просится.

– Брось, Малыш, – остановил его Гуннор. – Не гадь там, где ешь и спишь. Баб можно пользовать только в тылу, километров за десять от фронта.

– Это кто такие правила выдумал? – возмутился Вилли.

– Война.

Вилли посмотрел на закрытую филенчатую дверь, снова решил переступить порог. Гуннор, проявляя настойчивость, взял его за рукав. Малыш смерил невысокую фигуру Гуннора презрительным взглядом:

– Нарываешься, ветеран?

– Всего лишь хочу уберечь тебя.

– Себя побереги! Обо мне не заботься.

Гуннор убрал руку, примирительно поднял ладонь, сказал напоследок:

– Скоро в бой, Малыш, лучше отдохни.

Это было минут сорок назад. Теперь Вилли сидел на броне и ждал атаки на левый берег.

…Роман отчетливо видел длинный язык дамбы, замерший посреди моста трамвайчик, своим мирным видом не вписывающийся в окружающий пейзаж. Дня три назад во время очередного налета осколок снаряда обрубил силовой кабель, и трамвай навеки замер тут.

Дамба такая узкая и уязвимая, цели на ней хорошо видны. Зенитчики перевели стволы пушек на прямую наводку, врежут по танкам так, что брызги полетят. Саперы рядом, шагов двадцать до них, даже «адскую машинку» на бруствере видать. Не пропустим, не должны в этот раз.

Позади вставали величественные корпуса ВОГРЭС. Индустриальный энергетический титан. Детище новорожденной идеологии и советской науки. Краса и гордость модернизированного Города. Когда Роман жил здесь, гигант еще строился, еще не заработал в полную мощь.

Пара молодых ополченцев развлекала себя, пытаясь прогнать страх:

– Слышал, какие чудеса на золоотвале бывают?

– Да слышал, – недовольно отозвался собеседник, не настроенный на болтовню.

– Вот мне сосед рассказывал, как задремал там однажды. Девчонку до заводских бараков провожал, сюда-то его пустили, а обратно – шпана местная навстречу попалась: «Кто такой, откуда? – спрашивают. – Ах, чижовский, ну держи. Ваши нашенских таким же манером угощают». Еле вырвался от них, через забор махнул – и на пустырь, к золоотвалу. Хотел через реку плыть, но осень уже была, решил закемарить до утра. То ли от шпаны страху натерпелся, то ли место тут проклятое, но говорит: таких кошмаров никогда не видел. И пауки по нему громадные ползали, и от какого-то сумасшедшего с топором он всю ночь убегал, и трактор без водителя за ним гонялся. Под утро учительница даже привиделась, говорит, сильно его в школе донимала, прям до слез доводила.

– Бывает, – равнодушно отозвался собеседник.

– Я удивился тогда, думаю, это его страхи наружу вылезли, а место здесь обычное. Решил доказать сам себе. Пришел под вечер, прилег на бугорке под золоотвалом, за правым берегом наблюдаю. И знаешь, через какое-то время стал замечать: вот если расфокусировать взгляд до той поры, когда картинка пульсирует, тогда в самом уголке, где-то на границе видимого и невидимого, начинает что-то шевелиться. Сначала прозрачное, потом краски набирает, из уголка в середину картинки норовит переползти, главное, взгляд не менять и в расфокусе оставаться…

– Прекращай трепаться, – перебил «наблюдателя» его собеседник. – Сейчас атака будет, таких пауков увидишь – во веки вечные не уснешь.

Роман посмотрел на своих поредевших однополчан. И у этих тревога во взгляде, но вперемешку с решимостью. Лямзин трехдневной щетиной оброс, скулы от голода выпирают. Опорков забылся и ноготь свой обкусывает, нервно сплевывает на сторону, как шелуху от семечек. Сальников задумался, глаза и все лицо застывшие.

На том берегу перед дамбой копошились люди, перебегали от дома к дому, раздавался дизельный рев. Прелюдия к бою, как всегда, началась с воя с небес. Четверка штурмовиков прошлась из пулеметов по укрытиям зенитчиков, по мелким окопам пехоты и ополченцев. Зенитчики в спешке стали крутить стволы, наводя на воздушные цели, едва докрутили, дали пару залпов… Когда очнулись – немецкие танки были уже на середине дамбы. Кто-то лихорадочно крутил маховик, переводя орудия на прямую наводку, кто-то еще садил вслед уходящим самолетам.

Напоследок сброшенные бомбы легли в реку. Поднятая ими водяная пыль медленно осыпалась, рождая короткую радугу. Она недолго сияла, как идиотская рожа оптимиста на пожаре. Сквозь ее завесу вырисовывались грозные стальные чудовища на дамбе. Хотелось проклясть эту чертову жизнерадостную радугу. По танкам зенитки дали один или два выстрела, больше не успели. Зато танки молотили с ходу, снаряды ложились по обе стороны от моста.

…Вилли пристроил свою новую игрушку на приземистой башне, следил, как поглощается лента, как улетают красивые строчки трассеров на тот берег, как мечутся там в бестолковом страхе людишки. Редкие пули долетали оттуда, щелкали по броне.

Какое чудное утро. Берег встречает нас радужной аркой! Триумфальные ворота грандиозней, чем в Париже!

…Роман расстрелял вторую обойму из трофейного автомата и отбросил бесполезное оружие в сторону. Достал из-за спины «светку», упер локти в бруствер. Пока целился, его взгляд наткнулся на саперов, у них явно все шло не так. Сержант сжал кулаки и тряс ими перед лицом своего командира. Роман больше прочитал по губам, чем услышал:

– Да рви же, лейтенант, рви!

Командир обхватил рукой «адскую машинку», никого к ней не подпуская:

– Пусть хоть один на мост въедет, хоть одного на дно пущу!..

Роман уже не стрелял, неотрывно следил за минерами. Первая стальная громадина юркой крысой вскочила на пролет моста, мелькнула позади омертвевшего на рельсах трамвая. Пехота попрыгала с танка, стала укрываться за желтобокой коробкой на железных колесах. Лейтенант раскрутил ручку, всем телом лег на рычаг. Мост оставался недвижим, по нему ехал уже четвертый танк. Сержант сорвал с головы пилотку, влепил ее в землю:

– Оборвало сучий провод! Самолеты в бога душу!..

Когда Роман выскакивал из мелкого окопчика, уже никто не стрелял. Возле зениток было пусто, спины ополченцев мелькали средь корпусов гидроэлектростанции, за ближайшими заборами и домами. Лямзин изредка останавливался и, ощеривая зубы, стрелял из ППШ короткими очередями.

Десяток танков пронесся вдоль трамвайных путей, выскочил на пересечение Сталинского проспекта с улицей Героев Стратосферы.

…Кругом безмолвие, русские больше не огрызались, ушли. На проводах, раскачиваясь, поскрипывают ослепшие светофоры. С широкого перекрестка крестообразно уходили широкие ровные улицы с асфальтовым полотном и трамвайными путями посередине. Они тоже безмолвны и пусты. Не мелькнет случайно в окне лицо, не появится любопытная кошка из чердачного окна – никого.

От замершего на мосту трамвая двигалась пехота, разветвляясь на два рукава, она занимала брошенные позиции русских по обеим сторонам от моста. На перекрестке новое здание в четыре этажа, выдающийся угол дома с надстройкой и над ней еще башенки, кубическая геометрия конструктивизма. Купольные арки окон на четыре стороны и площадка, продуваемая всеми ветрами.

Скорее отправить на эту башню наблюдателя, установить пулемет, посадить снайпера, корректировщика с биноклем и рацией. Распихать всех по окнам. Скорее, ребята, скорее! Развернуть уцелевшие зенитки в сторону противника, занять корпуса электростанции, что еще не уничтожено – уничтожать. Разослать разведчиков на мотоциклах. Может, кварталы только кажутся безлюдными, может, русские все же затаились? Нужно расширить плацдарм, образовать оборонительный периметр, все сделать по науке войны. В тыл отправить посыльного с известием: «В 10:30 Южный автодорожный мост занят в целом и исправном виде». К авиационному заводу – выслать подрывную группу, вывести завод из строя. Такую же группу минеров выслать к железнодорожной станции. Захваченный мост проверить на предмет минирования.

Вилли хотелось взгромоздиться с пулеметом на башню, осмотреть с высоты Город, но и на завод интересно было глянуть. Солдаты его взвода вновь залезли на танки, бронированные машины рванули по широкой улице. Вилли на ходу обломил разлапистую каштановую ветку, толкнул локтем Гуннора, сделав надменный вид, помахал ею перед лицом, как опахалом. Гуннор наигранно хмыкнул, на самом деле ему не было смешно.

У проходной завода их колонна разделилась: половина ушла к станции, другая через заводские ворота ломанулась к цехам. Подрывники и саперы быстро поняли, что завод полностью эвакуирован, работали только мелкие обслуживающие группы. В окнах пустых цехов пару раз мелькнули фигуры гражданских, стрелять по ним не стали.

Со стороны станции вскоре грохнуло. Она трудилась до последнего даже под бомбежками. Железнодорожники при виде танков разбежались. В своих заботах они не слышали скоротечной перестрелки у ВОГРЭС, появление врага оказалось для них сюрпризом. На станции застряли эшелоны с юга, от узловых Лисок, с имуществом и грузами из западных областей, что тронулись в эвакуацию этим летом. В Отрожку и дальше на север эшелоны так и не ушли. Жечь вагоны времени не было, русские могли появиться снова. Саперам лишь хватило зарядов на подрыв полотна, железнодорожная ветка на юг, к неоккупированному островку, оказалась обрезанной.

Вилли не терпелось скорее вернуться к мосту, засесть на облюбованной им башне, всмотреться в Город.

Заметка четвертая

И как в прошлом-де в 7128 году (1620), приходили под город многие литовские люди и черкасы. И в те-де поры на память Алексея Московского Чудотворца литовских людей и черкас на вылоске побили.

«Сказка» игумена Феодосия, документ 1631 года

Смута утихала над опустевшей Русской землей. Ушла за рубежи польская шляхта, промчались отягощенные добычей казаки гетмана Сагайдачного. Московское государство лежало в руинах, и вблизи границ кружились любители ловить рыбку в мутной воде. Царь русский молод и слаб, еще долго раны державные будет залечивать. Кто безродную шайку, на Город напавшую, наказать сможет? В феврале 1620 года нагрянула под эти стены литовская ватага. Может, были то люди Сагайдачного, знавшие, что два года назад беда крепость эту минула, что Город остался цел и не пограблен. Были средь защитников крепостных горожане, с Ельца бежавшие. Как увидели ельчане литву с черкасами, так стрельцам да ополчению крепко стоять наказали, мол, пощады не будет, сами чудом минули черкасской плетки.

Полторы дни крепость штурмы отбивала, а тем часом вывел воевода потайною башней конный полк в поле и побил пришлых людей на вылощенном ветрами и дождями взгорке, а остатки гнал в южную сторону десять верст. В полон попало немало литвы, достались защитникам крепости трофеи: знамена, литавры, порох. Случилась победа на день блаженной памяти митрополита Московского Алексия, и на другой год заложен был на покатом месте монастырь мужской, что потом Акатовым прозвали.

С тех пор не знал Город тяжелой вражьей осады.

13

Андрей мотался по поручениям и с каждым часом все больше знакомился с Городом. Его заносило на западную окраину, в район мясокомбината, где еще оставались уцелевшие советские танки. Он видел перепаханную землю аэропорта «Альфа» с догоравшим учебным самолетом бывшего аэроклуба, уже знал и запомнил, где находится Чугунка – район бывшего чугуновского кладбища, в какой стороне лежит Глинозем, площадь Застава, Мясницкая гора…

Он появлялся в этих районах вновь и уже с трудом узнавал их. Его встречала мешанина из каменной крошки, кирпича, досок, шифера. Кровельная жесть, завернутая в спирали, хруст битого стекла под сапогом, пыль, смешанная с гарью. Скрюченные взрывами трамвайные рельсы захватывали в свои объятья просыпанный из разбитых квартир домашний скарб: ламповый радиоприемник с вывороченными внутренностями, помятая табличка «Прачечная», кукла, истыканная осколками.

Днем, когда очередное поручение занесло Андрея в Центральный пункт, он почти никого там не застал. Бункера обезлюдели наполовину, толстые бронированные двери стояли нараспашку, клетки с пленными опустели, по углам догорали папки с документами. Получив новый пакет документов, он услышал снаружи гигантский взрыв, не похожий на обычную бомбардировку. Даже в монолитном бетонном бункере задрожали своды. Наружу выскочила горстка офицеров. Наискосок от входа в подземелье на краю обширного острова стояло старинное здание Петровской эпохи. Говорили, это бывшее адмиралтейство. Теперь на месте его вырос огненный вулкан. Огромные куски здания, взлетев в воздух, сыпались в воду, иные долетали до берега, рушились на землю, проламывали крыши ближайших домов.

Офицеры негромко переговаривались:

– Рванули все-таки.

– Конечно. На чем его вывезешь? Да и когда?

– И кто удумал на острове склад боепитания устроить? Это же неудобно.

– Цейхгауз надежный был, здание добротное, хоть и старое.

Медленно оседала пыль. Деревья, что окаймляли бывшее адмиралтейство, начисто срезало, остались одно или два, сильно покалеченных. Переломило пополам двухсотлетний тополь, помнивший в своем младенчестве современников Петра. От высокого развороченного адмиралтейства едва осталось пол-этажа закоптелой изломанной стены.

Андрей истратил всю воду из фляжки, смачивая платок, которым прикрывал лицо. Искры сыпались с верхних этажей, падали на плечи, попадали за воротник, на солдате тлела одежда. Среди тесных улиц металось раскаленное марево. Губы Андрея потрескались, горло пересохло, жгло в носу, слиплись опаленные волосы. На улицах пузырился асфальт, вязли подошвы его сапог в расплавленной черной массе, сквозь чуть влажный платок пробивался запах гудрона.

На центральной площади было просторно и чуть легче, горячее дыхание Города раздувало по сторонам слабым ветром. У правительственного дома с барельефами на темы Гражданской войны возвышался обычный для всех советских площадей памятник. Выставив вверх большой палец, вытянутой ладонью Ленин указывал нужный путь, а левой галантно придерживал борт взвитого ветром плаща. Бронзовая рука исполина направляла на северо-восток, куда уходили теперь побитые батальоны и полки, куда стягивались из сердца страны долгожданные подкрепления.

За площадью начинался сквер. На окраине его высился постамент из белого мрамора, увенчанный изящным бюстом. Середину сквера украшал фонтан – двойник сталинградского «Бармалея». Гипсовые дети, взявшись за руки, водили хоровод вокруг проглотившего солнце громадного крокодила. Детей сторожили лягушки, у которых изо ртов торчали фонтанные трубки. В пустую бетонную чашу бассейна осыпались части гипсовых детских тел.

Центр Города. Самые величественные здания. Теперь они представляли собой мусор и пыль. Угловой дом с закругленным фасадом, словно носом утюга режущий улицу, делил ее на два рукава, делал похожей на римскую пятерку. Огромные буквы обвалились, но еще можно прочесть, а кое-где догадаться: «Унив…р…аль… магаз…», «Обувь», «…отов…е пл…тье», «Галантерея». Посреди улицы, засыпанной кусками бетона и колотыми пластами стекла, выпирал едва возвышенный над мостовой кругляк – пост регулировщика. Когда-то здесь стоял человек в милицейской каске и со свистком наготове, следил за порядком, управлял движением, приказывал водителям трамваев остановиться, грозно смотрел на компании хулиганов. Неразбериха нынче на твоем углу, блюститель порядка. Зазевался, отвернулся на секунду. Воюешь тоже где-то, если еще живой.

Андрей бежал по прямому проспекту. Кое-где пылали обвалившиеся крыши, выгорали квартиры. Рядом с застывшим трамваем перевернутые дрожки и задранное вверх окаменевшее конское копыто, разметанная по мостовой светлая грива, вздувшийся на жаре пегий бок. И ни души кругом. Только треск сгораемых досок.

За чугунной оградой очередного сквера промелькнул немецкий мотоцикл с коляской и двумя седоками, свернул к вокзалу. Андрей присел за куском обвалившейся стены, знал, что мотоцикл не будет ездить в одиночку. Через полминуты меж деревьев и решеткой ограды скользнул белый крест на стальном танковом боку, за ним еще один, и еще. Андрей не стал их считать, свернул во дворы, выбежал на параллельную улицу. Наугад нырнул в какой-то полуподвал, в нем дверь была нараспашку. Казенное учреждение: кипы бумаг, конторка, стеллажи вдоль стен. За конторкой что-то горело, тихо переговаривались на русском языке. На полу лежал ворох телеграфных лент, мальчик лет десяти кидал в этот ворох зажженные спички, женщина подносила какие-то папки, бросала их в робкий костерок. Еще была девушка, она металась по комнате, что-то искала на стеллажах, изредка бросала отдельные бумажки в огонь. Андрея они не заметили.

– Что тут делаете?

Все трое обернулись в сторону внезапно появившегося военного.

Женщина обмерла, но, увидев своего, затараторила:

– Мы сотрудницы телеграфа. В Москву только что передали, что немцы вошли в Город. Мы их сами из окна видели. Танки! Нам пришел ответ: все важное сжечь и уходить подальше, спасаться. Вот мы и жжем. А ответ из Москвы я пока оставила.

И женщина протянула Андрею обрывок телеграфной ленты. Солдат взглянул на него, но смысла прочтенного не понял. Андрей швырнул бумажный лоскуток в кучу остальной макулатуры.

– Срочно бегите к Чернавскому мосту, он еще цел, уходите на левый берег.

Последние сутки или двое люди жили в помещении телеграфа. Из углов быстро достали сумки, приготовленные вещи, женщина, поругивая мальчика, стала торопить девушку. Андрей выскочил из полуподвала. Идти в сторону вокзала было бессмысленно, полк наверняка отступил.

Ровный, заваленный мусором проспект и прилегавшие улицы по-прежнему были безлюдны. Андрей прочел табличку на боковине кирпичного двухэтажного дома: «Ул. Степана Разина». На макушке террасы, подпертой со стороны дороги кирпичной стеной, стояла зенитная батарея. С прилегавших к улице переулков вливались потоки беженцев, масса грузовых машин, телег, лошадей. У самого моста – вавилонское столпотворение. Людское море затопило все предмостье.

По реке плывут тут и там одинокие лодки, забитые до краев вопящими детьми, растерянными матерями. В мелких местах люди бредут по воде, из реки цепочкой торчат головы в косынках, у иных на плечах сидят дети, прижимают к груди узелок.

На мосту сплошной людской клубок, будто ком еды, застрявший в пищеводе. Замер он и не движется совсем, не протолкнуть его. Так со стороны кажется тем, кто еще не ступил на мост. Тех, что попали на переправу, несет дальше. За мостом клубок распадается: большинство идет по узкой дамбе, обсаженной с обеих сторон вековыми тополями, остальные спускаются с насыпи в низкую речную пойму, бегут лугом. Людские потоки выносит на левый берег, и они дробятся в тамошних кварталах: в Придаче, Монастырке, Колдуновке. Идут люди дальше за Город, в сторону Собачьей Усмани, Отрожки, Графского.

За пробкой на мосту неотрывно следил дежурный минер. Он уже знал, что мост на ВОГРЭС целехоньким достался врагу, знал, что на левом берегу хозяйничают немцы. Отсюда до южного моста не больше трех километров, и сам минер, и солдаты, его окружавшие, своими глазами видели, как девять часов назад по нему прошмыгнули танки и транспортеры. Потом из тыла дошли вести, что станция Придача и цеха авиазавода захвачены, что фланг голый, полк НКВД, его прикрывавший, отступил. Солдаты предмостового охранения все это время поглядывали в сторону голого фланга, ждали, что вот-вот и там покажутся стремительные машины врага.

В мокрых от пота руках минера попеременно оказывались телефонная трубка, бинокль и корпус детонатора. Минер суетливо переставлял его, проверял провода соединений, вытирал песок суконкой. Всматривался в неповрежденный монолит южного моста и понимал, что, если порученный ему Чернавский мост достанется целым врагу, младшему сержанту саперного батальона, то есть ему, лучше не жить.

Андрей услышал за спиной шум дизелей и скрежет гусениц по асфальту. Солдат скользнул в арку под домом, укрылся за половинкой сорванных взрывом ворот. Мимо проносились стальные громадины. Среди пыли и грохота неслись под уклон танки со звездами на башнях, выходили из боя потрепанные остатки корпуса. Уже виднелся внизу, за поворотом улицы, за высокой террасой с зенитной батареей, загроможденный людским потоком спасительный мост.

Дежурный минер заметил клубы пыли, в них – размытые очертания танков. Липкая рука ухватила бинокль, он крутанулся в непослушных одеревеневших пальцах, выпал из рук под ноги. Схватил с полевого телефона трубку, губы затряслись, как мантру, начали твердить позывной. Трубка молчала. Минер еще раз глянул на танковую группу.

Свои? Чужие? Решай же! Начальства нету… Вернее, оно есть, но молчит. Тебе решать. Самостоятельно! Теперь! Ждать нельзя!

Протертый ветошью детонатор лег в руки.

Танки мчались под уклон, толкотня на мосту немного стихла, поредел, подходя к концу, людской поток. Ручка детонатора отчаянно завизжала в руках, обретших на секунду силу и уверенность. Под мостовыми опорами вспыхнуло пламя, пролет с дорожным полотном подпрыгнул и ухнул в воду. С него посыпались люди, полетели бетонные обломки. Брызнула вода по сторонам, в лучах вечернего угасавшего солнца радуга не образовалась.

Танковая колонна замерла, медленно оседала пыль вокруг нее. Но и так стало видно, что танки свои, внезапно, только теперь, когда моста больше не было. Минер увидел, как от моста к нему бежит человек и голосит. Чьи-то руки стали хватать минера за форму, как сквозь вату он слышал: «Предатель… паникер… трибунал… по законам военного времени!»

Андрей выглянул из укромного чрева арки.

Каюк, не успел. А та женщина с телеграфа? Наверняка тоже не успела, как и эти танкисты.

Откидывались башенные и водительские люки, выскакивали люди в шлемофонах, жутко ругались, грозили, кляли.

…Вилли ощутил спиною взрыв и отбежал от своего окна, направленного в сторону ВОГРЭС, уставился в проем, занятый снайпером. Средний мост был далеко, но с башни все же удавалось рассмотреть его разрушения.

14

Среди зданий Эггер заметил почти не пострадавший, сохранивший стекла всех своих витрин павильон, на котором висела белым по черному вывеска:

«Похоронное бюро». Невдалеке от вывески алело вылинявшее полотнище с хорошо знакомым Эггеру меловым лозунгом: «Смерть немецким оккупантам!»

Юрий Гончаров. Теперь – безымянные

День наконец-то подходил к концу. Самый долгий день в жизни Риммы. Попробуй просиди в подвале от рассвета до заката, даже декабрьский день в июльский вытянется. Тяжелей всего без воды. Жалели, что не запаслись, не предусмотрели. Кто ж знал? Все так быстро. Поздней ночью по улице шли красноармейцы, уходили к ВОГРЭС, а под утро, едва стало светать, заявились «гости». Римма их не видела, но впереди танкового грохота по улице прокатилась весть: «Идут, идут! Прячьте все и сами хоронитесь!»

Сколоченным коллективом залезли в подвал, прикрылись крышкой. На улице все громче ревели двигатели, слышалась чужая речь, когда командная, когда беззаботная, вольная, разбавленная смехом. Этот смех никак не увязывался с незваными гостями: разве могут они смеяться? Разве есть у них орган, отвечающий за смех? Ведь внутри у них только черная злоба. Нет там сердца, нет и души, о которой спорят церковники с партийными. В общем, нет у них характера, вот что. Нет совести и нравов, а есть хищная глотка и зверский оскал.

К входу в погреб кто-то, громко переговариваясь, подошел. Топнул по деревянному люку, попытался подцепить его носком сапога. Ляда приподнялась, но, сорвавшись, снова захлопнулась. Человек нагнулся, скрипнула откидная заржавелая ручка. Римма не выдержала этих неторопливых движений, с отчаянием зажмурилась и спрятала лицо в своих коленях. Люк медленно открылся. Римма, высвободив один глаз, украдкой взглянула. В проеме погреба маячило молодое лицо, на нем – широкая улыбка, демонстрирующая зубы, хотя нет – все-таки оскал.

Немец, продолжая скалиться, что-то приветливо проговорил, плавными, почти ласковыми движениями звал к себе. Детские ручонки вцепились в Римму, сжали платье на спине, ребенок всхлипнул. Терпение у пришельца быстро улетучилось, оскал тоже пропал. В раззявленную утробу погреба полетели ругательства, их всегда можно понять, даже на чужом наречии. Появились новые пришельцы, они маячили где-то вверху, в проеме погреба были видны ноги в сапогах, края мундиров, приклады, пряжки, ремни. Загомонили все разом, на ломаном русском требуя еды.

Аниська зашипела на мать Ольги:

– Вылезь, ради Христа, дай им чего-нибудь. А то пропадем все.

– Да чего я-то сразу? Нашла крайнюю, ишь, квартирантка хренова! Пустила ее, а она под монастырь меня подвести хочет.

– Не ругайтесь, бабы, я пойду. – Из сгрудившейся кучки тел поднялась тетка Надежда. – Я вдовая, терять мне нечего.

Это было не совсем правдой. Тетка Надежда похоронки не получала, пришла бумага с пометкой о пропавшем без вести муже, и до этого дня тетка Надежда, как и все ее подруги по несчастью, у кого дома лежали такие же бумажки, от вдовьего звания открещивались. Они иногда собирались в цеху во время перерыва, тишком обсуждали повороты судьбы. Кто постарше, вспоминал, как после Первой германской домой вернулся не один похороненный и оплаканный, на самом деле – просто угодивший в плен. Были такие, кто рассказывал байки, рожденные уже на этой войне. Приходили на побывку после ранения соседи или родственники, от них узнавали истории: как зимой, во время освобождения подмосковных деревень. Пленных выдавало на руки бабам подкупленное лагерное начальство, а окруженцы сами сбрасывали форму, разбредались по бабьим дворам. Таких презрительно называли «преминь» – мужик без кола и двора, принятый в хозяйство к бабе на правах бесплатного батрака и чуть ли не постельного раба. Поясняли, что таких «освобожденных» тыловиков потом отправляли в фильтрационные лагеря, а оттуда – кого в Сибирь, кого обратно на фронт.

Еще вдовы с завода говорили тетке Надежде о контуженых, потерявших память, документы и дар речи. Такие тоже чудом возвращались: в госпитале попадался земляк или бывший сослуживец, узнавал инвалида, давал о нем сведения. Тетка Надежда думала дождаться своего хоть таким: клятым, мятым, но живым. Перед войной похоронила она своего болезненного сыночка, не дожившего до трех лет, была и вправду одинока, терять ей оставалось меньше других, сидевших в этом подвале.

Римма разглядела страх, трясший тетку Надежду. Женщина не с первого раза ухватилась за ступеньку лестницы, как слепая, шарила ногой и все время промахивалась. Лицо, маячившее в проеме подвала, опять оскалилось, немец любезно предложил ручку, тетка Надежда в испуге отшатнулась и, так и не приняв помощь, сама вылезла из подвала.

Она вернулась через час, может, меньше. На град вопросов охотно отвечала:

– Много их, тьмуща! Полные дворы. Шастают, яблоки незрелые обрывают, в домах тарарам, все рыщут. Нет, ко мне не лезли… Один только попытался, тот, что из погреба звал, да я в дом убежала, он не пошел следом. Мельком видела: вся улица в ихних танках, шоферы одеяла на землю постелили и под колесами спят, в тенечке. Водой, как и мы, небогаты. Требовали принести, да откуда мне взять.

Ближе к полудню улица вновь задрожала, затряслась крышка люка, наверху взревели дизели. Потом наступила тишина. Вскоре от ВОГРЭС долетели орудийные хлопки, самолетное завывание, взрывы. Стрельба на левом берегу стихла, и потянулся бесконечный день в душном погребе, в котором мучила жажда, хныкали дети, а матери их успокаивали.

Сумерек едва дождались. Осторожно выползали из подземелья, прокрались к своим подворьям, стали искать хоть где-то припрятанную воду, но всюду было пусто. Римма молча взяла ведро, придержала скрипнувшую дужку, таясь от матери, выскользнула на улицу.

Во дворах кипела работа: в наступившей темени ухал в землю лом, за углом долбили кувалдой в стену – готовили гнездо для приземистой пушки, вынимали по кирпичику фундамент – тут будет пулеметная бойница. Охапками вырубалась сирень, заслонявшая сектор обстрела, выставлялись окна, разбиралась черепица на крышах или срывался лист жести.

На перекрестке тесных улочек был окоп, двое солдат что-то нашли, светили спичками, разглядывали, тихо спорили. После дождей Римме тоже попадались вымытые из земли монетки или оловянная пломба с клеймом владельца торгового дома. Все, что осталось от нескольких поколений живших здесь людей. Нынешнее поколение оставит здесь гильзы, закоптелые на костре консервные банки, выжатые тюбики от зубной пасты и эрзац-варенья.

До самой реки Римму никто не остановил, не окликнул, будто не замечали. Набережная улица, меж заборов тускло блеснула волна.

От крайнего дома долетел негромкий свист. Римма вжала голову в плечи, медленно обернулась. Силуэт в каске коротким кивком спросил: куда? Девушка молча показала пустое ведро. Часовой взмахами объяснил: туда – и назад. Римма осторожно зашла по колено в воду, набрала в ведро немного воды, тут же стала пить через край. Конечно, туда – и назад. Разве бросишься в реку, когда в спину наставлен ствол? А берег тот манил… Даже теперь, безлюдный и онемевший, может быть, занятый врагом, с потонувшей во мраке ВОГРЭС, огни которой до войны не меркли всю ночь напролет. Угловую башенку во мраке тоже не отыскать, но вон там она: в том месте раньше маячил красный огонек фонаря, подававший в былые времена сигнал для мирных самолетов.

Римма несла в гору полное ведро. Поначалу старалась не проливать, меняла руку. Потом быстро выдохлась, вода плескалась через край. На пути от реки Римму стали замечать. Каждый встречный останавливал, брал из рук ее ношу, прикладывался к краю, потом опускал в ведро свою фляжку. Обтянутая сукном посудина весело бормотала, пуская из горлышка бульбы. Римма возвращалась к реке, наполняла ведро, проходила чуть дальше, чем в прежние разы, опять встречала непоеных солдат и снова спускалась к реке. Руки и ноги устали. Первоначальный страх прошел, наступила тупая апатия. Не покинула она ее даже тогда, когда чья-то рука во тьме скользнула по поясу, грубо потрогала грудь. Ничего не обнаружив, рука отвесила слабый подзатыльник.

На исходе короткой июльской ночи Римма, обессиленная, добрела до дома. Ведро было на четверть заполнено водой. Совсем не детские оплеухи посыпались на голову Риммы, когда ее встретила мать.

– Поганка чертова, куда смылась?! Запропала на всю ночь! Пьяная, что ли? – сыпала мать бранью и ударами.

Римма стояла и почти не закрывалась от ударов, безнадега ее не отпускала. Девушка не знала, как чувствуют себя пьяные, но ее мозг был затуманен, она пошатывалась. Подоспели Аниська с Ольгиной матерью, заслонили ее от потока затрещин. Мать секунду стояла яростная, потом мелко затряслась, тихо завыла. Аниська отпустила ее, и мать задушила Римму в объятиях, залила плечо горючей слезой.

День назад случился эпизод. Мать подхватила чью-то приставленную к забору винтовку. Рыжий солдат, едва ли не ровесник Риммы, подскочил к ней, ухватил свое оружие за приклад:

– Бабка, ты чего?

– Вместе с вами пойду воевать, – съязвила мать в ответ.

– Обойдемся покамест, – отобрал у женщины ружье зеленый солдат.

Мать стояла с довольным видом, почти радовалась своей злой шутке. Римму обожгло слово «бабка». Разве мать настолько постарела? Тогда Римме казалось, что ей никогда не будет так стыдно за свою родительницу.

Мать отрывисто бормотала в плечо дочери:

– Прости меня… Куда ж ты пропала? Я все на свете передумала: и споили, и снасильничали…

Принесенную воду поначалу не пили, понимая, кто пускал в ведро слюни и почему оно еле наполненное. Аниська быстро оглядела ослабевших от жажды детей:

– Хорош артачиться, бабы, давай хоть ребят напоим.

Взрослым хватило по полглотка, кому-то только губы помочить. Мать рассказала Римме, что всем подвалом они решили уходить, пробираться на левый берег, полночи ждали Римму, не двигались с места. Теперь быстро устроили короткий совет. Тетка Надежда предложила:

– Надо садами выйти за Город, потом по-над речкой – в Шиловский лес, а там и до Шилова. Раз стрельба идет, значит, наши деревню не отдали, обороняют.

– На стрельбу идти не резон, – вставила Аниська.

Ольгина мать ее поддержала:

– Правильно, надо из Города выбраться, незаметно, главное, и к реке повернуть, а там, глядишь, переправимся.

– Ты-то переправишься, и дочка у тебя взрослая, а я с выводком? – всплеснула руками одна из соседок.

– Ребятишек на руки возьмем, видишь, сколько нас, расхватаем – ни одного не останется, – стояла на своем мать Ольги.

К рассвету Чижовка поутихла. Немец тоже живой, ему отдых требуется. Крались темными улочками, тащили на руках осоловевших от недосыпа детей. Когда вышли к реке, небо посерело: наступали предрассветные сумерки. Заспорили насчет брода.

– Был он тут, точно знаю, – крутила головой мать Ольги.

– Не мели, выдумываешь все, – не верила тетка Надежда. – Напротив птицефермы есть брод, выше Коровьего пляжа есть, а тут нет и не было никогда. Плыть надо.

Бабы с малыми детьми тихо заголосили. Иная и вовсе еле на воде держаться может, куда ж ей с малюткой. Долго решать не стали: кто мог плыть – поплыл, прочим оставалось вернуться по подвалам.

Тетка Надежда заверяла соседку, что доплывет, усадив себе на загривок ее двухлетнего сына. Та долго не соглашалась: какая ж мать с дитем добровольно расстанется, хоть и везут дитя на свободную землю. Со сдавленным причитанием оторвала она сына от груди, сунула в руки тетке Надежде, сильно пихнула ее от себя, торопливо замахала в сторону левого берега, слов сказать так и не смогла.

Бабы и девушки снимали юбки, обвязывали их вокруг живота, чтоб те не заплетали в воде ног. Не поднимая шума, они зашли в воду, оттолкнулись ногами от песчаного дна. Ребенок на загривке тетки Надежды поначалу вел себя тихо, потом обернул голову на покинутую мать, заскулил. Тетка Надежда еще пару раз сильно выгребла, потом порывисто всхлипнула, продавила в горле ком, молча повернула к оставленному было берегу. Потом, не останавливаясь, бросила через плечо:

– Меня не ждите, бабы, догонять вас не буду, останусь с детворой.

На левый берег вышли Римма с матерью, Аниська, Ольга и ее мать. Все пятеро обернулись. С другого берега им прощально махали дети, тетка Надежда всматривалась, соседки крестили их счастливый след, утирая слезы.

Сели в кустах отдышаться, выкрутить мокрые одежки. Решили немного уйти от берега и свернуть в сторону Таврова. Солнце еще не показалось из-за горизонта, но кругом совсем разъяснилось. Не успели пройти километра, как от прибрежных кустов раздался крик:

– Стой! Стреляю!

– Куда стрелять? Не видишь – свои! – быстрее других ответила Аниська.

– Стоять! На месте!

– Заспал гляделки, что ли? – разъярилась Аниська, мигом задрала кофту: – Взаправдашние бабы, не переодетые. – И еще добавила на матерном.

Спрятанный в кустах часовой показался на божий свет. Командирского тона больше не проявлял, ухмыляясь, подергивал головой, непонятно чем больше впечатленный: завернутым коленцем или тем, что открылось под кофтой.

– Да я вижу, что бабы, вдруг, думаю, диверсантки.

– Из плена бежамши, с неволи, – проходя мимо, уже беззлобно бросила Аниська.

Римму ее невозмутимый, немного деловой вид рассмешил, и она, не удержавшись, прыснула. Засмеялись и все остальные. Не поступок Аниськи вызвал их смех. За спиной остался Город, родной, но под завязку набитый врагом. Туман в голове рассеялся, и безнадега улетела вслед за канувшей ночью. Невидимые путы с ног как будто срезал кто.

15

Андрей брел по пояс в воде. Впереди него торил дорогу и искал брод мальчишка лет пятнадцати, из местных. Он встретил его на набережной, недалеко от музея. К музею Андрей вышел случайно, вместе с потоком других беженцев, не успевших перейти реку по Чернавскому мосту. От правого берега к левому продолжали сновать редкие лодки, но их разгоняли самолеты, и Андрей пошел вслед за толпой. Солдат пристроился к кучке местных, твердивших о северной, пока уцелевшей переправе – Отрожских железнодорожных мостах. Беженцы поголовно были с самодельными тачками, заваленными домашним скарбом, вариант с лодками их не устраивал.

Они пробирались по уцелевшей улице, мало пострадавшей от пожаров и бомб. Справа над крышами виднелись купола разоренного монастыря. Навстречу им выскочил такой же поток с тележками, оба загомонили:

– Вы куда?

– А вы?

– К Чернавскому.

– Так его взорвали!

– Как же теперь?

– На СХИ поворачивай, вдоль чугунки к мостам рванем.

– Какое тебе СХИ? Мы только оттуда, там уже немец хозяйничает, мосты отрезал.

– Иди ты!

– Иди сам! Проверь, коль не веришь. Танки вот как тебя видел.

– Так, может, это наши танки-то?

– Может… Попробуй тут разбери впотьмах.

Андрей стал расспрашивать о броде. Ему махнули в сторону реки:

– Найди улицу Дурова, она вниз идет – там, где в реку упирается, водокачка стоит. Возле той водокачки брод был когда-то.

Андрей обежал толпу, пошел вдоль улицы, останавливаясь на перекрестках, выискивая таблички с названиями. В одном месте ему попался указатель «Музей Дурова». «Где музей – там и улица», – решил он.

Похожие, почти единообразные домики с заборами, заросли сирени, цветы в палисадниках и пышные шапки садов. Потом каменные четырехугольные столбы, между ними кованая решетка ограды, затянутая диким виноградом, возле калитки на постаменте – копия античной статуи, богиня с едва прикрытыми тогой бедрами. По бокам от калитки – каменные опоры с навершием круглого освещения.

Двор прекрасен: многоуровневый, с террасами, оградками, балкончиками, беседками, цветниками, бассейном. Во дворе снуют граждане – что-то перебирают, ищут, прячут под одежду, волокут. Та же картина в доме. Мебель тонкая, изысканная, со вкусом. Стен не видно из-за обилия полотен, в углах – скульптуры.

Пара, исполненная в черном мраморе: он на коленях перед ней, вымаливает прощение или просто пристает, она, уставшая от обещаний и его вечных измен, одной рукой уперлась ему в чело, пытается оттолкнуть, вторая рука театрально положена на лоб, голова запрокинута, на лице выражение муки. Оба как есть, голые. В другом углу композиция, один к одному с размерами человека, сделанная из белого камня. У него хитон на голову накинут вроде капюшона, по плечам струится, все тело под собою прячет, но руки открытые. Сидит в массивном каменном кресле, как в чаше, ноги расставил, между ног она, бесчувственная, зажата. Глаза ее закрыты, голова на плечо откинута, вся без одежды. Он своими руками обе ее руки сжимает крепко – не выпустит. В разрезе между волн хитоновых видна его шея, жилистая, худая. И лицо его костяное, едва обтянутое кожей, с надменным ртом, с провалами вместо глаз.

Граждане снимали со стен полотна, прибирали к рукам более мелкие и удобоносимые предметы.

– Не гляди так, солдат, не нужно, – услышал Андрей рядом с собой. – С часу на час немец заявится, не ему ж оставлять.

Андрей бегло осмотрел оставшиеся картины. Увидел небольшое полотно на деревенскую тему, поднял обрывок тяжелой бархатной гардины, завернул в нее холст с золотистой рамкой, перевязал сверток витым шнурком с воланами и бахромой на концах.

На улице совсем стемнело. Андрей дернул за рукав какого-то парня, спросил его имя и про брод. Тот назвался Константином, ответил, что знает место, где можно реку перейти, согласился показать. Правда, пришлось его поуговаривать. Парень твердил, что в темноте реку переходить сложнее, не видно вешек и ориентиров: чтобы нащупать брод, лучше дождаться утра. Потом и вовсе сказал: «А чего вы, дяденька, не переплывете?» Андрей давно ждал этого вопроса, потому совсем не смутился, а наплел заготовленную историю о важных документах, спрятанных в его свертке, которые никак нельзя замочить, о срочной доставке этих документов, о том, что невозможно ждать утра. Не мог же он признаться, что просто не умеет плавать.

Костя осторожно щупал ногою дно, бормотал еле слышно:

– Эх, если б днем, я бы вас в два счета переправил, а теперь не видно. Он, брод, ведь не прямая нитка, у него на середине такой омут, что и с ручками пурнешь – дна не достанешь. Вот тут, кажись, заворот… ох, точно… чуть не нырнул. Теперь вправо, значит, загнем, шагов десять, потом опять прямо.

На берег Костя вывел своего подопечного залитым водою по грудь. Сверток с «секретными документами» остался невредим.

– Ну, бывай, герой, – пожал Андрей провожатому руку. – Родина тебя не забудет. Ты человек ценный, брод нынче вещь нужная. – И внезапно предложил: – Айда со мной! Представлю тебя командиру. Наверняка понадобится на тот берег тайком пробраться.

Костя замялся:

– А что, можно?

Они прошли луговую пойму, в сапогах Андрея противно чавкало. Во тьме замаячили силуэты первых домов. Стали взбираться на дюну, рядом раздался отрывистый окрик:

– Кто идет?

– Свои мы, свои, – вышел вперед Андрей.

– Из какого подразделения? Документы.

Во мраке чиркнула спичка. Огонек выхватил фуражку с темно-синей тульей, где-то сзади, за пределами огонька, мелькнуло еще две головы. Андрей протянул красноармейскую книжку. Снова коротко вспыхнула спичка: строго сведенные брови под лаковым козырьком, рубины лейтенантских кубиков. «Тыловик: кубари на зеленые полевые не успел сменить, козырек суконкой не затянут», – мимоходом подумал Андрей.

– Драпаем, товарищ красноармеец?

– Отступаем, товарищ лейтенант.

– Почему дерзим старшему? Думаешь, если мы с тобой из одного полка, так дезертирство твое прощается?

– Никак нет, товарищ лейтенант, дезертирства не было. Отстал от части, ищу своих.

– Товарищ командир, он не дезертир! – внезапно ожил молчавший до этого Костя – в голосе отчаянная обида. – Он документы секретные несет, он наш.

– Что за документы? Покажите, – вновь чиркнул спичкой лейтенант.

Андрей протянул сверток и с досадным выражением на лице покрутил головой. Лейтенант размотал цветастый шнурок, отдал спичечный коробок кому-то из подчиненных, повертел холст на свету.

– Зинченко, в штаб его проводите, здесь шифровка какая-то, или в подрамнике, может, что-то спрятано, пусть разведка разбирается, – забрал спички обратно лейтенант.

Андрей сообразил, что в штабе будет только хуже, решил тут же сознаться:

– Не надо в штаб, товарищ лейтенант, не документы это…

Лейтенант во тьме цвиркнул слюной сквозь зубы, с презрением выдавил:

– Все ясно, барахольщик. Пацана еще с собой науськал.

– Парень ни при чем, лейтенант. Он кадр ценный, знает, где брод.

– Зинченко, пацана – в штаб, брод нам пригодится. А этого – к сводному отряду. Сам справишься?

– Да чего ты, лейтенант, не сбегу я, – на ходу стал оправдываться Андрей.

– Для тебя – «гражданин лейтенант»! Привыкай теперь, пока не отмоешься, – раздавались вслед напутствия.

Андрей проклинал себя на разные лады. Только теперь обратил внимание на то, что в руках картина. И когда лейтенант успел ее вернуть? С отчаянием хотел запустить полотно во тьму, внутри внезапно екнуло: «Тогда чем мы отличаемся от зверей?» Сбоку тропинки вырисовался конус – пирамидка метр высотою, сколоченная из дощечек: защитный чехол для бакена или какая иная штука для судоходства. Андрей на ходу приподнял ее, бросил на землю холст, небрежно завернутый в обрывок гардины.

– Топай-топай, не останавливайся, – подал голос Зинченко.

Сводный отряд на пути попался первым, Андрея подтолкнули к столу, утонувшему ногами-плитами в траве. На крышке его тускло чадила керосиновая лампа с накинутым сбоку светонепроницаемым чехлом. Андрей обернулся к Косте, виновато улыбнулся ему. Парень смотрел с обидой и отчаянием, хоть и без злобы, на лице его ходили тени от дрожавшего в лампе огонька.

Восседавший за столом гражданский в круглых очках спросил:

– Где оружие потерял?

– В ружпарк сдал. Я посыльный, мне для скорости только вот это полагалось. – Андрей кивнул на висевший сбоку пистолет.

– Не свисти, воин. Связист на столб лезет – и то оружие с себя не снимает. Телефонист кабель по дну реки тянет – тоже с оружием не расстается. А ты, посыльный, побоялся, что оружие тебя затянет? – раздался невидимый голос из темноты.

– Красноармейскую книжку давай, – бросил гражданский в очках, что-то черкнул в журнале, развернул его к Андрею, пальцем показал, где расписаться.

Андрей поставил автограф в ячейке таблицы. На крышку стола перед ним легла винтовка и пачка патронов в промасленной бумаге. В сводном отряде, судя по петлицам, кого только не было. Среди озера пилоток и касок мелькнул танкистский шлем. Большинство в отряде, как и Андрей, вымоченные кто по грудь, кто по шею. Некоторых трясло из-за утреннего холода, иных – из-за скорой атаки.

Перед рядами выступал политрук:

– Вы не предатели, не смертники! Вы все еще солдаты Рабоче-крестьянской армии! Вам дана возможность оправдать себя! Там, в Городе, еще дерутся наши товарищи. С целью улучшить их положение, дать возможность покинуть гибельный Город осуществляется наш удар. Мы оттянем на себя противника, поможем выскочить нашим окруженным братьям.

Отряд повели вдоль берега. Справа проступил остров с поваленными в воду деревьями, за ними каркас бывшего адмиралтейства – череп, расколотый крупнокалиберной пулей. На берегу сложены десятка полтора рыбацких лодок. Отряд молча расхватал их, спустил на воду. В каждую лодку угнездились пять – семь человек. Уключины были обильно смазаны, но одну, видимо, не пробрало. Над притихшей рекой и всей прибрежной местностью она через раз поскрипывала. Политрук что-то передал по цепочке, приказ стали передавать с лодки на лодку, скрип весла прекратился.

Андрей рвал зубами промасленную бумагу упаковки, набивал патроны в магазин, рассовывал их по нагрудным карманам гимнастерки. Узкую протоку отряд переплыл, уперся в берег острова. Лодки подхватили, перевернули днищами вверх, побежали через заваленный каменными обломками остров. Политрук направлял отряд, собирал всех у заросшего камышом противоположного берега. Андрей опустился на одно колено, вместе с остальными осторожно поставил лодку на землю: в метре от них средь камышей болталась волна. Горевший Город отбрасывал отсветы. Неподалеку была видна правая сторона реки: широченный пляж, прозванный местными Капканка; в конце его, наискосок от острова – церковка о пяти куполах и колокольня, наверняка таившая в себе пулеметное гнездо; позади церкви – кривая улочка; вслед за ней вставал высоченный склон. Его бока, заросшие садами, усеянные домишками, казались крепостью, чью стену не взять артиллерией, на чьи склоны не взобраться под вражьим огнем. По пляжу разбросаны фанерные кабинки для переодевания, лавочки, обломки взорванного адмиралтейства. В самом центре пляжа – вытащенный на берег прогулочный катерок. Политрук недолго осматривал правый берег, потом жестом дал добро. К шелесту раздвигаемых лодочными носами камышей добавился людской шепот:

– Куда ж нас такой горстью?.. Пропадем ведь…

Андрей бросил взгляд на реку. Справа от них, в районе подорванного моста, тоже плыли лодки, самодельные плоты, кто-то прыгал по мостовым обломкам, торчащим из воды. Их сводный отряд – это маленькая часть большой группы войск.

На правом берегу одиночный выстрел ругнулся в ответ на тихий весельный плеск. С колокольни, как и ожидалось, заголосил пулемет. Первая строчка из пуль легла далеко от лодок – на мирно дремавший пляж. Потом пулеметные росчерки стали бороздить реку. Гребцы наплевали на осторожность и тишину, отчаянно молотили воду веслами, но перегруженные лодки замерли на месте. Люди прыгали с лодок, уходили с головой под воду, перебирали по дну ногами, и только задранные вверх руки с зажатым в кулаках оружием обозначали их на вскипавшей от пуль реке. Сводный отряд пока молчал, лишь с задней лодки одиноко ответил автомат политрука. Над домами взлетали запоздалые сигнальные ракеты. В реку легли минометные разрывы, посыпались в широкую пойму и дальше на левый берег.

Андрей выжидал. Он видел, как медленно плыла его лодка, но глубины под собой боялся не меньше шальной пули. Гребец позади Андрея вскрикнул, выронил оба весла и склонился на борт лодки. Андрей мельком взглянул на него, следа от пули так и не заметил, оттолкнулся и прыгнул. Вода дошла Андрею до груди. Рядом шли бойцы, река шипела под пулеметным росчерком. Трассеры летели над водой, бились о развалины адмиралтейства, сновали меж камышей на острове, зарывались в реку. Кто-то, двигавшийся рядом с Андреем, вскрикнул и ушел под воду еще живым, забулькала вода, поглотившая крик.

Наконец-то берег, твердый песок. Упасть, укрыться, смешаться, исчезнуть…

Выломленный из песка деревянный грибок: крыша раскрашена пестрой довоенной краской как спинка божьей коровки. Доска в грибке ненадежная, тонкая, тут же брызнула щепой. Скорее перекатиться за этот камень, добрый кусок из стены адмиралтейства, занесенный сюда взрывом. Новая перебежка, новое укрытие – низенький рекламный щиток «Пейте натуральные соки», на нем жизнерадостный карапуз с витыми желтыми кудряшками держал в протянутой руке бокал ярко-кровавой жидкости.

Доска в щитке тоже хлипкая, но один выстрел сделать можно… и бежать дальше, дальше. Вот сюда, под стальное надежное брюхо катерка.

Здесь несколько солдат из сводного отряда. Один из них пожилой, опытный, в полном снаряжении (отступая, ничего не потерял), подкапывает пехотной лопаткой песок, готовит позицию под килем обездвиженного катера.

Андрей осторожно выглянул из-под винта. С лопасти длинной нитью свисала засохшая водоросль. Из низеньких церковных окошек, забранных кованой решеткой, торчали винтовочные стволы, самих людей было не различить. Андрей выстрелил чуть выше торчащего ствола. Ствол вздрогнул, поплыл внутрь церкви, ушел вверх, зацепился за решетку и застыл, никто не высвобождал его. Пули защелкали об днище катера, высекли искры из лопастных винтов. Андрей обернулся в сторону реки, лодок на ней не было. Их перетаскивали по берегу, двигали впереди себя, под слабым прикрытием дощатых бортов подбирались к церкви.

Стрелок из собственноручно вырытой норы крикнул собратьям:

– Как с колокольни бить перестанет, так рвите к церкви! Голосом берите! Их мало, не сдюжат – драпанут.

Он долго метился, но сделал единственный выстрел – пулемет на колокольне онемел. Из-за лодки в полный рост выпрыгнул политрук, вместо клича дал из автомата длинную очередь. Отовсюду нестройно грохнули выстрелы. С высоких пролетов колокольни сыпануло гранатами. Андрей выставил вперед руки, приземлился на них, а потом на живот. Впереди хлопнул взрыв. По ушам стегануло волной, и возник писк – плавный однотонный зуммер подобно звучащему в телефонной трубке.

С левого берега ударила подтянутая за ночь советская артиллерия. Высокий правобережный бугор окрасился оранжевыми сполохами, черно-серыми земляными султанами. Спрессованный давлением воздух вытолкнул в небо шлаковую пыль, стеклянную крошку и прочий строительный хлам, смешанный с немецкой кровью.

Андрей сгреб в ладонь песок, тот утек сквозь пальцы. Осталась только свежая стреляная гильза, горячая от перегоревшего пороха. На дульце ее нанизалось узенькое девичье колечко, оброненное неизвестно кем до войны, – зеркало Венеры, пронзенное копьем Юпитера.

Солдат поднял взгляд, впереди колыхались спины бойцов сводного отряда. По кривой улочке убегали чужие солдаты. Андрей, не вставая, приложился к прицелу, замешкавшийся немец после его выстрела кувыркнулся. Может, кто-то одновременно с Андреем выстрелил в него. Фигуры исчезли за ближайшими домами, пропали в улочках, лишь изредка мелькая в подворотнях.

Андрей зажал пальцами нос, плотно сцепил губы, с силой выдавил воздух. Уши отложило. Огненный артиллерийский вал катился наверх по склону. Долетали фразы находившихся поблизости однополчан:

– Церковь-то к воде как близенько, небось и водой цепляет в широкое половодье.

– К чему ее, правда, впритирку с рекой поставили?

Заметка пятая

С тех пор не знал Город тяжелой вражьей осады. Лишь в окрестностях битвы проходили. Когда новая война с Польшей за Смоленск началась, под стены Борщева монастыря подошел очередной литовский отряд. На помощь братии монастырской прискакали стрельцы из Города, отстояли обитель. В то же лето новая литовская орава появилась в Марковских лесах, была разбита, рассеяна, ушла восвояси без славы и добычи.

Да и крымские мурзы еще долго покою этой земле не давали. На исходе лета 1641 года, когда скирды хлебные не все с полей увезены, пришел тысячный отряд татарский, пожег левобережные деревеньки Боровое и Ступино, на правый берег против самой крепости перемахнул, слободу Чижовку ограбил. Посланные по уезду дети боярские составляли казенные акты, за сухими буквицами которых – слезы и боль: «У попа Владимира взяли сына… у Лари Рудакова срубили крестьянина Ананю, да ево ж крестьянина Карпика взяли в полон… атамана Юрю Дочкина, да дочерю ево девку Марю, да племянницу ево девку Катерину взяли в полон живых».

Отбивали полоненных донские казаки, кто хотел, селился в их станицах, женский пол шел в казачьи женки, иные уходили на север – в родные отчины. Назад возвращались многие за выкупные деньги, собранные по всей стране особым «полоняничным» налогом.

В следующие года вдоль рек и оврагов непролазных протянулась черта засечная. От городка к крепости, от сторожи к острогу встали рогатки, дозоры, завалы и засеки. Выткали стрелецкие да работные люди длинный «пояс Богородичный», и укрыл он государство от южного неспокойного со-седа.

Скоро и порубежье отшагнуло, раздвинула Москва границы: уже не донской берег ее край, а днепровский. Черкасы, что грабить сюда налетали, теперь с покорной головой, в ожидании милости пришли, с просьбой жить мирно и хлеб растить, креститься по православному без оглядки на пана и служить русскому царю.

Во все времена войско стрелецкое в женской стихии нужду терпело. Тогда у казаков донских стали полоненных ногаек и черкешенок покупать, крестить их по русскому обычаю, в жены брать. На стыке оседлого и кочевого миров мешалась кровь степняка со славянином, москаля с хохлом, кавказская черноокая смуглота разбавлялась суздальской и волынской васильково-льняной синью. В плавильном людском котле ковался новый народ.

16

День начался с боя у Чернавской дамбы. Ударившая с левого берега артиллерия нагнала страху на сонных, не подготовленных к бою немцев, только вечером занявших эти кварталы. Два полка НКВД взобрались на обрывистые утесы правого берега, выдавили противника с улиц Степана Разина и Пролетарской, очистили Первомайский сад, Петровский сквер, вышли к вокзалу. Горели от взрывов гранат и бутылок с зажигательной смесью легкие танки, были захвачены первые пленные. Сбитого с толку врага погнали дальше, по Кольцовской, Никитинской, столкнули у стадиона «Труд» на Комиссаржевскую. Костяк одного из полков волной катился по центральной улице – проспекту Революции. Часто доходило до рукопашной, и нигде враг ее не выдерживал. Роты вынеслись на главную площадь Города, залпами и криками отсалютовали статуе вождя. Освободили Пушкинскую и Дзержинского, пересекли Володарского и Маркса.

Путь чекистов не был стремителен, приходилось спотыкаться, встречать очухавшегося противника, замирать и делать передышки. К двум часам пополудни головные взводы застряли на улицах Краснознаменной и Кирова. Перескочить 20-летия Октября, ведущую к ВОГРЭСовской дамбе, и отрезать застрявшую на левом берегу немецкую группу сил уже не хватило. Враг оклемался, подтянул от донских переправ танки, в небе появились штурмовики. Ответить на эти действия чекистам было нечем, но карты смешать удалось. Было выиграно время – целые сутки, так нужные для подхода резервов.

Враг наметил на это число окончательно овладение Городом, планировал провести утром атаку с двух сходящихся направлений. Ночной бросок чекистов опередил их, на полдня выбил из седла.

Далеко за пределами Города и на ближних, еще уцелевших станциях – Боево, Отрожка, Графское – выгружались свежие эшелоны, подтянутые из сердца страны. Алтайские, уральские, поволжские и сибирские дивизии постепенно вступали в битву за Город, подставляли плечо отчаявшемуся товарищу, воскрешали смелость бодрой ухмылкой, шуткой-прибауткой, новеньким оружием, еще хранившим тепло и запахи конвейерной ленты. Не пуганые, не стреляные, зато свежие и не отчаявшиеся подкрепления прибывали в Город.

На левом речном берегу солдаты с ночи коп

Скачать книгу

© Калашников М.А., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

1

В Кольцовском сквере каждый день выкладывали цветами на зеленой клумбе год, число и месяц.

Потом пришли немцы, и время остановилось.

Григорий Бакланов. Пядь земли

Сдаваться без боя Город был не согласен. Почти год его колотило и трясло, но в этой лихорадке Город набирал силу. Теперь он был опоясан рвами, змеями траверсов, колючими оградами, крыши домов ощетинились зенитными пулеметами. На перекрестках выросли стопки мешков с землей, на улицах появились ежи из рельсов. Казалось, Город, подобно кошке, приготовившейся к драке, вцепился в землю, собираясь дать достойный отпор врагу.

Война вымела из квартир мужчин, разбросала их по фронтам, опустошила фабричные цеха: дизеля и станки увезли на необжитые места и в пустых заводских стенах сиротски хлопали крыльями голуби.

Но еще звенел на проспекте трамвай, выходили газеты, вверх по реке плавали прогулочные катера, вывозя детвору в лагеря на каникулы. Город старался жить, он еще не пал духом. Был у него Праздник конца учебного года, и враг его не запретит. Жители бодрились: наварим леденцов, проведем веселый утренник, наплюем в рожу поганой войне.

Пионерский парк принимал гостей. Работал прокат, в нем за определенную плату выдавали во временное пользование кукол и деревянных лошадей, самокаты, кегли. На тропинках было множество белых пионерских панам. На маленькой полукруглой сцене перекликались два баяна – учитель с учеником. На крытой летней эстраде проводились конкурсы. Над фонтаном разлетались радужные брызги, площадки для игр были забиты детворой. Родителям в парке не было места, они сгрудились в тенечке за оградой, под акациями.

В июне, в черную дату чертовой дюжины, над Городом загромыхало. Загудели небеса. Зверинец за техникумом почуял страх прежде людей – в нем раздавался на разные голоса вой. В парке крики, смех, оркестр наяривает, давно праздника не было, и люди веселились. Когда небесный гул накрыл парк, разбегаться было поздно. Молотящие воздух винты прошлись над зелеными макушками деревьев. Оборвались недоигранные ноты, раздались крики детей, вопли матерей… На свежеокрашенных стенах павильона, на панамах, клапанах баяна появились яркие брызги крови… Россыпь шахмат, перевернутый велосипед, пионерские галстуки вперемешку с белоснежными блузками. Деревья как рождественские елки, обряженные в кровавое тряпье и оторванные конечности. На месте зрительских лавочек образовалась разрытая дымящаяся яма.

В окрестных домах ни единого целого окна, где-то сорвало жестяную крышу, как скальп с головы. Раздался звук запоздалой сирены, зазвучали клаксоны карет «скорой помощи»… И снова гомон со стороны зверинца, теперь не тоскливый, а дикий, споривший с материнским воем, покрывавшим крики раненых детей.

Прикатили несколько городских трамваев. На рифленых листах вповалку были уложены стонущие раненые. В хвосте каравана двигалась грузовая платформа с мертвыми…

В сквере в день похорон проводился траурный митинг. С окраин Города приволокли «мессер» с погнутым пропеллером, дырками на крыльях. Может, это и был тот самый подбитый самолет из тех, что убил детей в пионерском саду.

Разрезанный рекою с севера на юг Город отправлял на фронт, эвакуировал, готовился к отражению удара. Два его берега связывали мосты. Самый южный и самый новый, детище индустриального века – ВОГРЭС. Под боком у него гидроэлектростанция, от нее аббревиатура. На бетонных арках лежит дорожное полотно и две пары трамвайных рельсов.

У среднего моста богатая биография: с екатерининской поры он устроен на этом месте. Новая эпоха его переродила, из деревянного он стал каменным. Когда-то роща здесь дубовая стояла – Чернава, от той рощи и название мосту было дано.

Северный мост – удаленный, он в стороне от Города. В этом месте полуостров разрывает реку на два рукава, а пара мостовых пролетов, кинутых от полуострова, связывают левый и правый берег. Машинам здесь не пройти, две железнодорожные колеи на нем. За мостом, на левом берегу – стародавнее село, еще с допетровской эпохи, зовется Отрожкой. По нему и мостовая пара названа.

В эти дни на мостах бурлит жизнь. Передвигается народ, едут теплушки и платформы. А река под мостами течет все такая же тихая. Не колыхнуло ее пока самолетной бомбой, не потревожил донную живность залетный снаряд, не вздыбили водяные фонтаны пулеметные пули.

2

У войны не женское лицо, но легкая женская поступь:

Беспечная и сокрушительная, словно первый весенний дождь.

Егор Летов. «У войны не женское…»

Из распахнутого окна тянуло утренним холодком. Скоро подъем, и казарма (бывший школьный класс) встанет с ног на голову. Замелькают тела в армейском белье, руки с расческами над растрепанными головами, швабры, тряпки, гимнастерки, сапожные щетки. Зазвучат привычные казенные команды, разбавленные неуставными словечками:

«Наряд, строиться! Кто на дежурство? Девчонки, со сменой не затягивайте, разводящую свою толкните, не проснется никак».

Адель заглянула в крохотное зеркальце. Черные брови с широкой прогалиной над переносицей, такие же черные глаза, почти как у галки, аккуратный нос и губы, едва раздвинутые в улыбке. Пухловатое после сна лицо. Да нет, не только после сна, оно у нее всегда не худое. С детства ее награждали обидными кличками за полноту, неповоротливость. Когда другие обдирали коленки, лазая по веткам, Адель суетилась внизу. Она со всем имеющимся у нее упорством старалась поспеть за компанией, выжимала из рук последние силы, из глаз текли слезы, но влезть на дерево не получалось.

Мальчишеские игры закончились, но и после детства ей тоже не везло. Ровесницы влюблялись, часто им отвечали взаимностью, Адель же только вздыхала. Она понимала, что ее вряд ли кто-то выберет, ведь в моде нынче осиная талия, тонкая щиколотка и лебединая шея, поэтому сразу ополчилась на весь мужской род и на самых стройных подруг.

Мать как могла утешала: глянь на мои фото, я тоже до родов была пышкою, но твой отец увидел во мне красоту. Для него не стало препятствием, что я другого племени. Он рассорился со своей родней, которая хотела видеть рядом с ним католичку и польку, я рассорилась со своими. Когда грянет любовь, то не будет границ между верой и родом, она всех примирит и все уравняет.

Адель долго перебирала свадебные карточки родителей и верила, что удача будет сопутствовать ей только на новом месте. Ждала с нетерпением окончания школы, а там Львовский университет, новая жизнь, новые лица и…

Когда в начале учебного года город заняли красноармейцы, Адель и это событие связала с будущими переменами. Теперь она, ее родной город и все, что ее окружало, будет жить в новом государстве. Ну разве это не знак свыше? Ей выдали новый паспорт, и в нем она пожелала быть записанной Аделаидой: новый документ, новое имя, новая жизнь.

Она преуспела за год в изучении языка и поступила в институт республиканской столицы. Киев встретил ее большим количеством транспорта на широких улицах и сутолокой. Закатанные асфальтом мостовые, радужные клумбы, усыпанные каплями воды, звенящий трамвай, дворцы культуры, библиотеки, концертные залы – все было внове. Были и новые знакомства, и подруги, и Витя из Днепропетровска, оказывающий робкие знаки внимания. Все было. Без малого год.

После сдачи последнего летнего экзамена жизнь полетела еще стремительней, еще неудержимей. В этот раз не на взлет. Родной город с первых дней оказался в прифронтовой полосе, транспорт туда ходит только воинский, попасть в него невозможно, да, видимо, и смысла нет: фронт пятится, город ее приграничный, наверняка обречен на сдачу. Родителей Ада видела лишь зимой. Они просили приезжать чаще – на католическую Пасху или хотя бы на Первомай. Им ведь не объяснишь, что ей, комсомолке, теперь в храм ходить неприлично и даже зазорно. А Праздник Труда в Киеве – разве можно променять на что-то иное? Если б знать, что все так случится… Примчалась бы к родному дому без повода и праздника, встала на колени перед родителями и поблагодарила бы за их любовь. Отец никогда не оставит мать, скорее, ложно назовет себя евреем и вместе с нею пойдет на муки.

Остается только мстить.

Аделаида вновь повесила на шею распятие и образок Пречистой Девы. Хотела из солидарности к матери нацепить и звезду Давида, но, осознав, что это будет кощунство, отказалась. Тайком от соседок по комнате она стала на рассвете шепотом читать молитвы, которые помнила, просила лишь одного: чтоб жили родители.

Адель вместе с тысячами добровольцев рванула к военкомату. Там оглядели ее неповоротливую, с массивной грудью фигуру, приметили неуклюжесть и посоветовали ехать домой. А когда узнали, что дом разорен и туда не добраться, рекомендовали записаться в связистки, радиотелефонистки, шифровальщицы, на худой конец, санитаркой в тыловой госпиталь – в общем, туда, где можно быть подальше от фронта. Ада настаивала: душа комсомолки требует не просто воевать, она взывает к мести. В военкомате еще раз оглядели полноватую фигуру, про себя подумали, что это здоровое тело могло бы выносить и выкормить с десяток будущих солдат, но, хмурясь, выписали бумагу в учебный зенитный батальон.

Несколько месяцев учебы, потом этот Город. Неуклюжесть и полнота в девушке поубавились, военная выучка пошла на пользу. Режим, рацион, тренировки делали свое дело. Армейская форма подчеркивала ее заметно похудевшие формы.

Стрелять не по учебным целям уже приходилось, но счет пока оставался сухим, как говорили на матчах до войны. Командир каждый раз подбадривал:

– Милые девушки, ваша задача – не столько сбить противника, хотя и это не возбраняется, сколько создать над городом огненную завесу и не допустить врага к низким высотам, к точному прицеливанию. Своим огнем вы заставляете его нервничать, не даете снижаться, он сбрасывает бомбы где попало, и это уже победа.

Ада слышала его болтовню, в голове, помимо не утихшего после боя звона, вертелось: «На этот раз фашистские самолеты ушли от меня, но ничего, будет еще попытка». Она не раз задумывалась: «А вдруг я и правда однажды собью? И вдруг он упадет на землю и взорвется в том месте, куда не упала бы его бомба, не зацепи я его? Скажем, на госпиталь или бомбоубежище детского сада. Получится, что я не мститель? Убийца детей и калек?»

Мысли ее оборвала завывшая сирена, в бывшем классе поднялся переполох. И каждый раз так: зазвучит сигнал тревоги, зенитчицы мечутся в суматохе, совершая кучу лишних движений, в спешке собирают оружие и амуницию – никак не привыкнут к сигналу тревоги. Но когда все расставлены по номерам, заправлены ленты и взведены курки, тут не до суеты. Мысли работают четко, движения выверены.

Над крышами появилась самолетная пара. Знакомые старые гости – «лаптежники». Желтые стойки шасси под серо-синим стальным брюхом, как куцые утиные лапы. В прозрачном саркофаге кабины торчит голова в кожаном шлеме. Под шлемом мысли: «Ну здравствуй, новая точка на карте! Чем порадуешь? Думаю, вряд ли удивишь. В Тобруке и Ливийской пустыне я повидал многое. Где тут у вас вокзал, милые хозяева? Scheiße! Вы и правда гостеприимны, успели поцеловать в крыло. Надо ответить взаимностью. Удобная позиция у вас, удобной будет и могила. Что замерли, детки? Выжидаем? Дядя Эрих рядом, сейчас будет раздавать подарки. Какие-то странные фигуры… из-под шлема косички… А у этого юбка? Даже вымя под кителем вон у той! Хах, по бабам работать еще не приходилось, такого не было даже в Тобруке! Ну держись, шлюха. Ответишь за рану на крыле моей голубки… Scheiße! Метко бьешь, коммунистка… Придется скинуть груз над кварталами, голубка моя чахнет… Я не говорю вам прощайте, милые дамы, я говорю – до скорого свидания! Такого не было даже в Тобруке».

В него она попала, Ада видела это. Хоть и не всей очередью, а лишь краем, но ему хватило. «Лаптежник» рано вышел из пике, и приготовленная для зенитчиц бомба, не долетев, угодила в мостовую. Следить, что будет с самолетом дальше, не было времени, в небе и без того хватало гостей. Где-то за увалом крыши часто кашляла скорострельная пушка соседнего расчета. Отдельным басом гремел голос командира на дальномере, сильно разбавленный дублирующими девичьими отголосками.

По жестяной крыше июльским ливнем стеганули осколки. Пронзительно крикнула подносчица снарядов и схватилась за поясницу. Оля Полынина. Как и Адель, бывшая студентка, любившая вышивать и читать стихи. На прошлой неделе в воскресенье, по время полкового досуга, Оля вышла на импровизированную сцену, стала громко читать:

  •                    Я говорю с тобой под свист снарядов, угрюмым заревом озарена. Я говорю с тобой из Ленинграда, страна моя, печальная страна…
  •                    Кронштадтский злой, неукротимый ветерв мое лицо закинутое бьет. В бомбоубежищах уснули дети…

На этих словах голос ее дрогнул, подбородок запрыгал, она опять попыталась продолжить читать стих, но еще больше стали душить слезы, и она стремительно скрылась за кулисой. Оля, как все, любила сладкое, любила поэкспериментировать с прической, любила тайком вылезть на крышу и, спрятавшись в укромном прогалке между двумя слуховыми окнами, позагорать.

Срезанный осколком брезентовый ремень мертвой змеей упал к ее ногам. Ноги выбивали по крыше дробь, подошвы ботинок ляпали по натекшей кровавой лужице, пятнали рукава подскочивших санитарок.

Ада лишь две секунды смотрела на все это. Затем в ее каску что-то стукнуло, потом ее дернули за плечо. «Продолжать огонь», – прогремел в ухо мужской голос, и еще двинули чем-то железным по каске.

Турель с четверкой рифленых пулеметных кожухов завращалась. Чехарда команд и цифр, перезарядка, заправка новых лент. В небе полно дымных облаков, они сползаются в тучу. За темным смогом прячутся «гости», наверняка самолеты успели смениться раза по три, так казалось Аделаиде, не могут же одни и те же так долго кружить над ними. Ада отпускала гашетку и слышала сквозь гул пылавшего Города, сквозь визг моторов в небе, как шипел кипяток в раскаленных кожухах ее счетверенных стволов пулемета. Намокшая форма и белье липли к подмышкам, животу, с лица пот она уже не вытирала. Руки от напряжения заметно дрожали, перед глазами плыли радужные пятна.

«Сознание не потерять бы», – успела произнести Аделаида или просто подумала про себя.

3

Дон в этом месте неширок, Роман сплавлялся по нему вплоть до Ростовской области. Хоть и давно это было, лет восемь назад, а такие приключения не забываются. Дядька тогда расстарался для Романа: нанял у знакомого лодку с мотором, собрал харчей на полмесяца, достал у другого знакомого палатку, выпросил отпуск.

Они плыли вниз по реке и почти не налегали на весла. Течение несло их мимо залитых солнцем берегов, изумрудных лугов с пятнами рыжих коровьих пастбищ, мимо меловых скал и холмов, откуда доносились запахи чабреца, мимо старых верб, спускавших низко к воде толстые ветви. С ветвей прыгали в воду мальчишки, радостно махали проплывавшей лодке, кричали приветствия. Дядька иногда подгребал к крупному селу с пристанью, ходил в местное сельпо подкупить хлеба и крупы для кулеша, племянника баловал бутылкой ситро и ванильным пряником. Ночевать всегда останавливались на пустынном берегу, подальше от села или хутора, чтоб берег был удобный и желательно с пляжем. И на следующий день плыли мимо них опять песчаные широкие косы, табуны и стада, огороды с капустными головами и огуречной ботвой, резные перила аккуратных плавучих пристаней, симпатичные фронтоны дебаркадеров, а на них все новые названия мест и селений.

Дядька показывал на ту или иную меловую гору, пояснял, что раньше здесь была церковь или даже пещерный монастырь, но теперь засыпанный, исчезнувший. Произносил названия тех стертых с лица земли монастырей. Роман просил дядьку остановиться и поискать вход в пещеру. Дядька как мог отбивался от просьб, мол, опасно это: пещеры и обвалиться могут, и рассказывают, будто монахи в них до сих пор тайно живут, а что у них на уме, у этих монахов – бог знает. Небось не любят, когда их тревожат. Не помогало и это. Тогда стал пугать племянника иными страхами: милиция у пещер дежурит, кого поймают – в тюрьму могут посадить как «сочувствующего прежнему строю и верующего». После этих баек Роман затихал. Уже за Павловском дядька сжалился, и в одну пещеру им все же удалось попасть. Средь меловой осыпи дядька отыскал низкий, почти заваленный вход. Они зажгли стеариновую свечу, с которой по вечерам укладывались спать, и зашли в темную пещеру.

Стены в основном были гладкие, но по надписям на них Роман понял, что они с дядькой здесь далеко не первые гости. В одном месте дядька остановился у необычного рисунка, вырезанного в меловой стене. Он изображал длинную ладью с растянутым парусом и огромную пальмовую ветвь. Дядька сказал тогда: «Глянь, Ромка, как в старину люди по Дону плавали. Видать, из теплых краев были: видишь, пальма у них. Жаль, до Цимлянска не доплывем. Там весь склон меловой буквами и крестами изрезан, кто-то древний старался, не по-нашему написано».

Цимлянска и вправду они не увидели, дошли только до казачьих рубежей. Обратно пошли на моторе, малым ходом, экономя солярку. Когда дядька видел в займище трактор или грузовик, непременно причаливал, брал канистру для топлива и недолго о чем-то беседовал с шофером. Возвращался всегда с полной канистрой. Опять мимо них поплыли берега, но уже в обратную сторону.

…Роман смотрел на узенький мост. Шаткий дощатый настил, хлипкие перильца, зыбкая основа понтонов, ходившая под легкой волной. Сбоку от моста, на дополнительном понтоне – низенькая конура бакенщика, теперь – комендантский КПП. По мосту ползет бесконечный поток, состоящий из автомобилей, людей, из рогатой скотины, бронированных машин. Раздаются брань, угрозы, мольбы. Кругом царит горе, сутолока. Пятый день нет конца этому потоку, он течет на восток, подальше от фронта.

Левый берег сразу за мостом: ровный, пологий, далеко просматривается – луговина, одним словом. Потом небольшой бугор, на нем запасные позиции. От них до моста метров семьсот. За спиной и чуть слева – деревенька. Там тоже позиции, стоит соседняя рота.

– Видать, крепко нам врезали, – болтал кто-то сбоку от Романа. – Да ничего, Дон-батюшка «его» удержит. И мы упремся.

– Интересно, мост будем рвать?

– Не «ему» ж оставлять? Рванем, командиры не дураки. Как последний человек перейдет на наш берег, так у «него» под носом мост и взлетит.

Роман посмотрел в сторону болтавших. Оценивающе глядел на правый берег солдат Лямзин. Длинный, худой, гибкий, как кнут, лысоватый, ему далеко за тридцать. Нос у Лямзина тоже длинный, прямой – киль корабельный. В худобе его кроется дикая сила. На марше Лямзин не знает усталости, при строительстве понтона он легко ворочал бревна и чуть не сам выдернул из прибрежной грязи завязшую пушку. Он никого не боится, даже младших командиров, и, случается, грубит им. Но силу и прыть свою проявляет редко, когда уже совсем прижимает совесть или что там у него вместо нее находится. Чаще уходит в сторонку, закуривает, чешет языком: вспоминает, как был первым парнем на деревне, как крушил ребра дерзким соседям. В деле его не видели, но проверять похвальбу Лямзина возможности не было.

Рядом с ним Опорков. За глаза его зовут Лямзинская Шестерка, верный подпевала, хотя мог бы вести свою линию, но его хватает лишь на роль ведомого. Весу в нем под центнер, руки толщиной в приклад от ручного пулемета, грудь широкая, рельефная, волос белый, между зубов щель, лицо ладное, глаза с ехидным прищуром. С Лямзиным они с первых дней сошлись и стали один другого поддерживать. В наряды и на службу они ходили в числе последних, а вот потравить байки и потрепаться – нету им равных. Взвод против них слова не скажет, связываться с парочкой нет охоты.

– Отчего вышло так, Саня? – Опорков будто теперь, на второй год войны, задался насущным вопросом.

– Не знаю, Алеха, не знаю, – отозвался Лямзин, хотя в голове его уже были готовы варианты ответов. – Много тут всего. Вишь, и техника у «него», и оружие, и связь. Все схвачено, а мы только глаза открыли. Дали мне эсвэтэшку, а я б лучше с «моськой» воевал, с нею привычно. А «светка»[1] капризная, зараза, ухода требует.

– Вся Европа на них работает, – вставил Опорков.

Лямзин кивнул:

– Потом, опять же, первый удар за «ним» остался. Ты в шахматы играть умеешь?

– Ну, знаю, как фигуры ходят, – уклончиво ответил Опорков.

– Вот вроде равное по фигурам сходство: и ферзи у обоих, и слоны, и кони, а все ж таки за белыми преимущество. Вот считай, что они белыми в этой войне играют.

– Да все проще гораздо, – влез к ним в разговор Роман. – Просто взять немца среднего и нашего вояку и один на один бросить, то немец сверху окажется. У немца выучка, закалка, воюет он дольше нашего.

– Это с чего такие наблюдения? – улыбнулся Лямзин.

– Да в госпитале один говорил, – смутился под его взглядом Роман.

– А ты сам-то немца живого видел? – уже сурово поинтересовался Лямзин.

Роман чувствовал себя неуверенно под этим взглядом, он хотел отвести глаза, чтобы не видеть эту полупрезрительную ухмылку, ибо знал, что поднимут на смех, не поверят и на все доводы будут бросать: «Тебя в тылу ранило, ты и до фронта-то не доехал», – ведь сам Лямзин и вправду не видел немца, он только зимой попал в сколоченную дивизию. Но Роман выдержал взгляд Лямзина и негромко выдавил:

– Видел. Вот как тебя.

– Ну, и он тебя или ты его?

– Он меня.

– Так по себе-то не суди. Мне б попался, другой финал бы вышел.

– Не бойся, еще попадется.

– Я и не боюсь, только не равняй нас всех под одну гребенку. Зелен еще. Хоть и немца видел.

Лямзин отвернулся и что-то спросил у Опоркова. Роман их уже не слышал.

Ему вспомнилась та зимняя валдайская ночь, чистая глубина неба, зубчатый ельник. Разведгруппа ползет по снегу, рядом с лицом Романа мелькают валенки и маскировочные брюки. У проволоки группа разделилась. Романа вынесло прямо на залегший в неприметной воронке «секрет». В ней наверняка спали, а иначе успели бы пальнуть в небо ракетой или просто выстрелить. Роман увидел каску, выкрашенную под цвет снега, шарф, намотанный по самые глаза, блеклое пятно лица. На замахе Роман услышал, как трещит под стальным лезвием пропарываемый маскхалат, ватная телогрейка и ткани его живота. Свой удар он все же завершил, хоть и корявый он вышел, вполсилы, смазанный из-за вылетевшего навстречу штыка. Приклад прошелся вскользь по выкрашенной в белый цвет каске, больше звону было в нем, чем пользы. Над ухом у Романа грохнула короткая очередь. В воронке, куда они провалились с напарником, все стихло. Впереди ударили два чужих пулемета. Скоро к нервно дышащему напарнику добавились еще два с шумом дышавших человека. Романа уложили на стволы ружей, как на носилки. В боку жгло, и в такт с бежавшими носильщиками что-то билось об ляжку. Роман с ужасом думал, что это выпавшая требуха, но посмотреть боялся.

Стоит ли рассказывать о своей встрече с фашистами Лямзину?

В это время Опорков показал на левый берег:

– Гляди, какие танки у нас, первый раз вижу. Американские, что ли?

В хвосте автоколонны, метров за триста от нее, из-за бугра выползли два танка. Короткоствольные пушки, гусеницы, угловатые передки, гибкие антенны. Башня передней машины была укрыта пропыленным красным полотнищем.

– Может, не наши это? – сказал Роман.

– Ну, чудила, флаг не видишь будто бы? – прыснул Опорков.

Ветром колыхнуло угол вымпела, на секунду мелькнул белый круг с черной свастикой. Роман быстро перевел взгляд на Лямзина с Опорковым. Они тоже заметили обманчивый флаг, лица их окаменели, глаза расширились. Первым очухался Лямзин:

– К траншее, бегом!..

От деревни возвращались двое солдат с касками в руках. Один держал каску перед собой и нес, будто боялся расплескать что-то, другой нес ее за подбородочный ремень, легко помахивая, словно жестяным ведром. Ощутив тревогу, они перевернули каски, торопливо нахлобучили их на головы. Под ноги им посыпались желтобокие яблоки.

Роман в два прыжка добрался до своей ячейки. Оба танка замерли, сделали по выстрелу. Снаряды взорвались за мостом. Все, кто были на правом донском берегу и не успели взобраться на понтон, разбежались в стороны, растеклись вдоль реки слева и справа от моста. Кто-то барахтался в реке, кто-то вскачь бежал по узким торцам понтонов, срывался и тоже падал в воду. Поток из людей, машин и скота стал быстро освобождать мост. Гудели на холостых незаглушенные моторы, лошади били метелками хвостов по бокам, разгоняя назойливых июльских мух. Шоферы разбегались вдоль берега вверх и вниз по течению, прятались в береговых зарослях, толкались на мосту с пехотой и беженцами.

Вслед за парой танков из рощи вынеслись несколько бронетранспортеров. Из задних отсеков бойко полезла наружу пехота в незнакомой форме. Теперь и Лямзин увидел немца.

Заметка первая

Славянская речь впервые зазвучала на берегах реки еще на заре новой эры. Под именем венетов пришли сюда люди и поселились на столетие. Вырыли полуземлянки и обшили в них стены тесом, возделали землю, с молитвой уложили в нее злак, закинули в реку невод, а из прибрежной глины вылепили сосуд. А вскоре наступили времена великих народных переселений, которые коснулись и этой местности. Гуннская волна разогнала славян, они ушли на север, в угро-финские земли, и смешались с аборигенами. Через четыре столетия после гуннов славяне вернулись на реку, но уже не как венеты, а как вятичи. С запада, с берегов Десны, Сейма и Северского Донца пришли собратья вятичей, такие же славяне – северяне. Они дали здешним рекам и урочищам свои названия: Елец, Усмань, Овчеруч, Воронеж.

Степь пропускала через себя новые кочевые орды, то аварскую, то венгерскую, но славяне сидели здесь крепко: основали черноземную Атлантиду – величественный Вантит. Опять плели корзины, ковали жало для стрелы и рала, встречали торговых людей из далекой магометанской стороны, настороженно и часто не по доброй воле принимали заморскую княжью веру и снова, утерев подолом мокрый лоб, с любовью и новой молитвой клали жито в чернозем. Отгоняя печенега и хазарина, прожили здесь славяне до половецких времен, но не столько кипчаки опустошили эту землю, как «свой брат», соседний князь.

Ушли вятичи и северяне из Дикого поля в дикий северный лес, города и селения пожгли либо просто покинули. И вновь вернулись в самый лихой момент – в монгольское время. Не побоялись хищного соседа, как не робели перед ним и прежде, во времена других кочевавших в Поле степняков. Земля не пустовала, и народ в ней был, и перезвон колокольный звучал. Пела тугая тетива, свистел аркан, рассекала воздух сабля – учились славяне новой тактике, как одолеть монголов их же оружием. Ковалась в вольных просторах будущая общность для донского казачества, что уйдет потом ниже по Дону, подальше от власти, поближе к вольнице.

4

Как жаль, что в транспортерах нет крыш. Тяжелая черноземная пыль падает клубами на плечи, головы и оружие. Хотя, будь крыша, в этой консервной банке люди умерли бы от жары. Шлем раскалился на солнце так, что невозможно дышать. Во фляжке почти пусто. Быстрее бы Дон. Те, кто смогут победить в бою, вволю напьются.

Солдаты расселись спинами к бронированным бортам машины. Оружие зажато меж колен, приклады на кочках стукаются о стальное дно. Под ногами перекатывается армейское барахло, просыпанные патроны. С краю от двери сидит юноша, ефрейтор Вольф, Малыш Вилли, как его зовут в роте. Он и правда невелик ростом, но крепок и может, навесив на себя гирлянду пулеметных лент, идти без устали в гору. Ему едва за двадцать, воюет уже два года. Во Франции их дивизию отправили не через Бельгию, а напрямик – штурмовать Линию. Это были первые бои Малыша Вилли, самые тяжелые.

В роте с Малышом служили тогда два фельдфебеля, оба ветераны Великой войны. Спасибо им. Они многому научили. Старик Берковски, правда, застал самый конец той бойни, а вот старик Кропп начал войну с Вердена. Как и отец самого Вилли. Вольф-старший потерял там левую ступню, и ядовитое облако вдобавок выжгло ему легкие. Но девушка, что ждала его дома, не отказалась от него, и они поженились. Вилли было четыре, когда ему стала понятна ругань матери.

– Зачем ты наплодил их? – кричала она мужу, тыча в сторону Вилли и его старшей сестры. – Зачем они нужны были тебе, развалина ты этакая? Осколок человека!

– Прости, дорогая, что желал этих ублюдков! Прости, что не сдох «там» или в госпитале. Прости, что любил тебя и хотел подарить хоть какое-то счастье.

– Лучше бы ты подарил нам немного еды.

Отец, проклиная все, напяливал на себя потертый мундир с одинокой наградой на груди, брал под мышки костыли и шел к гостинице просить милостыню. Мать крупно натирала брюкву, смачивала ее каким-то суррогатным маслом и, раздав детям, шла работать за гроши. Потом Вилли узнал, что она приторговывала собой. Отец кричал об этом на весь их крохотный закуток, и каждый раз, когда это случалось, мать говорила:

– Ну и чего ты разошелся? В первый раз, что ли? Что изменилось с прошлого случая? Попривык бы уже.

Отец не свыкался. Как не мог свыкнуться с горечью об утраченной стране с великим прошлым и туманным будущим. Редко он говорил об этом со своими детьми, и Вилли думал тогда про себя: «Мы все вернем, отец», – но вслух ничего не говорил.

Как бы отец встретил фюрера, если бы дожил до светлых времен? Наверняка бы боготворил. Фюрер дал работу, дал стабильность, дал таким, как старший Вольф, достойную пенсию. Надежды и чаянья скоро стали обыденностью.

И он, Малыш Вилли, один из воплотителей этой обыденности. На его руках кровь как минимум дюжины жабоедов. Тех, порубленных в бетонном бункере его гранатами, он видел точно. Плюс те, которых достал из карабина, но их сосчитать сложнее – в бою пули летят не только из карабина Малыша Вилли. Это его личный вклад в унижение Франции, главной виновницы бед его семьи и его государства. Жаль, там запрещали вести себя как подобает настоящему солдату, придумали нормы и правила. Они стесняли солдатскую душу, не давали ощутить себя хозяевами на завоеванной земле. Всего этого здесь, на Восточном фронте, нет. Война тут истинная. С узаконенным грабежом, с безнаказанным убийством. Такой войны не было со времен Валленштейна. Мы ворвемся в этот город и устроим в нем «Магдебургскую свадьбу».

В дивизию Вилли прибыл недавно, в апреле, а на фронте она с начала восточной кампании. Из крупных побед – бои под Киевом, окружение армий красных в Брянске и Вязьме. Люди здесь опытные. Напротив Вилли в транспортере сидит угрюмец Гуннор. Он то ли швед, то ли датчанин. До мобилизации работал в порту где-то на севере. На груди его красная нашивка – медаль «За зимнюю кампанию». Сами награжденные зовут ее «мороженое мясо», и за цвет колодки, и… они знают, над чем шутят. Гуннор прибыл прямиком с курорта. На Крите он провел четыре месяца, залечивая больные ноги и пытаясь избавиться от кошмаров, мучивших его по ночам. До конца вылечить ни то ни другое не удалось. Гуннор, когда спит, часто вздрагивает, порою кричит. Сейчас он дремлет. Или просто притворяется, зажмурив глаза.

Вилли не хочется говорить, ведь, когда открываешь рот, в него попадает въедливая пыль. Но скучно, молчать надоело. К тому же он заметил: чем ближе дело к бою, тем сильнее его тянет на разговоры.

– Гуннор, как погодка на Крите? Жарче, чем здесь? – дернув сослуживца за штанину, прокричал Вилли.

Гуннор открыл глаза, немного пришел в себя, похоже, он и вправду спал.

– Нет, на Крите рай. Это еще не жара, Малыш. Вот когда заговорят пушки красных, ты почуешь температуру.

– Ты был во Франции, Гуннор? – не унимался Вилли.

– В Дюнкерке.

– С кем сложнее воевать? Наш старик Кропп говорил, что ему тяжелее было под Верденом. А на Восточном фронте, сказал Кропп, был санаторий: стреляли редко и русские с неохотой шли в атаку.

– Мне тяжело судить Кроппа, ту войну я не застал, мне было тогда десять лет. Верден, конечно, был адом, иначе о нем столько не говорили бы до сих пор. Но в эту войну все изменилось. Франция сдалась через месяц. Где их Верден? Линия не стала новым Верденом. А красные… Боюсь представить, сколько они еще продержатся.

– Как только мы перекроем Северный морской путь и отрежем дорогу в Персию, им без английской поддержки крышка. Они воюют заокеанским оружием и жрут калифорнийский яичный порошок. Мы отберем у них американские танки, отберем тушенку, и они передохнут от голода.

Гуннор слабо улыбнулся:

– Не верь всему, что пишет тебе агитка, Малыш. А Ленинград, кстати, до сих пор не «передох», хотя не знаю, как они вынесли эту зиму. Мы пережили ее в теплых избах, на усиленных пайках. А как они…

Сосед приподнялся и выглянул за борт транспортера:

– Эй, парни, кто еще не видел русских – вот они, рядом.

Солдаты почти поголовно встали со своих мест, сидеть остался один Гуннор. Русские и правда за бортом. Уступили дорогу транспортерам, идут и едут по обочинам. Это те, что не поспели к переправе, транспортеры их обгоняют. Некоторые покидают свои грузовики, спрыгивают с повозок, торопятся укрыться в придорожных канавах. Другие идут, не меняя темпа, устало смотрят из-под припорошенных пылью бровей. В глазах безнадега: плен так плен, не тронете, так дальше пойдем, будем идти, пока не упремся, и там снова будем с вами биться, а пока – ваша взяла.

Вереница русских на обочинах закончилась, солдаты снова расселись по местам. Только один любопытный еще не садится, взгляд его бежит впереди транспортера. Иногда он комментирует:

– Какая-то деревенька. Кажется, здесь никого. Сейчас под уклон пойдем, долина виднеется. В низине Дон! Вон, вон его петля!

Вольф не выдерживает и тоже встает. Посреди глубокой долины тянется голубая лента реки. Под лучами солнца Дон искрится, зовет окунуть в воду ладони, потное пыльное тело.

Гуннор дернул Вилли за полу мундира.

– Присядь, Малыш, спрячься. У русских хорошие снайперы, можешь и не доехать до берега.

Движок натужно взвывает, колеса транспортера вязнут в зыбком грунте. Фельдфебель звонко стукнул в стальную перегородку, подавая сигнал. Солдаты встрепенулись, крепче обхватили оружие, ноги заскользили по днищу, будто разогревая подошвы перед стартом. Скоро место соприкосновения с противником. Грохнули два орудия. Еще десяток метров прокрутили колеса транспортера. Все, броневик встал. На выход! На выход!

Под ногами песок, поросший хилой редкой травой и каким-то кустарником. Нужно перебраться вот сюда, за эту вытянутую дюну, здесь надежно. Что там вопит лейтенант? Да знаем мы, знаем: к мосту, надо его взять, пока не подорвали русские. Танки работают по левому берегу. Они разогнали людской муравейник, что кишел за мостом, русские расползлись по щелям и норам. Остался там хоть кто-нибудь? А нет, вот свистнуло над ухом, огрызаются, значит, повоюем.

Пулеметы, установленные в транспортерах, поливали огнем берег. Грузовики подвезли батарею, и прислуга живо растянула сошки орудий, уперев их в песок. Пушки включились в бой, на левом берегу русские приутихли.

5

В земляной нише окопа вздрагивала пустая стеклянная банка. Утром в ней пожилая крестьянка принесла черешню, угостила Романа. Банка звенела, билась боками о фляжку и поставленную на попа гранату, звон ее тонул в бесконечной стрельбе. Посуду солдат так и не успел вернуть, теперь она своим «неуставным» видом портила воинскую строгость стрелкового окопчика.

Передергивая затвор, Роман на короткий миг отрывался от прицельной рамки и видел затылок Лямзина, его скошенную набок пилотку, выглядывающую из-под нее мокрую плешь. «Светку» свою Лямзин успел обменять у Опоркова на автомат. Круглый диск автомата утонул в длинных пальцах Лямзина, и сам коротенький автомат выглядел детской игрушкой. Пуская длинные очереди, он водил стволом по сторонам, осматривался кругом, вопрошая: «Ну что ж вы, ребятки? Вдарим дружней». Таких же активных, как Лямзин, было маловато. Люди пригибались, прячась от немецкого пулеметного огня. Хлопки танковых пушек обрушивали их на дно стрелковых ячеек. Когда к стволам танков прибавилась батарея, справа крикнули:

– Отходить! Приказ ротного!.. Отползать за бугор!

Слова передавались по цепочке. Приказ там был или не приказ, разбираться некогда. Рота перешла увал: лица бледные, глаза безумные, до краев полные страху, дыхание отрывистое, нервное, будто глотки пережаты.

– Кто ротного видел? – передвигаясь на корточках, спрашивал замкомвзвода.

– Видел, как его ранило, – отозвался кто-то с неохотой.

– Сальников, почему без оружия? – взял командирский тон Лямзин.

– Да я, – поднял виноватый и испуганный взгляд боец, – винтовку бросил, Парамонова раненого тащил… Потом его это… добило.

– Так чего за оружием не вернулся?

– Далековато было.

Лямзин смазал Сальникова по скуле. Даже не вполсилы, так, в четверть. Голова Сальникова мотнулась:

– Чего ты, Сань?..

Роман протянул Сальникову винтовку, на ствол которой опирался, как на трость.

Лямзин недовольно глянул:

– А сам с чем воевать будешь?

Роман молча перетянул со спины на грудь эсвэтэшку на ремне, демонстративно сложил руки на ее ложе.

– О, это ж моя «светка». Обронил, Алеха? – отыскал глазами Опоркова Лямзин.

Опорков, смущаясь и бубня что-то в оправдание, подполз к Роману, положил руку на приклад.

– Что упало, то пропало, – отдернул оружие новый хозяин «светки».

Лямзин хмыкнул:

– А ума-то хватит управиться? Это ж не ложка и не лопата.

– Не твоя печаль, – отвернулся Роман.

– Кончай грызню! – крикнул замкомвзвода. – Нашли о чем галдеть. Нас выкинули, сбросили! Мост теперь у них!

– Погоди, может, отбивать скоро пойдем, – будто о пустяшном деле заявил Лямзин.

Первый страх утих. Солдаты выползали на бровку увала, осторожно разглядывали предмостные площадки, свои покинутые позиции. Танки были уже на этом берегу, стояли открыто, готовые встретить кого угодно. Транспортеры катились по мосту. Между ними бежала серо-зеленая пехота.

– Лупануть бы, – робко предложил Опорков. – Не больше километра до них, достанем.

– Что толку? – огрызнулся замкомвзвода. – Ну залягут они, ну нам ответят… Тут атака серьезная нужна, с танками.

Группировка полностью перешла на левый донской берег. Чужие солдаты кинулись потрошить брошенную технику. Из кузовов на землю летели тюки с бельем и формой, какие-то составные части механизмов.

Малыш Вилли нашел ящик, заваленный связанными попарно сапогами. Роясь в нем, брал обувь, прикладывал ее подошву к потресканной подошве своего сапога, подбирая размер, наконец подобрал подходящий. Потом выбрал добротный ремень с двойной прошивкой, пистолет в кобуре, полевую сумку с картами Города и окрестностей, кинул в свой ранец килограммовый мешок сахара. Солдаты кругом тоже тащили все, что под руку попадется, кто-то закатывал в транспортер бочку с маслом. На танке откинулся башенный люк, выглянул белокурый фельдфебель:

– Про нас не забывайте, ребята!

– Хватит и вашим людям, господин фельдфебель. Здесь полно всякого добра, – отозвалась пехота.

– Поддержка-то там будет? – спросил Гуннор.

– Я уже послал весточку, из штаба обещали прислать помощь, надо расширять плацдарм, – проведя рукой по антенне, объяснил танкист.

Совсем рядом кто-то из солдат кричал непонятные слова: «Ruki werch! Poloschi orugie i idi ßuda!»

Вилли пристроился в хвост небольшой очереди, где нашли бутыль со спиртом и разливали по фляжкам. Приволокли с десяток пленных, одного по дороге успели избить. Он стрелял до последнего и даже ранил в живот ефрейтора из второго взвода. С такой раной бедняга не выживет. Завинтив на полной фляжке крышку, Малыш Вилли сдернул с плеча карабин и пару раз приложился к голове упрямого русского. Вольф видел, как переломанные пальцы его судорожно дернулись на окровавленной пилотке, и он затих. Сослуживцы отправили в тыл своим ходом остальных пленных, лишь выдернув из их кучки двух одетых в гражданку. Наверняка простые трактористы, не успели сбежать с другими шоферами. Вилли дослал в ствол патрон. Две испуганные пары глаз, два выстрела.

– Зачем, Малыш? Они ведь не военные, – бросил без укора один из солдат.

– Все они чертовы партизаны, – вешая карабин на плечо, ответил Вилли, подумав про себя: «Счет открыт. Осталось познакомиться с какой-нибудь девкой или не сильно старой бабой».

В очередном грузовике нашли что-то ценное, радостно загомонили.

– Самое время, командир! – нетерпеливо сказал Лямзин. – Гляди – мародерят, все как один. Даже охранения не выставили.

– Да сиди ты, стратег хренов. Пока с бугра спустимся, танки пулеметами покосят. И броневики, видишь, не зевают, дугой встали. Вот тебе и охранение.

Солнце садилось за спинами сновавших средь брошенной техники солдат, последние лучи его били в лица тех, кто устроился на бровке. У многих, как и у Лямзина, болела душа. Уходило время.

6

Понтон, где вычищал кузова брошенных грузовиков Малыш Вилли со своей братией, был не единственной переправой через Дон. К автомобильным мостам у Гремячьего и Петино выскочила мотопехота 24-й танковой дивизии, и везде была одна и та же картина: после короткого боя мосты были отбиты и захвачены. Немецкий десант на резиновых лодках стремительно переплывал реку, появлялся в тылу у оборонявших мосты едва сформированных и необстрелянных рот, сеял панику.

Только с железнодорожным мостом у Семилук дело складывалось непросто. Бой тут шел около суток, стоил большой крови. Перед уходом мост удалось заблокировать. Среди солдат нашелся бывший помощник машиниста. Он встал за вентили и рычаги покинутого паровоза, задним ходом пустил локомотив с десятком пылавших вагонов на мост и успел спрыгнуть на своей, восточной стороне Дона. Горящий состав уперся в брошенную технику, заскрежетал, затрясся, разбрасывая искры и головешки, и, прыснув паром, замер. Грозное препятствие лишь раззадорило немецких командиров. К берегу стали подходить тяжелые бронированные машины. К их стальным тросам солдаты цепляли остатки вагонов, покореженные взрывами платформы, оттаскивали в сторону, расчищали мост и радовались тому, что преграду, устроенную русскими, удалось так легко одолеть.

Офицеры ликовали, посылая в штаб армии победные донесения: «Дон и переправы через него в наших руках! Дорога на Город открыта! Он стоит беззащитный и ждет, когда мы возьмем его». Они не знали, что этими легко взятыми мостами роют себе яму. Скоро дивизии, так нужные на Волге и Кавказе, завязнут в уличных боях. Высокие стратеги – теоретики войны – Город брать не собирались, надеясь лишь крепко встать на позициях на Дону, но русские, сами того не зная, втянули своих противников в жестокие бои. Тактический успех сыграл злую шутку. Первый шаг к грандиозному волжскому фиаско был сделан.

В немецких штабах вняли победным реляциям, заразились ими и ненадолго задумались: «Заманчиво на плечах противника ворваться в Город. Потом можно круто свернуть на юг и увязать всю группировку отступающего Тимошенко в мешок. Гигантская ловушка!» И дали ответ: «Приказываем на берегу не сидеть, в Город вступить, производственные гиганты авиационного и вагоностроительного заводов вывести из строя. Заодно сровнять с землей вокзалы, электростанции, водокачки, мелкие фабрики и заводы».

На советской стороне было все наоборот. Летели неумолимые приказы: «Переправы отбить! Противника столкнуть в Дон! Вернуть утраченные позиции». К Городу подвозили крупные силы. Центральный вокзал пострадал от непрерывных налетов, и танки разгружали на окраинной станции Отрожка. От нее надо было ехать через всю левобережную часть Города, преодолевать одноименную с Городом речку, проезжать правобережный Город и еще волочиться через окраины к Дону. Танки шли ускоренно, колонны растягивались на дороге, машины теряли друг друга, ломались, прибывали разрозненными кучками, а не внушительной силой. С марша, без разведки и знания местности, шли в бой.

Суматохи добавило грандиозное нововведение – образовался новый фронт. Другое название, начальство, структура. Кто кому теперь подчиняется? Чей генерал главнее? Чьи приказы уже недействительны? Ничего не ясно. Где нынче противник? Где головной командный пункт? Куда везти приказы? На каких рубежах теперь идет бой?

Через Город двигались потоки беженцев, техники, скота. Город наводнили толпы отступающих солдат. Почему они не на передовой? У них новое начальство. А может, просто его нет, и они сами не знают, кому теперь подчинены. Час от часу нарастала сутолока, неразбериха, где-то панически назревала катастрофа.

Город давно не пытались тушить. Смог от пожаров висел который день, лучи солнца едва пробивали завесу копоти и гари, дышать было трудно. Водопровод не работал с первых дней бомбежки. У колодцев в частном секторе очереди не уменьшались. Вода уменьшала першение в горле, в ней да в сырых подвалах было спасение.

На улицах ревели перегретые моторы, закипевшим радиаторам тоже требовалась вода. Надрывное коровье мычание взывало к человеческой жалости. Куда тут до скотины? Люди не все пьют вдосталь. Лошади ломились через хлипкий штакетник палисадников, глодали молодую вишню, высасывая из веток влагу, трепали и грызли пустые ведра, хватали прохожих губами за одежду, просили воды.

Римма, сидевшая дома, вздрогнула от резкого автомобильного сигнала. Он еще раз отрывисто рявкнул, а потом долго не умолкал, разносясь по улице.

«Чего медлит мать? Когда же будем уходить? Она, видно, решила, что немец сюда не дойдет», – думала девушка.

В прихожей мать гремела посудой. За окном виднелось бледное небо, со стороны Малышева опять загрохотали пушки, совсем как минувшей ночью.

– Не сдаются наши, не пускают фашистов, – оживилась мать.

Римма, топая босыми пятками, вышла ей на помощь. Мать фасовала по мешкам крупы. Ночью магазины остались без охраны, с поврежденных бомбежками складов уже больше суток растаскивали продукты и промтовары. Вчера мать моталась к вокзалу и прикатила с соседями бочку сливочного масла. Его перетопили в тазу на костре, разделили между собой. Матери досталось полное ведро и двухлитровый чайник. Кое-кто из соседей тащил люстры и посуду, мелочи вроде патефонных иголок, мать – только продукты.

Беда с водой. Колонка на углу не работает вторые сутки, а колодец с нижней улицы опустел вчера под вечер. Соседский Ленька бегал к Холодильнику на Заставу, там еще можно кое-чем поживиться. Те, кто живут близко к Холодильнику, таскают в ведрах глыбы подтаявшего льда, до реки им далеко.

Римма взяла эмалированную кружку, стала пересыпать гречку из большого мешка в холщовые кульки. Вспоминала, как вчера вечером встретила одноклассницу Ольгу. Она и мать рванули из Города на свой страх и риск. Но пошли они не на восток, а к Дону, думая, что немец еще далеко. Перед мостом их встретила толпа военных вперемешку с мобилизованными для рытья окопов женщинами. От них Ольга и ее мать узнали: к Дону хода нет. На пути обратно в Город их подобрала какая-то полуторка. В кузове они успели сдружиться с одной мобилизованной – крепкой деревенской бабой Аниськой. Она звала Ольгину мать отправиться в эвакуацию, обещала приютить у себя на подворье, хоть и далековато до ее деревни, верст семьдесят, но дом обширный, места хватит. Когда их компания шла по горящему Городу, Аниська не смогла пройти мимо разваленного взрывом мануфактурного магазина. Домой к Ольгиной матери все три пришли с увесистыми рулонами, красные и запыхавшиеся.

Римма выглянула через окно веранды на улицу – в соседском дворе суетилась Аниська:

– Промухаем, бабы, отход. Шевелиться надо. Застанут нас тут, отрежут путя.

– Мы ж тебя не держим, Анисья, ступай с богом, – ответила мать Ольги.

– Да тебя ж, дуреху, жалко и девчонку твою. Иль под немцем, думаешь, жизнь сладкая?

– А ты б от своего порога пошла бы? Вот то-то. Знаю я вашу породу деревенскую, с нажитым добром никогда не расстанетесь. И мне нелегко дом оставлять.

По соседней улице проскрежетала пара бронированных машин. Мать вытряхнула остатки крупы в кастрюлю. У малышевской переправы стихала стрельба.

Заметка вторая

В правление последнего московского царя из рода Калиты, в год 1585 пришли на реку воеводы Сабуров с Биркиным, привели стрельцов и работных людей, срубили крепость. Земля эта издавна границу обозначила: правый высокий берег звался к тому времени Русским лесом, а левый, заливной, тающий в дымке, имел прозвище Ногайская сторона. В тревожном месте крепость поставили, до зарезу нужном. Тут тебе и ногайская орда кочует, и крымский разбойничий шлях, и литовское порубежье. Берег хоть и высок, а распадки имеет, по-местному – козыри. Козыри те плавные, водой отглаженные, травой устеленные, с пологими стенками, почитай каждый с родником ключевым, самая благодать для крымской конницы. На месте удобных татарских переправ выстроил Сабуров со товарищи бревенчатый деревянный острог, обуздал разбойничью тропу, перекрыл в этом месте работорговле дорогу.

Отмерил бог той крепости только пять зим. Служили в ней, помимо московских стрельцов, еще и нанятые казаки с днепровских берегов – черкасы. Майским вечером подскакал к стенам острога отряд казаков, присягнувших польскому королю. Стал выкликать своих земляков на стены для разговору. Долго толковали черкасы, не слезая с седел, что пришли-де к православному царю на службу, от своего еретика-короля отвернулись, хотят вместе с братьями по крови и по вере воевать поганого крымца. Мир между Литвой и Москвой уже восемь лет был, отряд казачий от гарнизона крепостного и четверти не имел. Поверили польским черкасам, впустили в крепость, угостили по совести. До поздней ночи сидели за хмельным столом гости и хозяева острога, вспоминали походы и родные места, распевали песни. Когда перепились и угомонились, один из пришлых тайком открыл ворота, давая путь притаившейся невдалеке шайке в шесть сотен сабель. Черкасы вырезали стрелецкое войско, казнили воеводу. Тех земляков, что хранили верность новому царю и схватились было за оружие, пустили под нож, остальных забрали с собою. Вынесли пищальный запас и всю казну, что для крымских послов была приготовлена, для откупа из рабской доли полоненных московских людей, а крепость спалили дотла.

Однако ж следующей весною взялись за топоры работные люди, и через четыре года рядом с пепелищем, на новом месте, сверкала непотемневшим деревом крепость – шире и мощней прежней. С башнями, с детинцем, с тайным лазом к реке.

7

В жиденькой, насквозь прозрачной рощице накапливались танки. Еще не совсем рассвело, и было неясно, сколько их там. Но, судя по грозному рыку моторов, казалось, что танков не меньше десятка. От танковой суеты, прибывшей роты подкрепления и суровых лиц однополчан прибавлялось уверенности, верилось, что деревню можно отбить, а там, случится, и мост снова нашим станет.

Не только прибывшие танки добавляли веры. Роман прожил в этом Городе немалый срок и долгое время считал его родным. А потом стал забывать о нем. Уехал в другой город, отучился в «ремеслухе», поступил на завод, поселился в общежитии, завел новых друзей. Почти не вспоминал дом дядьки, его ласковую жену, товарищей с улицы. Дядьке писал все реже, а последний год перед войной не отправил даже открытки к ноябрьским праздникам. Занятой шибко был. Лучше позабыть бы ему те события, что привели его в дом дядьки.

Роман жил с матерью в переполненном бараке, отца не видел ни разу. В необъятной стране еще остались поселки, куда, кажется, не заглядывала советская власть с ее комитетами, товарищескими судами, высоконравственными партийными работниками, следившими за чистотой поведения и безупречностью нравов. К матери приходили хахали, шумно пили, ревели каторжанские песни. За тонкими перегородками было все то же самое. В бараке по ночам было шумно от мата и драк. «Каждый вечер крик, каждый вечер стон, и опять плевок в сторону икон», – написал соседский Олег куском угля на стене дровяного сарая. Некоторые называли Олега поэтом-самородком, другие презирали и колотили где придется. А наутро на стене появлялись новые мрачные вирши: «Как мне любить свою невзрачную родню, что божью искру разменяла на херню».

Мать выгоняла Ромку на мороз, тот по полночи бегал вокруг барака, скулил от холода, слезы замерзали на щеках и царапались. Он давно привык к материнской ругани, знал, что «лучше б она его не рожала, падленыша мелкого, лучше б вытравила».

В тот вечер мать разругалась с очередным пришельцем. Он сильно побил ее, и она бежала за ним в одной нижней сорочке, утирая подолом кровь, умоляла не уходить. Ромка, обрадованный тем, что не надо больше мерзнуть, проскочил в барак, завалился в едва согретую постель и моментально уснул. Вскоре мать вернулась…

Роман хватал посиневшими губами воздух, его глотку сдавили пальцы матери, он не мог понять: снится ли это ему или мать вправду может так делать. Мать давила и хрипела: «Соб-ственны-ми руками… отмучаюсь… и все». Ромка все же слабо крикнул, из-за перегородки подоспели пьяные соседи. Сам он этого не помнил.

Ромку отправили в детдом. Что с матерью – так и не сказали, может быть, посадили. На новом месте было лучше, если бы не зародившийся недуг. Редкую ночь Ромка не кричал во сне. Стонал, хрипел, задыхался. Мальчишки с соседних коек остервенело лупили его, но и от побоев он не сразу просыпался, еще долго его сотрясали конвульсии, на губах выступала пена. Хотели отправлять в интернат для дефективных, но нашелся добрый воспитатель, написал какие-то письма, отыскал Ромкиного дядьку, уговорил руководство детдома повременить с отправкой в интернат. Дядька приехал, Ромка покорно пошел за ним, ни во что хорошее не веря.

Тихий Город очаровал его. Лето здесь настоящее, с жарой, теплой речкой, ласковым песком. На деревьях растет такое! Соседи поругиваются, да разве сравнить с барачной грызней? Дядькина жена с первого дня улыбнулась, правила проживания объяснила доходчиво: где моется, как чистится, как говорится. Стряпня у нее после детдомовской была отменной…

С кошмарами стало полегче, но полностью они не исчезли. Дядькина жена забиралась в его кровать, гладила по голове, прижимала к теплой груди, что-то шептала. Роман просыпался, ждал, когда тетка уйдет, мерно дышал, изображая сон, и, когда она уходила, облегченно вздыхал.

Выходной дядька чаще всего тратил на домино или пивнушку, но случалось, они с Ромкой шли куда-то гулять. Всегда за город, вдоль реки. В одной прибрежной роще они наткнулись на искалеченное дерево. Несколько лет назад кто-то накинул на ствол железный трос, пытался его повалить. Трос оборвался и с годами врос в дерево. Оно накренилось, с одного боку обнажился корень. Ветви были слабыми и листва жухлой, вся сила ушла на борьбу с тросом. Дядька провел рукой по шершавой коре:

– Глянь, оно живет. Издалека не отличить его от других.

Ромка смотрел на прогрызенный стальным тросом участок дерева. В душе что-то нервно клокотало, подкатывала тошнота. На другой день он отыскал в сарае молоток и зубило, пришел с ними к дереву. Многожильный трос не поддавался. Как дерево устояло, перебороло его? Зубило по крупицам распарывало волокна троса, руки ломило от работы. Ромка не жалел себя, твердил, мысленно повторяя: «Ему было еще больнее, а оно не сдалось, победило». Под конец зубило стало уходить в мягкую древесную породу, но срезать удавку надо было полностью. Перерубленная петля ослабла, однако не отпала. Дерево вживило удавку в себя, не в силах сразу отторгнуть.

Роман помнил все это до тех пор, пока его мучили по ночам кошмары. Потом память сгладила воспоминания, и уютный дядькин дом стал казаться обыденным. Фронтовая судьба закинула Романа сюда неспроста. Он понял это сегодня на рассвете, когда всмотрелся в рощу, где теперь ревут танки. Она похожа на ту, и, случись минутка затишья, Роман поищет передавленное тросом дерево, пока рощу не разнесли в щепки. Он найдет дядькин дом и уже никогда не потеряет связи с ним. Даже война не помешает ему, и, если дядька выехал из Города, отправившись в эвакуацию, Роман все равно будет искать его. А когда они встретятся, возможно, Роман не будет винить себя за редкие письма дядьке и его жене, за годы, что не появлялся в приютившем его доме.

Роман торопливо собирал «светку». Все в ее механизме смазано, все плавно ходит и становится на свои места. Все-таки капризная она штука. Не дай бог заест или откажет. Лямзин, если увидит, с потрохами слямзает.

Танки в рощице зашевелились. Забегали взводные, подавая команды. Роман дернул затвором, спустил курок. Все работало.

Малыш Вилли вытряхнул песок из каски, застегнул ремешок у подбородка. Под подошвой его новенького трофейного сапога звенели желтобокие гильзы с окатанными головками. Пули из этих гильз вчера вечером летели, метясь в сердце Малыша. Сейчас он добавит к советским гильзам своих, свеженьких, хочется верить, что не все его пули улетят впустую. День сегодня будет жаркий: самое утро, а уже так смалит. Ствол еще не стрелял, но раскалился на солнце.

Из-за увала выросла высокая башня, пушка ее тут же выстрелила, даже не целясь. Снаряд прошуршал над окопами, утонул в саду между двух сарайчиков. По высунувшейся башне разом ответила пара немецких самоходок, из зарослей сада заговорила замаскированная батарея. Слева и справа от гигантской башни выскочили танки порезвее, заюлили вниз по склону. В десятке метров перед глазами Вилли рванул раскаленный песок. Он отшатнулся, с головой ушел на дно ячейки. По лицу успело больно стегануть. Вилли ошарашенно ощупал его, облапил вспотевшую шею, посмотрел на руки – крови на ладонях не было. Ударила волна, состоявшая из перегоревшего выстрела и песка.

Роман видел танковые сопла с голубоватыми струями дизельного выхлопа, бежавшие и перемалывающие песок гусеницы, но танк не казался прикрытием. Наоборот, в него метили невидимые немецкие пушки, бившие из садов. Один снаряд упал близко, по броне звякнули осколки. Второй резанул в башню, рикошетом ушел в сторону по косой броне. Танк замер.

Командира контузило? Не стоять! Только не стоять на месте!

Роман кинулся в сторону, свалился в промоину, заросшую колючими волчками. Он заметил редкие вспышки в ячейках. Вон в той он сидел еще вчера вечером, теперь там другой хозяин. Заглушить его, задавить! «Светка» часто плевалась отстрелянными гильзами.

Застывший танк вконец обездвижили – разули правый трак, саданули в лоб, в бочину, чтоб наверняка. Еще раз проверили на крепость башню – опять рикошет. Подбитый богатырь жирно зачадил. В подбрюшье танка откинулся люк, оттуда выпал человеческий обрубок. Под ним густо сворачивался песок от напитавшей его крови. Танкист отполз метра на два, схватил замасленной рукой полную пригоршню песка, крупинки посыпались меж сведенных агонией пальцев.

Уцелевшие танки уходили. Роман вырвался с погибшим танком вперед, рядом никого не осталось, момент отхода был упущен. В ячейках у немцев снова проснулись стволы. Романа заметили, пулеметная строчка не случайно легла рядом. Чад от танка стелился над землей и спасительным коридором тянул к себе. Роман влетел в полоску дыма, забежал за корму танка.

Со стороны врага началось движение. Роман в страхе и отчаянии сжал оружие.

Они сейчас пойдут… Отбили нас и покатятся следом… Выбегать из-за танка не резон, сразу срежут. Была не была!

Роман залез под днище танка, ухватился за испачканный кровью и машинным маслом край люка, пролез внутрь. Внутри стоял угарный дым, Роман закашлялся, развернул лицо к открытому люку. Под ним лужей растеклась загустелая кровь. Роман держал лицо вровень со срезом люка и пытался успокоить дыхание, сдавленно и нервно кашляя. По бокам от подбитой машины прошли два танка. Кто-то громко сам с собою переговаривался на чужом языке, после каждой фразы коротко постреливал из автомата.

8

Стояла круглая афишная тумба с проломанным боком, в осколочных отметинах, но сохранившая лохмотья старых, еще довоенных афиш.

Странно было видеть полинялые буквы, читать: «Драматический театр… Оперная труппа… Гастроли… Смотр…»

Юрий Гончаров. Целую ваши руки

Этот район Чижовки славился своими старожилами и историями. С малых лет Римма знала, что подворье Украинцевых, живших теперь на углу, раньше, при царе, занимало весь нынешний квартал в десяток дворов. Было на этом подворье и производство какое-то, и службы, и каретник с сараями, и погреба с ледниками, и господский дом. А сами Украинцевы – потомки того самого Украинцева, что по приказу Петра ходил на корабле в Константинополь и подписывал с султаном мир после Азовских походов.

У самой Риммы родословная непростая. Далекий пращур ее был лоцманом в новорожденном флоте великого царя. Тут на улице у кого ни спроси – все потомки не шкипера петровского, так литейщика. Никто не хочет быть потомком простого плотника или стрельца.

Римма любила все эти истории, они для нее не были легендами. Что с того, что царь Петр жил давно? А вот карета его до сих пор сохранилась, стоит в бывшем Успенском храме. Там теперь что-то вроде музея сделали. Карета красивучая! Блестит вся, как из золота! И женская в ней душа. Римма думает, что царь на такой не ездил, зазорно ему стало бы. Скорее это Екатерина в дар Городу оставила, когда из Крыма возвращалась. Карета стоит в отдельной комнате или, как старики говорят, «притворе», бархатной лентой отгороженная, – трогать ее нельзя: позолота с кареты осыпается, так «музейная» дама пояснила.

В церкви той бывшей еще много чего интересного: всякие предметы старины и оружие, документы старинные, архив вроде. А еще в одном храме дворец атеизма устроили. На стенах фрески замазывать не стали, завесили их плакатами: картой звездного неба, движения Солнца и планет, эволюции животных. У основания купольного барабана по кругу висели огромные портреты Маркса, Коперника, Бруно и Галилея. Из-за их подрамников робко выглядывали потускневшие нимбы Марка, Матфея, Иоанна и Луки.

В бывших монастырях устроили общежития, в церквях – гаражи, столярки, учебные центры заводов. На весь Город одна действующая церковь осталась, но и она успела побывать швейным цехом. С началом войны верующие ее отбили у горкома, написали бумагу, что за победу будут молиться. Вон ее купол проломленный, из двора Риммы видать. В Городе мало что уцелело, церквям тоже досталось.

По небу ползло бесконечное удушливое облако. Город пылал одновременно во многих местах. Сколько с неба упало на крыши и головы огня? Снова в небе загудели моторы, от ВОГРЭС захлопали зенитки.

В соседском дворе всхлипнула гармошка – старик Громов опять взялся за нее. Вчера он весь вечер ругался с соседками:

– Брысь, бабий батальон! Не желаю в подвале хорониться, не испугает фриц меня! Поперек судьбы ему стану, не убоюсь!

Он установил посреди двора табурет, растягивая гармошку, пел похабные частушки. Мать, сидя на дне погреба, затыкала Римме уши, но она бы и так ничего не услышала: на улице все гремело от взрывов, лишь изредка доносились всхлипы гармошки.

Громыхнуло на Стрелецкой, а может, и ближе. Римма выскочила на улицу, мать уже бежала из сада, неся бидон собранной вишни. За забором раздавалась разухабистая песня:

  •                               Приходи ко мне, Митроня! Мой кобель тебя не троня!

Дальше Римма не услышала, земля задрожала под ногами. В Чижовке взметнулись горы земли, строительного мусора, заполыхали новые пожары. Затряслись Чижовские бугры, казалось, вот они обрушатся, и весь поселок сползет под уклон, потонет в речке.

Как и вчера, в погребе ютились Ольга с матерью, Аниська и еще две соседские семьи. Римма подхватила с пола пятилетнего пацаненка, сама села на его место, прижала малыша к себе. Бомбовозы ушли к центру, к вокзалам. Сквозь закрытую крышку люка остервенело звучала песня:

  •                               Хорошо, едрена мать! Только меру надо знать!

– Вот чертов грех, а? Не боится! – с плохо скрытым восторгом костерила гармониста Аниська.

Над Чижовкой началась вторая волна бомбежки. Грохнуло совсем близко, крышку подпола приподняла горячая волна. Дети отчаянно закричали, не удержалась и Римма. Через секунду, закусив губу, она кляла себя: «Не стыдно, дуреха? Четырнадцать лет, как-никак. Комсомольский возраст, а ты…»

Череда взрывов уходила вслед за первой волной. Аниська шикнула:

– Тихо!.. Что-т черта нашего не слышно… Не убило ль?

– Сиди пока, – прикрикнула на нее мать Ольги.

Третьей волны не было, Чижовка стихала. Люди полезли из подвала на свет. Взрослые кинулись во двор непокорного соседа. Римма увидела из-за спин женщин его целое, но недвижимое тело, успела заметить, что в гармошке продраны яркие меха. Когда стягивали с груди покойника гармошечные ремни, инструмент раненно хрипнул. Римма собрала в охапку детвору, оттолкнула подальше от мертвеца, отворачивая от него головенки любопытных детей. Вспомнила, как в прошлом году покойник-сосед двадцать третьего числа июня месяца, надев пиджак с двумя царскими наградами, пошел в военкомат, как вернулся в тот день разгневанный и пьяный и кричал на всю улицу: «Я не порченый, я пригодный еще! Старость не помеха. Старого не жалко на распыл пускать! Меня пустите – молодого оставьте, пусть подрастает. Я войну видел!»

Когда неделю назад через Город пошли прочь от фронта первые воинские колонны, сосед ворчал, едва себя сдерживая: «Дезертиры… овечьи души. Я в семнадцатом таких толпами назад поворачивал, в окопы вертал». Сосед гордился прошлой службой, подвыпившим собирал соседских подростков, говорил им: «Мужик – он от рождения воин, потому как с копьем рождается. Там, где у бабы впадина, – у мужика пика драгунская. Мужику два штыка дадено: один – пробовать, где у немца слабо, второй – искать, где у немки крепко. Я в драгунах шесть лет служил, из них три года на фронте был. Я и нынче еще воевать способный».

Аниська отыскала в соседском дворе лопату, стала копать в тени старой груши могилу. Остальные женщины суетились рядом, кто-то предлагал обмыть покойника, обрядить в чистое белье и костюм. Кто-то ответил, что все равно покойника класть в землю без гроба, а значит, и обряд не нужен, да и возиться некогда: от погреба далеко не уйдешь, опять налет начнется.

Жаркое солнце застыло в зените. Градусов сорок сегодня или около того.

9

Полк НКВД уходил от семилукских мостов через Город. Андрей знал, что где-то на южных окраинах воюют их коллеги, солдаты внутренних войск. Здесь же, в самом Городе, оба вокзала, пригородные станции и три моста охранял комендантский полк. Андрей служил в нем, их будут отводить в последнюю очередь.

За Чернавским мостом и мостом на ВОГРЭС дежурят два отделения из его полка. Там ловят отступающих, формируют из этих бродяг сводные отряды. Многие артачатся, говорят, будто ищут свои подразделения, пытаются обойти заградотряды по речной пойме, кому удается – бегут дальше.

Город обречен, это ясно, удерживать его не будут. На центральном вокзале пути исковерканы, ни одного целого рельса. Связь отсутствует. Только пакеты передают с посыльными. Ближе к полудню на КП ушел вестовой ротного – и ни слуху ни духу о нем. Андрея назначили вестовым. Дважды солдат бегал к центральному пункту. Он вырыт до войны в отвесном склоне оврага. Под землей целый город с узлами связи, катакомбами, затянутыми в бетон, и массивными железными дверьми. Там кутерьма, идет эвакуация, вывоз документации. До пакетов, что приносит Андрей, никому нет дела.

Город менялся на глазах. Андрей бежал на КП в первый раз и помнил эту серую коробку с еще целой шахтой лифта. Теперь здание развалено на куски. Обломки загородили улицу, перелезть ее – что в цементе искупаться, чихаешь потом как проклятый. Дальше перекресток, тоже заваленный хламом. Потом громадина с куполом, но не церковь. И ее теперь не узнать: купола как не бывало. Вся изнанка наружу, лестницы обнажились. На пьедестале у ступеней – гипсовая фигурка. Горн отколот, рука тоже, головы не осталось. Вместо нее – железная петля каркаса.

Мимо бежали жители, торопились к мосту. На рельсе противотанкового ежа покачивался дамский ридикюль на витом ремешке, лакированный бок его покрывал слой пыли и отпечатки тонких пальцев. Через дорогу от дома с проломанным куполом развесили искалеченные ветки деревья в парке. Посреди него – грозный монумент в старинном камзоле. Одной рукой человек опирался на трезубый якорь, другой, выставив палец с перстнем, властно указывал на запад. Бронзовое лицо с откинутыми ветром волосами выражало раньше волю и настойчивость, теперь, припорошенное кирпичной пылью, казалось, готово было кричать.

Женская пожарная команда помогала зенитчицам стащить разобранные пулеметы и станки от них, ворчала на девушек в зеленой форме. Катился через завалы грузовик, натужно гудел мотором. Внутри двора на бельевой веревке что-то трепыхалось, красное и аккуратное. Андрей пригляделся и различил детскую одежку – байковый комбинезон с капюшоном.

Свист, как и раньше, раздался внезапно. Дунуло горячей противной смесью пороха, тола, крови, йода, спирта, больничных палат. Рядом громыхнуло, в доме с обнаженной лестницей. Андрей рухнул, сверху его накрыло строительной пылью, в поясницу угодил крупный булыжник. Среди шума разрывов слышался девичий крик. Так по-дурному кричат не от раны, скорее с испугу.

Андрей поднял от дороги лицо, за пылью и дымом ничего видно не было. В груде рассыпанных учебников лежал слепленный детской рукой картонный самолет. Он подпрыгивал в дрожавшем воздухе, покачивал крыльями, лишенными опознавательных знаков. Над головой Андрея пронесся стальной собрат картонной модели. Опять грохнуло, и забарабанил по зданиям металл. Андрей невольно завыл и с размаху врезал кулаком по беспомощной детской игрушке. Бумажный фюзеляж лопнул, из него выпали стружки, обрезки картона, сгустки канцелярского клея и прочие внутренности. На тыльной стороне крыла Андрей разглядел надпись химическим карандашом: «Поздеев Митя». От корявых детских букв стало страшно.

В небе еще звучало эхо бомбежки, Андрея кто-то тряс за плечо. Он оторвал лицо от локтевого сгиба, посмотрел на руку, тормошившую его. Тонкие женские пальцы в ссадинах, сквозь пыльную поволоку – лицо, охваченное ремешком каски, тревожные глаза под низко надвинутым козырьком шлема.

– Живой, не раненый?

– Кирпичом стукнуло, но живой, – не сразу выдавил Андрей.

– Уверен? Может, давай проверю?

Это была зенитчица, из той команды, что грузила на машину пулеметы. Проворными руками она заводила по спине, ощупала ноги.

– Нормально, цел вроде, – Андрей торопливо встал, отряхивая форму.

Девушка подняла его пилотку, выбила об ладонь, примерившись, опустила ему на голову. Даже слегка улыбнулась. Андрей подумал: «Могла бы и в руки отдать, зачем так-то?», – а вслух спросил:

– Как звать?

– Для чего тебе?

– Хочу знать, какое имя у моей спасительницы.

– Не шути, солдат, я тебя не спасала.

– Что, тебе жалко имя назвать?

Девушка не успела ответить, из подъезда ее позвали:

– Ада! Живее давай! Грузиться ж надо. – Она посмотрела в сторону кричавших, махнула рукой «сейчас приду».

– А полное имя как? – допытывал Андрей.

– Адель.

– О, да мы с тобой почти тезки.

– Тезки? – услышала Ада незнакомое слово.

Андрей назвался.

– Тезки, понимаешь? Андрей – Адель, имена звучат одинаково.

– А, ты мой именник? Ну Анджей и Адель, кажется, далеко.

– Не придирайся, – примирительно сказал солдат и, махнув рукой, протянул ладонь. – Спасибо за выручку и прощай, тезка.

Она, чуть стесняясь, протянула ему свою загрубевшую за этот год ладонь.

«Эх, видел бы ты меня студенткой, Анджей! А ногти, Иисус-Мария! Куда спрятать эти чудовищные ногти?» – промелькнула в голове у девушки мысль.

Он не посмотрел на ее руку, он искал в ее лице прощальную улыбку.

Сапоги снова спотыкались о битый кирпич, скользили на мелкой крошке. Андрей вспомнил Галю. Она осталась в Москве, если ее не эвакуировали. Быть может, окончила второй курс. Последнее письмо пришло в ноябре, тогда она писала, что институт вывозить не будут, но много воды утекло с тех пор. Давно не пишет. Может, институт-таки эвакуировали или она бросила учебу и ушла на завод? Или вон как Адель – в армию. Мать тоже ничего о ней не говорила. Она, вероятно, знала что-то о Гале, но помалкивала. А Андрей ничего не спросил у матери про бывшую любовь, он думал только о брате.

Поздней весной мать приезжала к Андрею в госпиталь. Он долечивал пневмонию, но свидания ему уже разрешали. Мать говорила о поменявшейся Москве, карточках, дефиците, налетах, часах, проведенных в приспособленном под бомбоубежище метро, ночевках на жестких деревянных поддонах, уложенных на рельсы. Андрей слушал, но не сопереживал. Он видел, как живут в других местах, видел освобожденное Подмосковье. Мать понизила голос и заговорила о брате. Андрей хотел резко прервать ее, но сдержался. Он ничего не желал слышать о нем. Никакая война не могла примирить их. Это по его, брата, вине у Андрея испорчена анкета и он не смог поступить в военное училище, это по его вине в доме часто недоставало денег и Андрей постоянно ходил в обносках. Наконец, это его вина, что так рано ушел отец. Но отец же был виной тому, что брат стал таким.

Брат был первенцем, отцовым любимцем. Брата забаловали. У них с Андреем была разница в четыре года. В детстве Андрей многое не замечал, позже стал понимать, чего не стоит повторять за братом, как избежать неприятностей. Дома внутри глобуса, который разбирался на две части по линии экватора, Андрей случайно нашел тайник: несколько сигарет россыпью, какие-то снимки с вульгарными девицами, блокнот, исписанный жаргонными словечками и неприличными куплетами. Он долго думал, выдать ли этот «схрон» родителям, но все же не сказал.

Позже Андрей стал примечать ошибки родителей. Проделки брата сходили ему с рук, Андрею казалось, что брата слишком слабо наказывают и потому он повторяет их опять и опять. Очень редко Андрей даже бывал благодарен брату, ведь на его дурных примерах он учился и уберег себя от многих неприятностей, а не будь брата, шишки пришлось бы набивать самому.

Брат же продолжал наслаждаться своим танцем на граблях. Скоро от мелкой домашней пакости брат пошел играть по-крупному. Связался с компанией, из дома стали пропадать вещи. Один раз вытащил премию матери и всю ее просадил с дружками за один вечер.

Родители кричали, разорялись, уговаривали брата измениться, но дальше этого не шло. Когда шайка брата попалась на краже, отец напряг все связи, и брат отделался условным сроком. Эта судимость не позволила Андрею стать военным. Брат не изменился, жил как и прежде. Перед самой войной отец не перенес очередного скандала. Его увезли из квартиры на «скорой», а вернули в дом на катафалке.

Войну Андрей встретил чуть ли не с восторгом. Не с тем восторгом, с каким его друзья-однокурсники маршировали по улицам и победно пели: «Если завтра война, если завтра в поход». Нет, он не ходил и не пел, но чувствовал, что война расставит все по своим местам. Для Андрея открывалась возможность, попав на фронт, стать офицером. Он покинул институт добровольно. Остатки отцовых связей помогли устроиться в элитные войска. Брат попал в маршевую колонну и с ранней осени числился пропавшим без вести.

Андрей знал, что непорядочно так думать и чувствовать, но не мог скрыть в душе облегчения оттого, что брат пропал без вести. Что было бы с матерью, останься она один на один с братом? А если бы он вернулся инвалидом? Мать бы ушла вслед за отцом. И не погиб ведь он официально. Она его не хоронит, надеется на лучшее.

Мать приехала в госпиталь. Таинственно заговорила о пропавшем брате. Перешла на шепот. В апреле ей принесли на квартиру письмо. Не солдатский треугольник, не гражданский конверт с марками и штампами. Заклеенный от руки листок бумаги. Мать, таясь, сунула его под простыню Андрею, сказала, чтобы прочел, когда она уедет, а потом пусть поступает как хочет. Копию письма она оставила себе. Еще добавила самое интересное: письмо принес поздно вечером перед самым комендантским часом иностранец, сказал, что выполняет просьбу друга, работает в Москве корреспондентом, письмо ему передали в английском посольстве.

Мать уехала, оставив кулек со скудными гостинцами военной эпохи. Андрей до вечера лежал в ожидании, таинственное письмо сквозь простыню жгло бок. Вечером, дождавшись отбоя, Андрей прошел в уборную, накинул крючок на дверь, встал под тусклой лампочкой.

Письмо было написано почерком брата. Он писал, что попал в плен целым и невредимым, угодил в котел. Три месяца просидел за колючей проволокой. Ужасы и страсти подробно не описывал, но говорил, что прожил бы мало в этом лагере, если бы не череда удач. В середине зимы из лагеря его забрал к себе в поместье пожилой заместитель коменданта. Сказал через переводчика, что в прошлую войну у него трудился русский пленный с точно такой же фамилией, был отменным скотником, любил животных. Брат не стал отвечать, что видел животных только на картинке и в зверинце, покорно пошел вслед за новым хозяином. Фамилия спасла жизнь, и это было первой удачей.

В поместье нового раба кинули на легкую работу, дали время подкормиться. Скорее всего, он недолго бы пробыл там, но снова улыбнулась удача. Поместье насчитывало дюжину рабов. Тут был интернационал: двое сербов, двое поляков, один француз и семеро советских. Побег они готовили уже месяц. Ждали случая, на днях он должен был подвернуться. Старик-помещик с семьей выезжал в столицу на празднование Дня основания рейха. Поместье наполовину опустеет, охрана наверняка тоже подгуляет, бдительность будет не той. Побег прошел по задуманному сценарию. В пути брату признались, что поначалу не хотели брать «новичка» с собой. Был он непроверенный, мог выдать их планы. Потом поняли, что если оставят, то весь хозяйский гнев обрушат на него.

Третьей удачей был незаметный поход в сотню километров через немецкую землю к Франции. Четвертой – переход границы с республикой Виши. Тут пара французов-военнопленных взяла все трудности на себя. Еду воровать уже не приходилось, крестьяне пускали ночевать в сараи и подполы, сытно кормили, делились теплыми вещами. К исходу второго месяца скитаний удалось выйти на Сопротивление. Французы русских уважают, говорят: «Вы единственные не побоялись драки с Гитлером». В отряде, кроме брата, были еще русские. Один рассказывал, что работал на шахте, травмировал руку и попал из лагерного лазарета во французский гражданский госпиталь. Там соседи по палате несли ему ночами, таясь от охраны, еду и вино, клялись в преданности, хвалили Сталина.

Отряд был крупный по местным меркам, человек в полста. К ним даже прилетал корреспондент с Большой земли славить в британской прессе братьев по оружию. Через этого журналиста брат и передал письмо на континент, а оттуда, морем или воздухом, брат надеялся, что оно попадет в Москву. Во всяком случае, так обещал брату корреспондент, с которым они болтали через двух переводчиков (англо-французского и франко-русского). Брат верил, что эти строки прочитает мать или Андрей.

В письме он признавался, что верит если не в Бога, то в судьбу. Во что-то высшее, что спасло его, что помогает жить и бороться. Еще брат надеялся, что когда-нибудь скажет им, что уже не будет прежним. Но не в письме он это им скажет, а при встрече. Ведь она обязательно будет.

Андрей теперь тоже надеялся на эту встречу. Он не верил, что путь, которым прошел брат, ничего не изменит.

Заметка третья

Разгорелась в Московском государстве Смута, присягнул Город первому Самозванцу, схватили служилые люди воеводу и окольничего, отправили в Путивль на суд новому, еще не коронованному «царю». Скоро Самозванец Мономахову шапку надел, стал планы далекие строить, на Крым серьезную войну затеял. Смута все пуще разгулялась, от края до края государство захватила. Черкасы польские теперь не только по окраинным землям сновали, а и на Москве сели и в прочих городах. Границы оборонять «не стало кому», хлынули из южных степей крымчаки. Брать штурмом Город они никогда не пытались, а лишь «приступали» – запирали гарнизон внутри стен, а сами хозяйничали в округе. Церкви во многих селах в те годы стояли в запустении от татарской войны.

Сменил Самозванца на троне временщик Шуйский, а второй Самозванец, что в Тушине правил, хотел в случае неудачи сюда бежать, на окраину, к донским берегам поближе, к казачеству под заслон. Сгинул от татарской руки второй Самозванец, войско его и казна с печатью атаману Заруцкому достались. Завертел смутный ветер нового претендента на царство. Вместе с ним и «царица законная» – лебедь белая Маринка, на московский престол венчанная, вертелась-скиталась.

Малая южная крепость тем часом приглашенному на Московское царство королевичу Владиславу не присягнула, держалась ополченческой стороны. В осень, когда перерезали и пленили шляхту в Кремле, бежал от Москвы лиходей Заруцкий с полюбовницей Маринкой да с выродком ее от второго Самозванца – Воренком. По пятам московская рать Заруцкого стерегла, а с Города порубежного навстречу другое войско вышло. В четырех верстах на север от крепости в урочище Русский Рог зажали казаков Заруцкого. Два дня сеча шла. Разбитый атаман бежал к Дону по Оскольской дороге и ускользнул дальше на юг, под Астрахань.

10

Роман слышал звуки боя. Гремели пушки за увалом, вкраплениями между взрывами трещала пулеметная частушка. Роман отличал оружие по звуку: отрывисто гавкал «дегтярь», частой строчкой выводил немецкий автомат. Лежа на животе, Роман высунул голову в люк, обернул ее в сторону отступившей красноармейской рати, напряг слух, пытаясь понять, чья берет. Кажется, там не собирались так просто откатиться к Городу. Битва шла уже не один час, даже солнце меж катков танковых угнездилось, к закату двигалось.

1 Самозарядная винтовка Токарева (СВТ).
Скачать книгу