Горбачев. Человек, который хотел как лучше бесплатное чтение

Пролог

«Нет истории, есть биографии», – процитировал Ралфа Эмерсона президент Рейган, когда впервые принимал Михаила Горбачёва в Белом Доме в декабре 1987 года. Что имел в виду американский философ? Что историю надо изучать по именам и свершениям великих деятелей или что у истории нет иного инструмента самовыражения, кроме человека и его поступков?

Нет ничего проще, чем поделить прошлое на эпохи по именам царей, королей, президентов или генсеков. Проблема лишь в том, что у истории своя табель о рангах, не совпадающая с должностями и чинами правителей. Места в её Пантеоне заранее не бронируются и не продаются. И если одно из них, безусловно, зарезервировано за Михаилом Горбачёвым, то вовсе не потому, что он шесть с половиной лет правил Советским Союзом – сначала как генсек компартии, а затем как его Президент, – а потому, как распорядился оказавшейся в руках неограниченной властью.

Его будут вспоминать и поминать – одни восхваляя, другие проклиная, – не только за то, что он сделал и на что отважился, но и за то, на что не решился и от чего удержался. Конец ХХ века останется эпохой Горбачёва уже потому, что именно он подвел черту под главным конфликтом столетия и, перевернув страницу истории, дал возможность писать её дальше с чистого листа.

Как обычные люди становятся историческими личностями? Что выделяет их из общего ряда? То, что отличает от остальных, – исключительные способности, энергия, честолюбие, жажда власти, приверженность идеалу, моральный ригоризм, или, напротив, безоглядный цинизм, беспринципность, или то, что с ними связывает, – знание жизни, умение уловить и выразить настроения и надежды народной массы? Очевидно, все это вместе для каждого – в своей пропорции, в смеси, состав которой можно определить лишь по интуиции, а удостовериться, что желаемое блюдо получилось, – по результатам.

Наверняка Горбачёв уже в молодости обладал набором большинства упомянутых качеств. Но не в такой степени, чтобы в нем можно было угадать будущего лидера национального или тем более мирового масштаба. Интрига истории разворачивалась по ей одной известным сценарию и календарю, и даже её главный герой не был до поры до времени посвящен в смысл своей миссии. А уготовано ему было нешуточное: сокрушить систему, царившую почти на половине земного шара, которая претендовала на мировое господство и не подавала никаких, по крайней мере внешних, признаков истощения. Скорее наоборот, по мере того как режим, основанный, по словам русского философа Ивана Ильина, «на сочетании интернационального авантюризма с исторической мечтательностью», увядал, умирал внутри, все чаще отправляя на кремлевский погост своих руководителей, его претензии на сверхдержавность становились ещё безудержнее и безрассуднее. В конце концов и афганская авантюра, и новые ракеты, нацеленные на Запад и на Восток, должны были не столько устрашать реальных или воображаемых врагов Советского Союза, сколько маскировать, компенсировать растущую слабость дряхлеющей системы.

Поэтому те, кто знал или догадывался о необратимом процессе её разложения, имел все основания опасаться, что при крушении режима, остававшегося, по словам Горбачёва, «крепким орешком», высвободится гигантская энергия разрушения и накопленного в обществе насилия. «Если крах советской системы произойдет без третьей мировой войны, – отмечал наш великий соотечественник физик Лев Ландау, – это будет чудом». Чудо произошло.

Государство, казавшееся несокрушимым, распалось, а тоталитарный режим, уткнувшийся в исторический тупик, совершил политическое самоубийство на глазах у изумленного мира. В том, что сконструированное большевиками по принципу классовой борьбы и диктатуры пролетариата взрывное устройство, занимавшее одну шестую часть суши, удалось разрядить относительно благополучно, что распад советской империи не превратился во вселенский Чернобыль, главную роль сыграл тот, кто пришел к власти в Москве в марте 1985 года совсем с другими намерениями, – последний Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачёв.

«Без тактической ловкости Горбачёва, без его дара „ваньки-встаньки“ снова и снова оказываться на гребне бушующих вокруг него стремнин и направлять их в нужное русло разве прошел бы относительно мирно развал советской империи?» – писал обозреватель газеты «Ди Цайт» Кристоф Бертрам. Благодаря Горбачёву ХХ век революций, мировых катаклизмов и войн, эпоха классового антагонизма, «железного занавеса», разделявшая Европу, и страха перед ядерным Апокалипсисом, окончился на 10 лет раньше календарного срока. Этого ли хотел, к этому ли стремился Горбачёв, или история записала его в списки своих Великих Реформаторов, не спросив его самого?


* Глава 1. Почва и судьба*

Ставропольский Давид

Почему именно ставропольский Давид был избран судьбой для сокрушения тоталитарного Голиафа? Почему почти идеальный, образцовый продукт коммунистической системы, её убежденный сторонник оказался для нее более опасным внутренним врагом, чем все внешние противники, вместе взятые? И почему режим, так успешно противостоявший иностранному военному нажиму и попыткам разложения со стороны идейного противника, оказался безоружным и уязвимым перед проектом реформаторов, стремившихся его «всего лишь» улучшить, а точнее говоря, спасти?

Ответы содержатся в самих вопросах. Систему, вооруженную до зубов «единственно правильным учением» и ощетинившуюся против всего мира, могла поразить только внутренняя коррозия, идейная ересь. Не агрессия извне, а «восстание ангелов». И возглавить его без страха мог, разумеется, только тот, кто сам был без упрека. Только истинно верующий мог стать еретиком. Тот, кто был бы всем обязан советской власти и при этом ничего не должен никому, кроме самого себя. Кто бы не страдал даже от подсознательных комплексов неполноценности, традиционно присущих интеллигентам, желающим освободить и осчастливить свой народ. Кто не был бы частью «прослойки», а сам происходил из народной гущи и потому не боялся в нее вновь окунуться. Кто, как не пролетарий, которому нечего терять, не страшился бы разжалования и, в точном соответствии с предсказанием авторов «Коммунистического Манифеста», наилучшим образом подходил на роль могильщика строя, порожденного им самим. Классики в принципе оказались правы. Они ошиблись лишь на одну историческую октаву – вместо того чтобы хоронить капитализм, сотворенный системой «новый класс» взялся за похороны социализма. И успешно довел дело до конца.

Чего все-таки оказалось больше в ставропольском парне – типичного для его среды, друзей, всего поколения или необычного, предназначавшего его для ещё неведомой ему исторической роли? Должны же были быть заложены в его характере, в генах, в натуре какие-то уникальные качества! Ведь не каждый удостаивается при жизни титула одного из великих политических деятелей своего века. И не придется ли, чтобы объяснить сотворенное им, опять кланяться марксистским догмам и «Краткому курсу», утверждающим, что в истории нет выдающихся личностей, есть лишь «сыновья своего класса».

Ведь даже те, кому вроде бы на роду написано историческое призвание, далеко не всегда его оправдывают. История, как известно, – гигантская лотерея, и многих возносит на свой гребень лишь по своей прихоти. И потому только задним числом, роясь в генеалогии, в чертах характера и воспоминаниях друзей, историки находят у её избранников безусловные приметы величия…


У Миши Горбачёва в момент его рождения 2 марта 1931 года таких примет, судя по всему, не было. И хотя он появился на свет в условиях, библейских по неприхотливости, в крестьянском доме на окраине села Привольное, над его изголовьем не стояла Вифлеемская звёзда. К единственным знамениям, возвещавшим его особое призвание, можно, пожалуй, отнести известное родимое пятно, явственно проступившее на лбу, уже когда он основательно полысел, да тот труднообъяснимый факт, что его дед, Андрей Горбачёв, крестивший внука в церкви села Летницкого, сменил имя Виктор, данное мальчику при рождении, на Михаила, неосторожно, может быть, поменяв ему судьбу: лишив шансов стать «Победителем», обрек его на одинокую гордыню «Подобного Богу».

Других знаков свыше подано не было. Зато было другое: любознательность и неуемная энергия, буквально распиравшие сельского парнишку, с детства мечтавшего, по его собственному признанию, «что-то сделать. Удивить отца и мать, и своих сверстников». Добавим к этому смешанную русско-украинскую кровь двух семей переселенцев, осевших и породнившихся в Привольном: Горбачёвых из Воронежа и Гопкало с Черниговщины. Смесь не только кровей, достаточно характерную для юга России, но и политических темпераментов его дедов.

Отец матери – Пантелей Гопкало – с пылом окунулся в послереволюционную жизнь, вступил в партию, активно занимался коллективизацией, «продразверсткой» и воплощал новую власть, работая вначале уполномоченным по заготовке зерна, что в ту эпоху означало наделение чрезвычайными полномочиями, а потом председателем созданного им самим колхоза.

Дед со стороны отца, Андрей Горбачёв, – его антипод, как бы специально для контраста введенный в семейную сагу. Убежденный единоличник, изо всех сил сопротивлявшийся коллективизации вплоть до того, что не захотел делиться нажитым добром и выращенным урожаем не только с советской властью, но и с собственным сыном Сергеем, когда тот подался в колхозники. Горбачёв в красках описывает в своих мемуарах типичную для той поры драматичную сцену классовой борьбы, чуть не дошедшей до драки между отцом и сыном из-за зерна, спрятанного дедом Андреем на чердаке. Позже, уже во время войны, когда в Привольное на несколько месяцев заявились немцы, именно беспартийный Андрей выручил своего партийного сына, спрятав на свиноферме на окраине села уже не урожай, а своего двенадцатилетнего внука Михаила, после того как пронесся слух, что оккупанты решили перед отступлением разделаться с семьями коммунистов.

Пренебрегая политическими расхождениями, советская власть подстригла дедов Михаила под одну гребенку машиной репрессий. При этом Пантелею Ефимовичу, убежденному её стороннику, в сценарии 37-го года досталось амплуа «активного члена контрреволюционной правотроцкистской организации», тогда как Андрею Моисеевичу выпала за невыполнение плана посева зерновых более скромная роль «саботажника». Соответственно разнились и вынесенные обоим приговоры. П.Е.Гопкало, чудом избежавший расстрельной статьи, получил срок за «должностное преступление» и был вскоре освобожден; А.М. Горбачёв отработал несколько лет на лесоповале в Сибири.

Трагичнее сложилась судьба деда тогда ещё не известной Михаилу его будущей жены – Раисы Титаренко – Петра Степановича Парады. Все в том же 37-м постановлением «тройки» он был расстрелян на Алтае. Но хотя оба типа репрессий сталинского режима – и политических, направленных на устрашение партийных и хозяйственных кадров, и экономических, служивших формированию армии даровой рабочей силы, – не обошли стороной семьи родителей Горбачёва, ни тот ни другой дед не считали ответственным за них самого Сталина. Виновными в их глазах были, разумеется, слишком усердные местные исполнители, а то и «вредители». Порочный круг взаимных подозрений и обоюдных обвинений, таким образом, замыкался, и запущенный вождем механизм общенационального террора, подпитываясь «общенародной поддержкой», функционировал безотказно. Позднее, размышляя над его роковыми последствиями для советского общества, будущий «калининский» стипендиат (до «сталинского» он не дотянул) Михаил Горбачёв скажет: «Сталинизм развратил не только палачей, но и их жертвы. Предательство стало распространенной болезнью»*.

Не только от полярных по политическим темпераментам дедов, но и во внутрисемейном укладе получал он первые уроки идеологического плюрализма и терпимости, называя её «деликатностью»: в доме у Пантелея Ефимовича в одном углу на столе стояли портреты Ленина и Сталина, в другом – привезенные бабушкой из Печерской лавры иконы.

Заплатив свою подать государственному террору, исполнили свой долг Горбачёвы и на войне. На обелиске павшим в центре Привольного – столбец из семи имен с этой фамилией. Михаил с матерью пережили и прощание с уходившим на фронт отцом (сыну Сергей Андреевич в этот день купил мороженое и, возможно, на память – балалайку), и тревожное ожидание писем, и даже похоронку, которую, к счастью, вскоре опровергло письмо от отца с фронта. У самого Михаила от детских предвоенных и военных лет остались впечатления, неотличимые от воспоминаний миллионов крестьянских детей той эпохи. Сад, корова, глиняный пол в хате, теленок зимой в доме, чтобы не замерз, «тут же гусыня на яйцах», голод. Вечный круговорот в сущности крепостной жизни, за пределы которой Мише уже с ранних лет хотелось вырваться.

Осознанно или нет, но он нащупал дорогу, ведущую в другой, тогда совсем неизвестный ему мир – учебу. По этой дороге, включая вполне конкретный многокилометровый её участок, отделявший Привольное от районной средней школы в селе Красногвардейском, Миша Горбачёв двинулся к знаниям. Ребенком он был непоседливым, но, главное, уже тогда любопытным и упорным. Читал «все, что попадалось на глаза». Рассказывает, что почти на три дня пропал из дома, переполошив мать, когда скрылся от всех на сеновале с книжкой Майн Рида «Всадник без головы».

Когда чего-то не понимал, откладывал, потом перечитывал заново. Знания впитывал жадно, интересовался сразу всем – физикой, математикой, литературой. Открыл для себя поэзию, заучил большие куски произведений Пушкина, Лермонтова, Маяковского, которые под настроение и с охотой декламирует и сейчас. Увлекся Белинским и так зачитывался книгой его статей из сельской библиотеки, что получил её в подарок от односельчан, когда первым из жителей Привольного поступил в МГУ.

Влюбился, как и положено, в одноклассницу, с которой вместе играл в школьном театре в «Снегурочке» Островского. Миша с накладными усами был Мизгирем. Вообще сцену он обожал. Из других ролей обычно вспоминает князя Звёздича в лермонтовском «Маскараде». Трудно сказать, что его притягивало больше: возможность перевоплощения, смены масок, лицедейства или внимание публики, устремленные на него глаза, аплодисменты. Во всяком случае какое-то время он всерьез подумывал об актерской карьере. Наблюдавшие его много позже совсем в другом амплуа такие разные люди, как А.Н.Яковлев и Е.К.Лигачев, с редким для обоих единодушием утверждают, что из Горбачёва, безусловно, получился бы выдающийся актер. Что ж, может быть, он и получился, только в особом, политическом театре.

Впервые примерил он на себя в школьные годы ещё одну роль – принципиального комсомольского лидера. Одни помнят, как строго Михаил выговаривал за опоздания на собрания, в том числе своей «Снегурочке»; другие – что он принес в школу из своего деревенского, во многом патриархального быта уважительное отношение к старшим, приветливость и благожелательность в общении с одноклассниками. Событием, резко выделившим его из школьной среды, стал, конечно, полученный им в возрасте 17 лет орден Трудового Красного Знамени, которым он был награжден за работу с отцом на комбайне. Помогать отцу-механизатору на комбайне он начал уже в 14 лет – для деревенского мальчишки это было естественным продолжением обычных домашних обязанностей. На равных со взрослыми – и под дождем, и в 35-градусную жару – участвовал в ежегодных «битвах за урожай».

Видимо, в этом изнурительном «крепостном» труде, как потом скажет сам Горбачёв, развилась и укрепилась между отцом и сыном тесная мужская и одновременно трогательно нежная связь. Отца Михаил обожал. Подлинной нежностью пропитаны строки воспоминаний о нем. Фотография отца в солдатской гимнастерке стояла на рабочем столе генсека на даче. От отца Михаил Сергеевич унаследовал не часто встречающееся в крестьянской среде подчеркнуто «рыцарское отношение к женщине», которое наблюдала у своего деда горбачевская дочь Ирина.

Сложнее складывались отношения с матерью, Марией Пантелеевной. В своих воспоминаниях Горбачёв упоминает о ней вскользь, как бы нехотя, подчеркивая всякий раз, что она была «решительной женщиной». Односельчане считали её грубоватой по сравнению с более мягким по характеру, «интеллигентным» по манерам Сергеем Андреевичем. Как-то в разговоре, рассуждая о своих «вечных сомнениях», Горбачёв обронил: «Вот у моей матери никаких сомнений никогда не было. Она никогда не училась, и ей всегда все было ясно». Оставшись после смерти мужа одна, эта действительно энергичная женщина продолжала по заведенному раз и навсегда жизненному принципу вести дом и хозяйство, трудиться на огороде и напрочь отказывалась обсуждать варианты переезда с обжитого места.

Сына тем временем жизнь все дальше относила от нее. Не сложились близкие отношения у матери и с невесткой. Вспоминая о том, как он привез молодую жену в родительский дом в Привольное, Горбачёв пишет, что отец сразу принял Раису очень сердечно. Про мать не упоминает. Женщины они были во всех отношениях совершенно разные, а мужчина, на чье внимание претендовали обе, был один – Михаил. В такой достаточно банальной ситуации чаще всего приоритет остается за женой. И хотя все необходимые и обязательные для патриархальной сельской среды поклоны в сторону матери были отвешены, чем дальше, тем труднее они понимали друг друга, тем меньше поводов находилось для общения.

«Бабушка была обыкновенной, очень простой деревенской женщиной, – вспоминает Ирина, – и ей, конечно, многое было непонятно в поведении отца с матерью. Ну, например, почему в выходной день, вместо того чтобы, как положено в деревне, „отдохнуть“, то есть хорошенько посидеть за столом, выпить, закусить, попеть, сходить в гости к соседям, они тратили время на свои обязательные долгие пешие прогулки, нескончаемое чтение и обсуждение прочитанного». Впрочем спеть под настроение да ещё в хорошей компании «душевную» песню или чувствительный романс Горбачёв всегда любил и от предложений, как правило, не отказывался. Среди его любимых романсов Раиса Максимовна называла тургеневское «Утро туманное, утро седое…».

Отец, по словам Ирины, хотя внешне и был копией матери, внутренне гораздо ближе был к деду – Сергею Андреевичу. Тот, будучи ненамного образованнее жены – окончил всего 4 класса – до самой смерти жадно интересовался любыми новостями, читал газеты, смотрел телевизор, готов был все услышанное обсуждать с сыном.

После того как Михаил с Раисой перебрались в Москву, за его матерью приглядывали крайком и сельская власть. Когда Горбачёв стал генсеком, её дом отремонтировали, проложили асфальтированную дорожку, провели телефон, а по соседству обосновалась охрана. Но видеться и разговаривать с сыном Марии Пантелеевне выдавалось все реже. Связующим мостиком между ними оставалась Ириша, которая ещё при жизни деда часто гостила летом в Привольном и регулярно позванивала бабушке.

В 1991 году, когда случилась форосская история, несколько нескончаемо долгих дней о судьбе президента ничего не знала и его мать. Когда же связь восстановили, он в горячке драматических событий ей из Крыма не позвонил: «Не получилось. До сих пор переживаю», – напишет он потом в книге «Августовский путч».

Может быть, на их отношения повлияло то, что мать, как это нередко бывает, больше привечала и холила младшего сына Сашу, последыша, родившегося через 16 лет после Михаила. Своему младшему брату поручал он заботиться о матери и когда ушел в отставку. Охрану, естественно, с её дома тут же сняли, прекратилась опека со стороны местных властей. Продав свой дом односельчанину Андрею Разину, лидеру группы «Ласковый май», приобретшему к этому времени общероссийскую славу, Мария Пантелеевна тем не менее уезжать из него не торопилась, а сыновья её вспоминали нечасто. И только в 1992 году, впервые после отставки приехав в родные края, Михаил Сергеевич убедил мать покинуть село, где прошла вся её жизнь, и перебраться в Москву. После переезда она прожила недолго. Похоронили её рядом с мужем в Привольном.

Задолго до этого, в 1950 году, заканчивая школу, 19-летний (из-за двухгодичного перерыва, связанного с войной) Михаил попросил родительского благословения на продолжение учебы. Этот серьезный сюжет обсуждался, по понятным причинам, прежде всего с отцом. Тот напутствовал сына лаконично: «Поступишь, будем помогать, чем сможем. Не поступишь, возвращайся на комбайн, будем дальше работать вместе». Известный американский журналист Хедрик Смит, долго работавший в Москве и написавший книгу о Горбачёве, уже в самом факте поступления деревенского парня из далекого ставропольского села в престижнейший университет усматривает чуть ли не божий промысел: «Это все равно, что негритянскому подростку из Гарлема добиться зачисления в Гарвардский университет», – объясняет он американским читателям.

Михаил Сергеевич свое поступление на юрфак МГУ комментирует куда прозаичнее: «После войны, выбившей миллионы молодых людей, в стране был такой голод на квалифицированные кадры, что для поступления в вуз достаточно было только желания. У нас из школы даже те, кто учился много слабее меня, почти все поступили». И тут же, чтобы совсем не принизить значения своего первого гераклова подвига, как бы в шутку добавляет: «У нас ведь никогда не переводились Ломоносовы».

Тем не менее для зачисления без экзаменов, как это произошло с ним, надо было быть медалистом. Михаил закончил школу с серебряной медалью («четверку схватил по немецкому»). Жажда учиться и стремление вырваться в большой мир были столь сильны, что он готов был подать заявления сразу в пять вузов, – ему все казалось в равной степени интересным. Начал было приглядываться к Ростовскому институту железнодорожного транспорта, потом нацелился на карьеру дипломата, а в конце концов отправил документы на юрфак МГУ.

После долгого ожидания и даже напоминания о себе, – потеряв терпение, отправил в МГУ телеграмму – получил ответ о «зачислении с общежитием» даже без собеседования. Помимо медали на решение приемной комиссии вполне могли повлиять его нетипичные анкетные данные: проходя по категории «школьников», а не фронтовиков, он тем не менее отличался от большинства своим рабоче-крестьянским происхождением, и в особенности главным козырем – орденом. К тому же в свои девятнадцать успел ещё в школе стать кандидатом в члены партии.

В сентябре 1950 года с чемоданом, собранным матерью, в своем единственном костюме Михаил сел на поезд, отправлявшийся в Москву. Он впервые покидал Ставрополье и уносился – на этот раз уже не в мечтах – в другой, неизвестный ему и уже поэтому притягательный мир. Обрывал связь с родительским домом, деревенским бытом и целым укладом жизни – всем, что отныне останется в нем не столько частью натуры, сколько воспоминанием. И хотя пять лет спустя он вернется на работу в Ставрополь и проведет в родном крае ещё 23 года, но это будет уже совсем другой человек.

В тогдашних условиях его отъезд был равнозначен первой поездке за рубеж, поскольку и вправду выводил его за границу единственного известного ему и привычного мира. Путь в полторы тысячи километров, который ему предстояло за последовавшие годы не раз проделать на поезде, провел его через Ростов, Сталинград, Харьков, Орел, Курск и Воронеж. Только покинув Ставрополь, который, как и его собственную деревню, в общем-то пощадила война, ставропольский «Ломоносов» начал открывать для себя подлинную драматическую реальность лежавшей ещё в руинах и пока малоизвестной ему страны, которую через тридцать пять лет ему предстояло возглавить.

От Стромынки до Моховой

Уже после отставки, когда пришла пора оглянуться назад и когда времени впервые стало вдоволь, Горбачёв вернулся в мемуарах к собственным истокам: «Чтобы решиться на реформы, нужно было прожить ту жизнь, которую я прожил, и увидеть то, что я видел. Выйти из семьи, пережившей драму коллективизации и репрессий 37-го года. Пройти Московский университет – его надо выделить жирным шрифтом».

Даже в 50-е годы МГУ, размещавшийся тогда на Моховой, был окном в мир подлинных знаний и оазисом культуры в пустыне идеологического конформизма. Среди преподавателей юрфака сохранились дореволюционные профессора. Наряду с обязательными классиками марксизма-ленинизма студенты штудировали римское право и латынь, историю политических учений, изучали конституции крупнейших буржуазных государств, начиная с американской, учились ораторскому искусству. За годы учебы на факультете, как подсчитал однокурсник Горбачёва Рудольф Колчанов, им пришлось сдать 53 экзамена, не считая зачетов.

Даже изучение классиков марксизма, не сводившееся только к сталинскому «Краткому курсу ВКП(б)», а предполагавшее знакомство с первоисточниками, было серьезной гимнастикой для молодых умов. А обязанность изучать всех идейных противников (классиков), которых те ниспровергали и с кем спорили (спорили же они почти со всеми сколько-нибудь выдающимися интеллектуальными фигурами своего времени), выводила юрфаковцев за флажки официальной доктрины, на просторы неортодоксальных и даже запрещенных идей. «У нас в общежитии, – а в одной комнате на первых курсах жило по 15-20 человек, – круглые сутки шли яростные теоретические споры, – вспоминает Р.Колчанов. – Мы без конца делились на идейные течения и фракции. Кто-то цитировал Троцкого, кто-то мог критиковать Ленина за Брестский мир или даже самого Сталина, скажем, за примитивный стиль изложения философских идей. Я лично был поклонником Струве… Конечно, мы были глупыми, сумасшедшими мальчишками и могли здорово за это поплатиться. Несколько человек со старшего курса за такие дебаты получили по 10 лет. Но нам повезло, никто не донес».

Прямо со ставропольского поезда Миша Горбачёв окунулся в эту разгоряченную интеллектуальную среду. «Университет возбудил во мне такие внутренние силы. Привел в движение мыслительные процессы. Страсть и любопытство переросли в устойчивый интерес к философии, к политике, к теории. Это и сейчас у меня остается, хотя я себя не считаю теоретиком. Все-таки я политик, политик», – повторяет Горбачёв и дважды, как бы в подтверждение этого, взмахивает рукой, сжатой в кулак.

Курс был пестрый, большинство составляли только что отвоевавшие фронтовики, школьников было мало, среди них практически все – медалисты. Михаил со своей серебряной медалью, полученной в сельской школе, хотя и был по знаниям чуть выше фронтовиков, но, особенно поначалу, сильно проигрывал городским сверстникам. Выручали чуть более солидный возраст – 19 лет и, разумеется, упоминавшиеся уже знаки отличия. Но это только в первый год, а дальше – никаких снисхождений – все были на равных.

Это испытание Горбачёв выдержал – целеустремленный парень приехал в столицу с твердым намерением отучиться пять лет «без амуров». «Там, где нам приходилось заниматься 1-2 часа, – рассказывают его однокурсники, – он сидел 3-4. Учился неистово, страстно, на пределе сил. Жажда знаний у него была поразительная». Нельзя сказать, что этим он сильно отличался от других студентов. Для поколения, пережившего войну, стремившегося наверстать упущенное, приблизить нормальную мирную жизнь, истовая, азартная учеба была естественным выбором. В общежитии на Стромынке в единственном читальном зале мест на всех не хватало, и студенты занимались там посменно круглые сутки. Явившийся в 2 или 3 часа ночи сокурсник вполне мог застать там сидящего за книгами Горбачёва.

Впрочем, тогда особыми успехами он не выделялся, на курсе были и более яркие, самобытные личности. Не будучи штатным заводилой и «душой общества», он пользовался у сокурсников безусловным авторитетом. Его выбрали комсоргом, потом секретарем факультетского бюро. В 1952 году из кандидатов он был принят в члены партии. Хотя в то время никто из сверстников не мог угадать в нем будущего выдающегося лидера, но перст особой судьбы все-таки указывал на него: на случайной, ежегодно публикуемой в «Комсомольской правде» ритуальной фотографии очередного набора студентов МГУ в 1950 году Михаил был запечатлен в самом центре большой группы первокурсников.

В достаточно пестрой среде юрфаковцев он, как отмечают многие, если и выделялся, то прежде всего своим открытым, «теплым», общительным характером. И ещё страстной тягой ко всему новому, неизвестному, желанием узнать, впитать все, что могла ему дать столичная жизнь, преодолеть отрыв в знаниях и впечатлениях от своих сверстников. При этом, по словам его самого близкого университетского друга Зденека Млынаржа, Михаил никогда не комплексовал, не стеснялся своей провинциальности, всегда мог спросить: «А что это такое?» «Так однажды он поинтересовался у меня насчет балета и потребовал взять с собой в Большой театр». В другой раз это мог быть футбольный матч или военно-воздушный праздник.

Интерес к жизни, естественно, перерастал в интерес к людям, особенно ярким, необычным. «Поэтому-то у него и было всегда много друзей», – говорит Рудольф Колчанов. Видимо, и Млынарж был для него невиданным явлением, окном в другой, ещё неизвестный мир. Иностранец, пусть и из братской социалистической Чехословакии, широко образованный, выходец из состоятельной семьи и при этом убежденный коммунист. Млынаржа, скорее всего, привлекало в сокурснике то, чего недоставало ему самому, – открытость, спонтанность, стихийный демократизм. Его русский друг стал для него как бы живым воплощением того абстрактного, описанного в книгах пролетария, представителя трудящихся, служению которым Зденек собирался посвятить свою жизнь. Все университетские годы они были неразлучны.

Подкупало его в «Мишке» и то, что, в отличие от большинства остальных ребят по курсу, он был классическим, «незамутненным» провинциалом, приехавшим в Москву с южной окраины России. Поэтому преодоленная им дистанция – от родного дома на окраине Привольного до престижного факультета главного советского вуза – была по-своему живым подтверждением и реального демократизма существующей системы, и, разумеется, незаурядности личных достоинств тех, кого она сформировала.

Многоцветное, многоголосое сообщество послевоенной молодежи сплачивало, соединяло в единый организм общежитие на Стромынке, заменявшее немосквичам родной дом. Эта советская бурса размещалась в здании бывшей казармы, построенной ещё в петровские времена, и казарменный дух, сквозивший в её архитектуре и внутренней планировке, так из нее и не выветрился. До тех пор пока студенты не перебрались в роскошные для той поры «хоромы» в высотном здании МГУ на Ленинских горах, они жили по многу человек в одной комнате, где не было другой мебели, кроме кроватей, под которыми в чемоданах хранились личные вещи. Внутри всего желтого здания тянулся длинный коридор, и те, кому надоедало торчать в накуренной комнате, выходили на прогулку по нему, как на главный проспект этого постоянно гудевшего и почти не спавшего студенческого города.

Ещё одним местом коллективного времяпрепровождения был… туалет. Лишенный по причине послевоенной разрухи кабинок и дверей и состоявший из шеренги унитазов, он использовался не только для сугубо утилитарных целей. Там нередко продолжались политические и теоретические дебаты, и можно было обнаружить какого-нибудь студента, погруженного в чтение философского трактата с карандашом в руке или просто задумавшегося, как роденовский Мыслитель, только в менее эстетичной позе.

Жесткий коммунальный быт, разумеется, сразу высвечивал индивидуальные черты характера каждого. Михаил – в этом, видимо, проявлялось его патриархальное деревенское воспитание – естественно вписался в этот студенческий «колхоз»: продукты и гостинцы, получаемые им время от времени из дома, тут же делились на всю комнату, которая вскоре, после того как он был избран её старостой, завоевала звание образцовой в общежитии. Привитая родителями отзывчивость могла поднять его среди ночи зимой, чтобы отдать свое теплое пальто приятелю, спешившему на вокзал встречать иностранную делегацию. «Тогда ведь всем, что у кого было, делились. Гардероб у студента личным никогда не был», – рассказывал Михаил Сергеевич про свою жизнь на Стромынке много лет спустя.

Из общежития в Университет на Моховой ездили со станции «Сокольники», куда, как правило, без билета добирались на трамвае – по утрам его подножки и даже сцепки между вагонами бывали облеплены студентами. Девушек всегда галантно заталкивали в вагон. Зато на обратном пути, когда торопиться было некуда, юрфаковцы группками возвращались пешком на Стромынку, а когда заводились деньги, заглядывали в одну из расположенных по пути забегаловок: брали по порции винегрета и бутылку вина на 3-4 человек, а чаще водку. Горбачёв регулярно участвовал в этих непритязательных застольях.

Все или почти все изменилось в укладе его студенческой жизни с появлением Раисы.

Две половинки яблока

Увлечения или даже романы у 19-летнего южанина, открывавшего для себя Москву, разумеется, были и до появления на его горизонте Раисы. Сокурсники рассказывают, по крайней мере, о двух девушках с юрфака, которые привлекали его внимание и сами не остались равнодушны к черноглазому и тогда ещё пышноволосому ставропольцу. Одна из Мишиных подруг, утонченная барышня из профессорской семьи, охотно «обтесывала» его – приобщала к московской жизни, водила по театрам, концертам и выставкам. Горбачёв, как утверждают, был по-настоящему увлечен и сильно переживал, когда эти отношения оборвались: то ли самой москвичке, то ли её семье Михаил, симпатичный, но совсем «из другого круга», показался простоватым. Второй раз он влюбился в одну из самых красивых девушек на факультете, явно выделявшую его в толпе своих поклонников. Роман завязался и мог иметь продолжение, если бы в этот момент Михаил не встретил Раису. У них обоих осталось впечатление, что каждый нашел недостававшую и идеально подходившую ему «половинку яблока» (по выражению Горбачёва).

Рая, хотя и была на год моложе Михаила, – она поступила в МГУ в 17 лет, окончив школу с золотой медалью, училась на курс старше на философском факультете. В общежитии на Стромынке философы и юристы размещались по соседству, и специфика каждого факультета накладывала на их студентов заметный отпечаток. Среди юристов, которым по окончании учебы предстояло работать в органах прокуратуры, судах, а также в МВД и милиции (об адвокатской практике в те, ещё сталинские, 50-е годы вряд ли кто мог задумываться всерьез), было довольно много фронтовиков, людей служивых или собиравшихся ими стать. В философы, у которых в перспективе было в лучшем случае преподавание диамата и истмата в техникумах и вузах, шла молодежь особого склада, «чуть-чуть сдвинутые», как считает Рудольф Колчанов, ежедневно наблюдавший своих коллег-мыслителей в общежитии. Для того чтобы оказаться среди них, девушка, да ещё из глубокой провинции, как Раиса, несмотря на её золотую медаль, должна была быть, безусловно, неординарной личностью. Раиса тогда такого впечатления не производила.

Очень худенькая, очень сосредоточенная – такой она запомнилась однокурсникам, среди которых оказались будущие звёзды философии и социологии Мераб Мамардашвили и Юрий Левада. В те годы она, даже будучи очень привлекательной, не выглядела эффектной и уж точно не была кокетливой. Производить яркое впечатление в те, ещё достаточно голодные годы ей не позволяла и тогдашняя бедность. Раиса выросла в семье с более чем скромным достатком, и её матери и отцу, железнодорожнику, растившим троих детей, ради того чтобы «поднять» их и дать образование, приходилось отказываться от многого. Рая не могла позволить себе не только лишнее платье, но и теплую одежду для зимы, и, как она рассказывала дочери, видимо, заработала ревматизм, когда бегала по морозу в тонких чулках и легких туфлях. Но стесненность в средствах её тогда ничуть не угнетала – может быть, и она принадлежала к породе «чуть-чуть сдвинутых», во всяком случае, увлеченных своим необычным предметом – и к жизненным трудностям студента относилась философски. Даже естественное для юной привлекательной девушки внимание к своей внешности и производимому на окружающих впечатлению было просто не в её характере. Красить губы, по словам супруга, она впервые начала в 30 лет.

Что свело и так прочно соединило на всю жизнь Раису и Михаила? Ведь все, кто наблюдал их, могли убедиться, что это был действительно редкий, гармоничный союз, брак из разряда тех, что «заключаются на небесах». Юрий Лизунов, фотограф из ТАССа, часто сопровождавший Горбачёвых в поездках, опытный физиономист, как все люди его профессии, говорил, что, когда они вместе, «у них совсем по-другому светились глаза». Чем они оказались так близки друг другу? Если отвлечься от того, что составляет таинство любовного союза, у них обнаруживается удивительно много общего. «Они ведь даже похожи были», – считает их дочка.

Начать с того, что оба – полурусские, полуукраинцы, только у Михаила украинкой была мать, у Раисы – отец, Максим Титаренко. Оба из простых, трудовых семей, не балованные ни достатком, ни исключительной заботой родителей. Оба обученные труду с детства и воспринимавшие учебу как единственное продолжение этого труда. Используя современную терминологию, Ирина называет их обоих «самообучающимися системами». Наконец, оба – чужаки в Москве, провинциалы, с жадностью впитывавшие все, что могла им предоставить столица, но при этом так и не ставшие столичными жителями, своими в этом, принадлежащем сразу всем, но только для немногих родном, городе.

Найдя друг друга в шумной суете московской жизни, они, по-видимому, почувствовали себя на отдельном, только им принадлежащем островке посреди бушующего и чужого им моря. Во всяком случае, с тех пор как они познакомились в 1951 году, сразу сузился круг их внешнего общения. «Они никого не оттолкнули, ни с кем не порвали, наоборот, будучи оба отзывчивыми и открытыми людьми, сохранили все дружеские связи, просто было видно, что у них образовался свой собственный внутренний мир, в который они никого не пускали», – рассказывает Р.Колчанов.

Привычки, отношение к жизни, к учебе у них и раньше были схожими, теперь же, даже не замечая этого, они начали подстраиваться друг к другу. Выяснилось, что оба обожают пешие прогулки, и эта привычка стала священным ритуалом, соблюдавшимся независимо от того, когда Михаил Сергеевич, ставропольский секретарь, а потом общесоюзный генсек и президент возвращался домой с работы. (После смерти матери традицию ежевечерних прогулок с отцом продолжила дочь Ирина.) Оба были, как считает Горбачёв, «максималистами", и уточняет: «Раиса Максимовна такой и осталась, а вот мне из-за специфики моих занятий и многообразных проблем пришлось превратиться в «человека компромиссов".

По твердости характера, методичности, организованности, граничившей с педантичностью, Раиса во многом превосходила мужа. Возможно, эти черты у нее развились или даже гипертрофировались за годы её социологических занятий, систематизации многочисленных опросов и преподавательской работы. Книги в домашней библиотеке расставлены её рукой строго по алфавиту. В студенческие годы она могла посредине концерта или спектакля встать и уйти, если у нее была недочитана к зачету какая-то книга или не закончен конспект. Точно так же в Ставрополе, принимая гостя из Москвы, она извинялась и отправлялась на кухню готовиться к завтрашней лекции.

К первым зарубежным поездкам она готовилась, как к семинарам, «начитывая» литературу, в музеи приходила с путеводителем и покидала с исписанным блокнотиком. Когда выезды за рубеж Горбачёвых стали регулярными, она отмечала на карте мира страны и города, в которых побывала. Вернувшись же в столицу в 1978 году, Горбачёвы более основательно знакомились с Москвой по плану, разработанному Раисой: по воскресеньям обходили московские памятники по эпохам, начиная с основания города. Можно усмотреть во всем этом проявление так и не выветрившихся комплексов девушки из провинции, которая самоотверженным трудом, предельной организованностью и внутренней дисциплиной заставляла себя наверстывать нехватку знаний и «универсальной культуры», которую ей не смогли своевременно дать семья и среда. Но в этом же проявлялась и безусловная сила её характера, целеустремленность и тот самый, уже упоминавшийся максимализм, нежелание удовлетворяться полумерами, суррогатами, «приблизительными знаниями», округлыми общими фразами и словами. Недаром Михаил Сергеевич в шутку называл свою Раису секретарем семейной партийной ячейки.

Ещё в университете она считала недопустимым для себя готовиться к экзаменам только по учебным пособиям или конспектам, а не по первоисточникам – по работам Гегеля, Канта, Фихте и других. Чиновник британского МИДа, сопровождавший чету Горбачёвых во время их первого визита в Великобританию в декабре 1984 года, буквально опешил, когда Раиса Максимовна высокопрофессионально оценила философские работы Гоббса – ему трудно было поверить, что её ремарка не была заранее специально припасена для поездки. Но точно так же в Ставрополе, куда был направлен на работу после МГУ Михаил Сергеевич, вовсе не предполагая, что станет «первой леди» советской супердержавы, она готовилась к лекциям в сельскохозяйственном институте, вчитывалась в переводы «закрытых» философских книг, издававшихся «штучным тиражом» для рассылки высшей партийной номенклатуре. Выросшая в окружении этих книг, в атмосфере постоянных семейных политических споров и философских диспутов, Ирина подтверждает, что имена Сартра, Хайдеггера и Маркузе с детских лет были у нее на слуху.

При этом, даже став преподавателем и доцентом вуза – одно время ей даже предлагали пост заведующего кафедрой, – Раиса Максимовна не превратилась в «синий чулок». Увлеченность «тяжеловесными» и даже схоластическими талмудами старых и новых философов не мешала ей держать не только интеллектуальную и профессиональную форму, но и оставаться привлекательной современной женщиной. С одинаковой заинтересованностью она следила за тенденциями зарубежной политической мысли и за веяниями моды: была в курсе моделей и фасонов сезона, модных цветов и длины юбок.

Этим, надо думать, объясняется то, что западная пресса, открывшая для себя жену Горбачёва вместе с перестройкой, назвала все эти перемены «феноменом Раисы». Прожив 23 года в провинциальном Ставрополе, лишь от случая к случаю наведываясь в Москву и редко бывая за границей, она яркой бабочкой выпорхнула из кокона безликой и обезличивающей системы – элегантной, независимой и уверенной в себе современной женщиной, которая стала советской «первой леди» едва ли не раньше, чем её муж бесспорным национальным лидером.

Но в начале 50-х Михаил, разумеется, не знал обо всех этих неординарных качествах своей будущей жены. Ему, как, впрочем, и ей самой, их предстояло ещё открыть и развить. Однако рядом с этой достаточно необычной девушкой он вовсе не был «ведомым». Хотя Раиса была на курс старше, он, студент-юрфаковец, со своим богатым трудовым и жизненным опытом, партийным стажем и начинавшейся комсомольской карьерой, выглядел вполне самостоятельным и взрослым мужчиной. Сделав Михаила после некоторых колебаний своим избранником (Горбачёв в мемуарах и в устных рассказах не без удовольствия припоминал поклонников, которые роем вились вокруг нее: «физика», аспиранта из Литвы и ещё одного «югослава, то ли серба, то ли хорвата», которым она в конце концов предпочла его), Раиса, как это было принято в тех семьях и той среде, откуда оба вышли, подчинила свою дальнейшую жизнь планам мужа.

После двухгодичной «дружбы» они наконец поженились в 1953 году, отпраздновав в общежитии студенческую свадьбу, – деньги на свадебные наряды он заработал на летних каникулах в своей родной МТС. Первую брачную ночь провели в комнате, которую им галантно уступили друзья Михаила, разбредшиеся кто куда. Но уже со следующего дня молодоженам пришлось вновь разойтись по мужской и женской «половинам» стромынских казарм, и даже официальное свидетельство о браке, служившее Михаилу пропуском в комнату Раисы, где её соседкой была будущая жена Зденека Млынаржа, не позволяло ему задерживаться у жены позднее 23 часов.

Подлинный медовый месяц наступил много позже, когда они смогли перебраться в аспирантское общежитие МГУ на Ленинских горах, где были «семейные» комнаты с невиданным по тем временам комфортом – душем и туалетом на каждые две семьи. Раиса, окончившая к этому времени университет, получила предложение остаться в аспирантуре, что лишний раз подтверждает серьезность её отношения к избранной стезе, и поджидала завершения учебы и распределения мужа. Ни о какой необычной карьере, ни тем более о политике молодые супруги в то время не помышляли.

Как миллионы советских людей, они, конечно же, были потрясены смертью Сталина и, как их чешский друг Млынарж, задавали себе в растерянности вопрос: «Что же теперь с нами будет?» Но Михаил, по свидетельству друзей, в те годы не был замечен ни в экзальтированном поклонении вождю, ни в хотя бы робком антисталинизме. Попереживал вместе со всеми и переключился на другие, более актуальные сюжеты в начинавшейся самостоятельной жизни. Его стихийный антисталинизм, который оказался основательнее, чем официальная анафема культу личности, прозвучавшая три года спустя, начал проявляться много позднее в нетерпимой реакции на происходившие вокруг него события. Но уже летом 53-го в письмах Раисе стажер ставропольской прокуратуры, будущий генсек пишет, как сильно он чувствует «отвратительность окружающего… Особенно быта районной верхушки». Но на более высокий уровень, тем более на оценку режима или поведения умершего вождя, его критика тогда не распространялась.

«Мы были не диссидентами, а ревизионистами», – написал он в книге диалогов с японским политическим и религиозным деятелем Д.Икэдой. Даже общая для их троих (вместе с Раисиным) дедов несчастная доля жертв репрессий 37-го не сказалась тогда на почитании им вождя. «Впервые в прямую связь историю своей семьи с последствиями сталинизма я поставил, находясь уже в Ставрополе и узнав о докладе Хрущева». Только с этой поры, а не с московских университет-ских лет, можно, наверное, зачислять Горбачёва, как это он делает сам, в поколение «шестидесятников» – «детей войны и ХХ съезда»…

С распределением Михаила, несмотря на защищенный на «отлично» диплом, вышла заминка. Остаться, как и Раиса, в аспирантуре у него не получилось: хотел пойти на «серьезную» кафедру – теории государства и права, а ему как бывшему селянину предлагали колхозное право. Поначалу «забрезживший» вариант распределения в центральный аппарат союзной прокуратуры сорвался. Новоиспеченный юрист стал своеобразной жертвой процесса десталинизации: в стране началось восстановление «социалистической законности» и закрытое постановление правительства запрещало брать на работу в центральные органы правосудия «незрелую» молодежь из юридических вузов, представители которой в прежние годы так ретиво обслуживали сталинские репрессии.

Горбачёву предложили на выбор работу в прокурорских органах Томска, Благовещенска, в Таджикистане или в подмосковном Ступино, что давало бы возможность «зацепиться» в столице, а Раисе продолжать учебу в аспирантуре. Но, видимо, и здесь сыграли свою роль его тогдашний максимализм и нежелание жертвовать специальностью ради Москвы. Нелепо подозревать его и Раису, бросившую аспирантуру и последовавшую за мужем в провинциальный Ставрополь, в том, что могли просчитать на двадцать лет вперед шансы сделать там головокружительную партийную карьеру. Их не ждали ни гарантированная работа, ни жилье, ни какие-то местные покровители, которые обещали бы Михаилу быстрое служебное продвижение. Рассуждать так задним числом, как делают некоторые российские или зарубежные комментаторы биографии Горбачёва, – значит упускать из виду, что оба они не так уж держались за Москву, продолжая чувствовать себя в ней чужими, забывать о том времени и о том поколении, полном надежд и желания самоутвердиться, в конце концов, о том, что они были молоды, уверены в себе и друг в друге и потому счастливы. Все остальное казалось и, видимо на самом деле, было вторичным.

Отправив багажом главные накопленные в Москве ценности – книги, Михаил и Раиса, обогащенные столичными впечатлениями, обремененные знаниями, он – римского права и начатков латыни, она – мировой философии – в 1955 году отправились в Ставрополь, почти как «разночинцы» или «народники» прошлого века. Они и в самом деле были «советскими разночинцами» – представителями нового сословия, вышедшего из народной среды, получившего добротное образование и мечтавшего применить его для улучшения участи своего народа. Главным для обоих была возможность начать вдвоем самостоятельную жизнь, их вовсе не смущало, что начинать её приходилось с чистого листа.

«Постоянно неугомонный»

«Хождение в народ», по правилам советской эпохи, начиналось с обхода кабинетов кадровиков. Прибывший из Москвы молодой специалист быстро убедился, что в ставропольской прокуратуре его не ждали с распростертыми объятиями. Диплом и значок выпускника МГУ не произвели впечатления на местное юридическое сословие, скорее наоборот: чужак, даже будучи земляком, раздражал, грозил нарушить размеренный, привычный уклад местной жизни. «Лишнее» образование здесь только мешало.

Ставрополь, в переводе с греческого «город креста», построенный при Екатерине для обороны от турецких нашествий, в середине 50-х годов выглядел «даже чересчур провинциальным», как дипломатично охарактеризовала его Раиса. В нем, правда, имелись свой проспект Карла Маркса и неизбежный кинотеатр «Гигант», но отсутствовали центральный водопровод и канализация. По свидетельству Владимира Максимова – будущего диссидента, издателя журнала «Континент», работавшего в те годы журналистом в ставропольской молодежной газете, это был типичный провинциальный городок, растянувшийся вдоль одной главной улицы. Здесь практически не было общественного, а тем более личного транспорта – в официальные учреждения, в магазины и в гости жители в основном ходили пешком. И если после родного села Ставрополь казался Горбачёву символом городской современной жизни, то после Москвы он выглядел совсем иначе.

Холодный душ, каким его окатили в местной прокуратуре, где он не так давно проходил практику и откуда слал Раисе письма, обличавшие «чиновничью наглость, косность и консерватизм», побудил темпераментного Михаила самому взяться за устройство своего будущего, тем более что «сманил» сюда из Москвы свою «Райчонку». Он специально загодя выехал в Ставрополь, чтобы приготовить все необходимое к её приезду. Михаил помнил, как хмуро встретили родители Раисы, которых они навестили после окончания учебы, сообщение о том, что муж срывает её с аспирантуры и тащит за собой в глухую провинцию.

Надо было немедленно трудоустроиться, и Горбачёв, обсудив ситуацию с приятелями, отправился в крайком комсомола. Там он выложил свои козыри: партийность, работа в селе комбайнером, полученный за это орден, университетский диплом, комсомольская работа на курсе и факультете. Напористый парень произвел хорошее впечатление на первого секретаря крайкома комсомола В.Мироненко и по уговору с прокурором края, решившим не держаться за спущенного ему по разнарядке нового сотрудника, Горбачёва откомандировали к нему. Так, не успев потрудиться по своей специальности, которой посвятил пять университетских лет, Михаил приступил к работе, где требовались не столько специальные знания, сколько особые качества: энергия, исполнительность, «моторность», умение находить подход к людям. Мироненко так аргументировал назначение его заместителем заведующего отделом пропаганды крайкома комсомола: «Соображает, знает деревню, язык подвешен. Что ещё надо?»

«Постоянная неугомонность» помогла Михаилу быстро включиться в круговерть, которую представляла собой жизнь партийно-комсомольского аппарата во все советские времена, и особенно в хрущевскую эпоху. Кампании, почины, местные инициативы и директивные указания Центра заставляли спицы аппаратного колеса вертеться круглосуточно. Готовым надо было быть ежедневно ко всему: от разъяснений пагубных последствий культа личности до направления молодежи на стройки «большой химии» и пропаганды кукурузы. После того как Никита Сергеевич открыл для себя несравненные питательные качества утиного мяса, крайком комсомола по примеру старших товарищей переквалифицировался в «утководов». Краевая молодежная газета на первых страницах грозно вопрошала: «Комсомолец, что за сутки сделал ты для утки?» Расплодившиеся птицы заполонили все водоемы, создавая очередную экологическую проблему, и, поскольку для их переработки не хватало мощностей, утки в конце концов были под шумок изведены – благо из столицы подоспела какая-то новая инициатива.

Кипучая деятельность Горбачёва создавала у всех вовлеченных в её орбиту ощущение того, что каждодневно вершатся какие-то большие государственные дела, а главное, все время что-то происходит. Он на свой лад откликнулся на дуновение хрущевской «оттепели», повеявшей из Москвы, попробовав в 1956 году организовать в Ставрополе первые комсомольские дискуссионные клубы под крамольным девизом «О вкусах спорят». После того как дебаты с вопросов о моде перекинулись на политику, клубы, как и утиный почин, пришлось прикрыть.

Не только усердие, но явные организаторские и ораторские таланты, способность складно и без шпаргалки выступать почти на любую актуальную тему, выделявшие Михаила среди ставропольских комсомольских функционеров, привлекли к нему внимание партийного начальства: он резво двинулся по ступеням аппаратной лестницы, нередко перешагивая по две сразу. Уже в апреле 58-го становится вторым секретарем крайкома комсомола, а в марте (счастливый месяц для Горбачёва) 61-го избирается первым секретарем и автоматически входит в «верхушку» краевой номенклатуры.

Между тем у Раисы дела поначалу складывались далеко не так успешно. Ей больше, чем ему, пришлось пострадать от слишком высокой квалификации: «красный диплом» выпускницы философского факультета МГУ на многих действовал, как красная тряпка на быка. Целых четыре года она практически не имела постоянной работы, перебиваясь эпизодической подработкой. Несколько раз её, не успев зачислить, увольняли при сокращении штатов. Наконец она начала работать преподавателем сначала в медицинском, затем в сельскохозяйственном институте, на экономический факультет которого заочником поступил и её муж.

Условия их жизни неспешно менялись к лучшему – по мере служебного продвижения Горбачёва. Начинали с 11-метровой комнаты с дровяной печкой и удобствами во дворе, которую снимали у пенсионеров. Вскоре стало в ней тесно: в январе 57-го родилась дочь Ирина. Через пару лет семья перебралась в коммуналку, где они занимали уже две комнаты. Первую отдельную квартиру получили уже после того, как Михаил стал первым секретарем крайкома комсомола.

Этот статус открывал перед ним совсем другие горизонты. В новом качестве он становился не только непременным участником регулярных заседаний и неформальных встреч краевой «элиты», но и многочисленных общесоюзных совещаний, слетов, пленумов ЦК комсомола. Чаще бывал в Москве, где общался с коллегами из других областей и республик. На одном совещании впервые встретился со своим грузинским «соседом» – комсомольским вожаком республики Эдуардом Шеварднадзе.

Подающую надежды молодежь регулярно приглашали на «взрослые» мероприятия. В составе ставропольской делегации на ХХII съезде КПСС Горбачёв оказался среди тех, кто в октябре 1961 года проголосовал за вынос из Мавзолея тела Сталина. «А как же, и я поднимал руку», – вспоминал Михаил Сергеевич, рассказывая такой эпизод. После окончания затянувшегося заседания он торопился выйти из Спасских ворот, чтобы выполнить какое-то срочное поручение своего тогдашнего партийного шефа Ф.Д.Кулакова. В проходной группу делегатов попросили задержаться. Ожидание затянулось. Когда как обычно нетерпеливый Горбачёв попробовал выяснить, в чем дело, один из часовых, преграждавших им путь, сказал: «А вот, выполняем ваше решение насчет Сталина». И действительно, вокруг оцепленного Мавзолея суетились военные и рабочие, занятые захоронением мумии вождя.

Заметно выделявшийся на общем провинциальном фоне, Михаил быстро попал в поле зрения нового краевого партийного руководителя Ф.Д.Кулакова, назначенного в Ставрополье в 1960 году. Именно он, содействовавший избранию Горбачёва первым секретарем крайкома комсомола, уже через год перевел его на работу парторгом крайкома партии, а ещё год спустя, в январе 63-го, поставил во главе ключевого орготдела. «Кулаков был мужик резкий, крутой, требовательный, типичный представитель „нажимной“ административной школы, – вспоминает Михаил Сергеевич. – Он, конечно, мог и разнос устроить, и выматерить, как водится в России. Но работал с душой, за дело болел и при этом никогда не поручал мне что-то сомнительное, хотя я знаю, что от других мог потребовать, что в голову придет и чего душа пожелает».

Видимо, смолоду были заметны в этом ретивом комсомольском активисте и энергичном партийном секретаре такие неординарные в этой среде качества, как искренняя убежденность, личное достоинство и внутренняя цельность, которые оберегали его от сомнительных поручений начальников и распущенности аппаратной «кухни». По той же причине, по которой его коллеги по партийным застольям научились уважать его привычки и не приставали с требованиями выпить до дна лишний стакан, начальство не решалось вести себя с ним развязно, «по-свойски», как с остальными порученцами. Казалось, они оберегали его, как заботливо пестуемого отпрыска, от зрелища изнанки жизни.

Почему столь непохожие люди, как Кулаков и Андропов, да и другие достаточно типичные советские руководители на разных этапах его карьеры благоволили к нему, поддерживали и, чуть ли не передавая с рук на руки, продвигали все выше? В этом списке покровителей, точнее заботливых «поводырей» будущего разрушителя устоев того порядка, сохранению которого они посвятили свою жизнь, окажутся и М.А.Суслов, и А.Н.Косыгин, и Д.Ф.Устинов, и А.А.Громыко, и сам Л.И.Брежнев. Одно из расхожих объяснений сводится к Горбачёва карьерному таланту, умению подыграть, вовремя поддакнуть и понравиться любому начальнику. В общем, к тому, что он «всех обвел вокруг пальца». Однако такая версия слишком проста для всех этих, в общем-то, весьма искушенных и отнюдь не наивных политиков, прошедших уникальную сталинскую школу.

Намного вероятнее другое: не приспособленчество Горбачёва – в этом как раз он мог походить на тысячи других партфункционеров, на знаменитые сталинские «винтики» системы, а то, что выделяло его из общей массы, заставляло обратить внимание. Одних – «стариков» – при виде молодого, горячего, напоминавшего им самих себя в молодые годы, но только более образованного, чем они, ставропольского «самородка», могла прошибить слеза умиления. Общаясь с ним, они вполне могли считать, что перед ними подрастающая надежная смена, «подлесок», как выражался Андропов – молодая поросль энергичных и компетентных руководящих кадров, о которой они не могли не мечтать. Другие – к ним скорее всего относился и Кулаков – видели в нем возможную опору уже на ближайшую перспективу, когда должна произойти неизбежная смена поколений в руководстве партии. Вот почему даже после того, как в награду за проявленную лояльность при смещении Хрущева Кулаков был переведен Брежневым в Москву, он продолжал опекать своего питомца. И добился сначала его избрания первым секретарем горкома партии, а два года спустя – вторым секретарем Ставропольского крайкома, что выводило 37-летнего Горбачёва на финишную прямую – дорогу к креслу полновластного «хозяина края» – первого секретаря крайкома.

Нельзя сказать, что на этом стремительно пройденном этапе партийной карьеры у него не было сбоев или что своим восхождением он обязан исключительно личному высокому покровительству. Горбачёв, не жалея сил, исправно «пахал» на разных участках, куда направлял его крайком. Месил сапогами грязь в районах, объявлял ударные фронты, обеспечивал шефство то над овцеводством, то над «царицей полей» кукурузой, боролся за чистоту партийных рядов, «снимая стружку» с проштрафившихся. Словом, добросовестно и лояльно нес аппаратную службу и, как уверяет, не строил в тот момент для себя излишне амбициозных планов.

Ставрополь в бытность его секретарем горкома партии заметно преобразился: появились централизованные сети водоснабжения и канализации, оживилось жилищное строительство, открылось несколько вузов и техникумов. Был пущен троллейбус, построены плавательный бассейн и Дом книги. Вопреки действовавшим тогда нормам, расставлявшим города по определенному ранжиру в зависимости от числа жителей и общесоюзной значимости, он пробил строительство цирка на проспекте Карла Маркса, хотя Ставрополю его иметь не полагалось.

Следует заметить, что несколько раз из-за размолвок с начальством, особенно после отъезда Ф.Кулакова, прямая линия его партийной карьеры могла вильнуть в сторону.

Была пора, когда он «заскучал» в трясине аппаратной текучки и, вспомнив об университетских годах и нереализованных мечтах, решил было оставить партийную карьеру и перейти на научную работу. Засел за книжки, сдал кандидатский минимум, собрался писать диссертацию. Увлекла, видимо, мужа своим примером Раиса. К этому времени, проехав и пройдя пешком по сельским дорогам не одну сотню километров и обработав более 3 тысяч опросных листов и социологических анкет, она защитила кандидатскую, посвященную особенностям быта крестьянской семьи. Систематизировать собранный материал ей помогала вся семья, которая, по воспоминаниям Ирины, в плане труда «всегда была очень организованна». Опросные листы, бумажные «простыни» и таблицы были разложены на полу по всей квартире, и не только отец, но и она, восьмилетняя девчонка, ползала по полу, сортируя ответы по графам соответствующих таблиц.

Научным мечтаниям Горбачёва сбыться не довелось. Став вторым секретарем крайкома, он вплотную приблизился к тому, что вполне можно назвать уже политической должностью. Впереди открывались горизонты членства в ЦК, а крепкая рука Федора Давыдовича Кулакова, к тому времени уже члена Политбюро, наряду с явным благоволением таких могущественных земляков, как Суслов и Андропов (с Юрием Владимировичем он познакомился во время его приезда в Минводы в 1969 году), прибавляли ему уверенности. Через год в Москве, не без нажима все того же Кулакова, решили, что перспективный второй секретарь созрел для самостоятельной работы. Преемник Кулакова Л.Ефремов был отозван в Москву, и Михаил Сергеевич, пройдя через смотрины в нескольких кабинетах ЦК, в апреле 1970 года перед окончательным утверждением переступил порог кабинета Генерального секретаря, ещё не подозревая, что пятнадцать лет спустя станет его хозяином.

В гвардии Брежнева

Став в 39 лет одним из самых молодых руководителей крупнейшего, стратегического с точки зрения вклада в экономику страны региона – по площади Ставропольский край равняется Бельгии, Швейцарии и трем Люксембургам, вместе взятым, – Горбачёв оказался в совершенно новой для себя ситуации. Степень самостоятельности, суверенности таких, как он, партийных «баронов», несмотря на теоретически сохранявшийся «присмотр» из Москвы, была весьма велика. Конечно, за первыми секретарями обкомов и крайкомов в большей степени, чем за руководителями союзных республик, правивших просто, как удельные князья, приглядывало недреманное око Отдела оргпартработы и «карающий меч» ЦК – Комитет партийного контроля. Тем не менее функционеры, достигшие уровня первого секретаря в регионе, знали, что отныне они в касте «неприкасаемых» и что тронуть их пальцем не позволено ни прокуратуре, ни даже КГБ, а кропотливо накапливаемый на каждого из них в недрах КПК компромат может быть пущен в ход только по личному распоряжению генсека. Отсюда следовал логичный вывод: демонстрируй беззаветную личную преданность высшему начальнику и будешь иметь полную свободу рук на отданной тебе в управление территории.

В то время, когда в эту касту партийных наместников попал Горбачёв, отношения Брежнева с первыми секретарями ещё не были сведены к одним лишь демонстративным проявлениям раболепия с их стороны – до хора славословий в адрес автора «Малой земли», «Возрождения» и выдающегося военачальника оставался десяток лет, и отношения строились на принципах почти взаимной выгоды. Понятно, что расположение генсека было жизненно необходимо не просто для благополучия каждого секретаря, но и для его области. Однако и сам Леонид Ильич, который в начале 70-х годов, как напоминает Горбачёв, ещё «не был похож на карикатуру», нуждался в поддержке преданных ему лично членов ЦК в маневренной борьбе по оттеснению на второй план премьера А.Косыгина – после отстранения В.Подгорного тот оставался неуместным напоминанием о «тройке», сместившей Н.Хрущева под девизом «коллективного руководства».

Горбачёва ему явно рекомендовал Кулаков – и не только как перспективного руководителя края, но и, безусловно, как гарантированное ценное пополнение отряда «брежневцев» в ЦК, на кого генсек мог спокойно положиться. Этим в значительной степени объясняется внимание Брежнева к молодому выдвиженцу, которому он уделил несколько часов неспешного разговора в кабинете на Старой площади, и доверительный тон, и явное стремление завоевать расположение собеседника, с которым он готов был, почти как с равным, обсудить все – проблемы экономики, кадровые вопросы и даже внешнюю политику. После деликатной обкатки у генсека операцию «вербовки» новичка в личную гвардию Брежнева завершил ритуал его введения в привилегированный круг первых секретарей, членов ЦК, составлявших замыкавшуюся на Кулакове «группу быстрого реагирования», которые по его сигналу должны были в случае необходимости своими выступлениями на Пленуме и критикой правительства Косыгина подкрепить позиции Брежнева. (Позднее Горбачёв уже в содружестве с Лигачевым воссоздаст эту проверенную в деле формулу, когда вопрос о его собственном избрании на пост генсека будет во многом зависеть от поддержки большинства членов ЦК.) И хотя церемонию посвящения в члены этой ни для кого не секретной «группы поддержки» Михаил скомкал, отказавшись выпить залпом полный фужер водки, чем вызвал общую настороженность, он снял возникшие политические подозрения на свой счет, рассказав о доверительном разговоре с генсеком.

И все же, оказавшись на вершине карьеры, немыслимой по крайней мере в те годы для партийного функционера его возраста, Горбачёв чувствовал себя неуютно. В отличие от принявших его в свой клан коллег-секретарей, он оставался человеком им в значительной степени посторонним. И не только потому, что принадлежал к другому поколению, будучи самым молодым и недостаточно солидным, хотя уже начал потихоньку лысеть и округляться, а потому, что был заражен, «отравлен» университетом и его атмосферой, затронувшей его московской «оттепелью», – всем, что потом стало называться «шестидесятничеством». Не только воспоминания о студенческой вольнице на Стромынке, о факультетском братстве и полузабытом римском праве тянули его в сторону от суеты партийной работы к книгам и мечтам о диссертации, но и все прочитанное, ночные споры об истинном социализме, беседы с сокровенным дружком З.Млынаржем, домашние диспуты с Раисой о Плеханове и Канте.

Ещё до того, как стал первым человеком в крае, он, разъезжая по районам, видел, насколько примитивны условия жизни занятых изнурительным трудом людей. В его голове рождались «бунтарские мысли». Но, как признается сам Михаил Сергеевич, «серьезно размышлять над всем этим было недосуг – заедала текучка». Кроме того, пока он добросовестно и, надо полагать, увлеченно трудился на различных участках, всякий раз сталкиваясь с чем-то, что вызывало непонимание или протест, он делился своими чувствами в письмах Раисе (а писал он ей их регулярно, в том числе и из поездок по краю), с молодым пылом обличал «чванливость и косность безграмотной бюрократии». Но чем выше поднимался по служебным ступеням, тем больше ощущал себя одним из представителей этого «ордена начальников», и, стало быть, нерастраченное негодование следовало обращать прежде всего на себя.

Что же мог он сделать, как вести себя, не изменяя студенческому прошлому, общим с Раисой взглядам, позициям и надеждам, как не поддаться всей этой рутине, не распуститься, подобно провинциальным «вождям», и не ассимилироваться, при этом никому себя не противопоставляя и не самоизолируясь? Да и можно ли было остаться «шестидесятником» не в Москве, а в провинции, да ещё если служишь власти, являешься в глазах людей её частью и, стало быть, разделяешь с ней ответственность за то, что творится вокруг?

Неизвестно, обсуждали ли это между собой Михаил и Раиса. Известно лишь, как отзывался Михаил Сергеевич о «шестидесятниках»: «эти люди были нацелены на перемены, на реформы, но долго не имели возможности проявить себя в деле». В свою очередь, о феномене Горбачёва и его поколении Андрей Синявский в интервью французской газете «Либерасьон» заметил следующее: «Он отличался от других тем, что попытался осуществить то, о чем они говорили и о чем мечтали». Не в этой ли его попытке воплотить в жизнь мечтания политических романтиков 60-х годов, оказавшиеся в значительной степени мифами, объяснение ревности и недоверия, которые демонстрировали по отношению к перестройке некоторые диссиденты?

Горбачёв не был обречен, как московские интеллектуалы 60-70-х годов, среди которых были и его однокурсники, давать выход эмоциям на кухнях, накрывать телефон подушкой, бессильно проклинать КГБ и жаловаться на цензуру. В ранге первого лица в крае он уже мог многое сделать. Выше него были только генсек и Господь Бог, да ещё, пожалуй, Система, в те годы ещё более неприкосновенная, чем сам Господь. Мог ли что-то реально предпринять, не касаясь Системы, даже самый первый секретарь? Оказалось, мог, и немало. Для начала постараться не менять уже давно сложившийся уклад жизни, вести себя вне зависимости от занимаемой должности. Для семьи Горбачёвых это было несложно. За годы совместной жизни выработались привычки, которыми они дорожили и которыми не стали бы жертвовать ни при каких служебных переменах, в том числе традиционный разбор событий дня и обсуждение прочитанного.

Имея служебную машину, он продолжал ходить на работу пешком. И жители города привычно подкарауливали его по дороге, чтобы обратиться напрямую с той или иной просьбой, – это была его уличная приемная. Раиса большую часть из 23 лет, прожитых в Ставрополе, избегала обкомовский «распределитель», предпочитая ходить в обычные магазины. Дочку Ирину по решению семейного совета принципиально определили не в единственную в городе английскую спецшколу, где учились все дети начальства, а в самую рядовую. Вопрос – подвозить её в школу или нет на служебном автомобиле – даже не обсуждался: это считалось неприличным.

Конечно, на фоне утвердившихся привычек партийной знати в эпоху позднего брежневизма, это, в общем-то, естественное, по меркам семьи Горбачёва, поведение многими воспринималось как вызов, проявление демонстративной гордыни, а может, и на самом деле было вызовом. Формой сопротивления узаконенному партийному барству, способом выделиться из остальной номенклатуры, сохранить свое собственное лицо. По словам Ирины, мама и в Ставрополе, и в Москве принципиально не посещала ни спецмагазины, ни ателье, в связи с чем ответственность за обновление её гардероба приходилось разделять с ней много разъезжавшему отцу, вкусу которого Раиса доверяла.

Щепетильность Раисы в материальных вопросах, помноженная на педантизм, не позволяла ей с молодых лет иметь даже самый незначительный долг, и она хранила в личном архиве квитанции за оплату всех продовольственных «заказов» из обкомовской столовой. В Москве супруга генсека-президента с такой же тщательностью следила за сдачей в Гохран подарков, вручавшихся Горбачёвым во время официальных визитов за границу, а после отставки мужа добивалась, чтобы ей отдали на руки расписки за них. К этому её, надо думать, подтолкнули намеки Ельцина после путча на то, что Горбачёву следовало бы самому покаяться в прегрешениях, и её опасения, что их обоих могут заподозрить в присвоении какого-то государственного имущества.

Но если за стилем и образом поведения семьи, как, впрочем, и за обликом мужа, который был обязан, по её убеждению, выглядеть всегда подтянутым и модно одетым, следила Раиса, то другую, главную часть их общих представлений о том, как хоть в чем-то изменить окружавший их провинциальный мир, приходилось, естественно, реализовать Горбачёву. Трудно предположить, что в течение 15 лет секретарствования в Ставрополе его главным побудительным мотивом было лишь стремление показать себя в общесоюзном масштабе, привлечь к себе внимание и подняться на более высокую карьерную орбиту.

Москва была за горами, Брежнев и его окружение ещё не одряхлели и казались вечными, а неуемная энергия Горбачёва требовала немедленного выхода. Стратегия стайера, рассчитывающего свои силы и график бега на длинную дистанцию, тогда ещё ему была чуждой. «Будет день, будет и пища» для размышлений и повод для принятия решений, – таким, по крайней мере, в те годы было его жизненное кредо. Особенность его официального положения добавляла к ней только одно – в статусе комсомольского вожака и функционера среднего партийного звена он почти ежедневно получал от руководства «утреннее задание», а теперь должен был придумывать и раздавать их сам. Благо поставленная перед ним задача определялась аграрной спецификой Ставрополя и его неустойчивыми климатическими условиями. К этому времени практика спускаемых из Центра директив миновала, и Горбачёву предстояло «выводить край в передовые», опираясь на собственные силы и фантазию.

За дело он взялся энергично, ведь ещё Ф.Кулаков отмечал в нем «способность проламываться через стену». Занялся мелиорацией земель, добился строительства Большого ставропольского канала, зачисленного в том числе благодаря напору секретаря в разряд ударных комсомольских строек. Развернул газификацию, объявил свою первую «большую перестройку» – так патетически называлась программа интенсивного развития овцеводства на Ставрополье. Увлекся сам и увлек других «ипатовским методом» подрядной уборки урожая, основанным на прямой материальной заинтересованности колхозников в конечном результате труда.

Попала в поле зрения Горбачёва и такая прибыльная для края отрасль, как виноделие, – по решению крайкома началось расширение посадок виноградников и увеличение производства не только столового винограда, но и марочных вин. Мог ли он предполагать, что через десяток лет, согласно другому партийному решению и тоже по его инициативе, эти виноградники будут вырубаться, а ставропольское виноделие угодит под каток антиалкогольной кампании? Оставайся он к тому моменту на посту секретаря крайкома и ослушайся – выговор, а то и освобождение от работы за отклонение от генеральной линии партии были бы обеспечены.

«Пробивать различные стены» приходилось каждодневно. При этом главными рычагами воздействия на экономику для него, как и для любого областного секретаря, служили партийное администрирование на местах и борьба за получение дополнительных субсидий из Центра. Этим инструментарием ставропольский секретарь научился пользоваться мастерски: так, чтобы добиться выплаты повышенных премиальных, заработанных «ипатовцами», приходилось принимать специальные решения крайкома партии. В засушливый год, когда поголовье скота оказалось под угрозой из-за нехватки кормов, на их заготовку мобилизовались горожане. Здесь были и школьники, часто удавалось подключить и отдыхающих из многочисленных санаториев и домов отдыха Ставрополья. Надо сказать, что эти нескончаемые битвы «за урожай», «за поголовье скота», за «птицепром» велись, по сути, не против неблагоприятных климатических условий, а против всепогодной Системы, и Горбачёву на своем участке фронта нередко удавалось осуществлять прорывы.

Вообще он был «везунчиком», недаром изумил Дж.Буша, когда в его загородной резиденции в Кэмп-Дэвиде, никогда, разумеется, не тренировавшись в этом излюбленном развлечении американского президента, с первого раза метнув подкову, насадил её на штырь. Иногда помогала его энергия, иногда выручал Господь Бог – в тот самый засушливый год в конце концов пошли спасительные дожди. Чаще выручали налаженные связи с московским начальством. От прямых контактов с ним, от «вхожести» в цековские и правительственные кабинеты зависели, естественно, все местные партийные руководители – каждый пользовался доступным ему способом, чтобы зазвать, заманить к себе кого-нибудь из членов Политбюро, а если повезет, то и генсека, и добиться поддержки. В ход шли земляческие связи, круглые даты основания городов, другие юбилеи, церемонии награждения республик и областей орденами и переходящими Красными знаменами.

Горбачёву, как и другому его коллеге из «курортных» секретарей, эта козырная для советской системы карта сама шла в руки. К нему в Ставрополь на курорты Минвод и в горный Домбай начальство ездило куда чаще, чем, скажем, к Лигачеву в Томск или к Ельцину в Свердловск, не говоря уже о Богом забытых вятичах или норильчанах. Конкурентами Горбачёва по приему и обслуживанию отдыхающих руководителей были крымчане, и в особенности его главный сосед-соперник, секретарь Краснодарского крайкома С.Медунов, на чьей территории располагались здравницы Сочи. Политической «рентой», которую ему приносило Черноморское побережье, он пользовался сполна. Через его застолья, банкеты, бани проходила регулярно значительная часть высшего партийного и государственного аппарата (с семьями), покидавшая Краснодарский край с щедрыми подарками, создавая гостеприимному секретарю, хозяйствовавшему в нем, как на своем подворье, прочный защитный слой, оберегавший его от партийных расследований и уголовных дел.

Контингент, гостивший у Горбачёва, был другим – на Минводы люди ехали не для загулов, а для лечения, и, по мере того как члены Политбюро старели, они, их свита и разномастные министры все чаще оказывались на его территории. И если благодаря своим разнообразным починам и экономическим экспериментам Горбачёв вошел в число перспективных местных руководителей, то личным контактом с такими ключевыми фигурами тогдашней политической иерархии, как М.Суслов, А.Косыгин, Д.Устинов, Ю.Андропов, Н.Байбаков, он во многом обязан Минеральным Водам и Домбаю (где любил отдыхать Председатель Совета Министров А.Косыгин).

На отдыхе, освобождаясь от своих кабинетов, приемных, «ЗИЛов» и неприступных секретарей, эти люди буквально и психологически «переодевались» в цивильное платье, становились доступнее и охотно выходили за рамки протокольного общения. Возможность неофициальных и даже задушевных бесед с начальством облегчало и то, что слабеющие и в разной степени больные люди не ждали от него, как гости краснодарского коллеги, разгульных попоек и банных утех с ласковыми комсомольскими активистками, а стремились отвлечься от будней, надоевших им за долгую государственную жизнь, и порассуждать об отвлеченном. И сам Михаил, и Раиса в этом плане были для них идеальными собеседниками. И хотя Раиса Максимовна в мемуарах вспоминает о приеме московских начальников в Ставрополье как об обременительной повинности, замечая, что для семьи оказывать это гостеприимство «было накладно», именно с той поры Горбачёвы со многими крупными деятелями позднебрежневского режима были знакомы и даже «дружны семьями».

В присутствии молодой образованной четы эти люди, в сущности лишенные большую часть своей жизни нормального человеческого общения, «снимали галстуки», «мягчели», открываясь давно забытыми либо попросту неизвестными окружающим сторонами своей натуры. Так Горбачёвы узнали, что Юрий Владимирович Андропов не только пишет стихи, но и помнит огромное количество казачьих песен, которые любит петь сам, а «сухарь» Косыгин даже в пожилом возрасте прекрасно танцует фокстрот и танго. Во время одной из бесед Алексей Николаевич «со слезами на глазах» рассказал Михаилу: он не может простить себе, что для того, чтобы показаться вместе с остальным советским руководством 7 ноября на трибуне Мавзолея, отлучился от тяжелобольной жены, лежавшей в больнице. Жена умерла в его отсутствие.

Если для «московских руководителей», позволявших себе расслабиться перед молодым секретарем, это общение было душевным отдыхом, то для Горбачёва, разумеется, оно оставалось работой. «Византийство в те годы, – вспоминает А.Яковлев, – утвердилось как способ даже не вершить политику, а просто выживать в номенклатуре». Жесткие рамки партийной карьеры, в которые он был отныне заключен, требовали от него не только развлекать старших товарищей и выслушивать их откровения, но и бить на публике ритуальные поклоны и перед партийным руководством в целом, и перед его конкретными представителями. Нетрудно, конечно, процитировать образцы его тогдашних славословий и в адрес М.Суслова, приезжавшего в Ставрополь вручать городу орден по случаю 200-летия, и «дорогого Леонида Ильича» в эпоху безудержного восхваления его литературных шедевров. Перечитывая эти тексты сегодня, отметим ради справедливости, в этой, обязательной тогда, вдохновенной лести Горбачёв хотя бы не стремился превзойти остальных своих коллег, в частности из Закавказских республик.

И хотя, надо полагать, Горбачёв не придавал этой словесной трескотне серьезного значения, воспринимая её как досадную, но и неизбежную повинность, в глубине души у него, как у нормального человека, накапливалось раздражение, а то и злость из-за того, что, в отличие от большинства, обреченного всего лишь слушать заведомый вздор, должен был сам активно разыгрывать этот дурной спектакль. Учитывая настроения в его собственной семье – по свидетельству Ирины, «дома царил дух неприятия всей этой затхлости и понимания абсурда сложившегося порядка», – участие в этом «лицедействе» даже для такого прирожденного актера, как Горбачёв, становилось все более тягостным.

Между тем какой-либо реальной перспективы выхода в нормальный мир, «на свежий воздух» тогда ещё не предвиделось. «Реальный социализм», казалось, ввел в действие собственные законы природы и стал государственной религией со своими обязательными ритуалами. Как и у любой религии, они предполагали не только молитвы и восхваления Господа (Системы и её наместников на земле), но и обличение (и разоблачение) еретиков. Михаил Сергеевич не боится вспоминать, что вскоре после «Пражской весны» 1968 года, когда в стране началось закручивание гаек, он, будучи ещё вторым секретарем крайкома, принял участие в экзекуции одного из ставропольских «диссидентов» – доцента Ф.Садыкова, осмелившегося по примеру чехословацких «ревизионистов» (тогда он, надо думать, себя к ревизионистам не причислял) выступить со своими «рецептами» усовершенствования режима. «Мы его тогда разделали под орех», – говорит Горбачёв, признавая, что впоследствии при воспоминании о бедном Садыкове, который озвучил многие идеи будущей перестройки, его «мучила совесть».


Не эта ли «больная совесть» стала в конечном счете главным внутренним изъяном образцового во всех остальных отношениях первого секретаря крайкома, тем сбоем в его генетическом коде, который развился позднее в неизлечимую болезнь ереси? Но в ставропольские годы если её вирус и присутствовал в организме Горбачёва, то ещё дремал, не давая о себе знать. Требовались особые дополнительные условия, чтобы он пробудился. К таковым можно отнести первые зарубежные поездки Михаила и Раисы.

Открытие внешнего – не советского мира, существование иной, внесталинской вселенной для него, как и для многих его сверстников, произошло в год проведения в Москве Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Летом 1957-го Михаил, как и сотни комсомольских активистов со всей страны, был мобилизован для шефства над съехавшимися в столицу представителями «прогрессивной молодежи планеты». На его долю выпала непростая обязанность обеспечивать участие в программе фестиваля разномастной, буйной и беспорядочной итальянской делегации, имевшей весьма специфическое представление о регламенте, дисциплине и времени вообще. Горбачёву, привыкшему со школы прилюдно отчитывать несознательных комсомольцев за опоздания на мероприятия, итальянцы преподали, наверное, первый урок политического плюрализма.

В свои собственные зарубежные экспедиции он отправился, уже став комсомольским функционером. Первые поездки, как тогда было заведено, состоялись в соцлагерь: ГДР, Болгарию. Эти выезды в «братские государства», где советских товарищей принимали как «старших братьев», вряд ли внесли что-то существенное в его «политическое развитие». Программы многих таких вояжей с обязательным посещением предприятий и пылкими тостами за дружбу напоминали сцены из «Кубанских казаков» – сам ставропольский казак Горбачёв ещё в университетские годы разъяснял своему другу Зденеку Млынаржу всю фальшь этого кинофильма.

Зато первые выезды в составе партийных делегаций на Запад – во Францию, Италию, Бельгию, ФРГ – стали для Михаила и сопровождавшей его «на отдых и лечение» Раисы настоящим выходом в открытый зарубежный космос. Горбачёву предстояло сделать как минимум два принципиальных открытия. Первое: как выяснилось, советские люди жили далеко не в самом лучшем из миров, в чем их усердно уверяла партийная пропаганда. Не только эксплуататоры, наживавшиеся, как им и положено, за счет трудящихся, но и сами эксплуатируемые, радушно принимавшие посланцев Родины социализма, жили и трудились в таких условиях, о которых классу-гегемону в СССР приходилось только мечтать. Вторым, не менее важным откровением стало то, что империалистическое окружение, вынуждавшее наших людей отказывать себе в самом необходимом ради обеспечения безопасности державы, при ближайшем рассмотрении оказалось не только не слишком враждебным, но подчас и весьма дружественным. Во всяком случае, получив возможность благодаря гостеприимству французских коммунистов проехать на предоставленном им «Рено» несколько сот километров от Парижа до Марселя, Горбачёвы смогли оценить не только красоты Франции, но и обращенную к ним доброжелательность людей и непривычную для выходцев из суровой советской реальности непринужденно-раскованную атмосферу.

Впервые столкнулся тогда Горбачёв и с «германским вопросом», в окончательное решение которого ему предстояло годы спустя внести решающий вклад. Он любит рассказывать, как владелец одной из бензоколонок в Западной Германии завел с ним разговор о своей разделенной стране. Политически подготовленный Михаил убедительно объяснил немцу, что ответственность за раскол лежит на германском фашизме, затеявшем войну, и к месту напомнил, что не столько Сталин, сколько главы союзных государств так «любили» Германию, что предпочли, чтобы их было как минимум две. Но даже после этой вполне достойной отповеди в сознании, по его словам, застрял вопрос немца: «А как бы вы сами жили, если бы вашу страну и столицу перерезали пополам?»

Раиса из своих первых зарубежных поездок вернулась не только с исписанными в музеях блокнотиками, зафиксировавшими восторженные впечатления от Парижа и Рима, но и с воспоминанием о поразившем её «двойном» памятнике Джузеппе Гарибальди – рядом с великим объединителем Италии была изображена его жена Анита. Тогда этот символ неразрывного семейного и духовного союза остался всего лишь одним из штрихов в мозаике впечатлений, однако впоследствии образ изваянной в камне супруги национального героя Италии, видимо, неспроста не однажды возвращался к ней.

Несмотря на многообещающее начало, а может быть, как раз из-за резвого старта, вознесшего Михаила Сергеевича почти к самому «политическому поднебесью», к середине 70-х годов паруса его партийной карьеры обвисли. Страна попала в позднебрежневское безветрие, и противоестественность этого декретированного сверху штиля острее всего ощущали такие, как он, молодые, динамичные и ещё во что-то верившие областные руководители. Их, впрочем, было не слишком много. Рой Медведев справедливо отмечает, что на общем фоне общесоюзной поместной номенклатуры Горбачёв выделялся как «нетипичный секретарь». Куда более типичными выглядели соседи Горбачёва по другим южнороссийским областям – краснодарец С.Медунов или ростовчанин И.Бондаренко, которые вовремя рапортовали Москве об успехах и не приставали к Центру с лишними инициативами, обменивая свое усердие в прославлении мудрости руководства ЦК и «лично» Леонида Ильича на практически полную безнаказанность. В результате любые жалобы, поступавшие с мест сигналы о фактах произвола и беззакония, царившего в этих удельных княжествах, исправно переправлялись тем, кого они касались, для «принятия мер», а затевавшиеся было КПК дежурные «проверки» благополучно захлебывались (в том числе в обильных возлияниях, которыми встречали московских инспекторов местные власти).

Ставропольского секретаря не смущало, что на этом фоне он выглядел «белой вороной". Горбачёв, разумеется, действовал по общим правилам игры, не уклонялся от повинностей, наложенных, как барщина, на весь партаппарат, использовал тот же особый казенно-канцелярский язык общения совпартноменклатуры. Но одновременно с участием в обязательном тогда для всех пропагандистском „жужжании", давно воспринимавшемся как неизбежный шумовой фон, Горбачёв старался не усердствовать сверх меры, не выходить за пределы „партминимума", а за рамками формальных церемоний и вовсе позволял себе «дерзить“ начальству (разумеется, не самому главному). «Ну не мог я, хоть зарежь, просто поддакивать начальникам и по каждому поводу восклицать: «Ах, как вы замечательно это придумали или сказали, Иван Иванович!" – рассказывал он. Может быть, поэтому с начальниками, требовавшими безусловного почтительного послушания и демонстративного поклонения, вроде А.Кириленко, К.Черненко, отношения у него «не складывались". Вместе с тем у людей, не менее значимых в Политбюро, в частности у А.Косыгина и Ю.Андропова, дерзкий, но «болеющий за дело“ ставропольский секретарь вызывал благожелательный интерес.

Благоволил к нему, до того пока не впал в полулетаргическое состояние, и сам Леонид Ильич. Адресовав членам Политбюро его записки, обещал свою поддержку в преддверии Пленума по сельскому хозяйству и на заседаниях ПБ многозначительно замечал, что «надо бы поддерживать инициативную молодежь, раз уж мы её выдвигаем». Но по мере дряхления генсека угасал и его интерес к поступавшим «снизу» идеям. К тому же после окончательного утверждения своего непререкаемого авторитета в соперничестве с премьер-министром потеряла прежнюю ценность в его глазах и упоминавшаяся уже «группа оперативной поддержки».

Почувствовав это ослабление внимания Брежнева к своему «протеже», аппаратный истеблишмент постарался осадить «выскочку». Горбачёву явно дали понять, что «суетиться» не стоит, и достаточно демонстративно отодвинули его в категорию «заднескамеечников» ЦК. За 8 лет пребывания первым секретарем Ставропольского крайкома он ни разу не удостоился права выступления на Пленуме ЦК, хотя каждый раз исправно записывался в прения. «Всегда давали слово „вернякам“, – жаловался он, – ростовскому, саратовскому, тюменскому секретарям, о которых заранее было известно, что они скажут».

Попробовали подкопаться под «нетипичного» ставропольца, в котором брежневское окружение учуяло чужака, и с другого бока. Надеясь найти компромат, начал было «копать» тогдашний всесильный министр внутренних дел и друг брежневского семейства Н.Щелоков, в конфликт с которым Горбачёв вступал из-за самоуправства его подчиненных. В одном из доверительных разговоров он заявил своему окружению: «Горбачёва надо уничтожить!» Однако отыскать компромат не удалось, а на более серьезную спецоперацию у него уже не хватило времени…


Леонид Ильич угасал на глазах, надвигалась аскетичная андроповская эпоха, и Горбачёв, явно находившийся в фаворе у будущего генсека, получил шанс пересесть с задних скамеек ЦК на передние. Периодически напоминал о своем питомце и упоминавшийся уже его давнишний покровитель Ф.Кулаков. Написанную Михаилом Сергеевичем обстоятельную, страниц на 70, «непричесанную» записку о проблемах села Федор Давыдович, велев сократить её наполовину и заручившись согласием Леонида Ильича, разослал членам Политбюро и Секретариата ЦК. Революции или сколько-нибудь существенных реформ в тогдашнем сельском хозяйстве эта бумага не вызвала, её благополучно этапировали в партийный архив, но сам факт «тиражирования» именной записки, безусловно, поднимал автора в глазах остальных членов ЦК.

Летом 1978 года на Пленуме ЦК Горбачёв получил наконец право подняться на трибуну и, «чувствуя затылком» скептически-настороженное молчание Президиума, высказал одолевавшие его сомнения и основные идеи относительно того, как избавить сельское хозяйство от обидного статуса иждивенца. Его речь – эта заявка на неортодоксальное мнение – многими воспринималась как публичное представление Горбачёва партийному аппарату, и профессионалы начали немедленно раскладывать номенклатурные пасьянсы в попытке вычислить новую должность, какую прочит ему начальство. Угадать, что произойдет через несколько недель, не было дано никому.

Секретарь ЦК КПСС Ф.Кулаков явно присматривал для него заметное новое место в своем окружении. Сам он, к тому моменту самый молодой член Политбюро, вполне мог «поигрывать» с идеей своего возможного вознесения в заветное кресло генсека. Для такой, пусть даже достаточно отдаленной перспективы надо было начать формировать свою команду. И обязанный ему многим Горбачёв вполне логично должен был занять в ней центральное место. Однако человек, будь он даже член Политбюро, может всего лишь предполагать, – возможность располагать Бог оставляет за собой.

После того как Кулаков ввел своего «наследника» в состав ЦК, максимум, что он мог ещё сделать, – это передать ему собственное место в кремлевском руководстве. Для этого надо было его освободить. Что и произошло, когда спустя несколько дней Федор Давыдович, после оказавшегося фатальным «нарушения режима», скоропостижно скончался в своем рабочем кабинете. Свято место оказалось пусто, и Горбачёв неожиданно для всех и самого себя оказался первым кандидатом на то, чтобы его занять.

* Глава 2. «Топор под лавкой» *

«Подлесок»

В декабре 1978 года Михаил и Раиса перебрались в Москву. Свою Москву – которая их познакомила, напутствовала в счастливое семейное плаванье. Но нельзя, как известно, войти дважды в одну и ту же реку. За прошедшие 23 года здесь все изменилось, и прежде всего изменились они сами. Михаил стал Михаилом Сергеевичем, посолиднел, полысел, начал носить шляпу. За плечами была успешная и уверенная комсомольско-партийная карьера. Первый секретарь крайкома одного из ведущих регионов страны научился открывать двери главных московских приемных и избавился от трепета перед обитателями сиятельных кабинетов. Перевод в Москву он воспринимал не как неожиданный подарок, за который следовало благодарить судьбу и каждого из членов Политбюро, а как закономерность. То, что он становился самым молодым Секретарем ЦК КПСС, его нисколько не смущало, скорее служило подтверждением: он выбрал верный путь и оптимально распорядился открывшимися перед ним возможностями.

Другой за эти годы стала и Раиса. Целеустремленная студентка-философичка, активная участница бесчисленных университетских дискуссий тех лет превратилась в уверенную в себе молодую женщину, настроенную на самостоятельную преподавательскую и научную карьеру, независимую от номенклатурной судьбы мужа. Лишь позднее, оказавшись в Москве, Раиса, хотя и не сразу, смирится с вынужденным уходом в тень Горбачёва, осознав, что, направляя, консультируя и оберегая мужа, она получит несравненно большую возможность реализовать себя. Пока же Раиса Максимовна без сожаления расставалась с размеренным укладом жизни «первой дамы» Ставрополя и с нетерпением готовилась к встрече с Москвой, предчувствуя, что и её Михаила ждет новая и сладостно неизвестная судьба.

Несмотря на годы, прожитые в российской глубинке, Горбачёвых трудно было отнести к провинциалам. И дело было не только в их студенческой молодости, прошедшей в стенах МГУ, к тому же в переломные 50-е годы. Распрощавшись с университетом, Михаил продолжал самообразование. Чтобы на равных общаться с профессионалами его аграрного края – секретарями сельских райкомов, председателями колхозов, механизаторами, он добавил к своему юридическому диплому диплом выпускника Ставропольского сельскохозяйственного вуза.

Но если к продолжению учебы его подталкивали служебная необходимость и разбуженная университетом жажда новых знаний, то переводы зарубежных книг по политике (информирования узкого круга номенклатуры) он читал, что называется, для души. Именно здесь он открыл для себя таких марксистских «еретиков», как Грамши, Тольятти, Боффа. Там же вместе с Раисой читал и современных антимарксистов и новых философов – Сартра, Маркузе, представителей «франкфуртской школы».

Расширить горизонт Горбачёвым помогли и зарубежные поездки. После одной из них Раиса даже как-то задала мужу явно антисоветский вопрос: «Миша, почему мы живем хуже?» В Ставрополе найти ответа на него не удалось. Оставалась надежда на Москву.


Не только Горбачёвы изменились за прошедшие годы – их ждала совсем другая Москва. Не та, сначала сталинская, а потом хрущевская, которую они помнили и знали, а брежневская. К тому же им предстояло приземлиться не в анархически-вольнодумном студенческом общежитии на Стромынке, а в герметически изолированной от внешнего мира «резервации» для высших партийных бонз – в царстве Застоя.

Сам по себе этот хлесткий термин, как любое, тем более официально санкционированное уже в перестроечную эпоху клише, конечно же, условен. Он не отражал ни противоречивой реальности советского общества, ни накапливавшихся в нем тогда симптомов будущих изменений. Да и Л.Брежнев в первые годы своего правления отнюдь не походил на персонажа многочисленных анекдотов, в который превратился к концу жизни.

Теперь уже забыли, что в октябре 1964 года новость о смещении Никиты Хрущева на Пленуме ЦК вызвала в стране и, конечно же, в партийном аппарате смешанные чувства. Пришедшая к власти «тройка» – Брежнев, Косыгин и Подгорный, – провозгласившая своим кредо «коллективное руководство», поначалу, особенно после многочисленных хрущевских эскапад, лихорадивших не только партию, но и, как в момент Карибского кризиса, весь мир, воспринималась оптимистами чуть ли не как новое слово в развитии советской демократии.

Конечно, самые большие надежды уставшие к тому времени от Никиты, хотя и признательные ему «шестидесятники», связывали с премьер-министром А.Косыгиным, рассчитывая, что именно он станет «коренником» новой «тройки», и, благодаря своей бесспорной компетентности и прагматичности, а также очевидному равнодушию к идеологии, сумеет оттеснить партбюрократию от рычагов управления страной. Однако даже начальные новации премьера, грозившие ослабить монополию партийной власти, заставили партийный аппарат дружно ощетиниться, чем не замедлил воспользоваться его полномочный представитель в «тройке» – Л.Брежнев.

Впрочем, сам новый генсек отнюдь не был безликим ставленником партийной номенклатуры. У него были и свои пристрастия, и здравый смысл человека с большим жизненным опытом. Михаил Сергеевич вспоминает, например, как при очередном обсуждении на Политбюро вопроса о распределении бюджетных средств, выбирая между «обороной и хлебом» – двумя конфликтными запросами на бюджетные средства, представленными Д.Устиновым и М.Горбачёвым, – Леонид Ильич поддержал его, дав недвусмысленно понять, что на первое место (по крайней мере на том этапе) ставит хлеб.

Однако осторожное здравомыслие человека компромиссов, каким изначально был Брежнев, неизбежно должно было в переломные моменты приноситься в жертву верховной логике Системы и Власти. Ибо прежде всего сохранение того и другого представлялось приоритетом обитателям серых зданий на Старой площади, понятием более важным, чем «хлеб насущный» и оборона. И потому со всеми, кто осмеливался бросить вызов Системе, Власть расправлялась безжалостно. Так, уже через год, в 1965-м, железный кулак пытавшегося выглядеть поначалу либеральным режима обрушился на головы двух опаснейших «отщепенцев» – А.Синявского и Ю.Даниэля, осмелившихся выйти за красные флажки дозволенного и опубликовать свои литературные памфлеты за рубежом.

Но настоящим финалом заигрываний новой власти с идеей хоть каких-то политических или экономических реформ стало распятие «Пражской весны». Еретическая концепция «социализма с человеческим лицом» была воспринята в Москве как стратегическая угроза, сравнимая с натовской агрессией. «Мы вас не отпустим», – как учитель непонятливому ученику, втолковывал Леонид Ильич Александру Дубчеку действие законов всемирного социалистического тяготения. Самым убедительным из его аргументов в конечном счете оказались танки. (Андропов, «не отпускавший» из СССР с помощью КГБ тысячи «отказников», десятилетие спустя практически теми же словами – «мы не можем потерять Афганистан» – подтверждал действие законов Системы, оправдывая одновременно свою подпись под решением о начале афганской войны.)

Уже известный читателю студенческий друг Михаила и Раисы Зденек Млынарж впоследствии стал одним из лидеров «Пражской весны». После окончания университета они долго не виделись. В 1967 году, когда Горбачёв был уже видным партфункционером, Зденек, воспользовавшись своей поездкой в соседнюю Грузию, заехал в Ставрополь навестить старых друзей. «Мишка» встретил его в аэропорту Минеральных Вод. Целых два дня они бродили по горам, собирая для коллекции Млынаржа каких-то жучков, и говорили, говорили. Гость с тревогой рассказывал о кризисе, назревавшем в Чехословакии из-за засевших в руководстве сталинистов. Домой явились за полночь. Раиса, возмущенная их «бродяжничеством» и не вполне трезвым состоянием после пикника, чуть было не оставила друзей за закрытыми дверями. «Зденек был для меня самым близким другом, ближе, чем кто-нибудь из наших, – признался однажды Михаил Сергеевич. – Мы ведь вместе и на похороны Сталина ходили». Эти похороны для них обоих растянулись на всю жизнь.

Когда в 69-м Горбачёв приехал в Прагу вместе с тогдашним томским секретарем Е.Лигачевым в составе партийного десанта, направленного в ЧССР, чтобы помочь «нормализации», он уже не увиделся с Млынаржем: исключенный или, как говорили тогда, «вычеркнутый» из партии, её бывший идеолог работал смотрителем в музее и, разумеется, принадлежал к касте «неприкасаемых». Испытав на себе свирепый характер Системы, которую он мечтал усовершенствовать ради её же сохранения, Зденек ни разу не упрекнул сокурсника в том, что оказался вычеркнутым и из его телефонной книжки. Сам партийный работник, ещё недавно один из руководителей КПЧ, он, видимо, хорошо представлял те жесткие рамки, в которые втискивалась жизнь его советского друга по мере восхождения на пик Карьеры, и верил, что тот его не забыл. И оказался прав. Став Генеральным секретарем и избавившись от необходимости отчитываться о своих связях перед Инстанцией, Горбачёв сам разыскал своего опального товарища, к этому времени обосновавшегося в Вене в статусе политэмигранта, и пригласил его в Москву. Но даже защищенный своим новым положением, чтобы «не дразнить гусей», как советских, так и чехословацких, он принял Млынаржа негласно. Как же должен был жалеть Млынарж о том, что его сосед по общежитию не занимал этот кабинет двадцатью годами раньше, весной 68-го. Ведь уже тогда всем, кроме, может быть, романтиков «Пражской весны», было ясно, что по законам природы социализма демократическая революция в «одной, отдельно взятой стране» не может победить до тех пор, пока не взломан материковый лед Системы в её центре – Москве.

Не только во внешней, но и во внутренней политике СССР сразу после чехословацких событий произошел заметный откат на консервативные и даже неосталинистские позиции. Мечта партаппарата о спокойной жизни в условиях замороженной системы власти начала сбываться. Огромная страна, как судно с вышедшим из строя мотором, легла в дрейф. Становилось все очевиднее, что свое место на международной арене вторая мировая сверхдержава обеспечивает исключительно за счет ядерных ракет, стремительно приближаясь по всем остальным показателям к второразрядным странам.

Разумеется, заморозить жизнь двухсотмиллионной страны было невозможно, и она, эта жизнь, следуя собственной логике, расщеплялась, раздваивалась, разделялась на реальность и фикцию. В этом постоянно увеличивавшемся зазоре комфортабельно расположились и неофициальная, теневая экономика, и параллельная, скрытая от глаз, политика. Агитпроповской пропаганде все труднее удавалось заштукатуривать расширявшуюся щель между реальной жизнью и её плакатным изображением.


По мере того как руководители страны старели, они все охотнее перемещались из реального мира в иллюзорный. Соответственно изменялись, адаптируясь к потребностям заказчика, функции обслуги режима – партаппарата. Его главной задачей всегда была охрана Системы и от потрясений, и от перемен во внешнем мире, грозивших её поколебать или ослабить. Теперь таким «внешним миром» для партийной бюрократии все больше становилась уже не заграница и Запад с его «тлетворным влиянием», а собственная страна.

Чувствуя, что прежний тотальный контроль над обществом, опиравшийся в прошлые времена на ещё не выветрившуюся веру граждан в будущий коммунистический «рай» и на сталинский террор, уже невозможен, партократия стала обустраивать свой собственный номенклатурный мирок, законопаченный от внешних сквозняков. Главным делом аппарата становилась имитация жизни и направление наверх успокаивающих сигналов. В полном соответствии с анекдотом тех времен: комфортно расположившаяся в вагоне стоящего поезда компания советских руководителей «опустила шторки» на окнах и готова была воспринимать усердное сопение обслуживавшей её поездной бригады за пыхтение паровоза. Искусственно раскачиваемый вагон все больше напоминал спальный.

От руководства на местах Центр ждал лишь рапортов о «трудовых достижениях», а номенклатурная элита, сосредоточенная в мозговом центре партии – ЦК и обслуживавших его научных учреждениях, занималась вымучиванием новых формулировок для доклада генсека на съезде партии или на пленуме. Чем дальше, тем больше календарь уже не только политической, но и всей остальной жизни страны должен был определяться не сменой сезонов и времен года, и даже не восходом и заходом солнца, а публичными появлениями генсека и его все более редкими поездками по стране.

Не имея возможности остановить течение жизни «за шторками», власть старалась, как могла, забаррикадироваться от новостей «из-за бугра». Поездки за рубеж превратились едва ли не в главную служебную привилегию. Допуск в спецхраны и спецзалы библиотек контролировался так же строго, как в спецбуфеты. В век бурного научно-технического прогресса и развития системы глобальных коммуникаций власть держала с помощью КГБ под строжайшим запретом ксероксы и факсы. Телефонные справочники имели гриф «Для служебного пользования», а географические карты и планы крупнейших городов выпускались с умышленными искажениями, чтобы сбить с толку потенциального захватчика.

Справочным было запрещено сообщать рядовым гражданам телефоны иностранных посольств. Радиоглушилки «враждебных голосов» ревели на полную мощность, а одной из главных дипломатических инициатив Советского Союза, подарившего миру первый спутник, было внесенное А.Громыко на сессии Генеральной Ассамблеи ООН предложение запретить спутниковое телевещание, поскольку оно-де нарушает государственные границы. Установка «телетарелок» квалифицировалась, естественно, как форма политического диссидентства, то есть уголовного преступления. Оба советских нобелевских лауреата 70-х годов – А.Солженицын и А.Сахаров – были сосланы: один в Западную Германию (о его высылке канцлер ФРГ Вилли Брандт и писатель Генрих Белль, приютивший автора «Архипелага», узнали, когда самолет уже находился в воздухе), другой – в недоступный для иностранной прессы и дипломатов закрытый город Горький.

И все-таки отчаянно стремившаяся контролировать все и вся Система оказалась не властна над главным временем – биологическим. Дряхлевшее руководство было уже не в состоянии не только натягивать, но и держать в руках поводья. Брежнев все больше терял интерес к управлению партией и страной и даже несколько раз заводил разговор о своей отставке. Однако окружавшая партийный трон «группа товарищей» не отпускала старика на покой, во-первых, из-за того, что уже сама нетвердо стояла на ногах и использовала стабильность режима как подпорку, во-вторых, возможные преемники, мысленно примерявшие на себя мантию генсека, не хотели, чтобы прецедент даже добровольной отставки ставил под угрозу принцип пожизненной власти.

Между тем заседания Политбюро все чаще сводились к 15-20 минутам обременительного для всех ритуала. Леонид Ильич уже давно не спорил с Устиновым насчет приоритета хлеба над обороной, предоставив ВПК, как, впрочем, и другим влиятельным лоббистам и республиканским секретарям, полную свободу рук. Требовавшие неотложной реакции вопросы решались «узким кругом» нескольких членов Политбюро, да ещё верным оруженосцем генсека – заведующим Общим отделом ЦК К.Черненко, как тень сопровождавшим Леонида Ильича ещё со времен его секретарства в Молдавии. Все чаще именно он, стоя за спиной и склонившись к уху Брежнева, тасовал прямо на заседании разложенные на столе бумаги, объявляя формулировки очередного пункта повестки.

Нередко вся процедура обсуждения (вернее, одобрения) ограничивалась услужливыми выкриками собравшихся: «все ясно». Нередко приглашенных для проформы руководителей ведомств с порога заворачивали назад, вспоминает Михаил Сергеевич, а если какой-нибудь сюжет вызывал интерес у находившегося в полупрострации генсека, его обсуждение сводилось к невнятному обмену репликами между сидевшими возле него «старшими» членами ПБ – их содержание трудно было уловить на другом конце стола. Когда Леонид Ильич «прибаливал», приемную для него оборудовали в больнице на улице Грановского. Нередко же для упрощения процедуры все тот же Черненко рассылал от его имени членам Политбюро тексты, требовавшие их санкции, а затем выпускал в свет очередное постановление, обретавшее силу государственного закона, приложив к протоколу несостоявшегося заседания резиновую роспись немощного вождя.

Такой порядок вещей, выглядевший незыблемым, наверняка успокоительно действовал на сверстников генсека, составлявших подавляющее большинство Политбюро, но вряд ли устраивал следующее поколение партийных кадров, и в особенности «полевых» руководителей – молодых и энергичных секретарей обкомов. В отличие от кремлевских старцев они не могли закрывать глаза на то, что происходило в реальной жизни. На них, первых секретарях парторганизаций областей и краев, таких, как Горбачёв, Лигачев или Ельцин, лежала персональная ответственность за то, чтобы «дать план», вовремя убрать урожай, «накормить население» и согреть дома зимой. Глядя со своих колоколен на обострявшиеся проблемы страны, для решения которых им приходилось денно и нощно «пахать», многие из них не могли понять и принять безмятежности обитателей московского Олимпа.

В своих письмах Раисе, размышляя о системе власти «толстокожих", Горбачёв не стесняется в выражениях, пишет о низкой эффективности, суперцентрализации, злоупотреблении личными связями и кумовстве. К врожденным порокам заведенного порядка он относит органическое неприятие любых новаций, искаженную информацию Центра о положении на местах („сплошь и рядом идут приписки и настоящая липа“), низкую компетентность аппарата. Удивляться этому не приходилось – на местах партийно-советских функционеров давно подбирали по способности организовать для своего и приезжего начальства выезды на охоту, рыбалку и посещение бани.

А вот свидетельство ещё одного первого секретаря – Томского обкома – Егора Лигачева, человека совсем другого характера и жизненного опыта, чем Горбачёв: «В 70-80-е годы советская форма социализма начала сдавать. Её характеризовали пагубно огромные военные расходы, уходившие на ВПК. Накапливалось отставание по производительности труда от США и других промышленно развитых стран, увеличивался разрыв в области технологии». Написано это человеком, уже пережившим надежды и разочарования, связанные с перестройкой, и показательно как отражение настроений, характерных для наиболее активного слоя советской номенклатуры.

Проявился ещё один важный для жизни партаппарата аспект брежневизма – почти полная остановка «социального лифта», иначе говоря, резкое замедление вертикальной мобильности кадров. Из-за фактически династического правления партийной олигархии система кадровой циркуляции оказалась нарушенной. Склеротические пробки, забившие сосуды государственного и партийного организма, начали грозить инфарктом уже не только клиентам Центральной клинической больницы, но и всей Системе. Дошло до того, что чуть ли не уверовавшие в свое бессмертие кремлевские бонзы под давлением детей и внуков потихоньку взялись за передачу по наследству не только госдач, но и влиятельных постов, то есть самой Власти.

Если в сталинские времена вознесение наиболее энергичных и амбициозных воспитанников Системы на её верхние этажи происходило за счет периодических «чисток» и репрессий, открывавших новые вакансии, то в застойные времена ждать возможности карьерного продвижения приходилось десятилетиями. И все-таки, как вспоминает Горбачёв, «ни я, ни мои коллеги (а регулярные совещания, конференции и курсы партучебы, не говоря уже о пленумах и съездах, предоставляли многочисленные возможности для встреч тех, из кого состоял, как выражался Андропов, „подлесок“ режима) не оценивали тогда общую ситуацию как кризис системы». Большинству казалось, что проблемы страны можно относительно быстро и безболезненно решить давно назревшей отправкой на покой Брежнева и его ближайших сподвижников.

Правда, когда Горбачёв заикнулся было о таком варианте в разговоре с Ю.В.Андроповым во время его очередного отдыха в Минводах, предполагая благожелательную реакцию, тот резко осадил своего молодого земляка, преподав ему урок номенклатурной мудрости: «Леонида Ильича надо поддержать, Михаил, – это вопрос стабильности партии и государства, да и международной стабильности». Андропов, конечно, не мог знать, что его заклинание-завещание обращено к тому, кто вскоре пустит на ветер ту самую священную стабильность, служение которой было едва ли не подлинной религией этого убежденного атеиста.

Правда, в то время не подозревал об этом и сам Горбачёв. Десятилетие спустя, посещая в Стэнфорде Русский исследовательский центр, экс-президент СССР решил начать беседу с профессиональными «советологами» вопросом: «Могли ли вы представить себе десять лет назад, что в СССР произойдут такие события?» Все приумолкли, потом один пожилой профессор русской литературы ответил вопросом на вопрос: «А вы, Михаил Сергеевич?» Обычно находчивый Горбачёв ничего не ответил…


Хотя на своих «мальчишниках» – женщин среди первых секретарей республик и обкомов не было – подраставшая партийная смена часто давала выход эмоциям и даже могла «проходиться» по адресу намертво вцепившихся в свои кресла членов Политбюро, выступать с открытой критикой, разумеется, никто не отваживался. Конечно, в хрущевские, а тем более брежневские времена никто из пробившихся в «номенклатурный слой» уже не боялся ночного ареста. Тем не менее было ясно, что достаточно вольготный режим, которым пользовались партийные «бояре», даровался им в обмен на абсолютную, пусть и показную лояльность. Все ещё помнили события 1957 года, когда несколько коллег Хрущева по Президиуму ЦК, бросивших ему вызов, в одночасье превратились в «антипартийную группу». Без лишних церемоний были низвергнуты со своих постов и легендарный маршал Г.Жуков, и очередной преемник «железного Феликса» «железный Шурик» – развивший подозрительно бурную активность А.Шелепин.

И хотя все эти сравнительно мягкие по критериям сталинских времен репрессии относились к тем, кто либо решался оспорить авторитет первого лица в партии, либо, как считалось, был способен на это, никто из функционеров нового призыва не хотел искушать судьбу. Тем более что, несмотря на внешнее добродушие «дедушки» – так все более открыто называли Брежнева, – безжалостность Системы, которую он представлял, красноречиво подтверждалась её обращением с инакомыслящими. К тому же в глазах партийных секретарей даже угасавший генсек продолжал оставаться политическим вождем аппарата, которому был обязан утверждением своего главенства после этапа хрущевского «волюнтаризма» и смутного времени подковерной борьбы внутри «тройки».

Этими немудреными правилами внутриаппаратной жизни должен был руководствоваться и Горбачёв. Других просто не было. Иначе, не подтвердив своей «зрелости» в качестве ревностного служителя партийному «богу», он бы попросту не смог проделать свой путь наверх в столь короткие сроки. «Никто не просачивался во власть вопреки Системе, – напоминает А.Яковлев. – Никто, и Горбачёв тоже». Ставропольский секретарь понимал, что обязан своим вознесением не членам краевой парторганизации и тем более тогда ещё ни на что не влиявшим избирателям, а расположению генсека и что, естественно, должен оправдывать выраженное таким образом «доверие партии и народа».

В эпоху, когда не яркая индивидуальность, а конформизм и неразличимость в общей шеренге считались основными политическими добродетелями, Горбачёв и без того опасно выделялся. Во-первых, своей «неприличной» молодостью. В руководящую элиту страны, «средний возраст» которой на юбилее Брежнева А.Кириленко льстиво определил в 70 лет, Горбачёв проник, когда ему не было ещё 50. Другой, едва ли не предосудительный факт биографии, резко отличавший его от остальных партийных иерархов, – образование. Со своими двумя дипломами он выглядел интеллигентом – статус более чем сомнительный в глазах членов тогдашнего советского руководства, кончавших, как правило, рабфак, партшколу, технический вуз или в лучшем случае академию «красной профессуры».

Извиняло «сверхобразованного» Михаила Сергеевича в глазах Орготдела ЦК только его безупречное рабоче-крестьянское происхождение. Когда студентом университета он вступал в партию, ему, потомственному крестьянину, в райкоме рекомендовали написать в анкете «из рабочих», поскольку он был комбайнером не в колхозе, а совхозе, то есть в государственном предприятии. Тогда же, чтобы он не испортил себе «анкету», а им отчетность, сами райкомовские инструктора посоветовали Михаилу не писать «лишнего» про своих двух репрессированных дедов.

Ещё одним обстоятельством, «работавшим» на его партийную репутацию, было решение после окончания МГУ добровольно возвратиться в родное Ставрополье. Правда, то, что скорее всего было проявлением казацкого темперамента, впоследствии воспринималось недоброжелателями как обдуманный и рассчитанный на перспективу карьерный шаг. Так или иначе, теперь орденоносец Горбачёв с безупречной анкетой и послужным списком комсомольско-партийного вундеркинда выглядел многообещающим представителем кадрового резерва Партии. Соответственно этому облику он и вел себя, проявляя одновременно энергию и инициативу, которых ждали от него утомленные жизнью партийные вожди, и выказывая им при этом почтительную лояльность.

Раздвоенный мир, разделенный как бы на две неравные части – повседневную, рабочую, и официально-парадную, – сам Горбачёв и сотни его коллег воспринимали как незыблемый и непоколебимый. Поэтому одни и те же люди из этого «аппаратного поколения» могли прилюдно восхвалять автора «Малой земли» и превозносить мудрость этого «выдающегося ленинца», а наедине друг с другом, вдалеке от посторонних глаз и ушей, как это делали Горбачёв и Шеварднадзе, возмущаться положением дел в стране, соглашаясь с тем, что «все насквозь прогнило и долго так продолжаться не может». Что означало это «долго», никто не мог сказать, но каждый надеялся прежде всего на природу – больше надеяться было не на что – и рассчитывал, что доживет до тогда ещё неясных, но все равно желанных перемен. Природа, а можно сказать, и судьба не подвела Горбачёва. Смерть Федора Давыдовича Кулакова открыла ему дверь в коридоры уже не символической кремлевской, а реальной власти – Секретариата и Политбюро ЦК.


Когда на столы членов «узкого круга» Политбюро ответственный за подбор партийных кадров секретарь ЦК И.В.Капитонов положил список возможных преемников Ф.Д.Кулакова (помимо Горбачёва в нем значились первый секретарь Краснодарского крайкома С.Ф.Медунов и его полтавский коллега Ф.Т.Моргун), «гранды» Политбюро, не колеблясь, указали на ставропольца.

Порядок производства в старшие политические руководители требовал тем не менее очных «смотрин», пусть и символических. Повод для них представился как нельзя вовремя: Леонид Ильич отправлялся с давно обещанным визитом в Азербайджан в гости к одному из своих любимцев Гейдару Алиеву. Маршрут литерного поезда пролегал через Минводы, и естественная остановка в пути предполагала ритуал хотя бы формального общения с местным руководством. Поприветствовать Брежнева, кроме ставропольского начальства, подъехал и отдыхавший в Минводах Ю.Андропов. Не исключено, что он и был одним из постановщиков мизансцены «смотрин» и, патронируя Горбачёву, принял участие в церемонии, чтобы лично обеспечить удачный исход.

Сама встреча на вокзале Минвод задним числом приобрела чуть ли не мистический характер – во время остановки поезда на перроне собрались четыре (!) генсека ЦК КПСС: один действующий и трое будущих – Брежнев, Андропов, Черненко, сопровождавшие шефа в поездке, и Горбачёв. Ещё в машине по дороге на вокзал Юрий Владимирович, как бы подталкивая своего «протеже», наставлял: «Бери разговор в свои руки». Но, как оказалось, «брать» было нечего – никакого разговора не получилось. Ведомая «Генеральным» четверка, сопровождаемая почтительно отставшей свитой, побродила по перрону. Брежнев, рассеянно слушал «дежурный» рапорт Горбачёва, почти ни на что не реагировал и, лишь взявшись за поручни вагона, неожиданно спросил кого-то из сопровождающих: «А речь-то как?» Горбачёв, поначалу ничего не понял, подумал, что генсек имеет в виду свое предстоящее выступление в Баку. Только позднее ему пояснили: оказывается, после перенесенного инсульта у Леонида Ильича была некоторое время нарушена речь, и он не был вполне уверен, что окружающие его понимают.

Когда уже после единогласного утверждения Пленумом ЦК (как обычно, после представления генсека ни у кого не возникало никаких вопросов) новый секретарь, преисполненный служебного рвения, напросился на прием к Брежневу, чтобы обсудить главные направления работы, разговор получился не более содержательным, чем на перроне вокзала: он молча выслушал напористого новичка, а потом, думая явно больше о вечном, чем о дне текущем, произнес всего одну фразу: «Жаль Кулакова». Пожалуй, не меньшей жалости в этой ситуации заслуживал и сам Леонид Ильич, укорачивавший свою жизнь симуляцией государственной деятельности. Однако прежде всего стоило пожалеть страну, которой руководил человек, утративший связь с окружающим миром и даже потерявший интерес к нему.

Странным образом, больше эмоций, чем в Москве, сообщение об избрании нового секретаря ЦК КПСС вызвало на Западе. На семинаре в США, посвященном ситуации в СССР, один из наиболее вдумчивых исследователей советской политики оксфордский профессор Арчи Браун сказал: «Вчера в Москве произошло событие исключительной важности: на пост нового секретаря ЦК КПСС избран Михаил Сергеевич Горбачёв». У Брауна, как он впоследствии признавался, в тот момент не было особых оснований для такого многозначительного заявления. Было только предчувствие. Но он оказался провидцем.

«Не торопи события, Миша»

Новая секретарская жизнь поджидала Горбачёва в виде прикрепленного к нему личного охранника, ожидавшего у подъезда «ЗИЛа» и просторного кабинета с приемной и комнатой отдыха на Старой площади. К моменту прибытия с заседания Пленума ЦК на двери нового хозяина, как того требовал негласный ритуал, уже должна была красоваться табличка с его фамилией. В «секретарский набор» входили, кроме этого, московская квартира и подмосковная дача с вышколенной прислугой, принадлежавшей к тому же ведомству, что и охрана, два посменно дежуривших секретаря, 1-2 помощника, знаменитое Четвертое главное управление при Минздраве с его поликлиникой, больницей и санаториями и «кремлевка» – столовая и продовольственная лавка, поставлявшая, по тогдашним стандартам, чуть ли не сказочную снедь.

На Горбачёва, приехавшего из края продовольственного изобилия и к тому же по-крестьянски неприхотливого к еде (за годы разъездов по свету и общения с королями и президентами он так и не приобрел вкуса к изысканным деликатесам), эти вымученные цековские разносолы особого впечатления не произвели. Зато, как человек, забежавший с улицы в давно не проветривавшееся помещение, он сразу почувствовал нехватку кислорода. Атмосферу казенных дач пропитывал дух казарменности, а их обитатели, хотя и считались правителями гигантского государства, сами фактически находились «под колпаком» собственной охраны. Не случайно доверительные разговоры на мало-мальски вольные темы они позволяли себе только во время прогулок по дачным дорожкам или на отдыхе, когда эскортировавшие их «прикрепленные» охранники держались на почтительном отдалении. В цековских же кабинетах обмен мнениями по щепетильным вопросам даже между секретарями ЦК осуществлялся путем обмена записочками. В результате, попав на партийный Олимп и реализовав тем самым заветную мечту большинства функционеров, Горбачёв, по его собственным словам, стал чувствовать «меньше свободы, чем в Ставрополе».

Ещё болезненнее происшедшие перемены переживала Раиса, может быть, потому, что связывала с возвращением в Москву особые надежды. Принеся в жертву карьере мужа свою собственную профессиональную жизнь и преподавательскую работу, она поначалу рассчитывала найти для себя какое-то занятие. Появление этой энергичной, самостоятельной и, главное, молодой женщины, что само по себе было вызовом для среды, в которую она попала, вызвало в кругу цековских «матрон» вполне объяснимую аллергию. Провинциалку надо было немедленно поставить на место, что и было сделано в буквальном смысле. На одном из первых же официальных приемов, когда элегантная Раиса по незнанию московских порядков встала на место, неподобающее ей по статусу мужа, жена Кириленко не замедлила указать ей на это. Ошеломленная полученной выволочкой Раиса потом растерянно спрашивала мужа: «Что же это за люди?»

Получил свою порцию наставлений относительно кремлевских нравов и сам Михаил Сергеевич, правда, в менее обидной форме, поскольку исходили они от благоволившего к нему Андропова. Вскоре после обустройства в Москве он одним из первых пригласил в гости Юрия Владимировича с женой, считая это естественным для их уже давних товарищеских отношений. К его удивлению, тот не только отказался, но и прочитал своему «протеже» наставления, объяснив, что их контакты отныне приобретают официальный характер и «нештатные» встречи могут вызвать ненужные пересуды. «Я ещё только буду к вам собираться (он жил на соседней с Горбачёвыми даче), а Брежневу уже все будет доложено». Председатель КГБ говорил со знанием дела.

И ещё один ценный совет, на этот раз политический, дал он Михаилу Сергеевичу: четче обозначить свою позицию в подспудном соперничестве между Косыгиным и Брежневым, которое к тому времени перешло почти в открытую фазу. Производство в партийные «генералы» надо было отрабатывать. Горбачёву в известном смысле помог сам Алексей Николаевич Косыгин, когда в своей обычной сухой манере отрицательно отозвался о дополнительных ассигнованиях на нужды аграрного сектора, запрошенных новым секретарем ЦК. Посвятив большую часть жизни развитию промышленности, он скептически относился к идее подъема колхозов путем государственных вливаний, считая это пустой тратой денег. Горбачёв же, как потомственный селянин, спорил с ним, выбивая из бюджета как ответственный за этот участок работы в ЦК дополнительные средства.

Вскоре между ними – в присутствии других членов Политбюро – произошла и прямая стычка. В ответ на очередное желчное замечание премьера Михаил Сергеевич вспылил и не по чину дерзко предложил тому попробовать собрать урожай на местах с помощью аппарата Совмина вместо партийного. Открытый вызов одному из патриархов Политбюро поверг в оцепенение собравшихся. Но, как оказалось, Горбачёв точно выбрал и объект, и тему своей контратаки – защиту партаппарата: Брежнев прилюдно взял его сторону – «Ты же все равно, Алексей, в уборке мало что понимаешь». Горбачёв остро переживал этот инцидент: он уважал Алексея Николаевича и ценил те личные отношения, которые вроде бы установились между ними ещё в ставропольский период. Косыгин, впрочем, вскоре перезвонил ему сам, взяв на себя инициативу примирения.

Многоопытными партаппаратчиками поведение Горбачёва было истолковано как публичная демонстрация личной лояльности генсеку. Вскоре после этого эпизода мгновенно сориентировавшийся Орготдел назвал среди других кандидатуру секретаря ЦК по селу для избрания членом Политбюро, и лишь осторожный Михаил Андреевич Суслов придержал ставропольца, как он считал, в его же интересах, ограничив его статус кандидатом.


По словам самого Горбачёва, первой его реакцией на предложение перебраться на работу в Москву был обращенный к самому себе вопрос: «А смогу ли я что-нибудь реально изменить?» Разумеется, молодость, амбиции и врожденный оптимизм подталкивали его доказать всем, что с его приходом положение дел в советском агрокомплексе начнет меняться. Он ежедневно засиживался на работе допоздна (как вспоминает Лигачев, наезжавшие в Москву секретари знали, что и в 9, и в 10 вечера смогут застать Горбачёва в его кабинете), «перелопачивал» уйму записок, сводок, аналитических и справочных материалов, держал в голове огромное количество цифр. Проводил совещания, встречался с учеными – аграриями, экономистами, даже социологами (так он познакомился с Т.Заславской). То с той, то с другой стороны заходил к «возу» продовольственной проблемы, надеясь стронуть его с места. Увы, чем дальше, тем больше все его усилия по реформированию аграрного сектора должны были отходить на второй план, уступая место традиционным хлопотам всех его предшественников: списанию долгов с села, выбиванию для него новых кредитов и закупкам продовольствия за рубежом.

К началу 80-х, когда Горбачёв уже достаточно освоился, наблюдая за действиями своих коллег-лоббистов, прежде всего Д.Устинова, представлявшего ненасытный ВПК, он понял, что ему остается идти тем же путем. Оправдывало, пожалуй, лишь то, что в отличие от Дмитрия Федоровича он выбивал деньги не на пушки, а на масло. Хотя уже и начал осознавать, что быстрой отдачи от новых вложений в аграрный сектор ждать не приходится. Ему удалось тем не менее одержать важную аппаратную победу. Уступив его напору, сам Леонид Ильич не только поддержал проведение специального Пленума ЦК по вопросам сельского хозяйства, но и дал согласие «лично» выступить на нем с программной речью. По канонам аппаратной игры заполучить генсека на пленум по курируемой отрасли означало большую удачу. И хотя в своем докладе Брежнев, торжественно выдвинув Продовольственную программу, проигнорировал главные практические предложения Горбачёва, дополнительные престижные очки ставрополец набрал.

И все-таки главное, что помогало Горбачёву быстро усиливать позиции в партийном руководстве, были не сдвиги в советском сельском хозяйстве, которых он так и не смог добиться (хотя, по правде говоря, никто таких чудес от него и не ждал), и не его несомненные дипломатические способности, необходимые при любом дворе, включая и номенклатурный, а благоволившая к нему судьба. Расположение к своему избраннику она проявляла своеобразно – убирая с шахматной доски одну за другой доживавшие свой век крупные политические фигуры и освобождая таким образом ему дорогу сначала в ферзи, а потом и в короли…


25 января 1982 года умер М.А.Суслов, и сразу в монолите казавшегося бессмертным Политбюро образовалась заметная брешь – ведь ушел второй по влиянию член партийного руководства, «делатель королей», человек, приведший Брежнева к власти и как бы гарантировавший ему её сохранение, пока он жив. Смерть Суслова не только напомнила остальным членам Политбюро, его сверстникам, о бренности их земного существования, но и поставила вопрос о преемнике «Генерального».

Возможная смена капитана на мостике не должна была сказаться на единственно верном курсе корабля. На практике это означало, что должность первого или Генерального секретаря автоматически наследует второй, а сама пересменка происходит в минимальные сроки, чтобы не будоражить страну и не отвлекать её граждан от напряженного труда. Эта теоретическая схема на деле означала, что подлинное столкновение интересов и амбиций, иначе говоря, борьба за будущую власть должна была разыграться при определении официального второго лица в партии – преемника Суслова. Вот почему кончина на 77-м году жизни этого «верного ленинца» вызвала бурный телефонный перезвон между другими, не менее верными ленинцами, опечаленными этой вестью.

Вскоре после этого Горбачёву позвонил Андропов (после переезда в Москву они разговаривали практически ежедневно) и рассказал о неожиданном звонке Громыко: «Знаешь, Миша, чего он от меня хотел? Попросил поговорить с Леонидом Ильичом, чтобы его сделали секретарем по идеологии. Сказал, что Суслов, как и он, занимался международными делами, и, значит, вполне справится с его участком». «И что вы ответили?» – поинтересовался Михаил Сергеевич. «Я сказал: Андрей, ты же знаешь, это вопрос Генерального секретаря». «Ответ гениальный, Юрий Владимирович!» – воскликнул Горбачёв. Ответ на самом деле был великолепен не только как урок аппаратной дипломатии, преподанный министру иностранных дел, но и пример одновременно уклончивости и честности – Юрий Владимирович Андропов сам хотел вернуться в ЦК, из которого был «брошен» на КГБ более 20 лет назад.

Когда в предыдущие годы Горбачёв заводил с ним об этом разговор, чувствуя, что «шеф Лубянки» устал от выполнения партийного поручения на этом тяжелом участке, тот обычно уклонялся от обсуждения, но однажды неожиданно для собеседника в сердцах ответил: «Это не мой, это ваш вопрос». Под словом «ваш» имелись в виду члены ЦК и, разумеется, прежде всего Брежнев. Поэтому, уловив пока ещё слабый ветер, подувший из кабинета генсека в желательном для него направлении, Андропов с энтузиазмом воспринял сделанное ему вскоре после смерти Суслова предложение выступить с докладом на традиционном собрании, посвященном очередному дню рождения Ленина. Это давало ему возможность напомнить, что, несмотря на годы, проведенные на Лубянке, он не превратился из партийного деятеля в узкого профессионала-чекиста, а также продемонстрировать собственный взгляд на процессы в советском обществе, не выходя, разумеется, за рамки идеологических стереотипов эпохи. Ясно, что такую смелость, граничившую с вызовом ортодоксальным концепциям и застывшим формулам бывшего идеолога партии, мог позволить себе только его единственный конкурент по надзору за сохранением стабильности Системы – руководитель КГБ.

Узнав о выборе докладчика, Горбачёв не замедлил поздравить Андропова: «Я так понимаю, вопрос насчет места второго секретаря решен, Юрий Владимирович?» «Не торопи события, Миша», – ответил Андропов, проведший почти всю жизнь в ожидании. Но «высовываться» и торопить события все равно не мог: у него были конкуренты более серьезные, чем Громыко, начиная с Черненко, имевшего свои возможности повлиять на окончательное решение генсека. Тот, конечно же, понимал, что, называя имя сусловского преемника, он обозначает перед всей партией своего наследника. К его чести, несмотря на почти парализовавшую его немощь, Леонид Ильич не поддался соблазну «отблагодарить» суетившегося около него Черненко, а указал-таки пальцем на Андропова.

Горбачёв, «младший по чину» в Политбюро и уже в силу этого по определению исключенный из возможных новых властных пасьянсов, не скрывал энтузиазма по поводу возможного переезда своего покровителя на 5-й этаж первого подъезда комплекса зданий ЦК. «Вы не можете уклоняться от этой должности», – убеждал он своего старшего товарища, и хотя тот и не собирался уклоняться, ему приятно было это слышать. «Дружба», если уж использовать этот термин для обозначения их безусловно особых отношений, была, на первый взгляд, труднообъяснима, тем более если учесть разницу в возрасте, изначальную, почти непреодолимую, по аппаратным меркам, дистанцию между членом Политбюро и провинциальным партийным секретарем, наконец, несопоставимый жизненный опыт. Несерьезно усматривать здесь личную слабость шефа КГБ к молодому земляку или симпатии к расторопному и радушному «курортному секретарю», принимавшему его в Кисловодске. Сколько таких «земляков», заранее готовых на любые проявления гостеприимства, вилось вокруг партийных вельмож, приезжавших поправлять здоровье на курортах! Что-то более важное сблизило этих двух таких разных людей.

Трудно предполагать и какие-то оформленные карьерные расчеты Горбачёва: аскетичность, особая щепетильность Андропова в этих вопросах были общеизвестны, да и вряд ли председатель КГБ, не имевший рычагов прямого воздействия на служебную карьеру Горбачёва, мог реально способствовать его продвижению. Скорее наоборот – именно первоначальная удаленность этих двух незаурядных людей, далеко разведенных по поколениям и сферам забот, свела их вместе. Они познакомились в 1969 году, когда тогдашний первый секретарь Ставропольского крайкома Л.Ефремов отрядил своего «второго» съездить в Кисловодск с дежурной миссией – засвидетельствовать почтение отдыхавшему члену ПБ, рассказать для проформы о делах края и ответить на заданные для проформы же вопросы. К своему удивлению, он встретил человека, который, может быть, в силу естественной оторванности от проблем советской глубинки начал дотошно о них расспрашивать.

Не исключено, что ставропольский секретарь поначалу заинтересовал Андропова как своеобразное окно в реальный мир или, по терминологии его ведомства, как ценный «источник» достоверных сведений о повседневной жизни, которых он не мог получить от своих штатных осведомителей. Их встречи постепенно стали регулярными и неформальными, хотя происходили только на ставропольской территории, и «никогда в Москве», – подтверждает Михаил Сергеевич. Они подолгу вдвоем и семьями гуляли, ездили на природу, устраивали пикники, во время которых могли «и попить, и попеть», играли в домино (причем Юрий Владимирович всегда настаивал, чтобы они вдвоем играли против других), слушали Визбора и Высоцкого и, разумеется, «все обсуждали». В один из семейных выездов Андропов, заинтересовавшись настроениями в студенческой среде, часа три допрашивал профессионального социолога – Раису Максимовну, и на это время все, включая Михаила, отошли в сторону, чтобы им не мешать.

Но его познавательный, утилитарный интерес к общению с Горбачёвым, конечно, не объясняет очевидной, почти родительской привязанности к открытому им в провинции партийному дарованию. Не исключено, что уже в те годы Михаил Сергеевич притягивал его не только своими личными качествами, открытостью характера, но и тем, что благодаря происхождению, образованию и пройденному пути как бы олицетворял собой образцовый продукт той Системы, над укреплением которой так усердно трудился сам Андропов. Нечто вроде вдруг заговорившего Буратино, вытесанного из бездушного куска дерева руками папы Карло; или зеленого побега, который вдруг неожиданно для самого лесника дал засыхавший на его глазах ствол уже рухнувшего дерева.

Не о таких ли молодых, энергичных, более образованных, чем они сами, преемниках, веривших при этом в рациональность Системы и её потенциальные возможности, должны были мечтать руководители этого явно изросшегося строя, небезразличные к тому, что станет с делом всей их жизни. Этот «подлесок» и должен был в их глазах олицетворять надежду и одновременно оправдывать не только потраченные силы, но и компромиссы с собственными надеждами и с совестью, из которых состояла жизнь такого «солдата партии», как Андропов. Может быть, именно по этой причине, как бы оберегая своего питомца от слишком ранних разочарований, в течение всех лет их дружеского общения почти не касался в разговорах той «темной» стороны деятельности государства – полицейской функции КГБ, управлять которой он был поставлен. «А ведь известно, – замечает Михаил Сергеевич, – что ни он сам не был ангелом, ни его контора не была детским садом».

В Москве их общение перешло в официальную плоскость – ни пикников, ни Высоцкого, ни встреч семьями и тем более домино – стало телефонным, пока Андропов возглавлял КГБ, и очным после его перехода в ЦК. Горбачёв иногда по нескольку часов в день проводил в его кабинете. Оглядываясь назад, на этот своеобразный «служебный роман» двух политиков, различавшихся и характером, и манерами поведения, можно только восхититься иронией истории. Случилось так, что Андропов, проводивший рабочий день в поисках противников и оппонентов Системы и пресекавший в зародыше, нередко самыми жесткими методами, их деятельность, в свободное время пестовал, натаскивал и готовил на роль своего преемника того, быть может, единственного, поистине эффективного диссидента, который, подобно спасенному в детстве от насылавшихся на него напастей Гераклу, должен был начать в урочный час свои исторические подвиги.

Не зря Библия и в наши дни сохраняет титул «Книги книг»: как не вспомнить о царе Ироде. Ради сохранения своей власти он распорядился истребить всех младенцев мужского пола в Вифлееме, но, несмотря на это, оказался спрятан и защищен тот, кто по приговору судьбы (истории) должен был стать Царем в Иудее. Парадокс состоял в том, что воспитание будущего Царя судьба доверила человеку, исполнявшему роль меча в руках Ирода.

Спустя несколько лет после распада Советского Союза одного из последующих руководителей КГБ – В.А.Крючкова спросили: как получилось, что эта вездесущая организация проглядела того, кого сам он назвал «предателем», затесавшимся в ряды партии и согласовывавшим свои акции по «планомерному развалу СССР» с Вашингтоном, тот ответил: «Арестовать, по понятным причинам, Генсека ЦК КПСС мы не могли. (В августе 91-го фактически Президента СССР все-таки арестовали.) Но, я думаю, можно рассматривать свободу рук, полученную Горбачёвым и его пособниками в руководстве партии и государства, как серьезную недоработку наших служб».

Не просто близкие, а «душевные», по его собственным словам, отношения связывали Горбачёва с другим «сильным человеком» в Политбюро – Д.Устиновым. Именно он, как бы предрекая блестящее будущее молодому члену ПБ, уже ведущему заседания Секретариата ЦК, посоветовал однажды: «Ты, давай, руководи нами. Собирай почаще». Не исключено, что эта фраза была произнесена в порядке ответной любезности – сразу после смерти Андропова Горбачёв в разговоре с ним пообещал свою поддержку, если речь зайдет об избрании того на пост генсека.

Не сложились отношения, пожалуй, только с одним членом тогдашнего Политбюро – А.Кириленко. Этого аппаратного долгожителя раздражали свободные манеры «мальчишки-секретаря» и его, как утверждает сам Горбачёв, «органическая неспособность» почтительно поддакивать старикам. Конечно, трудно себе представить, чтобы он так же философски, как Андропов, отнесся к разговору, который однажды завел с ним Горбачёв: «Ведь ни вы, ни ваши сверстники не вечны, Юрий Владимирович, на кого же вы думаете оставить партию и страну?» Но чаще всего эта прямолинейность, эти манеры провинциального Кандида импонировали стремительно дряхлевшим руководителям, вызывая у одних старческое умиление, у других, задумывавшихся над проблемой преемственности, – ощущение уверенности, что есть кому передать эстафету, раз подросла такая энергичная и нетерпеливая смена.

В общем, к нашему герою вполне подошла бы ленинская характеристика Н.Бухарина – «любимец партии». Внутрипартийный рейтинг Горбачёва к началу 80-х годов был настолько высок, что Орготдел регулярно «выуживал» его учетную карточку, предлагая использовать на руководящей работе в Центральном аппарате. Поскольку кадровики всякий раз натыкались в его анкете на юридическое образование, предложения были в основном юридического профиля. То его прочили в Генеральные прокуроры СССР, то в Председатели Верховного суда. Но до решений дело почему-то ни разу не доходило. Наконец, когда в очередной раз Горбачёва предложили на должность зав. Отделом пропаганды, сидевший «на хозяйстве» Кириленко недовольно буркнул: «Ну, опять, Горбачёв, Горбачёв, нашли топор под лавкой! Он нам для другого понадобится».

Он и понадобился, правда, уже не Кириленко, а Андропову, пришедшему в ноябре 1982 года на место умирающего Брежнева. Уже в декабре Юрий Владимирович, написав своей рукой за Кириленко от его имени заявление об отставке (тот сам уже не мог осилить эту процедуру), заменил его Горбачёвым, сделав фактически вторым «вторым» секретарем – после К.Черненко. Этот статус был закреплен в течение многих лет за А.Кириленко.

От второго «второго» до Генерального

Расширять для него поле деятельности Андропов начал ещё раньше, когда сам в июле 1982 года наконец уверенно уселся в кресле второго секретаря ЦК и стал вести заседания Секретариатов. Произошло это после звонка Леонида Ильича, который, выждав время, окончательно определился и возложил на него эту обязанность и тем самым статус своего официального преемника. До этого ситуация оставалась неопределенной и Секретариаты вели то К.Черненко, то А.Кириленко, словом тот, кому удавалось подобрать бесхозный жезл старшего партийного регулировщика. Получив санкцию генсека, Юрий Владимирович энергично взялся наводить порядок и порой, как вспоминают очевидцы, нагонял на заседаниях «такого страха на тех, кто отчитывался, что людей становилось просто жалко». Горбачёву давал самые разнообразные и часто неожиданные поручения – от проверки снабжения Москвы овощами и фруктами до подготовки важных кадровых перестановок или расследования поступавших в Центр сигналов о коррупции (как в случае с краснодарским секретарем С.Медуновым).

За несколько месяцев Андропов настолько утвердил себя как хозяин и бесспорный лидер, что после смерти Брежнева 10 ноября 1982 года ни у кого не возникло сомнений, кто станет следующим Генсеком КПСС. И хотя К.Черненко, надеясь защитить собственные позиции, в речи на Пленуме пытался в качестве душеприказчика усопшего давать рекомендации новому генсеку насчет «коллективного руководства» и «бережного обращения с кадрами», всем было ясно: наступают новые времена. По советской традиции это должно было проявиться не столько в принципиально новых действиях, сколько в новых назначениях. В своих мемуарах Горбачёв утверждает, что именно с его подачи в это время в ЦК появились Егор Лигачев, Николай Рыжков, Вадим Медведев, потеснившие старую брежневскую гвардию на таких важных участках, как экономика, наука и оргпартработа.

Горбачёв реже упоминает, что приложил руку и к появлению в этот же период на московском горизонте таких персонажей, как Александр Яковлев и Борис Ельцин. Его нежелание напоминать об этом можно, скорее всего, объяснить непростыми отношениями, сложившимися с каждым из этих двоих в последующие годы. При этом если в переводе в Москву тогдашнего первого секретаря Свердловского обкома Бориса Ельцина более весомую роль сыграл Егор Лигачев, то возвращение в столицу Александра Яковлева из зарубежной «ссылки» – прямой результат поездки Горбачёва в Канаду, куда он прилетел в мае 1983 года изучать тамошнее сельское хозяйство. (Кроме Горбачёва за Яковлева перед Андроповым ходатайствовал также Г.А.Арбатов.) Чувство политического родства, возникшее тогда между ними, привело советского посла в Канаде через несколько месяцев в круг ближайших горбачевских соратников и друзей, затем в состав членов Политбюро и Президентского совета, чтобы позднее развести обоих надолго в разные стороны, оставив им на память о совместно прожитых исторических событиях пепел выгоревшей дружбы.


С воцарением Андропова в ЦК и Кремле должно было измениться и положение Горбачёва. В глазах партийных царедворцев он представал чуть ли не наследным принцем. Этому в немалой степени способствовало то, что по инициативе Андропова именно Горбачёву поручили весной 1983 года выступить с докладом, посвященным дню рождения В.И.Ленина. Всем была памятна символика прошлогоднего доклада – выступивший с ним Андропов был через месяц избран вторым секретарем ЦК, а в конце года – Генеральным.

Все, казалось, складывалось блестяще для благополучно вылупившегося из партийного инкубатора руководителя, готового подхватить опасно накренившееся Красное знамя, – его уже не несли, а скорее опирались на него, используя древко как костыль, доживавшие свой век старики. И надо же, чтобы именно в эти судьбоносные месяцы разминки перед выходом на старт партийного принца начали посещать поистине гамлетовские сомнения.

Известно, что он уже и в ставропольский период видел противоречия между словесным фасадом режима и скрывающейся за ним реальностью, возмущался «отклонениями» от социалистического идеала. Этим, кстати, он и мог обратить на себя внимание членов «партийной олигархии», озабоченных поиском идеалистически настроенных наследников. Для его политического формирования помимо здоровых моральных качеств, привитых крестьянской жизнью, важным было и то, что большая часть его активной жизни прошла в провинции, вне Москвы, а стремительность карьеры позволила сохранить непосредственность чувств и здравый смысл, не дав времени очерстветь и стать циником. Но одного набора этих качеств, по-своему уникального для столичного номенклатурного мирка, было тем не менее недостаточно, чтобы не только задавать себе острейшие вопросы, но и отвечать на них. Оказавшись в 1983 году в двух шагах от верховной власти в стране и осознав связанную с ней ответственность, Горбачёв начал задумываться об ответах.

Трудно сказать, что больше повлияло на его размышления той поры. Подготовка ли к «праздничному докладу», когда он перечитал всего «позднего Ленина» и вслед за ним пришел к выводу, что большевики «совершили ошибку», которую надо было исправить новой политикой. Или поездка в Канаду и открытие на этот раз уже не туристического фасада западного мира, а его фундамента – в виде высокопродуктивной экономики и, в частности, сельского хозяйства. Партсекретарю из аграрного края, отдавшему несколько лет жизни мобилизации на «битву за урожай» и постоянному понуканию тружеников села, непросто было понять механизм «самоэксплуатации» канадских фермеров, обходившихся без бригадиров и райкомовских уполномоченных.

Нельзя исключать и самого простого и, пожалуй, логичного объяснения: не миражи зарубежья (как подслушали канадцы, уходя с показанной ему фермы, русский гость бормотал себе под нос: «У нас такого и через пятьдесят лет не будет»), а открывшаяся перед ним с кремлевских холмов во всей своей драматичности реальность собственной страны должна была превратить человека с развитым чувством гражданской ответственности и просто здравого смысла, каким, очевидно, был Горбачёв, в опасного для абсурдной Системы скептика, если не оппозиционера.


Период работы в роли политического подмастерья Андропова и фактического второго секретаря продолжался всего несколько месяцев. В одну из их встреч ещё в ЦК (последние проходили уже в больнице) Юрий Владимирович сказал: «Знаешь, Михаил, старайся вникать во все дела. И вообще, действуй, как если бы тебе пришлось взять всю ответственность на себя». Разговор состоялся ещё до резкого ухудшения здоровья генсека летом 1983 года. Горбачёв, разумеется, не предполагал, что новый этап в его жизни может начаться так скоро.

Андропов умер в феврале 1984 года, не успев осуществить того, о чем, по-видимому, мечтал, и не сумев оставить после себя у руководства партией и страной человека, которому бы доверял. В этом смысле Брежнев поступил более ответственно и эффективно. Впрочем, нельзя отрицать, что главным итогом скоротечного пребывания Юрия Владимировича на высшем посту останется привлечение им к руководству страной нового поколения. Собрав вокруг Горбачёва хоть и весьма пеструю по воззрениям группу – от Лигачева и Рыжкова до Яковлева, этот внешне сумрачный и осмотрительный человек дал стартовый толчок тем, кто был решительно настроен на разрыв с брежневизмом и способен пойти в этом много дальше, чем он сам, уже в силу необремененности багажом прошлого и ответственностью за него.

С избранием генсеком К.Черненко положение Горбачёва в Политбюро сразу осложнилось. И не потому только, что его отношения с «адъютантом» Брежнева не были, да и не могли быть такими, как с Андроповым. Сами по себе эти взаимоотношения мало что значили – слишком несамостоятельной фигурой оказался новый руководитель партии. Он, кстати, и предложил Михаилу Сергеевичу пост секретаря по идеологии – то ли в благодарность за то, что не преградил ему путь к могиле у Кремлевской стены, то ли понимая, что без новой подпорки обветшавшее Политбюро может рухнуть.

Важнее было другое – с его избранием вновь оживился весь разросшийся при Брежневе аппаратный мир и с надеждой подняли пригнувшие было головы члены прежнего руководства. Горбачёв же в новой ситуации из почти официально объявленного престолонаследника оказался разжалован в рядового члена Политбюро. «Дарованное» ему Андроповым право вести Секретариаты стало негласно и гласно оспариваться, а будущее вновь стало неопределенным.

Возглавлял контрнаступление при явном поощрении генсека Н.Тихонов. В кильватере за ним следовали В.Гришин, Г.Романов, В.Долгих, М.Зимянин. Отдавая себе отчет в незавидном здоровье Константина Устиновича, эта когорта стремилась избавиться от андроповских питомцев как можно скорее, чтобы расчистить плацдарм для будущей решающей схватки – борьбы за пост следующего генсека. Однако у этого отряда верных брежневцев была проблема с командованием. Черненко, не раз вызывавший Горбачёва для «решительного разговора», как правило, пасовал, лишь только тот предлагал рассмотреть претензии к нему на заседании Политбюро. Окончательно же первый антигорбачевский «мини-путч» подавил своим авторитетом Д.Устинов. На правах старшего члена пресловутого «узкого круга» он, узнав об очередной попытке отстранить Горбачёва от ведения Секретариатов, зашел к генсеку для персональной беседы и потом сообщил Михаилу Сергеевичу, что «вопрос урегулирован».

Тем не менее всем было ясно: главный вопрос – о преемнике – урегулирует только само время. Горбачёв потратил его на то, чтобы укрепить свои позиции среди тех, кто будет голосовать на очередном «траурно-историческом» пленуме – дата его созыва была известна лишь Богу, – министров, военачальников, секретарей обкомов.

Продолжался и процесс его политического самообразования, богатый материал для этого давали и международные контакты. По его собственному признанию, сильное влияние оказали неортодоксальные, исповедовавшие крамольный «еврокоммунизм» лидеры итальянской компартии, с которыми он встретился, прилетев в Рим на похороны Э.Берлингуэра, предварительно перечитав «Письма из тюрьмы» А.Грамши и политическое завещание П.Тольятти, написанное в Ялте.

Похоже, что этот год, прожитый в ожидании неизбежных перемен, стал для него временем интенсивных размышлений о внутренней и внешней политике. Это подтверждается впечатлениями Маргарет Тэтчер. Встретившись с Горбачёвым в декабре 1984 года, она с изумлением обнаружила перед собой не очередного робота, отштампованного советской системой, а вполне современного политика с собственными взглядами, с которым было непросто дискутировать, но «вполне можно было вести дела». Во время её встречи с Горбачёвым на Даунинг-стрит подтвердился полупрогноз-полупророчество упоминавшегося мной Арчи Брауна (накануне приезда Горбачёва Тэтчер собрала на целый день в своей загородной резиденции британских советологов и вновь услышала от упрямого шотландского профессора рекомендацию «очень внимательно» отнестись к этому ещё совсем неизвестному Западу молодому советскому лидеру). Именно первые впечатления «железной леди» во многом определили характер подготовки её близкого друга Рональда Рейгана к первой встрече с Горбачёвым в ноябре следующего года в Женеве.

Открывала для себя мир и все заметнее демонстрировала ему себя и Раиса. К поездке в Лондон она готовилась методично, как к ответственному экзамену. Произвести благоприятное впечатление на западную аудиторию, в чем она видела свой посильный вклад в успех поездки, ей помогали как раз те качества, которые выделяли её в среде «кремлевских жен» и немало осложняли жизнь в Москве, – университетское образование, преподавательская методичность, аппетит и амбиции открывающей мир провинциалки и, конечно, природный вкус. В результате «открытие» Раисы, поразившей англичан почти парижской элегантностью, стало самостоятельным сюжетом английской прессы, освещавшей визит. Явление её британцам стало особой темой и для советской прессы. Правда, в тот момент журналистов в основном интересовало, где она покупает свои наряды и действительно ли расплачивается в лондонских магазинах загадочной «золотой карточкой». (Как далеки мы ещё тогда были от отнюдь не мифических загулов новорусской знати постсоветской эпохи!) Почти по-викториански аскетичная Раиса поначалу возмущалась: «Как можно так безответственно фантазировать?» Потом привыкла.

Во время их пребывания в Лондоне умер Д.Ф.Устинов, и это сообщение ускорило отъезд Михаила Сергеевича. Ухудшавшееся состояние Черненко приближало развязку и другой драмы, о чем, кстати, предупредили Горбачёва английские врачи, издали наблюдавшие за больным генсеком. Они ошиблись всего на пару недель.

Ночь перед торжеством

На вопрос «Когда вы впервые осознали, что можете стать Генеральным секретарем?» у Горбачёва даже сегодня наготове канонический ответ: «В ночь перед Пленумом ЦК после смерти Черненко». Независимо от степени искренности ответ этот свидетельствует, что Михаил Сергеевич хорошо усвоил ещё два урока, преподанных ему Андроповым своим примером: лояльность и терпение. Следование этим ключевым аппаратным заповедям в конце концов привело Юрия Владимировича к заветной должности. И из-за них же он ждал этой возможности почти до конца жизни, когда уже был неспособен что-либо реально осуществить.

Горбачёву повезло больше. Оказавшись на расстоянии вытянутой руки от высшего партийного и государственного поста в расцвете лет, можно было не торопить события. К тому же, попробуй он сделать это – то рисковал потерять все: ведь последний шаг, отделявший его от вершины, зависел от тех членов Политбюро, которые, хоть и собирались сами вскоре последовать за Черненко, вполне могли лишить Горбачёва шанса его жизни.

Многое тем не менее подтверждает, что, всячески демонстрируя лояльность к угасавшему на глазах патрону и необходимый пиетет к составу Политбюро, проголосовавшему за Черненко чуть больше года назад, он интенсивно готовился к приближавшемуся дню «Д». Статус фактического второго секретаря (от официального наследования этого титула его отделяла лишь невозможность пересесть в сусловский кабинет, чему под разными предлогами противился Черненко) да ещё при бездействующем «Первом» позволял Горбачёву держать в поле зрения все ключевые направления работы ЦК. Так, очень скоро в круг экспертов, снабжавших его аналитическими записками и советами, были вовлечены академики Т.Заславская, А.Аганбегян, Л.Абалкин, О.Богомолов, Е.Велихов, Г.Арбатов, Р.Сагдеев, позднее к ним добавился А.Яковлев. По понятным причинам сохранявшаяся репутация андроповского «протеже» позволяла ему рассчитывать на поддержку и на ценное информационное обслуживание со стороны руководителей КГБ, в частности В.Чебрикова.

Пока смертельно больной генсек номинально находился у руля, вопрос о будущем престолонаследии оставался открытым, и вокруг партийного трона продолжалась подковерная борьба. Неопределенность в вопросе об официальном втором лице в партии умышленно поддерживал сам Черненко: то ли считая, что таким способом укрепляет свой все более символический статус, то ли инстинктивно цепляясь за власть, как за жизнь, то ли попросту не умея противостоять давлению тех, кто видел в Горбачёве потенциальную угрозу. Речь шла в первую очередь о Н.Тихонове и В.Гришине.

По той или другой причине полуживой генсек упрямо отказывался официально уступить кому бы то ни было право на ведение заседаний Политбюро. Доходило до того, что его привозили и буквально вносили в зал заседаний и, усадив перед разложенными бумагами, впускали остальных членов ПБ. В других случаях уже в последнюю минуту Горбачёву звонил кто-то из помощников и просил от имени Константина Устиновича «подменить» его. Отлично представляя себе, благодаря информации начальника Четвертого управления Е.Чазова, реальное состояние Черненко, Михаил Сергеевич на всякий случай готовился к каждому заседанию, но мелочное интриганство со стороны генсека или его окружения не могло не раздражать.

Видимо, все тем же стремлением «попридержать» его объясняется предпринятая в конце 1984 года попытка отменить уже фактически собравшуюся конференцию по идеологическим вопросам, где Горбачёв готовился выступить с программным докладом как главный идеолог партии, рассчитывая и показать себя, и подтвердить, что у режима есть иная перспектива, кроме очередных похорон. Отбив и эту атаку брежневского клана, он уверенно провел совещание, впервые обозначив в докладе некоторые векторы своей будущей политики (его текст напечатан «Правдой» в сильно сокращенном виде). После этого, видимо, утратив последние силы и волю к сопротивлению, Черненко дал наконец добро на переезд Горбачёва в кабинет бывшего главного идеолога партии.

Но если сам генсек капитулировал, его ближайшие соратники в преддверии развязки сдаваться не собирались. Умирающего старика не оставили в покое даже в больничной палате. Первый секретарь МГК В.Гришин заставил его разыграть перед телекамерами ритуал голосования на выборах в Верховный Совет, а несколькими днями спустя принять из его рук депутатское удостоверение. Постановщик

Скачать книгу

© Грачев А.С., 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Вере и Алене

«…я пойду медленно, как пойдет скот… и как пойдут дети»

(Бытие 33:14)

Пролог

«Нет истории, есть биографии», – процитировал Ральфа Эмерсона президент США Рональд Рейган, когда впервые принимал Михаила Горбачева в Белом доме в декабре 1987 года. Что имел в виду американский философ? Что историю надо изучать по именам и свершениям великих деятелей или что у истории нет иного инструмента самовыражения, кроме человека и его поступков?

Нет ничего проще, чем поделить прошлое на эпохи по именам царей, королей, президентов или генсеков. Проблема лишь в том, что у истории своя табель о рангах, не совпадающая с должностями и чинами правителей. Места в ее пантеоне заранее не бронируются и не продаются. И если одно из них, безусловно, зарезервировано за Михаилом Горбачевым, то вовсе не потому, что он шесть с половиной лет правил Советским Союзом – сначала как генсек компартии, а затем как его президент, – а потому, как распорядился оказавшейся в его руках неограниченной властью.

Его будут вспоминать и поминать – одни восхваляя, другие проклиная, – не только за то, что он сделал и на что отважился, но и за то, на что не решился и от чего удержался. Конец 20-го века останется эпохой Горбачева уже потому, что именно он подвел черту под главным конфликтом столетия и, перевернув эту страницу истории, дал возможность писать ее дальше с чистого листа.

К тридцатилетию падения Берлинской стены и окончания холодной войны между СССР и западным миром во Франции и в Англии почти одновременно вышли книги с практически одинаковыми заголовками, написанные двумя выдающимися историками – оксфордским профессором Арчи Брауном и постоянным секретарем Французской Академии наук Элен Каррер д’Анкосс. Книга Брауна называлась «Семь лет, которые изменили мир»[1]. Заголовок книги д’Анкосс отличался незначительно: «Шесть лет, потрясшие мир»[2]. Обе посвящены уникальному, с точки зрения авторов, историческому явлению конца 20-го века – советской Перестройке и ее инициатору и символу Михаилу Горбачеву.

Не сговариваясь между собой, они оба не устояли перед искушением устроить перекличку с Джоном Ридом, автором легендарной книги «Десять дней, которые потрясли мир», посвященной Октябрьской революции 1917 года. Их можно понять.

Оба события тесно связаны между собой и тем, что произошли в России, и исторической логикой. Перестройка, начинавшаяся, по первоначальному определению Горбачева, как «продолжение Октября», завершилась распадом родившегося в результате революции 1917 года советского государства и подвела черту под грандиозным социальным экспериментом по воплощению в жизнь утопического коммунистического проекта, на попытку реализации которого ушло почти 70 лет российской истории.

Оказав грандиозное влияние и на мировую историю, оба эти события, по оценке другого английского историка, Эрика Хобсбаума, обозначили рамки «политического» 20-го века. Того самого, который, начавшись глобальным мировым кризисом, приведшим к Первой мировой войне и заставив мир пережить Вторую, едва не закончился Третьей мировой. Приняв форму ядерного конфликта, она скорее всего стала бы последней для человечества. «Если бы не Горбачев» – заключают оба автора. Благодаря Горбачеву 20-й век революций, мировых катаклизмов и войн – эпоха классового антагонизма, «железного занавеса», разделявшая Европу, и страха перед ядерным апокалипсисом – окончился на 10 лет раньше календарного срока.

Конечно, содержание и значение такого тектонического потрясения мировой истории, которым стало неожиданно мирное разрешение конфликта между Востоком и Западом и самороспуск одной из двух сверхдержав, не сводятся только к окончанию холодной войны. Начатая Горбачевым Перестройка стала уникальным событием, поднявшим во всем мире беспрецедентную волну ожиданий и надежд, вызвавшим восторги, сменившиеся разочарованиями, и оставившим массу неотвеченных вопросов. Но, главное, принципиально изменившим Россию и наложившим отпечаток на последующее мировое развитие.

В том, что сконструированное большевиками по лекалам классовой борьбы и диктатуры пролетариата взрывное устройство, занимавшее одну шестую часть земной суши, удалось разрядить относительно благополучно, что распад советской империи не превратился во вселенский Чернобыль, главную роль сыграл тот, кто пришел к власти в Москве в марте 1985 года совсем с другими намерениями, – последний Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачев.

Как обычные люди становятся историческими личностями? Что выделяет их из общего ряда? То, что отличает от остальных, – исключительные способности, энергия, честолюбие, жажда власти, приверженность идеалу, а может быть, напротив, безоглядный цинизм, беспринципность, самонадеянность или то, что с ними связывает, – знание жизни, умение уловить и выразить настроения и надежды народной массы? Очевидно, все это вместе для каждого – в своей пропорции, в смеси, состав которой можно определить лишь по интуиции, а удостовериться, что желаемое блюдо получилось, – по результатам.

Наверняка Горбачев уже в молодости обладал большинством качеств, выделявших его среди сверстников и коллег. Но не в такой степени, чтобы в нем можно было угадать будущего лидера национального или тем более мирового масштаба. Интрига истории разворачивалась по ей одной известным сценарию и календарю, и даже ее главный герой не был до поры до времени посвящен в смысл своей миссии. А уготовано ему было нешуточное: сокрушить систему, царившую почти на половине земного шара, которая претендовала на мировое господство и не подавала никаких, по крайней мере внешних, признаков истощения.

Скорее наоборот, по мере того как режим умирал внутри, все чаще отправляя на кремлевский погост своих руководителей, его претензии на сверхдержавность становились все безудержнее и безрассуднее. Мало кто мог вообразить себе в эти годы, что и афганская авантюра, и новые ракеты, нацеленные на Запад и на Восток, должны были не столько устрашать реальных или воображаемых врагов Советского Союза, сколько компенсировать растущую слабость дряхлеющей системы.

Поэтому те, кто знал или догадывался о необратимом процессе ее разложения, имел все основания опасаться, что при крушении режима, остававшегося, по словам самого Горбачева, «крепким орешком», высвободится гигантская энергия разрушения и накопленного в обществе насилия. «Если крах советской системы произойдет без третьей мировой войны, – отмечал великий физик Лев Ландау, – это будет чудом». Чудо произошло.

Этого ли хотел, к этому ли стремился Горбачев, или история записала его в списки своих Великих Реформаторов, не спросив его самого?[3]

Глава 1

Почва и судьба

Ставропольский Давид

Почему именно ставропольский Давид был избран судьбой для сокрушения тоталитарного Голиафа? Почему почти идеальный, образцовый продукт коммунистической системы, ее убежденный сторонник оказался для нее более опасным внутренним врагом, чем все внешние противники, вместе взятые? И почему режим, так успешно противостоявший иностранному военному нажиму и попыткам разложения со стороны идейного врага, оказался безоружным и уязвимым перед проектом реформаторов, стремившихся его «всего лишь» улучшить, ради того чтобы спасти?

Ответы содержатся в самих вопросах. Систему, вооруженную до зубов «единственно правильным учением» и ощетинившуюся против всего мира, могла поразить только внутренняя коррозия, идейная ересь. Не агрессия извне, а «восстание ангелов». И возглавить его без страха мог, разумеется, только тот, кто сам был без упрека. Только истинно верующий мог стать еретиком. Тот, кто был бы всем обязан советской власти и при этом ничего не должен никому, кроме самого себя. Кто бы не страдал от комплексов неполноценности, традиционно присущих российским интеллигентам, желавшим освободить и осчастливить свой народ. Кто не был бы частью «прослойки», а сам происходил из народной гущи и потому не боялся в нее вновь окунуться.

Кто, как пролетарий, которому нечего терять, не страшился бы разжалования и, в точном соответствии с предсказанием авторов «Коммунистического манифеста», наилучшим образом подходил на роль могильщика строя, порожденного им самим. Классики оказались правы. Они ошиблись лишь на одну историческую октаву – вместо того, чтобы хоронить капитализм, сотворенный системой «новый класс» взялся за похороны социализма. И успешно довел дело до конца.

Чего все-таки оказалось больше в ставропольском парне – типичного для его среды, друзей, всего поколения или необычного, предназначавшего его для еще неведомой ему исторической роли? Должны же были быть заложены в его характере, в генах, в натуре какие-то уникальные качества! Ведь не каждый удостаивается при жизни титула одного из великих политических деятелей своего века. И не придется ли, чтобы объяснить сотворенное им, опять кланяться марксистским догмам и «Краткому курсу», утверждающим, что в истории нет выдающихся личностей, есть лишь «сыновья своего класса».

Ведь даже те, кому вроде бы на роду написано историческое призвание, далеко не всегда его оправдывают. История, как гигантская лотерея, многих возносит на гребень лишь по своей прихоти. И потому только задним числом, роясь в генеалогии, в чертах характера и воспоминаниях друзей, историки находят у ее избранников безусловные приметы величия…

У Миши Горбачева в момент его рождения 2 марта 1931 года таких примет, судя по всему, не было. И хотя он появился на свет в условиях, библейских по неприхотливости, в крестьянском доме на окраине села Привольное, над его изголовьем не стояла Вифлеемская звезда. К единственным знамениям, возвещавшим его особое призвание, можно, пожалуй, отнести известное родимое пятно, явственно проступившее на лбу, уже когда он основательно полысел, да тот труднообъяснимый факт, что его дед, Андрей Горбачев, крестивший внука в церкви села Летницкого, сменил имя Виктор, данное мальчику родителями при рождении, на Михаила и таким образом, может быть, неосторожно поменял ему судьбу: лишив шансов стать «Победителем», он обрек его на одинокую гордыню «Подобного Богу».

Других знаков свыше подано не было. Зато было другое: любознательность и неуемная энергия, буквально распиравшие сельского парнишку, с детства мечтавшего, по его собственному признанию, «что-то сделать. Удивить отца и мать, и своих сверстников». Добавим к этому смешанную русско-украинскую кровь двух семей переселенцев, осевших и породнившихся в Привольном: Горбачевых из Воронежа и Гопкало с Черниговщины. Смесь не только кровей, достаточно характерную для юга России, но и политических темпераментов его дедов.

Вот что пишет о его корнях американец Таубман, автор, как считается, лучшей биографии Горбачева, недавно изданной и на русском языке, который успел поговорить со многими стремительно уходящими свидетелями той эпохи и добросовестно зафиксировал их:

Отец матери – Пантелей Гопкало – с пылом окунулся в послереволюционную жизнь, вступил в партию, активно занимался коллективизацией, «продразверсткой» и воплощал новую власть, работая вначале уполномоченным по заготовке зерна, что в ту эпоху означало наделение чрезвычайными полномочиями, а потом председателем созданного им самим колхоза.

Дядя по линии матери помогал «душить кровопийц». «Я в комсомольской ячейке состоял, – рассказывал. – Ну и гонял со всеми по дворам, на которые указывали. Потрошили их». В результате грянул Голод, равного которому в истории страны, пожалуй что, и не было. Причем в самых хлебородных районах: на Украине, в Поволжье, на Кубани и на Северном Кавказе…

Голод – самое раннее воспоминание Горбачева: лягушки плавают в большом котле и, сварившись, переворачиваются белыми брюшками кверху. Правда, он не может вспомнить, ел он их тогда или нет, зато очень хорошо помнит другой случай: «надо сеять, а все семена съели» – съели он и его младший дядя (он был старше Михаила всего на пять лет)…

Как раз тогда Сталин, выступая на Первом всесоюзном съезде колхозников-ударников, и сказал, что «главные трудности уже пройдены, а те трудности, которые стоят перед вами, не стоят даже того, чтобы серьезно разговаривать о них… ваши нынешние трудности, товарищи колхозники, кажутся детской игрушкой».

В Привольном, пишет Горбачев в своих воспоминаниях, вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями. В семье деда Горбачева по отцу, единоличника Андрея, из шести детей от голода в 1933 году умерло трое.

Дед Андрей – антипод Пантелея, как бы специально для контраста введенный в семейную сагу. Убежденный единоличник, изо всех сил сопротивлявшийся коллективизации вплоть до того, что не захотел делиться нажитым добром и выращенным урожаем не только с советской властью, но и с собственным сыном Сергеем, когда тот подался в колхозники.

Горбачев в красках описывает в своих мемуарах типичную для той поры драматичную сцену классовой борьбы, чуть не дошедшей до драки между отцом и сыном из-за зерна, спрятанного дедом Андреем на чердаке. Позже, уже во время войны, когда в Привольное на несколько месяцев заявились немцы, именно беспартийный Андрей выручил своего партийного сына, спрятав на свиноферме на окраине села уже не урожай, а своего двенадцатилетнего внука Михаила, после того как пронесся слух, что оккупанты решили перед отступлением разделаться с семьями коммунистов.

Пренебрегая политическими расхождениями, советская власть подстригла обоих дедов под одну гребенку машиной репрессий. При этом Пантелею Ефимовичу, убежденному ее стороннику, в сценарии 37-го года досталось амплуа «активного члена контрреволюционной правотроцкистской организации», тогда как Андрею Моисеевичу выпала за невыполнение плана посева зерновых более скромная роль «саботажника». Соответственно разнились и вынесенные обоим приговоры.

«После ареста деда Пантелея дом наш, как чумной, стали обходить стороной соседи, – напишет потом Горбачев, – и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной… Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь…» Дед ни в чем не признавался год с лишним, и это его спасло. Потом разоблачили и сняли наркома Ежова, так что кое-кому из ранее арестованных выпал шанс уцелеть. Те же люди в краевом управлении НКВД, что подписывали обвинительное заключение Пантелею Ефимовичу, вдруг прозрели и увидели, что изобличается он лишь голословными показаниями бывшего председателя РИКа, который к этому времени уже был расстрелян. И деду сначала поменяли расстрельную статью – на безобидную. А потом и вовсе отпустили.

Горбачев вспоминал: «В доме родителей сели за струганый стол самые близкие родственники, и дед со слезами рассказал все, что с ним делали, добиваясь признания… Больше об этом он не заговаривал никогда. После освобождения Гопкало односельчане снова избрали его председателем колхоза.

Деда Андрея арестовали весной 1934-го – за невыполнение плана посева; крестьянам-единоличникам тоже устанавливали такой план. Но семян не было, и план выполнять оказалось нечем. Как «саботажника» деда Андрея отправили на принудительные работы на лесоповал в Иркутскую область.

Вернулся досрочно, через год, с четырьмя грамотами за ударный труд. Грамоты забрал в рамки и повесил в «красном углу», под иконами. Судя по воспоминаниям внука, был суров и угрюм, и даже впоследствии сделал карьеру: стал заведующим свинофермой.

Трагичнее сложилась судьба деда тогда еще не известной Михаилу его будущей жены – Раисы Титаренко – Петра Степановича Парады. Все в том же 37-м постановлением «тройки» он был расстрелян на Алтае. Но хотя оба типа репрессий сталинского режима – и политических, направленных на устрашение партийных и хозяйственных кадров, и экономических, служивших формированию армии даровой рабочей силы, – не обошли стороной семьи родителей Горбачева, ни тот, ни другой дед не считали ответственным за них самого Сталина. Виновными в их глазах были, разумеется, слишком усердные местные исполнители, а то и «вредители».

Порочный круг взаимных подозрений и обоюдных обвинений, таким образом, замыкался, и запущенный вождем механизм общенационального террора, подпитываясь «общенародной поддержкой», функционировал безотказно. Позднее, размышляя над его роковыми последствиями для советского общества, будущий «калининский» стипендиат (до «сталинского» он не дотянул) Михаил Горбачев скажет: «Сталинизм развратил не только палачей, но и их жертвы. Предательство стало распространенной болезнью».

Заплатив свою подать государственному террору, исполнили свой долг Горбачевы и на войне. На обелиске павшим в центре Привольного – столбец из семи имен с этой фамилией. Михаил с матерью пережили и прощание с уходившим на фронт отцом (сыну Сергей Андреевич в этот день купил мороженое и, возможно, на память – балалайку), и тревожное ожидание писем, и даже похоронку, которую, к счастью, вскоре опровергло письмо от отца с фронта. Старшина Сергей Горбачев дошел до Карпат, был ранен, награжден и – вернулся.

У самого Михаила от детских предвоенных и военных лет остались впечатления, неотличимые от воспоминаний миллионов крестьянских детей той эпохи. Сад, корова, глиняный пол в хате, теленок зимой в доме, чтобы не замерз, «тут же гусыня на яйцах», голод. Вечный круговорот, в сущности, крепостной жизни, за пределы которой Мише уже с ранних лет хотелось вырваться.

Осознанно или нет, но он нащупал дорогу, ведущую в другой, тогда совсем неизвестный ему мир, – учебу. По этой дороге, включая вполне конкретный многокилометровый ее участок, отделявший Привольное от районной средней школы в селе Красногвардейском, Миша Горбачев двинулся к знаниям. Ребенком он был непоседливым, но, главное, уже тогда любопытным и упорным. Читал «все, что попадалось на глаза». Рассказывает, что почти на три дня пропал из дома, переполошив мать, когда скрылся от всех на сеновале с книжкой Майн Рида «Всадник без головы».

Когда чего-то не понимал, откладывал, потом перечитывал заново. Знания впитывал жадно, интересовался сразу всем – физикой, математикой, литературой. Открыл для себя поэзию, заучил большие куски произведений Пушкина, Лермонтова, Маяковского, которые под настроение и с охотой декламировал. Увлекся Белинским и так зачитывался книгой его статей из сельской библиотеки, что получил ее в подарок от односельчан, когда первым из жителей Привольного поступил в МГУ.

Влюбился, как и положено, в одноклассницу, с которой вместе играл в школьном театре в «Снегурочке» Островского. Миша с накладными усами был Мизгирем. Вообще сцену он обожал. Из других ролей обычно вспоминал князя Звездича в лермонтовском «Маскараде». Трудно сказать, что его притягивало больше: возможность перевоплощения, смены масок, лицедейства или внимание публики, устремленные на него глаза, аплодисменты. Во всяком случае, какое-то время он всерьез подумывал об актерской карьере. Наблюдавшие его много позже совсем в другом амплуа такие разные люди, как А.Н. Яковлев и Е.К. Лигачев, с редким для обоих единодушием утверждают, что из Горбачева, безусловно, получился бы выдающийся актер. Что ж, может быть, он и получился, только в особом, политическом театре.

Впервые примерил он на себя в школьные годы еще одну роль – принципиального комсомольского лидера. Одни помнят, как строго Михаил выговаривал за опоздания на собрания, в том числе своей «Снегурочке»; другие – что он принес в школу из своего деревенского, во многом патриархального быта уважительное отношение к старшим, приветливость и благожелательность в общении с одноклассниками.

Не только от полярных по политическим темпераментам дедов, но и во внутрисемейном укладе получал он первые уроки идеологического плюрализма и терпимости, называя ее «деликатностью»: в доме у Пантелея Ефимовича в одном углу на столе стояли портреты Ленина и Сталина, в другом – привезенные бабушкой из Печерской лавры иконы.

Событием, резко выделившим его из школьной среды, стал, конечно, полученный им в возрасте 17 лет орден Трудового Красного Знамени, которым он был награжден за работу с отцом на комбайне. Помогать отцу-механизатору на комбайне он начал уже в 14 лет – для деревенского мальчишки это было естественным продолжением обычных домашних обязанностей. На равных со взрослыми – и под дождем, и в 35-градусную жару – участвовал в ежегодных «битвах за урожай».

На комбайне с отцом они трудились по двадцать часов в сутки, до двух-трех часов ночи, на ходу подменяя друг друга. «Жарища – настоящий ад, пыль, несмолкаемый грохот… Со стороны посмотришь на нас – одни глаза и зубы. Все остальное – сплошная корка запекшейся пыли, смешанной с мазутом. Были случаи, когда после 15–20 часов работы я не выдерживал и просто засыпал у штурвала. Частенько носом шла кровь…»

Видимо, в этом изнурительном «крепостном» труде, как потом скажет сам Горбачев, развилась и укрепилась между отцом и сыном тесная мужская и одновременно трогательная связь. Отца Михаил обожал. Подлинной нежностью пропитаны строки воспоминаний о нем. Фотография отца в солдатской гимнастерке стояла на рабочем столе генсека на даче. От отца Михаил Сергеевич унаследовал не часто встречающееся в крестьянской среде подчеркнуто «рыцарское отношение к женщине», которое наблюдала у своего деда дочь Горбачева Ирина.

Сложнее складывались отношения с матерью, Марией Пантелеевной. В своих воспоминаниях Горбачев упоминает о ней вскользь, как бы нехотя, подчеркивая всякий раз, что она была «решительной женщиной». Односельчане считали ее грубоватой по сравнению с более мягким по характеру, «интеллигентным» по манерам Сергеем Андреевичем. Как-то в разговоре, рассуждая о своих «вечных сомнениях», Горбачев обронил: «Вот у моей матери никаких сомнений никогда не было. Она никогда не училась, и ей всегда все было ясно». Оставшись после смерти мужа одна, эта действительно энергичная женщина продолжала по заведенному раз и навсегда жизненному принципу вести дом и хозяйство, трудиться на огороде и напрочь отказывалась обсуждать варианты переезда с обжитого места.

После того как Михаил с Раисой перебрались в Москву, за его матерью приглядывали крайком и сельская власть. Когда Горбачев стал генсеком, ее дом отремонтировали, проложили асфальтированную дорожку, провели телефон, а по соседству обосновалась охрана. Но видеться и разговаривать с сыном Марии Пантелеевне выдавалось все реже. Связующим мостиком между ними оставалась Ириша, которая еще при жизни деда часто гостила летом в Привольном и регулярно позванивала бабушке.

В 1991 году, когда случилась «форосская история», несколько нескончаемо долгих дней о судьбе президента ничего не знала и его мать. Когда же связь восстановили, он в горячке драматических событий ей из Крыма не позвонил: «Не получилось. До сих пор переживаю», – напишет он потом в книге «Августовский путч».

Может быть, на их отношения повлияло то, что мать, как это нередко бывает, больше привечала и холила младшего сына Сашу, последыша, родившегося через 16 лет после Михаила. Своему младшему брату поручал он заботиться о матери и когда ушел в отставку. Только в 1992 году, впервые после отставки приехав в родные края, Михаил Сергеевич убедил мать покинуть село, где прошла вся ее жизнь, и перебраться в Москву. После переезда она прожила недолго. Похоронили ее рядом с мужем в Привольном…

В 1950 году, заканчивая школу, 19-летний (из-за двухгодичного перерыва, связанного с войной) Михаил попросил родительского благословения на продолжение учебы. Жажда учиться и стремление вырваться в большой мир были столь сильны, что он готов был подать заявления сразу в пять вузов, – ему все казалось в равной степени интересным. Начал было приглядываться к Ростовскому институту железнодорожного транспорта, потом нацелился на карьеру дипломата, а в конце концов отправил документы на юрфак МГУ.

Этот серьезный сюжет обсуждался, по понятным причинам, прежде всего с отцом. Тот напутствовал сына лаконично: «Поступишь, будем помогать, чем сможем. Не поступишь, возвращайся на комбайн, будем дальше работать вместе». Известный американский журналист Хедрик Смит, долго работавший в Москве и написавший книгу о Горбачеве, уже в самом факте поступления деревенского парня из далекого ставропольского села в престижнейший институт усматривает чуть ли не божий промысел: «Это все равно что негритянскому подростку из Гарлема добиться зачисления в Гарвардский университет», – объясняет он американским читателям.

Михаил Сергеевич свое поступление на юрфак МГУ комментирует прозаичнее: «После войны, выбившей миллионы молодых людей, в стране был такой голод на квалифицированные кадры, что для поступления в вуз достаточно было только желания. У нас из школы даже те, кто учился много слабее меня, почти все поступили». И тут же, чтобы совсем не принижать значения своего первого Гераклова подвига, как бы в шутку добавляет: «У нас ведь никогда не переводились Ломоносовы».

После долгого ожидания и даже напоминания о себе, потеряв терпение, отправил в МГУ телеграмму – получил ответ о «зачислении с общежитием» даже без собеседования. Полученный за страду орден Трудового Красного Знамени плюс серебряная медаль помогли Мише поступить в МГУ без экзаменов. К тому же в свои девятнадцать успел еще в школе стать кандидатом в члены партии.

В сентябре 1950 года с чемоданом, собранным матерью, в своем единственном костюме Михаил сел на поезд, отправлявшийся в Москву. На память он увезет томик Белинского, который ему вручит школьная учительница на дорогу, как первому привольнинцу, сумевшему «завоевать» столицу. Его невероятный путь начинался.

Он впервые покидал Ставрополье и уносился – на этот раз уже не в мечтах – в другой, неизвестный ему и уже поэтому притягательный мир. Обрывал связь с родительским домом, деревенским бытом и целым укладом жизни – всем, что отныне останется в нем не столько частью натуры, сколько воспоминанием. В тогдашних условиях его отъезд был равнозначен первой поездке за рубеж, поскольку и вправду выводил его за границу единственного известного ему и привычного мира. Путь в полторы тысячи километров, который ему предстояло за последующие годы не раз проделать на поезде, провел его через Ростов, Сталинград, Харьков, Орел, Курск и Воронеж. Только покинув Ставрополь – его, как и собственную деревню, в общем-то пощадила война, – ставропольский «Ломоносов» начал открывать для себя подлинную драматическую реальность лежавшей еще в руинах и пока малоизвестной ему страны, которую через тридцать пять лет ему предстояло возглавить. И хотя пять лет спустя он вернется на работу в Ставрополь и проведет в родном крае еще 23 года, это будет уже совсем другой человек.

От Стромынки до Моховой

Уже после отставки, когда пришла пора оглянуться назад и времени впервые стало вдоволь, Горбачев вернулся в мемуарах к собственным истокам: «Чтобы решиться на реформы, нужно было прожить ту жизнь, которую я прожил, и увидеть то, что я видел. Выйти из семьи, пережившей драму коллективизации и репрессий 1937 года. Пройти Московский университет – его надо выделить жирным шрифтом».

Даже в начале 50-х годов МГУ, размещавшийся тогда на Моховой, был окном в мир подлинных знаний и оазисом культуры в пустыне идеологического конформизма. Среди преподавателей юрфака сохранились дореволюционные профессора. Наряду с обязательными классиками марксизма-ленинизма студенты штудировали римское право и латынь, историю политических учений, изучали конституции крупнейших буржуазных государств, начиная с американской, учились ораторскому искусству. За годы учебы на факультете, как подсчитал однокурсник Горбачева Рудольф Колчанов, им пришлось сдать 53 экзамена, не считая зачетов.

Даже изучение классиков марксизма, не сводившееся только к сталинскому «Краткому курсу ВКП(б)», а предполагавшее знакомство с первоисточниками, было серьезной гимнастикой для молодых умов. А обязанность изучать всех идейных противников классиков марксизма, которых те ниспровергали и с кем спорили (спорили же они почти со всеми сколько-нибудь выдающимися интеллектуальными фигурами своего времени), выводила юрфаковцев за флажки официальной доктрины, на просторы неортодоксальных и крамольных идей. «У нас в общежитии – а в одной комнате на первых курсах жило по 15–20 человек – круглые сутки шли яростные теоретические споры, – вспоминает Р. Колчанов. – Мы без конца делились на идейные течения и фракции. Кто-то цитировал Троцкого, кто-то мог критиковать Ленина за Брестский мир или даже самого Сталина, скажем, за примитивный стиль изложения философских идей. Я лично был поклонником Струве… Конечно, мы были глупыми, сумасшедшими мальчишками и могли здорово за это поплатиться. Несколько человек со старшего курса за такие дебаты получили по 10 лет. Но нам повезло, никто не донес».

Прямо со ставропольского поезда Миша Горбачев окунулся в эту разгоряченную интеллектуальную среду. «Университет пробудил во мне внутренние силы. Привел в движение мысль. Страсть и любопытство переросли в устойчивый интерес к философии, к политике, к теории. Это и сейчас у меня остается, хотя я себя не считаю теоретиком. Все-таки я политик, политик», – повторяет Горбачев и дважды, как бы в подтверждение этого, взмахивает рукой, сжатой в кулак.

Курс был пестрый, большинство составляли только что отвоевавшие фронтовики, школьников было мало, среди них практически все – медалисты. Михаил со своей серебряной медалью, полученной в сельской школе, хотя и был по знаниям чуть выше большинства фронтовиков, но, особенно поначалу, сильно проигрывал городским сверстникам. Выручал чуть более солидный возраст – 19 лет и уже упоминавшиеся знаки отличия, завоеванные на трудовом фронте. Но это только в первый год, а дальше – никаких снисхождений, все были на равных.

Это испытание Горбачев выдержал – целеустремленный парень приехал в столицу с твердым намерением отучиться пять лет «без амуров». «Там, где нам приходилось заниматься 1–2 часа, – рассказывают его однокурсники, – он сидел 3–4. Учился неистово, страстно, на пределе сил. Жажда знаний у него была поразительная». Правда, нельзя сказать, что этим он сильно отличался от других студентов. Для поколения, пережившего войну и стремившегося наверстать упущенное, начать нормальную мирную жизнь, истовая, азартная учеба была естественным выбором. В общежитии на Стромынке в единственном читальном зале мест на всех не хватало, и студенты занимались там посменно круглые сутки. Явившийся в 2 или 3 часа ночи сокурсник вполне мог застать там сидящего за книгами Горбачева.

Впрочем, тогда особыми успехами он не выделялся, на курсе были и более яркие, самобытные личности. Но, даже не будучи штатным заводилой и «душой общества», он пользовался у сокурсников безусловным авторитетом. Его выбрали комсоргом, потом секретарем факультетского бюро. В 1952 году из кандидатов он был принят в члены партии. Хотя в то время никто из сверстников, разумеется, не мог угадать в нем будущего выдающегося лидера, перст судьбы все-таки указывал на него: на случайной, ежегодно публикуемой в «Комсомольской правде» ритуальной фотографии очередного набора студентов МГУ в 1950 году Михаил был запечатлен в самом центре большой группы первокурсников.

В достаточно пестрой среде юрфаковцев он, как отмечают многие, привлекал прежде всего открытым, «теплым», общительным характером. И еще страстной тягой ко всему новому, неизвестному, желанием узнать, впитать все, что могла ему дать столичная жизнь, преодолеть отрыв в знаниях и впечатлениях от своих сверстников. При этом, по словам его самого близкого университетского друга чеха Зденека Млынаржа, Михаил никогда не комплексовал, не стеснялся своей провинциальности, всегда мог спросить: «А что это такое, первый раз слышу?» «Так однажды он поинтересовался у меня насчет балета и потребовал взять с собой в Большой театр». В другой раз это мог быть футбольный матч или военно-воздушный праздник.

Интерес к жизни, естественно, перерастал в интерес к людям, особенно ярким, необычным. «Поэтому-то у него и было всегда много друзей», – говорит Рудольф Колчанов. Видимо, и Млынарж был для него невиданным явлением, окном в другой, еще неизвестный мир. Иностранец, пусть и из братской социалистической Чехословакии, широко образованный, выходец из состоятельной семьи и при этом убежденный коммунист. Млынаржа, скорее всего, привлекало в сокурснике то, чего недоставало ему самому – открытость, спонтанность, стихийный демократизм. Его русский друг стал для него как бы живым воплощением того абстрактного, описанного в книгах пролетария, представителя трудящихся, служению которым Зденек собирался посвятить свою жизнь. Все университетские годы они были неразлучны.

Подкупало его в «Мишке» и то, что, в отличие от большинства остальных ребят по курсу, он был классическим, «незамутненным» провинциалом, приехавшим в Москву с южной окраины России. Поэтому преодоленная им дистанция – от родного дома на окраине Привольного до престижного факультета главного советского вуза – была по-своему живым подтверждением и реального демократизма существующей системы, и, разумеется, незаурядности тех, кого она сформировала.

Многоцветное, многоголосое сообщество послевоенной молодежи сплачивало, соединяло в единый организм общежитие на Стромынке, заменявшее немосквичам родной дом. Эта советская бурса размещалась в здании бывшей казармы, построенной еще в петровские времена, и казарменный дух, сквозивший в ее архитектуре и внутренней планировке, так из нее и не выветрился. До тех пор пока студенты не перебрались в роскошные для той поры «хоромы» в высотном здании МГУ на Ленинских горах, они жили по нескольку человек в одной комнате, где не было другой мебели, кроме кроватей, под которыми в чемоданах хранились личные вещи. Внутри всего желтого здания тянулся длинный коридор, и те, кому надоедало торчать в прокуренной комнате, выходили на прогулку по нему, как на главный проспект этого постоянно гудевшего и почти не спавшего студенческого города.

Еще одним местом коллективного времяпрепровождения был… туалет. Лишенный по причине послевоенной разрухи кабинок и дверей и состоявший из шеренги унитазов, он использовался не только для сугубо утилитарных целей. Там нередко продолжались политические и теоретические дебаты и можно было обнаружить какого-нибудь студента, погруженного в чтение философского трактата с карандашом в руке или просто задумавшегося, как роденовский Мыслитель, только в менее эстетичной позе.

Жесткий коммунальный быт, разумеется, сразу высвечивал индивидуальные черты характера каждого. Михаил – в этом, видимо, проявлялось его патриархальное деревенское воспитание – естественно вписался в этот студенческий «колхоз»: продукты и гостинцы, получаемые им время от времени из дома, тут же делились на всю комнату, которая вскоре после того, как он был избран ее старостой, завоевала звание образцовой в общежитии. Привитая родителями отзывчивость могла поднять его среди ночи зимой, чтобы отдать свое теплое пальто приятелю, спешившему на вокзал встречать родственников. «Тогда ведь всем, что у кого было, делились. Гардероб у студента личным никогда не был», – рассказывал Михаил Сергеевич про свою жизнь на Стромынке много лет спустя.

Из общежития в Университет на Моховой ездили со станции метро «Сокольники», куда, как правило, без билета добирались на трамвае – по утрам его подножки и даже сцепки между вагонами бывали облеплены студентами. Девушек всегда галантно заталкивали в вагон. Зато на обратном пути, когда торопиться было некуда, юрфаковцы группками возвращались пешком на Стромынку, а когда заводились деньги, заглядывали в одну из расположенных по пути забегаловок: брали по порции винегрета и бутылку вина на 3–4 человек, а чаще водку. Горбачев регулярно участвовал в этих непритязательных застольях.

Все, или почти все, изменилось в укладе его студенческой жизни с появлением Раисы.

Две половинки яблока

Увлечения или даже романы у 19-летнего южанина, открывавшего для себя Москву, разумеется, были и до Раисы. Сокурсники рассказывают по крайней мере о двух девушках с юрфака, которые привлекали его внимание и сами не остались равнодушны к черноглазому и тогда еще пышноволосому ставропольцу. Одна из Мишиных подруг, утонченная барышня из профессорской семьи, охотно «обтесывала» его – приобщала к московской жизни, водила по театрам, концертам и выставкам. Горбачев, как утверждают, был по-настоящему увлечен и сильно переживал, когда эти отношения оборвались: то ли самой москвичке, то ли ее семье Михаил, симпатичный, но совсем «из другого круга», показался простоватым. Второй раз он влюбился в одну из самых красивых девушек на факультете, явно выделявшую его в толпе своих поклонников. Роман завязался и мог иметь продолжение, если бы в этот момент Михаил не встретил Раису. У них обоих осталось впечатление, что каждый нашел недостававшую и идеально подходившую ему «половинку яблока» (по выражению Горбачева).

Рая, хотя и была на год моложе Михаила, – она поступила в МГУ в 17 лет, окончив школу с золотой медалью, – училась на курс старше на философском факультете. В общежитии на Стромынке философы и юристы размещались по соседству, и специфика каждого факультета накладывала на их студентов заметный отпечаток. Среди юристов, которым по окончании учебы предстояло работать в органах прокуратуры, судах, а также в МВД и милиции (об адвокатской практике в те, еще сталинские, 50-е годы вряд ли кто мог задумываться всерьез), было довольно много фронтовиков, людей служивых или собиравшихся ими стать. В философы, у которых в перспективе было в лучшем случае преподавание диамата и истмата в техникумах и вузах, шла молодежь особого склада, «чуть-чуть сдвинутые», как считает Рудольф Колчанов, ежедневно наблюдавший своих коллег-мыслителей в общежитии. Для того чтобы оказаться среди них, девушка, да еще из глубокой провинции, как Раиса, несмотря на ее золотую медаль, должна была быть, безусловно, неординарной личностью. Она тогда такого впечатления не производила.

Очень худенькая, сосредоточенная – такой Раиса запомнилась однокурсникам, среди которых оказались будущие звезды философии и социологии Мераб Мамардашвили и Юрий Левада. В те годы она, даже будучи очень привлекательной, не выглядела эффектной и уж точно не была кокетливой. Производить яркое впечатление в те, еще достаточно голодные, годы ей не позволяла и тогдашняя бедность. Раиса выросла в семье с более чем скромным достатком. Ее матери и отцу-железнодорожнику, растившим троих детей, ради того чтобы «поднять» их и дать образование, приходилось отказываться от многого. Рая не могла позволить себе не только лишнее платье, но и теплую одежду для зимы, и, как она рассказывала дочери, видимо, заработала ревматизм, когда бегала по морозу в тонких чулках и легких туфлях. Но стесненность в средствах ее тогда ничуть не угнетала – может быть, и она принадлежала к породе «чуть-чуть сдвинутых», во всяком случае, увлеченных своим необычным предметом, – и к жизненным трудностям студента относилась философски. Даже естественное для юной привлекательной девушки внимание к своей внешности и производимому на окружающих впечатлению было просто не в ее характере. Красить губы, по словам супруга, она впервые начала в 30 лет.

Что свело и так прочно соединило на всю жизнь Раису и Михаила? Ведь все, кто наблюдал их, могли убедиться, что это был действительно редкий, гармоничный союз, брак из разряда тех, что «заключаются на небесах». Юрий Лизунов, фотограф из ТАСС, часто сопровождавший Горбачевых в поездках, опытный физиономист, как все люди его профессии, говорил, что, когда они вместе, «у них совсем по-другому светились глаза». Чем они оказались так близки друг другу? Если отвлечься от того, что составляет таинство любовного союза, у них обнаруживается удивительно много общего. «Они ведь даже похожи были», – считает их дочка.

Начать с того, что оба полурусские, полуукраинцы, только у Михаила украинкой была мать, у Раисы – отец, Максим Титаренко. Оба из простых трудовых семей, не балованные ни достатком, ни исключительной заботой родителей. Оба обученные труду с детства и воспринимавшие учебу как единственное продолжение этого труда. Используя современную терминологию, Ирина называет их обоих «самообучающимися системами». Наконец, оба – чужаки в Москве, провинциалы, с жадностью впитывавшие все, что могла им предоставить столица, но при этом так и не ставшие столичными жителями, своими в этом, принадлежащем сразу всем, но только для немногих родном городе.

Найдя друг друга в шумной суете московской жизни, они, по-видимому, почувствовали себя на отдельном, только им принадлежащем островке посреди бушующего и чужого им моря. Во всяком случае, с тех пор как они познакомились в 1951 году, сразу сузился круг их внешнего общения. «Они никого не оттолкнули, ни с кем не порвали, наоборот, будучи оба отзывчивыми и открытыми людьми сохранили все дружеские связи, просто было видно, что у них образовался свой собственный внутренний мир, в который они никого не пускали», – рассказывает Р. Колчанов.

Привычки, отношение к жизни, к учебе у них и раньше были схожими, теперь же, даже не замечая этого, они начали подстраиваться друг к другу. Выяснилось, что оба обожают пешие прогулки, и эта привычка стала священным ритуалом, соблюдавшимся независимо от того, когда Михаил Сергеевич, ставропольский секретарь, а потом общесоюзный генсек и президент возвращался домой с работы. (После смерти матери традицию ежевечерних прогулок с отцом продолжила дочь Ирина.) Оба были, как считает Горбачев, «максималистами», и уточняет: «Раиса Максимовна такой и осталась, а вот мне из-за специфики моих занятий и многообразных проблем пришлось превратиться в «человека компромиссов».

По твердости характера, методичности, организованности, граничившей с педантичностью, Раиса во многом превосходила мужа. Возможно, эти черты у нее развились или даже гипертрофировались за годы ее социологических занятий, систематизации многочисленных опросов и преподавательской работы. Книги в домашней библиотеке расставлены ее рукой строго по алфавиту. В студенческие годы она могла посредине концерта или спектакля встать и уйти, чтобы дочитать к зачету какую-то книгу или закончить конспект. Точно так же в Ставрополе, принимая гостя из Москвы, она извинялась и отправлялась на кухню готовиться к завтрашней лекции.

К первым зарубежным поездкам она тоже готовилась, как к семинарам, «начитывая» литературу, в музеи приходила с путеводителем и покидала с исписанным блокнотиком. Когда выезды за рубеж Горбачевых стали регулярными, она отмечала на карте мира страны и города, в которых побывала. Переехав из Ставрополя в столицу в 1978 году, Горбачевы более основательно заново знакомились с Москвой по плану, разработанному Раисой: по воскресеньям обходили московские памятники по эпохам, начиная с основания города. Можно усмотреть во всем этом проявление так и не выветрившихся комплексов девушки из провинции: самоотверженным трудом, предельной организованностью и внутренней дисциплиной она заставляла себя наверстывать нехватку знаний и «универсальной культуры», которую ей не смогли своевременно дать семья и среда. Но в этом же проявлялась и безусловная сила ее характера, целеустремленность и тот самый уже упоминавшийся максимализм, нежелание удовлетворяться полумерами, суррогатами, «приблизительными знаниями», округлыми общими фразами и словами. Недаром Михаил Сергеевич в шутку называл свою Раису секретарем семейной партийной ячейки.

Еще в университете она считала недопустимым для себя готовиться к экзаменам только по учебным пособиям или конспектам, а не по первоисточникам: работам Гегеля, Канта, Фихте и других. Чиновник британского МИДа, сопровождавший чету Горбачевых во время их первого визита в Великобританию в декабре 1984 года, буквально опешил, когда Раиса Максимовна высокопрофессионально оценила философские работы Гоббса – ему трудно было поверить, что ее ремарка не была заранее специально припасена для поездки. Но точно так же в Ставрополе, куда был направлен на работу после МГУ Михаил Сергеевич, вовсе не предполагая, что станет «первой леди» советской супердержавы, она готовилась к лекциям в сельскохозяйственном институте, вчитывалась в переводы «закрытых» философских книг, издававшихся «штучным тиражом» для рассылки высшей партийной номенклатуре. Выросшая в окружении этих книг, в атмосфере постоянных семейных политических споров и философских диспутов, Ирина подтверждает, что имена Сартра, Хайдеггера и Маркузе с детских лет были у нее на слуху.

При этом, даже став преподавателем и доцентом вуза – одно время ей предлагали пост заведующего кафедрой, – Раиса Максимовна не превратилась в «синий чулок». Увлеченность «тяжеловесными» и даже схоластическими талмудами старых и новых философов не мешала ей поддерживать не только интеллектуальную и профессиональную форму, но и оставаться привлекательной современной женщиной. С одинаковой заинтересованностью она следила за тенденциями зарубежной политической мысли и за веяниями моды: была в курсе моделей и фасонов сезона, модных цветов и длины юбок.

Прожив 23 года в провинциальном Ставрополе, лишь от случая к случаю наведываясь в Москву и редко бывая за границей, она яркой бабочкой выпорхнула из кокона безликой и обезличивающей системы – элегантной, независимой и уверенной в себе современной женщиной, которая стала советской «первой леди» едва ли не раньше, чем ее муж бесспорным национальным лидером.

Но в начале 50-х Михаил, разумеется, не знал обо всех этих неординарных качествах своей будущей жены. Ему, как, впрочем, и ей самой, их предстояло еще открыть и развить. Однако рядом с этой достаточно необычной девушкой он вовсе не был «ведомым». Хотя Раиса была на курс старше, он, студент-юрфаковец, со своим богатым трудовым и жизненным опытом, партийным стажем и начинавшейся комсомольской карьерой, выглядел вполне самостоятельным и взрослым мужчиной. Сделав Михаила после некоторых колебаний своим избранником (Горбачев в мемуарах и в устных рассказах не без удовольствия припоминал поклонников, которые роем вились вокруг нее: «физика», аспиранта из Литвы и еще одного «югослава, то ли серба, то ли хорвата», которым она в конце концов предпочла его), Раиса, как это было принято в тех семьях и той среде, откуда оба вышли, подчинила свою дальнейшую жизнь планам мужа.

После двухгодичной «дружбы» они, наконец, поженились в 1953 году, отпраздновав в общежитии студенческую свадьбу, – деньги на свадебные наряды он заработал на летних каникулах в своей родной МТС. Первую брачную ночь провели в комнате, которую им галантно уступили друзья Михаила, разбредшиеся кто куда. Но уже со следующего дня молодоженам пришлось вновь разойтись по мужской и женской «половинам» стромынских казарм, и даже официальное свидетельство о браке, служившее Михаилу пропуском в комнату Раисы, где ее соседкой была будущая жена Зденека Млынаржа, не позволяло ему задерживаться у жены позднее 23 часов.

Подлинный медовый месяц наступил много позже, когда они смогли перебраться в аспирантское общежитие МГУ на Ленинских горах, где были «семейные» комнаты с невиданным по тем временам комфортом – душем и туалетом на каждые две семьи. Раиса, окончившая к этому времени университет, получила предложение остаться в аспирантуре, что лишний раз подтверждает серьезность ее отношения к избранной стезе, и поджидала завершения учебы и распределения мужа. Ни о какой необычной карьере, ни тем более о политике молодые супруги в то время не помышляли.

Как миллионы советских людей, они, конечно же, были потрясены смертью Сталина и, как их чешский друг Млынарж, задавали себе в растерянности вопрос: «Что же теперь с нами будет?» Но Михаил, по свидетельству друзей, в те годы не был замечен ни в экзальтированном поклонении вождю, ни в хотя бы робком антисталинизме. Попереживал вместе со всеми и переключился на другие, более актуальные сюжеты в начинавшейся самостоятельной жизни. Его стихийный антисталинизм, который оказался основательнее, чем официальная анафема культу личности, прозвучавшая три года спустя, начал проявляться много позднее в нетерпимой реакции на происходившие вокруг него события. Но уже летом 53-го в письмах Раисе стажер ставропольской прокуратуры, будущий генсек пишет, как сильно он чувствует «отвратительность окружающего… Особенно быта районной верхушки». Но на более высокий уровень, тем более на оценку режима или поведения умершего вождя, его критика тогда не распространялась.

«Мы были не диссидентами, а ревизионистами», – написал он в книге диалогов с японским политическим и религиозным деятелем Д. Икэдой. Даже общая для их троих дедов несчастная доля жертв репрессий 37-го не сказалась тогда на почитании им вождя. «Впервые в прямую связь историю своей семьи с последствиями сталинизма я поставил, находясь уже в Ставрополе и узнав о докладе Хрущева». Только с этой поры, а не с московских университетских лет, можно, наверное, зачислять Горбачева, как это он делает сам, в поколение «шестидесятников» – «детей войны и ХХ съезда»…

С распределением Михаила, несмотря на защищенный на «отлично» диплом, вышла заминка. Остаться, как и Раиса, в аспирантуре у него не получилось: хотел пойти на «серьезную» кафедру – теории государства и права, а ему как бывшему селянину предлагали колхозное право. Поначалу «забрезживший» вариант распределения в центральный аппарат союзной прокуратуры сорвался. Новоиспеченный юрист стал своеобразной жертвой процесса десталинизации: в стране началось восстановление «социалистической законности» и закрытое постановление правительства запрещало брать на работу в центральные органы правосудия «незрелую» молодежь из юридических вузов, представители которой в прежние годы так ретиво обслуживали сталинские репрессии.

Горбачеву предложили на выбор работу в прокурорских органах Томска, Благовещенска, в Таджикистане или в подмосковном Ступино, что давало бы возможность «зацепиться» в столице, а Раисе продолжать учебу в аспирантуре. Но, видимо, и здесь сыграли свою роль его тогдашний максимализм и нежелание жертвовать специальностью ради Москвы. Нелепо подозревать его и Раису, бросившую аспирантуру и последовавшую за мужем в провинциальный Ставрополь, в том, что могли просчитать на двадцать лет вперед шансы сделать там головокружительную партийную карьеру. Их не ждали ни гарантированная работа, ни жилье, ни какие-то местные покровители, которые обещали бы Михаилу быстрое служебное продвижение. Рассуждать так задним числом, как делают некоторые российские или зарубежные комментаторы биографии Горбачева, – значит упускать из виду, что оба они не так уж держались за Москву, продолжая чувствовать себя в ней чужими, забывать о том времени и о том поколении, полном надежд и желания самоутвердиться, в конце концов, о том, что они были молоды, уверены в себе и друг в друге и потому счастливы. Все остальное казалось и, видимо, на самом деле было вторичным.

Отправив багажом главные накопленные в Москве ценности – книги, Михаил и Раиса, обогащенные столичными впечатлениями, обремененные знаниями, он – римского права и начатков латыни, она – мировой философии – в 1955 году отправились в Ставрополь, почти как «разночинцы» или «народники» прошлого века. Они и в самом деле были «советскими разночинцами» – представителями нового сословия, вышедшего из народной среды, получившего добротное образование и мечтавшего применить его для улучшения участи своего народа. Главным для обоих была возможность начать вдвоем самостоятельную жизнь, их вовсе не смущало, что начинать ее приходилось с чистого листа.

«Постоянно неугомонный»

«Хождение в народ» по правилам советской эпохи начиналось с обхода кабинетов кадровиков. Прибывший из Москвы молодой специалист быстро убедился, что в ставропольской прокуратуре его не ждали с распростертыми объятиями. Диплом и значок выпускника МГУ не произвели впечатления на местное юридическое сословие, скорее наоборот: чужак, даже будучи земляком, раздражал, грозил нарушить размеренный, привычный уклад местной жизни. «Лишнее» образование здесь только мешало.

Ставрополь, в переводе с греческого «город креста», построенный при Екатерине для обороны от турецких нашествий, в середине 50-х годов выглядел «даже чересчур провинциальным», как дипломатично охарактеризовала его Раиса. В нем, правда, имелись свой проспект Карла Маркса и неизбежный кинотеатр «Гигант», но отсутствовали центральный водопровод и канализация. По свидетельству Владимира Максимова – будущего диссидента, издателя журнала «Континент», работавшего в те годы журналистом в ставропольской молодежной газете, это был типичный провинциальный городок, растянувшийся вдоль одной главной улицы. Здесь практически не было общественного, а тем более личного транспорта – в официальные учреждения, в магазины и в гости жители в основном ходили пешком. И если после родного села Ставрополь казался Горбачеву символом городской современной жизни, то после Москвы он выглядел совсем иначе.

Холодный душ, каким его окатили в местной прокуратуре, где он не так давно проходил практику и откуда слал Раисе письма, обличавшие «чиновничью наглость, косность и консерватизм», побудил темпераментного Михаила самому взяться за устройство своего будущего, тем более что «сманил» сюда из Москвы свою «Райчонку». Он специально загодя выехал в Ставрополь, чтобы приготовить все необходимое к ее приезду. Михаил помнил, как хмуро встретили родители Раисы, которых они навестили после окончания учебы, сообщение о том, что муж срывает ее с аспирантуры и тащит за собой в глухую провинцию.

Надо было немедленно трудоустроиться, и Горбачев, обсудив ситуацию с приятелями, отправился в крайком комсомола. Там он выложил свои козыри: партийность, работа в селе комбайнером, полученный за это орден, университетский диплом, комсомольская работа на курсе и факультете. Напористый парень произвел хорошее впечатление на первого секретаря крайкома комсомола В.Мироненко и по уговору с прокурором края, решившим не держаться за спущенного ему по разнарядке нового сотрудника, Горбачева откомандировали к нему. Так, не успев потрудиться по своей специальности, которой посвятил пять университетских лет, Михаил приступил к работе, где требовались не столько специальные знания, сколько особые качества: энергия, исполнительность, «моторность», умение находить подход к людям. Мироненко так аргументировал назначение его заместителем заведующего отделом пропаганды крайкома комсомола: «Соображает, знает деревню, язык подвешен. Что еще надо?»

«Постоянная неугомонность» помогла Михаилу быстро включиться в круговерть, которую представляла собой жизнь партийно-комсомольского аппарата во все советские времена, и особенно в хрущевскую эпоху. Кампании, почины, местные инициативы и директивные указания Центра заставляли спицы аппаратного колеса вертеться круглосуточно. Готовым надо было быть ежедневно ко всему: от разъяснений пагубных последствий культа личности до направления молодежи на стройки «большой химии» и пропаганды кукурузы. После того как Никита Сергеевич открыл для себя несравненные питательные качества утиного мяса, крайком комсомола по примеру старших товарищей переквалифицировался в «утководов». Краевая молодежная газета на первых страницах грозно вопрошала: «Комсомолец, что за сутки сделал ты для утки?» Расплодившиеся птицы заполонили все водоемы, создавая очередную экологическую проблему, и, поскольку для их переработки не хватало мощностей, утки в конце концов были под шумок изведены – благо из столицы подоспела какая-то новая инициатива.

Кипучая деятельность Горбачева создавала у всех вовлеченных в ее орбиту ощущение того, что каждодневно вершатся какие-то большие государственные дела, а главное, все время что-то происходит. Он на свой лад откликнулся на дуновение хрущевской «оттепели», повеявшей из Москвы, попробовав в 1956 году организовать в Ставрополе первые комсомольские дискуссионные клубы под крамольным девизом «О вкусах спорят». После того как дебаты с вопросов о моде перекинулись на политику, клубы, как и утиный почин, пришлось прикрыть.

Не только усердие, но явные организаторские и ораторские таланты, способность складно и без шпаргалки выступать почти на любую актуальную тему, выделявшие Михаила среди ставропольских комсомольских функционеров, привлекли к нему внимание партийного начальства: он резво двинулся по ступеням аппаратной лестницы, нередко перешагивая по две сразу. Уже в апреле 58-го становится вторым секретарем крайкома комсомола, а в марте (счастливый месяц для Горбачева) 61-го избирается первым секретарем и автоматически входит в «верхушку» краевой номенклатуры.

Между тем у Раисы дела поначалу складывались далеко не так успешно. Ей больше, чем ему, пришлось пострадать от слишком высокой квалификации: «красный диплом» выпускницы философского факультета МГУ на многих действовал как красная тряпка на быка. Целых четыре года она практически не имела постоянной работы, перебиваясь эпизодической подработкой. Несколько раз ее, не успев зачислить, увольняли при сокращении штатов. Наконец она начала работать преподавателем сначала в медицинском, затем в сельскохозяйственном институте, на экономический факультет которого заочником поступил и ее муж.

Условия их жизни неспешно менялись к лучшему – по мере служебного продвижения Горбачева. Начинали с 11-метровой комнаты с дровяной печкой и удобствами во дворе, которую снимали у пенсионеров. Вскоре стало в ней тесно: в январе 57-го родилась дочь Ирина. Через пару лет семья перебралась в коммуналку, где они занимали уже две комнаты. Первую отдельную квартиру получили уже после того, как Михаил стал первым секретарем крайкома комсомола.

Этот статус открывал перед ним совсем другие горизонты. В новом качестве он становился не только непременным участником регулярных заседаний и неформальных встреч краевой «элиты», но и многочисленных общесоюзных совещаний, слетов, пленумов ЦК комсомола. Чаще бывал в Москве, где общался с коллегами из других областей и республик. На одном совещании впервые встретился со своим грузинским «соседом» – комсомольским вожаком республики Эдуардом Шеварднадзе.

Подающую надежды молодежь регулярно приглашали на «взрослые» мероприятия. В составе ставропольской делегации на ХХII съезде КПСС Горбачев оказался среди тех, кто в октябре 1961 года проголосовал за вынос из Мавзолея тела Сталина. «А как же, и я поднимал руку», – вспоминал Михаил Сергеевич, рассказывая такой эпизод. После окончания затянувшегося заседания он торопился выйти из Спасских ворот, чтобы выполнить какое-то срочное поручение своего тогдашнего партийного шефа Ф.Д. Кулакова. В проходной группу делегатов попросили задержаться. Ожидание затянулось. Когда как обычно нетерпеливый Горбачев попробовал выяснить, в чем дело, один из часовых, преграждавших им путь, сказал: «А вот, выполняем ваше решение насчет Сталина». И действительно, вокруг оцепленного Мавзолея суетились военные и рабочие, занятые захоронением мумии вождя.

Заметно выделявшийся на общем провинциальном фоне, Михаил быстро попал в поле зрения нового краевого партийного руководителя Ф.Д. Кулакова, назначенного в Ставрополье в 1960 году. Именно он, содействовавший избранию Горбачева первым секретарем крайкома комсомола, уже через год перевел его на работу парторгом крайкома партии, а еще год спустя, в январе 63-го, поставил во главе ключевого орготдела. «Кулаков был мужик резкий, крутой, требовательный, типичный представитель «нажимной» административной школы, – вспоминает Михаил Сергеевич. – Он, конечно, мог и разнос устроить, и выматерить, как водится в России. Но работал с душой, за дело болел и при этом никогда не поручал мне что-то сомнительное, хотя я знаю, что от других мог потребовать, что в голову придет и чего душа пожелает».

Видимо, смолоду были заметны в этом ретивом комсомольском активисте и энергичном партийном секретаре такие неординарные в этой среде качества, как искренняя убежденность, личное достоинство и внутренняя цельность, оберегавшие его от сомнительных поручений начальников и распущенности аппаратной «кухни». По той же причине, по которой его коллеги по партийным застольям научились уважать его привычки и не приставали с требованиями выпить до дна лишний стакан, начальство не решалось вести себя с ним развязно, «по-свойски», как с остальными порученцами. Казалось, они оберегали его, как заботливо пестуемого отпрыска, от зрелища изнанки жизни.

Почему столь непохожие люди, как Кулаков и Андропов, да и другие достаточно типичные советские руководители на разных этапах его карьеры благоволили к нему, поддерживали и, чуть ли не передавая с рук на руки, продвигали все выше? В списке покровителей, точнее заботливых «поводырей» будущего разрушителя устоев того порядка, сохранению которого они посвятили свою жизнь, окажутся и М.А. Суслов, и А.Н. Косыгин, и Д.Ф. Устинов, и А.А. Громыко, и сам Л.И. Брежнев. Одно из расхожих объяснений сводится к карьерному таланту Горбачева, умению подыграть, вовремя поддакнуть и понравиться любому начальнику. В общем, к тому, что он «всех обвел вокруг пальца». Однако такая версия слишком проста для всех этих, в общем-то, весьма искушенных и отнюдь не наивных политиков, прошедших уникальную сталинскую школу.

Намного вероятнее другое: не приспособленчество Горбачева – в этом как раз он мог походить на тысячи других партфункционеров, на знаменитые сталинские «винтики» системы, – а то, что выделяло его из общей массы, заставляло обратить внимание. Одних – «стариков» – при виде молодого, горячего, напоминавшего им самих себя в молодые годы, но только более образованного, чем они, ставропольского «самородка», могла прошибить слеза умиления. Общаясь с ним, они вполне могли считать, что перед ними подрастающая надежная смена, «подлесок», как выражался Андропов, – молодая поросль энергичных и компетентных руководящих кадров, о которой они не могли не мечтать. Другие – к ним скорее всего относился и Кулаков – видели в нем возможную опору уже на ближайшую перспективу, когда должна произойти неизбежная смена поколений в руководстве партии. Вот почему даже после того, как в награду за проявленную лояльность при смещении Хрущева Кулаков был переведен Брежневым в Москву, он продолжал опекать своего питомца. И добился сначала его избрания первым секретарем горкома партии, а два года спустя – вторым секретарем Ставропольского крайкома, что выводило 37-летнего Горбачева на финишную прямую – дорогу к креслу полновластного «хозяина края» – первого секретаря крайкома.

Нельзя сказать, что на этом стремительно пройденном этапе партийной карьеры у него не было сбоев или что своим восхождением он обязан исключительно личному высокому покровительству. Горбачев не жалея сил исправно «пахал» на разных участках, куда направлял его крайком. Месил сапогами грязь в районах, объявлял ударные фронты, обеспечивал шефство то над овцеводством, то над «царицей полей» кукурузой, боролся за чистоту партийных рядов, «снимая стружку» с проштрафившихся. Словом, добросовестно и лояльно нес аппаратную службу и, как уверяет, не строил в тот момент для себя излишне амбициозных планов.

Ставрополь в бытность его секретарем горкома партии заметно преобразился: появились централизованные сети водоснабжения и канализации, оживилось жилищное строительство, открылось несколько вузов и техникумов. Был пущен троллейбус, построены плавательный бассейн и Дом книги. Вопреки действовавшим тогда нормам, расставлявшим города по определенному ранжиру в зависимости от числа жителей и общесоюзной значимости, он пробил строительство цирка на проспекте Карла Маркса, хотя Ставрополю его иметь не полагалось.

Следует заметить, что несколько раз из-за размолвок с начальством, особенно после отъезда Ф. Кулакова, прямая линия его партийной карьеры могла вильнуть в сторону.

Была пора, когда он «заскучал» в трясине аппаратной текучки и, вспомнив об университетских годах и нереализованных мечтах, решил было оставить партийную карьеру и перейти на научную работу. Засел за книжки, сдал кандидатский минимум, собрался писать диссертацию. Увлекла, видимо, мужа своим примером Раиса. К этому времени, проехав в том числе на мотоцикле с коляской и пройдя пешком по сельским дорогам не одну сотню километров и обработав более 3 тысяч опросных листов и социологических анкет, она защитила кандидатскую, посвященную особенностям быта крестьянской семьи. Систематизировать собранный материал ей помогала вся семья, которая, по воспоминаниям Ирины, в плане труда «всегда была очень организованна». Опросные листы, бумажные «простыни» и таблицы были разложены на полу по всей квартире, и не только отец, но и она, восьмилетняя девчонка, ползала по полу, сортируя ответы по графам соответствующих таблиц.

Научным мечтаниям Горбачева сбыться не довелось. Став вторым секретарем крайкома, он вплотную приблизился к тому, что вполне можно назвать уже политической должностью. Впереди открывались горизонты членства в ЦК, а крепкая рука Федора Давыдовича Кулакова, к тому времени уже члена Политбюро, наряду с явным благоволением таких могущественных земляков, как Суслов и Андропов (с Юрием Владимировичем он познакомился во время его приезда в Минводы в 1969 году), прибавляли ему уверенности. Через год в Москве, не без нажима все того же Кулакова, решили, что перспективный второй секретарь созрел для самостоятельной работы. Преемник Кулакова Л. Ефремов был отозван в Москву, и Михаил Сергеевич, пройдя через смотрины в нескольких кабинетах ЦК, в апреле 1970 года перед окончательным утверждением переступил порог кабинета Генерального секретаря, еще не подозревая, что пятнадцать лет спустя станет его хозяином.

В гвардии Брежнева

Став в 39 лет одним из самых молодых руководителей крупнейшего стратегического с точки зрения вклада в экономику страны региона, – по площади Ставропольский край равняется Бельгии, Швейцарии и трем Люксембургам, вместе взятым, – Горбачев оказался в совершенно новой для себя ситуации. Степень самостоятельности, суверенности таких, как он, партийных «баронов», несмотря на теоретически сохранявшийся «присмотр» из Москвы, была весьма велика. Конечно, за первыми секретарями обкомов и крайкомов в большей степени, чем за руководителями союзных республик, правивших просто как удельные князья, приглядывало недреманное око Отдела оргпартработы и «карающий меч» ЦК – Комитет партийного контроля. Тем не менее функционеры, достигшие уровня первого секретаря в регионе, знали, что отныне они в касте «неприкасаемых» и что тронуть их пальцем не позволено ни прокуратуре, ни даже КГБ, а кропотливо накапливаемый на каждого из них в недрах КПК компромат может быть пущен в ход только по личному распоряжению генсека. Отсюда следовал логичный вывод: демонстрируй беззаветную личную преданность высшему начальнику и будешь иметь полную свободу рук на отданной тебе в управление территории.

В то время, когда в эту касту партийных наместников попал Горбачев, отношения Брежнева с первыми секретарями еще не были сведены к одним лишь демонстративным проявлениям раболепия с их стороны – до хора славословий в адрес автора «Малой земли», «Возрождения» и выдающегося военачальника оставался десяток лет, и отношения строились на принципах почти взаимной выгоды. Понятно, что расположение генсека было жизненно необходимо не просто для благополучия каждого секретаря, но и для его области. Однако и сам Леонид Ильич, который в начале 70-х годов, как напоминает Горбачев, еще «не был похож на карикатуру», нуждался в поддержке преданных ему лично членов ЦК в маневренной борьбе по оттеснению на второй план премьера А. Косыгина – после отстранения В. Подгорного тот оставался неуместным напоминанием о «тройке», сместившей Н. Хрущева под девизом «коллективного руководства».

Горбачева ему явно рекомендовал Кулаков – и не только как перспективного руководителя края, но и, безусловно, как гарантированное ценное пополнение отряда «брежневцев» в ЦК, на кого генсек мог спокойно положиться. Этим в значительной степени объясняется внимание Брежнева к молодому выдвиженцу, которому он уделил несколько часов неспешного разговора в кабинете на Старой площади, и доверительный тон, и явное стремление завоевать расположение собеседника, с кем он готов был, почти как с равным, обсудить все: проблемы экономики, кадровые вопросы и даже внешнюю политику. После деликатной обкатки у генсека операцию «вербовки» новичка в личную гвардию Брежнева завершил ритуал его введения в привилегированный круг первых секретарей, членов ЦК, составлявших замыкавшуюся на Кулакове «группу быстрого реагирования», которые по его сигналу должны были в случае необходимости своими выступлениями на Пленуме и критикой правительства Косыгина подкрепить позиции Брежнева. (Позднее Горбачев уже в содружестве с Лигачевым воссоздаст эту проверенную в деле формулу, когда вопрос о его собственном избрании на пост генсека будет во многом зависеть от поддержки большинства членов ЦК.) И хотя церемонию посвящения в члены этой ни для кого не секретной «группы поддержки» Михаил скомкал, отказавшись выпить залпом полный фужер водки, чем вызвал общую настороженность, он снял возникшие политические подозрения на свой счет, рассказав о доверительном разговоре с генсеком.

И все же, оказавшись на вершине карьеры, немыслимой по крайней мере в те годы для партийного функционера его возраста, Горбачев чувствовал себя неуютно. В отличие от принявших его в свой клан коллег-секретарей, он оставался человеком им в значительной степени посторонним. И не только потому, что принадлежал к другому поколению, будучи самым молодым и недостаточно солидным, хотя уже начал потихоньку лысеть и округляться, а потому, что был заражен, «отравлен» университетом и его атмосферой, затронувшей его московской «оттепелью», – всем, что потом стало называться «шестидесятничеством». Не только воспоминания о студенческой вольнице на Стромынке, о факультетском братстве и полузабытом римском праве тянули его в сторону от суеты партийной работы к книгам и мечтам о диссертации, но и все прочитанное, ночные споры об истинном социализме, беседы с сокровенным дружком З. Млынаржем, домашние диспуты с Раисой о Плеханове и Канте.

Еще до того как стал первым человеком в крае, он, разъезжая по районам, видел, насколько примитивны условия жизни занятых изнурительным трудом людей. В его голове рождались «бунтарские мысли». Но, как признается сам Михаил Сергеевич, «серьезно размышлять над всем этим было недосуг – заедала текучка». Кроме того, пока он добросовестно и, надо полагать, увлеченно трудился на различных участках, всякий раз сталкиваясь с чем-то, что вызывало непонимание или протест, он делился своими чувствами в письмах Раисе (а писал он ей их регулярно, в том числе и из поездок по краю), с молодым пылом обличал «чванливость и косность безграмотной бюрократии». Но чем выше поднимался по служебным ступеням, тем больше ощущал себя одним из представителей этого «ордена начальников», и, стало быть, нерастраченное негодование следовало обращать прежде всего на себя.

Что же мог он сделать, как вести себя, не изменяя студенческому прошлому, общим с Раисой взглядам, позициям и надеждам, как не поддаться всей этой рутине, не распуститься, подобно провинциальным «вождям», и не ассимилироваться, при этом никому себя не противопоставляя и не самоизолируясь? Да и можно ли было остаться «шестидесятником» не в Москве, а в провинции, да еще если служишь власти, являешься в глазах людей ее частью и, стало быть, разделяешь с ней ответственность за то, что творится вокруг?

Неизвестно, обсуждали ли это между собой Михаил и Раиса. Известно лишь, как отзывался Михаил Сергеевич о «шестидесятниках»: «…эти люди были нацелены на перемены, на реформы, но долго не имели возможности проявить себя в деле». В свою очередь, о феномене Горбачева и его поколении Андрей Синявский в интервью французской газете Libération заметил следующее: «Он отличался от других тем, что попытался осуществить то, о чем они говорили и о чем мечтали». Не в этой ли его попытке воплотить в жизнь мечтания политических романтиков 60-х годов, оказавшиеся в значительной степени мифами, объяснение ревности и недоверия, которые демонстрировали по отношению к перестройке некоторые диссиденты?

Горбачев не был обречен, как московские интеллектуалы 60–70-х годов, среди которых были и его однокурсники, давать выход эмоциям на кухнях, накрывать телефон подушкой, бессильно проклинать КГБ и жаловаться на цензуру. В ранге первого лица в крае он уже мог многое сделать. Выше него были только генсек и Господь Бог, да еще, пожалуй, Система, в те годы еще более неприкосновенная, чем сам Господь. Мог ли что-то реально предпринять, не касаясь Системы, даже самый первый секретарь? Оказалось, мог, и немало. Для начала постараться не менять уже давно сложившийся уклад частной жизни, вести себя вне зависимости от занимаемой должности. Для семьи Горбачевых это было несложно. За годы совместной жизни выработались привычки, которыми они дорожили и не стали бы ими жертвовать ни при каких служебных переменах, в том числе традиционный разбор событий дня и обсуждение прочитанного.

Имея служебную машину, он продолжал ходить на работу пешком. И жители города привычно подкарауливали его по дороге, чтобы обратиться напрямую с той или иной просьбой, – это была его уличная приемная. Раиса большую часть из 23 лет, прожитых в Ставрополе, избегала обкомовский «распределитель», предпочитая ходить в обычные магазины. Дочку Ирину по решению семейного совета принципиально определили не в единственную в городе английскую спецшколу, где учились все дети начальства, а в самую рядовую. Вопрос, подвозить ее в школу или нет на служебном автомобиле, даже не обсуждался: это считалось неприличным.

Конечно, на фоне утвердившихся привычек партийной знати в эпоху позднего брежневизма, это, в общем-то, естественное по меркам семьи Горбачева поведение многими воспринималось как вызов, проявление демонстративной гордыни, а может, и на самом деле было вызовом. Формой сопротивления узаконенному партийному барству, способом выделиться из остальной номенклатуры, сохранить свое собственное лицо. По словам Ирины, мама и в Ставрополе, и в Москве принципиально не посещала ни спецмагазины, ни ателье, в связи с чем ответственность за обновление ее гардероба приходилось разделять с ней много разъезжавшему отцу, вкусу которого Раиса доверяла.

Щепетильность Раисы в материальных вопросах, помноженная на педантизм, не позволяла ей с молодых лет иметь даже самый незначительный долг, и она хранила в личном архиве квитанции за оплату всех продовольственных «заказов» из обкомовской столовой. В Москве супруга генсека-президента с такой же тщательностью следила за сдачей в Гохран подарков, вручавшихся Горбачевым во время официальных визитов за границу, а после отставки мужа добивалась, чтобы ей отдали на руки расписки за них. К этому ее, надо думать, подтолкнули намеки Ельцина после путча на то, что Горбачеву следовало бы самому покаяться в прегрешениях, и ее опасения, что их обоих могут заподозрить в присвоении какого-то государственного имущества.

Но если за стилем и образом поведения семьи, как, впрочем, и за обликом мужа, обязанным, по ее убеждению, выглядеть всегда подтянутым и модно одетым, следила Раиса, то другую, главную часть их общих представлений о том, как хоть в чем-то изменить окружавший их провинциальный мир, приходилось, естественно, реализовать Горбачеву.

Москва была за горами, Брежнев и его окружение еще не одряхлели и казались вечными, а неуемная энергия Горбачева требовала немедленного выхода. Стратегия стайера, рассчитывающего свои силы и график бега на длинную дистанцию, тогда еще ему была чуждой. «Будет день, будет и пища» для размышлений и повод для принятия решений – таким, по крайней мере, в те годы было его жизненное кредо. Особенность его официального положения добавляла к ней только одно – в статусе комсомольского вожака и функционера среднего партийного звена он почти ежедневно получал от руководства «утреннее задание», а теперь должен был придумывать и раздавать их сам. Благо поставленная перед ним задача определялась аграрной спецификой Ставрополя и его неустойчивыми климатическими условиями. К этому времени практика спускаемых из Центра директив миновала, и Горбачеву предстояло «выводить край в передовые», опираясь на собственные силы и фантазию.

За дело он взялся энергично, ведь еще Ф. Кулаков отмечал в нем «способность проламываться через стену». Занялся мелиорацией земель, добился строительства Большого ставропольского канала, зачисленного в том числе благодаря напору секретаря в разряд ударных комсомольских строек. Развернул газификацию, объявил свою первую «большую перестройку» – так патетически называлась программа интенсивного развития овцеводства на Ставрополье. Увлекся сам и увлек других «ипатовским методом» подрядной уборки урожая, основанным на прямой материальной заинтересованности колхозников в конечном результате труда.

Попала в поле зрения Горбачева и такая прибыльная для края отрасль, как виноделие, – по решению крайкома началось расширение посадок виноградников и увеличение производства не только столового винограда, но и марочных вин. Мог ли он предполагать, что через десяток лет, согласно другому партийному решению и тоже по его инициативе, эти виноградники будут вырубаться, а ставропольское виноделие угодит под каток антиалкогольной кампании? Оставайся он к тому моменту на посту секретаря крайкома и ослушайся, – выговор, а то и освобождение от работы за отклонение от генеральной линии партии были бы обеспечены.

«Пробивать различные стены» приходилось каждодневно. При этом главными рычагами воздействия на экономику для него, как и для любого областного секретаря, служили партийное администрирование на местах и борьба за получение дополнительных субсидий из Центра. Этим инструментарием ставропольский секретарь научился пользоваться мастерски: так, чтобы добиться выплаты повышенных премиальных, заработанных «ипатовцами», приходилось принимать специальные решения крайкома партии. В засушливый год, когда поголовье скота оказалось под угрозой из-за нехватки кормов, на их заготовку мобилизовались горожане. Здесь были и школьники, удавалось подключить и отдыхающих из многочисленных санаториев и домов отдыха Ставрополья. Надо сказать, что эти нескончаемые битвы «за урожай», «за поголовье скота», за «птицепром» велись, по сути, не против неблагоприятных климатических условий, а против всепогодной Системы, и Горбачеву на своем участке фронта нередко удавалось осуществлять прорывы.

Вообще он был «везунчиком», недаром изумил Дж. Буша, когда в его загородной резиденции в Кэмп-Дэвиде, никогда, разумеется, не тренировавшись в этом излюбленном развлечении американского президента, метнув подкову, с первого раза насадил ее на штырь. Иногда помогала его энергия, иногда выручал Господь Бог – в тот самый засушливый год в конце концов пошли спасительные дожди. Чаще выручали налаженные связи с московским начальством. От прямых контактов с ним, от «вхожести» в цековские и правительственные кабинеты зависели, естественно, все местные партийные руководители – каждый пользовался доступным ему способом, чтобы зазвать, заманить к себе кого-нибудь из членов Политбюро, а если повезет, то и генсека, и добиться поддержки. В ход шли земляческие связи, круглые даты основания городов, другие юбилеи, церемонии награждения республик и областей орденами и переходящими Красными знаменами.

Горбачеву эта козырная для советской системы карта сама шла в руки. К нему в Ставрополь на курорты Минвод и в горный Домбай начальство ездило куда чаще, чем, скажем, к Лигачеву в Томск или к Ельцину в Свердловск, не говоря уже о Богом забытых вятичах или норильчанах. Конкурентами Горбачева по приему и обслуживанию отдыхающих руководителей были крымчане, и в особенности его главный сосед-соперник, секретарь Краснодарского крайкома С. Медунов, на чьей территории располагались здравницы Сочи. Политической «рентой», которую ему приносило Черноморское побережье, он пользовался сполна. Через его застолья, банкеты, бани проходила регулярно значительная часть высшего партийного и государственного аппарата (с семьями), покидавшая Краснодарский край с щедрыми подарками, создавая гостеприимному секретарю, хозяйствовавшему в нем, как на своем подворье, прочный защитный слой, оберегавший его от партийных расследований и уголовных дел.

Контингент, гостивший у Горбачева, был другим – на Минводы люди ехали не для загулов, а для лечения, и по мере того, как члены Политбюро старели, они, их свита и разномастные министры все чаще оказывались на его территории. И если благодаря своим разнообразным починам и экономическим экспериментам Горбачев вошел в число перспективных местных руководителей, то личным контактом с такими ключевыми фигурами тогдашней политической иерархии, как М. Суслов, А. Косыгин, Д. Устинов, Ю. Андропов, Н. Байбаков, он во многом обязан Минеральным Водам и Домбаю (где любил отдыхать Председатель Совета министров А. Косыгин).

На отдыхе, освобождаясь от своих кабинетов, приемных, «ЗИЛов» и неприступных секретарей, эти люди буквально и психологически «переодевались» в цивильное платье, становились доступнее и охотно выходили за рамки протокольного общения. Возможность неофициальных и даже задушевных бесед с начальством облегчало и то, что слабеющие и в разной степени больные люди не ждали от него, как гости краснодарского коллеги, разгульных попоек и банных утех с ласковыми комсомольскими активистками, а стремились отвлечься от будней, надоевших им за долгую государственную жизнь, и порассуждать об отвлеченном. И сам Михаил, и Раиса в этом плане были для них идеальными собеседниками. И хотя Раиса Максимовна в мемуарах вспоминает о приеме московских начальников в Ставрополье как об обременительной повинности, замечая, что для семьи оказывать это гостеприимство «было накладно», именно с той поры Горбачевы со многими крупными деятелями позднебрежневского режима были знакомы и даже «дружны семьями».

В присутствии молодой образованной четы эти люди, в сущности лишенные большую часть своей жизни нормального человеческого общения, «снимали галстуки», «мягчели», открываясь давно забытыми либо попросту неизвестными окружающим сторонами своей натуры. Так Горбачевы узнали, что Юрий Владимирович Андропов не только пишет стихи, но и помнит огромное количество казачьих песен, любит их петь сам, а «сухарь» Косыгин даже в пожилом возрасте прекрасно танцует фокстрот и танго. Во время одной из бесед Алексей Николаевич «со слезами на глазах» рассказал Михаилу: он не может простить себе, что для того, чтобы показаться вместе с остальным советским руководством 7 ноября на трибуне Мавзолея, отлучился от тяжелобольной жены, лежавшей в больнице. Она умерла в его отсутствие.

Если для «московских руководителей», позволявших себе расслабиться перед молодым секретарем, это общение было душевным отдыхом, то для Горбачева, разумеется, оно оставалось работой. «Византийство в те годы, – вспоминает А.Н. Яковлев, – утвердилось как способ даже не вершить политику, а просто выживать в номенклатуре». Жесткие рамки партийной карьеры, в которые он был отныне заключен, требовали от него не только развлекать старших товарищей и выслушивать их откровения, но и бить на публике ритуальные поклоны и перед руководством в целом, и перед его представителями. Нетрудно, конечно, процитировать образцы его тогдашних славословий и в адрес М. Суслова, приезжавшего в Ставрополь вручать городу орден по случаю 200-летия, и «дорогого Леонида Ильича» в эпоху безудержного восхваления его литературных шедевров. Перечитывая эти тексты сегодня, отметим справедливости ради, что в обязательной тогда, вдохновенной лести Горбачев хотя бы не стремился превзойти остальных своих коллег, в частности, из Закавказских республик.

И хотя, надо полагать, Горбачев не придавал этой словесной трескотне серьезного значения, воспринимая ее как досадную, но и неизбежную повинность, в глубине души у него, как у нормального человека, накапливалось раздражение из-за того, что, в отличие от большинства, обреченного всего лишь слушать заведомый вздор, он должен был сам активно разыгрывать этот дурной спектакль. Учитывая настроения в его собственной семье, – по свидетельству Ирины, «дома царил дух неприятия всей этой затхлости и понимания абсурда сложившегося порядка», – участие в этом «лицедействе» даже для такого прирожденного актера, как Горбачев, становилось все более тягостным.

Между тем какой-либо реальной перспективы выхода в нормальный мир, «на свежий воздух», тогда еще не предвиделось. «Реальный социализм», казалось, ввел в действие собственные законы природы и стал государственной религией со своими обязательными ритуалами. Как и у любой религии, они предполагали не только молитвы и восхваления Господа (Системы и ее наместников на земле), но и обличение (и разоблачение) еретиков. Михаил Сергеевич не боится вспоминать, что вскоре после Пражской весны 1968 года, когда в стране началось закручивание гаек, он, будучи еще вторым секретарем крайкома, принял участие в экзекуции одного из ставропольских «диссидентов» – доцента Ф. Садыкова, осмелившегося по примеру чехословацких «ревизионистов» (тогда он, надо думать, себя к ревизионистам не причислял) выступить со своими «рецептами» усовершенствования режима. «Мы его тогда разделали под орех», – говорит Горбачев, признавая, что впоследствии при воспоминании о бедном Садыкове, который озвучил многие идеи будущей перестройки, его «мучила совесть».

Не эта ли «больная совесть» стала в конечном счете главным внутренним изъяном образцового во всех остальных отношениях первого секретаря крайкома, тем сбоем в его генетическом коде, который развился позднее в неизлечимую болезнь ереси? Но в ставропольские годы если ее вирус и присутствовал в организме Горбачева, то еще дремал, не давая о себе знать. Требовались особые дополнительные условия, чтобы он пробудился. К таковым можно отнести первые зарубежные поездки Михаила и Раисы.

Открытие внешнего, не советского мира, существование иной, внесталинской вселенной для него, как и для многих его сверстников, произошло в год проведения в Москве Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Летом 1957-го Михаил, как и сотни комсомольских активистов со всей страны, был мобилизован для шефства над съехавшимися в столицу представителями «прогрессивной молодежи планеты». На его долю выпала непростая обязанность обеспечивать участие в программе фестиваля разномастной, буйной и беспорядочной итальянской делегации, имевшей весьма специфическое представление о регламенте, дисциплине и времени вообще. Горбачеву, привыкшему со школы прилюдно отчитывать несознательных комсомольцев за опоздания на мероприятия, итальянцы преподали, наверное, первый урок политического плюрализма.

В свои собственные зарубежные экспедиции он отправился, уже став комсомольским функционером. Первые поездки, как тогда было заведено, состоялись в соцлагерь: ГДР, Болгарию. Эти выезды в «братские государства», где советских товарищей принимали как «старших братьев», вряд ли внесли что-то существенное в его «политическое развитие». Программы многих таких вояжей с обязательным посещением предприятий и пылкими тостами за дружбу напоминали сцены из «Кубанских казаков» – сам ставропольский казак Горбачев еще в университетские годы разъяснял своему другу Зденеку Млынаржу всю фальшь этого кинофильма.

Зато первые выезды в составе партийных делегаций на Запад – во Францию, Италию, Бельгию, ФРГ – стали для Михаила и сопровождавшей его «на отдых и лечение» Раисы настоящим выходом в открытый зарубежный космос. Горбачеву предстояло сделать как минимум два принципиальных открытия. Первое: как выяснилось, советские люди жили далеко не в самом лучшем из миров, в чем их усердно уверяла партийная пропаганда. Не только эксплуататоры, наживавшиеся, как им и положено, за счет трудящихся, но и сами эксплуатируемые, радушно принимавшие посланцев родины социализма, жили и трудились в таких условиях, о которых классу-гегемону в СССР приходилось только мечтать. Вторым, не менее важным откровением стало то, что империалистическое окружение, вынуждавшее наших людей отказывать себе в самом необходимом ради обеспечения безопасности державы, при ближайшем рассмотрении оказалось не только не слишком враждебным, но подчас и весьма дружественным. Во всяком случае, получив возможность благодаря гостеприимству французских коммунистов проехать на предоставленном им «Рено» несколько сот километров от Парижа до Марселя, Горбачевы смогли оценить не только красоты Франции, но и обращенную к ним доброжелательность людей и непривычную для выходцев из суровой советской реальности непринужденно-раскованную атмосферу.

1 Archie Brown, Seven Years that Changed the World: Perestroika in Perspective.
2 Hélène Carrère d’Encausse, Six années qui ont changé le monde: 1985–1991, la chute de l’Empire soviétique.
3 В книге приведены цитаты из выступлений М.С. Горбачева, документов Секретариата и Политбюро ЦК КПСС, бесед автора с ним, его помощниками, членами его окружения и бывшего советского руководства.
Скачать книгу