УДК 821.02(47+57)«194/195»Социалистический реализм
ББК 83.3(2)631-003.3
Ц94
Дмитрий Цыганов
Сталинская премия по литературе: Культурная политика и эстетический канон сталинизма / Дмитрий Цыганов. – М.: Новое литературное обозрение, 2023.
Вопрос об эстетическом каноне сталинской эпохи и смежная с ним проблема взаимодействия эстетики и политики в послевоенном СССР – центральные и вместе с тем самые малоисследованные фрагменты культурной истории «малого» ХX века. С помощью каких институций и учреждений обеспечивалось сообщение между политической и эстетической сферами? Какую роль в этом процессе играла Сталинская премия в области литературы и искусства? Книга Дмитрия Цыганова – это первое исследование, целиком построенное на архивных источниках и содержащее подробное описание и всесторонний анализ институционального облика Сталинской премии по литературе. Автор не только рассматривает детали работы Комитета по Сталинским премиям и нюансы присуждения наград, но и реконструирует ключевые культурные тенденции, которые определили динамику развития соцреалистического литературного проекта. Показывая сложное взаимовлияние различных институтов, формировавших канон сталинской эпохи, исследователь уводит читателя от упрощающей схематичности и предлагает ему более комплексное представление о литературном процессе 1930-х – начала 1950‐х годов. Дмитрий Цыганов – филолог, историк культуры, научный сотрудник ИМЛИ РАН.
ISBN 978-5-4448-2323-7
© Д. Цыганов, 2023
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2023
© ООО «Новое литературное обозрение», 2023
Введение. Соцреализм в отдельно взятой стране
В письме к Л. М. Кагановичу от 15 августа 1934 года И. В. Сталин написал: «Надо разъяснить всем литераторам-коммунистам, что хозяином в литературе, как и в других областях, является только ЦК и что они обязаны подчиняться последнему беспрекословно»1. Эта фраза наиболее точно характеризует специфику историко-литературного процесса сталинской эпохи. Объем того влияния, которое лично Сталин и ряд приближенных к нему членов Центрального комитета партии оказывали на литературное производство 1930‐х – начала 1950‐х годов, отнюдь не исчерпывается частными санкциями и точечными вмешательствами в общий ход культурного развития: в отношении к сложившейся в Советском государстве ситуации можно говорить о целенаправленном и инициированном высшими структурами власти воздействии на формирование соцреалистического канона сталинской культуры. Механизмами, посредством которых проводилась эта культурная политика, стали многочисленные институции и учреждения (творческие союзы и объединения, съезды писателей, Литературный фонд Союза ССР2, «городок писателей» Переделкино3, читатель и писатель как основные институты сталинской культуры, школы и университеты (в том числе основанный в 1933 году Вечерний рабочий литературный университет4), «толстые» литературно-художественные журналы и разнообразные газеты, Сталинская премия, литературная критика, цензура и «теория социалистического реализма», составлявшая ведущую отрасль «советского литературоведения»); их совокупность стала ключевым контекстом оформления сталинского культурного канона. Неравномерный характер протекания этого процесса особенно ощутим при сопоставлении хронологически дистанцированных этапов развития режима: полученный в первой половине 1930‐х годов5 и очевидно ослабевший к 1936–1938 годам импульс литературного развития к концу десятилетия вновь набирает силу, однако, будучи прерванным начавшейся войной и довольно краткосрочным периодом послевоенного восстановления, достигает апогея уже в период позднего сталинизма, когда и происходит окончательное складывание культурного канона социалистического реализма. Наметившиеся незадолго до судьбоносного XIX съезда партии (октябрь 1952 года) деструктивные тенденции, обозначившие необходимость скорейшей переориентации литературного процесса и как бы завершившие послевоенную «литературу метрополии», позволяют значительно сузить хронологические рамки рассмотрения, сосредоточившись на периоде 1940‐х – начала 1950‐х годов и лишь отчасти привлекая материал, относящийся к ближайшему по времени контексту. Кроме того, в этот же временной промежуток укладывается 14-летняя (1940–1953) история функционирования института Сталинской премии в области литературы и искусства, чьей роли в формировании послевоенного соцреалистического канона и – шире – месту в системе литературного производства и посвящено это исследование.
Говорить об исчерпывающем и относительно полном обзоре работ, посвященных проблеме «основного метода советской художественной литературы и литературной критики», на сегодняшний день не приходится: о культуре сталинской эпохи в целом и о множестве ее частных аспектов написано такое количество исследований, что одна их библиография растянулась бы на сотни страниц. Условно весь этот массив текстов, руководствуясь сугубо хронологическим критерием, можно разделить на две части: теоретические работы, созданные в период с середины 1950‐х до начала перестройки, и исследования, написанные в условиях дезинтеграции основных институтов Советского государства и определившие специфику современного освещения сталинской культуры в отечественной и зарубежной историографии.
Первая группа текстов по вполне понятным причинам характеризуется относительной однородностью: большинство из входящих в нее образцов не столько описывает соцреалистическую культуру сталинизма, сколько является ее закономерным продолжением, производной тех «теоретических» установок на «борьбу с формализмом в науке», которые оформились в советском литературоведении и критике в конце 1940‐х – начале 1950‐х годов. Зачастую работы, входящие в эту группу, создавались либо непосредственными современниками и участниками художественной жизни послевоенного периода, либо сотрудниками различных институций и людьми, чья деятельность так или иначе соотносилась с бюрократическим контекстом официального советского литературоведения. К этой группе можно отнести опубликованные ближе к середине 1950‐х годов работы А. А. Фадеева6, Ф. В. Гладкова, В. В. Ермилова, Е. Ф. Книпович, В. А. Луговского, В. М. Озерова, П. А. Павленко, В. О. Перцова, А. К. Тарасенкова, А. Н. Толстого, К. А. Федина, М. С. Шагинян, Н. З. Шамоты7 и статьи многих видных функционеров Союза писателей или других институций, вовлеченных в литературное производство8. Вместе с тем авторы этих текстов ставили своей задачей не осмысление соцреалистической культуры сталинской эпохи, а ее приращение: совокупность подобных работ оформляла теоретическое поле, в пространстве которого разговор о соцреализме как об эстетической системе вообще становился возможным. Иначе говоря, происходила нормализация теоретического дискурса, создававшая (пусть и в ограниченном пространстве Страны Советов) видимость единства и цельности соцреалистического художественного «метода», материально явленного в образцах сталинского искусства. Однако уже в 1930–1950‐е годы преимущественно в критике эмиграции оформляется альтернативный господствующему взгляд на культуру эпохи сталинизма, ставящий под сомнение повсеместно тиражируемое утверждение о безальтернативности «основного метода советской художественной литературы и литературной критики» (А. Жданов). «Молодая» советская литература в русской эмигрантской литературной критике и теории явилась чуть ли не центральным объектом анализа и рефлексии, потеснив и классическое наследие XIX столетия, и даже вопрос о самоидентификации уехавших писателей. Интеллектуальному производству альтернативных точек зрения на литературную культуру сталинизма способствовала и весьма разветвленная институциональная сеть, включавшая кружки, периодику, издательства. Тем не менее, по точному замечанию Г. Тиханова, «фактически лишь три эмигрантских критика – Пильский, Слоним и Юрий Мандельштам – сумели в межвоенный период опубликовать книги новых критических статей и рецензий»9. Литературные критики в эмиграции, утверждая принципиальную разницу сложившихся культурных обстановок в сталинском Советском Союзе и за его пределами, как бы обретали право не только на независимые суждения и оценки, но и на самостоятельное определение иерархии, свободное выстраивание внешней концепции эстетического канона. Очевидно, что работы, написанные в таком ключе, не могли без известных последствий для их авторов публиковаться в Советском Союзе, поэтому подавляющая часть не встраивавшихся в санкционированный государством «литературоведческий» дискурс исследований создавалась и печаталась за пределами СССР. Так, в 1951 году вышло третье издание расширенных до формата 400-страничной книги сводных курсов по истории советской литературы Г. П. Струве на английском языке10. Эта книга «апостола антикоммунизма»11 в Советском Союзе получила негативную оценку12; при этом Струве, наряду с другими «белоэмигрантами», оценивался не столько как историк литературы, сколько как американский «советолог». Позднее за рубежом выйдут и другие исследования, посвященные советскому литературному процессу 1930–1950‐х годов, среди которых особенно выделялись книга М. Л. Слонима «Soviet Russian Literature: Writers and Problems»13 и опубликованная в 1971 году итоговая работа Г. Струве о литературе сталинского периода «Russian Literature under Lenin and Stalin 1917–1953»14, которая представляла расширенную редакцию упомянутого выше издания 1951 года. Помимо монографических трудов, на Западе в 1960‐е годы появилось множество менее объемных работ по частным вопросам истории советской литературы15; именно они и послужили основанием для формирования западной «советологии» как отдельной области исследований (уже в 1970‐е годы в СССР – не без участия А. Л. Дымшица16 – за термином «советология» закрепится однозначно негативная коннотация). Первым русскоязычным текстом, поставившим под сомнение статус социалистического реализма как эстетической системы, стала статья А. Синявского «Что такое социалистический реализм»17, написанная под псевдонимом Абрам Терц в 1957 году. Вскоре ее автор был подвергнут жестоким, но вполне закономерным нападкам: в 1962 году в журнале «Иностранная литература» (№ 1) появилась статья его главного редактора Б. С. Рюрикова «Социалистический реализм и его „ниспровергатели“»18, где Терц объявлялся «эстетствующим рыцарем „холодной войны“», а два его текста – рассказ «Суд идет» (1956) и эссе о соцреализме – оценивались как «неуемные антисоветские фальшивки». Очевидно возросший к 1950‐м годам теоретический уровень создававшихся на Западе исследований, взявших на вооружение «буржуазную» «антимарксистскую» методологию, провоцировал необходимость в создании советской эстетической теории, которая упрочила бы статус соцреализма как доминирующей художественной системы19. Первые попытки придать разговору о культурной обстановке сталинизма научный характер относятся к началу 1960‐х годов.
Состояние теоретического осмысления соцреалистической культуры в 1960‐е годы характеризовалось отходом от литературно-критических форм в сторону историко-литературной рефлексии: переместившиеся с журнальных на страницы академических изданий под грифом различных учреждений и институтов дискуссии о «методе» советской литературы исходили из положения о завершенности сталинского культурного проекта20. Работы, созданные в этот период, свидетельствовали об окончательном выведении разговора о соцреализме за рамки соцреалистической художественной практики. Иначе говоря, дискурс о культурном производстве сталинизма перестал быть органической составляющей этого производства, несколько нейтрализовался, приобретя черты историчности21. Поэтому доминирующим направлением исследований литературного процесса первой половины ХX века становилось (псевдо)академическое. В конце 1950‐х – 1960‐е годы начинают появляться многотомные издания по истории советской литературы22, а позднее – изрядное количество монографических работ23, составляются и издаются курсы лекций по литературной истории и «теории социалистического реализма»24, проводятся конференции по «актуальным проблемам» советской литературы и литературоведения, материалы которых также публикуются в формате сборников25. Однако, несмотря на укрепившееся в гуманитарной среде и в известной степени поддержанное хрущевским докладом 1956 года ощущение относительной свободы слова в исследовании литературного процесса сталинской эпохи, многие литературоведы и историки, вопреки открывшимся перед ними возможностям, обратились к хронологически более раннему периоду советской культуры – к 1920‐м годам. Этот парадокс во многом объясняется стремлением исследователей сохранить память о старательно уничтожавшейся в сталинском СССР культуре «нэповской оттепели»26, характеризовавшейся относительной свободой творческих дискуссий и полемик по вопросам эстетики. Тогда и выходят основополагающие работы по истории литературы и литературной критики досталинского периода: публикуются книги Г. А. Белой, Е. Б. Скороспеловой, М. О. Чудаковой и других27. Это направление, расцвет которого пришелся на перестроечную эпоху, ставило своими задачами, прежде всего, расширение поля фактического материала (с чем связана активная публикаторская работа, благодаря которой в научный оборот был введен внушительный массив материалов о художественной жизни 1920–1930‐х годов28) и проблематизацию отдельных тематических участков историко-литературного процесса. В позднесоветский период развитие этой тенденции серьезно осложнялось тем, что в теоретической мысли наметилась апологетическая линия, со временем ставшая доминирующей в пространстве дискуссий о социалистическом реализме в 1970‐е – первую половину 1980‐х годов29. В известной степени этот откат к оправдательной риторике стал возможным благодаря усилиям представителей академической бюрократии, в итоге монополизировавшей сферу до того времени сравнительно свободного изучения официальной культуры 1930–1950‐х годов. Позиции ведущих специалистов заняли академик АН СССР, президент (1970–1986) Международной ассоциации преподавателей русского языка и литературы М. Б. Храпченко, директор (1968–1974) ИМЛИ Б. Л. Сучков, заведующий Отделом советской литературы (1941–1970) ИМЛИ Л. И. Тимофеев, заведующий кафедрой истории советской литературы (1952–1985) филологического факультета МГУ А. И. Метченко, заведующий кафедрой советской литературы (1962–1972) ЛГУ П. С. Выходцев, главный редактор (1959–1978) журнала «Вопросы литературы» В. М. Озеров, член-корреспондент АН СССР В. В. Новиков, а также заведующий сектором ПСС М. Горького в ИМЛИ (1965–1988) А. И. Овчаренко30 и ряд других партийных функционеров от литературоведения.
Конец 1980‐х годов стал во всех отношениях переломным периодом: «поминками по советской литературе»31 ознаменовано рождение окончательно отошедшего от жесткой идеологической регламентации подлинно научного дискурса, предметом которого стала сталинская соцреалистическая культура. Именно в те годы начали появляться исследования, радикальным образом пересматривавшие подход к официальному советскому искусству сталинского периода и выводившие разговор о соцреализме за рамки оценочности, равно отдаляясь как от чрезмерно патетических восклицаний о его «передовом характере», так и от огульного поругания, по выражению А. Терца, «мертворожденного» «полуискусства не слишком социалистического совсем не реализма». Эти тексты, которые спешно и массово появлялись с 1989–1990 годов, положили начало второй выделенной нами группе исследований; первым в ряду таковых оказался вышедший в 1990 году 400-страничный сборник под заглавием «Избавление от миражей: Соцреализм сегодня» (М.: Советский писатель, 1990). Общая установка авторов, чьи статьи были собраны Е. А. Добренко в этом полемическом по характеру представленных позиций томе, определяется «необходимостью избавления от догм и нормативности, от стереотипов и голословных, беспочвенных посылок» в разговоре о соцреализме32. Несмотря на характерные для абсолютного большинства изданий той поры методологическую неопределенность (в предисловии она названа «объемным зрением»), ангажированность выводов и публицистичность их изложения, этот сборник по праву может считаться первым специализированным изданием, посвященным официальному искусству сталинизма33. Кроме того, в издании освещена полемика о соцреализме, развернувшаяся в публицистике конца 1980‐х годов34. В том же году в «Новом мире» (1990. № 2) появилась статья Добренко «Фундаментальный лексикон: Литература позднего сталинизма», об основных положениях которой мы еще скажем особо.
Начало проблематизации теории и культурной практики социалистического реализма в постсоветской науке было положено в № 1 журнала «Вопросы литературы» за 1992 год, имевшем подзаголовок «Тоталитаризм и культура» (основной раздел состоял из десяти статей российских и западных исследователей и примыкавшего к ним эссе А. Камю «Бунт и рабство»)35. В этом же году вышла монография М. М. Голубкова «Утраченные альтернативы: Формирование монистической концепции советской литературы. 20–30‐е годы» (М., 1992), где автор предложил взгляд на соцреализм через призму общих тенденций историко-литературного процесса первой половины ХX века. Все стремительнее возраставший интерес к деидеологизированному изучению тоталитарного искусства сталинизма привел к появлению первопроходческого сопоставительного36 исследования И. Н. Голомштока «Totalitarian Art in the Soviet Union, the Third Reich, Fascist Italy, and the People’s Republic of China» (London, 1990), в 1994 году переведенного на русский язык и напечатанного под названием «Тоталитарное искусство» (М., 1994). В нем ученый выстраивает убедительную концепцию генетической связи художественных практик четырех стран, где тоталитаризм, с его точки зрения, в ХX веке возымел значение определяющей политико-эстетической тенденции. В этом же направлении А. А. Георгиев рассматривает организацию советских творческих союзов как одну из стратегий насаждения в СССР тоталитарной идеологии и эстетики37. Обсуждая понятие «тоталитаризм», Л. Д. Гудков пишет о том, что «к середине 1990‐х годов интерес к данной концепции заметно ослабел, само понятие к этому времени уже исчезло из публицистики»38. И действительно, в конце 1990‐х годов наблюдается снижение интереса к обобщающим работам теоретической направленности39, а внимание ученых все чаще привлекают частные вопросы (стремление к формату case studies). На первый план выдвигаются исследования, осмысляющие ранее недоступный для ученых материал. Неслучайно именно в этот период появляются «Писатели и цензоры: Советская литература 1940‐х годов под политическим контролем ЦК»40 (М., 1994) Д. Л. Бабиченко, «Писатель и власть» (М., 1996) Н. Н. Примочкиной, «Русская литературная критика 1930‐х годов: Критика и общественное сознание эпохи» (СПб., 1997) В. В. Перхина, «Формовка советского читателя: Социальные и эстетические предпосылки рецепции советской литературы» (СПб., 1997) и «Формовка советского писателя: Социальные и эстетические истоки советской литературной культуры» (СПб., 1999) Е. А. Добренко, «Сумбур вместо музыки: Сталинская культурная революция, 1936–1938» (М., 1997) Л. В. Максименкова, «Сталин: Власть и искусство» (М., 1998) Е. С. Громова.
Но уже в 2000 году в издательстве «Академический проект» под редакцией Е. Добренко и Х. Гюнтера вышел 1000-страничный труд – сборник статей «Соцреалистический канон», в своих методологических установках последовательно развивающий, реактуализирующий те исследовательские стратегии, которые наметились еще в упомянутом выше номере «Вопросов литературы» и к тому моменту отчетливо были резюмированы И. Голомштоком. Изданию сборника предшествовала работа пяти научных конференций в Университете и Центре междисциплинарных исследований германского Билефельда в 1994–1998 годах. Издание это уже в момент своего появления вызвало известный резонанс в научном сообществе: с того момента ни одно (!) исследование, посвященное советскому официальному искусству эпохи сталинизма, не обходится без ссылок на этот труд. Масштаб «Соцреалистического канона» настолько потряс ученых как широтой привлеченного материала, так и неожиданностью ракурсов, что от их внимания ушел один принципиально важный момент: собственно, о каноне сталинского искусства в этом сборнике почти ничего не сказано. А немногочисленные высказанные Х. Гюнтером соображения о характере и объеме понятия канона в отношении к советской культуре при их критическом осмыслении недвусмысленно демонстрируют несостоятельность.
Спустя некоторое время в научном сообществе наметилась тенденция к переосмыслению взгляда на советскую официальную культуру, оформившегося в работах авторов «Соцреалистического канона». Одним из первых скептических откликов стала книга М. М. Голубкова «Русская литература ХХ в.: После раскола» (М., 2001), в которой ученый, учитывая опыт западных славистов, предложил свой взгляд на проблему социалистического реализма, противопоставив «нейтральный стиль» официальной культуры «новому реализму» русской прозы ХХ столетия41. А уже в 2003 году в свет вышла монография профессора МГУ Е. Б. Скороспеловой «Русская проза ХХ в.: от А. Белого („Петербург“) до Б. Пастернака („Доктор Живаго“)», где соцреализму посвящен раздел «Литература социалистического выбора: Мифотворчество советской эпохи». В нем последовательно проводится дифференциация «социалистического реализма», основанного на властной интенции, и литературы «социалистического выбора», создавшей и оформившей, по Скороспеловой, «советскую мифологическую систему»42. (Заметим, что такое деление хоть и несколько неудачно с терминологической точки зрения, но тем не менее во многом отвечает специфике соцреалистического канона, о чем мы еще скажем подробнее.)
Диаметрально противоположных взглядов на эстетическую значимость явления придерживается Добренко, критически отозвавшийся об основных положениях концепции Скороспеловой43; он выдвинул тезис об «отсутствии (в эпоху сталинизма. – Д. Ц.) литературы»44 как таковой. В монографии Добренко «Политэкономия соцреализма» (М., 2007), которая последовательно развивает систему теоретических установок более ранней его книги «Метафора власти: Литература сталинской эпохи в историческом освещении» (Мюнхен, 1993), предложена точка зрения на соцреализм (если попытаться ее метафорически сформулировать) как на механизм, работающий на идее топлива: исследователь старательно проводит сомнительную мысль об изолированности литературного производства сталинизма от сугубо экономических вопросов распределения прибыли. Между тем этот аспект оказывается одним из ключевых в вопросе организации художественной жизни сталинского СССР45. В последние годы все яснее наблюдается отход от больших обобщающих проектов, интерес к которым начал иссякать к концу 2000‐х46, в сторону частных разысканий в области советской официальной культуры первой половины прошлого столетия47. В это время вышли сборник «Образ врага» (М., 2005) под редакцией Н. Конрадова, монография Т. А. Кругловой «Советская художественность, или Нескромное обаяние соцреализма» (Екатеринбург, 2005), были переведены работы Ш. Фицпатрик48, напечатаны книга А. И. Куляпина и О. А. Скубач49, местами спорный в методологическом отношении сборник статей В. Ю. Вьюгина «Политика поэтики: Очерки из истории советской литературы»50, активно публиковались историко-документальные исследования в серии «История сталинизма»51, готовились учебные пособия52 и т. д. Отдельно стоит упомянуть фундаментальное двухтомное исследование В. В. Петелина «История русской литературы ХX века»53, которое явилось итогом многолетних историко-литературных и архивных разысканий автора. Между тем сомнителен тот ракурс, который автор выбирает для освещения весьма противоречивой культурной истории прошлого столетия, поэтому оба тома неоднородны в содержательном плане. Ценные и подчас весьма оригинальные наблюдения в них перемежаются псевдонаучными выкладками о великой тысячелетней культурной традиции России, о «коренной русской жизни» в духе почвеннического «юродства», которым по сей день «славится» журнал «Наш современник». В 2015 году свет увидела книга О. И. Киянской и Д. М. Фельдмана «Очерки истории русской советской литературы и журналистики 1920‐х – 1930‐х годов», послужившая прологом к исследованию «Словесность на допросе: Следственные дела советских писателей и журналистов 1920–1930‐х годов», увидевшему свет в 2018 году54. В этих работах внимание сосредотачивается на неочевидных контекстах сложных и подчас парадоксальных отношений советской власти и некогда «выброшенных» из историко-литературного процесса писателей.
Не менее значимым событием в области изучения культурной истории сталинской эпохи стало появление в 2011 году в издательстве Гарвардского университета работы К. Кларк «Moscow, the Fourth Rome: Stalinism, Cosmopolitanism, and the Evolution of Soviet Culture, 1931–1941», явившейся продолжением ее публикации 1995 года «Petersburg, Crucible of Cultural Revolution». Обе книги переведены на русский язык и опубликованы в 2018 году. В 2020‐м в издательстве «Новое литературное обозрение» вышло двухтомное исследование Е. Добренко «Поздний сталинизм: Эстетика политики», общий объем которого составляет более полутора тысяч страниц. Такой масштаб позволяет слависту не только попытаться легитимировать применение им метода аналитики «политической тропологии соцреализма» (этот метод в зачаточном виде предложен уже в упомянутой монографии 1993 года, которая не случайно озаглавлена «Метафора власти»), но и на частных примерах проиллюстрировать ключевой аспект своего труда, состоящий в определении позднесталинского периода как времени создания «советского человека» и «советской нации» в целом. Большая форма дает читателю возможность ознакомиться с методом работы Добренко над материалом. Прочтение столь объемного труда на фоне множества ранее написанных исследований позволяет говорить, что ученый прибегает к приему компиляции фактов, ранее отмеченных в специальной литературе. Иначе говоря, «Поздний сталинизм» – в большей степени результат обобщения и систематизации материала, а не специальных разысканий в первоисточниках (как архивных, так и литературных). Приоритет в двухтомнике отдан историческому и социально-политическому планам55, тогда как культура во многом мыслится как производная от идеологии. Почти полностью игнорирует Добренко и институциональную сторону культурного производства позднесталинского периода (о Сталинской премии говорится лишь в контексте обсуждения «Молодой гвардии»56). Новинками 2022 года стали книга А. Васькина «Повседневная жизнь советских писателей от оттепели до перестройки» (М., 2022), явившаяся своеобразным сиквелом к исследованию В. Антипиной 2005 года57, и внушительный том «Госсмех: Сталинизм и комическое» (М., 2022), написанный Е. Добренко в соавторстве с Н. Джонссон-Скрадоль и опубликованный сначала по-английски (New York, 2022), а затем и по-русски. Если первое исследование ориентировано на массового читателя и не претендует на статус научного, то второй труд представляет собой попытку ученых осмыслить сталинскую культуру через трансформации комического и изменение функций смешного в сталинизме. Однако «Госсмех» лишен единого сюжета и является скорее тяготеющим к всеохватности и методологически разобщенным «собраньем пестрых глав», чем образцом многостороннего фундаментального исследования сталинской массовой культуры.
На фоне этого внушительного корпуса научных и кажущихся научными сочинений доля тех, которые имеют своим предметом соцреалистическое искусство как особый канон, оказывается едва ли не самой скудно представленной. Не изучена и институциональная сторона советского культурного производства. Предпринимаемые в актуальной литературе попытки анализа институционального комплекса сталинской культуры неудовлетворительны как с точки зрения скудности привлекаемых фактических сведений, так и с позиции методологии: доминирующим подходом оказывается «теория поля» П. Бурдье, попросту не приспособленная для анализа тоталитарно ориентированной культуры58. Закономерности, выведенные Бурдье из анализа принципиально иной (!) историко-культурной ситуации, не работают на советском материале. Так, творческая репутация М. А. Булгакова не может быть объяснена в терминах «теории поля»: безусловно талантливый писатель, временами имевший возможность публиковать собственные тексты, – автор любимой пьесы Сталина, с которым он не только созванивался, но и, по воспоминаниям современников, встречался лично, тем не менее приобрел репутацию опального писателя, не став советским «классиком».
До сегодняшнего дня не становились предметом специального историко-литературного исследования «толстые» литературно-художественные журналы периода позднего сталинизма как институциональное ядро советской литературы. Вообще, издательский процесс сталинской эпохи изучен крайне слабо: современная наука обладает минимумом сведений об организации книгоиздания в СССР в 1930–1950‐е годы59. Такое положение объясняется не только банальной невозможностью сформировать представление о выходившей в период сталинизма книжной продукции ввиду колоссальных объемов ее производства60, но и известной брезгливостью многих специалистов, с позиции современности предпочитающих «высокую» (и зачастую непечатную) литературу «макулатуре» советских «классиков», печатавшейся тиражами в сотни тысяч экземпляров. В этом перекосе обнаруживает себя прагматически мотивированное нежелание понять культурную ситуацию первой половины прошлого столетия и, как следствие, определить эту «высокую» литературу как периферийную по отношению к сталинскому литературному проекту61.
Это малозначимое для компаративистских опытов или штудий по теоретической или исторической поэтике обстоятельство оказывается ключевым для историко-литературных разысканий: появление текста в периодическом издании (в газете, «толстом» литературном журнале или альманахе) и тем более его последующее издание отдельной брошюрой/книгой в реалиях сталинской эпохи оказывались фактами, свидетельствовавшими о признании автора писательским и партийным истеблишментом. Наиболее осмысленным на сегодняшний день оказывается лишь один из фрагментов этой большой темы – цензура и репрессивные механизмы недопущения «вредоносных» текстов до части читательской публики, чей круг чтения не определялся приматом «снабжения» и формировался, насколько это позволяла обстановка, самостоятельно. Однако и эта волнующая умы ученых тема разрабатывается лишь в тех направлениях, которые затрагивают «большие имена»; вопросы же, связанные с практиками производства и распределения печатной продукции, оказываются вне поля зрения специалистов.
Исследования последних лет значительно сузили поле советской литературы как объект изучения, превратив в набор имен, случаев и редких контактов: фокус на периферийных для культурной обстановки первой половины прошлого столетия фактах сделал возможной ситуацию, когда из пространства художественной жизни исключаются центральные явления, а интересующие ученых сюжеты «вынимаются» из нелитературного окружения и компонуются в последовательно организуемые изолированные ряды или альтернативные «соцреалистической доктрине» потоки. Вместе с тем советская литература, если понимать ее как все, что написано и опубликовано советскими писателями (то есть членами писательских организаций всех уровней), существовала именно в пространстве печатного литературного процесса. Куда больше исследователей привлекают другие связанные с культурным производством сталинизма проблемы: вопрос о содержании термина «социалистический реализм»62, соотношение соцреалистического текста и действительности (проблема так называемого «соцреалистического мимесиса»)63, трансформация отдельных жанровых структур64, отражение и реактуализация официальных культурных практик сталинизма в более поздние исторические периоды65 и др. Исходя из невозможности даже вскользь упомянуть каждое исследование, мы ограничимся приведенным выше перечнем работ, а также отметим, что качественные и интересные тексты (мы старались сосредоточиться именно на них) составляют меньшинство написанного о сталинской культуре, тогда как подавляющее большинство работ отмечено тривиальностью выводов, скудностью фактических и библиографических сведений и научным провинциализмом.
В 2009 году Х. Гюнтер, чьи труды стоят у истоков осмысления феномена соцреалистического канона, в статье «Пути и тупики изучения искусства и литературы сталинской эпохи»66 охарактеризовал некоторые работы, с его точки зрения стоявшие у истоков «критического осмысления ушедшей сталинской эпохи» с позиции ее культурной обособленности, тяготения к оформлению в иерархически организованное целое. Эта отнюдь не единственная работа, содержащая анализ текстов об искусстве сталинского периода советской истории67, ценна для нас именно тем, что в ней выразилось стремление автора к обобщению и систематизации опыта (преимущественно западных славистов) изучения советского культурного канона. Отчасти охарактеризованное выше колоссальное количество разысканий в частных областях сталинской соцреалистической культуры вполне отвечает логике, сформулированной М. Чудаковой в статье 1998 года. В ней литературовед указывает на то, что «анализы [отдельных литературных текстов] предельно – вернее, беспредельно – детализировались; они бывают очень интересны (как и совсем неинтересны), попадаются доказательные и убедительные, но они не отвечают на основные вопросы – хотя бы потому, что их не ставят»68. Между тем одним из этих «основных вопросов» является вопрос о методе исследования канона соцреализма, о той теоретической логике, благодаря которой отдельные сюжеты смогут преодолеть рубеж иллюстративности и сами по себе приобретут качество объясняющих специфику культурной динамики 1930–1950‐х годов. Важность этого вопроса первостепенна еще и потому, что наблюдаемое сегодня «растекание» научного знания в подавляющем большинстве случаев имеет произвольный характер, когда каждая новая работа все больше усложняет, декомпозирует и все меньше проясняет картину литературного процесса эпохи сталинизма. Наиболее последовательным и вполне отвечающим специфике ситуации, сложившейся в Советском Союзе в период сталинского правления, оказывается метод, предполагающий рассмотрение сферы соцреалистического культурного производства как совокупности прихотливо взаимодействующих институциональных механизмов формирования и трансляции текстового канона соцреализма69.
На сегодняшний день не возникает сомнений в необходимости преодолеть стагнацию в изучении официальной советской культуры сталинизма, которая возникла в гуманитарной науке в связи с появлением в начале 2000‐х годов работ, монополизировавших эту область культурной истории. Поэтому особенно важным оказывается поиск нового подхода к исследованию институциональных механизмов, структурировавших поле соцреалистической культуры, определявших его центр и периферию.
Сложилось так, что в отечественной и зарубежной науке о литературе наибольший интерес для исследователей традиционно представляют именно негативные санкции власти, адресуемые писателям, поэтам, драматургам и другим участникам литературного производства. Не представляется возможным сегодня даже подсчет работ, полностью или частично посвященных, например, случаям О. Э. Мандельштама или М. А. Булгакова, травле Б. Л. Пастернака или печально известному ждановскому постановлению 1946 года70. Несомненно, ряд имен и случаев может и должен быть продолжен; об осознании этой необходимости специалистами говорят многочисленные труды и публикации последних лет71. Н. А. Богомолов в статье, посвященной вопросам периодизации и специфики русского литературного процесса первой половины ХX века, пишет о необходимости обращения к «литературному быту»72 при построении истории литературы прошлого столетия: «…награждение орденами, премии (особенно сталинские) <…> вообще экономическое положение писателей и т. п.»73. Однако рассуждает он об этом обращении как о периферийном (если не факультативном) в вопросе создания «общей картины исторического развития русской литературы после 1917 года», отдавая предпочтение задаче изучения «противостояния [власти] отдельных личностей»74. Между тем рассмотрение подобных разрозненных взаимодействий писателей и власти на общем фоне литературного процесса не позволяет прийти к выводам, в полной мере характеризующим то влияние, которое эти сфабрикованные дела и срежиссированные кампании оказывали на складывание литературного канона официального искусства сталинизма. В подавляющем большинстве случаев мы имеем дело именно с частными аспектами творческой биографии отдельно взятого автора, которые, конечно, влияли на своеобразие литературного процесса сталинской эпохи, но отнюдь не обуславливали его специфику. Вместе с тем писатель, не имевший возможности публиковать собственные тексты и, как следствие, напрямую контактировать с потенциальным потребителем этих текстов, исключался из литературного производства. Говорить о «значимом отсутствии» можно и нужно, но не в тех случаях, когда речь идет о формировании литературного канона или читательского сознания. Анализ же «эволюции литературного ряда» (по Ю. Н. Тынянову) неуклонно сопрягается с анализом того влияния, которое печатный литературный процесс оказывает на «массового читателя». (Не стоит, думается, лишний раз повторять, что степень воздействия на читательское сознание печатного текста многократно весомее и объемнее, чем текста непечатного.) В свете этого куда более приоритетное положение в системе литературного производства сталинской эпохи занимали положительные санкции власти75, потому как именно они не только «размечали литературный поток, сортировали множество образцов, бесперебойно поступающих на литературный рынок, а тем самым ориентировали, структурировали литературное и читательское сообщество»76, но и непосредственно определяли общий характер соцреалистического канона, формировали категорию читательского вкуса, обуславливали и предопределяли стратегии и направления его развития и эволюции. Главным институтом в системе литературного производства начала 1940‐х – середины 1950‐х годов, работа которого была связана с осуществлением не репрессивной, а, наоборот, поощрительной деятельности, становится Комитет по Сталинским премиям в области литературы и искусства.
Институт Сталинской премии не был упорядоченной и стабильной структурой. Дело в том, что характер его функционирования определялся правительственными распоряжениями, которые Центральный комитет партии ежегодно спускал в Комитет. Кроме того, вплоть до конца 1940‐х эксперты не выработали строго определенный порядок осуществления собственных обязанностей и поэтому руководствовались внутрикомитетскими договоренностями. С изменением этих договоренностей закономерно менялись и процедуры выдвижения, рассмотрения и премирования кандидатур. Это обстоятельство прямо повлияло на бюрократическое обеспечение работы Комитета: с принятием очередных постановлений секретариату приходилось изобретать новую адекватную форму учета необходимой информации, а также документально сопровождать многочисленные инициативы экспертов. Этим и объясняется неупорядоченность, свойственная архивному фонду Комитета по Сталинским премиям. Даже если мы будем исходить из самоочевидной версии о том, что некоторые документы попросту могут быть утерянными, нам так или иначе придется констатировать беспорядочное ведение документооборота: во все годы велись стенограммы пленарных заседаний Комитета, но не во все годы специально готовились протоколы этих заседаний; практика стенографирования и протоколирования секционных заседаний была отлажена только в последние годы существования Сталинской премии77 (до этого мы имеем лишь косвенные и весьма обрывочные свидетельства о том, как проходили обсуждения вне пленумов); полные списки рассмотренных произведений с указанием выдвинувших организаций начали формироваться только с 1945 года78. Лишь с 1952 года рецензирование критической литературы стало постоянным (то есть осуществлялось систематически вплоть до 1954 года); аннотирование79 же художественной литературы приобрело системный характер только в 1953 году. С известным пренебрежением члены Комитета относились к формированию личных дел кандидатов на премии; об этом – далее.
Все это не могло не повлиять на выбор тех аналитических стратегий, которые мы с разной степенью интенсивности реализуем в этом исследовании. Однако все они подчинены представлению о релевантности применения динамического метода для описания функционирования Сталинской премии в контексте культурной политики сталинизма и в качестве ключевого механизма, посредством которого в 1940‐е – начале 1950‐х годов формировался соцреалистический канон. Основанием применения такой подвижной теоретической рамки стала отнюдь не невозможность подчинить множество разнородных фактов единой схеме, реализовать так называемый принцип генеральной линии, а, напротив, отсутствие потребности намеренно скрывать противоречия. Именно в этих противоречиях и внутренних эстетических конфликтах состояла специфика сталинской культуры, которая в конечном счете уподобилась уроборосу. Поэтому задачей книги стало создание исторически достоверной и максимально детализированной картины происходившего в те годы. Читатель по ходу знакомства с настоящей книгой не обнаружит в ней последовательно реализующуюся схему механического описания всех 14 лет работы Комитета по Сталинским премиям. В каждой главе аналитический фокус будет смещаться на отдельные подробности, важные для понимания культурно-идеологической обстановки той эпохи.
Основным принципом исследования стал подробный анализ первоисточников (как архивных, так и печатных). Привлекаемые в работе литература и источники призваны не столько проиллюстрировать, сколько выявить и объяснить специфику литературного производства сталинской эпохи. Архивные и печатные источники распределены по группам, первая из которых связана с проблемой соцреалистического канона (она охарактеризована выше), а вторая – с работой институции Сталинской премии (ее характеристика приводится в соответствующем разделе далее). Цитаты приводятся без нормализации, с сохранением орфографических, пунктуационных и графических особенностей первоисточника. Все вписывания, вычеркивания и исправления отражены либо при наборе, либо в сопроводительном комментарии к цитате. Литература и источники на иностранных языках цитируются в нашем переводе без дублирования текста на языке оригинала.
Это исследование имеет принципиально открытую структуру. Взаимодействие и нередко полемика с предложенными ранее точками зрения, с одной стороны, выявляют проницаемость и слабую предметную очерченность проблемы культурной политики сталинизма, а с другой – если не указывают на вероятный путь решения вопроса об описании канона соцреалистического искусства в русском ХX веке, то обнаруживают необходимость поиска отличных от ныне имеющихся принципов и стратегий анализа, на которых это описание может быть основано. Вместе с тем структура книги определена нашим представлением о том, каким образом функционировала культурная индустрия в 1940–1950‐е годы и как ее работа сказывалась на характере сталинского эстетического канона. Видимость того, что в эпоху позднего сталинизма литературный процесс характеризовался полным отсутствием развития, обманчива, так как в отношении к этому периоду следует говорить о динамике иного порядка – не эволюционной, а накопительной. Динамика проекта «многонациональной советской литературы» стала главным свидетельством порочности сталинского диалектического постулата: четвертьвековой этап неуемного количественного разрастания привел не к «качественному скачку», а к демонтажу соцреалистического канона. Книга предварена введением, в котором пока что в общих чертах охарактеризованы основные параметры этого канона и предложен подробный библиографический обзор источников по заявленной теме. Основная часть исследования состоит из семи глав и условно распадается на два раздела, первый из которых (первая – пятая главы) посвящен собственно истории института Сталинской премии по литературе, а второй (шестая и седьмая главы) связан с проблемой сталинского эстетического канона. Деление работы на главы призвано выразить методологическую установку исследования: главы с первой по пятую организованы в хронологической последовательности и посвящены не только деталям работы Комитета по Сталинским премиям и нюансам присуждения высших советских наград, но и тем ключевым тенденциям, которые закреплялись в советском культурном поле, накладывались друг на друга и в итоге определяли облик соцреалистического литературного проекта; шестая глава описывает собственно культурную обстановку позднего сталинизма, сосредотачивается на механизмах структурирования литературного поля и складывания соцреалистического канона; седьмая глава, фокусируясь на анализе институционального облика международной Сталинской премии «За укрепление мира между народами», описывает специфику функционирования соцреалистической литературной продукции в культурном пространстве сталинского СССР и за его пределами.
К основному тексту примыкают четыре приложения:
1) сводная таблица выданных премий по всем областям искусства за 1934–1951 годы;
2) состав Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства (1940–1954);
3) сводная таблица лауреатов Сталинской премии по литературе (1940–1953);
4) С. И. Сталина. Развитие передовых традиций русского реализма в советском романе (М., 1954).
Я выражаю глубокую признательность Ирине Прохоровой, любезно предложившей опубликовать настоящее исследование в «Новом литературном обозрении». Я благодарен Татьяне Тимаковой – чуткому и отзывчивому редактору этой книги. Спешу поблагодарить и тех, кто всячески помогал мне и поддерживал меня в работе над рукописью, – Дмитрия Белкина, Михаила Голубкова, Елену Лурье (Бирюкову), Марию Михайлову, Анну Михалеву, Марию Руденко, Ирину Синепупову, Владимира Турчаненко, Андрея Устинова, Лазаря Флейшмана, Анну Юрьеву и многих других друзей и коллег, чью помощь невозможно переоценить. Отдельная благодарность – сотрудникам всех архивохранилищ, где мне представилась счастливая возможность работать. Словом, я благодарю всех причастных к появлению этой книги сейчас…
Глава первая. «Не судите, да не судимы будете»
Очерк истории Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства
Культ Вождя, отлитый в золоте: Институциональный облик высшей советской награды
Г. М. Маленков в отчетном докладе XIX съезду партии в октябре 1952 года, подытоживая «огромные успехи», сделанные СССР во всех отраслях производства, в числе прочих «крупных достижений» упомянул и то, что «высокого звания лауреата Сталинской премии удостоены 2339 работников литературы и искусства»80. Съезд этот оказался итоговым во всех отношениях. Это был первый съезд, собравшийся в послевоенной истории, и вместе с тем последний, в котором принял участие «великий вождь трудящихся мира»81 И. В. Сталин. Он, являясь бессменным секретарем ЦК и Председателем Совета Министров СССР, передоверил выступление с отчетным докладом Г. Маленкову, ограничившись лишь заключительной речью в последний день работы съезда, 14 октября 1952 года. На этом же съезде, прошедшем под эгидой «триумфа» сталинской мысли82, партия фактически прекратила свое существование в былом качестве: она была переименована из Всесоюзной коммунистической партии большевиков в Коммунистическую партию Советского Союза, был изменен состав ее Центрального комитета. На последовавшем сразу за съездом не стенографировавшемся октябрьском Пленуме ЦК КПСС Политбюро было ликвидировано, а на его месте была образована новая управленческая структура – Президиум ЦК КПСС, в который вошли 25 членов и 11 кандидатов, лично предложенных Сталиным. К. М. Симонов вспоминал, что в полуторачасовой речи Сталин «о себе <…> не говорил, вместо себя говорил о Ленине, о его бесстрашии перед лицом любых обстоятельств»83. Как замечают Олег Хлевнюк и Йорам Горлицкий,
сам Сталин в последние месяцы своей жизни принимал активное участие в заседаниях Президиума и Бюро Президиума ЦК, которые, в отличие от заседаний Политбюро в предшествующие годы, проводились на регулярной основе. С 18 октября 1952 г. по 26 января 1953 г. состоялось четыре заседания Президиума и семь заседаний Бюро Президиума ЦК, т. е. в среднем одно в неделю. Сталин присутствовал на всех84.
Вскоре с новой силой качнулся маховик репрессий: в январе 1953 года была развернута подхватившая так называемое «дело врачей»85 массовая идеологическая кампания, которая позволяла манипулировать общественными настроениями, при отсутствии реальной войны поддерживала состояние всеобщей мобилизованности86 для борьбы с «вредителями в лечебном деле» и «внутренними врагами», ликвидация которых, по Сталину, была прямо связана с победой над «ротозейством в наших рядах»87. Угасавшим, но почти никогда не спавшим вождем до последнего дня владела мысль о необходимости удержать абсолютную безраздельную власть; он замкнул на себе решение всех ключевых вопросов и, будучи уверенным в собственной исключительности, не считал нужным даже вскользь касаться вопроса о порядке преемства «его» власти. Но сталинская диктатура в начале 1950‐х годов была уже на излете, а «мрачное семилетие» позднего сталинизма близилось к завершению. Вместе с умирающим вождем изживал себя и институт Сталинской премии – главный орган, обеспечивавший не только жизнеспособность, но и полнокровность сталинского культа. Четырьмя годами позднее, взявшись за его, как тогда всем казалось, окончательное развенчание, Н. С. Хрущев в докладе на XX съезде КПСС не забудет отметить: «Даже цари не учреждали таких премий, которые назвали бы своим именем»88. С учреждением в 1966 году Государственной премии СССР89 история института Сталинской премии фактически завершилась: дипломы и почетные знаки Сталинских лауреатов были заменены новыми наградными атрибутами. Более того, с тех пор и вплоть до настоящего времени в многочисленной биографической и справочной литературе (в том числе в энциклопедических статьях) премии 1940–1950‐х годов стыдливо именуются Государственными премиями90. Таким образом, несмотря на явно различающийся «символический капитал» двух этих наград, была сконструирована их условная равноценность.
За 14 полных лет работы Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства к октябрю 1952 года было учреждено и присуждено 984 Сталинские премии по всем видам искусства и литературы на общую сумму 57 720 000 рублей (см. Приложение 1). Число лауреатов, названное Г. Маленковым в цитированном выше отчетном докладе на XIX съезде партии, является известным преувеличением, основанным на подсчете выданных лауреатских дипломов и игнорирующим далеко не единичные факты неоднократного получения нескольких премий одним и тем же человеком (если исходить из приведенных Маленковым данных, то, например, шестикратный сталинский лауреат композитор С. С. Прокофьев был посчитан, соответственно, как шесть разных «работников искусства», таким же образом обошлись и с обладательницей четырех премий скульптором В. И. Мухиной и т. д.). В действительности, выведенный за рамки сталинской диалектики, предполагающей неминуемый «скачкообразный переход» количества в качество, взгляд на утвержденные списки лауреатов обнаруживает несколько менее внушительное число – 1706 авторов (как индивидуальных, так и «коллективных»). Несостоятельность приведенных в докладе «для красного словца» данных, по всей видимости, включенных в окончательный текст самим И. Сталиным91, определена еще и невниманием к принципиально разнившейся роли лауреатов в создании произведений, за которые присуждалась награда: авторство, соавторство или членство в авторском коллективе этой статистикой сознательно уравнивались. По разным областям литературы и искусства мы получаем следующее соотношение92: литераторов (и в их числе переводчиков, литературоведов, искусствоведов, киносценаристов, кинодраматургов) – 248; музыкантов (композиторов, дирижеров, исполнителей) – 167; художников (живописцев, графиков, скульпторов, архитекторов и кинооператоров) – 452; артистов – 631; режиссеров-постановщиков и руководителей коллективов – 208. В этих цифрах статистически выразился итог функционирования не только отдельной институции, но и целого институционального комплекса, деятельность которого определяла характер всего послевоенного культурного континуума и непосредственно оформляла позднесталинский соцреалистический канон. Впоследствии в центре нашего внимания по преимуществу будут оказываться обстоятельства функционирования именно литературной секции Комитета, обсуждения номинированных на премию или предложенных к рассмотрению произведений, проходившие на заседаниях Политбюро при участии Сталина, а также отмеченные наградой тексты и их авторы, существовавшие в культурном пространстве послевоенного СССР и в известной степени это пространство формировавшие.
Попытке охарактеризовать особенности формального устройства и очертить круг полномочий Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства при СНК СССР посвящена данная глава.
Наиболее существенный сдвиг в процессе трансформации культа вождя пришелся на 60-летие И. Сталина93, широко отмечавшееся в конце декабря 1939 года и совпавшее с усугублением положения армии на фронтах Зимней войны (1939–1940). Драматург А. К. Гладков 17 декабря отметил в дневнике: «Газеты полны очерками и статьями о Сталине перед его 60-летием. Все ждут какого-нибудь крупного государственного акта в связи с этим юбилеем. Вряд ли…»94. Спустя пять дней, 22 декабря, он запишет:
Все вчерашние газеты были посвящены юбилею Сталина. «Правда» вышла на 12 страницах, кажется, впервые у нас. Постановление о присвоении Сталину звания «Герой Социалистического Труда» и учреждении стотысячных премий во всех областях науки и искусства. Все юбилейные статьи отличаются только разве подписями авторов95.
Речь шла о постановлении № 2078 «Об учреждении премии и стипендии имени Сталина»96 от 20 декабря 1939 года за подписью В. М. Молотова и М. Д. Хломова. Позднее ими же будет подписано и постановление № 178 «Об учреждении премий имени Сталина по литературе»97 от 1 февраля 1940 года. Именно этими двумя документами был учрежден институт Сталинской премии, пришедший на смену премии Ленинской (учрежденной в 1925 году и вручавшейся с 1926 по 1935 год) и прекративший существование после смерти человека, чье имя он носил, в 1954 году98. Следом за этими постановлениями в «Правде» (№ 92 (8138)) 2 апреля 1940 года был напечатан документ, регламентировавший первоначальный состав (впоследствии он будет претерпевать довольно существенные изменения – см. Приложение 2) ранее учрежденного Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства:
Комитет по Сталинским премиям в области литературы и искусства утвержден Советом Народных Комиссаров СССР в составе:
Председателя Комитета – народного артиста СССР Немировича-Данченко В. И.,
Заместителей Председателя – 1) Глиэра Р. М., 2) Шолохова М. А., 3) Довженко А. П.
и членов Комитета: Асеева Н. Н., Александрова Г. Ф., Александрова А. В., Байсеитовой Куляш, Большакова И. Г., Веснина В. А., Грабаря И. Э., Гольденвейзера А. Б., Герасимова А. М., Гурвича А. С., Гаджибекова У., Гулакяна А. К., Дунаевского И. О., Янка Купала, Кузнецова Е. М., Корнейчука А. Е., Луппола И. К., Мухиной В. И., Меркурова С. Д., Молдыбаева Абдылас, Мордвинова А. Г., Москвина И. М., Михоэлса С. М., Мясковского Н. Я., Насыровой Халимы, Самосуда С. А., Симонова Р. Н., Судакова И. Я., Толстого А. Н., Фадеева А. А., Храпченко М. Б., Хорава А. А., Чиаурели М. Э., Черкасова Н. К., Шапорина Ю. А., Эрмлера Ф. М.99
Хотя Марина Фролова-Уолкер и пишет, что нет никаких прямых доказательств преемственности двух организаций100, список экспертов, вошедших в Комитет, почти полностью дублировал состав Художественного совета при председателе Всесоюзного комитета по делам искусств. 29 января 1939 года Фадеев и Павленко направили председателю Совнаркома Молотову записку101, в которой приведен первоначальный список кандидатов на включение в Совет:
Художники: Игорь Грабарь, С. Герасимов, Дейнека.
Актеры: Барсова,
Щукин, , Штраух102.
Окончательный состав Совета был учрежден постановлением Политбюро ЦК от 4 марта 1939 года. Предусматривалось три секции: театра и драматургии, музыки, изобразительных искусств. Все эксперты подразделялись по этим секциям следующим образом103.
Секция театра и драматургии: A. M. Бучма, , , Н. Ф. Погодин, , К. М. Тренев, , Б. В. Щукин.
Секция музыки: В. В. Барсова, , , , ,
Секция изобразительных искусств: , , , Б. В. Иогансон,
Из 19 членов Совета не войдут в состав Комитета лишь пятеро. Таким образом, сомнения в преемственности Художественного совета и учрежденного позднее Комитета по Сталинским премиям быть не может. Следовательно, можно говорить о причастности Храпченко к формированию состава новосозданной институции.
Главная функция учрежденного Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства определялась «Положением о Комитете по Сталинским премиям при СНК СССР» и заключалась в «предварительном рассмотрении»104 работ, представляемых различными общественными организациями на соискание Сталинской премии. (Отметим, что никаких четких критериев выдвижения у этих организаций не было, потому что с самого начала порядок попросту не был утвержден105.) После заключительной баллотировки и подачи итоговых списков рекомендованных к премированию кандидатов в вышестоящие органы Комитет больше не мог влиять ни на дальнейшую процедуру рассмотрения, ни на детали финального списка номинантов. Документы направлялись в Совнарком СССР, копии рассылались в Комитет по делам искусств при СНК СССР, с 1939 года возглавляемый М. Б. Храпченко, Комитет по делам кинематографии при СНК СССР (с 20 марта 1946 года – Министерство кинематографии СССР, возглавляемое И. Г. Большаковым) и в Комитет по делам архитектуры при СНК СССР, с сентября 1943 года ставший обособленной административной структурой106. Непосредственно процессуальной стороной премирования занимался Агитпроп ЦК (Управление пропаганды и агитации ЦК; с 1948 года – Отдел пропаганды и агитации ЦК), заметно упрочивший свои позиции в разветвленной системе, обеспечивающей работу института Сталинской премии, уже в послевоенный период. Д. Т. Шепилов в мемуарах подробно описал ход подготовки премирования во второй половине 1940‐х годов:
…кандидаты на Сталинскую премию выдвигались государственными и общественными организациями, а также отдельными учеными, литераторами, работниками искусств. Затем выдвинутые кандидатуры обсуждались общественностью. С учетом материалов обсуждения Комитет по Сталинским премиям тайным голосованием принимал решение по каждой кандидатуре. После этого все материалы поступали в Агитпроп ЦК.
Агитпроп давал свое заключение по каждой работе и каждому кандидату, составлял проект постановления Политбюро (Президиума) ЦК и направлял все материалы Сталину.
Но до этого у Андрея Александровича Жданова тщательно обсуждалось и взвешивалось каждое предложение. Мы обсуждали вышедшие за год художественные произведения. Просматривали некоторые кинокартины. Председатель Радиокомитета Пузин организовывал в кабинете Жданова прослушивание грамзаписей симфоний, концертов, песен, выставленных на премию.
Андрей Александрович очень детально и всесторонне оценивал каждое произведение, взвешивал все плюсы и минусы107.
Стоит отметить, что на каждом из этих этапов список предложенных Комитетом кандидатур корректировался, а в Комиссию Политбюро (этот орган был создан постановлением Совнаркома № 1202 от 28 мая 1945 года не в качестве постоянно действующей институции, а формируемой ежегодно) поступало несколько «редакций» этого списка, содержавших правки, внесенные по результатам обсуждений в каждой из организаций. И уже Комиссией Политбюро формировался итоговый список кандидатов, по возможности учитывавший все ранее поступившие предложения; именно он обсуждался на заседаниях Политбюро. С усилением позиции Жданова в 1947–1948 годах необходимость в ежегодном созыве Комиссии Политбюро исчезла108, а ее полномочия перешли к Агитпропу. Очевидно, что последнее слово в решении вопроса о присуждении произведению Сталинской премии оставалось за человеком, чье имя носила награда. Вся эта система строго укладывается в схему, отражающую ее устройство в довоенный и послевоенный периоды109.
Именно И. Сталин зачастую вносил существенные коррективы не только в лауреатские списки, вместе с приближенными образуя как бы альтернативный «Комитет» (в немноголюдный круг участников которого, помимо членов Политбюро, начальника или заместителя начальника Управления агитации и пропаганды ЦК и председателя Комитета по делам искусств, входили некоторые члены правительственного Комитета по Сталинским премиям и другие приглашенные извне участники110), но и в институциональный облик премии. Говорить о жесткой формальной регламентации в данном случае не приходится, потому как гибкость и подвижность контуров этой системы постулировалась самим Сталиным. В частности, 31 марта 1948 года в рамках очередного обсуждения по вопросу присуждения премий, как вспоминает К. Симонов, Сталин несколько раз заострил внимание присутствовавших: «…количество премий – элемент формальный и если появилось достойных премии произведений больше, чем установлено премией, то можно число премий и увеличить»111.
С течением времени «экспертный состав» этого альтернативного «Комитета» претерпевал кадровые изменения, каждое из которых все очевиднее утверждало доминирующее положение того, кого Л. М. Каганович именовал не иначе как Хозяином112. Так, принятие решений о присуждении премий в области художественной литературы стало восприниматься «всецело как епархия самого Сталина, и только его»113 лишь с момента смерти А. А. Жданова, прожившего немногим более двух лет после прочтения разгромного августовского доклада 1946 года. Именно поэтому вождь не спрашивал мнения членов Политбюро и лишь изредка советовался с приглашенными «писательскими начальниками», вынося решения по премированию того или иного литературного текста. По выдержкам из записей Симонова, сделанных в конце 1940‐х и позднее «вмонтированных» в том мемуаров, можно судить и о совершенно особенном отношении вождя к процессу присуждения премий его имени. Для Сталина эти награды были одним (если не единственным) из способов выразить собственное одобрение. Присуждая премии, он как бы расставлял нужные ему акценты, тематически и идейно ориентировавшие писательское сообщество114. С этим и были связаны его повышенный интерес и, как следствие, внимание к обсуждавшимся произведениям. По словам Симонова,
Все, что во время заседания попадало в поле общего внимания, в том числе все, по поводу чего были расхождения в Союзе писателей, в Комитете, в комиссии ЦК, – давать, не давать премию, перенести с первой степени на вторую или наоборот, – все, что в какой-то мере было спорно и вызывало разногласия, он читал. И я всякий раз, присутствуя на этих заседаниях, убеждался в этом.
Когда ему (Сталину. – Д. Ц.) приходила в голову мысль премировать еще что-то сверх представленного, в таких случаях он не очень считался со статусом премий, мог выдвинуть книгу, вышедшую два года назад, как это в мое отсутствие было с моими «Днями и ночами» (пьеса К. Симонова, написанная в период с 1943 по 1944 год. – Д. Ц.), даже напечатанную четыре года назад, как это произошло в моем присутствии, в сорок восьмом году115.
Принимаемые участниками «не столько заседаний, сколько разговоров» решения о присуждении тому или иному писателю премии в одной из номинаций не только мгновенно вводило его в круги литературного истеблишмента, многократно поднимая количественное значение тиражей (стандартный показатель варьировался от 150 000 до 350 000 экземпляров), но и, говоря словами Сталина, «включало в искусство»116. И это оказывается принципиально важным моментом: в условиях позднесталинского «мрачного семилетия», где абсурд плотно сопрягался с паранойей, не народная любовь и не читательское признание «включали» то или иное произведение в «ядро» соцреалистического канона, а именно обычно украшавшая один из форзацев книги фраза: «Постановлением Совета Министров Союза ССР [писателю] NN за роман / повесть / пьесу [и т. д.] присуждена Сталинская премия первой / второй / третьей степени за 19NN год».
Апофеоз сталинского влияния на премию придется на послевоенную эпоху – период позднего сталинизма, – когда «отец народов», осознав присущий этой институции стабилизирующий (но не останавливающий подспудную «формовку» моделей массового мышления) потенциал, которым и могла обеспечиваться искомая целостность культурного континуума позднесталинской эпохи, станет выносить решения о присвоении награды литераторам, почти полностью отстранившись от предложений Комитета. Единственным критерием, которым вождь будет руководствоваться при присуждении премий, станет довольно парадоксальный вопрос о «нужности» того или иного на тот момент уже опубликованного текста: «…нужна ли эта книга нам сейчас?!»117 – часто вслух будет проговаривать Сталин, адресуясь больше к себе, нежели к сидящим в его кабинете чиновникам118. В этом случае в дело вступали слабо формализуемые «эстетические» принципы и предпочтения, далеко не всегда созвучные общепринятым представлениям о «прекрасном». Об этой «противоречивости» эстетических взглядов Сталина вспоминал Шепилов:
Иногда он предъявлял очень высокие требования к художественной форме и высмеивал попытки протащить на Сталинскую премию произведение только за политически актуальную фабулу. Но нередко он сам оказывался во власти такой концепции: «Это вещь революционная», «Это нужная тема», «Повесть на очень актуальную тему». И произведение проходило на Сталинскую премию, хотя с точки зрения художественной формы оно было очень слабым.
<…>
Наряду с высокой требовательностью к художественным достоинствам произведений, Сталин иногда в этом вопросе проявлял непонятную терпимость и такую благосклонность к отдельным работам и писателям, которая не могла не вызывать удивления119.
Тем не менее такая парадоксальность суждений не отменяла сталинский прагматизм и расчет на общественный резонанс: каждое присуждение Сталинских премий должно было определенным образом влиять на массового реципиента. Позднее инструментальный ресурс этой институциональной структуры надежно усвоят и приближенные Хозяина. В 1940‐е премия займет прочное место институции-посредника, осуществляющей перевод, «пересчет» идеологических импульсов в эстетические формы: политика начнет стремительно терять статус сугубо умозрительного конструкта и постепенно приобретать эстетическое измерение, оформляясь в доступные для усвоения массовым сознанием артефакты – овеществленные политические жесты. А уже к концу 1940‐х годов, в период стремительной радикализации отношений СССР и активно разоблачаемых «поджигателей новой войны», институт премии в сознании сталинских функционеров станет восприниматься как один из главных инструментов структурирования мирового политического пространства, о чем свидетельствует, например, письмо А. А. Фадеева И. В. Сталину от 11 ноября 1949 года; об этом – далее. Акцент, который А. Фадеев делает на отводимой премии роли едва ли не ключевого института в процессе поляризации мира, разделения «сфер влияния», существенно усложняет вопрос о том значении, которое в послевоенный период придавалось высшей советской награде, а также проблематизирует рассуждение о ее месте в системе литературного производства, выводя за пределы сугубо историко-литературных изысканий.
Все эти обстоятельства создают множество препятствий к построению логически выверенной и относительно полной истории института Сталинской премии. Наиболее существенным из этих препятствий оказывается проблема, связанная с недостаточной информативностью источников (в том числе архивных) и напрямую следующая из прихотливого устройства находящейся в центре нашего внимания институции.
Сталинская премия глазами человека моего поколения: Архивный след и проблема источников
К настоящему моменту не существует фундаментальных исследований, целиком посвященных рассмотрению Сталинской премии по литературе в контексте институциональной истории культуры позднего сталинизма. В качестве частного аспекта темы этот вопрос спорадически возникает в ряде работ российских и западных историков, культурологов, искусствоведов, музыковедов и филологов, однако он по-прежнему не обрел внятных описаний и интерпретаций. Вышедшая в 2001 году статья Г. А. Янковской «К истории Сталинских премий в области литературы и искусства»120 впервые обратила внимание научного сообщества не только на недостаточную изученность истории этой институции, но и на полное отсутствие ясности в представлениях о влиянии Сталинской премии на организацию художественной жизни в послевоенном СССР. Основной задачей этой работы стала попытка, базируясь на стенограммах заседаний специального Комитета по Сталинским премиям, «реконструировать эту сторону повседневной жизни художественно-артистического сообщества в СССР эпохи позднего сталинизма»121. Беглый очерк институционального облика премии, предложенный в этой статье, Янковская значительно углубила и детализировала в опубликованной по материалам докторской диссертации122 (на тот момент еще не защищенной) монографии 2007 года «Искусство, деньги и политика: Художник в годы позднего сталинизма»123, вышедшей ничтожно малым тиражом в 300 экземпляров. В этом же году в Новосибирске вышел 880-страничный том «Сталинские премии: Две стороны одной медали»124, составленный В. Ф. Свиньиным и К. А. Осеевым. Такой внушительный объем издания обусловлен беспорядочным отбором (сбором) материала и отсутствием у составителей концепции книги: подчас невозможно понять, почему тот или иной републикуемый материал оказался включен в сборник. Например, в книгу по каким-то причинам вошел сокращенный вариант рассказа М. М. Зощенко «Приключение обезьяны» (1945)125, практически следом за которым расположился объемный фрагмент книги Д. Л. Бабиченко «Писатели и цензоры» 1994 года126, а после него – якобы отрывок стенограммы заседания Оргбюро ВКП(б) по вопросу о кинофильме «Большая жизнь» от 8 августа 1946 года127, приводящаяся не по архивному источнику или сборнику документов, а по «программе радио „Свобода“» от 22 ноября 2002 года. При прочтении этого фрагмента внимательный читатель обнаружит, что это не что иное, как расшифровка радиоэфира, в котором один из участников разговора (В. Тольц) наугад цитирует по памяти фрагменты из стенограммы выступлений М. К. Калатозова, Л. Д. Лукова, И. А. Пырьева, П. Ф. Нилина, А. А. Савченко на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б) о кинофильме «Большая жизнь» от 9 августа 1946 года128, на один день ошибившись в датировке документа129. Ошибку эту повторяют и составители сборника, которые, по-видимому, не сочли нужным убедиться в точности приводимых данных. Ошибаются они и в дате самого радиоэфира, расшифровка которого предлагается в издании: состоялся он не в указанный день (22 ноября), а четырьмя месяцами ранее, 7 июля 2002 года. Из такого рода неточностей и составительских пренебрежений к материалу состоит весь «сборник документов и художественно-публицистических материалов». Между тем книга эта снабжена 150-страничным сводным справочным разделом (с. 703–856), где впервые информация о премированных лауреатах оказалась обобщена и систематизирована в удобных для работы таблицах, в которых обнаружилось лишь несколько ошибок. Особенно выигрышным этот раздел выглядит не только на фоне изобилующей различными неточностями основной части, но и в соседстве с венчающим издание кроссвордом – «забавным способом проверить свою осведомленность в делах сталинских лауреатов»130.
Опытом первого монографического исследования Сталинской премии в институциональном контексте культуры послевоенного СССР можно считать вышедшую в 2016 году и не переведенную на русский язык 400-страничную книгу известного западного музыковеда М. Фроловой-Уолкер «Stalin’s Music Prize: Soviet Culture and Politics»131. Вопреки названию, это издание не ограничивается рассмотрением круга сугубо музыковедческих проблем, но, хоть и очень обрывочно, воссоздает общий ход дискуссий, касавшихся работы отнюдь не только музыкальной секции Комитета. Сама М. Фролова-Уолкер объясняет это тем, что она обнаружила во множестве обсуждений «существенный контекстуальный материал» для основной темы своего исследования132. Ориентацией на широкий круг читателей обусловлена как структура самой книги, представленная серией тематических разделов, так и наличие в ней частных «сюжетов» (обзорных глав-«экранов»), либо адресующих к социальным реалиям позднего сталинизма133, либо определяющих положение решений музыкальной секции в общем контексте шедшего в Комитете обсуждения134. Очевидно, что целями книги не являлись исчерпывающее описание и анализ всей совокупности фактов, связанных с функционированием института Сталинской премии, поэтому известная фрагментарность и ограниченность контекстного материала вполне оправдываются уже самой музыковедческой направленностью исследования135. Освещение же этого материала в книге зачастую вовсе не предполагает анализа и сводится к пересказу содержания стенограмм из архивного фонда Комитета в РГАЛИ (ф. 2073), перемежающемуся цитатами из них же. Между тем музыковедческая составляющая исследования представляет собой аргументированный и предельно детализированный фрагмент точной картины происходившего. (Отдельно стоит отметить 60-страничный раздел из 29 таблиц, разбитых на 8 приложений, где систематизирована информация не только обо всех лауреатах в области музыки за период с 1940 по 1954 год, но и о составе самого Комитета по Сталинским премиям.) Однако экстраполяция, с которой мы сталкиваемся, не проясняет эту картину в целом, но в известной степени искажает ее очертания. Иначе говоря, попытка сложить сравнительно внятное представление о месте Сталинской премии в культурном континууме позднего сталинизма, ограничившись обращением исключительно к сформулированной (преимущественно на музыкальном материале) в книге Фроловой-Уолкер логике функционирования этой институции, обречена на неудачу.
Отдельно стоит сказать о целой группе разных по качеству исследований и публикаций, посвященных либо общим вопросам функционирования института Сталинской премии, процессуальным особенностям премирования136, либо, напротив, локальным историко-литературным аспектам темы: дискуссии 1940–1941 годов в Комитете по Сталинским премиям в области литературы и искусства по поводу романа М. А. Шолохова «Тихий Дон»137; документальному опровержению предложенной мемуаристами версии о причинах якобы трехкратного выдвижения текстов В. С. Гроссмана на Сталинскую премию138 и трехкратного же вычеркивания их из лауреатских списков самим Сталиным по соображениям личной неприязни к писателю139; обсуждению стихотворных переводов и сборника «Избранные стихи и поэмы» (М.: ГИХЛ, 1945) Б. Л. Пастернака для вероятного выдвижения на премию140; обстоятельствам присуждения премии третьей степени в 1950 году за опубликованную в «Новом мире»141 повесть Ю. В. Трифонова142 «Студенты» (1950)143 – дипломную работу выпускника Литературного института – или скандалу вокруг получившей Сталинскую премию второй степени за тот же год пьесы А. А. Сурова «Рассвет над Москвой» (1950), автором которой он не являлся (драматург не смог не только указать на использованные им в работе над пьесой источники, но даже должным образом пересказать ее содержание)144 и т. д. Отметим также ряд работ, в которых проблематизируется роль института Сталинской премии в истории других областей искусства и гуманитарного знания145.
По сути, список исследований и публикаций, содержащих попытки уточнить место института Сталинской премии в социокультурном контексте позднего сталинизма, исчерпывается приведенным выше библиографическим перечнем. Несколько более локально формулируемый вопрос о характере того влияния, которое Сталинская премия оказывала на историко-литературный процесс 1940 – начала 1950‐х годов, вовсе лишен специальных исследований. Вместе с тем изучение институционального комплекса управляемой сталинской культуры – едва ли не первая по значимости задача, хотя и уступающая в своей притягательности зачастую не требующему серьезного владения материалом нагромождению умозрительных конструкций и «концепций», строящихся на комбинировании одних и тех же переходящих из работы в работу фактов.
Все приведенные нами работы в известной степени основываются в выводах на архивных материалах Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства (Москва, 1939–1956; РГАЛИ. Ф. 2073. Оп. 1–10), явно оказывающихся недостаточными для серьезных обобщений по вопросу институционального статуса высшей советской награды. Мы располагаем лишь чрезвычайно объемными (до 488 листов), но информативно скудными подборками стенограмм и протоколами пленумов Комитета и заседаний секций, документами по итогам голосования, списками и различной бюрократической и вспомогательной документацией (аннотациями и рецензиями на произведения искусства и литературы, выдвинутые на соискание премий и т. д.), а также частично закрытыми для ознакомления личными делами кандидатов на получение премий (как получивших премию, так и не получивших / отклоненных). Структура этих личных дел очень незамысловата: индивидуальная папка на каждого кандидата включает рекомендацию выдвигающей организации (чаще всего на бланке) и материалы личного дела из Союза писателей, присланные в Комитет заведующим отделом кадров писательской организации. В этом деле содержались характеристика (либо анкетные данные или личная карточка) с подписями председателя и секретаря правления и ССП, автобиографическая заметка, а также избранная библиография и краткий отзыв на представленные произведения. Личные дела кандидатов из национальных республик зачастую включали еще и фотографии писателей.
Еще одним ценным источником оказывается сложно реконструируемый и буквально собираемый по крупицам комплекс текстов, составлявший переписку между членами Комитета146. Он позволяет внести ясность в ход дискуссий, не прекращавшихся за пределами заседаний. Зачастую ключевые решения о выдвижении или снятии кандидатур принимались кулуарно, а на пленумах лишь объявлялись выводы предшествовавших им прений.
Помимо этого, в фондах РГАЛИ сохранился чрезвычайно объемный корпус документальных материалов канцелярии Комитета по делам искусств при СНК СССР (РГАЛИ. Ф. 962. Оп. 3), включающий переписку с Комитетом по Сталинским премиям по вопросу выдвижения кандидатов на соискание Сталинских премий по литературе и искусству, предложения о выдвижении кандидатур на соискание премий, стенограммы заседаний Комитета и результаты голосования за все годы его работы. По этому поводу М. Фролова-Уолкер делает следующее замечание:
Процесс присуждения Сталинских премий очень хорошо документирован в отношении работы самого Комитета по Сталинским премиям (каждое пленарное заседание и некоторые заседания секций были зафиксированы дословно). Но туманом окутана работа высших органов, надзиравших за работой Комитета, изменяя или даже отменяя с трудом принятые его членами решения: на этих уровнях нет стенограмм, и сложная сеть дискуссий может быть вычленена из большого корпуса переписки между этими органами, а также из постоянно растущих кандидатских списков, прикладываемых к этим письмам147.
Общий историко-культурный контекст сталинизма на сегодняшний день восстановлен довольно подробно и полно: изрядное количество составленных по тематическому принципу сборников архивных документов148 и документальных исследований149 детализируют и углубляют наше представление о характере культурной политики в эту эпоху. Задача определения места Сталинской премии в институциональном контексте формирования соцреалистического литературного канона позднего сталинизма может быть решена сразу в нескольких планах. Того объема общедоступных уже в 1940–1950‐е годы источников, касающихся как нормативной стороны150, так и сугубо статистического аспекта151 функционирования Сталинской премии и широко тиражировавшихся в официальной прессе (например, в «Правде») или выходивших отдельными изданиями152 (зачастую для внутрибиблиотечного использования), было бы вполне достаточно для составления исторической хроники, которая поэтапно отражала бы основные итоги работы институции, но не объясняла бы их. Вместе с тем работа, которая не просто констатировала бы факты, но определяла бы мотивы тех или иных решений (зачастую мотивированных сугубой политической прагматикой) и объясняла бы институциональные механизмы (одним из которых и является Сталинская премия), формировавшие послевоенный культурный канон, не может быть написана без обращения к документам, вносящим ясность в вопрос об объеме сталинского влияния на практику присуждения высших наград.
Из-за слабой очерченности институциональных рамок Сталинской премии весьма существенная часть сведений по ее истории содержится в архивных фондах смежных с ней институций. Основные принципы работы Сталинского комитета был завязаны на тесном взаимодействии с многочисленными общественным организациями – Союзом советских писателей (РГАЛИ. Ф. 631), Комитетом по делам искусств (РГАЛИ. Ф. 962, 2075), Институтом мировой литературы им. Горького (АРАН. Ф. 397), редакциями газет (РГАСПИ. Ф. 364; РГАЛИ. Ф. 3352) и «толстых» литературно-художественных журналов (РГАЛИ. Ф. 618, 619, 1702), издательствами и целым рядом других. Поэтому введение в научный оборот документации, осевшей в фондах этих учреждений, позволяет добиться, с одной стороны, максимальной детализации процесса прохождения текстов через эту многоуровневую систему и, с другой стороны, точности аналитических обобщений и выводов.
Значительную ценность для нас представляют недавно рассекреченная нормативная документация Политбюро ЦК КПСС, обеспечивавшая работу института Сталинской премии, и лауреатские списки с личной правкой Сталина, хранящиеся в РГАНИ (Ф. 3. Оп. 53а)153. Свои пометы он обычно вносил цветным карандашом (в основном синего, но иногда и красного цвета; реже – коричневого или зеленого), внимательно просматривая отмеченный подчеркиванием или галочкой документ целиком и оставляя некоторые страницы нетронутыми. Однако страницы, относившиеся к кинематографии и литературе (две особенно привлекавшие Сталина номинации), буквально испещрены сталинскими маргиналиями: он вносил в списки новых лауреатов, стрелками или путем надписывания менял степень присуждаемой премии, выражал свое несогласие, оставляя на полях пометы вроде «Нет!», «Вон!», «Откл» или «Ха-ха» и т. д. Сохранившаяся в РГАНИ документация интересна и со статистической точки зрения, так как весьма точно фиксирует степень интенсивности сталинского участия в делах институции. Машинописные листы довоенного и военного периодов почти не содержат помет Сталина154 (куда чаще можно обнаружить в этих материалах правку Молотова), тогда как в послевоенное время его вмешательство в работу Комитета по маргиналиям прослеживается вполне определенно155. Кроме того, содержатся в материалах фонда и рукописные списки – иногда заготовленные секретарями (тогда рядом с фамилиями стоял галочки), но чаще составленные лично Сталиным в ходе обсуждений – присутствовавших на заседаниях Политбюро чиновников. Тем не менее анализ этих документов не позволяет установить, являются ли эти правки жестом личной воли Сталина или результатом коллективных обсуждений на закрытых заседаниях Политбюро. Однако свет на официально не задокументированные подробности этих «разговоров» проливают несколько сохранившихся мемуарных свидетельств людей, участвовавших в подобных обсуждениях.
Воспоминания, оставленные входившими в круг сталинских приближенных К. М. Симоновым156 и Д. Т. Шепиловым157, представляют собой ценнейшие свидетельства, которые позволяют нам судить о характере и объеме влияния Сталина на принятие решений о присуждении наград, а также воссоздают атмосферу неформальных заседаний, где эти решения принимались. Однако их мемуары весьма фрагментарны, хоть и крайне точны: Шепилов присутствовал на подобных заседаниях только в 1948 (26, 31 марта и 11 июня) и 1949 (19, 22 и 31 марта) годах, а Симонов обрывочно отразил в своих записях обсуждения 1947, 1948, 1950 и 1952 годов, по большей части сосредоточившись на освещении близких ему вопросов литературного толка. Мемуары Симонова отличаются большей последовательностью, тогда как Шепилов очень часто объединяет случаи разных лет в единое повествование. Так, например, он пишет о ходе дискуссии в Политбюро:
…Сталин все продолжал выяснять, добавлять, корректировать:
– А Первомайского выдвинули? А может быть, Костылева за «Ивана Грозного» передвинуть на 2‐ю степень? Я думаю, Якобсону за «Два лагеря» (так Сталин назвал пьесу А. Якобсона «Борьба без линии фронта») можно дать 1‐ю премию. Грибачеву за «Колхоз „Большевик“» можно дать премию. Только образ парторга в поэме не развернут.
Александр Фадеев предложил включить цикл стихов Николая Тихонова «Грузинская весна» на 2‐ю премию. Сталин (смеясь):
– Вот это удружил другу. Я предлагаю включить Тихонова на 1‐ю степень158.
Между тем обсуждение Костылева, Якобсона, Грибачева относится к весне 1948 года, а кандидатура Тихонова обсуждалась весной следующего года (тогда поэт и получил премию первой степени за цикл стихотворений «Грузинская весна»).
Беглые дневниковые заметки, содержащие ценные сведения об организации литературного производства сталинской эпохи (в т. ч. о процессуальных нюансах выдвижения кандидатов на премии), оставил В. Я. Кирпотин159. Многие факты, связанные с присуждением Сталинских премий писателям, в мемуарах упоминает И. Г. Эренбург160. Отрывочные, но очень ценные сведения также можно обнаружить в дневниках и воспоминаниях Вс. Вяч. Иванова, В. А. Каверина, А. Н. Рыбакова, К. И. Чуковского161. Эти отнюдь не многочисленные мемуарные свидетельства в известной мере дополняют и обогащают полученные из анализа сталинских помет в лауреатских списках выводы множеством нюансов и оговорок, но не изменяют характер этих выводов принципиально. Очевидно, что особое участие Сталин, который приходил на заседания Политбюро наиболее подготовленным из всех162, проявлял в вопросе присуждения наград в номинации художественной кинематографии163 (о чем подробно пишет Шепилов164) и, что оказывается наиболее важным для нашей темы, в литературной номинации. К. Симонов вспоминал, что
Сталин имел обыкновение <…> брать с собой на заседание небольшую пачку книг и журналов. Она лежала слева от него под рукой, что там было, оставалось неизвестным до поры до времени, но пачка эта не только внушала присутствующим интерес, но и вызывала известную тревогу – что там могло быть. А были там вышедшие книгами и напечатанные в журналах литературные произведения, не входившие ни в какие списки представленных на премию Комитетом165.
Д. Шепилов приводит 13 примеров вмешательства Сталина в обсуждения списков номинантов в области литературы и еще пять случаев, когда он внес коррективы в итоговые лауреатские списки от секций живописи, скульптуры, архитектуры и музыки. Тогда как практически все приводимые в мемуарах К. Симонова случаи, повторимся, ориентированы именно на историко-литературную проблематику. Еще одним частым гостем этих неформальных заседаний был председатель (с декабря 1939 по январь 1948 года) Комитета по делам искусств при СНК СССР М. Б. Храпченко, чье объемное эпистолярное наследие, к сегодняшнему дню опубликованное166, также может служить серьезной фактической опорой в написании истории института Сталинской премии по литературе. Кроме того, множество частных «сюжетов» и случаев, прямо или косвенно сообразующихся с нашей темой, могут быть описаны и охарактеризованы с опорой на корпус активно публикуемых с конца 1980‐х годов эго-документов167 (в том числе членов Комитета, писателей-лауреатов и других участников литературного процесса позднесталинской эпохи), неоднократно становившихся предметом детального историко-литературного рассмотрения168. Еще одним ценным источником могли бы стать не только полноценные теоретико-литературные или критико-публицистические работы169, но и беглые заметки170, которые в записных книжках оставил А. Фадеев, с 1946 года (после смерти предыдущего председателя И. М. Москвина) возглавлявший Комитет по Сталинским премиям и являвшийся неизменным участником заседаний Политбюро. (Однако множество архивных материалов личного характера по-прежнему остаются закрытыми и недоступными для исследователей.)
Особенно ценными источниками являются отмеченные Сталинской премией тексты, печатные экземпляры которых содержат информацию о тираже и стоимости. Обращение к их системной библиографии171 во многих случаях может служить надежным доказательством или опровержением гипотез и выводов, распространившихся в историко-литературных описаниях и мемуарных источниках172.
Таков – в кратком освещении – приблизительный, но отнюдь не полный круг источников и материалов, необходимых для создания научной истории института Сталинской премии по литературе.
Между «относительно хорошим» и «абсолютно хорошим»: Комитет по Сталинским премиям в поисках «выдающихся произведений»
Подробное последовательное изложение истории института Сталинской премии по литературе предполагает отнюдь не шаблонную реконструкцию хода обсуждений в рамках Комитета (комментированную публикацию хранящихся в архиве стенограмм) и/или построение хронологически организованной «летописи» принятых решений, но такую организацию материала, которая не только восстанавливала бы траекторию движения того или иного литературного произведения в бюрократических структурах Страны Советов, но и проливала бы свет на мотивы его выдвижения на премию. Кроме того, такое описание должно одинаково тесно взаимодействовать с контекстами внутри- и внешнеполитической истории, истории культурных институций и их контактов, теории советского официального искусства, литературной критики, публицистики, мемуаристики и другими, более локальными, сегментами культурной истории позднесталинского периода. Очевидно, что установка на исследование подобного характера не может быть полноценно реализована в рамках избранного нами монографического формата, поэтому разумно будет сперва сосредоточиться на подробной характеристике тех изначальных принципов, которыми эксперты руководствовались при обсуждении литературных произведений и последующей их рекомендации на присуждение Сталинской премии.
Первое заседание Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства состоялось 16 сентября 1940 года в МХАТе СССР им. Горького. Началась работа в 13:30. Помимо председательствовавшего В. И. Немировича-Данченко, на нем присутствовали 24 члена Комитета173: А. В. Александров, Н. Н. Асеев, И. Г. Большаков, В. А. Веснин, Р. М. Глиэр, А. Б. Гольденвейзер, И. Э. Грабарь, А. К. Гулакян, А. С. Гурвич, И. О. Дунаевский, Е. М. Кузнецов, С. М. Михоэлс, А. М. Молдыбаев, В. И. Мухина, Н. Я. Мясковский, С. А. Самосуд, Р. Н. Симонов, И. Я. Судаков, А. Н. Толстой, А. А. Фадеев, М. Б. Храпченко, Н. К. Черкасов, М. Э. Чиаурели, Ю. А. Шапорин, Ф. М. Эрмлер. Отсутствовали на заседании 14 членов Комитета174: пятеро из них (К. Ж. Байсеитова, А. М. Герасимов, А. П. Довженко, С. Д. Меркуров, И. М. Москвин) – по болезни; четверо (У. Гаджибеков, А. Е. Корнейчук, А. А. Хорава, М. А. Шолохов175) – по занятости; еще пятеро (Г. Ф. Александров176, Я. Купала, И. К. Луппол, А. Г. Мордвинов, Х. Насырова) отсутствовали без предупреждения. Секретарем Комитета назначена сестра Е. С. Булгаковой О. С. Бокшанская – секретарь дирекции МХАТа с 1915 года и личная ассистентка Немировича-Данченко с 1919 года.
Именно на этом заседании были предварительно определены принципы работы Комитета (позднее они довольно существенно изменятся в виду принятия Советом народных комиссаров 20 декабря 1940 года постановления № 2600 «Об изменении порядка присуждения Сталинских премий»177, которое не только увеличит количество премий в разных номинациях, но и значительно усложнит работу экспертов, расширив допустимый период создания номинируемых произведений с 9 месяцев 15 дней до «последних 6–7 лет»). По причине занятости А. Я. Вышинского, с которым Немирович-Данченко долго не мог встретиться лично, заседание задержалось (по всей видимости, изначально его проведение планировалось в летний период), обусловив, таким образом, потребность в четко аргументированных и, главное, быстрых решениях членов Комитета (впоследствии Комитет не сумеет отойти от «штурмовщины» в вопросе ознакомления с номинированными произведениями, что повлечет закономерные обвинения в субъективности выносимых решений и беспринципности работы секций). Встреча председателя Комитета с заместителем председателя Совнаркома была необходимой, так как множество вопросов, связанных с порядком работы Комитета, попросту не были прояснены. Об этом Немирович-Данченко, предварительно попросив представителей прессы «не печатать того, что мы пока не найдем нужным», сказал в приветственном слове на первом заседании: «Потом от вас посыпались разные вопросы и затем, наконец, удалось с ним (с Вышинским. – Д. Ц.) встретиться. Когда я получил от него ответы и вас известил, тогда можно было начинать»178. И уже затем он сообщил ответы правительства на основные вопросы, касавшиеся организации дальнейшего порядка работы:
Кандидатуры представляют сами члены Комитета, общественные организации, а не сами авторы. Так, например, поэма, роман – их определяют соответствующие организации. <…> Авторы, которые спросили у нас, куда направлять, были осведомлены именно в этом смысле; т. е. организация просматривает [произведение] и
рекомендовать отказывается[решают – рекомендуют они или отклоняют эту кандидатуру].С одной стороны, премия за выдающееся произведение; а есть такое выражение – «выбор из них наиболее выдающихся». Разъяснение такое, что выдается не за относительно хорошее, а за .
<…>
Премированию подлежат произведения, законченные за время с 1 января по 15‐е октября 1940 года. Те, которые появляются после 15 октября, отходят на 1941 год. На основании этого я просил, чтобы в 1940‐й год входили произведения, уже появившиеся с 15 октября прошлого года, но на это получил совершенно категорический ответ: нет, только с 1 января 1940 года. <…>
Члены комитета могут рекомендовать произведения, еще не исполненные или еще не выставленные. Тогда Комитет поручает отдельным членам или секции дать окончательное суждение.
<…> Конечно, необходимо образовать из членов Комитета секции. <…> Первая – по литературе, вторая – по театру и кино, третья – по музыке, четвертая – по изобразительному искусству: архитектуре, скульптуре и живописи.
<…> Комитет может присуждать данную премию режиссеру или даже актеру, или коллективу.
<…> Оценка и присуждение премий за работы в области театрального искусства и кинематографии производятся как на основании представленных материалов (пьесы, сценарии, макеты и т. д.), так и на основании имевших место показов кинофильмов и театральных постановок179.
На вопрос А. Б. Гольденвейзера о том, подлежит ли рассмотрению произведение члена Комитета, выдвинутое им самим, Немирович-Данченко, во многом предопределив не только своеобразное «местничество», «протекторат» в вопросе распределения премий, но и групповую (или даже «клановую») борьбу внутри секций180 (вопрос о которой, наряду со многими другими, был поднят В. С. Кружковым в адресованной Маленкову восьмистраничной справке Отдела художественной литературы и искусства ЦК ВКП(б) о работе Комитета по Сталинским премиям в области искусства и литературы181 от 27 мая 1952 года; об этом – далее), ответил: «…в Комитете находятся самые выдающиеся представители в области искусства. Почему же они должны быть лишены права на получение премии?»182
Большинство обсуждаемых на первом заседании вопросов имели сугубо организационный характер и в основном касались установления зоны ответственности для каждой из четырех образованных секций: один из магистральных «сюжетов» заседания связан с тем, в какой из секций (музыкальной или театральной) будет рассматриваться опера183, дискуссия велась и по поводу того, какое произведение может считаться оконченным184. Большинство возникавших по ходу обсуждения сложностей были связаны с частой невозможностью практического соблюдения зафиксированных в постановлении критериев. Множество нюансов, обнаруживших себя при предметном подходе к вопросу, попросту не были учтены авторами документа, регламентировавшего работу Комитета; решение частных вопросов целиком возлагалось на отдельные секции. Развивая наметившийся спор об «оконченности» произведения, принципиально важное замечание в связи с премированием литературных текстов, определившее особое положение Сталинской премии в системе литературного производства, сделал А. Н. Толстой:
Момент публикации и печати всегда является моментом окончания произведения, потому что то, что есть в рукописи не значит, что будет в печати. Нам дается возможность в каких то (sic!) случаях премировать и неопубликованные произведения, но это не значит, что мы должны вводить это в практику185.
На этом же заседании все члены Комитета были разделены по четырем секциям186:
1) Секция литературы (включая поэзию, прозу, драматургию, критику): Г. Ф. Александров, Н. Н. Асеев, А. К. Гулакян, А. С. Гурвич, А. Е. Корнейчук, И. К. Луппол, А. Н. Толстой, А. А. Фадеев, М. А. Шолохов, Я. Купала;
2) Секция театра и кино: Г. Ф. Александров, К. Байсеитова, И. Г. Большаков, Р. М. Глиэр, А. К. Гулакян, А. С. Гурвич, А. П. Довженко, Е. М. Кузнецов, С. М. Михоэлс, А. М. Молдыбаев, И. М. Москвин, Х. Насырова, С. А. Самосуд, Р. Н. Симонов, И. Я. Судаков, А. А. Хорава, М. Б. Храпченко, Н. К. Черкасов, М. Э. Чиаурели, Ф. М. Эрмлер;
3) Секция музыки: Г. Ф. Александров, А. В. Александров, К. Байсеитова, У. Гаджибеков, Р. М. Глиэр187, А. Б. Гольденвейзер, И. О. Дунаевский, Н. Я. Мясковский, Х. Насырова, С. А. Самосуд, М. Б. Храпченко, Ю. А. Шапорин;
4) Секция живописи, скульптуры, архитектуры: Г. Ф. Александров, В. А. Веснин, А. М. Герасимов, И. Э. Грабарь, С. Д. Меркуров, А. Г. Мордвинов, В. И. Мухина, М. Б. Храпченко;
Изначальная установка большинства членов Комитета характеризовалась непритворной уверенностью в величине возложенной на них миссии по обеспечению «синтетического роста искусств» (Вл. И. Немирович-Данченко): можно утверждать, что каждый из присутствовавших на первом заседании ощущал эту особенную атмосферу пусть и иллюзорного высвобождения из-под контроля ЦК (он эвфемистически стал именоваться «проявлением непрерывного внимания и непрерывной заботы»188); в тот момент эта «иллюзия свободы» не воспринималась как нечто мнимое. Отсюда и отразившаяся в стенограммах первоначальная ориентация членов Комитета на эстетические критерии оценки выдвинутых для рассмотрения произведений, общая воодушевленность, вызванная ощущением «художественно-житейского подъема» (Вл. И. Немирович-Данченко). Эту мысль точнее всего высказал А. Толстой, призвавший экспертов ответственно отнестись к подготовке материалов секционных и пленарных заседаний:
У нас создалось такое впечатление, что, в сущности, Комитет выполняет роль гораздо более крупную, чем присуждение премий, а именно какую-то концентрацию и рост эстетических требований, которую Комитет до известной степени должен отражать и должен сыграть большую роль в поднятии эстетической культуры. Тут наверное будут высказываться интересные мнения в этой области. Хотелось бы, чтобы стенограммы были обработаны в виде материала для будущих публикаций. <…> Надо, чтобы высказывания были превращены в художественный материал. Это было бы важно для всей страны189.
М. Фролова-Уолкер пишет, что «акцент на эстетике (а не на идеологии) характерен для Комитета по Сталинским премиям в его ранней фазе: кажется, что его члены на какое-то время были „убаюканы“ чувством, что они образуют автономный элитарный художественный круг»190. Из всех членов Комитета только Храпченко, поруганный за покровительство «вредной» пьесе Леонова, сохранял почти «налитпостовскую» политическую бдительность и старался в своих предпочтениях не отходить от «партийной линии». (Тесное общение с Немировичем-Данченко в итоге скажется на взглядах Храпченко и его эстетических предпочтениях.) Однако другие комитетчики на недолгое время ощутили себя вправе судить советское искусство по «гамбургскому счету». Р. Н. Симонов на третьем пленарном заседании в 1940 году, проходившем в здании Третьяковской галереи, говорил:
Сталинская премия имеет огромное значение в смысле требований к художнику. И здесь я бы предложил членам Комитета [зачеркнуто] относиться к выдаче премий с особым вниманием, требовательностью и тщательностью. Ибо пройдет время, и нас, членов Комитета, будут тоже судить, – за что мы выдали премии?191
Эту мысль проложил С. Меркуров, придав еще больший пафос принципиальности принимаемых членами Комитета решений:
Тем более на нас лежит громадная моральная ответственность за те шаги, которые мы будем делать. Мы исторически отвечаем, потому что это будет первая Сталинская премия. В стране будет колоссальный резонанс на наше постановление, конечно, с последующим утверждением правительства. Нельзя же так подходить к Сталинской премии! – есть определенное количество рублей, надо их выдать, иначе Наркомфин спишет. <…> Мы – взрослые люди, сознательные граждане нашей страны, делаем большое историческое дело и несем ответственность за это дело.
Я пользуюсь случаем, чтобы еще раз напомнить: перед нами ответственный шаг, и мы должны не только поощрить, но этой премией доказать, что данное произведение, данное явление – это исключительное явление в жизни.
<…> Сталинская премия – это Сталинская премия, и надо выдавать ее за исключительное произведение в советском искусстве192.
26 марта 1941 года Совнарком СССР принял два постановления: № 685 «Об установлении звания „Лауреат Сталинской премии“»193 и № 686 «О порядке выдачи Сталинских премий»194.
Однако почетный знак лауреата был утвержден лишь двумя годами позднее, в 1943 году. Тогда и был издан указ Президиума Верховного Совета СССР «Об учреждении Почетного Знака Лауреата Сталинской премии»195 от 8 сентября 1943 года. Знак полагалось носить на левой стороне груди рядом с орденами и медалями СССР. В прилагавшемся к этому документу подробном описании говорилось:
1. Почетный Знак Лауреата Сталинской премии изготавливается из серебра и представляет собой выпуклый овал, покрытый белой эмалью, окаймленный в нижней части золотыми лавровыми венками.
На белой эмали изображены золотые восходящие лучи. В верхней части на фоне золотых лучей – пятиконечная звезда, выполненная красной эмалью и окаймленная золотым ободком. В середине овала золотом изображена надпись «ЛАУРЕАТ СТАЛИНСКОЙ ПРЕМИИ». Верхняя часть овала заканчивается гофрированной лентой, покрытой голубой эмалью с золотым обрезом и надписью на ленте «СССР». Размер почетного знака – в высоту 40 мм и в ширину 36 мм.
2. Почетный Знак соединен при помощи ушка и колечка с серебряной пластинкой, покрытой золотом, на которой голубой эмалью изображена арабскими цифрами надпись года присуждения Сталинской премии. Пластинка имеет [размер] 27 мм в ширину и 5 мм в высоту.
Пластинка соединяется с лентой, на которой носится Почетный Знак Лауреата Сталинской премии. Двойная серо-голубая муаровая лента имеет в ширину 24 мм и в длину 35 мм. Средняя часть ленты шириною в 10 мм – темно-голубого цвета. В верхнюю часть ленты, внутри между двумя ее полосками, вшита металлическая пластинка, имеющая стальную булавку с ушком для крепления Почетного Знака к одежде196.
Ил. 1. Записка С. Кафтанова, М. Храпченко и И. Большакова с предложением об установлении для деятелей науки, искусства, литературы и изобретателей, которым присуждены Сталинские премии, звания «Лауреат Сталинской премии», 20 марта 1941 г. // РГАНИ. Ф. 3. Оп. 53а. Ед. хр. 1. Л. 28.
Ил. 2–3. Проект постановления СНК СССР «О порядке выдачи Сталинских премий», 25 марта 1941 г. // РГАНИ. Ф. 3. Оп. 53а. Ед. хр. 1. Л. 30–30 об.
Ил. 4. Обложка диплома лауреата Сталинской премии.
Ил. 5. Почетный нагрудный знак лауреата Сталинской премии.
Впоследствии внешний вид почетного знака был значительно упрощен197 из‐за трудоемкости изготовления описанного выше изделия, а на медали появился барельеф профиля Сталина, окаймленный лавровой ветвью. Кроме того, стимулом к замене лауреатского знака стало обращение нескольких экспертов из Комитета по науке к Молотову в январе 1945 года с предложениями заменить установленный почетный знак лауреата Сталинской премии медалью лауреата Сталинской премии трех степеней; в обращении утверждалось:
1. Почетный Знак ни по своему содержанию, ни по художественному оформлению не выражает того высокого значения, которое придается премии, носящей имя товарища Сталина – высшей награде для деятелей науки, изобретательства, искусства и литературы Советского Союза. Художественное качество Почетного Знака значительно ниже всех орденов и медалей СССР, а также медалей и знаков, присуждаемых за научные заслуги в других странах.
2. Положение о Почетном Знаке, указывая, что он носится на левой стороне груди рядом с орденами и медалями, вместе с тем не определяет его место среди орденов.
3. Утвержденный знак, в отличие от орденов и медалей, висит на ленточке, а не на колодочке, что вызовет ряд неудобств при его ношении.
4. Знак не имеет деления на степени, которые установлены для Сталинских премий в области науки, изобретательства, искусства и литературы.
5. Знак не имеет изображения товарища Сталина, что совершенно необходимо.
Так как Почетный Знак еще не роздан лауреатам, мы просим заменить этот знак Медалью лауреата Сталинской Премии, проект которой должен быть разработан лучшими художниками.
Медаль должна быть изготовлена трех степеней:
1. Для лауреатов Сталинской Премии Первой степени – из золота.
2. Для лауреатов Сталинской Премии Второй степени – из серебра.
3. Для лауреатов Сталинской Премии Третьей степени – из бронзы198.
Чиновники прислушались к предложениям комитетчиков и в считаные дни отреагировали на них соответствующим постановлением.
Организационная сторона премирования будет уточняться и совершенствоваться вплоть до конца 1940‐х годов, когда эксперты разработают специальное Положение о работе Комитета. Уточнению подвергнутся критерии выдвижения и рассмотрения кандидатур, но постоянно растущее количество ежегодно присуждаемых премий будет определяться непосредственно в Политбюро накануне принятия правительственного постановления.
Глава вторая. 1934–1940
Сталинская премия по литературе и институционализация формирования советского эстетического канона
«Нас вырастил Сталин…»: На подступах к оформлению соцреалистического канона
Как уже было отмечено, список произведений, потенциально имевших возможность быть выдвинутыми на Сталинскую премию, формировался общественными организациями и членами Комитета, имевшими право выдвигать кандидатуры, исходя из личных взглядов и предпочтений. Именно по этой причине 15 августа 1940 года на закрытом заседании президиума Союза советских писателей СССР П. А. Павленко, исполнявший обязанности председателя, попросил всех членов президиума в течение десяти дней ознакомиться с рядом произведений и решить, какие из них могут быть представлены на, как он выразился, «Правительственную комиссию по Сталинским премиям». Среди предложенных текстов были следующие199.
Прозаические: четвертая книга «Тихого Дона» (опубл. в 1940) М. А. Шолохова; «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Степан Кольчугин» (опубл. в 1937) В. С. Гроссмана; «Санаторий Арктур» (опубл.: Новый мир. 1940. № 4–5) К. А. Федина; «Уважаемые граждане: Избранные рассказы 1923–1938» (опубл. в 1940) М. М. Зощенко200.
Поэтические: «Маяковский начинается» (опубл. в 1940) Н. Н. Асеева; «Лирика» (опубл. в 1939) С. П. Щипачева; а также стихотворения Я. М. Алтаузена201, В. И. Лебедева-Кумача202, Г. Н. Леонидзе203, К. М. Симонова204, А. А. Суркова205, А. Т. Твардовского206.
Драматургические: «Кремлевские куранты» (опубл. в 1941) Н. Ф. Погодина; «Вдохновение» (опубл.: Красная новь. 1940. № 3) Вс. Вяч. Иванова; «Метель»207 (опубл. в 1940) Л. М. Леонова.
Критические: ряд созданных в 1940 году критических работ А. С. Гурвича, А. Б. Дермана, В. В. Ермилова, В. Я. Кирпотина, В. О. Перцова, И. И. Юзовского.
Уже из приведенного перечня текстов очевидно, что в центре обсуждения должен оказаться самый обширный из разделов, принципиально важный для формирования «ядра» соцреалистического канона – прозаический (он был представлен почти исключительно жанром романа). Предельно однозначное решение Президиума стало известно уже на следующем закрытом заседании правления Союза писателей, проходившем 26 августа 1940 года. Он постановил:
Имея в виду большое политическое значение, какое будет иметь присуждение премий им. товарища Сталина за лучшие произведения 1940 года, представить Комитету по Сталинским премиям при СНК СССР одну лишь кандидатуру – кандидатуру тов. Шолохова и роман его «Тихий Дон», окончание которого приходится на 1940 г.
Ограничиваясь одной кандидатурой из ряда других, имеющих выдающиеся успехи за текущий год в прозе, поэзии, драматургии и критике, президиум ССП СССР подчеркивает этим значение, придаваемое им присуждению премии им. товарища Сталина208.
Однако состязательный принцип, положенный в основу работы только учрежденного института Сталинской премии, не мог быть дискредитирован в первый же год вручения награды, поэтому шолоховскому роману быстро подобрали «конкурентов»: «Севастопольскую страду» С. Н. Сергеева-Ценского209 и «Пламя на болотах» В. Л. Василевской. Кроме того, «писательские чиновники» довольно быстро осознали, что принятое в конце августа решение представляет «многообразную» советскую литературу не в лучшем свете: следовало показать ее «богатство», а не подстроиться под вкус Сталина, выдвинув в качестве кандидата его любимца. Стоит отметить, что появление имени польской писательницы (впоследствии трехкратного лауреата Сталинской премии), принявшей советское гражданство в 1939 году, в этом ряду опять-таки не было безосновательным и носило отпечаток непосредственного влияния Сталина. На расширенном заседании президиума Союза писателей (10 сентября 1940 года), посвященном обсуждению итогов совещания по вопросам литературы в ЦК ВКП(б) 9 сентября 1940 года, Фадеев, пересказывая сталинские соображения, отметил:
Товарищ Сталин остановился на том, что отдельных писателей замалчивают. Несколько раз он остановился на Ванде Василевской. Он говорил, что она пишет правдивые книги, хорошо отражает быт, что она человек талантливый, талантливее многих, а о ней пишут недостаточно210.
Так Василевская была включена в список кандидатов на Сталинскую премию. Но, забегая вперед, награду романистка в 1941 году так и не получит. 6 ноября 1940 года Фадеев прислал Толстому роман «Пламя на болотах» с предисловием Е. Ф. Усиевич и написал в сопроводительном письме:
Это предисловие даст тебе совершенно достаточный материал для характеристики этой книги на докладе. Предисловие это правильное. В нем не отмечены, однако, некоторые недостатки книги. <…> некоторые типические художественные недостатки книги: растянутость, отсутствие экономии в диалогах, излишне подробные описания природы, быта, дум и чувствований211.
11 ноября 1940 года 212 на втором заседании Комитета, проходившем в Нижнем фойе МХАТа им. М. Горького, секцией литературы (докладывал А. Толстой) был оглашен первый расширенный вариант списка213 представленных на Сталинскую премию произведений214 (они были выдвинуты тайным голосованием президиума московского отделения Союза советских писателей и отделениями республиканских Союзов).
Прозаические: «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Пламя на болотах» (пер. с польск. Е. Гонзаго; опубл. в 1940) В. Л. Василевской; «Тихий Дон» (четвертая книга романа; опубл. в 1937–1940) М. А. Шолохова; «Украина» (на укр. яз.; опубл. в 1940) И. Л. Ле (наст. имя – И. Л. Мойся); «Манифест молодого человека» (на азерб. яз.; опубл. в 1940) Мир Джалал Пашаева.
Поэтические: «Детство вождя»215 (имеется в виду поэма «Сталин. Детство и отрочество»; пер. с груз. Н. Тихонова; опубл. в отрывках: Костер. 1940. № 11–12) Г. Н. Леонидзе; «Маяковский начинается» (опубл. в 1940) Н. Н. Асеева; «Стихи» (опубл. в 1940; сами тексты были написаны в 1939) С. П. Щипачева; «Сбор винограда» (на укр. яз.; опубл. в 1940) М. Ф. Рыльского; «Жаворонки» (на укр. яз.; опубл. в 1940) А. С. Малышко.
Драматургические: «Ханлар» (на азерб. яз.; опубл. в 1939) С. Вургуна; «В степях Украины»216 (опубл. в 1941) А. Е. Корнейчука.
Критические: «Джамбул Джабаев»217 М. И. Фетисова.
Таков был изначальный список текстов, предложенных к рассмотрению в Комитете по Сталинским премиям, однако секция, рассмотрев эти и некоторые другие рекомендованные произведения, пришла к решению о том, что на соискание могут быть выдвинуты только некоторые из них. А именно: «Детство вождя» Леонидзе, «Маяковский начинается» Асеева, книга стихов Щипачева, «Сбор винограда» Рыльского, «Севастопольская страда» Сергеева-Ценского, «Пламя на болотах» Василевской и «Тихий Дон» Шолохова218. Алексей Толстой обратил внимание Комитета на то, что секция так и не смогла решить, «какой из трех романов <…> рекомендовать категорически <…>. Один из них, – продолжал Толстой, – лучше по качеству письма, по творческому запалу, но обладает серьезными недочетами. Другой, может быть, уступает по качеству письма, по пластичности, но по теме очень грандиозен»219. Столь путаные характеристики текстов мотивировались, по всей видимости, новизной формата и слабой регламентированностью хода дискуссии. Оставшуюся часть заседания Толстой читал не сохранившиеся в материалах фонда рецензии о творчестве С. Щипачева220, Г. Леонидзе. Отзыв В. Виленкина на роман С. Сергеева-Ценского в фонде сохранился221. Немирович-Данченко поручил представителям литературной секции размножить на гектографе и раздать членам Комитета выбранные автором фрагменты поэмы «Детство вождя» в переводе Тихонова, а также рецензии на тексты Леонидзе, Щипачева и Сергеева-Ценского222. «Манифест молодого человека» Мир Джалал Пашаева был охарактеризован как «довольно наивное произведение одаренного человека, которому еще нужно много работать»223. «Джамбул Джабаев» М. Фетисова также был отклонен секцией по причине того, что этот критический труд «страдает большими недостатками <…>, он, может быть, заслуживает внимания, но не заслуживает быть выставленным на премию»224. Некоторая растерянность, ощущавшаяся в первых робких решениях Комитета, наряду с известной кропотливостью, станут определяющими чертами в характере дискуссий вокруг номинированных текстов.
На этом же заседании Комитета встал весьма серьезный вопрос о том, какие работы должны обсуждаться по отделу литературной критики: подпадает ли под его компетенцию оценка теоретических или теоретически-философских трудов или этим должна заниматься историко-филологическая секция, подчиняющаяся Академии наук. А. Толстой высказал свойственную для него мысль о том, что «критика есть и теория искусства, и философия искусства»225. Однако она не нашла поддержки у членов Комитета: Гурвич, например, обратил внимание на близость такого рода работ именно к исследованиям историко-филологического толка, солидарен с ним был и Гольденвейзер, сказавший о недопустимости отождествления и подведения научной работы под критику226. О принципиальной значимости этого вопроса говорит и реплика М. Храпченко:
От вопросов искусствознания уйти нельзя, эти вопросы придется поставить перед правительством. Отнести вопросы по искусствознанию к области науки никак нельзя. Это не научное исследование, это не научный труд в том смысле, как это понимают физики, математики. С. М. Михоэлс подсказал остроумный пример: что если бы рассматривали здесь книгу Станиславского, то вряд ли она была оценена как научное произведение.
Надо поставить перед правительством вопрос о расширении отдела критики. В этом вопросе без постановки его перед правительством нам не обойтись227.
Позднее члены Комитета придут к выводу о необходимости расширения компетенции литературной секции: к ведению раздела критики будет отнесено рассмотрение работ музыковедов, театроведов, балетоведов, а также теоретиков и историков изобразительного искусства. Острота этого вопроса определялась синхронным политико-идеологическим контекстом, так как именно в ноябре 1940 года дискуссии о статусе художественной критики достигли апогея228. До принятия судьбоносного постановления Оргбюро ЦК «О литературной критике и библиографии»229 от 26 ноября 1940 годы оставались считаные дни. В скором времени будет ликвидирована секция критики в Союзе писателей, а ее члены будут распределены по другим секциям, с января 1941 года прекратится выпуск «обособленного от писателей» журнала «Литературный критик» (а к августу будет прекращено издание «Литературного обозрения» – двухнедельного приложения к ликвидированному журналу), а во всех «толстых» литературно-художественных журналах и даже центральных газетах («Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Красная звезда» и других) будут созданы постоянно действующие отделы критики и библиографии230. Торжество «административно-литературной критики», о которой А. Платонов писал еще осенью 1939 года231, выразится в окончательном размежевании двух, казалось бы, смежных сфер культурного производства: куда важнее для критика станет навык учитывать «литературно-организационную конъюнктуру», чем умение понимать и толковать смысл написанного. 26 февраля 1943 года Ф. Гладков, описывая положение в литературной критике тех лет, зло запишет в дневнике: «До сих пор критики отравлены рапповским (шпионским, троцкистским) ядом: потравить, позлорадствовать, подпустить мелкую пощечину. Прямо гитлеровский бандитизм»232.
Необходимость «выбирать»: Сталинский любимец в литературных декорациях
Непосредственное обсуждение рекомендованных к номинации на премию текстов началось на пленуме Комитета 18 ноября 1940 года233. К этому моменту все участники заседания уже должны были ознакомиться с романом В. Василевской «Пламя на болотах» и поэмой Н. Асеева «Маяковский начинается»234. Немирович-Данченко настоял на важности обсуждения текстов, выдвинутых литературной секцией, но далее попросил дискутантов помнить о важном обстоятельстве: «…как бы мы высоко ни ценили художественное произведение, мы не можем отрешиться от идеологической полезности этого произведения»235.
А. Толстой начал доклад с того, что зачитал членам Комитета написанный им отзыв литературной секции на роман М. Шолохова, который и стал главным предметом обсуждения на пленуме:
Как бы ни хорошо было сделано произведение искусства, мы оцениваем его по тому окончательному впечатлению, которое оставляет оно в нас, по той внутренней работе, которую оно продолжает совершать в нас.
Большие произведения искусства, охватывающие значительные по размаху и глубине социальные темы, продолжают эту работу в нас очень долгий период, иногда в течение всей нашей жизни. Влияние художественных произведений есть мерило их качества.
Можем ли мы с таким мерилом подойти к нашим современным писателям? Можем ли мы без длительной проверки определить их подлинную художественную высоту? Да, можем и должны. Оценка художественного произведения – это тоже акт творческого дерзания, как и всякое творчество.
Можем ли мы к роману «Тихий Дон» Шолохова приложить мерило такой оценки? Книга «Тихий Дон» вызвала и восторги и огорчения среди читателей. Общеизвестно, что много читателей в письмах своих требуют от Шолохова продолжения романа. Конец 4‐й книги (вернее, вся та часть повествования, где герой романа Григорий Мелехов, представитель крепкого казачества, талантливый и страстный человек, уходит в бандиты) компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов, – мир, с которым хочется долго жить, – так он своеобразен, правдив, столько в нем больших человеческих страстей.
Такой конец «Тихого Дона» – замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка. Причем ошибка в том только случае, если на этой 4‐й книге «Тихий Дон» кончается… Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волей читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова.
Почему Шолохов так именно окончил 4‐ю книгу? Иначе окончить это художественное повествование в тех, поставленных автором, рамках, в которых оно протекало через четыре тома, трудно, может быть даже нельзя. У Григория Мелехова был выход на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути, через Первую Конную, к перерождению и очищению от всех скверн, – композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы. Роман ограничен узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветно-казачьей семьи Мелехова и Аксиньи. Выйти из этого круга Шолохов, как честный художник, не мог. Он должен был довести своего героя до неизбежной гибели этого обреченного мирка, до последней ступени, до черного дна.
Семья Григория Мелехова погибла, все, чем он жил, рухнуло навсегда. И читатель законно спрашивает: что же дальше с Григорием?..
Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции. Тысячи читательских писем говорят об этом. Мы все требуем этого. Но, повторяю, ошибка только в том случае, если «Тихий Дон» кончается на 4‐й книге. Композиция всего романа требует раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова.
Излишне распространяться о художественном качестве романа. Оно на высоте, до которой вряд ли другая иная книга советской литературы поднималась за 20 лет. Язык повествования и язык диалогов живой, русский, точный, свежий, идущий всегда от острого наблюдения, от знания предмета. Шолохов пишет только о том, что глубоко чувствует. Читатель видит его глазами, любит его сердцем.
Можно ли к роману Шолохова «Тихий Дон» приложить мерило высокой художественной оценки? Да, можно. Роман Шолохова будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания, и большие размышления, и несогласия с автором и споры; мы будем сердиться на автора и любить его. Таково бытие большого художественного произведения236.
На тот момент в секции, по словам ее председателя, отсутствовало единство во мнениях по поводу выдвигаемых текстов: «…в самой секции есть разные вкусы, разные точки зрения»237. Но дальнейшая дискуссия покажет, что у романа Шолохова с самого начала попросту не было подлинных «конкурентов», а обсуждение членами Комитета «страшно симпатичного и привлекательного по тенденции произведения Ванды Василевской, почтенного и уважаемого произведения Сергеева-Ценского и порочного, но любимого произведения Шолохова»238 изначально характеризовалось предвзятым отношением экспертов.
Михаил Шолохов – «писатель глубоко добросовестный»239 – после знаменитых слов Сталина о «грубейших ошибках и прямо неверных суждениях», допущенных в первых двух книгах «Тихого Дона»240, предпочитал докладывать о том, как продвигается работа над романом, вождю лично. Доподлинно известно, что с 1931 по 1940 год писатель (зачастую в компании Молотова, Кагановича, Ежова и, уже в 1940‐е годы, Берии) посещал кремлевский кабинет Сталина 11 раз241, а 24 мая 1936 года побывал и на сталинской даче242. В сталинском архиве (РГАСПИ. Ф. 558) сохранилось письмо Шолохова от 29 января 1940 года, в котором он оповещает Сталина о том, что привез в Москву из Вешенской финальный фрагмент «Тихого Дона» и непременно хочет «поговорить о книге», но уже не просто с «дорогим тов. Сталиным» (слово «дорогой» впервые появляется только в четвертом письме Шолохова от 16 апреля 1933 года243), а с «дорогим Иосифом Виссарионовичем»244. Такое обращение не только нехарактерно для корпуса шолоховских писем, адресуемых Сталину, но и само по себе уникально245: эта подробность невольно бросается в глаза, заостряя внимание на покровительственном отношении адресата к его «истинному любимцу» (Ю. Б. Лукин). Вопрос о том, чем было вызвано такое расположение Сталина к молодому автору, названному им «знаменитым писателем нашего времени», по всей видимости, не исчерпывается соображениями сугубо прагматического толка, но адресует нас к анализу поведенческих практик диктатора246, лежащему, однако, далеко за пределами избранной темы. Между тем сомневаться, что такое расположение действительно имело место, не приходится. Еще до окончания публикации финальных глав четвертой книги «Тихого Дона» в «Новом мире»247, 30 декабря 1939 года, А. Гладков зафиксировал в дневнике занятный эпизод:
На днях газеты сообщили, что Эйзенштейн будет ставить в Большом театре «Валькирию» Вагнера. Это любимая опера Гитлера, и все понимают, что это тоже любезность по отношению к новому другу248.
И затем в записи от 18 февраля 1940 года Гладков написал о своих впечатлениях от радиотрансляции оперы Р. Вагнера в исполнении артистов Большого театра, отчасти повторив заметку, приведенную выше:
Вступительное слово говорил С. М. Эйзенштейн по-немецки. <…> Он должен в следующем сезоне ставить «Валькирию» в Б[ольшом] т[еатре]. Известно, что это любимая опера Гитлера и, стало быть, все это своего рода политическая любезность. В Берлине поставили «Ивана Сусанина» и выпустили «Тихий Дон»249.
Очевидно, такая взаимная «политическая любезность» много говорит о личных предпочтениях Сталина и, в частности, о его отношении к шолоховскому тексту и к личности самого писателя. Многими годами позднее (летом 1963 года) Светлана Аллилуева в мемуарной «исповеди» под названием «Двадцать писем к другу», вспоминая о своем последнем визите на Ближнюю дачу отца в Кунцеве, обратит внимание на любопытную подробность в обустройстве сталинского быта:
В большом зале появилась целая галерея рисунков (репродукций, не подлинников) художника Яр-Кравченко, изображавших советских писателей: тут были Горький, Шолохов, не помню, кто еще. Тут же висела, в рамке, под стеклом, репродукция репинского «Ответа запорожцев султану», – отец обожал эту вещь <…> Все это было для меня абсолютно непривычно и странно – отец вообще никогда не любил картин и фотографий250.
Мы можем лишь предполагать, чьи портреты составляли этот сталинский литературный «пантеон», однако у нас есть некоторые основания для более конкретных гипотез относительно графических работ, которые могла видеть Аллилуева. А. Н. Ян-Кравченко в 1948 году получил Сталинскую премию второй степени за картину «Горький читает товарищам И. В. Сталину, В. М. Молотову и К. Е. Ворошилову свою сказку „Девушка и смерть“ 11 октября 1931 г.» (1947) и за портреты М. Горького, Д. Бедного, Джамбула Джабаева, И. Барбаруса (Вареса) и С. Нерис251. В то же время на стенах Ближней дачи могли оказаться и любые другие изображения из большой серии Ян-Кравченко «Галерея советских писателей»252 (М.: Изд‐е Гос. лит. музея, 1947). Можно предполагать также, что среди «кого-то еще» не было и портрета А. Фадеева. Этот вывод напрашивается потому, что в тот период Аллилуева писала диссертацию и вряд ли не запомнила бы среди увиденных репродукций портрет своего «героя», которому, как и М. Горькому, М. Шолохову, В. Ажаеву, Г. Николаевой, была посвящена отдельная глава ее работы.
Публикация заключительной книги «Тихого Дона» в сдвоенном номере «Нового мира» за февраль – март 1940 года спровоцировала бурную полемику253 в центральной периодике (в основном в «Литературной газете» и «Правде»), продолжением которой и было обсуждение романа в Комитете по Сталинским премиям. Стоит отметить, что до этого в прессе критика о романе как таковая почти отсутствовала: ни одна прежняя книга «Тихого Дона» не была встречена с таким оживлением, как заключительная. Большинство критиков волновал трагический финал романа, вопрос о котором возник уже в первых откликах на «Тихий Дон»254. Пик дискуссии пришелся на летние месяцы 1940 года; начало многочисленным спорам положила статья редактора Гослитиздата Ю. Лукина «Большое явление в литературе», опубликованная в «Литературной газете» (№ 29 (880)) 26 мая. Текст этот был ожидаемо тенденциозен: «Тихий Дон» объявлялся романом, который непременно ляжет в основу «советской классики»255, его финал трактовался как вполне правомерная сюжетная развязка (гибель Мелехова напрямую связывалась с тем, что Ермилов позднее обозначит как «отщепенство»256). В обсуждении романа приняли участие не только литературные критики и литературоведы (И. Гринберг, В. Гоффеншефер, П. Громов, В. Ермилов, Н. Жданов, В. Кирпотин, Л. Левин, И. Лежнев, А. Лейтес, М. Чарный, В. Щербина), но и писатели (А. Бек, Б. Емельянов, В. Катаев, А. Новиков-Прибой, А. Серафимович, А. Фадеев, В. Шишков и другие). Прекращение дискуссии, как представляется, было связано именно с выдвижением «Тихого Дона» на Сталинскую премию.
Вернемся к стенограмме заседания. Взявший слово вслед за Толстым А. Фадеев отметил, что роман Шолохова «исключительно талантлив», в чем, по его мнению, сомневаться не приходится («…любой человек прочтет и скажет: – Это произведение, равного которому трудно найти»). Вместе с тем он оказался разочарован концовкой «Тихого Дона», обижен ею «в самых лучших советских чувствах» (Немирович-Данченко позднее сравнит концовку «Тихого Дона» с финалом «Анны Карениной», чем поставит Фадеева в весьма курьезное положение257). Ряд поверхностных идеологически мотивированных суждений завершается выводом Фадеева о недостаточной «политической грамотности» шолоховского романа как претендующего на первую премию, что не вносит ясности в общий ход обсуждения:
Художник хорошо знал среду, казачью жизнь и быт, показал какой-то отрезок развития казачества (исправлено от руки. – Д. Ц.), обреченность контр-революционного дела. Там видна полная обреченность. Но ради чего и для чего, что взамен родилось, – этого нет. Как у всякого истинного таланта, у Шолохова есть много правдивых картин. <…> Там есть много объективной правды в картинах сражений, битв, в чувствах, в страстях, в столкновениях их. Вот благодаря этому народ полюбил это произведение и поднял его на такую высоту. Но в завершении роман должен был прояснить идею. А Шолохов поставил читателя в тупик. И вот это ставит нас в затруднительное положение при оценке.
Мое личное мнение, что там не показана (вписано от руки. – Д. Ц.) победа Сталинского дела, и это меня заставляет колебаться в выборе258.
Затем Фадеев куда менее пространно высказался о двух других романах. Василевскую он, практически дословно повторяя слова Сталина, назвал «честным художником», обладающим «огромным сочувствием к угнетенным людям», а роман «Пламя на болотах» охарактеризовал как книгу, «нужную нашей стране» (между тем у писателя было и «много возражений по чисто художественной линии»)259. «Севастопольскую страду» Сергеева-Ценского Фадеев назвал «огромным трудом», но затем сделал замечание, которое многое дает понять о восприятии самой идеи Сталинской премии ее будущим лауреатом:
Когда речь идет о первой Сталинской премии, то не хочется дать премию такому произведению, потому что тогда оно должно быть примером для других художников. <…> я думаю, что давать первую премию за историческое произведение было бы неправильно260.
«Обсуждение» кандидатур членами Комитета сводилось к ранее подробно освещавшемуся в науке спору261 о художественных достоинствах и недостатках шолоховского романа, который стал своеобразным «мерилом» в оценках участников дискуссии. А. Корнейчук, например, считал, что Сталинскую премию нужно вручить именно Шолохову, так как она «может окрылить художника»; о Василевской сказал, что «мастер она, конечно, ниже Шолохова». Цельного впечатления от «Севастопольской страды» ему сложить так и не удалось262.
Иной тон обсуждению придала спровоцировавшая полемику реплика А. Довженко, на тот момент находившегося под пристальным наблюдением НКВД: он критически обрушился на «Тихий Дон», который произвел на него неблагоприятное впечатление, оставил с «чувством глубокой внутренней неудовлетворенности»263. В оценке романа Довженко явно адресуется к контексту полемики конца 1920‐х, почти дословно повторяя тезисы появившихся в те годы критических статей, исполненных скепсиса в отношении молодого «автора». «Ошибкой» Шолохова, по словам комитетчика, оказалось то, что «созидающие, положительные стороны эпопеи, враги врагов, о которых говорил тов. Сталин, не показаны в романе. Им не отведено должное количество места, им не отведено и должное качество выполнения»264. Довженко развивает эту мысль: «это произведение не работает на все то, что связано с именем тов. Сталина и с политикой тов. Сталина»265. Если пытаться обобщить эти претензии, то шолоховский роман в оценке Довженко представляется чуть ли не антисоветским (!) текстом, далеко отклонившимся (или даже уклонившимся) от «партийной линии в искусстве». Главным преимуществом книги Василевской Довженко считал то, что она «написана , дочерью польского буржуазного министра», которая взяла на себя смелость «прибить косность своего окружения и сказать столько, сколько в этой книге сказано»266.
Затем последовали пространные реплики А. Гурвича, в которых он пытался понять причину появления разногласий при подходе к оценке «Тихого Дона»267. Несколько слов, сказанных им по поводу романов Василевской и Сергеева-Ценского, встраиваются в уже намеченный контекст их оценки другими членами Комитета. Н. Асеев, пытаясь конкретнее сформулировать суть предъявляемых к роману претензий, охарактеризовал его главный контрапункт так: «…литературно великолепная вещь может оказаться вредной идейно»268. Вместе с тем каждый из высказавшихся на заседании по поводу шолоховского текста обозначил свое намерение голосовать за вызвавший бурное обсуждение роман. О произведениях Василевской и Сергеева-Ценского Асеев отозвался без воодушевления. Завершением же этого обсуждения стали слова Толстого, сказанные как бы в дополнение к зачитанному им мнению секции; он отметил ошибку, «которая идет с самого начала, в архитектонике, в конструкции романа», в котором революция свелась к «судьбе одной семьи»269, но твердо заключил: «Я буду голосовать за Шолохова»270.
По разделу поэзии у литературной секции Комитета изначально было пять кандидатур271: «Маяковский начинается» Н. Н. Асеева, «Сбор винограда» М. Ф. Рыльского, «Поэма о Сталине» (она же – «Детство вождя»; «Сталин. Детство и отрочество») Г. Н. Леонидзе, «Жаворонки» А. С. Малышко и «Стихи» С. П. Щипачева. Основная дискуссия в Комитете касалась лишь двух текстов из приведенного списка – произведения «на тему о Маяковском» Асеева и «первого большого труда о Сталине» Леонидзе, принятого к руководству в средних школах Грузии272. Обсуждение же кандидатур Рыльского и Малышко ограничилось прочтением отзыва К. Чуковского на поэму «Сбор винограда»273 и репликой Асеева про «абсолютный вкус», присущий украинскому поэту, которого он «без снисходительного поощрения поставил бы <…> рядом с собой»274. Немирович-Данченко по этому поводу заметил: «У меня впечатление, что Малышко и Рыльский великолепные поэты, но они уступают Леонидзе и Асееву. А вот Леонидзе уступает ли Асееву, или Асеев Леонидзе – я не знаю»275. Несмотря на слова Янки Купалы о том, что «сама тема говорит за Леонидзе»276, автором отзыва на поэму Асеева выступил лично председатель литературной секции Толстой277, чем недвусмысленно выразил свое расположение к кандидатуре поэта. Помимо характеристики задачи поэмы (ср.: «Задача поэмы – воссоздать внутренний мир молодого Маяковского, входящего шумно, властно и бесцеремонно в литературу, чтобы подняться в ней во весь рост великого революционного поэта»278), Толстой отмечает и формальное новаторство поэмы Асеева, которая «воссоздает молодого Маяковского не как живописный портрет на фоне эпохи, но изнутри, как раскрытие внутреннего мира его»279. На замечание (в форме вопроса) Немировича-Данченко о некоторым «подражательстве» Асеева Толстой отреагировал скупо: «Нет, это его (Асеева. – Д. Ц.) голос»280. (Об этом «голосе» Асеева со всем присущим ему ехидством Б. Пастернак в июне 1943 года напишет в письме А. Фадееву.) Об асеевском тексте, отмечая его «неровность» в «поэтическом течении», говорил и Фадеев. Оценка поэмы Леонидзе сводилась к замечанию о несовершенстве перевода Тихонова, не передававшего глубину поэтического проникновения автора в грузинскую народную культуру. Значительно ниже художественное качество текста Асеева оценил Гурвич: «…когда обращаешься к поэме в целом, к общей картине жизни, выведенной в ней, то впечатление резко снижается»281; а «основной ее (поэмы. – Д. Ц.) идеей является отрицание старого, а не жизнеутверждение нового»282. Его отзыв, касающийся как формальных, так и содержательных аспектов текста, изобилует пространными цитатами и в объеме своем (12 машинописных листов283) многократно превышает величину толстовской рецензии (1,5 машинописных листа). Скрупулезность критической манеры и тщательность аргументации, характерные для публицистических суждений Гурвича о «новых успехах советской литературы», приведут к вполне закономерным последствиям: уже в 1943 году критик будет исключен из состава Комитета по Сталинским премиям, а в 1949‐м в редакционной статье «Правды» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков»284, наряду с А. М. Борщаговским, Г. Н. Бояджиевым, Я. Л. Варшавским, Л. А. Малюгиным, Е. М. Холодовым и И. И. Юзовским (позднее к ним был причислен И. Л. Альтман), будет обвинен не только в пристрастии к «эстетствующему формализму» – «прикрытию антипатриотической сущности», но и в осуществлении «злонамеренной попытки противопоставить советской драматургии классику, опорочить советскую драматургию», в «поклепе <…> на русского советского человека»285. Однако в 1940 году авторитет Гурвича еще не был столь сильно поколеблен, ему еще позволялось лоббировать, чем он активно пользовался286. И без того затянувшийся пленум Комитета был завершен, без подведения промежуточных итогов по кандидатам.
На следующем пленарном заседании Комитета, состоявшемся 21 ноября 1940 года287, предстояло определить порядок голосования. Сомнения некоторых членов Комитета в своей компетентности вполне понятны: с произведениями некоторых кандидатов многие эксперты были знакомы лишь понаслышке (например, Гурвич, подготовивший развернутую рецензию на поэму Асеева, текст Леонидзе не читал, а судил о нем по фрагментам, которые зачитывались на заседаниях). Закономерно встал вопрос о возможности или невозможности воздержаться от подачи голоса на баллотировке. Весомее всего прозвучало мнение Грабаря, убежденного в том, что «…тут не может быть места воздержанию при голосовании»288; этого же мнения придерживался и Корнейчук, рассуждавший следующим образом: «…мы – самая высокая созданная Правительством комиссия: здесь собрался цвет интеллигенции, – как здесь можно воздержаться?»28924 ноября 1940 года290 Комитет установил, что на всех бюллетенях следует оставлять незачеркнутым одного кандидата либо вычеркивать все кандидатуры, но не оставлять двух кандидатур незачеркнутыми (кроме бюллетеней по кандидатам от музыкальной секции: Комитету было дано обещание учредить по музыке дополнительную премию)291. Голосование было назначено на 25 ноября 1940 года292 и должно было проходить в помещении МХАТа с 11:00 до 15:00. На заседании счетной комиссии по баллотировке кандидатов на соискание премий293 присутствовали Ю. Шапорин, В. Немирович-Данченко, Р. Глиэр, В. Мухина, Н. Асеев и М. Чиаурели. По итогам голосования294 в разделе литературы установилось следующее соотношение295.
К этому моменту Комитет провел 22 секционных и 11 пленарных заседаний. На состоявшемся на следующий день, 26 ноября 1940 года296, заключительном пленарном заседании (Комитет должен был представить работы с предложением о присуждении премий в Совнарком СССР не позднее 1 декабря 1940 года) Немирович-Данченко предложил, обращаясь к присутствовавшим, «сохранить нашу „коалицию“, „самосохраниться“, не „самораспускаться“», чтобы «раз в месяц <…> собираться и обмениваться всеми нашими впечатлениями за истекший месяц в каждой из областей искусства»297. В тот момент ни у одного из присутствовавших, по-видимому, не было уверенности в том, сохранится ли такой экспертный состав Комитета по Сталинским премиям в будущем. На этом же заседании уже вполне недвусмысленно была обозначена культуртрегерская претензия комитетчиков на роль «активной силы для искусства»: «…наша деятельность, – рассуждал Довженко, – может в дальнейшем определяться не только как деятельность авторитетных людей, могущих определить качество произведений и безошибочно выдать им Сталинские премии, но и как деятельность авторитетной группы, которая будет повышать, углублять мастерство художников»298. 2 декабря 1940 года Немирович-Данченко лично передал Молотову отчет о работе Комитета, датированный 30 ноября 1940 года (к нему прилагался и отчет о работе литературной секции, подготовленный Толстым), о чем свидетельствует карандашная помета на первой странице машинописи299.
Свобода дискуссии при осознаваемой всеми членами Комитета изначальной определенности будущих лауреатов выражалась еще и в том, что в сферу экспертной оценки вторгались другие институции. Так, газета «Советское искусство» (орган Комитета по делам искусств при СНК и Всесоюзного профсоюза работников искусств) и «Правда» преждевременно начали публиковать на своих страницах статьи, посвященные обсуждению возможных кандидатов и содержащие весьма конкретные суждения о художественном уровне того или иного произведения. Некоторые эксперты (например, Гольденвейзер) видели в этом попытки «давить на невынесенное мнение Комитета»300. На этом этапе работа института Сталинской премии воспринималась общественностью как некое «общее дело», в котором может и должен принять участие каждый «работник» советской культуры. Уверенность в окончательности принимаемых решений и ощущение ответственности за них определили «открытый» характер дискуссии, что попросту не могло остаться без внимания властей предержащих.
«Количество премий – элемент формальный…»: Обретение соцреалистического многообразия
За день до утвержденной даты публикации в центральной печати постановления о присуждении Сталинских премий, 20 декабря 1940 года, Совнарком СССР во главе с В. М. Молотовым неожиданно для всех принял постановление № 2600 «О присуждении Сталинских премий по науке, искусству и литературе»301, итоговый вариант которого был опубликован в «Правде» почти три недели спустя (12 января 1941 года)302.
В этом документе содержался ряд принципиальных поправок к постановлению № 400 от 25 марта 1940 года «О порядке присуждения премий имени Сталина»:
– отложено принятие решений по Сталинским премиям в различных областях науки и искусства;
– изменен исходный критерий, связанный с временным промежутком создания произведений: премия могла быть присуждена за работы не только 1940 года, но и «за работы последних шесть лет, начиная с 1935 года» (позднее эта формулировка будет изменена; ср. в «Правде»: «…за работы последних 6–7 лет»);
– свои предложения Комитет должен был представить на утверждение в Совнарком СССР до 5 января 1941 года (позднее срок будет сдвинут на 10 дней; ср. в «Правде»: «…к 15 января 1941 года»);
– главное изменение касалось количества премий за выдающиеся работы в области науки и искусства: по три премии первой степени и пять премий второй степени выделялось для музыки, живописи, скульптуры, архитектуры, театрального искусства и кинематографии и еще по три премии первой степени303 для каждой из областей литературы (проза, поэзия, драматургия и литературная критика).
Из этого постановления следовало, что Комитету необходимо экстренно возобновить работу, так как до дня представления документов в Совнарком оставалось около двух недель. И уже 24 декабря 1940 года304 в 14:00 в новом репетиционном помещении МХАТа состоялось очередное пленарное заседание, открывшееся чтением В. Я. Виленкиным текста постановления Совнаркома № 2600 от 20 декабря 1940 года в его первоначальной редакции. Баллотировку следовало окончить к 3 января 1941 года, чтобы 4 января подготовить всю необходимую документацию для представления в Совнарком. Характер работы Комитета в этот период определялся довольно жесткими временными рамками: из‐за спешки было решено не обращаться к общественным организациям за выдвижением новых кандидатур на премии, но уведомить их (только всесоюзные отделения)305. Также было принято решение, что отвергнутые ранее произведения 1940 года вновь могут быть рассмотрены в качестве претендующих на премию. Тогда же А. Фадеев коснулся вопроса о возможности посмертного присуждения наград, что еще раз утвердило примат книги над индивидуально-авторским началом:
У меня такой вопрос. За эти шесть лет были великолепные произведения авторов, которые умерли. Например, Макаренко написал историческую прямо сказать вещь «Педагогическая поэма» (1933–1935; отдельным изданием текст вышел в 1937 году (М.: Художественная литература) со значительной редакторской правкой и цензурными купюрами жены писателя306. – Д. Ц.), которая является общепризнанной вещью для педагогов, для художников. Малышкин написал «Люди из захолустья» (1937–1938. – Д. Ц.). Ведь они не виноваты, что они умерли, а вещи все-таки остались жить307.
Ил. 6–7. Проект постановления СНК СССР «Об изменениях порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству», 20 декабря 1940 г. // РГАНИ. Ф. 3. Оп. 53а. Ед. хр. 1. Л. 26–27.
Инициативу премировать тексты умерших авторов Комитет поддержал: М. Храпченко определил, что получать выплату в таком случае должны наследники, следом А. Гурвич отметил: «Если эти произведения будут лучшие, то они будут двигать искусство вперед. Я считаю, что они должны получать премию»308. Забегая вперед, отметим, что ни Макаренко, ни Малышкин премию посмертно не получат, однако в дальнейшем эта практика будет реализована (посмертно премии получат С. Нерис, А. Толстой, В. Я. Шишков). Это обстоятельство, наряду с некоторыми другими, позволяет не только судить об ориентации Комитета непосредственно на текст, но и делать выводы относительно специфики культурной ситуации позднего сталинизма. Решением этих общих вопросов пленум завершился, далее работа проходила в формате секционных заседаний, которые не стенографировались.
29 декабря 1940 года 309 состоялось следующее заседание, на котором, помимо внесения ясности в вопрос о присуждении премии за произведения уже умерших авторов (Совнарком дал некатегорический ответ: решение о премировании будет зависеть от «художественной значимости» произведений и иных обстоятельств, которые подробно не пояснялись), были выдвинуты рассмотренные и рекомендованные литературной секцией кандидаты310.
Прозаические:
одобренные: «Тихий Дон» (опубл. в 1928–1940) М. А. Шолохова; «Педагогическая поэма» (опубл. в 1933–1935) А. С. Макаренко; «Севастопольская страда» (опубл. в 1939–1940) С. Н. Сергеева-Ценского; «Гвади Бигва»311 (пер. с груз. Е. Гогоберидзе; опубл. в 1940) Л. Киачели;
отклоненные: «Пламя на болотах» (пер. с польск. Е. Гонзаго; опубл.: Интернациональная литература. 1940. № 5–6) В. Л. Василевской; «Белеет парус одинокий» (опубл. в 1936) В. П. Катаева; «Бруски» (опубл. в 1928–1937) Ф. И. Панферова; «Одноэтажная Америка» (опубл. в 1936) И. А. Ильфа и Е. П. Петрова; «Хлеб» (опубл. в 1937), «Петр Первый» (частично опубл. в 1930–1934312) и неоконченный роман «Хождение по мукам»313 (опубл. в СССР в 1925–1943) А. Н. Толстого314; «Пархоменко»315 (опубл. в 1938–1939) Вс. Вяч. Иванова; «Всадники» (опубл. в 1935) Ю. И. Яновского; «Тавриз туманный» (опубл. в 1939–1940) М. Ордубады; неоконченный роман «У Днепра» (пер. с евр. Б. Черняка; опубл. в 1935) Д. Р. Бергельсона.
Поэтические:
одобренные: «Маяковский начинается» (опубл. в 1940316) и «Высокогорные стихи» (опубл. в 1938) Н. Н. Асеева; «Чувство семьи единой» (опубл. в 1938) П. Г. Тычины; «От сердца» (опубл. на белорус. яз. в 1940; издание на рус. яз. – М.: ГИХЛ, 1941) Я. Купалы (И. Д. Луцевича);
отклоненные: «Страна Муравия» (опубл. в 1936) А. Т. Твардовского; «Стихи» (опубл. в 1935) С. Вургуна; «Детство вождя» (пер. с груз. Н. Тихонова; впервые опубл. под заглавием «Сталин. Детство и отрочество» в 1940) Г. Н. Леонидзе; «Бессмертье» (опубл. в 1935–1937) Н. П. Бажана; «Стихи» (пер. с груз. под ред. В. Гольцева; опубл. в 1935) С. И. Чиковани; «Тень друга» (опубл. в 1936) Н. С. Тихонова; «Великий перелом»317 П. Д. Маркиша; «Царицынская эпопея» (опубл. по-русски под заглавием «Книга о богатырях» в 1940) Н. Зарьяна; а также ряд других текстов, среди которых песни М. В. Исаковского318, стихи А. С. Исаакяна319, Л. М. Квитко320, С. И. Кирсанова321, А. Д. Кушнерова322, С. В. Михалкова323, детские стихи С. Я. Маршака324.
Драматургические:
одобренные: «Человек с ружьем» (опубл. в 1937) Н. Ф. Погодина; «Вагиф» (пер. с азерб. В. Гурвича325; опубл. в 1941) С. Вургуна; «Платон Кречет» (пер. с укр. И. Крути; опубл. в 1935) А. Е. Корнейчука; «Кто смеется последний»326 (пер. с белорус. Г. Рыклина; опубл.: Полымя рэвалюцыі. 1939. № 9) К. К. Крапивы;
отклоненные: «Рыцарь Иоанн» (опубл. в 1938 г.) И. Л. Сельвинского; «Сказка» (опубл. в 1939) М. А. Светлова; «Бар Кохба» (пер. с евр. А. Безыменского; опубл. в 1940) С. З. Галкина.
Критические: «Эстетические взгляды Горького» (опубл. в 1939 г.) Б. А. Бялика; «В поисках героя» (опубл. в 1938 г.) А. С. Гурвича; «О Бальзаке» (сводная работа, состоявшая из нескольких частей и предназначавшаяся для «Истории французской литературы»; опубл. в 1939–1940 гг.) В. Р. Гриба; «Александр Сергеевич Пушкин: 1799–1937» (опубл. в 1937 г.) и «Политические мотивы в творчестве Лермонтова» (опубл. в 1939 г.) В. Я. Кирпотина; «Л. Толстой: Работа и стиль» (серия «Творческий опыт классиков»; опубл. в 1939 г.) Л. М. Мышковской; «Низами» (опубл. в 1939 г.) М. Рафили; «Пути художественной правды» (опубл. в 1939 г.) Е. Ф. Усиевич.
На следующий день, 30 декабря 1940 года327, Немирович-Данченко, пользуясь отсутствием Корнейчука, заметил, что «у него есть драматургический талант, но нельзя премировать „Платона Кречета“» (драма была выдвинута Украинским отделением Союза писателей). Вместо него председатель Комитета предложил выдвинуть на премию «Любовь Яровую» Константина Тренева во второй редакции 1936 года328 (это предложение поддержали Гурвич, Михоэлс, Фадеев, Храпченко и Эрмлер) и подробным разбором кандидатур по разделу поэзии (докладывал Фадеев). Литературная секция рекомендовала329: «Маяковский начинается» и «Высокогорные стихи» Н. Н. Асеева («…крупнейшего поэта в советской поэзии»), «Чувство семьи единой» П. Г. Тычины («…самого крупного мастера стихов на Украине») и «От сердца» Я. Купалы («…человека глубочайших народных корней», «белорусского Шевченко»). Отклонены секцией были330: «Письмо казахского народа Сталину»331 (пер. с казахск. М. Тарловского; опубл. в 1940 г.), выдвинутое Союзом писателей Казахстана, и «Письмо строителей Большого Ферганского канала Иосифу Виссарионовичу Сталину»332 (изложили в стихах Гафур Гулям и Хамид Алимджан; пер. с узб. Л. Пеньковского; опубл. в 1939 г.), рекомендованное писательской организацией Узбекистана333, поэма и стихи С. И. Кирсанова334, стихи С. В. Михалкова, песни М. В. Исаковского (в исполнении хора М. Е. Пятницкого), «Страна Муравия» А. Т. Твардовского (в этой поэме, по мнению Фадеева, «есть много лишнего, неудачные строфы»), «Стихи» С. Вургуна, «Детство вождя» Г. Н. Леонидзе, «Бессмертье» Н. П. Бажана, «Стихи» С. И. Чиковани, «Тень друга» Н. С. Тихонова, детские стихи С. Я. Маршака и «Великий перелом» П. Д. Маркиша (Фадеев со свойственной ему претензией на исключительное «чувство стиха» отметил, что тексту Маркиша «присуща какая-то перегруженность абстрактно-космическими образами и метафорами»), песни Джамбула335, стихи А. С. Исаакяна. Кроме того, были отвергнуты кандидатуры А. Д. Кушнерова и Л. М. Квитко, выдвинутые Еврейской секцией Союза писателей. В целом соглашаясь с мнением секции по рекомендованным кандидатурам, некоторые члены Комитета выступили с предложением расширить итоговый список: Храпченко вступился за Леонидзе, а Михоэлс поддержал Маркиша; Асеев, который по правилам должен был покинуть зал, где проходило обсуждение кандидатов по разделу поэзии, рекомендовал Твардовского и Чиковани. 31 декабря 1940 года336 были предложены коррективы в список текстов по разделу критики: Фадеев инициировал выдвижение двухтомной монографии Грабаря о Репине337; его поддержали Герасимов, Меркуров, Веснин, Корнейчук338. Разногласия возникли только по поводу области, в которой стоит премировать Грабаря: давать премию как художнику или как искусствоведу; решение этого вопроса было отложено (2 января 1941 года Немирович-Данченко скажет: «В живописи он (Грабарь. – Д. Ц.) должен будет уступить место более сильным художникам»339).
Составлению итоговых списков допущенных до баллотировки текстов было посвящено пленарное заседание, проходившее 2 января 1941 года340. Мнение секции по каждому из рассмотренных произведений в весьма пространном сообщении выразил Фадеев341. По разделу прозы на голосование выдвигались те же тексты, которые были отмечены секцией 29 декабря 1940 года («Тихий Дон» М. А. Шолохова; «Педагогическая поэма» А. С. Макаренко (далее Фадеев скажет: «Мое мнение, что книгу Макаренко надо снять [с номинации на премию]»342); «Севастопольская страда» С. Н. Сергеева-Ценского; «Гвади Бигва» Л. Киачели); каждому из названных произведений сопутствовало подробное обоснование причин его выдвижения, тогда как отвергнутые секцией тексты докладчик зачастую просто перечислял или характеризовал по основной теме (ср.: «Всеволод Иванов – „Пархоменко“ – о гражданской войне» и т. д.). Больше всего на этом заседании говорилось о романе грузинского автора: помимо Фадеева, о «Гвади Бигве» высказались Толстой («…это превосходная вещь»343), Гурвич («Она (книга – Д. Ц.) оригинальна по манере письма, по сюжету, по стилю и по характеру героев»344), Хорава и другие. По разделу драматургии также не внесли серьезных изменений в ранее приведенный список кандидатов: секция рекомендовала пьесы «Человек с ружьем» Н. Ф. Погодина (5 голосов на внутрисекционном голосовании), «Вагиф» С. Вургуна (6 голосов), «Платон Кречет» А. Е. Корнейчука (4 голоса) и «Любовь Яровая»345 К. А. Тренева (однако на открытом голосовании, инициированном Немировичем-Данченко, большинство присутствовавших определили, что у Комитета нет оснований включать переработанный вариант пьесы Тренева 1936 года в итоговый список кандидатур346). Взявший следом слово Михоэлс принялся отстаивать перед членами Комитета пьесу еврейского драматурга Галкина, указывая на то, что
мы этим [решением] влияем на развитие драматургии. А драматургия – это самый уязвимый участок культуры, и здесь мы должны больше всего реагировать, потому что это есть целый отряд нашего искусства, потому что театр в максимальной зависимости от драматургии.
<…>
«Бар Кохба» означает поворотный пункт в том круге драматических произведений, с которыми мне приходится иметь дело в еврейской драматургии347.
Михоэлс неслучайно акцентирует внимание присутствовавших именно на драматургии. Он, по всей видимости, пробует обернуть разгоравшуюся в те месяцы полемику вокруг драматического искусства в пользу собственных взглядов. Внимательно следивший за ходом обсуждения Храпченко в призыве Михоэлса нашел подтверждение собственным взглядам, публично озвученным еще в марте 1940 года. На совещании с драматургами в Комитете по делам искусств он обрушился на желавших независимости авторов (сокращенный текст выступления опубликован в «Советском искусстве» за 24 марта 1940 года)348. Так называемая «теория невмешательства» была оценена как «вредная», а партийный контроль в сфере литературного творчества Храпченко назвал «серьезнейшей, глубочайшей помощью нашим писателям»349. Слова Михоэлса произвели искомый эффект – в окончательном списке рекомендованных Комитетом произведений остались все семь ранее утвержденных кандидатур по разделу драматургии. Изменения коснулись перечня произведений, выдвинутых по разделу критики: с трудом договорившись между собой, члены секции рекомендовали монографию И. Э. Грабаря «Репин», «Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века» Г. А. Гуковского, работу А. С. Гурвича «В поисках героя» (основу книги составляет большая статья об Андрее Платонове), а также «Л. Толстой: Работа и стиль» Л. М. Мышковской и «Низами» М. Рафили. Наиболее выразительную характеристику Толстой дал вышедшей в 1938 году книге Гуковского:
Вторая книга – не совсем в чистом виде критика, но она затрагивает нужную актуальную тему нашего времени, тему революционной реабилитации XVIII века. Это книга Гуковского, литература большого ученого. В ней есть 2 раздела. Первый раздел – вокруг Радищева. Подняты новые фигуры, мало известные в литературе. Он реабилитирует наше прошлое, говоря о том, что Радищев не был одинок, что революционное движение началось в шестидесятых годах XVIII века. И второй раздел – у истоков русского сентиментализма.
Это книга познавательная, необходимая для каждого иллюстрирующего (sic!) историю русской литературы. Здесь есть некоторые недостатки. Это вещь не/популярная, это книга для изучающего историю. Но, изучая историю XVIII века, нельзя обойтись без этой книги.
Второй недостаток – это стиль ленинградских ученых: они пишут на языке условно научном. Когда я редактировал историю русской литературы и германской350, можно было с ума сойти, на каком языке они пишут. Книга Гуковского весьма уважаемая и почтенная351.
А. Гольденвейзер предложил в качестве возможного кандидата Игоря Глебова (Б. В. Асафьева), закончившего исследование о М. И. Глинке (над этой монографией Асафьев будет работать вплоть до 1947 года, когда книга и будет опубликована (М.: Музгиз, 1947); за нее в 1948‐м автор получит Сталинскую премию первой степени). Фадеев же отметил, что за сборник статей Гурвичу «еще рано давать премию»352 (в защиту Гурвича как критика, пишущего об актуальном материале, выступил Ф. Эрмлер353), а книга Гуковского «скучна», ее характеризует «многообразие в смысле языка, любовь [автора] к иностранным словам, слишком много „измов“»354. На следующий день, 3 января 1941 года355, Фадеев сообщил собравшимся, что прочел «выдающуюся работу» Игоря Глебова, в которой «автор строго объективно проследил весь процесс становления Глинки», показав, что «он не итальянский, а русский композитор, в результате чего явился „Иван Сусанин“»356. Более того, «исследование Асафьева тоже (наряду с монографией Грабаря. – Д. Ц.) имеет большое значение, как исследование глубоко патриотическое»357. В этом, равно как и в ряде других приведенных выше случаев, предложение Фадеева непременно премировать книгу Глебова лишь отчасти обусловлено достоинствами текста. Очевидно, опытный аппаратчик Фадеев знал, что возобновление оперы Глинки (с названием «Иван Сусанин» и новым текстом С. М. Городецкого) в Большом театре в феврале 1939 года358 (музыкальным руководителем постановки был назначен С. А. Самосуд) инициировано на самом высоком уровне (на представлении присутствовали К. Е. Ворошилов, М. И. Калинин и М. М. Литвинов359); знал он и то, что неудовлетворенный режиссерской работой Б. А. Мордвинова Сталин лично внес правки в либретто, о чем вспоминал впоследствии трехкратный лауреат Сталинской премии оперный певец М. О. Рейзен:
По поводу решения эпилога с его знаменитым «Славься» – сидевший в ложе вместе с другими членами правительства Сталин спросил:
– Почему на сцене так темно? Нужно больше света, больше народу!
Эти слова были переданы Самосуду. Вскоре эпилог был переделан, что несомненно пошло на пользу спектаклю360.
Новый вариант «Ивана Сусанина», показанный на сцене 2 апреля 1939 года, стал классическим361, прочно закрепившись в репертуаре Большого театра362 (14 апреля 1941 года состоялось сотое представление «Ивана Сусанина»363). Поэтому Фадеев, чувствительный к малейшим переменам в идеологическом климате, не мог, зная о твердом намерении музыкальной секции выдвинуть А. М. Пазовского и С. А. Самосуда на премию в области оперного искусства364, проигнорировать еще не напечатанную работу Глебова, премирование которой, кроме всего прочего, свидетельствовало бы о внимании членов Комитета к пристрастиям вождя.
Итоговый список кандидатов на премию был прочитан В. Я. Виленкиным; попутно в него вносились поправки:
Поэзия: Асеев – «Маяковский начинается»,
Тычина – «Чувство единой семьи» (sic!),
Янка Купала – «От сердца»,
Твардовский – «Страна Муравия»,
Самед Вургун – «Свободное вдохновение»,
Леонидзе – «Детство вождя»,
Бажан – «Бессмертье»,
Чиковани – Стихи,
Маркиш – «Великий перелом»,
Наири Зарьян – «Царицынская эпопея».
:
<…> я рекомендую снять Самед Вургуна, Чиковани и Бажана.
: Шолохов – «Тихий Дон»,
Сергеев-Ценский – «Севастопольская страда»,
Лео Киачели – «Гвади Бигва»,
Ванда Василевская – «Пламя на болотах»,
Катаев – «Белеет парус одинокий»,
Панферов – «Бруски»,
Яновский – «Всадники».
Погодин – «Человек с ружьем»,
Самед Вургун – «Вагиф»,
Корнейчук – «Платон Кречет»,
Крапива – «Кто смеется последний»,
Галкин – «Бар Кохба»,
Сельвинский – «Рыцарь Иоанн»,
Светлов – «Сказка».
Игорь Глебов – «Глинка»,
Грабарь – «Репин»,
Гуковский – «Очерки по истории русской литературы XVIII века» (sic!),
Гурвич – «В поисках героя»,
Мышковская – «Толстой. Работа и стиль»,
Рафили – «Низами».
<…>
:
<…> Может быть, поставить Кирпотина – его работы о Пушкине и Лермонтове. Это солидная, самостоятельная работа. Будут говорить: замолчали солидного работника.
<…>
Вношу в список Кирпотина – «Пушкин и коммунизм» (sic!)365.
Баллотировка длилась два часа (с 13:00 до 15:00); в счетную комиссию вошли: И. Москвин, В. Веснин и Е. Кузнецов. Заключительное заседание Комитета планировалось провести 4 января 1941 года366 в 17:00 (фактически оно состоялось на час позже – в 18:00). Всего в баллотировке приняли участие 32 члена Комитета; голоса распределились следующим образом367.
По разделу прозы было решено присудить 3 премии первой степени (М. Шолохову, С. Сергееву-Ценскому и Л. Киачели). По разделу поэзии также предлагалось присудить 3 премии первой степени (П. Тычине, Я. Купале и Н. Асееву). По разделу драматургии – 3 премии первой степени (Н. Погодину, С. Вургуну и А. Корнейчуку). По разделу литературной критики и искусствознания Комитет распределил лишь 2 из 3 премий первой степени (И. Грабарю и И. Глабову)368. К протоколу заседания прилагались подготовленные В. Виленкиным краткие характеристики всех рекомендованных кандидатов369.
12 января 1941 года в «Правде» был напечатан итоговый вариант постановления № 2600 «Об изменении порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству»370 от 20 декабря 1940 года. Эта неожиданно появившаяся после почти трехнедельной задержки публикация ввела Комитет в некоторое замешательство, в результате чего 13 января 1941 года было созвано экстренное пленарное заседание, на котором смогли присутствовать лишь 18 человек371. На нем было решено сохранить порядок голосования, закрепленный в итогах предыдущего пленума, а обсуждение ограничилось рассмотрением добавочных кандидатур на учрежденные 50-тысячные премии. Вместе с тем Храпченко заметил, что
внесение премий второй степени меняет и принципиальный смысл. Тем самым подчеркивается, что могут быть работы разного уровня. И премия второй степени должна быть расчитана (sic!) на молодых, талантливых людей. <…> Поэтому я считаю, что список кандидатов должен быть вновь пересмотрен и дополнен новыми кандидатами372.
Вопрос по кандидатам от литературной секции решался на заключительном заседании 14 января 1941 года373 Храпченко, прочитав «Гвади Бигва» уже после голосования, пришел к выводу, что «на первую Сталинскую премию это не „тянет“, это среднего качества произведение»374. Его мнение разделил и Немирович-Данченко. Асеев же резонно заметил, что такое впечатление у читавших сложилось из‐за посредственного перевода, добавив, что этот роман – «единственная [из выдвинутых текстов] вещь на современную тему в прозе»375. Несмотря на негативную характеристику, данную Храпченко роману Киачели, итоговый список произведений, номинируемых по разделу литературы, оставили в прежнем виде.
Протокол заключительного заседания Комитета вместе с другими документами был передан в Совнарком 15 января 1941 года. По распоряжению председателя туда же были направлены и рецензии на номинированные тексты376. 16 января 1941 года М. Храпченко послал Сталину и Молотову докладную записку о работе экспертов на бланке Комитета по делам искусств. В ней сообщалось, что комитетчики признали нецелесообразным проводить перебаллотировку в связи с двумя дополнительно проведенными пленарными заседаниями. Интересно, что, несмотря на недовольство художественным уровнем текста Киачели, Храпченко не внес соответствующую правку в проект постановления, оставив список кандидатов на премии по литературе неизменным377. В дальнейшем он будет охотно корректировать подготовленные в Комитете списки, внося свои рекомендации не только по степени присуждаемых премий, но даже по отсутствующим в списках кандидатурам.
Представленный в Политбюро список378 имел лишь одно отличие от подготовленного в Комитете по Сталинским премиям: из числа кандидатов был исключен Игорь Глебов, вероятно, по причине незавершенности книги о Глинке. Все учрежденные правительством премии были распределены между отобранными авторами, однако высшее партийное руководство имело свой взгляд на то, какой должна быть первая плеяда сталинских лауреатов. Более того, мы не располагаем никакими источниками, которые позволили бы судить о дальнейшей судьбе присланных в правительство документов. Доподлинно неизвестно, проходили ли в этот двухмесячный промежуток с середины января по середину марта 1941 года специальные заседания Политбюро, на которых обсуждались кандидатуры, или в итоговом постановлении мы имеем дело с проявлением сталинского индивидуализма. Вождь, судя по документам, советовался с кругом приближенных, но принимал окончательное решение, исходя из сугубо индивидуальных предпочтений.
Все это время в ЦК шла работа по подготовке нормативной базы к изменению институционального устройства премии: увеличение количества наград не могло осуществиться без внесения серьезных уточнений в работу комитетчиков и в порядок представления кандидатур. Принятое 15 марта 1941 года постановление Совнаркома № 558 «О присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области искусства и литературы [за 1934–1940 гг.]»379 за подписью В. Молотова380 и Я. Чадаева имело примечание:
В частичное изменение Постановления Совнаркома Союза ССР от 20 декабря 1940 г. «Об изменениях порядка присуждения Сталинских премий по науке, изобретениям, литературе и искусству» Совет Народных Комиссаров Союза ССР в настоящем Постановлении предусмотрел дополнительно Сталинские премии за выдающиеся работы в количестве:
<…>
в области литературы
по прозе – три премии второй степени,
по поэзии – пять премий второй степени,
по драматургии – три премии второй степени381.
Вероятные адресаты этого примечания – вряд ли рядовые читатели «Правды», для которых информация о количестве присужденных Сталинских премий попросту была нерелевантной. Очевидно, что это разъяснение в первую очередь предназначалось для комитетчиков, чья уверенность в невозможности пересмотра ранее принятых решений была основательно поколеблена. Фактически число наград возросло почти вдвое. И если список обладателей премии первой степени хоть как-то соотносился с рекомендациями Комитета, то не все из лауреатов вторых премий даже обсуждались на пленарных заседаниях.
По разделу художественной прозы было шесть наград. Премии первой степени были присуждены М. Шолохову (за роман «Тихий Дон»), С. Сергееву-Ценскому (за роман «Севастопольская страда») и А. Толстому (за неоконченный роман «Петр Первый»382); премии второй степени получили Н. Вирта (за дебютный роман «Одиночество»383; опубл. в 1936 г.), Л. Киачели (за роман «Гвади Бигва») и А. Новиков-Прибой (за вторую часть романа «Цусима»; опубл. в 1935 г.).
По разделу поэзии насчитывалось восемь лауреатов. Премии первой степени были присуждены Н. Асееву (за поэму «Маяковский начинается»), Я. Купале (за сборник стихов «От сердца») и П. Тычине (за сборник «Чувство семьи единой»); премии второй степени получили Джамбул (с формулировкой «за общеизвестные поэтические произведения»), В. Лебедев-Кумач («за тексты к общеизвестным песням»), Г. Леонидзе (за поэму «Детство вождя»), С. Михалков («за стихи для детей») и А. Твардовский (за поэму «Страна Муравия»).
По разделу драматургии обладателями Сталинских премий стали шесть писателей. Награды первой степени были присуждены К. Треневу (за пьесу «Любовь Яровая» в редакции 1936 г.), А. Корнейчуку (за пьесы «Платон Кречет» и «Богдан Хмельницкий»384) и Н. Погодину (за пьесу «Человек с ружьем»); премии второй степени получили С. Вургун (за пьесу «Вагиф»), К. Крапива (за пьесу «Кто смеется последним») и В. Соловьев (за пьесу «Фельдмаршал Кутузов: Историческая хроника 1812 года»385).
Лауреатом первой степени по разделу литературной критики и искусствоведения стал И. Грабарь (за книгу «Репин»).
Первые чествования новоявленных обладателей Сталинской премии последовали сразу за публикацией постановления Совнаркома. Уже 19 марта 1941 года в Московском клубе писателей состоялось торжественное собрание «литературных работников». Из лауреатов на этом собрании присутствовали А. Толстой, С. Сергеев-Ценский, К. Тренев, Н. Погодин, Н. Вирта, С. Михалков, А. Твардовский и В. Соловьев. По патетике звучавших там речей можно судить о том значении, которое придавалось впервые присужденным премиям. Завершилось собрание утверждением коллективного приветствия Сталину и Молотову (именно его подпись стояла под постановлением):
Всеми своими достижениями, всем, что есть передового, сильного и прекрасного в душе художника слова – советская литература обязана прежде всего нашей великой коммунистической партии, нашему любимому, родному Иосифу Виссарионовичу Сталину, нашему правительству и нашему советскому народу. Вот почему сегодня, приветствуя лауреатов Сталинской премии, мы обращаем наши взоры и все чувства и мысли к партии, к Сталину. Мы говорим во весь голос, на весь мир: мы самые счастливые и свободные художники слова386.
Вручение премий подавалось как торжество сталинской политики, а сами награды как бы теряли персональную привязку к обладателям. Все риторически подчинялось идее абсолютной воли вождя, благодаря которой существуют не только писатели как обособленное творческое сообщество, но и вся «советская литература» и – шире – «советская культура». Таким образом нейтрализовывался контекст принадлежности лауреатов к партии: исчезало напряжение вокруг вопроса о премированных беспартийных писателях, потому как важным было не их членство в ВКП(б), а их готовность подчинить свое перо сталинской прихоти. Именно здесь берет исток десятилетний процесс изживания ленинского принципа «партийности» литературы, точка в котором будет поставлена редакционной статьей «Против опошления литературной критики», опубликованной в «Правде» 30 марта 1950 года. Ключевым тезисом этого текста будет утверждение «партийности» вне принадлежности писателя к партии387.
С точностью определить, по какой причине тот или иной текст оказался дополнительно включенным в итоговый список, не представляется возможным: никакой специальной документации на этот счет нам обнаружить не удалось. Нельзя сделать выводы и о том, кем были инициированы эти выдвижения, где мы сталкиваемся с ультимативной реализацией воли Сталина непосредственно, а где имело место обсуждение. Однако для некоторых «дополнительных» лауреатов мотивация премирования может быть установлена с высокой долей вероятности. Одним из них был 35-летний Николай Вирта, дебютировавший с романом «Одиночество»388, который неоднократно переиздавался солидными тиражами уже во второй половине 1930‐х (всего за несколько лет роман выдержал 12 изданий). Ударом по творческой репутации Вирты стала едкая рецензия А. Макаренко «Закономерная неудача»389 на роман «Закономерность», опубликованная в «Знамени» (№ 2–4) в 1937 году. «Антихудожественным» и «вредным» роман Вирты назвал и завистливый М. Шолохов, который не хотел уступать первенство в борьбе за внимание Сталина. 15 октября 1937 года в «Литературной газете» на первой же странице появилось резюме его беседы с Я. Эйдельманом390. Однако серьезная критика не стала препятствием к переизданию текста в «Роман-газете» почти 300-тысячным тиражом в 1938 году. На это издание последовал хвалебный отзыв Л. Ровинского в «Правде»391, как бы реабилитировавший Вирту – «одного из талантливейших советских писателей». Критика Макаренко была аттестована как «рапповская» и, следовательно, несущественная, «вредная» по своей сути. Очевидно, Вирте покровительствовали на самом высоком партийном уровне: в конце января 1939 года писатель, наравне с «литературными генералами», был награжден орденом Ленина за «выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы»392. Совсем бесследно полемика вокруг «Закономерности» не прошла: писателю хоть и присудили Сталинскую премию, но лишь второй степени. Более того, на роман «Одиночество» уже после премирования критика откликнулась весьма сдержанно: в небольшой комплиментарной по тону рецензии, опубликованной в «Литературной газете» в апреле 1941 года, Л. Юрьев заострил внимание на «некоторых дефектах композиции и языка»393. Но такая слабая реакция общественности и повальное отсутствие искомого внимания не помешали обладавшему скромными литературными способностями Вирте в будущем стать четырехкратным лауреатом. Все это хоть и косвенно, но весьма надежно свидетельствует о высокой оценке его литературной деятельности лично Сталиным394. В писательской среде еще до публикации мартовского постановления Совнаркома утвердилось мнение о симпатии вождя к молодому «самодовольному» автору. А. Первенцев 11 февраля 1940 года отметил в дневнике:
Вирта хорошо вошел в литературу, неплохим романом «Одиночество», в свое время похваленным Тухачевским и позже Сталиным. Похвала Сталина его испортила. <…> После «Одиночества» Вирта написал еще несколько плохих вещей: «Закономерность», пьесы «Клевета», «Заговор» и т. п. Вирта быстро жнет пшеницу, и тут возможны потери. Но поле большое, потерь не жалко, закрома надо набить до непогоды395.
С самыми разнообразными проявлениями этой «порчи» мы столкнемся еще не раз.
Присуждение Новикову-Прибою второй премии396, судя по всему, не было инициировано Сталиным, а явилось итогом коллективного обсуждения в Политбюро. В январе 1939 года писатель был награжден лишь орденом Трудового Красного Знамени, что вполне конкретно указывало на отношение партийного руководства к прозаику: его литературные достижения и «мастерство» не отрицались, но для задач «культурного строительства» они оказывались недостаточными. Взамен первой премии «старейшего писателя» еще при его жизни «отблагодарят» многотысячными тиражами и титулом «классика советской литературы».
Присуждение первых премий по разделу поэзии полностью учитывало рекомендации Комитета, но премиями второй степени были награждены и те поэты, чьи тексты вовсе не обсуждались на пленумах. Внимание привлекают две формулировки из постановления397, в которых, вопреки изначальному принципу премирования за конкретные произведения, не были указаны названия текстов, что оправдывалось ссылкой на их «общеизвестность». Речь идет о премиях Джамбулу Джабаеву за «общеизвестные поэтические произведения» и В. Лебедеву-Кумачу за «тексты к общеизвестным песням». В этом мнимом отходе от «гегемонии» текста на самом деле с еще большей силой выразилась тенденция к деперсонализации соцреалистической литературы. Отсутствие точного указания на «выдающиеся» образцы еще больше отрывало совокупность произведенной литературной продукции от фигуры ее непосредственного создателя. Стихи Джамбула и песни Лебедева-Кумача, таким образом, существовали в сознании реципиента не как самодостаточные и по-своему завершенные авторские творения, а как нечто укорененное и индивидуально преломленное в его личном опыте, в его сознании. Тексты попросту теряли автономность, из законченных и некогда обладавших определенными исходными параметрами они превращались в слабо вычленимые фрагменты читательских впечатлений. Сам автор становился таким же читателем собственного произведения, которое принадлежало ему в той же мере, как любому другому читателю398. Интерес к двум этим авторам вызван еще и тем, что их выдвижение и, как следствие, присвоение сопутствующих формулировок происходило непосредственно в Политбюро при личном участии Сталина.
Джамбул стал «советским классиком» еще во второй половине 1930‐х годов, почти сразу после публикации в центральной периодике некоторых записанных за «певцом» песен в переводе П. Н. Кузнецова399, долгое время выдававшего собственные тексты за переложения никогда не существовавшего акына Маимбета. Устное творчество Джамбула (или то, что за него выдавалось), до 1936 года якобы скрывавшееся «буржуазными националистами» и намеренно «прятавшееся в архивах», все же дошло до советского читателя, но лишь в виде многочисленных переводов при отсутствии аутентичных записей его импровизаций400; о самом же акыне почти ничего не было известно401. Е. Добренко, рассуждая о фиктивности имеющихся биографических сведений, проницательно замечает:
Биографию поэта можно сфальсифицировать, а творчество идеологически переформатировать, но сама материя, продукция его неотменима, поскольку зафиксирована и (часто) опубликована. Иное дело акын – его биография и творчество могут быть придуманы от начала до конца. Что и было сделано с Джамбулом402.
О репутации Джамбула, помимо размаха юбилейных торжеств 1938 года403, много говорит уже тот факт, что в «Литературной газете» в июне 1940 года было провозглашено требование привлечь к «переводам» песен и стихов акына Антокольского, Пастернака, Державина, Луговского, Тихонова, Спасского, Рождественского и даже Ахматову404. По сути, этот призыв был еще одной действенной стратегией вовлечения наиболее талантливых поэтов в старательно организованное литературное производство: проект «многонациональной советской литературы» как партийное детище в 1930‐е служил цели объединения писательского сообщества. В 1940‐е уже Сталинская премия выступила в качестве институции, к ведению которой относилось регулирование качественного наполнения соцреалистического канона. Посредством присуждения наград решался вопрос не только о доле национального компонента в культуре сталинизма, но даже о конкретных республиканских авторах и их текстах, включавшихся в единую сферу «советской литературы». Панегирические сочинения казахского акына находились у основания поэтической сталинианы как «сверхтекста» с входившим в него дестабилизированным кругом «канонических» литературных образцов. С большой долей уверенности можно предположить, что идея премирования Джамбула если и не принадлежала одному Сталину, то явно была инспирирована в кругу членов Политбюро не без его деятельного участия. По-видимому, «самого лучшего из людей» (Джамбул) привлекало не только бесконечно ценимое им раболепное пресмыкательство перед его «величием», но и псевдонародный пафос песен акына, выразившийся не столько в «фольклорной» ориентации текстов, сколько в их бытовой укорененности.
Если Джамбул со своими восточными гимнами «отцу народов» стоял у истоков оформления сталинского вождистского культа, то Лебедев-Кумач, воспринимавшийся едва ли не зачинателем жанра «советской массовой песни», собственноручно создавал мифологию советской «социалистической действительности». Имея весьма неоднозначную репутацию, Лебедев-Кумач, безусловно обладавший персональным взглядом на поэзию405 и пострадавший из‐за этого в 1930‐е (в 1934 году поэта уволили из журнала «Крокодил» за «мистические настроения», шедшие вразрез с антирелигиозным пафосом его поэзии), тем не менее твердо осознавал, какие тексты ему следовало создавать. Именно он, пройдя в конце 1920‐х – начале 1930‐х школу агитпоэзии, выступал в роли посредника между политическим и эстетическим406: один из основоположников Союза советских писателей, депутат Верховного Совета, преданный партиец, Лебедев-Кумач был автором культовых песен 1930‐х годов. Именно эти песни звучали в горячо любимых Сталиным кинокомедиях Г. В. Александрова «Веселые ребята» (1934; песня «Марш веселых ребят»), «Цирк» (1936; песня «Широка страна моя родная…»), «Волга-Волга» (1938; «Песня о Волге»), обнаруживая синтетический потенциал соцреалистической культуры. Другим мотивом премирования, по-видимому, была лояльная политическая позиция поэта, который в эпоху Большого террора требовал «высшей меры» для всех неугодных. Поэт еще послужит сталинскому режиму в годы войны407, а во второй половине 1940‐х и вплоть до смерти в феврале 1949 года фактически будет предан забвению. Сравнительно скромными тиражами будут издаваться его стихи для детей, а сборники (преимущественно до 100 страниц) «взрослых» стихов и песен выйдут всего шесть раз – в 1945‐м (один сборник), 1947‐м (три сборника и одна брошюра) и 1948‐м (один сборник). Том избранных произведений Лебедева-Кумача в серии «Библиотека избранных произведений советской литературы 1917–1947» выйдет уже посмертно.
Количество премий по разделу драматургии было увеличено за счет включения в лауреатский список обсуждавшихся в Комитете Тренева, Соловьева и Крапивы. Примечательно, что из включенных авторов проголосован экспертами был лишь Крапива, тогда как ни кандидатура Соловьева, ни кандидатура Тренева на баллотировку вынесены не были. Однако такое решение партии, как кажется, вполне объяснимо. Беспартийный Тренев, первым создавший драматический образ Ленина в пьесе «На берегу Невы» (1937), равно как и Н. Погодин, в пьесе о «перековке» заключенных «Аристократы» (1934) оправдавший ужасы сталинских лагерей, стоял у истоков собственно советской драматургии. Кроме того, Тренев буквально воплощал собой формулу «писатель – учитель жизни», о чем весной 1945 года в очерке-некрологе напишет Фадеев. Там же будет содержаться и еще одна ключевая для этого сюжета мысль: «Константин Андреевич, – отмечалось в некрологе, – оказал огромное влияние на наш советский театр, потому что в значительной мере благодаря ему совершился поворот наших театров к советской теме»408. Присуждение премий В. Соловьеву и К. Крапиве, по-видимому, обусловлено выгодностью тематики их пьес: если пьеса об Отечественной войне 1812 года накануне очередной катастрофы оказалась одним из стимулов патриотического сплочения, то пьеса о «перегибах» некомпетентного начальства в геологическом институте Минска становилась поводом к общественному оправданию участившихся кадровых «чисток».
С. Михалков, получивший в 1941 году Сталинскую премию второй степени, писал в мемуарном очерке «Я был советским писателем»:
22 мая 1941 года в Кремле состоялся правительственный прием по случаю первого присуждения Сталинских премий.
По окончании приема ко мне подошел человек в штатском и предложил последовать за ним. Мы прошли через Георгиевский зал и очутились в небольшой гостиной. Здесь уже находились писатели А. Корнейчук, Н. Вирта, кинорежиссер Г. Александров с Любовью Орловой. Помнится, был еще С. Герасимов с Тамарой Макаровой.
Нас принимал Сталин.
Сталин: Давайте посмотрим с вами один фильм! Он называется «Если завтра война». Располагайтесь, товарищи!
Мы разместились в креслах. Погас свет. Зажегся киноэкран. После просмотра довольно посредственного фильма в гостиной появился А. Жданов. Между присутствующими завязалась беседа.
Вирта: Товарищ Сталин! А как вы думаете, будет война?
Сталин (сухо): Вы, товарищ Вирта, занимайтесь своим делом, а мы будем заниматься своим409.
До начала войны оставался месяц…
Глава третья. 1941–1945
Фабрикация литературного оружия, или Война, застывшая в слове
Перехлестнувшая через границы Советского государства летом 1941 года война обусловила специфику повседневных практик и, как следствие, кардинально изменила не только социальную реальность, но и сам характер литературного производства, прямо повлияла на складывание «новых литературно-бытовых условий» (Б. М. Эйхенбаум). Буквально с первых июльских дней 1941 года началось грандиозное переустройство абсолютно всех механизмов жизни советского общества: всякая деятельность (в том числе творческая) должна была сообразовываться с главной целью – «ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной» (И. В. Сталин). 3 июля Сталин, впервые с начала «Отечественной освободительной войны против фашистских поработителей» выступивший публично, в радиообращении к «братьям и сестрам» в свойственной ему манере сформулировал основные задачи, стоящие перед каждым «советским человеком»:
Мы должны немедленно перестроить всю нашу работу на военный лад, все подчинив интересам фронта и задачам организации разгрома врага. <…>
Красная Армия, Красный Флот и все граждане Советского Союза должны отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови за наши города и села, проявлять смелость, инициативу и сметку, свойственные нашему народу.
Мы должны организовать всестороннюю помощь Красной Армии, обеспечить усиленное пополнение ее рядов, обеспечить ее снабжение всем необходимым <…>410.
Писательская работа не стала исключением411. Между тем произошедший в литературном производстве перелом ощутимо обозначился еще до официального сталинского призыва, прозвучавшего с серьезной задержкой412. 23 июня «Правда» (№ 172 (8580)), помимо текста радиовыступления Молотова, многочисленных указов Президиума Верховного Совета СССР и информации о прошедших по всей стране митингах, напечатала и несколько стихотворных текстов: «Присягаем победой» Алексея Суркова и «Победа будет за нами» Николая Асеева. На следующий день в «Правде» (№ 173 (8581)) появились стихотворения Павла Тычины («Мы идем на бой!»), Самуила Маршака («В поход!»), Якуба Коласа («Бешеного пса – на цепь!») и статья Петра Павленко «Великие дни», а «Известия» (№ 147 (7523)) опубликовали «Священную войну» Василия Лебедева-Кумача. 25 июня «Правда» (№ 174 (8582)) напечатала «Песню смелых» Алексея Суркова, «Слово гнiву» Максима Рыльского, очерк «Дни войны» Льва Кассиля и небольшое стихотворение Зинаиды Александровой «Боевые подруги». Вскоре корпус писательских материалов на газетных страницах по объему стал приближаться к публикациям новостного плана413: периодика наполнилась текстами Маргариты Алигер, Павла Антокольского, Семена Бабаевского, Демьяна Бедного, Ванды Василевской, Всеволода Вишневского, Бориса Горбатова, Василия Гроссмана, Виктора Гусева, Виталия Закруткина, Михаила Исаковского, Семена Кирсанова, Александра Корнейчука, Леонида Леонова, Евгения Петрова, Бориса Полевого, Михаила Светлова, Константина Симонова, Леонида Соболева, Алексея Суркова, Александра Твардовского, Николая Тихонова, Алексея Толстого, Константина Тренева, Александра Фадеева, Константина Федина, Михаила Шолохова и особенно Ильи Эренбурга. Очевидно, что статус произведения, опубликованного на страницах центральных партийных и военных газет, менялся: литературный текст приобретал не только пропагандистский, но и установочный характер414. По-иному стали функционировать институты сталинской культуры: о существенном перераспределении символической и материальной составляющих (в пользу второй) высшей советской награды свидетельствует срочная телеграмма М. А. Шолохова наркому обороны, председателю Ставки Главного командования С. К. Тимошенко от 23 июня, в которой лауреат Сталинской премии писал:
Дорогой товарищ Тимошенко! Прошу зачислить в фонд обороны СССР присужденную мне Сталинскую премию первой степени. По Вашему зову в любой момент готов стать в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии и до последней капли крови защищать социалистическую Родину и великое дело Ленина – Сталина.
Полковой комиссар запаса РККА писатель
Михаил Шолохов415.
Позднее примеру Шолохова последовали и другие сталинские лауреаты: в Фонд обороны, образованный для сбора средств на нужды фронта, свои 50-тысячные премии второй степени внесли лауреаты 1940 года в области поэзии В. Лебедев-Кумач и А. Твардовский416, гонорар за сборник «„Блицкриг“ или „блицкрах“» (М.: ГИХЛ, 1941) и облигации различных наймов на сумму 22 000 рублей внес А. Толстой; в Фонд обороны также поступили417: средства, вырученные за очерк «Жизнь капитана Гастелло» В. Гроссмана; весь гонорар за книгу стихов П. Маркиша «Поступь народа» (М.: ГИХЛ, 1941); месячный литературный заработок В. Катаева; гонорар за брошюру «Атаманы фашистских разбойников» Ф. Гладкова; гонорар за книгу «Герой гражданской войны М. В. Фрунзе» (М.: ГИХЛ, 1941) А. Фадеева; гонорар за все стихи В. Гусева, напечатанные в «Правде» с 22 июня 1941 года, и облигации на 1000 рублей; гонорар за напечатанные в «Красной звезде» стихи «Сталин ведет полки» и «Партизан Дед» С. Кирсанова и 700 рублей облигациями; 25 000 рублей от Ф. Панферова418; 10 000 облигациями и 2500 наличными деньгами от В. Ставского; 5000 рублей от К. Чуковского; 4000 рублей от В. Кирпотина; по 1000 рублей от П. Антокольского, А. Афиногенова, С. Городецкого и И. Эренбурга. Кроме того, в июле, августе и сентябре 1941 года в Фонд обороны направили свои накопления В. Ставский – 25 000 рублей419 и Самед Вургун – 20 000 рублей420; а в марте 1943 года деньги за присужденные Сталинские премии полностью или частично передали: М. Алигер421, В. Василевская и А. Корнейчук422, Л. Соболев и Е. Габрилович423, Л. Леонов424, М. Рыльский425, А. Серафимович426, А. Толстой427 и другие. Многие писатели, пожертвовавшие все свои средства в пользу армии, буквально окажутся на грани нищеты и голода428. Стоит отметить, что каждая такая адресованная Сталину телеграмма с известием о пожертвовании средств с 1 августа 1941 года публиковалась на страницах центральных газет в сводках Совинформбюро с прилагавшимся ответом адресата.
В редакционной статье «Место литератора в отечественной войне» от 20 августа 1941 года «Литературная газета» писала о возрастающей роли «оборонных» и «антифашистских» текстов, все шире тиражировавшихся издательствами; но говорилось в статье и об ощутимой нехватке произведений, где тема войны приобретала бы особое эстетическое измерение, иное «художественное качество»:
…масштабы этой пропагандистской работы должны быть значительно расширены, и в нее должно включаться как можно больше писателей. Пройдет некоторое время, и народ захочет прочесть в глубоко правдивых художественных произведениях летопись наших дней, отражение героизма народа и партии (за отступление от сформулированной здесь установки критике будет подвергнута первая редакция фадеевского романа «Молодая гвардия», автор которой якобы проигнорировал «руководящую» роль партии в организации сопротивления вражеской армии; об этом – далее. – Д. Ц.). Писатели создадут такие произведения, ибо сама жизнь дает им теперь для этого обильнейший материал. Но время для крупных книг еще не пришло, сейчас перед литераторами стоит задача непосредственной помощи армии и тылу в их борьбе. И здесь от литераторов требуется большая мобильность, умение много и быстро работать, умение проявить себя в любом жанре. Писатель должен готовить себя к разнообразнейшей литературной работе – написать статью, брошюру, листовку, стихотворный плакат, радиовыступление, эстрадный скетч и т. д.
<…> Каждый вид труда важен. Все служит защите родины429.
Как «форма их (писателей. – Д. Ц.) участия в борьбе за родину» рассматривалась и работа прозаиков, поэтов, драматургов и публицистов на радио, потому как именно оно являлось «едва ли не сильнейшим из всех существующих средств пропаганды», показывало, «как организован наш тыл, как готовы советские люди продолжать героическую борьбу с фашизмом»430. «Передовиками» в этом направлении были Афиногенов, Гус, Гусев, Ермилов, Жаров, Заславский, Кассиль, Катаев, Лебедев-Кумач, Маршак, Чуковский, Эренбург, Эрлих и другие. Не меньше внимания уделялось взаимодействию литературы и кинематографии (в работе над сценариями принимали участие Антоновская, Большинцов, Герман, Исаев, Каплер, Леонов, Мстиславский, Помещиков, Прут, Толстой, Федин, Шкловский и другие)431. Привлекались литераторы (Адуев, Бедный, Кирсанов, Лебедев-Кумач, Маршак и другие) и для участия в создании «Окон ТАСС»432. Многократно возросшее социальное значение фигуры писателя433 определялось идеологическим потенциалом текста, который рассматривался как средство прямого влияния на сознание массового читателя: литературные произведения читались их авторами в воинских частях, госпиталях, университетах, колхозах и совхозах, встречи с писателями проходили в ЦПКиО им. Горького; активно собирался и издавался «советский фольклор» (в подготовке таких сборников участвовали П. Богатырев, И. Розанов)434. В условиях непрекращающегося наступления немецких войск на приоритетном для них московском направлении внимание советского руководства к литературному производству, казалось бы, закономерным образом должно было заметно ослабнуть, но этого смягчения культурной политики не произошло. Пропагандистский вектор партийной политики еще по инерции конца 1930‐х продолжал превалировать, но вскоре пришедшее осознание долгосрочности предстоящей войны435 заставит советское руководство переопределить приоритетные зоны контроля. Однако в отчете о партийном собрании Союза писателей СССР, напечатанном 17 сентября 1941 года в «Литературной газете», говорилось:
С первых же дней войны Гослитиздат перешел на выпуск военно-художественных брошюр, общий тираж которых на сегодняшний день достиг почти трех миллионов.
<…>
В портфеле Гослитиздата сотня рукописей.
Готовится серия лучших произведений классиков славянских народов – поляков, чехов, сербов и т. д. – примерно 30 названий.
<…>
Издательством «Советский писатель» на оставшиеся до конца года 3½ месяца запланировано пятьдесят новых книг об отечественной войне436.
Бесчисленное множество таких публикаций в каждом (!) выпуске «Литературной газеты» не только свидетельствовало об особенном внимании власти к литературе, но и смягчало панические настроения, объясняя, например, что срыв графика выхода литературных журналов вызван вовсе не начавшейся войной, а «плохо обеспеченной полиграфической базой»437. Однако усугубление положения на фронтах боевых действий негативно сказывалось и на культурном производстве – в октябре 1941 года выпуск «Литературной газеты» прекратился (редакцию не эвакуировали, а закрыли вовсе). Забегая вперед, отметим, что вместо «Литературной газеты» вскоре начала выходить газета «Литература и искусство»438, ответственным редактором которой стал А. Фадеев. 16 июля 1942 года он напишет в Агитпроп ЦК Г. Александрову и А. Пузину с просьбой вывести работу газеты из-под контроля издательства «Искусство», находившегося в ведении Комитета по делам искусств. Фадеев добьется сперва организации самостоятельной издательской и хозяйственной деятельности, а затем завладеет всем имуществом реорганизованной «Литературной газеты». Постановлением президиума Союза писателей от 21 декабря (случайно ли?) 1942 года за подписью П. Скосырева будет образовано самостоятельное издательство «Литература и искусство»439. Но осенью 1941 года все отчетливее проявлялся кризис, постепенно охватывавший все сферы советской действительности440.
Война институций: Союз советских писателей и Всесоюзный комитет по делам искусств в 1940‐е годы
Параллельно с повсеместным обострением кризисных явлений в Союзе советских писателей, секретарем которого был отличавшийся пристрастием к выпивке А. Фадеев, началось брожение, грозившее масштабным переделом в кругу писательского истеблишмента. Начало этому несостоявшемуся переделу стало секретное обращение бывшего директора Гослитиздата (в 1937–1939 гг.), заместителя начальника Совинформбюро С. А. Лозовского к своему прямому начальнику секретарю ЦК ВКП(б) А. С. Щербакову от 3 сентября 1941 года. В нем отмечалось «совершенно недопустимое отношение т. Фадеева к своим обязанностям», неоднозначно интерпретировавшееся в писательской среде (запою Фадеева предшествовала поездка на фронт). Лозовский писал:
На протяжении всего времени его работы в Информбюро он (Фадеев. – Д. Ц.) периодически исчезает на несколько дней, совершенно не интересуясь порученным ему делом. Вместо того чтобы собирать вокруг Литературного отдела писателей, привлечь наших музыкантов, кинорежиссеров, композиторов и всех работников искусства для сотрудничества в иностранных газетах и журналах, т. Фадеев растерял то, что было с самого начала организовано. Нельзя дальше терпеть такое отношение к работе, особенно в условиях военного времени. Я предлагаю:
1. Освободить т. Фадеева от работы в Информбюро.
2. Назначить зав. литературной группой Евг[ения] Петрова (Е. П. Катаева – брата В. П. Катаева, соавтора И. А. Ильфа. – Д. Ц.).
3. Дать ему в качестве заместителя члена партии т. Бурского.
Чем скорее мы проведем эти решения, тем лучше441.
Глава Совинформбюро Щербаков ознакомился с этой запиской не позднее 7 сентября 1941 года. Тогда же об этой ситуации было сообщено в Комиссию партийного контроля при ЦК ВКП(б), руководителем которой был А. А. Андреев, сменивший на этом посту расстрелянного в начале февраля 1940 года Н. И. Ежова. Фадеев направил туда объяснительную записку (этому предшествовал разговор Фадеева с М. Ф. Шкирятовым), датируемую 10 сентября 1941 года, в которой секретарь Союза советских писателей СССР писал:
Считаю своим партийным долгом объяснить, как мог случиться такой постыдный факт, что в наше напряженное время.
<…>
То обстоятельство, что сейчас произошло сразу по возвращении с фронта, обстоятельством . <…>
. Они не так часты, но в них много нездорового в силу их затяжного характера – или склонности к нему442.
Вслед за этим обращением последовала и вторая записка на имя М. Ф. Шкирятова от 13 сентября 1941 года443. В ней Фадеев не только оправдывался перед заместителем председателя Комитета партийного контроля за свое предыдущее послание, называя его «гнилым и обывательским», но и снимал с себя ответственность за пристрастие к выпивке; алкоголизм, по словам адресанта, «есть результат многолетнего и небезуспешного эксплуатирования моей слабости (в части выпивки) всякого рода богемскими и обывательскими элементами из литературной среды – на выгоду им и во вред партии»444. Под «обывательскими элементами» имелись в виду (и Фадеев прямо об этом пишет), прежде всего, вдова «человека антисоветского» Е. С. Булгакова (она была любовницей Фадеева), любезно предоставившая руководителю писательской организации «убежище», и населявшие ее квартиру «политически сомнительные люди». Еще более комическим на фоне этого гнусного доносительства выглядит обещание Фадеева покончить с алкогольной зависимостью (ср.: «пьянство я прекращу, в этом можете мне поверить»445). К слову сказать, побороть это пристрастие будущему «литературному генсеку» так и не удастся446. 21 сентября 1941 года было принято постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О т. Фадееве А. А.»447, а через два дня, 23 сентября, оно было утверждено Политбюро448. Провинившемуся функционеру объявили выговор с предупреждением о возможности «более серьезного партийного взыскания»449.
Еще больший хаос в непростую организацию литературной жизни первых военных месяцев внесло секретное (особой важности) постановление Государственного Комитета Обороны СССР «Об эвакуации столицы СССР г. Москвы» № 801сс от 15 октября 1941 года за подписью Сталина450. Перед Фадеевым была поставлена задача под личную ответственность «вывезти писателей, имеющих какую-нибудь литературную ценность»451. Список этих писателей был составлен работником Агитпропа ЦК Еголиным и насчитывал 120 фамилий (без учета родственников литераторов) из числа тех, кто не был эвакуирован еще в начале войны (около 700 человек), тех, кто не уехал самостоятельно (около 100 человек), и тех, кто не находится на фронтах (около 200 человек). По понятным причинам при организации возникли серьезные затруднения, которые были связаны с транспортировкой писателей452 (если 14 октября эшелоны отправились по плану, то 15 октября вагоны в Ташкент и Казань предоставлены не были). Замешательство Фадеева и общее ухудшение и без того сложной обстановки после ликвидации в Москве Союза писателей привели к закономерному общему недовольству литераторов работой руководителя. Такое уязвимое положение создавало вполне благоприятные условия для новых локальных «атак», главной целью которых была смена руководства в писательской организации. Однако Фадеев, в полной мере ощутивший масштаб грозящих последствий его промедления, уже 13 декабря 1941 года написал объяснительную записку453, адресованную Сталину, Андрееву и Щербакову; в ней он отчитался о проделанной работе, сделал акцент на безальтернативности принятых им решений и возложил ответственность за неудачи в организации эвакуации на Кирпотина, который его «распоряжений не выполнил и уехал один, не заглянув в Союз». Недовольство в писательской среде Фадеев объяснял личными мотивами: «Работа среди писателей (в течение 15 лет) создала мне известное число литературных противников. Как это ни мелко в такое время, но именно они пытаются выдать меня сейчас за „паникера“»454. Позиция «активного борца за дело Ленина и Сталина» надежно обезопасила «писательского начальника» от возможных последствий допущенных «ошибок, промахов и проступков». Редкие залпы этого неудавшегося противостояния то и дело будут раздаваться на «культурном фронте», однако статуса полноценной кампании так и не обретут. Незначительные, но весьма многочисленные докладные записки мелких партийцев (например, обвиненного в неисполнении возложенных на него обязанностей уполномоченного ССП В. Кирпотина или эвакуированных писателей, недовольных отсутствием внимания со стороны руководства Союза455) хоть и обнажали недостатки фадеевского руководства Союзом писателей, но попросту не могли произвести эффекта, достаточного для хоть сколько-нибудь серьезного удара по репутации Фадеева, обеспеченной покровительством самого Сталина. Вполне закономерно Фадееву удалось сохранить за собой должность в писательской организации, предотвратив назревавший «переворот» уже на начальной стадии. Впредь «писательский чиновник» будет куда внимательнее относиться к обстановке в Союзе и тщательнее подходить к выстраиванию взаимоотношений с окружавшими его «литературными работниками» и партфункционерами всех мастей.
В военный период зримо обозначился институциональный конфликт, имевший и персональное измерение. Борьба за установление сфер влияния между Союзом советских писателей, находившимся в ведении А. А. Фадеева, и Комитетом по делам искусств при Совнаркоме СССР под начальством М. Б. Храпченко в первой половине 1940‐х вошла в наиболее активную фазу456. (Примечательно, что никаких свидетельств неформального общения Храпченко и Фадеева за пределами заседаний Комитета по Сталинским премиям не сохранилось457.) В первой половине 1930‐х годов официальное советское искусство по повелению партийного начальства было условно поделено на литературу и остальные сферы искусства. Институционально это деление было закреплено сначала постановлением Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций»458 от 23 апреля 1932 года, а затем и учреждением Союза писателей СССР на Первом Всесоюзном съезде советских писателей в августе 1934 года. Писательская деятельность, таким образом, была подчинена «литературному министерству» – «Союзу советских писателей с коммунистической фракцией в нем». Вскоре эта же участь постигла и все остальные сферы искусства. 16 декабря 1935 года было принято постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «Об организации Всесоюзного комитета по делам искусств»; новосозданному ведомству поручалось «руководство всеми делами искусств, с подчинением ему театров, киноорганизаций, музыкальных и художественно-живописных, скульптурных и иных учреждений»459. 17 января 1936 года постановлением ЦИК и СНК СССР был образован Всесоюзный Комитет по делам искусств460. Сфера официальной культуры оказалась искусственно поделена на две институционально оформленные части, которые в свою очередь были подчинены ЦК. Однако в рамках Комитета по Сталинским премиям две эти части оказывались вновь объединены и могли зримо влиять друг на друга. Такая ситуация не могла не вызвать усиление конфликтных настроений в среде чиновников от культуры: борьба не столько за институциональные ресурсы, сколько за возможность влиять на изгибы «партийной линии» в советском искусстве ожесточилась именно в военные годы, определив характер культурной политики всего позднего сталинизма.
Контуры этой «культурной войны» наметились еще в конце 1930‐х годов. 25 января 1939 года Фадеев становится секретарем нового состава президиума правления писательской организации. В первой половине декабря того же года Храпченко занимает пост председателя Комитета по делам искусств461 (фактически руководил ВКИ с апреля 1939 года). Уже тогда сложилась весьма напряженная обстановка, и первый удар по неокрепшей репутации Храпченко был нанесен осенью следующего года. 18 сентября 1940 года Политбюро ЦК (двумя днями ранее такое же решение приняло Оргбюро) приняло постановление «О пьесе „Метель“»462, которое в основных тезисах вторило вышеупомянутой записке П. Н. Поспелова и Д. А. Поликарпова463, покровительствовавших секретарю писательской организации. Кроме того, в документе содержалась и угроза смещения Храпченко с должности в случае повторения подобных «политических ошибок». Очевидно, что «мишенью» этого постановления был отнюдь не любимец Горького Леонов, еще 18 мая 1939 года писавший Сталину о незаслуженно «издевательском» отношении к нему критиков и представлявший на его суд свою «писательскую судьбу»464. В. Перхин писал:
После этого [постановления] имя Храпченко в связи с «Метелью» нигде не упоминалось, хотя автор был подвергнут «идеологической порке» на собрании писателей 23 сентября [1940 г.]. Против пьесы выступили А. А. Фадеев, В. В. Вишневский, К. Я. Финн, И. Л. Альтман, А. С. Гурвич, Н. Н. Асеев465.
Ответный удар не заставил себя ждать. 21 сентября 1940 года вступило в силу постановление Оргбюро ЦК «О Литературном Фонде Союза Советских Писателей и о фондах Управления по охране авторских прав», в котором содержалось требование
изъять из ведения Союза [советских писателей] Литературный Фонд СССР со всеми его учреждениями и подсобными предприятиями, а также Управление по охране авторских прав, передав их в ведение Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР466.
Писательская организация буквально лишилась средств на поддержание собственной «боеспособности», а все расходы попали под контроль ведомства, возглавляемого Храпченко. Кроме того, правление Союза писателей обвинялось в отступлении от своих прямых обязанностей, заключавшихся в «управлении литературой». 28 сентября 1940 года Храпченко сообщил в ЦК о бесконтрольном расходовании средств Литфонда и подытожил: «В результате этого происходило открытое разбазаривание огромных государственных средств, имели место вопиющие безобразия»467. С началом войны конфликт хоть и ослаб, но ни одна из сторон не упускала возможность укрепить свои позиции на поле борьбы за власть. Именно поэтому оказалась возможной описанная выше попытка передела в Союзе писателей. Слабостью Фадеева не удалось воспользоваться в полной мере. После краткосрочного периода буквального отсутствия контроля над ССП началось жесткое и стремительное усиление авторитарных тенденций в руководстве писательской организации. Фадеев готовился к очередной атаке.
Ликвидация «Литературной газеты» и основания на ее месте «Литературы и искусства» также создавали условия для ужесточения конфронтации. Фактически, обе организационные структуры – Союз писателей и Комитет по делам искусств – были задействованы в «культурном производстве», но каждая из этих структур была заинтересована в продвижении собственных интересов. Относительная нормализация социально-политической обстановки актуализировала былые разногласия. Но у обеих сторон конфликта сохранялось осознание необходимости действовать аккуратно, наносить единичные, но прицельные удары по противнику. Секретарь писательской организации решился на реванш. 31 марта 1942 года прямые подчиненные Фадеева П. Скосырев и Е. Ковальчик от лица президиума и парткома Союза писателей адресуют Г. Александрову записку с просьбой вернуть Литфонд в систему писательской организации. В тексте утверждалось:
За истекшие полтора года президиум ССП СССР убедился, что выделение Литфонда из его системы не только не улучшило и не упорядочило работу Литфонда, а создало для него и для Союза писателей целый ряд дополнительных трудностей.
<…>
На президиум ССП и Литфонд легли задачи повседневно-творческой и материально-бытовой помощи писателям-фронтовикам, эвакуированным и семьям Членов ССП468.
И далее:
…президиум ССП СССР просит санкционировать возвращение Литфонда в его систему, тем более что до настоящего времени передача Литфонда Комитету по делам искусств не была оформлена соответствующим правительственным постановлением469.
Следующим шагом Фадеева стала вышеупомянутая записка с прилагавшимся проектом решения, направленная в Агитпроп ЦК 16 июля 1942 года. Целью этого обращения стал вопрос о выводе «Литературы и искусства» из-под контроля храпченковского Комитета. Фадеев писал:
Практика показала, что передача газеты «Литература и искусство» в систему издательства «Искусство» нецелесообразна. <…> издательство «Искусство» подчиняется Комитету по делам искусств, а газета является одновременно и органом Союза советских писателей СССР и Комитета по делам кинематографии. Это, в свою очередь, лишает возможности влиять на административную и хозяйственную деятельность аппарата редакции470.
Интересно, что строится эта записка примерно на тех же риторических приемах, что и цитированное выше обращение П. Скосырева и Е. Ковальчик. Можно предполагать, что ответственный редактор «Литературы и искусства» был причастен к созданию обоих посланий в Агитпроп. С течением времени позиция Фадеева в роли руководителя Союза писателей становилась все прочнее: большое число литераторов находило решение своих проблем в обращении к нему напрямую (сохранилось довольно большое число адресованных Фадееву писем с просьбой посодействовать в том или ином вопросе), что благотворно сказывалось на репутации будущего «генсека» ССП. Заручившись поддержкой «работников литературы», Фадеев ощутил возможность максимально расширить свои полномочия и установить полный контроль над Союзом. По-видимому, тогда с ним случился очередной приступ «литературного политиканства», которое, как писал Симонов, «судорожно овладевало Фадеевым, вопреки всему тому главному, здоровому и честному по отношению к литературе, что составляло его истинную сущность»471