Оттепель как неповиновение бесплатное чтение

Сергей Чупринин
Оттепель как неповиновение

Вступление

О грядущей смерти Сталина известили заблаговременно.

Сначала, конечно, только начальство – 4 марта 1953 года всем членам и кандидатам в члены ЦК КПСС, членам Центральной Ревизионной комиссии КПСС были разосланы срочные вызовы в Москву для участия во внеочередном пленуме. Повестка пленума объявлена не была.

А на следующий день в «Правде» появились «Правительственное сообщение о болезни Председателя Совета Министров Союза ССР и Секретаря Центрального Комитета КПСС товарища Иосифа Виссарионовича Сталина» и «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 2 часа 4 марта 1953 г.».

И еще до появления газеты, – записывает для памяти в дневник историк Сергей Дмитриев, —

ранним утром почувствовалось в радиопередачах смятение, появилась грустная музыка вместо обычных порядковых передач. Встали мы, как обычно, в 7 ч. утра. Последние известия в 7 ч. передавались обычные и закончились традиционной сводкой погоды. Но после известий передавать урок физкультуры по радио не стали. Стали передавать печальную музыку. Бородина, струнный квартет Глазунова, Грига и т. д. Так шло до 8 ч. И снова вместо обзора «Правды» и ее передовицы опять такая же музыка. Я сказал нашим, что, видимо, последует важное неожиданное сообщение о смерти кого-либо из членов ЦК или другого высокого органа. <…>

В 9 ч. 30 м. утра это зловещее сообщение и было оглашено по радио. Речь шла о серьезной болезни т. И. В. Сталина. <…> Читал сообщение по радио Левитан. Затем оно несколько раз передавалось через небольшие промежутки времени (Отечественная история. 1999. № 5. С. 144).

Люди плакали.

А назавтра, когда та же «Правда» опубликовала «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 2 часа 5‐го марта 1953 г.», заплакали еще горше.

Не все, однако.

В тюрьмах, лагерях и поселениях этого известия ждали уже давно, почти теряя надежду, что дождутся.

Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем после того, в котором было сказано: «чейнстокское дыхание», – мы кинулись в санчасть, – рассказывает Лев Разгон. – Мы <…> потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и – на основании переданных в бюллетене сведений – сообщил нам, на что мы можем надеяться…

<…> Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!»

И на шею мне бросился Потапов – сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена… (Разгон Л. Плен в своем отечестве. М.: Книжный сад, 1994. С. 382).


…Нет, не выжил! О радость и торжество! Наконец-то рассеется долгая ночь над Россией, – вспоминает Олег Волков. – Только – Боже оборони обнаружить свои чувства: кто знает, как еще обернется? <…>

Ссыльные, встречаясь, не смеют высказывать свои надежды, но уже не таят повеселевшего взгляда. Трижды ура! (Волков О. Погружение во тьму. Из пережитого. М.: Братство святого апостола Иоанна Богослова, 2018. С. 312).

Но это лагерники и ссыльнопоселенцы, враги народа. А что же соратники отца народа, самый ближний к вождю круг?

Трудно поверить, но они так же нетерпеливо ждали этого дня и, с трудом сдерживая себя, ликовали не меньше лагерников.

Что и понятно. Жену Поскребышева расстреляли еще до войны. У Кагановича брат застрелился перед арестом. У Молотова жена в ссылке, у Буденного – в лагере. Да и у остальных, кого ни копни, либо в родне, либо среди теснейших друзей тоже найдутся жертвы социалистического созидания.

Но это бы еще ладно. Повязанные, все как один, соучастием в массовых репрессиях, «тонкошеие» всегда думали о себе больше, чем о своих семьях. А тут – пятью месяцами раньше на пленуме ЦК после XIX съезда партии Сталин не только разбавил проверенный состав высшего руководства новыми фаворитами, но и подверг Молотова и Микояна сокрушительной критике, и над каждым из «старой гвардии» замаячила тень гильотины.

Вот и вышло, что Сталин еще жив или считается живым, а его наследство второпях поделили и резкая смена государственного курса была уже предопределена.

Пятое марта, вечер. В Свердловском зале должно начаться совместное заседание ЦК, Совета Министров и <Президиума> Верховного Совета, о котором было потом сообщено в газетах и по радио. Я пришел задолго до назначенного времени, минут за сорок, но в зале собралось уже больше половины участников, а спустя десять минут пришли все. <…> И вот несколько сот людей, среди которых почти все были знакомы друг с другом, знали друг друга по работе, знали в лицо, по многим встречам, – несколько сот людей сорок минут, а пришедшие раньше меня еще дольше, сидели совершенно молча, ожидая начала. Сидели рядом, касаясь друг друга плечами, видели друг друга, но никто никому не говорил ни одного слова. Никто ни у кого ничего не спрашивал. <…> Никогда по гроб жизни не забуду этого молчания (Симонов К. Глазами человека моего поколения. М.: Правда, 1990. С. 253).

Вышли те, чьи портреты были всем давно знакомы, и по предложению Берии председателем Совета Министров СССР единогласно утвердили Маленкова, который опять-таки без обсуждения назвал имена членов высшего политического руководства страны.

Оставалось устроить пышные похороны, на траурном митинге напоследок поклясться в вечной преданности почившему вождю и учителю.

И развернуть страну к новой жизни.

«А мы просо сеяли, сеяли…» – «А мы просо вытопчем, вытопчем…»
От «идеологического нэпа» – к «великому расколу»

Сталина похоронили 9 марта 1953 года.

И уже на следующий день Маленков потребовал «прекратить политику культа личности» – хотя пока не сталинской, а своей собственной, ибо в «правдинском» отчете о похоронах непропорционально много места было уделено ему, Маленкову, в сравнении с другими членами нового, как тогда говорили, «коллективного руководства».

Опасные два слова «культ личности» тем не менее были выпущены на свободу, превратились в мем, и 19 марта Хрущев употребил их уже применительно к самому Сталину.

Поводом стала передовая статья «Священный долг писателя», написанная Константином Симоновым для «Литературной газеты», где говорилось, что «самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов – бессмертного Сталина».

Хрущев, – как вспоминает неожиданно для себя проштрафившийся Симонов, – впал в бешенство, «позвонил в редакцию, где меня не было, потом в Союз писателей и заявил, что считает необходимым отстранить меня от руководства „Литературной газетой“, не считает возможным, чтобы я выпускал следующий номер».

Бешенство, впрочем, тут же улеглось, Симонова в должности оставили – по крайней мере до августа, пока он не напечатал стихотворение Иоганнеса Бехера, почему-то признанное «националистическим».

Но слухи поползли еще в марте и – процитирую Асю (Анну Самойловну) Берзер – «одна-единственная фраза: „Нельзя же, чтобы советская литература всегда изображала только Сталина…“» – необыкновенно «подняла наш дух в те дни <…> замаячила надеждой…» (Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана; Берзер А. Прощание. М.: Книга, 1990. С. 208).

Процесс, словом, пошел. Хотя, по видимости, сталинистская риторика по-прежнему была в ходу и палаческие навыки тоже.

«Крокодил» 20 марта еще успел грохнуть антисемитским фельетоном В. Ардаматского «Пиня из Жмеринки». Фадеев, Сурков и все тот же Симонов еще успели стукнуть в ЦК о необходимости освободить Союз писателей от балласта, понимая под балластом прежде всего «лиц еврейской национальности», чей прием в союз был будто бы «искусственно завышен». А сам Фадеев, в прежней роли неколебимого генсека выступая на первом постпохоронном пленуме ССП, еще успел в клочья разнести не только роман Василия Гроссмана «Народ бессмертен», но и невиннейшую статью Н. Гудзия и В. Жданова «Вопросы текстологии».

Риторика, однако, риторикой, а жизнь жизнью.

В марте 1953‐го создано Министерство культуры и объявлена амнистия, по которой освободили миллион двести тысяч человек.

В апреле все цены в СССР снижены в среднем на десять процентов, в страну начал течь импорт по договорам c зарубежными странами, в разряд признанных классиков возвращен убитый, а затем причисленный к агентам империализма Михоэлс, запрещены недозволенные методы следствия, самые зловещие палачи отставлены от дел, выпущены из-под стражи врачи-отравители – те, естественно, что остались в живых.

А первомайский праздник «Литературная газета» вдруг ни с того ни с сего встретила не барабанными виршами, как обычно, а огромной подборкой стихов о любви… И дальше, дальше – уже скрыто обсуждаются вопросы о вступлении советских писателей в Международный ПЕН-клуб и о том, кого из них выдвинуть на Нобелевскую премию…

Была вчера жена Бонди – так и пышет новостями о «новых порядках», – записывает в дневник Корней Чуковский. – «Кремль будет открыт для всей публики», «сталинские премии отменяются», «займа не будет», «колхозникам будут даны облегчения» и т. д., и т. д., и т. д. «Союз писателей будет упразднен», «Фадеев смещен», «штат милиции сокращен чуть не впятеро» и т. д., и т. д., и т. д. Все, чего хочется обывателям – они выдают за программу правительства[1].

Вопрос: была ли такая программа у правительства?

Ответ: да, безусловно. Вернее же сказать, было сразу несколько программ, частью конфликтовавших друг с другом, а частью, причем большей частью, консенсусно погашавших, как бы аннигилировавших друг друга.

На стороне зла – станем говорить почти исключительно о литературе – оказались, как это им и положено, идеологи – Поспелов, Суслов… И аппарат, конечно, чиновники рангом поменьше – как непосредственно в Союзе советских писателей, так и в ЦК, где их живым воплощением служил Дмитрий Алексеевич Поликарпов, в должности заведующего Отделом культуры на протяжении почти всей оттепельной эпохи присматривавший за товарищами сочинителями.

Но, известно же, писателями руководить, что котят пасти: если не разбегаются, то вольничают.

Тем более что в первый постпохоронный год писателям почудилось, будто и у них появилась надежда и опора – первый по счету министр культуры СССР Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко.

Теперь имя этого вождя партизанской войны в Белоруссии, с должности министра заготовок неожиданно для себя переброшенного на театр, кино, музыку и – да, да! – на литературу, позабыто.

А зря. Вот три записи в дневнике Корнея Чуковского, самого авторитетного летописца первых оттепельных лет.

Первая, датированная 1 мая 1953 года: Катаев

с большим уважением отзывается о министре культуры Пономаренко. Я как-то ездил с ним в Белоруссию в одной машине – и он мне сказал: «Какая чудесная вещь у П<у>шк<ина> „Кирджали“». А я не помнил. Беру П<у>шк<ина>, действительно чудо… Он спас в 1937 году от арестов Янку Купалу, Якуба Коласа и других. Очень тонкий, умный человек[2].

Вторая, уже 5 декабря:

Был с Фединым у Пономаренко. Он больше часу излагал нам свою программу – очень простодушно либеральничая. «Игорь Моисеев пригласил меня принять его новую постановку. Я ему: „Вы меня кровно обидели. – Чем? – Какой же я приемщик?! Вы мастер, художник – ваш труд подлежит свободной критике зрителей – и никакие приемщики здесь не нужны… Я Кедрову и Тарасовой прямо сказал: отныне ваши спектакли освобождены от контроля чиновников. А Шапорин… я Шапорину не передал тех отрицательных отзывов, которые слышал от влиятельных правительственных лиц (Берия был почему-то против этого спектакля), я сказал ему только хорошие отзывы, нужно же ободрить человека… Иначе нельзя… Ведь художник, человек впечатлительный“» и т. д., и т. д., и т. д. Мы поблагодарили его за то, что он принял нас. «Помилуйте, в этом и заключается моя служба» и т. д.[3]

И шаг назад, третья запись от 20 октября:

Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-первых, Эренбург напечатал в «Знамени» статью, где хвалит чуть не Андре Жида (впрочем, насчет Жида я, м. б., и вру, но за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик – потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), в-третьих, Боря Пастернак кричал мне из‐за забора <…>: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»…[4]

Разумеется, это начальственное либеральничанье тут же погашалось бдительным аппаратом: этого, как только дело доходит до конкретики, нельзя, и этого тоже нельзя. Разумеется, и реформаторы во власти были отнюдь не простодушны. Но писателей, но деятелей культуры чуть помани вольностью, и они тут же распоясываются.

Художники попробовали проводить «выставки без жюри», то есть без предварительных отборочных комиссий, накладывающих вето на все не соцреалистическое. Музыканты возмечтали о зарубежных гастролях. А писателям пришла в голову идея кооперативных изданий.

Ведь что у нас было к тому времени? Единый Союз советских писателей. Считаное число издательств, выпускающих поэзию и прозу. И всего пять литературных журналов – три в Москве («Новый мир», «Знамя» и «Октябрь»), один в Ленинграде («Звезда») и один в Новосибирске («Сибирские огни»).

Где печататься? Где пробивать свои произведения сквозь непреклонный Главлит и всевидящие инстанции?

Причем и то надо принять во внимание, что вплоть до зимы 1953/54 года никакой сколько-нибудь заметной смысловой и эстетической разницы между журналами не просматривалось. Лед тронулся только в декабре, когда А. Твардовский напечатал в «Новом мире» статью Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», а затем – едва не единым залпом – статьи Михаила Лифшица о дневниках Мариэтты Шагинян, Марка Щеглова о «Русском лесе» Леонида Леонова, «Люди колхозной деревни в жизни и литературе» Федора Абрамова.

Конечно, реакция идеологов и аппарата не заставила себя ждать: Пономаренко уже в феврале 1954 года отправили поднимать целинные и залежные земли, а литературу навсегда вывели из подчинения Министерству культуры. Затем в марте Борис Полевой отправил в ЦК КПСС докладную записку «о том, что у ряда писателей, критиков, в том числе и у коммунистов, появилось странное и совершенно превратное мнение о своеобразной перенастройке в нашей политике в области идеологии и о якобы совершающемся в нашей литературе этаком „нэпе“». И что – главное – «внутри страны, в писательских организациях Москвы и Ленинграда, вокруг этих статей <Полевой называет их „совершенно похабными“> начинает группироваться отсталая часть писателей»[5].

Итог известен: громокипящие писательские собрания и пленумы, что идут чуть ли не каждый день, покаяния ослушников и отступников от линии партии, наконец отставка Твардовского в августе 54-го – словом, полная и сокрушительная победа, как их тогда называли, гужеедов, именовавших короткую «эпоху Пономаренко» идеологическим нэпом.

Здесь, впрочем, необходимо отметить два момента принципиальной важности.

Первый – что эта победа гужеедов явилась результатом торга среди идеологов и аппаратчиков, а не следствием противостояния журнальных партий, живой литературной или, если угодно, литературно-политической полемики. Погромных статей во всех журналах, конечно, множество, но почти все они – изложение либо докладов, уже прозвучавших на пленумах и собраниях писателей-коммунистов, либо докладных записок, поданных ими в соответствующие инстанции.

Второй момент – на «отсталых» литераторов (в диапазоне от Эренбурга до Паустовского, от Каверина до Казакевича) кричали, топали ногами, но они не унимались. То коллективным письмом «Товарищам по работе» предложат по сути упразднить Союз писателей, ибо

подлинное творческое общение писателей разных поколений» может и должно происходить не в канцеляриях ССП, не в залах заседаний, не на собраниях разобщенных творческих лишь по названию секций, а только в редакциях, в живой практической работе над рукописью[6].

То – действительно как при нэпе – придумают кооперативное издательство и даже дадут ему название «Современник». «Это издательство, – пересказывает чужие слова Владимир Лакшин, – не должно зависеть от коммерческих соображений и от начальства – выпускать малыми тиражами, но максимально свободно то, что пишут»[7]. То – и здесь я говорю о единственном состоявшемся проекте – начнут тишком составлять независимый или хотя бы полузависимый альманах.

Такой альманах – ему дали имя «Литературная Москва» – вышел 17 февраля 1956 года как подарок XX съезду партии.

Подарок, прямо скажем, с гнильцой, с червоточинкой. В первом выпуске – стихи А. Ахматовой, заметки Б. Пастернака о переводе Шекспировых трагедий, рассказ В. Гроссмана, глава «Друг детства» из поэмы А. Твардовского «За далью – даль», от которой несентиментальный Чуковский, по его собственному признанию, просто «заревел». Причем, – как 4 мая Э. Казакевич написал К. Федину, – «первый том был пробой наших сил и разведкой в стане праздно болтающих и обагряющих руки. Второй, надеюсь, будет более решительным и определенным»[8].

И действительно, второй выпуск, появившийся ближе к концу года, выглядел еще более вызывающим – Н. Заболоцкий, стихи М. Цветаевой с предисловием И. Эренбурга, знаменитые «Рычаги» А. Яшина, статьи М. Щеглова «Реализм современной драмы», Л. Чуковской «Рабочий разговор», А. Крона «Заметки писателя»…

Конечно, – как написал Б. Слуцкий, – «все мы ходили под богом, у самого бога под боком», и устроители рискнули далеко не на все.

Спросили Б. Пастернака, и он предложил «Доктора Живаго». Э. Казакевич как главный редактор взялся за голову. «Оказывается, – сказал он К. Федину, – судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение, и лучше было ее не делать»[9]. Нашелся, правда, благовидный предлог – в романе около сорока листов, а под альманах выбили всего пятьдесят. Так что ничего, кроме раздражения, этот сюжет у Пастернака не вызвал.

Я, – написал он О. Ивинской, – теперь предпочитаю «казенные» журналы и редакции этим новым «писательским», «кооперативным» начинаниям, так мало они себе позволяют, так ничем не отличаются от официальных. Это давно известная подмена якобы «свободного слова» тем, что требуется, в виде вдвойне противного подлога.

Занятнее оказалась другая история с большой прозой для альманаха. В «Литературную Москву» постучался Владимир Дудинцев – его уже отклоненный «Октябрем» роман «Не хлебом единым» завяз в «Новом мире» – и не печатают, и не возвращают. Не возьмут ли «кооператоры»?

И тут – сошлюсь на воспоминания самого Дудинцева, —

прочитано было за сутки! За сутки было прочитано! <…>

А потом Казакевич мне и говорит:

– Дорогой Владимир Дмитриевич, не могу печатать. Не могу. Невозможно печатать. Слишком опасно. Вещь не пройдет.

Тем не менее о передаче романа возможному конкуренту узнал Симонов и – по словам Дудинцева – закричал: «„Немедленно засылайте в набор! Сейчас же чтобы был заслан в набор!“ И роман был заслан в набор в „Новом мире“. <…> Одним словом, роман там пошел».

К большой, замечу, беде – и для К. Симонова, который лишился поста главного редактора, и для В. Дудинцева, которого на десятилетия лишили возможности печататься где-либо.

Впрочем, и «Литературную Москву» отказ от публикации как «Доктора Живаго», так и «Не хлебом единым» отнюдь не спас. Набор третьего выпуска альманаха был рассыпан, и власть, судя по всему, закаялась хоть что-либо давать господам сочинителям на откуп.

Нет уж, только из наших рук и только под нашим неусыпным присмотром. И это, как я обещал сказать, третий момент, третий урок идеологического нэпа.

Власть поняла, что глушить инициативу совсем не обязательно. Лучше ее перехватывать, и вся середина и в особенности вторая половина 1950‐х годов стала эпохой экстенсивного расширения литературного пространства, а говоря попросту, временем, когда новые журналы стали расти как грибы.

1955 год – «Дружба народов» (главный редактор Виктор Гольцов), «Нева» (главный редактор Александр Черненко), «Юность» (главный редактор Валентин Катаев), «Иностранная литература» (главный редактор Александр Чаковский).

1956 год – «Наш современник» (главный редактор Виктор Полторацкий), «Молодая гвардия» (главный редактор Александр Макаров), «Дон» (главный редактор Михаил Соколов), «Москва» (главный редактор Николай Атаров).

1957 год – «Подъем» (главный редактор Константин Локотков), «Вопросы литературы» (главный редактор Александр Дементьев), «Русская литература» (главный редактор В. Базанов).

1958 год – «Урал» (главный редактор Олег Коряков), «Уральский следопыт» (главный редактор Вадим Очеретин).

Конечно, какие-то издания появились в 1960‐х годах, даже в 1970–1980‐х, но карта советского журнального мира сложилась: 60 лет на пути из сталинского скудного единообразия через смуту идеологического нэпа к новому единообразию, правда, уже богатому, а в отдельные времена даже и цветущему.

Что обращает на себя внимание? Строение этой карты по региональному либо же тематическому типу. И, за исключением двух-трех имен, бесцветность фамилий первых, а часто и последующих главных редакторов. Они послушнее или, если угодно, эластичнее. Кто-то из них, может быть, и хорош по своим человеческим качествам, но вокруг них не соберутся «отсталые» писатели, как собрались бы они вокруг редакторов-харизматиков. Следовательно, не образуется и литературного направления или, как любили говорить советские идеологи, «групповщины». И с ними, бесцветными и малоавторитетными, проще, если уж потребуется, расставаться, увольнение скандала в обществе не вызовет.

Поэтому еще долго-долго редакции новых изданий будут стремиться не отличаться друг от друга, а друг на друга походить – до полной неразличимости.

Выделиться, – комментирует редактор из Свердловска Валентин Лукьянин, – это значило тогда в чем-то противопоставить себя другим, проявить нескромность, заявить, возможно, необоснованные амбиции, а то и вовсе (страшно сказать!) впасть в субъективизм. Никто бы им и не позволил выделиться, да к тому и не стремились: не так были воспитаны. И вектор амбиций был повернут в другую сторону: хотелось «каплею литься с массой», иными словами – сделать в точном соответствии с ожидаемым[10].

Конечно, «отсталые», как назвал их Полевой, или «фрондирующие», как их стали называть позднее, литераторы пытались этой нивелировке сопротивляться, вынашивать новые планы, и в сборниках документов из архивов ЦК КПСС немало агентурных сообщений и докладных записок, где все тот же недремлющий Поликарпов или председатели КГБ – сначала Шелепин, затем Семичастный – докладывают о тайных встречах и тайных намерениях Паустовского, Алигер, Арбузова, Каверина, других тогдашних либералов. Однако либералы и есть либералы, «герои оговорочки», как язвил еще Ленин, поэтому – меланхолично замечает Шелепин 26 февраля уже 1959 года —

из имеющихся материалов видно, что, несмотря на близость между Паустовским, Казакевичем и другими лицами названной группы писателей, спаянностью она не отличается, и даже, наоборот, заметно настороженное отношение этих писателей друг к другу[11].

Вот и не сложилось, как не сложилось тогда и у их убежденных противников.

Вроде бы в 1957 году М. Шолохов собирался возглавить журнал «Молодая гвардия», и автор бессмертной «Тли» Иван Шевцов писал своему старшему единомышленнику Сергею Сергееву-Ценскому: «В Москве по этому поводу в среде русских, точнее, нееврейских литераторов – ликование. Авось хоть один журнал будет вне их монополии». Но то ли власть выдвинула неприемлемые для Шолохова условия, то ли, наоборот, закапризничал сам Шолохов, но – снова повторю это слово – не сложилось.

А жаль, так как не исключено, что течение журнальных баталий было бы сильно взбодрено, и позиция, которую позднее станут называть «коммуно-почвеннической» или «национал-большевистской», была бы проявлена гораздо раньше.

Возникновения журналов «с направлением», с отчетливым кругом идей и обозримым кругом авторов пришлось дожидаться до самого конца 1950-х.

Пока в силу не вошел и не обзавелся редакторскими амбициями Валентин Катаев – ведь в первые год-два своего существования «Юность» была журналом хоть и цветастым, но с точки зрения литературы малоинтересным, и лишь постоянное представительство на его страницах авторов «исповедальной прозы» и «эстрадной лирики» очертило необщее выражение журнального лица.

А главное, пришлось ждать, пока на рубеже 1950–1960‐х годов в «Новый мир», отказавшись от редакторства в «Октябре», не вернется Александр Твардовский, а «Октябрь», Твардовским отвергнутый, не перейдет в руки Всеволода Кочетова.

Журнальный мир, что и предписано национальной традицией, стал многополярным, расколотым не на два лагеря («демократы-прогрессисты» и «верные автоматчики партии»), как обычно думают, но минимум на три, а с приходом Анатолия Никонова в отныне почвенническую «Молодую гвардию» уже и на четыре.

И вот благодаря их вражде, их истребительной полемике, противостоянию их позиций, 1960‐е годы стали золотым веком отечественной литературной журналистики.

Но это уже совсем другая история.

Альманашники: к истории «Литературной Москвы»

1

Первые сигналы о том, что оттепель в стране разрешена, были поданы, естественно, властью.

Сегодняшний номер «Правды», – 12 апреля 1953 года записывает в дневник историк Сергей Дмитриев, – имеет воскресный, праздничный характер. Небольшой, не сильно едкий фельетон. Значительный (1½ подвала) рассказ К. Паустовского «Клад». В рассказе природа занимает заметное место, а люди имеют свой язык и не говорят фразами из плохих передовиц. Обстоятельная театральная рецензия Н. Погодина «Веселый и содержательный спектакль» одобрительно отозвалась о спектакле «Стрекоза». Словом, газета всем своим обликом являет старую истину: воскресенье – праздник. И эта старая истина веселит и радостно входит в сознание: да, воскресенье – праздник. И это хорошо. <…>

Вообще полезно вспомнить, что «великий народ» – это ведь тоже люди, как и все люди. Просто люди. И хотят жить, как все люди живут[12].

Дальше больше: 1 мая «Литературная газета» разместила на первой (!) своей полосе подборку «Весеннее» с лирическими стихотворениями Николая Грибачева, Сергея Смирнова, Маро Маркарян, Льва Ошанина, Вероники Тушновой, Евгения Евтушенко. И, – вспоминает Лев Копелев, —

когда начали публиковать в журналах, в газетах стихи о любви, о природе, о смерти, стихи, свободные от идеологии, от морализирования, это уже само по себе воспринималось нами как приметы духовного обновления[13].

Население, и творческая интеллигенция в том числе, ответило на эти сигналы, прежде всего, слухами.

А вот, уже 7 мая, заносит в дневник ленинградка Любовь Шапорина:

В массе весенние настроения, ждут смягчения режима, улучшения жизни, перестали чувствовать этот тяжелый гнет, висевший над страной.

Странное дело, но это так! Кажется, ничего не изменилось, а легче стало дышать. В Москве расшифровывают СССР: смерть Сталина спасет Россию[14].

2

Где слухи, там и разговоры, там и обсуждение не только руководящих поползновений, но и собственных, как сейчас бы сказали, проектов, в том числе коллективных.

И начальство, прежде всего курирующее творческие кадры, забеспокоилось.

По сообщению секретарей Правления СП СССР тт. Суркова и Полевого, – докладывают по инстанциям руководители Отдела науки и культуры ЦК, – часть литераторов, критиковавшихся в свое время за серьезные идейные ошибки в творчестве и примыкающих к ним, откровенно высказывает настроения реваншизма и веры в какой-то «идеологический НЭП»[15].

Бояться «групповщины», как эти проекты назовут впоследствии, пока еще вроде бы рано. Однако разрозненные новомирские публикации статей В. Померанцева (1953. № 12), М. Лифшица (1954. № 2), Ф. Абрамова (1954. № 4), М. Щеглова (1954. № 5) уже выстраиваются в пугающую линию, и «внутри страны, в писательских организациях Москвы и Ленинграда, вокруг этих статей начинает группироваться отсталая часть писателей…»[16].

А одновременно и композиторы затевают трехдневную публичную дискуссию с требованием «открыть двери» для 8‐й, 9‐й и 10‐й симфоний Д. Шостаковича, других произведений, ранее «подвергнутых широкой критике за их формалистический язык, чуждый народу круг образов»[17]. И художники своевольничают – в ЦДРИ еще 23 января 1954 года открывается первая «выставка без жюри»,

где не было цензуры выставочной комиссии – каждый смог принести в зал и повесить свою работу на обозрение широкой публики без каких-либо проверок, оценок и препон, что было немыслимо еще некоторое время назад[18].

И осмелевшие поэты вослед художникам голос подают, на своем собрании внося предложение устраивать вечера непринятых, то есть неопубликованных стихов[19].

Самых зарвавшихся, конечно, вовремя пресекли. «Выставки без жюри» более в Москве не повторялись, ни одного «вечера непринятых стихов» так и не провели, либерала П. Пономаренко с министерского поста отправили поднимать целину в Казахстане, а набиравший опыт журнального противостояния А. Твардовский из «Нового мира» был уволен. Однако хмельной воздух оттепели кружил голову, и

в 1955 году М. Алигер, В. Каверин, К. Паустовский, Э. Казакевич, В. Тендряков, В. Рудный образовали редколлегию сборников «Литературная Москва»[20]. Замысел возникал в домашних беседах, на дорожках Переделкина. И вся работа издателей проходила в разговорах дома, в квартирах, на дачах[21]. <…>

Не было никаких официальных объявлений, однако московские литераторы вскоре узнали, что готовится необыкновенное издание[22].

3

Отнюдь не самиздатское, конечно, но – раз нэп, то нэп – кооперативное. 20 октября 1955 года Президиум Московской писательской организации принял решение об издании этого сборника, а 24 ноября утвердил его редколлегию во главе с коммунистом, дважды лауреатом Сталинских премий Эммануилом Казакевичем; заместителями главного редактора назначены Георгий Березко и директор Гослитиздата Анатолий Котов[23].

…разумеется, оно <это решение>, – рассказывает Вениамин Каверин, – не было бы принято, если бы в предварительных переговорах А. Бека[24] и В. Рудного с Отделом культуры ЦК не удалось (с большим трудом) убедить Д. Поликарпова в том, что будущая «Литературная Москва» ничем не будет угрожать существованию советского искусства. Там же происходило и обсуждение кандидатур членов редколлегии[25].

Но как бы то ни было, инициаторы могли уже не прятаться. И издательство им было определено, причем не «Советский писатель», а еще более солидный Гослитиздат. И бумага на огромный том выделена. И, хотя члены редколлегии работали на общественных началах, была даже выбита штатная единица секретаря. На эту роль по рекомендации Каверина пригласили Зою Никитину и не ошиблись.

Войдя в литературную среду еще в начале 1920‐х как одна из «серапионовых девушек» и накопив в последующие десятилетия немалый редакторский и организационный опыт, Зоя Александровна не только любила писателей, но и знала, как с ними обращаться: вела делопроизводство, сговаривалась с авторами и типографией, выдерживала рабочий график и сама много редактировала; булгаковскую «Жизнь Мольера» в частности.

Хотя не все, конечно, у кооператоров выходило гладко. Предложенные Б. Пастернаком стихи, например, они то ли сами не рискнули взять, то ли не сумели провести сквозь редакторское сито Гослитиздата. Но самой большой проблемой неожиданно стала так называемая «крупная проза».

Схватились за роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Эта рукопись, «с жестами брезгливого возмущения» отвергнутая панферовским «Октябрем»[26], была вроде бы принята симоновским «Новым миром», но шла к печати так долго и с такими мытарствами, что потерявший терпение автор втайне передал ее Казакевичу. И этот поступок, став явным, решил дело: Симонов, – по словам Дудинцева, —

закричал: «Немедленно засылайте в набор! Сейчас же чтобы был заслан в набор!» И роман был заслан в набор в «Новом мире». Тут же он сел и написал письменный протест в секретариат Союза писателей с жалобой на Казакевича, который переманивает авторов «Нового мира». <…> Одним словом, роман там пошел[27].

Вышел он там, правда, не сразу – только в восьмом-десятом номерах за 1956 год, то есть спустя уже несколько месяцев после выпуска «Литературной Москвы». Но тогда, в конце 1955-го, кооператоры оказались вдруг на безрыбье. И ситуацию спас сам Казакевич, вынув из «Знамени» свой уже принятый В. Кожевниковым роман «Дом на площади» и поставив его на опустевшее место «крупной прозы».

Те, кто от кооператоров стояли поодаль, это решение главного редактора осудили. «Совсем дикие люди, – раздраженно заметила, например, Анна Ахматова. – Казакевич поместил 400 страниц собственного романа. Редактор не должен так делать. Это против добрых нравов литературы»[28].

Да плюс ко всему и самому Казакевичу его безупречно нормативный роман казался уже устаревшим, своего рода данью прошлому, впрочем, по сути обязательной. «Что же делать, нам все равно не обойтись без социалистического реализма», – сказал он Каверину[29]. А Тендрякову уже весной 1956 года заметил: «Пока я его <роман> писал, время перепрыгнуло через меня. <…> Во всяком случае я „Домов на площади“ строить больше не буду!»[30]

4

Чтобы поспеть с подарком к открытию XX съезда КПСС, надо было торопиться. 31 января 1956 года весь массив «Литературной Москвы» сдали в набор, и, – вспоминает В. Тендряков, – «члены редколлегии установили дежурство в типографии на Валовой, считывали чистые листы»[31], а 17 февраля, когда съезд уже шел, но за неделю до секретного хрущевского доклада о культе личности, сборник был подписан к печати.


52 печатных листа, 832 страницы убористого текста. Стотысячный тираж. Все, что полагается, на месте – и писательское начальство в лице К. Федина, А. Суркова, К. Симонова, С. Михалкова, и проверенные классики Н. Асеев, С. Маршак, В. Гроссман, М. Пришвин, К. Чуковский, и пока еще сомнительные А. Ахматова, Н. Заболоцкий, Б. Пастернак, и недавние фронтовики М. Луконин, В. Розов, В. Тендряков, Б. Слуцкий, и задиристая молодежь, представленная Е. Евтушенко, Р. Рождественским, Л. Щипахиной. На каждую парчу, словом, свой ситец, так что, – рассказывает Каверин, – «Эренбург, привычно оценив альманах с политической точки зрения, сказал мне, что он мало отличается от хорошего номера „Нового мира“»[32].

Вот и казенные критики встретили его как нечто вполне приемлемое. Если к чему-то и придрались, то к вполне невинному стихотворению Роберта Рождественского «Утро», с негодованием отметив, что

стихотворение это аллегорическое, но смысл этих аллегорий совершенно ясен. Если верить автору, то только сейчас наступает «рассвет», а вот до недавней поры в нашей жизни господствовала сплошная «ночь», воплощенная в облике страшного существа, подчинявшего людей своей безраздельной власти и заставлявшего их служить себе – одному себе, больше ничему и никому[33].

Тогда как у читателей, – сообщил В. Шаламов своему магаданскому другу А. Добровольскому, —

этот альманах (ценой в 18 р. 75 к.)[34] идет нарасхват, в Москве 200 руб. идет с рук и только, – продолжает Шаламов, – из‐за тех 6–7 страниц Б. Л. <Пастернака>, потому что, несмотря на именитость и поэтов и прозаиков – читать там больше нечего[35].

Действительно нечего[36]? И только ли «Заметки к переводам шекспировских трагедий» – причина столь ошеломляющего успеха?

Редчайший в истории литературы случай: альманах, подготовленный еще до XX съезда, был весной 1956 года прочтен как первая художественная реакция на взрывной хрущевский доклад о культе личности и его последствиях.

«Как кстати вышла „Лит. Москва“. Роман Казакевича воспринимается как протест против сталинщины, против „угрюмого недоверия к людям“», – 4 марта записал в дневнике К. Чуковский[37]. А еще неделей ранее, 28 февраля, признался:

Третьего дня Бек принес мне «Литературную Москву», где есть моя гнусная, ненавистная заметка о Блоке. Я, ничего не подозревая, принялся читать стихи Твардовского – и вдруг дошел до «Встречи с другом» – о ссыльном, который 17 лет провел на каторге ни за что ни про что, – и заревел[38].

Плакали не все, конечно. И совсем по-другому отозвался бывший лагерник Аркадий Добровольский в письме от 18 августа к другому бывшему лагернику Варламу Шаламову:

Конечно, кусок из поэмы Твардовского «Друг детства» – хорош. Но он и радует и возмущает одновременно. В начале поэмы ляпнуть этакий домостроевский реквием на смерть Великого Хлебореза и блядски вилять задом, оправдывая это «крутое самовластье», а через пару сотен строк строить из себя хризантему и задавать риторические вопросы: «Винить в беде его безгласной страну? При чем же тут страна?.. Винить в своей судьбе жестокой народ? Какой же тут народ!..» Талант «применительно к подлости» и больше ничего![39]

С лагерниками о лагерях не поспоришь. И все-таки будем справедливы: первое, пусть глухое и половинчатое, напоминание в открытой печати о репрессиях и безвинно репрессированных дорогого стоило. Как дорогого стоило и то, что самая опасная, казалось бы, из публикаций «Литературной Москвы» через цензуру прошла, поношений со стороны нормативной критики не вызвала и властью была как бы не замечена.

5

Значит…

Первый том, – 4 июня написал Эммануил Казакевич Константину Федину, – был пробой наших сил и разведкой в стане праздно болтающих и обагряющих руки. Второй, надеюсь, будет более решительным и определенным[40].

За его составление и взялись. Пробуя одновременно расширить отвоеванный вроде бы плацдарм.

Уже 12 мая бюро секции прозы ССП СССР выдвигает идею создания кооперативного писательского издательства. В инициативную группу, которую на первых порах возглавляла Маргарита Алигер, вошли Алексей Арбузов, Александр Бек, Сергей Бонди, Александр Дементьев, Эммануил Казакевич, Валентин Овечкин и другие, а председателями правления будущего Товарищества писателей избрали Александра Твардовского и Всеволода Иванова.

Два с половиной месяца, срок не такой уж долгий, ушли, надо полагать, на согласования, Товарищество обрело новое звучное название[41], и 24 июля в «Литературной газете» появилось сообщение о том, что «Президиум СП поддержал предложения о создании издательства московских писателей „Современник“» (с. 3).

Это еще, конечно, не решение директивных органов, но кооператоры торопятся, уже через четыре дня на заседании инициативной группы принимая «Примерный список ближайших изданий издательства „Современник“». В список, в частности, включены «Доктор Живаго» Б. Пастернака[42], «Мы идем в Индию» Вс. Иванова,[43] «новый роман» В. Гроссмана[44], «роман о рабочем классе» В. Дудинцева, «новый роман о советской науке» В. Каверина, «роман о Сибири» Г. Маркова, «роман о Шамиле» П. Павленко[45], сборники статей М. Щеглова и Ю. Оксмана[46]. В разделе «Забытые книги» – однотомники М. Зощенко, А. Платонова, А. Веселого, Н. Эрдмана[47], О. Мандельштама[48], М. Булгакова, «Чукоккала» К. Чуковского[49], «Виктор Вавич» Б. Житкова[50], «Хулио Хуренито. 13 трубок. Трест Д. Е.» И. Эренбурга[51], «Два мира» В. Зазубрина, «Капитальный ремонт» Л. Соболева, «Пушкин» Г. Гуковского (РГАЛИ. Ф. 2533. Оп. 1. Д. 467).

Всяко, как видим, разно, баланс, – как сказал бы Твардовский, – птиц певчих и птиц ловчих почти соблюден. Начальство, обнаружив в перечне надежные имена П. Павленко, Г. Маркова, Л. Соболева, должно быть довольно, и, – 18 сентября Казакевич пишет Льву Гумилевскому, – «я надеюсь – и у меня есть на это веские основания – что такое издательство, управляемое самими писателями, будет создано и начнет функционировать»[52].

Да и как не надеяться, если даже предельно осторожный К. Федин, возглавлявший тогда столичную писательскую организацию, 17 октября открыл первый номер информационного бюллетеня «Московский литератор» многообещающими словами:

Откладывать дело с организацией «Современника» в долгий ящик после единодушной поддержки его всеми писателями, и в том числе Президиумами СП СССР и Московского отделения СП, не имеет никакого резона уже в силу того, что это – единственно верный и кратчайший путь к радикальному улучшению деятельности другого нашего издательства – «Советский писатель» (с. 1).

Есть надежда даже на собственный журнал, тоже «Современник», где место главного редактора с самого начала уготовано Твардовскому, и именно ему на первом же заседании инициативной группы 7 июня было поручено «представить предложения по поводу организации журнала»[53].

Надо сказать, что трудоустройство опального поэта все эти месяцы всерьез волновало не только кооператоров, но и власти. Так, Наталия Бианки, при Твардовском заведовавшая технической редакцией в «Новом мире», вспоминает, как вскоре после отставки в 1954 году Александр Трифонович предлагал ей перейти в возрождаемый журнал «Красная новь», где он будет главным редактором[54]. А когда проект возрождения старейшего советского журнала[55] был после долгих размышлений окончательно похерен во властных коридорах, Твардовскому 18 сентября 1956 предложили место главного в «Октябре».

Он колебался: «Все время думаю, – записано в рабочей тетради, – зовет меня к этой работе, хотя, как вспомнишь все муки, неудовлетворенность и т. п. и как подумаешь, что чего нужно написать <…>»[56]. И все же отказался – будто зная, что впереди его ждет второе пришествие в «Новый мир».

6

Но издательство, журнал – это все пока мечты и звуки, а работа над вторым выпуском «Литературной Москвы» не останавливалась ни на день.

На открытие поставили некрологическую неподписную заметку об А. Фадееве, застрелившемся 14 мая, и главу из его незавершенного романа «Последний из удэгэ», а замкнули сборник словами прощания со скончавшимся 2 сентября М. Щегловым, который в этом же выпуске был представлен статьей «Реализм современной драмы».

Роман Каверина «Поиски и надежды», завершающий его трилогию «Открытая книга», равно как и вполне казенные стихи А. Суркова, Е. Долматовского, Н. Тихонова, С. Михалкова, других начальников, равно как и вообще значительная часть альманашных публикаций, прорыва не сулили.

Зато немногое, но какое!.. Огромная подборка стихов Марины Цветаевой, предваряемая очерком Ильи Эренбурга! «Из литературных дневников» Юрия Олеши как напоминание о погубленном огромном таланте! Едкая статья Лидии Чуковской «Рабочий разговор», острые размышления Александра Крона о том, как мешают театру идеологические надсмотрщики[57], памфлет Марка Щеглова, где и камня не было оставлено от фундамента соцреалистической драматургии![58]

И зато…

Воистину, велик и значителен рассказ Яшина «Рычаги», – 15 июня 1957 года, то есть уже после «проработки», записывает в дневник Сергей Дмитриев. – Значителен и велик не как явление художественно-литературное, а как явление самостоятельного движения мысли. Автор, вероятно, и не подозревает, какую страшную и всем известную правду, всеми замалчиваемую правду, он выговорил, выразил. С авторами так бывает[59][60].

Автор «Рычагов», до того известный лишь колхозной поэмой «Алена Фомина», если и не знал, что он написал, то догадывался.

Два года тому назад, – рассказывал он Каверину, – я послал этот рассказ в «Новый мир». Кривицкий вызвал меня и сказал: «Ты, – говорит, – возьми его и либо сожги, либо положи в письменный стол, запри на замок, а ключ спрячь куда-нибудь подальше». Я спрашиваю: «почему?» – а он отвечает: «Потому что тебе иначе 25 лет обеспечены»[61].

Словом…

Спасибо за драгоценный подарок, – 17 января 1957 года благодарит Л. Пантелеев Лидию Чуковскую. – Читаю второй выпуск «Литературной Москвы» – как чистую воду пью. Читаю с каким-то трепетным (простите) ощущением, что являюсь свидетелем очень большого события. А ведь выход этих книг – действительно, событие. Обе они войдут в историю нашей литературы – или как предвестие нового подъема ее, или, в худшем (к сожалению, очень и очень возможном) случае, как короткий просвет, «светлый луч в темном царстве»[62].

7

Как же он, этот светлый луч, пробился? Куда цензура смотрела?

И здесь стоит обратить внимание на то, что цензорское разрешение на сдачу рукописи в набор (01.10.1956) от подписания в печать (26.11.1956) отделяют чуть более полутора месяцев.

Невелик вроде бы интервал, но в него, совпав по времени, поместились и народное восстание в Венгрии, и обсуждение дудинцевского романа в ЦДЛ, неожиданно превратившееся в триумф писательского вольнолюбия[63].

На экстренно собранной в ЦК встрече Хрущеву, еще недавно благодушно либеральничавшему, доложили:

Митинг в клубе писателей состоялся 22 октября. В этой связи напоминаю, что митинг в Будапеште <…> с которого начались события, состоялся именно 22 октября, в тот же час. И тут и там главную роль играли писатели. Трудно поверить, что не имел места сговор. Итак, налицо сговор антисоциалистических сил.

И, – продолжает свой рассказ Евгений Долматовский, вызванный на эту встречу как первый заместитель руководителя Московской писательской организации, – «Никита Сергеевич разбушевался»[64].

На первых порах младшие товарищи даже попытались его остудить. «Я думаю, что самым неправильным и самым грубым для данного момента было бы административное запретительство, но осуждать, а не влиять и не дискутировать по этому вопросу, это значит загнать болезнь внутрь, это значит надевать на такого рода авторов венок страдальца и мученика со всеми вытекающими отсюда последствиями», – примирительно заявил секретарь ЦК по идеологии Д. Шепилов на пятидневном совещании по вопросам литературы[65].

Но куда там! Конечно, фрондерски в ту пору настроенная редколлегия «Литературной газеты» вопреки воле своего главного редактора В. Кочетова еще в октябре сумела не допустить появления на печатных страницах заушательской статьи В. Дорофеева о романе «Не хлебом единым»[66]. И более того, восторженная рецензия Н. Жданова со словами, что «боевой, острый роман В. Дудинцева служит хорошую службу нашему обществу», даже успела 31 октября проскочить в «Труде», однако вся идеологическая свора уже сорвалась с привязи, и роман «Не хлебом единым», пока только его, стали рвать в клочья. В печати, в спешно принятом закрытом письме ЦК «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов», которое читали на партийных собраниях по всей стране[67]. Так что

люди, которые слушали это письмо или слышали о нем, в панике заговорили, что нужно ожидать повторения тридцать седьмого года, – из Уфы свидетельствует тогдашний студент-филолог Ромэн Назиров. – Еще летом или даже весной 1956 года друзья одного моего товарища говорили: «Эта слабинá временная. Скоро опять все начнется»[68]. Как в воду глядели[69].

Да и из‐за кордона пошли пугающие вести. Такие, например, как «Обращение российского антикоммунистического издательства „Посев“ к деятелям литературы, искусства и науки порабощенной России», где сказано:

Доводим до сведения писателей, поэтов, журналистов и ученых, не могущих опубликовать свои труды у нас на родине из‐за партийной цезуры, – что российское революционное издательство «ПОСЕВ», находящееся в настоящее время во Франкфурте-на-Майне, предоставляет им эту возможность. <…>

1. Редакции журнала «ГРАНИ», газеты «ПОСЕВ» и фронтовых изданий пропагандно-революционного характера принимают рукописи, подписанные псевдонимами.

2. Вышеназванные редакции, как и само издательство, обязуются немедленно перепечатывать присланные рукописи на своих пишущих машинках, чтобы уничтожить малейшую возможность установить личность автора по почерку или по шрифту машинки[70].

У страха – как перед подлинной опасностью, так и перед гневом самодержца – глаза велики. И удивительно ли, что ведавший в ЦК идеологическими отделами Д. Шепилов в мгновение ока переродился в злейшего врага дудинцевского романа. И удивительно ли, – как 13 декабря записал в дневнике А. Гладков, – что на участившихся встречах писательского начальства с партийным

Друзин, Кожевников, Прокофьев говорили о наличии «литературного подполья», о том, что в случае возникновения событий подобных венгерским писатели займут антипартийные позиции и проч.[71]

А «Литературную Москву» пока не трогали.

8

И составители альманаха, чувствуя, что время относительной свободы истекает, торопились пуще прежнего.

Уже 25 декабря 1956 года в Гослитиздат сдан третий выпуск. В его составе роман Константина Паустовского «Начало неведомого века», «Жизнь господина де Мольера» Михаила Булгакова, повесть Владимира Тендрякова «Чудотворная», очерк Корнея Чуковского «Чехов», воспоминания Елены Усиевич, Юрия Либединского, Павла Антокольского, статья Андрея Туркова, стихи Бориса Пастернака («Ночь»), Анны Ахматовой, Михаила Светлова, Владимира Луговского, Леонида Мартынова, Семена Липкина, Роберта Рождественского и др.[72]

Однако первый предложенный вариант состава был тотчас же отклонен, поскольку издатели дули уже на воду, и небезосновательно[73].

«Определить отправной пункт разгрома трудно», – говорит Вениамин Каверин, со ссылкой на Николая Погодина утверждавший, что «кампанию начал А. Корнейчук», оскорбленный жестким разбором его пьесы «Крылья» в статье Марка Щеглова «Реализм современной драмы». Этот «литературный вельможа» был членом ЦК КПСС и

своим человеком в «высших сферах» и, в частности, на даче Хрущева. Там-то и состоялся разговор, который слышал Н. Погодин. Помянув недавнее венгерское сопротивление, Корнейчук сравнил «Литературную Москву» – ни много ни мало – с «кружком Петефи». Как известно, так называлась группа венгерских литераторов, принявших самое деятельное участие в восстании 1956 года[74].

Возможно и так. Начали, однако же, с нападения на «Заметки писателя» А. Крона, по «неверным положениям» которых центральный партийный журнал «Коммунист» проехался в редакционной статье «Партия и вопросы развития советской литературы и искусства» (1957. № 3, февраль). И почти одновременно, 20 февраля, в «Крокодиле» вышел фельетон И. Рябова «Про смертяшкиных», в издевательском тоне трактующий и альманашную подборку стихов М. Цветаевой, и вступительную статью И. Эренбурга к этой публикации.

Создатели «Литературной Москвы» попробовали сопротивляться.

«Литературная Москва», – 24 февраля написал Казакевич в редакцию журнала «Крокодил», – и впредь будет считать своим долгом содействовать в духе решений XX съезда партии реабилитации ушедших от нас, забытых и оклеветанных литераторов, восстановлению поруганных литературных репутаций. Выступление тов. Рябова мы не можем истолковать иначе как стремление остановить, задержать плодотворные и необратимые процессы в нашей общественной жизни[75].

А Эренбург, верный своей привычке обращаться не к исполнителям, но к заказчикам, отправил Шепилову дерзкое письмо:

<…> Месяц тому назад я долго беседовал с товарищами Сусловым и Поспеловым, которые меня заверяли в том, что с «администрированием» у нас покончено, что всем писателям предоставлена возможность работать и что не может быть речи о поощрении какой-либо групповщины. Вот что происходит на самом деле. <…> Вскоре после этого появилась грубая статья Рябова в «Крокодиле» под названием «Смертяшкины», поносящая память Цветаевой и упрекающая меня за предисловие. Статья Рябова не литературная критика, а пасквиль. Наши поэты самых разных литературных течений – Твардовский, Маршак, Луговской, Исаковский, Щипачев, Антокольский, К. Чуковский и другие написали в «Литературную газету» протест против статьи Рябова. Протест этот не был напечатан. Мало того, не только «Литературная газета» в отчете с собрания прозаиков, но и «Правда» – орган ЦК – выступили с нападками на Цветаеву и мое предисловие. <…> Если руководство ЦО и ЦК становятся на сторону одного литературного течения против другого, то мне остается сказать, что заверения товарищей Суслова и Поспелова не подтверждаются действительностью. Мне было бы весьма тяжело видеть, что писателям, не разделяющим литературные оценки Рябова, Кочетова и их друзей, закрыт рот и что они должны отстраниться от участия в культурной жизни страны. Я надеюсь, что Вы, как руководитель идеологического отдела ЦК, рассмотрите поднятые мною два вопроса и примете справедливое решение[76].

9

Однако решение ударить по самозваным кооператорам, и ударить так, чтобы всем неповадно было, в верхах уже приняли, поэтому письмо Эренбурга оставили без внимания, а в «Литературной газете» 5 марта опубликовали разгромную двухполосную статью Дмитрия Еремина под нарочито нейтральным названием «Заметки о сборнике „Литературная Москва“» (с. 2–3).

В ней всем досталось – М. Цветаевой и Н. Заболоцкому, С. Кирсанову, К. Ваншенкину, Ю. Нейман, Я. Акиму и, конечно, А. Крону, но особенно жесткой – вот именно что «на уничтожение» – критике был подвергнут рассказ А. Яшина «Рычаги», который даже опаснее, чем роман В. Дудинцева.

Они, эти произведения, – гласил финальный вердикт, – издержки, а не завоевания советской литературы на ее едином с партией и народом трудном и сложном, но победоносном, героическом пути[77].

И грянул…

Поначалу еще бой: на четырехдневном (!) пленуме Московской писательской организации, открывшемся одновременно с выходом статьи Дм. Еремина, говорили почти исключительно о романе «Не хлебом единым» и о втором выпуске «Литературной Москвы». Находившиеся в численном превосходстве Г. Бровман, З. Кедрина, М. Алексеев, Б. Бялик, Н. Чертова, П. Бляхин, Х. Аджемян, Ю. Бондарев, Б. Галин, А. Коптяева, В. Сафонов, В. Тевекелян, Т. Трифонова, Л. Якименко, П. Федоров, О. Писаржевский, М. Полежаева, конечно, лютовали, и особо отличилась недавняя лагерница Г. Серебрякова, которая, – как вспоминает В. Дудинцев, —

прямо плясала на трибуне, рвала гипюр на груди и кричала, что этот Дудинцев…! Вот я, говорит, я была там! Вот у меня здесь, смотрите, следы, что они там со мной делали! А я все время думала: спасибо дорогому товарищу Сталину, спасибо партии, что послала меня на эти страшные испытания, дала мне возможность проверить свои убеждения![78]

Но время, – говорит Раиса Орлова, – все же становилось иным. Проработчикам возражали. Не все «проработанные» спешили каяться[79].

Дважды бравший слово Дудинцев назвал своих свирепых критиков «паникосеятелями». Каверин отстаивал правоту альманашников доблестно, и его поддержали Л. Чуковская, М. Алигер, С. Кирсанов, А. Турков, Е. Евтушенко, Ф. Вигдорова, Л. Кабо. Хотя на них, конечно, давили. На кого-то воплями с трибуны. На кого-то закулисным шепотком, ибо «работой пленума руководил прятавшийся где-то за сценой (и так не появившийся в зале) А. Сурков»[80]. А на кого-то и начальственным рыком в тиши кремлевских кабинетов.

10

Открывавший работу пленума Константин Федин сдался первым и, похоже, без сопротивления.

Претензий к нему лично вроде бы не предъявляли, но ведь могли бы предъявить – и как члену редколлегии «Нового мира», где был напечатан вредный роман Дудинцева, и как руководителю московских писателей, санкционировавшему все оказавшиеся опасными проекты кооператоров.

Поневоле струхнешь, и Константин Александрович, который, – процитируем Чуковского, – еще недавно относился «с огромным сочувствием к „Лит. Москве“ и говорил (мне), что если есть заслуга у руководимого им Московского отделения ССП, она заключается в том, что это отделение выпустило два тома „Лит. Москвы“», а «на Пленуме вдруг изругал „Лит. Москву“ и сказал, будто он предупреждал Казакевича, увещевал его, но тот не послушался и т. д.» И, – продолжим цитату, —

тотчас же после того, как Федин произнес свою «постыдную» речь – он говорил Зое Никитиной в покаянном порыве: «порву с Союзом», «уйду», «меня заставили» и готов был рыдать. А потом выдумал, будто своим отречением от «Лит. Москвы», Алигер и Казакевича, он тем самым выручал их, спасал – и совесть его успокоилась[81].

Константин Симонов, мало того что редактор «нашкодившего» «Нового мира», так еще и член Центральной ревизионной комиссии КПСС, оказался орешком покрепче. Отдел науки, школ и культуры ЦК КПСС по РСФСР настоятельно рекомендовал ему публично отречься от ставшего токсичным Дудинцева, но он не дрогнул[82]. И только после того, как с ним дважды встретились секретари ЦК КПСС П. Поспелов и Д. Шепилов, требуя, чтобы он дал «развернутую критику романа Дудинцева и его речи на пленуме», подчинился партийной дисциплине и, – пишет Д. Шепилов в докладной записке, —

заверил нас, что без всяких колебаний, по своей личной глубокой убежденности выступит на Пленуме и подвергнет суровой критике Дудинцева, речь которого вызывает у него искреннее возмущение[83].

И 8 марта, непосредственно перед закрытием дискуссии, Симонов в ЦДЛ, действительно, выступил – правда, обращаясь к экзекуторам не от своего имени, а отстраненно, «от имени редколлегии „Нового мира“», и, правда, порицая не столько напечатанный им самим роман, сколько неосторожные выступления Дудинцева, который попытался, – процитируем, —

под внешним покровом смелости уйти от прямого, по-настоящему смелого и требующего действительного гражданского мужества ответа на вопрос – что в романе, вопреки основному замыслу автора (а я хочу продолжать в это верить), оказалось работающим не в ту сторону?

То есть Дудинцев, – по Симонову, – был виноват только в том, что посмел не покаяться.

Ведь этого, собственно, и требовали от всех, кто оказался мишенью августейшего гнева: покайтесь, и вам снисхождение будет.

11

А они всё пока не каялись – ни Дудинцев, ни Эренбург, ни Яшин, ни верховоды «Литературной Москвы».

«Читал ублюдочную статью Е. Ну их всех к чертовой матери! Надо делать свое дело», – 14 марта в письме Казакевичу откликнулся на установочную ереминскую статью и, соответственно, на весь ход писательского судилища Паустовский[84].

Вот и пытались делать – 11 апреля, уже через месяц после пленума, представив в Гослитиздат новый, взамен отвергнутого, вариант третьего выпуска своего альманаха.

Роман «Доктор Живаго», который, судя по протоколу заседания редколлегии от 31 марта, находился в редакции[85], все-таки отклонили – как целиком, так и во фрагментах. Зато остальные изменения состава скорее косметические: на месте, – вспоминает Владимир Огнев, – по-прежнему и булгаковская «Жизнь Мольера», и «Начало неведомого века» Паустовского, и «Чудотворная» Тендрякова, и стихи Ахматовой, Пастернака, Евтушенко, Мартынова, «еще что-то». Например, собственная статья Огнева о стихах, которая

была, по выражению Э. Казакевича, бомбой третьего номера. Ее не допускал к печати директор Гослитиздата Г. Владыкин, за нее шел яростный спор между цензорами, с одной стороны, и М. Алигер, Э. Казакевичем, К. Паустовским, В. Кавериным – с другой. Редактировала статью Л. К. Чуковская[86].

И этот вполне вроде бы невинный вариант «Литературной Москвы» издательские чиновники, разумеется, не приняли тоже. Ждали, надо думать, как дальше развернутся события. Хрущев, известное дело, буен, но отходчив, поэтому, может быть, оно еще само собой рассосется?

Не рассосалось – 13 мая на встрече с писателями в ЦК Хрущев громыхнул двухчасовой речью, где Дудинцева сравнил с «цыпленком», толстенный альманах назвал «грязной и вредной брошюркой»[87], а упорствующим в нигилизме литераторам напомнил, что «мятежа в Венгрии не было бы, если бы своевременно посадили двух-трех горлопанов»[88].

Последние иллюзии рассеялись, – записал для памяти Твардовский[89]. И действительно: на следующий день открылся опять-таки четырехдневный пленум правления СП СССР, где уже не давали слова отступникам от генеральной линии, зато их крошили по полной. По всей стране покатились писательские собрания, газеты запестрели статьями с проклятиями в адрес «реваншистов» и с благодарностью дорогому Никите Сергеевичу за науку. А сам он и еще подбавил жару, поручив своим помощникам:

Давайте-ка подумаем, как нам приободрить этих литераторов. Что, если в следующее воскресенье собрать всех московских писателей и артистов у меня на даче? Пусть погуляют, поудят рыбу, потом подадим им обед на свежем воздухе. Идите, распорядитесь[90].

19 мая на правительственной даче в Семеновском около трех сотен деятелей культуры, – вспоминает Алексей Аджубей, – действительно

катались на лодках, на тенистых полянах их ждали сервированные столики отнюдь не только с прохладительными напитками. Обед проходил под шатрами. Легкий летний дождь, запахи трав и вкусной еды – все должно было располагать к дружеской беседе. Но шла она довольно остро[91].

И нетрудно понять почему: как рассказывает Владимир Тендряков в документальной новелле «На блаженном острове коммунизма»,

крепко захмелевший Хрущев оседлал тему идейности в литературе – «лакировщики не такие уж плохие ребята… Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит!» – под восторженные выкрики верноподданных литераторов, которые тут же по ходу дела стали указывать перстами на своих собратьев: куси их, Никита Сергеевич! свой орган завели – «Литературная Москва»!

<…> Весь свой монарший гнев Хрущев неожиданно обрушил на Маргариту Алигер, повинную только в том, что вместе с другими участвовала в выпуске альманаха.

– Вы идеологический диверсант! Отрыжка капиталистического Запада!

– Никита Сергеевич, что вы говорите?.. Я же коммунистка, член партии…

<…> Но Хрущев обрывал ее:

– Лжете! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю!..

Осанистый Соболев <…> усердно вскакивал, услужливо выкрикивал:

– Верно, Никита Сергеевич! Верно! Нельзя им верить![92]

12

И разве могли в ответ на призыв «Куси их!» не расшириться как круг добровольных палачей, так и круг их жертв! Свои «групповщики» и «фрондеры», «реваншистские», «антисоветские», «враждебные», «демагогические» и «инакомыслящие» элементы, «остатки разгромленных в свое время партией различных мелкобуржуазных, формалистических группировок и течений» нашлись едва не в каждой из писательских организаций страны. К числу «мальчиков для битья» прибавили Даниила Гранина за рассказ «Собственное мнение» (Новый мир. 1956. № 8), Александра Володина за пьесу «Фабричная девчонка» (Театр. 1956. № 9), Семена Кирсанова за поэму «Семь дней недели» (Новый мир. 1956. № 9), Евгения Евтушенко за поэму «Станция Зима» (Октябрь. 1956. № 10) и, уж конечно, всех, кто «засветился» в «Литературной Москве» – от Ильи Эренбурга до Юрия Нагибина. В докладных записках по инстанциям отмечено было даже, что

фрондерствующая группа московских литераторов пытается оказать влияние и на другие виды искусства. Так, например, на художественном совете киностудии «Мосфильм» Э. Казакевич, А. Твардовский отстаивали вместе с автором сценария В. Тендряковым порочный кинофильм «Тугой узел», который был объявлен подлинно партийным, программным для нашего искусства произведением[93].

Ударили, естественно, и по попыткам пересмотреть историю советской литературы. «Цветаева – явление крошечное», – констатировал А. Дымшиц, заметив одновременно, что «путь Пастернака нас огорчал и огорчает по сей день»[94]. «В стихах Заболоцкого преобладает унылый и маленький мирок», – заявил Е. Долматовский[95], а питерского прозаика Петра Капицу стихи Мандельштама разочаровали «низким уровнем мастерства»[96].

Что же до членов альманашной редколлегии, то их, как это и делается обыкновенно, попытались расколоть. И на всех этих пленумах, партийных собраниях, и в печати. Они почувствовали себя оскорбленными, и 25 мая 1957 года, откликаясь на очередную газетную передовицу «Народ ждет новых книг», Александр Бек, Константин Паустовский, Владимир Тендряков отослали письмо, где сказано:

Критикуя альманах «Литературная Москва», редакция «Литературной газеты» по непонятным нам соображениям упоминает фамилии лишь четырех членов редколлегии альманаха, а именно: т.т. Э. Казакевича, М. Алигер, В. Каверина и В. Рудного.

Мы, нижеподписавшиеся, тоже являемся членами редколлегии альманаха «Литературная Москва», как это указано на заглавном листе первого и второго сборников, и полностью несем ответственность за их содержание[97].

И, воля ваша, лучше помнить этот самоотверженный жест солидарности, чем то, что со временем большинство членов редколлегии, прежде всего коммунистов, под чудовищным каждодневным давлением вынуждены были пусть не отречься от своего детища, пусть не предать своих товарищей, но все-таки покаяться.

13

Не сразу, совсем не сразу.

Уже и Д. Гранин, автор «Собственного мнения», и В. Кетлинская, поначалу публично поддерживавшая роман «Не хлебом единым», признали свои ошибки, а пристегнутые к «ревизионистам» К. Симонов, О. Берггольц, В Губарев – свои заблуждения. Уже и «„беспартийный писатель“ С. Кирсанов, серьезно отнесясь к критике своей поэмы „Семь дней недели“, заявил, что решительно переделывает свое произведение»[98]. А главные обвиняемые, – как сказано в одном из газетных отчетов, – «упорствовали в молчании», и этот, – опять же из отчетов, – «подвиг молчания» очень донимал птиц ловчих и их дрессировщиков.

Да вот пример.

Объединенное собрание парторганизаций московских писателей и правления СП СССР – для вящего устрашения – проходит не в Доме литераторов, а в Краснопресненском райкоме КПСС. Большой сумрачный зал набит битком. Установочную речь произносит кандидат в члены Президиума, секретарь ЦК Е. Фурцева, затем привычное бичевание ослушников в прениях, заранее заготовленная зубодробительная резолюция с осуждением «Литературной Москвы» и ее редакторов…

Кто за? Кто против? Те, кто против, – вспоминает В. Тендряков, – опять-таки привычно, чтобы руки не поднимать, прячутся, пригибаясь, за спинами друг у друга. Но на заданный для проформы вопрос: «Кто воздержался?» – «в первом ряду подымается рука. И зал, колыхнувшись, привстает, молчаливо и почтительно. Рука Казакевича – беспомощная, щемяще жалкая в своем одиночестве. Но она поднята, эта рука!» И, – продолжает Тендряков, – «тот, кто ее видел, может считать, что был свидетелем одного из первых проявлений гражданского мужества после казарменной эпохи Сталина. Если не самым первым…»[99]

14

Давили, впрочем, на ослушников все круче. Вот и Александр Бек сдался. Сдалась Маргарита Алигер:

Я как коммунист, принимающий каждый партийный документ как нечто целиком и беспредельно мое личное, непреложное, могу сейчас без всяких обиняков и оговорок, без всякой ложной боязни уронить чувство собственного достоинства, прямо и твердо сказать товарищам, что все правильно, я действительно совершила те ошибки, о которых говорит тов. Хрущев. Я их совершила, я в них упорствовала, но я их поняла и признала продуманно и сознательно, и вы об этом знаете[100].

На очередном собрании и Эммануил Казакевич виновато пробубнил что-то невразумительное, что товарищами по партии было с облегчением расценено как долгожданная сдача. Так что, – свидетельствует Каверин, – «только два члена редколлегии – Паустовский и я – не покаялись. Паустовский отказался, а мне как неисправимо порочному это даже не предложили»[101].

Но почему же все-таки сдались писатели-коммунисты? В порядке партийной дисциплины? Плетью обуха, мол, не перешибешь? Или надежда, что это ценой удастся продолжить свое дело, еще тлела?

15

Сегодня, 9 сентября, – написал Казакевич товарищам по редколлегии, старым и новым, – можно сказать, что третий номер альманаха, так сильно задержавшийся, в основном готов. Повести Бакланова, Тендрякова, Давурина, Ржевской, Юнги, Шаровой, рассказы Бруштейн, Кнорре, Яшина, Аргуновой – вся наша проза, по-моему, на высоком уровне. <…> У нас хороший отдел воспоминаний и заметок о прошлом. Поэзия нуждается в дополнениях – ее мало. Вопрос о публицистике и критике следует продумать. Статьи Юзовского, Кардина и Эренбурга настоящего отдела еще не составляют[102].

И планы продолжали роиться самые безумные. Как вспоминает Даниил Данин,

Эммануил Казакевич мечтал напечатать там «Рождественскую звезду» <Бориса Пастернака>. По тем временам это было цензурно неосуществимо. Следовало придумать спасительную уловку. И он ее придумал.

– Эмик, вы – гениальный редактор! – с безрадостным знанием дела сказала ему тогда СД <Софья Дмитриевна Разумовская, жена Данина>. – А что Борис Леонидович?

– Не согласился! – с досадой, но весело ответил Казакевич.

– Кажется, вы не очень огорчены? – спросила СД.

– Да! Не очень! Мы все уступаем. А он – нет! Нет и все!

Уловка же была замечательно проста: дать стихотворению заглавие (или подзаголовок – точно не помню) – «Старые мастера». Стихи мгновенно становились проходными – без жертв: вся вещь, как целое, сразу перемещалась из сферы религиозного сознания в сферу изобразительного искусства!

Однако этого-то и не захотел принять Пастернак. «Ему привиделось предательство веры», – пересказывал Казакевич[103].

Впрочем, мечты мечтами, а осторожность осторожностью, и на состоявшемся в тот же день, 9 сентября, заседании редколлегии было принято решение об исключении из третьего номера стихов Анны Ахматовой. Вот выписки из протокола:

т. Макарьев: <…> Я категорически против печатания стихов Ахматовой.

т. <Н. К.> Чуковский: Из того, что имеется, я категорически против помещения в юбилейном номере Ахматовой и Евтушенко.

т. Алигер: <…> Следует снять стихи Ахматовой[104].

16

Однако добровольные вивисекции не помогли. Не помогла и замена рискованных текстов на новые.

Информация о том, что третий выпуск «Литературной Москвы» подготовлен и сдан в производство, появилась в бюллетене «Московский литератор» 2 декабря 1957 года. А 14 марта уже 1958 года на совещании в Гослитиздате, где рассматривался очередной вариант состава, было признано:

Редколлегия недостаточно строго отнеслась к отбору стихов А. Твардовского. Вызывает удивление включение таких стихов, как «Все учить вы меня норовите…» и «Есть что-то в долголетьи…».

В. Корнилов. – Шофер. – Очень слабая вещь, плохой стих. Хотя это и тема современности, но она подана как в пьесе «Трое едут на целину»[105]. Много словесных огрехов. Нельзя так целину и людей целины подавать[106].

И принято решение:

Обратиться в Секретариат Союза писателей с просьбой оказать помощь в работе над сборником. <…> В срочном порядке подыскивать для сборника современные вещи[107].

Однако и это не помогло, так что 11 июня общее собрание московских писателей постановило вообще прекратить издание альманаха «Литературная Москва».

Протестующее письмо Эммануила Казакевича:

Если работа редколлегии «Литературной Москвы» и особенно моя, как главного редактора, признана плохой, то ясно, что надо новую редколлегию и нового главного редактора, но выход альманаха, так хорошо и верно задуманного, не должен быть прекращен, —

не было принято во внимание[108]. Но почти год прошел, пока в марте уже 1959 года Президиум СП СССР поставил финальную точку: «Выпуск третьего сборника Литературная Москва признан нецелесообразным»[109].

17

Вот, собственно, и все. Кооперативная эра в истории оттепели завершилась, едва начавшись. И многое ее современникам стало ясно.

Что в советской литературе, – как применительно к другому поводу сказала Лидия Чуковская, – «граница охраняема, но неизвестна»[110], и понять, где именно она в данный момент проходит, можно только путем проб и ошибок.

Что за легальные проекты, тормозящие перед этой границей, уже не сажают, не исключают из партии, Союза писателей и вообще не выталкивают из публичного пространства.

Что, – процитируем Вениамина Каверина, – никакое подлинное общественное дело, оставаясь в легальном поле, невозможно, «если оно не опирается (или слабо опирается) на официальный, находящийся под присмотром аппарат»[111].

И наконец, что даже благонамеренные «совписы» – это уже не стадо, покорно голосующее за все, что им велено, а источник постоянного беспокойства для власти, особенно если они, «совписы», объединяются для какого-то дела.

И что, соответственно, следить за ними надо неусыпно.

Вот и прикрыли вроде бы «Литературную Москву» навсегда, а Отдел науки, школ и культуры ЦК КПСС по РСФСР 24 февраля 1959 года бдительно информирует инстанции о том, что, по сообщению главного редактора «Литературы и жизни» Виктора Полторацкого,

за последнее время в литературных кругах ведутся разговоры о пребывании в Ялте группы писателей, связанной с альманахом «Литературная Москва». Недавно в Ялту выехали: К. Паустовский, А. Арбузов, М. Алигер, В. Каверин, Э. Казакевич, В. Рудный и др. Поездка данной группы писателей в Ялту накануне III Всесоюзного съезда писателей СССР расценивается литературными кругами как своеобразный предсъездовский маневр, являющийся следствием остатков групповщины среди части писателей.

Как предполагает В. Огрызко,

вожди охранителей очень боялись, что либералы смогут консолидироваться и взять реванш за поражение на учредительном съезде писателей России. <…> Охранители опасались, как бы либералы на съезде на пост руководителя Союза не выдвинули бы Константина Паустовского. В этом случае забаллотировать кандидатуру Паустовского было бы очень сложно[112].

Эти подслушанные разговоры кажутся властям настолько опасными, что 26 февраля уже и председатель КГБ А. Шелепин отсылает докладную записку, что, мол,

писатели Паустовский, Казакевич, Каверин, Рудный и поэтесса Алигер, собравшись в январе с. г. в Доме творчества в Ялте <…> оживленно обсуждали между собою вопросы развития советской литературы, которая, по их мнению, находится в неблагополучном состоянии.

Основной причиной такого положения они считают наличие в руководящем ядре писателей Софронова, Грибачева, Первенцева, Поповкина, Кочетова, без «разоблачения» которых нельзя якобы добиться консолидации писательской интеллигенции <…>.

Казакевич, Алигер и другие полагают, что на предстоящем 3‐м съезде писателей СССР «кто-то» все-таки выступит и разгромит «софроновцев». Скорее всего это, по их мнению, сделает Твардовский или Панферов, но, возможно, Сурков или Полевой[113].

Так мало того. 16 мая заведующий Отделом науки, культуры и школ ЦК КПСС по РСФСР Н. Казьмин, со ссылкой на своего постоянного информатора В. Полторацкого, вновь тревожит начальство вестями «о настроениях среди писателей, группировавшихся ранее вокруг альманаха „Литературная Москва“».

Эти писатели, – говорится в письме, —

неоднократно собирались и обсуждали наиболее актуальные вопросы современной советской литературы. Многие из этих писателей дважды встречались в г. Ялте. Последняя встреча в Ялте особенно вызывает большую тревогу в смысле активизации данной группы, ее попытки развернуть проповедь прежних политически вредных взглядов.

Следует отметить, что среди писателей, собиравшихся в Ялте, нет единой точки зрения на формы и методы проведения своей линии в литературе. Существует два мнения – Э. Казакевича и К. Паустовского. Э. Казакевич считает, что следует продолжать линию молчания и таким образом оказывать свое влияние. Его поддерживают В. Каверин и В. Рудный. К. Паустовский ратует за развертывание активных действий. К. Паустовский так объяснил свою позицию: «Пастернаку ничего не сделали. Теперь не садят в тюрьму. Ничего и нам не сделают. Не могут что-либо сделать: боятся мнения международной общественности. Теперь не так легко обидеть писателя. Настало время и нам выступить». К. Паустовского активно поддерживает В. Тендряков.

К. Паустовский выдвинул идею о занятии командных высот в периодических печатных изданиях людьми, близкими к писателям, группировавшимся ранее вокруг альманаха «Литературная Москва». Он поставил также вопрос о необходимости завладения умами талантливой творческой молодежи[114].

18

У страха, еще раз напомним, глаза велики. Но на этот раз обошлось, как будет обходиться и во все следующие разы.

Возможно, – снова вернемся к высказываниям А. Шелепина, – потому что,

несмотря на близость между Паустовским, Казакевичем и другими лицами названной группы писателей, спаянностью она не отличается, и даже, наоборот, заметно настороженное отношение этих писателей друг к другу[115].

А возможно, потому что настоящих буйных в писательской среде еще не народилось, и недавний нобелевский скандал с Пастернаком изрядно остудил даже самых строптивых.

Во всяком случае, на III съезде писателей СССР, прошедшем 18–23 мая 1959 года в Большом Кремлевском дворце, с подрывными речами не выступил никто. О «Литературной Москве», да и о «Докторе Живаго» уже не упоминали. Основной докладчик А. Сурков, напротив, благодушно отметил:

Большинство тех, кто допускал ошибочные высказывания или искаженно изображал в произведениях явления действительности, осознали свои недавние заблуждения и проявили стремление освободиться от них в дальнейшей своей литературной деятельности.

Так что Хрущев, произнесший там речь, мог сменить остерегающее рычанье на примирительный тон:

Вы можете сказать: критикуйте нас, управляйте нами, если произведение неправильное, не печатайте его. Но вы знаете, как нелегко сразу решить, что печатать, а что не печатать. Легче всего не печатать ничего, тогда и ошибок не будет… Но это будет глупость. Следовательно, товарищи, не взваливайте на правительство решение таких вопросов, решайте их сами, по-товарищески.

Узда ослабла, и оттепель на три с половиной года вновь вернулась – вплоть до истребительного похода самодержца в Манеж 1 декабря 1962-го.

«Стрела выпущена из лука, и она летит, а там что Бог даст»[116]
Жизнь и необыкновенные приключения «Доктора Живаго» в Советской России

Я сделал, в особенности в последнее время (или мне померещилось, что я сделал, все равно, безразлично) тот большой ход, когда в жизни, игре или драме остаются позади и перестают ранить, радовать и существовать оттенки и акценты, переходы, полутона и сопутствующие представления, надо разом выиграть или (и тоже целиком) провалиться, – либо пан, либо пропал.

(Из письма Бориса Пастернака Ольге Фрейденберг от 24 января 1947 года; т. 9, с. 485)
1

Над своим романом Пастернак работал десять лет: с декабря 1945‐го по декабрь 1955 года.

Рассчитывал ли он на публикацию?

На первых порах, вероятно, да.

Во всяком случае, уже в октябре 1946 года в ответ на приглашение Константина Симонова, недавно назначенного главным редактором «Нового мира», Пастернак предложил ему не стихи, а прозу – «роман, объемом предположительно в 20 печатных листов» (Т. 9. С. 475). Правда, с заключением договора и выплатой обещанного двадцатипятипроцентного аванса в десять тысяч рублей вышла проволочка, и 6 декабря Пастернак через Лидию Чуковскую, работавшую тогда в отделе поэзии, попросил передать Симонову, «что если журнал не окажет ему этой материальной поддержки, то он не даст ни строки стихов» (Т. 11. С. 402). Симонов, по словам Чуковской, этим ультиматумом был оскорблен[117], однако необходимые распоряжения отдал, и 23 января 1947 года был подписан договор на публикацию в «Новом мире» романа «Иннокентий Дудоров: Мальчики и девочки» объемом (уже правда) в 10 авторских листов и со сроком сдачи в августе 1947 года.

Увы, но поступившие в редакцию стихи («Март», «Зимняя ночь», «Бабье лето»[118]) опубликованы все-таки не были, и даже публикация переводов из Ш. Петефи отклонена (Т. 9. С. 498). Не сложилось и с романом, замысел которого принято считать «боковым» по отношению к будущему «Доктору Живаго», – весной 1947 года, как рассказывает Эмма Герштейн, «в редколлегии журнала уже установилось отрицательное отношение к этому еще незавершенному произведению, в которое Борис Леонидович вкладывал всю страсть своей души» (Т. 11. С. 393).

Подробности в этом случае (как и почти во всех последующих) нам неизвестны, но известно, что роман был отклонен редакцией не ввиду его «контрреволюционности», а под более благовидным предлогом – как не представленный в срок. И «в феврале 1949 года»[119] редакция «Нового мира» даже подала на Пастернака в суд о взыскании с него аванса за произведение, не представленное в срок[120].

Деньги, полученные от журнала, были к тому времени, разумеется, уже истрачены, 25-тысячный тираж «Избранного» в издательстве «Советский писатель» не был отпечатан по распоряжению А. Фадеева[121], набор «Избранных переводов» рассыпан, денежных поступлений ждать было неоткуда, так что Пастернаку пришлось срочно засесть за перевод «Фауста», с тем чтобы полученный гонорар пошел на уплату истраченного аванса[122]. Да и тут Пастернак 9 апреля 1949 года вынужден был, смирив гордость, официально обратиться к Симонову «<…> с просьбою удовлетвориться половиною погашенного мною долга и простить мне остальную» (Т. 9. С. 563–564)[123].

Тем самым отношения с «Новым миром» были прерваны на семь лет, а работа над романом, хотя и с вынужденными перерывами, продолжалась. И продолжилось настойчивое стремление Пастернака еще до журнальной публикации вывести «Доктора Живаго» в публичную плоскость, то есть познакомить с ним максимально большое число читателей.

Сначала, впрочем, скорее слушателей.

2

Уже 3 августа 1946 года на даче в Переделкине состоялось первое чтение начальных глав – на нем, как вспоминает З. Н. Пастернак, – «присутствовали Федин, Катаев, Асмусы, Генрих Густавович <Нейгауз>, Вильмонт, Ивановы, Нина Александровна Табидзе и Чиковани».

И уже тогда, кстати сказать, прозвучал первый тревожный звоночек.

На другой день после чтения к нему зашел Федин и сказал, что он удивлен отсутствием упоминаний о Сталине, по его мнению, роман был не исторический, раз в нем не было этой фигуры, а в современном романе история играет колоссальную роль (Т. 11. С. 226).

Зинаида Николаевна, сколько можно понять, обеспокоилась, а Борис Леонидович вовсе нет. 9 сентября чтения на даче продолжены.

А как нарочно, – записывает в дневник Корней Чуковский, – в этот день, на который назначено чтение, в «Правде» напечатана резолюция Президиума ССП, где Пастернака объявляют «безыдейным, далеким от советской действительности автором». Я был уверен, что чтение отложено, что Пастернак горько переживает «печать отвержения», которой заклеймили его. Оказалось, что он именно на этот день назвал кучу народа: Звягинцева, Корнелий <Зелинский>, Вильмонт и еще человек десять неизвестных[124].

И так месяц за месяцем, год за годом.

Открытые чтения – как у себя дома, так и в домах близких (или, случалось, совсем не близких) знакомых – шли и шли вплоть до 1956 года.

Можно, конечно, сказать, что такого рода устные презентации текста, живущего пока еще в рукописи, «в добрых нравах литературы», как заметила бы Ахматова. Традиция в узком кругу читать не только стихи, но и прозу берет начало еще в допушкинскую эпоху. Однако «столетье с лишним – не вчера», обстоятельства времени и места радикально переменились, и Ахматова тщательно выбирала, кому она рискнет довериться.

Совсем не то что Пастернак.

«Не понимаю, какие люди кругом», – 7 февраля 1947 года после одного из таких чтений помечает в дневнике Лидия Чуковская (Т. 11. С. 408). И вполне понятно, что слухи о подозрительных сборищах расходятся по всей Москве, достигая и тех, кого в друзья к Борису Леонидовичу никак не запишешь. Побывав 5 апреля того же года на очередной встрече (на этот раз – в доме литератора П. А. Кузько), Чуковская заносит в дневник: «Уже через несколько дней ненавистник Пастернака, Кривицкий, кричал в редакции нечто угрожающее о подпольных чтениях контрреволюционного романа» (Там же. С. 412).

В этой по-репортажному подробной записи Чуковской[125] все, кстати, выразительно. И то, что среди гостей Павла Авдиевича Кузько была не только «пожилая Муза Николаевна (секретарша Симонова)», но и старый симоновский друг Борис Агапов, который в сентябре 1956 года подпишет редакционное письмо Пастернаку с отказом от публикации в «Новом мире». И то, что о «подпольных чтениях контрреволюционного романа» кричал не кто-нибудь, а симоновский заместитель А. Ю. Кривицкий, который тремя месяцами ранее скрепил своей подписью договор о журнальной публикации «Иннокентия Дудорова».

Как же было не бояться, что опасная новость дойдет не только до литераторов-«ненавистников», но и до «всеслышащих ушей» с Лубянки?

Пастернак не боялся.

И более того – с неслыханной по тем временам дерзостью он еще и пустил свой роман по рукам.

3

Уже летом 1948 года машинописные копии первой книги были разосланы Ольге Фрейденберг, Сергею Спасскому, Анне Ахматовой в Ленинград, Ариадне Эфрон в ссылку и пр. А в декабре один экземпляр через советника новозеландского посольства Пади Костелло был передан и сестрам в Англию вместе с просьбой:

Если вы знаете хорошую русскую переписчицу на машинке и можно достать немножко денег из следуемых мне откуда-нибудь для ее оплаты, постарайтесь размножить список экземплярах в трех и тщательно сверьте, чтобы потом можно было почитать узкому кругу интересующихся, начиная с Боуры, Шиманского и других. <…> Покажите вашим Катковым, Набоковым и пр. (Т. 9. С. 555)[126].


В первый же день знакомства Андрей Вознесенский получил от Пастернака рукопись романа и тетрадку стихов[127].

Машинистки – Марина Казимировна Баранович, Людмила Владимировна Стефанович, Татьяна Ивановна Богданова и только ли они? – трудились без устали[128].

Среди тех, кто еще в рукописи познакомился либо со всем романом, либо с его значимыми фрагментами, литераторы Валерий Авдеев, Виктор Ардов, Ольга Берггольц, Наталия Бианки, Николай Богословский, Наталия Векстерн, Юрий Верховский, Андрей Вознесенский, Сергей Дурылин, Евгений Евтушенко, Николай Замошкин, Вениамин Каверин, Александр Кочетков, Кайсын Кулиев, Евгения Кунина, Константин Локс, Николай Любимов, Мария Петровых, Евдоксия Никитина, Александр Письменный, Петр Семынин, Николай Смирнов, Николай Стефанович, Анастасия Цветаева, Симон Чиковани, Николай Чуковский, Варлам Шаламов, Николай Эрдман; филологи Михаил Бахтин, Эмма Герштейн[129], Павел Гринцер, Илья Зильберштейн, Нина Муравина, Владимир Топоров; искусствоведы Михаил Алпатов, Николай Анциферов; композитор Сергей Прокофьев[130]; артисты Алексей Баталов, Елена Гоголева, Николай Голубенцев, Дмитрий Журавлев, Алексей Консовский, Борис и Василий Ливановы, Нина Ольшевская, Фаина Раневская; художники Петр Кончаловский, Владимир Фаворский; пианисты Генрих Нейгауз, Мария Юдина; Татьяна Некрасова и другие сотрудники Толстовского музея в Москве; вдовы Андрея Белого и Михаила Пришвина, жена архитектора Виктора Веснина, дочь композитора Скрябина, внучка Льва Толстого Софья Андреевна, их родственники, друзья, соседи, однокашники, сослуживцы…

Да кто угодно.

Именно что кто угодно, все, кому это может быть интересно.

«С рукописью поступай как найдешь нужным, давай читать кому хочешь, с оговорками, что она не правлена» (из письма Сергею Спасскому от 14 августа 1948 года; Т. 9. С. 537).

«Можешь дать рукопись посмотреть, кому захочешь», – 30 ноября 1948 года пишет Пастернак Ольге Фрейденберг (Там же. С. 553).

«Если позвонит Ольга Никол<аевна> (из Искусства) скажи, что если у нее будет время читать и ей будет интересно, я дам ей почитать на несколько дней роман» – это из письма З. Н. Пастернак от 22 сентября 1948 года (Там же. С. 540).

Или вот, 10 октября того же года посылая рукопись Ариадне Эфрон в ссылку:

Когда прочтешь рукопись и у тебя не будет настоятельной, непреодолимой потребности показать ее еще кому-ниб<удь>, я попрошу тебя переслать ее таким же порядком: г. Фрунзе, почтамт, до востребования, Елене Дмитриевне Орловской (Там же. С. 542)[131].

Из записки, которую Т. Иванова датирует 1949 годом:

Если рукопись моей прозы свободна, то передайте ее, пожалуйста, Зине. Если Вам или Коме, или кому-нибудь из Ваших хочется кому-нибудь ее показать, держите сколько хотите[132].

Из письма Марине Баранович от 15 сентября 1955 года:

Нельзя ли было бы из двух Ваших экземпляров дать один на быстрое срочное прочтение интересующимся и достойным, т. е. заслуживающим этой Вашей милости <…>. Это – Журавлевская группа, т. е. он, Аля, с которой Вы познакомились и страшно полюбились ей, ее тетя и все, кого они придумают[133].

Можно было просто «с улицы» позвонить ему, – как это сделала Татьяна Эрастова, еще школьница, – заехать на Лаврушинский, взять на несколько месяцев одну из папок, и он, получая ее назад, спросит:

– Да, а книгу у вас все время читали, она зря не лежала?

– Ну что вы! Все читали! (Т. 11. С. 567).

Ариадна Эфрон Пастернаку от 26 октября 1955 года:

Ко мне приходила одна очень милая окололитературная девушка, мамина почитательница и подражательница, она, кстати, говорила мне, что у ее знакомых «ребят» (тоже почитателей и подражателей) уже есть экземпляры твоего романа, что они у кого-то достали и перепечатали – не знаю, как это может быть?[134]

И вот еще, уже из воспоминаний Михаила Поливанова:

Наше поколение, поколение, прочитавшее «Доктора Живаго» в пятидесятые годы, никогда не уйдет от формообразующего влияния его идей. <…>

Нас было не так много в то первое время, читавших уже роман, и это сразу ставило нас в особые, доверительные отношения. Я вспоминаю, как году в 1949 зимой, на концерте Рихтера в зале Клуба ЗИС, в перерыве меня познакомили с молодой женщиной, немного старше меня, объяснив ей, что я тоже читал «Доктора Живаго». Ее первый вопрос был, а как я отношусь к христианским идеям романа и не вызывают ли они у меня протеста (Т. 11. С. 467).

Но дадим, наконец, слово и самому Пастернаку:

<…> я почувствовал, что только мириться с административной росписью сужденного я больше не состоянии и что сверх покорности (пусть и в смехотворно малых размерах) надо делать что-то дорогое и свое, и в более рискованной, чем бывало, степени попробовал выйти на публику. «Рискованной» я сказал в том смысле, что я ждал от этого только неудачи и эстрадного провала. И представь себе, это принесло одни радости. На моем скромном примере я узнал, какое великое множество людей и сейчас расположено в пользу всего стоящего и серьезного (Т. 9. С. 398).

Так – в письме Сергею Дурылину от 29 июня 1945 года – сказано Пастернаком еще не о «Докторе Живаго». Но к роману применимо еще в большей мере.

И что это как не первый в Советской России самиздат или, здесь уместнее воспользоваться изначальной формулой Николая Глазкова, самсебяиздат?

4

Объясняемый не столько авторским нетерпением, сколько тем, что, по словам Исайи Берлина, встречавшегося с Пастернаком летом 1956 года, «в 1956 году его отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным»[135].

И постепенно окрепло ощущение, что этому политическому режиму его роман не просто не нужен – он ему враждебен.

Я, – обращается Пастернак к Е. Д. Орловской 21 апреля 1951 года, – роман пишу, мысленно видя его напечатанной книгой; но когда именно его напечатают, через десять месяцев или через пятьдесят лет, мне неведомо и одинаково безразлично: промежуточные сроки для меня нулевого значения, их тоже не существует (Т. 9. С. 673).

Эта проза, по объему очень большая, совершенно непригодна для печатания (из письма Зельме Руоф от 10 декабря 1955 года (Т. 10. С. 115).

«<…> мой роман не может быть напечатан», – повторяет он в письме тому же адресату от 12 мая 1956 года (Т. 10. С. 137).

«Но мало надежд, что он скоро у нас появится», – из письма Л. Воронцовой от 25 июля 1956 года (Т. 10. С. 148).

Мало надежд…

Однажды, – вспоминает Ольга Ивинская, – теплым осенним вечером после моей очередной поездки в Москву мы гуляли с Борей по нашему длинному мосту через Самаринский пруд, и он сказал мне:

– Ты мне верь, ни за что они роман этот не напечатают. Не верю я, чтобы они его напечатали! Я пришел к убеждению, что надо давать его читать на все стороны, вот кто ни попросит – всем надо давать, пускай читают, потому что не верю я, что он появится когда-нибудь в печати[136].

Всем надо давать…

И действительно, вспоминая «теплое лето 1955 года», Наталья Трауберг перечисляет его приметы: «Из лагерей возвращались друзья, пели „По тундре…“ и „Таганку“, читали „Доктора Живаго“, которого Борис Леонидович давал буквально всем, кто приедет»[137].

Словом, – как отмечено в докладной записке генерала Серова, – «<…> рукопись романа получила хождение в литературных кругах»[138].

И только ли в литературных?

5

Начиная с 1954 года, – рассказывает З. Н. Пастернак, – Борю стало посещать много корреспондентов из западных стран. <…> Меня пугало количество иностранцев, начавших бывать в доме. Я несколько раз просила Борю сообщить об этом в Союз писателей и получить на эти приемы официальное разрешение. Боря звонил Б. Полевому в иностранную комиссию, и тот сказал, что он может принимать иностранцев и делать это нужно как можно лучше, чтобы не ударить лицом в грязь (Т. 11. С. 226).

Говорил ли он им о романе, показывал ли его?

И если показывал, то предполагал ли, что иностранцы заинтересуются и предложат публикацию – пусть и не в СССР?

До весны 1956 года, вероятно, нет.

«Одно могу сказать о том времени: ни Боре, ни мне не приходили тогда мысли о публикации романа за рубежом», – утверждает Ольга Ивинская[139].

Как бы мало ни было надежд на издание в СССР, совсем и сразу отказаться от этого шанса Пастернак не мог.

Нужно было попробовать. Или, по крайней мере, сделать вид, что попробовал.

Поэтому – в нарушение общепринятых правил литературного этикета – «Доктор Живаго» был одновременно (или почти одновременно) предложен сразу нескольким советским публикаторам: журналам «Новый мир» и «Знамя», сборнику «Литературная Москва», затевавшемуся тогда же кооперативному издательству «Современник», а позднее и Гослитиздату.

6

Здесь, впрочем, много неясного.

Неизвестно даже, когда роман поступил в редакции «Нового мира» и «Знамени».

В январе: «<…> В начале 1956 года мама отнесла рукопись в „Знамя“ и в „Новый мир“», – рассказывает дочь Ольги Ивинской Ирина Емельянова?[140]

«Ранней весной 1956 года», – как свидетельствует Е. Б. Пастернак?

В апреле, – как утверждается в докладной записке председателя КГБ СССР Ивана Серова от 24 августа 1956 года?

Или еще позже, уже летом? «Его роман лежал в редакции примерно два месяца в ожидании возвращения Симонова из отпуска», – сказано в дневниковой записи Константина Федина от 14 августа 1956 года[141].

С этим надо бы разобраться.

И начать стоит со «Знамени».

7

Хотя бы потому, что именно здесь еще в апреле 1954 года были опубликованы «Стихи из романа»[142], и Пастернак в письме Ольге Фрейденберг особо отметил, что «…слова „Доктор Живаго“ оттиснуты на современной странице, запятнаны им!» (Т. 10. С. 25).

Рассказывая о предыстории этой публикации, Владимир Огнев называет имя члена «знаменской» редколлегии Веры Инбер. Это она взялась отнести «стихи в „Знамя“, где ее „слушается Вадим“, и «чудо случилось. Стихи увидели свет <…>»[143].

Не исключено, что все так и было. Хотя – highly likely – с еще большей вероятностью можно утверждать, что и в этом сюжете, и в более поздних пересечениях Пастернака с чужим для него «Знаменем» решающую роль сыграли особые отношения Ольги Ивинской с Вадимом Кожевниковым. В начале 1930‐х годов, – сообщает Надежда Кожевникова, – «у них с папой был роман, я думаю, это был первый роман в ее жизни»[144]. «Человеком, которому небезразлична моя собственная судьба» называет Кожевникова и сама Ивинская[145].

Вполне – опять-таки highly likely – можно допустить, что и роман в «Знамя» был передан таким же образом – приватно, без регистрации в редакции и непосредственно самому главному редактору. Тот прочел – и отказал: в устном разговоре то ли с Ивинской, то ли с самим Пастернаком. Об этом разговоре («Я сейчас же позвонил ему <…>») Кожевников 7 декабря 1956 года напоминает и на совещании в ЦК[146].

Во всяком случае, в «знаменском» архиве нет никаких следов движения романа по редакционным коридорам. Нет этих следов и ни в письмах самого Пастернака, ни в воспоминаниях близких ему людей.

Единственное, что осталось, – скупые воспоминания Надежды Кожевниковой:

Папа пересказал мне потом слова Бориса Леонидовича: «Спасибо, что вы не учите меня писать, а только предлагаете мне сокращения и объясняете, почему они необходимы». На этом писатель и редактор и разошлись[147].

Разошлись они тогда, впрочем, не окончательно – в сентябре того же 1956 года, то есть тогда, когда партийное руководство было уже осведомлено, что Пастернак передал за границу «злобный пасквиль на СССР»[148], в «Знамени» под общим названием «Новые строки» появились восемь его стихотворений, не входящих в цикл «Тетрадь Юрия Живаго».

И вот они-то как раз вызвали скандал, не выплеснувшийся, впрочем, в публичную сферу.

Партийное руководство неожиданно оценило эту публикацию (и особенно входящее в нее стихотворение «Быть знаменитым некрасиво…») как пропаганду «безыдейности». Собрав 16 октября редколлегию «Знамени», Вадим Кожевников сообщил, что на недавней встрече в ЦК КПСС

<…> т. Суслов говорил о том, как нужно относиться к нашим врагам, какую тактику они применяют. Он сказал тогда, что «вы, т. Кожевников, сами допустили очень большую ошибку и вот наиболее она зрима и вызывает возмущение в этом стихотворении, которым вы плюете в лицо советской литературы».

Объяснение Кожевникова[149] «принято не было», и разговор был продолжен на Секретариате ЦК,

на котором разбирался ряд ошибок, допущенных нашей литературой и печатными органами. На нем выступали и Суслов и Пономарев и другие и оценили как большую ошибку в публикации журналом «Знамя» этого стихотворения и цикла[150].

Предполагалось, судя по словам Кожевникова, и дальнейшее разбирательство этого инцидента на Президиуме Союза писателей. Однако оно не состоялось, шумиху, видимо, решили не раздувать, и в итоге на подборку стихов Пастернака не появилось ни одного отклика в советской печати.

Что же касается самого «Доктора Живаго», то экземпляр рукописи, находящийся ныне в фондах РГАЛИ, 17 мая 1961 года, то есть спустя почти год после смерти Пастернака, был отправлен в КГБ при СМ СССР вместе с сопроводительным письмом, где сказано:

Направляю рукопись романа Б. Пастернака «Доктор Живаго», которая в свое время была получена редакцией от автора и отклонена.

Рукопись хранилась в сейфе редакции.

Отв. секр. ред. ж-ла «Знамя» В. Катинов
8

А вот историю с «Новым миром» придется, видимо, разбить на две части: до и после августа 1956 года.

С первой все понятно, то есть так же непонятно, как и со «знаменской». Роман в редакции, безусловно, находился (по крайней мере, летом 1956 года)[151], но не был, вопреки правилам, ни зарегистрирован в установленном порядке, ни передан на внутреннее рецензирование, не обсуждался на заседаниях редколлегии.

Роман «Доктор Живаго» долго лежал у меня в редакторском столе, – в беседе с Львом Копелевым вспоминает Георгий Владимов, с августа 1956 года работавший в отделе прозы «Нового мира». – Начальство колебалось: печатать – не печатать, давайте подождем. Ну, в конце концов вернули Пастернаку[152].

И еще одно свидетельство, уже Ольги Ивинской:

Кривицкий не случайно говорил, что журнал только главами подымет роман. Это потому, что они все принять, конечно, не могут; просто они хотят избежать острых углов и напечатать то, что можно напечатать без боязни[153].

«У тебя в журнале, у тов. Кожевникова <и> в Гослитиздате несколько месяцев лежала эта рукопись и ни у кого не вызвало это чувства протеста», – 7 декабря 1956 года выговаривает Симонову Поликарпов на совещании в ЦК КПСС по вопросам литературы[154]. «Время шло, а роман все еще не был опубликован. И отрицательных отзывов не было никаких»[155]. «Посланные в журналы экземпляры романа лежали там мертвым грузом <…>», – в комментариях к «Доктору Живаго» подтверждают Е. Б. и Е. В. Пастернак (Т. 4. С. 655).

И воля ваша, но это странно. Как применительно к Пастернаку, которого, судя по отсутствию в письмах упоминаний об этом сюжете, нимало не беспокоила судьба собственной рукописи, переданной в редакцию. Так и применительно к редакционной политике: ведь речь шла не об ординарной рукописи малоизвестного автора, с которой допустимы проволочки, а о большом произведении крупного как минимум писателя.

Такое впечатление, что и автор, и его потенциальные публикаторы онемели, столкнувшись с задачей, решение которой лежало за пределами их возможностей.

9

Иначе, с обоюдным раздражением, прорывавшимся наружу, разворачивались взаимоотношения Пастернака уже не с литературными чиновниками, а с писателями-энтузиастами, которые на волне пригрезившегося им «идеологического нэпа»[156] затеялись выпускать кооперативный сборник «Литературная Москва»[157], а в перспективе намеревались организовать еще и кооперативное же издательство «Современник»[158].

Наивное благородство тех, кто в противовес официальной казенщине мечтал о советской литературе с (хотя бы относительно) человеческим лицом, очевидно. Как очевидно и неприятие, с каким встретил эти инициативы Пастернак, чье – напомним еще раз слова Исайи Берлина – «отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным».

Какая-то, – пересказывает его слова Лидия Чуковская в дневниковой записи от 28 января 1956 года, – странная затея: все по-новому, показать хорошую литературу, все сделать по-новому. Да как это возможно? К партийному съезду по-новому? Вот если бы к беспартийному – тогда и впрямь ново. <…> Конечно, если убить всех, кто был отмечен личностью, то может и это сойти за прозу… Но я не понимаю: зачем же этот новый альманах, на новых началах – и снова врать? Ведь это раньше за правду голову снимали – теперь, слух идет, упразднен такой обычай – зачем же они продолжают вранье? (Т. 11. С. 431).

О том же в июньском письме Пастернака Ольге Ивинской:

<…> вообще говоря, я теперь предпочитаю «казенные» журналы и редакции этим новым «писательским», «кооперативным» начинаниям, так мало они себе позволяют, так ничем не отличаются от официальных. Это давно известная подмена якобы «свободного слова» тем, что требуется, в виде вдвойне противного подлога (Т. 10. С. 145).

Или вот процитируем воспоминания Николая Любимова:

Когда в самый разгар хрущевского «либерализма», длившегося до венгерских событий 1956 года, Казакевич <…> пристал к Борису Леонидовичу с ножом к горлу – дать что-нибудь для редактируемого им альманаха «Литературная Москва», Борис Леонидович спросил:

– А, собственно, почему я непременно что-то должен дать для вашего альманаха?

– Лучше ж нам, чем Кочетову, – настаивал Казакевич.

– А для меня что вы, что Кочетов – я между вами никакой разницы не вижу, – выпалил Борис Леонидович (Т. 11. С. 635).

Тем не менее в первый выпуск «Литературной Москвы» он все-таки дал и стихи, и «Заметки к переводам шекспировских трагедий».

Стихи (по неизвестной причине) не пошли, о чем 3 февраля 1956 года Пастернак едва ли не со злорадством известил директора Гослитиздата А. К. Котова:

Я счастлив был узнать от Казакевича, что стихи в альманах не попали, мне так этого не хотелось! Может быть, на мое счастье и заметки о Шекспире не будут помещены? (Т. 10. С. 130).

Однако «Заметки» вышли, и составители «Литературной Москвы» продолжили просить Пастернака о сотрудничестве.

Тогда он дал им роман.

Когда, кстати?

Дмитрий Быков, утверждающий, что только «после того как роман был возвращен „Новым миром“ с подробным письмом от редколлегии»[159], явно ошибается.

Во всяком случае, в письме Константину Паустовскому от 12 июля 1956 года, то есть за два месяца до «новомирской» отповеди, Пастернак уже упоминает, что роман находится в редакции «Литературной Москвы», предупреждая при этом, что «вас всех остановит неприемлемость романа, так я думаю. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано» (Т. 10. С. 144–145). И можно согласиться с мнением Е. В. Пастернак и М. А. Рашковской, комментаторов этого письма, что «Доктор Живаго» (или отрывки из него) был передан для публикации во втором выпуске «Литературной Москвы» (Т. 10. С. 145)[160], который собирался как раз весной – летом, а к печати был подписан 26 ноября 1956 года.

10

И составители альманаха, мечтавшие не «зависеть от коммерческих соображений и от начальства – выпускать малыми тиражами, но максимально свободно то, что пишут»[161], испугались. Отчетливая контрреволюционность романа для них, стремившихся всего лишь либерализовать советскую литературную действительность, была неприемлема, как, равным образом, и для Пастернака была неприемлемой осторожность и половинчатость

этих, якобы свободных, писательских журналов. Лучше уж, – вспоминает его слова Е. Б. Пастернак, – государственные, в них все ясно, что можно говорить, а что нет. А тут вроде все можно, тогда как из чувства взятой на себя ответственности они боятся вообще что-либо сказать (Т. 11. С. 698).

Для отказа нашелся, разумеется, благовидный повод:

В «Докторе Живаго» около сорока печатных листов – уже поэтому он не мог появиться в нашем сборнике, для которого мы с трудом выбивали из Гослита в лучшем случае пятьдесят. Но, – продолжает рассказ Вениамин Каверин, – была и более серьезная причина: роман не понравился Казакевичу, который отозвался о нем очень резко.

– Вы можете представить себе Пастернака, который пишет о колхозах? – с раздражением спросил он меня.

– Не без труда.

– Ну вот. А он пишет – и очень плохо. Беспомощно. Есть прекрасные главы, но он не отдаст их нам.

– Как вы думаете, почему он встретил нас так сурово?

– Потому что «Литературная Москва» для него – компромисс. Ему хочется, чтобы завтра же была объявлена свобода печати[162].

Что же до писательского кооперативного издательства, то выпуск «Доктора Живаго» отдельной книгой действительно с 28 июля 1956 года находился в его первоочередных планах. Однако из этих прожектов, бурно обсуждавшихся битых два года, ничего не вышло. «Современник» ни в виде издательства, ни в виде журнала так и не появился. После венгерских событий осени 1956 года «фрондирующая группа московских литераторов»[163] – членов редколлегии и авторов «Литературной Москвы» была разгромлена и принуждена к покаянию, пока наконец решением сначала общего собрания московских писателей (11 июня 1958 года), а затем и Президиума СП СССР (2 декабря того же года)[164] издание кооперативного альманаха вообще не было прекращено.

Надеяться было больше не на что.

Пастернак и не надеялся – решение он уже принял.

11

И возникает вопрос: когда?

Зинаида Николаевна Пастернак и Ольга Всеволодовна Ивинская здесь единодушны: внезапно, в ходе едва ли не случайного разговора[165] с Серджио Д’Анджело, журналистом и посланцем миланского издателя Джанджакомо Фельтринелли.

К этому же выводу в одном из своих (существенно, впрочем, расходящихся в деталях) мемуаров клонит и сам Д’Анджело:

Когда я подошел к цели моего визита, он казался пораженным (до этого времени он, очевидно, никогда не думал о том, чтобы иметь дело с иностранным издательством) <…> Я дал понять <…> что политический климат изменился и что его недоверие кажется мне совсем неосновательным. Наконец он поддался моему натиску. Он извинился, на минуту скрылся в доме и вернулся с рукописью[166].

Сам Пастернак, – говорится в биографии поэта, выглядящей канонической благодаря многочисленным переизданиям, – возможно, и не решился бы отыскивать зарубежного издателя – не из‐за трусости, а из‐за беспомощности и вечного нежелания лично вмешиваться в биографию. Но когда судьба сама преподнесла ему подарок, направив в Переделкино итальянского эмиссара, – он не колебался[167].

Однако…

Вся весна и лето 1956 года (рукопись роздана по журналам, отказов пока нет) проходят у «беспомощного» Пастернака в разговорах о том, как хорошо бы увидеть ее напечатанной – пусть даже и не на родине.

Вот свидетельство Ивинской:

На «большой даче», беседуя с итальянским славистом Э. Ло-Гатто (автором монографий «История русской литературы» и «История русского театра»), Б. Л. уже говорил, что пойдет на любые неприятности, лишь бы его роман был опубликован. И лишь раздраженно отмахнулся, когда Зинаида Николаевна сказала: «Хватит с меня этих неприятностей»[168].

А вот Шаламова:

В 1956 году чехи прислали с Паустовским письмо Б. Л., предлагая издать «1905 год» и «Лейтенанта Шмидта» в «Избранном». Борис Леонидович категорически отказался. Я читал черновик ответного письма. Пастернак благодарит издателей за приглашение, но разрешение на издание этих сборников не дает. Если издатели действительно относятся к нему с уважением и могут помочь выполнить заветное желание поэта, пусть издадут его новый роман «Доктор Живаго», где он, Пастернак, отвечает на все вопросы искусства, жизни, истории и общества[169]. <…> Послано ли было это письмо, я не знаю» (Т. 11. С. 656).

Это все вроде бы разговоры. А вот и поступок: весной 1956 года Пастернак передает рукопись романа польскому поэту Земовиту Федецкому, одному из редакторов польского журнала «Опинье», – передает уже для публикации, которая в виде фрагментов была осуществлена летом 1957 года. Причем, – как 1 декабря 1958 года сообщил издатель журнала «Культура» Ежи Гедройц в письме переводчику Ежи Стемповскому, —

PIW <Государственный издательский институт – Państwowy Instytut Wydawniczy> намеревался в 1957 году издать роман, однако позиция ряда знатоков во главе с Федецким, считавших роман графоманией, серьезно задержала развитие всей истории[170].

Подневной летописи жизни и творчества Пастернака за эти годы пока не существует, поэтому мы не знаем, в какой последовательности в его жизни возникали эти «связники» с западным миром. Но то, что он их искал или, по крайней мере, осознанно шел им навстречу, несомненно, и здесь наиболее выразительно свидетельство Вяч. Вс. Иванова, рассказавшего, как он вместе с друзьями привез на пастернаковскую дачу Романа Якобсона, который прибыл в Москву для участия в работе Международного комитета славистов.

Я, – вспоминает Вячеслав Всеволодович, – поехал отдельно и оказался в Переделкине раньше их. <…> Борис Леонидович спросил меня: «Кома, как вы думаете? Я хочу ему передать роман, чтобы его там напечатали. Можно ли это сделать?» Я ответил, что, насколько я могу судить, Якобсон старается здесь быть в хороших отношениях со всеми, в том числе и с людьми официальными. Поэтому я сомневался в том, что согласится ли Якобсон сделать то, чего от него хотел Борис Леонидович. Полностью от этого замысла Пастернак не мог отказаться сразу, но с прямой просьбой к Роману Осиповичу не стал обращаться. Когда все собрались и уселись за стол, Борис Леонидович среди прочих тостов проговорил что-то и о том, что хотел бы видеть свой роман изданным – «чтобы он вышел за границей». Эти слова, сказанные как бы между прочим, но с подъемом, вызвали почти что окрик Зинаиды Николаевны: «Да что ты чепуху говоришь?!» Другие гости на них никак не ответили. Я так до сих пор и не знаю, догадался ли Роман Осипович о тайном смысле этого тоста – скорее всего, нет[171].

Изложение этого разговора любопытно сравнить с более ранними воспоминаниями Иванова о Якобсоне:

В общем потоке фраз о том, что он написал теперь, Пастернак упомянул и о своем желании увидеть роман напечатанным за границей. На это Якобсон никак не отозвался. Если у Пастернака в предыдущем разговоре со мной и мелькнуло намерение вовлечь Якобсона в эту свою затею, реакция того едва ли обнадежила Пастернака. Разговор не имел продолжения[172].

Продолжения, впрочем, и не потребовалось.

Роман Якобсон побывал у Пастернака в один из дней между 17 и 25 мая 1956 года. А 20 мая дачу в Переделкине навестил Серджио Д’Анджело.

12

И опять возникает вопрос: а отчего он, собственно, приехал к Пастернаку?

Согласно укоренившемуся мнению, которое он сам же и запустил в обращение, Серджио Д’Анджело, работавший тогда в итальянском отделе «Радио Москвы», по этому же радио услышал сообщение: «Скоро будет опубликован „Доктор Живаго“ Бориса Пастернака. Это роман, написанный в форме дневника, охватывающий первые три четверти века и оканчивающийся Второй мировой войной»[173].

Никаких других упоминаний об этом, в общем-то, странном радиосообщении (чего бы вдруг, ведь роман пока никем даже не принят к публикации?) в литературе нет, архивные разыскания не производились, так что остается верить на слово прыткому журналисту, по совместительству исполнявшему обязанности еще и литературного агента Дж. Фельтринелли. Во всяком случае, издателя он об этой новости известил и, как свидетельствует датируемая концом апреля переписка миланского редактора Валерио Рива с будущим переводчиком романа Пьетро Цветеремичем[174], получил распоряжение безотлагательно договориться с Пастернаком о переводе и издании его книги в Италии, как только она выйдет в СССР.

Спустя три недели Д’Анджело в компании еще одного сотрудника иновещания Владлена Владимирского направился в Переделкино – и, вместо ожидаемого всего лишь согласия на сотрудничество автора с Фельтринелли, после того как появится русское издание романа, увез с собою объемистую папку с рукописью.

Через несколько дней Д’Анджело вылетел в Берлин, куда для встречи с ним из Милана специально прибыл сам Фельтринелли. Папка «по всем правилам конспирации» была из рук в руки передана на станции берлинского метро – и маховик истории завертелся.

13

Завертелся он (правда, совсем по-другому) и в Москве, хотя здесь, как это ни покажется неожиданным, правил конспирации не придерживался никто.

Во-первых, сам Пастернак – он безбоязненно (и безнаказанно!) в течение едва ли не десяти лет распространял свою рукопись среди сотен, а возможно и тысяч людей, среди которых не могло не быть осведомителей, так что и в данном случае не считал необходимым делать тайну из своего поступка[175]. «Хоть это и не соответствует нашим нравам, я не вижу в этой передаче ничего противозаконного», – написал он 30 декабря 1956 года сотруднику парижского издательства «Галлимар» Брису Парену[176].

Во-вторых, у сотрудников разного рода «иновещаний» и вообще организаций, где советские люди служили вместе с иностранцами, исстари сомнительная репутация, а тут мало того что при передаче рукописи присутствовал некто Владимирский, так еще и явились они сразу же в Комитет по радиовещанию вместе с загадочной папкой – и «возбужденными», и, надо полагать, словоохотливыми.

И наконец, в-третьих, Ольга Ивинская – напуганная возможностью катастрофических последствий, она тут же помчалась «советоваться» сначала в Гослитиздат к Н. Банникову[177] и на квартиру к М. Виташевской, еще одному гослитовскому редактору, а затем в «Знамя», все к тому же опекавшему ее Вадиму Кожевникову, который, как мельком упоминает Ивинская, еще только «должен был читать» роман[178], лежавший в редакции.

Неизвестно, сообщили ли кому-нибудь опасную новость сотрудники иновещания и Н. Банников. Известно, со слов Ивинской, что «<…> действительно Виташевская отдавала кому-то роман (один из непереплетенных экземпляров был у этой особы)»[179]. Но как бы там ни было, слухи о встрече Пастернака с итальянским эмиссаром разошлись быстро и достаточно широко. Во всяком случае, уже в начале лета, как рассказывает Вяч. Вс. Иванов, работавшая тогда в Военном институте иностранных языков Наталья Трауберг стала его расспрашивать,

верно ли, что Пастернак передал роман для публикации за рубеж. Я ничего не знал об этом, хотя и помнил (но не стал упоминать в тот раз) его замечание в разговоре перед приходом Якобсона и во время встречи с ним. До Наташи дошли слухи и о людях из Италии, которым роман был передан. Вспоминая об этом теперь, можно строить разные предположения о причинах ее любопытства и осведомленности[180].

Мы этих предположений строить не будем. Как не будем пытаться объяснить странное невнимание тогдашних «компетентных органов» к событию, по всем советским меркам, безусловно экстраординарному. Примем гипотезу, высказанную Евгением и Еленой Пастернак:

Причиной тому, что власти не препятствовали факту передачи рукописи и некоторое время никак не реагировали на это, была некоторая неопределенность, непрочность прежних устоев, сместившихся после речи Хрущева на XX съезде, а кроме того, несомненно, сказалась партийная принадлежность итальянского издателя и его сотрудников[181].

Тем более что значащими для дальнейшей судьбы романа стали не слухи, расползавшиеся по Москве и – highly likely – достигавшие «всеслышащих ушей» охранки, а две как минимум встречи Ивинской с заведующим Отделом культуры ЦК КПСС Д. А. Поликарповым, которые устроил все тот же Кожевников.

14

Поликарпов, как можно понять по воспоминаниям Ивинской, к первой встрече с содержанием романа ознакомлен не был – лишь настаивал на том, чтобы упросить итальянцев вернуть рукопись, туманно обещая, что мы «в конце концов разберемся и сами напечатаем роман – там видно будет, с купюрами или без, – но, во всяком случае, дадим им возможность после нас напечататься»[182].

Во время второй встречи – когда, кстати, она произошла? – он вроде бы расположен к «Доктору Живаго» еще более благожелательно. Повторив как условие необходимость забрать рукопись у Фельтринелли,

Дмитрий Алексеевич, – как рассказывает Ивинская, – снял трубку и позвонил в Гослитиздат.

<…> К вам сейчас придет Ольга Всеволодовна и договорится относительно того, когда она привезет к вам Пастернака. Надо будет вам взять роман, просмотреть его, назначить редактора, заключить с Пастернаком договор. Пусть редактор подумает, какие места менять, какие выпустить, что оставить как есть[183].

И процесс пошел —

издательство, – вспоминает главный редактор Гослитиздата А. И. Пузиков, – отнеслось к роману с настороженностью, но и вниманием. Первая его часть вообще не вызывала никаких сомнений, а во второй части мы отметили места спорные, требующие бесед с автором, редактуры[184].

Пошел этот процесс, впрочем, без спешки, и не вполне ясно, имел ли он своей целью только имитацию деятельности, чтобы предотвратить итальянское издание, или, – пересказывает Чуковский слова Федина, – действительно

возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь), тиснуть роман в 3‐х тысячах экземпляров, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают Пастернаку препон[185].

В пользу первого предположения – воспоминания Пузикова, которого

вызвали к высокому начальству.

– Говорят, что у вас хорошие отношения с Борисом Пастернаком. Попробуйте уговорить его написать письмо Фельтринелли с просьбой задержать издание романа.

Я ответил:

– У нас нет договора на роман. Как мотивировать Пастернаку свою просьбу?

– Заключите договор, начните с ним работу[186].

В пользу второго – слова самого Пастернака. «Имеется требование издать роман у нас во что бы то ни стало. По-видимому, он выйдет из печати зимой несколько сглаженный и смягченный», – в письме, датированном 21–25 октября 1956 года, сообщает он сестре Лидии в Англию (Т. 10. С. 184)[187]. Об этом же сказано и в его письме Ю. Г. Вилянину, датированном концом октября: «Есть требование даже „из сфер“, чтобы роман был напечатан» (Там же. С. 185).

В общем, как бы там ни было, 17 октября 1956 года было подготовлено «Предложение на заключение издательского договора на издание романа „Доктор Живаго“», 27 октября выдано Разрешение Госиздата за номером 8–1805[188], а 21 января 1957 года подписан и сам договор[189].

Словом, все хорошо?

15

Нет, не все. Между 20 мая 1956 года, когда рукопись ушла к Фельтринелли, и 21 января 1957 года возникает еще один сюжет, напрочь, казалось бы, разрушающий благостную картину.

Стремясь любой ценой либо остановить издание в Италии, либо по меньшей мере опорочить сам роман, вероломный Поликарпов подключает к делу как писательскую общественность, так и высшую власть.

И начали с Константина Федина, литературного вельможи и ближайшего соседа Пастернака по Переделкину. Вот его дневниковая запись от 16 августа:

Вчера Долматовский:[190] история с Бор. Пастернаком, отдавшим, то ли продавшим роман итальянскому изд<ательст>ву. Это «стало известно»…

Просьба ко мне: убедить Бориса не делать этого[191]. «Но ведь уже сделано!» Так чтобы взял рукопись назад.

Разговор длился долго. И он до детскости беспочвенен. 1) Никто, от имени кого ко мне обращается Долматовский (Поликарпов, Сурков, Ажаев), не читал роман П<астерна>ка. 2) Я его тоже не читал, а только слушал отрывки из первых частей. 3) Априори считается, что роман вреден или опасен на том основании, что «в списках ходит… одно стихотворение такого свойства, каким отличались стихи… белогвардейцев» (Это – Долматовский). 4) Неизвестно, может ли быть опубликован роман у нас, ибо никто не знает – был ли он отклонен какой-ниб<удь> редакцией или изд<ательст>вом, давал ли кто-либо кому-либо о романе отзыв. Впрочем, «говорят», будто П<астернак> давал рукопись редакции «Н<ового> мира» (я, член редколлегии «Н<ового> мира», об этом не слышал!) Неизвестно, увезена ли рукопись за границу, или нет!..[192]

От выполнения этого поручения в личном качестве Федин уклонился («Я сказал, что до прочтения романа вести какой-ниб<удь> разговор с П<астернаком> не буду» – там же), и тогда действие перебросилось в «Новый мир», где пастернаковский «<…> роман лежал в редакции примерно два месяца в ожидании возвращения Симонова из отпуска. Теперь С<имонов> обещает прочитать рукопись в течение недели»[193].

Симонов, понукаемый, как можно предположить, Отделом культуры ЦК КПСС, прочел действительно мгновенно – и закипела лихорадочно спешная работа над коллективным письмом членов «новомирской» редколлегии, где Пастернаку сообщалось:

<…> Как люди, стоящие на позиции, прямо противоположной Вашей, мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах журнала «Новый мир» не может быть и речи[194].

По свидетельству Бориса Панкина, именно Симонов

<…> подготовил набросок письма. То есть это он так называл – набросок, когда поставил роман на обсуждение редколлегии. По существу же это был готовый документ, даже статья.

Написать эти страницы было все равно что – сходить на исповедь. <…>

Свои небольшие поправки внесли и соавторы[195].

В частности, – докладывает Симонов в ЦК КПСС, – «несколько наиболее резких страниц»[196] вставил в письмо именно Константин Федин[197]. Но основная работа с текстом шла не в редакции журнала, а на Старой площади.

Сама идея написания письма, – продолжает Симонов, – возникла при совместном обсуждении этого вопроса с товарищами Поликарповым и Сурковым в Отделе культуры ЦК КПСС. <…>

В 1956 году письмо <…> было направлено в ЦК КПСС, его читал Отдел культуры ЦК КПСС, читали секретари ЦК КПСС товарищ Суслов и товарищ Поспелов, и содержавшаяся в письме критика романа Пастернака была сочтена правильной[198].

16

И возникает очередной вопрос: что ж трудиться-то так было надо, сочиняя и многократно редактируя 35 страниц машинописного текста, адресованных исключительно автору «клеветнического» романа и не предназначенных вроде бы для печати?

Неужели нельзя было обойтись пусть и не телефонным звонком Пастернаку, чем, как мы помним, отделался Кожевников, а коротким и внятным редакционным заключением?

Нет, нельзя.

Ибо ровно в те же дни, когда вызревал «новомирский» ответ, в ЦК КПСС курсировали вполне официальные докладные записки высоких должностных лиц. Первую подал председатель КГБ И. А. Серов (24 августа), вторую, с опорою на составленную Д. А. Поликарповым и И. С. Черноуцаном подробную справку, министр иностранных дел СССР Д. Т. Шепилов (31 августа). И речь в обеих записках шла не столько о неприемлемости издания «Доктора Живаго» в Советском Союзе, хотя и об этом тоже, сколько о мерах, принимаемых «к тому, чтобы предотвратить издание этой антисоветской книги за рубежом…»[199].

Пастернак оказывался, таким образом, лишь «титульным» адресатом письма, заблаговременно предназначенного для того, чтобы при необходимости обратиться urbi et orbi, к советскому и мировому общественному мнению, то есть – снова процитируем Симонова – «с тем, чтобы в случае появления романа в заграничных издательствах можно было бы при помощи публикации этого письма предпринять одну из ряда возможных контрмер»[200].

17

И Пастернак, судя по всему, понял, что власти втягивают его в свою игру, почти одновременно одной рукою категорически отказывая ему в журнальной публикации, а другой рукою милостиво предлагая книжное издание романа, пусть и в оскопленном виде.

Но он, несколькими месяцами ранее передав «Доктора Живаго» за границу, то есть сделав свой «большой ход», по чужим правилам играть уже не хотел.

Поэтому, пол�

Скачать книгу

УДК 930.85(091)(47+57)«195/1968»

ББК 63.3(2)632-7

Ч92

Сергей Чупринин

Оттепель как неповиновение / Сергей Чупринин. – М.: Новое литературное обозрение, 2023. – (Серия «Критика и эссеистика»).

Продолжая исследования «оттепельной» культуры (март 1953 – август 1968 гг.), начатые в книгах «Оттепель: События» (отмечена премией «Просветитель», 2020) и «Оттепель: Действующие лица», Сергей Чупринин размышляет о ключевых поворотах и тенденциях этого периода. Сколько прожил «идеологический нэп» в послесталинскую эпоху? Можно ли говорить об этом времени как о насильственно оборванном Возрождении, уроки которого становятся всё более и более актуальными? Как из-под глыб постепенно прорастала этика неповиновения казенной догматике и начальственным окрикам? Ответы на эти вопросы автор ищет, опираясь на свидетельства, оставленные непосредственными участниками культурных процессов 1950–1960‐х годов. Статьи, вошедшие в книгу, рассказывают об оттепели как о сложном времени надежд и разочарований, в котором, однако, было место нравственности, гуманизму и сопротивлению советской системе. Сергей Чупринин – доктор филологических наук, профессор Литературного института, главный редактор журнала «Знамя».

На обложке: © Photo by Akira Hojo on Unsplash.com

ISBN 978-5-4448-2324-5

© С. Чупринин, 2023

© С. Тихонов, дизайн обложки, 2023

© ООО «Новое литературное обозрение», 2023

Вступление

О грядущей смерти Сталина известили заблаговременно.

Сначала, конечно, только начальство – 4 марта 1953 года всем членам и кандидатам в члены ЦК КПСС, членам Центральной Ревизионной комиссии КПСС были разосланы срочные вызовы в Москву для участия во внеочередном пленуме. Повестка пленума объявлена не была.

А на следующий день в «Правде» появились «Правительственное сообщение о болезни Председателя Совета Министров Союза ССР и Секретаря Центрального Комитета КПСС товарища Иосифа Виссарионовича Сталина» и «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 2 часа 4 марта 1953 г.».

И еще до появления газеты, – записывает для памяти в дневник историк Сергей Дмитриев, —

ранним утром почувствовалось в радиопередачах смятение, появилась грустная музыка вместо обычных порядковых передач. Встали мы, как обычно, в 7 ч. утра. Последние известия в 7 ч. передавались обычные и закончились традиционной сводкой погоды. Но после известий передавать урок физкультуры по радио не стали. Стали передавать печальную музыку. Бородина, струнный квартет Глазунова, Грига и т. д. Так шло до 8 ч. И снова вместо обзора «Правды» и ее передовицы опять такая же музыка. Я сказал нашим, что, видимо, последует важное неожиданное сообщение о смерти кого-либо из членов ЦК или другого высокого органа. <…>

В 9 ч. 30 м. утра это зловещее сообщение и было оглашено по радио. Речь шла о серьезной болезни т. И. В. Сталина. <…> Читал сообщение по радио Левитан. Затем оно несколько раз передавалось через небольшие промежутки времени (Отечественная история. 1999. № 5. С. 144).

Люди плакали.

А назавтра, когда та же «Правда» опубликовала «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 2 часа 5‐го марта 1953 г.», заплакали еще горше.

Не все, однако.

В тюрьмах, лагерях и поселениях этого известия ждали уже давно, почти теряя надежду, что дождутся.

Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем после того, в котором было сказано: «чейнстокское дыхание», – мы кинулись в санчасть, – рассказывает Лев Разгон. – Мы <…> потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и – на основании переданных в бюллетене сведений – сообщил нам, на что мы можем надеяться…

<…> Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!»

И на шею мне бросился Потапов – сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена… (Разгон Л. Плен в своем отечестве. М.: Книжный сад, 1994. С. 382).

…Нет, не выжил! О радость и торжество! Наконец-то рассеется долгая ночь над Россией, – вспоминает Олег Волков. – Только – Боже оборони обнаружить свои чувства: кто знает, как еще обернется? <…>

Ссыльные, встречаясь, не смеют высказывать свои надежды, но уже не таят повеселевшего взгляда. Трижды ура! (Волков О. Погружение во тьму. Из пережитого. М.: Братство святого апостола Иоанна Богослова, 2018. С. 312).

Но это лагерники и ссыльнопоселенцы, враги народа. А что же соратники отца народа, самый ближний к вождю круг?

Трудно поверить, но они так же нетерпеливо ждали этого дня и, с трудом сдерживая себя, ликовали не меньше лагерников.

Что и понятно. Жену Поскребышева расстреляли еще до войны. У Кагановича брат застрелился перед арестом. У Молотова жена в ссылке, у Буденного – в лагере. Да и у остальных, кого ни копни, либо в родне, либо среди теснейших друзей тоже найдутся жертвы социалистического созидания.

Но это бы еще ладно. Повязанные, все как один, соучастием в массовых репрессиях, «тонкошеие» всегда думали о себе больше, чем о своих семьях. А тут – пятью месяцами раньше на пленуме ЦК после XIX съезда партии Сталин не только разбавил проверенный состав высшего руководства новыми фаворитами, но и подверг Молотова и Микояна сокрушительной критике, и над каждым из «старой гвардии» замаячила тень гильотины.

Вот и вышло, что Сталин еще жив или считается живым, а его наследство второпях поделили и резкая смена государственного курса была уже предопределена.

Пятое марта, вечер. В Свердловском зале должно начаться совместное заседание ЦК, Совета Министров и <Президиума> Верховного Совета, о котором было потом сообщено в газетах и по радио. Я пришел задолго до назначенного времени, минут за сорок, но в зале собралось уже больше половины участников, а спустя десять минут пришли все. <…> И вот несколько сот людей, среди которых почти все были знакомы друг с другом, знали друг друга по работе, знали в лицо, по многим встречам, – несколько сот людей сорок минут, а пришедшие раньше меня еще дольше, сидели совершенно молча, ожидая начала. Сидели рядом, касаясь друг друга плечами, видели друг друга, но никто никому не говорил ни одного слова. Никто ни у кого ничего не спрашивал. <…> Никогда по гроб жизни не забуду этого молчания (Симонов К. Глазами человека моего поколения. М.: Правда, 1990. С. 253).

Вышли те, чьи портреты были всем давно знакомы, и по предложению Берии председателем Совета Министров СССР единогласно утвердили Маленкова, который опять-таки без обсуждения назвал имена членов высшего политического руководства страны.

Оставалось устроить пышные похороны, на траурном митинге напоследок поклясться в вечной преданности почившему вождю и учителю.

И развернуть страну к новой жизни.

«А мы просо сеяли, сеяли…» – «А мы просо вытопчем, вытопчем…»

От «идеологического нэпа» – к «великому расколу»

Сталина похоронили 9 марта 1953 года.

И уже на следующий день Маленков потребовал «прекратить политику культа личности» – хотя пока не сталинской, а своей собственной, ибо в «правдинском» отчете о похоронах непропорционально много места было уделено ему, Маленкову, в сравнении с другими членами нового, как тогда говорили, «коллективного руководства».

Опасные два слова «культ личности» тем не менее были выпущены на свободу, превратились в мем, и 19 марта Хрущев употребил их уже применительно к самому Сталину.

Поводом стала передовая статья «Священный долг писателя», написанная Константином Симоновым для «Литературной газеты», где говорилось, что «самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов – бессмертного Сталина».

Хрущев, – как вспоминает неожиданно для себя проштрафившийся Симонов, – впал в бешенство, «позвонил в редакцию, где меня не было, потом в Союз писателей и заявил, что считает необходимым отстранить меня от руководства „Литературной газетой“, не считает возможным, чтобы я выпускал следующий номер».

Бешенство, впрочем, тут же улеглось, Симонова в должности оставили – по крайней мере до августа, пока он не напечатал стихотворение Иоганнеса Бехера, почему-то признанное «националистическим».

Но слухи поползли еще в марте и – процитирую Асю (Анну Самойловну) Берзер – «одна-единственная фраза: „Нельзя же, чтобы советская литература всегда изображала только Сталина…“» – необыкновенно «подняла наш дух в те дни <…> замаячила надеждой…» (Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана; Берзер А. Прощание. М.: Книга, 1990. С. 208).

Процесс, словом, пошел. Хотя, по видимости, сталинистская риторика по-прежнему была в ходу и палаческие навыки тоже.

«Крокодил» 20 марта еще успел грохнуть антисемитским фельетоном В. Ардаматского «Пиня из Жмеринки». Фадеев, Сурков и все тот же Симонов еще успели стукнуть в ЦК о необходимости освободить Союз писателей от балласта, понимая под балластом прежде всего «лиц еврейской национальности», чей прием в союз был будто бы «искусственно завышен». А сам Фадеев, в прежней роли неколебимого генсека выступая на первом постпохоронном пленуме ССП, еще успел в клочья разнести не только роман Василия Гроссмана «Народ бессмертен», но и невиннейшую статью Н. Гудзия и В. Жданова «Вопросы текстологии».

Риторика, однако, риторикой, а жизнь жизнью.

В марте 1953‐го создано Министерство культуры и объявлена амнистия, по которой освободили миллион двести тысяч человек.

В апреле все цены в СССР снижены в среднем на десять процентов, в страну начал течь импорт по договорам c зарубежными странами, в разряд признанных классиков возвращен убитый, а затем причисленный к агентам империализма Михоэлс, запрещены недозволенные методы следствия, самые зловещие палачи отставлены от дел, выпущены из-под стражи врачи-отравители – те, естественно, что остались в живых.

А первомайский праздник «Литературная газета» вдруг ни с того ни с сего встретила не барабанными виршами, как обычно, а огромной подборкой стихов о любви… И дальше, дальше – уже скрыто обсуждаются вопросы о вступлении советских писателей в Международный ПЕН-клуб и о том, кого из них выдвинуть на Нобелевскую премию…

Была вчера жена Бонди – так и пышет новостями о «новых порядках», – записывает в дневник Корней Чуковский. – «Кремль будет открыт для всей публики», «сталинские премии отменяются», «займа не будет», «колхозникам будут даны облегчения» и т. д., и т. д., и т. д. «Союз писателей будет упразднен», «Фадеев смещен», «штат милиции сокращен чуть не впятеро» и т. д., и т. д., и т. д. Все, чего хочется обывателям – они выдают за программу правительства1.

Вопрос: была ли такая программа у правительства?

Ответ: да, безусловно. Вернее же сказать, было сразу несколько программ, частью конфликтовавших друг с другом, а частью, причем большей частью, консенсусно погашавших, как бы аннигилировавших друг друга.

На стороне зла – станем говорить почти исключительно о литературе – оказались, как это им и положено, идеологи – Поспелов, Суслов… И аппарат, конечно, чиновники рангом поменьше – как непосредственно в Союзе советских писателей, так и в ЦК, где их живым воплощением служил Дмитрий Алексеевич Поликарпов, в должности заведующего Отделом культуры на протяжении почти всей оттепельной эпохи присматривавший за товарищами сочинителями.

Но, известно же, писателями руководить, что котят пасти: если не разбегаются, то вольничают.

Тем более что в первый постпохоронный год писателям почудилось, будто и у них появилась надежда и опора – первый по счету министр культуры СССР Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко.

Теперь имя этого вождя партизанской войны в Белоруссии, с должности министра заготовок неожиданно для себя переброшенного на театр, кино, музыку и – да, да! – на литературу, позабыто.

А зря. Вот три записи в дневнике Корнея Чуковского, самого авторитетного летописца первых оттепельных лет.

Первая, датированная 1 мая 1953 года: Катаев

с большим уважением отзывается о министре культуры Пономаренко. Я как-то ездил с ним в Белоруссию в одной машине – и он мне сказал: «Какая чудесная вещь у П<у>шк<ина> „Кирджали“». А я не помнил. Беру П<у>шк<ина>, действительно чудо… Он спас в 1937 году от арестов Янку Купалу, Якуба Коласа и других. Очень тонкий, умный человек2.

Вторая, уже 5 декабря:

Был с Фединым у Пономаренко. Он больше часу излагал нам свою программу – очень простодушно либеральничая. «Игорь Моисеев пригласил меня принять его новую постановку. Я ему: „Вы меня кровно обидели. – Чем? – Какой же я приемщик?! Вы мастер, художник – ваш труд подлежит свободной критике зрителей – и никакие приемщики здесь не нужны… Я Кедрову и Тарасовой прямо сказал: отныне ваши спектакли освобождены от контроля чиновников. А Шапорин… я Шапорину не передал тех отрицательных отзывов, которые слышал от влиятельных правительственных лиц (Берия был почему-то против этого спектакля), я сказал ему только хорошие отзывы, нужно же ободрить человека… Иначе нельзя… Ведь художник, человек впечатлительный“» и т. д., и т. д., и т. д. Мы поблагодарили его за то, что он принял нас. «Помилуйте, в этом и заключается моя служба» и т. д.3

И шаг назад, третья запись от 20 октября:

Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-первых, Эренбург напечатал в «Знамени» статью, где хвалит чуть не Андре Жида (впрочем, насчет Жида я, м. б., и вру, но за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик – потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), в-третьих, Боря Пастернак кричал мне из‐за забора <…>: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»…4

Разумеется, это начальственное либеральничанье тут же погашалось бдительным аппаратом: этого, как только дело доходит до конкретики, нельзя, и этого тоже нельзя. Разумеется, и реформаторы во власти были отнюдь не простодушны. Но писателей, но деятелей культуры чуть помани вольностью, и они тут же распоясываются.

Художники попробовали проводить «выставки без жюри», то есть без предварительных отборочных комиссий, накладывающих вето на все не соцреалистическое. Музыканты возмечтали о зарубежных гастролях. А писателям пришла в голову идея кооперативных изданий.

Ведь что у нас было к тому времени? Единый Союз советских писателей. Считаное число издательств, выпускающих поэзию и прозу. И всего пять литературных журналов – три в Москве («Новый мир», «Знамя» и «Октябрь»), один в Ленинграде («Звезда») и один в Новосибирске («Сибирские огни»).

Где печататься? Где пробивать свои произведения сквозь непреклонный Главлит и всевидящие инстанции?

Причем и то надо принять во внимание, что вплоть до зимы 1953/54 года никакой сколько-нибудь заметной смысловой и эстетической разницы между журналами не просматривалось. Лед тронулся только в декабре, когда А. Твардовский напечатал в «Новом мире» статью Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», а затем – едва не единым залпом – статьи Михаила Лифшица о дневниках Мариэтты Шагинян, Марка Щеглова о «Русском лесе» Леонида Леонова, «Люди колхозной деревни в жизни и литературе» Федора Абрамова.

Конечно, реакция идеологов и аппарата не заставила себя ждать: Пономаренко уже в феврале 1954 года отправили поднимать целинные и залежные земли, а литературу навсегда вывели из подчинения Министерству культуры. Затем в марте Борис Полевой отправил в ЦК КПСС докладную записку «о том, что у ряда писателей, критиков, в том числе и у коммунистов, появилось странное и совершенно превратное мнение о своеобразной перенастройке в нашей политике в области идеологии и о якобы совершающемся в нашей литературе этаком „нэпе“». И что – главное – «внутри страны, в писательских организациях Москвы и Ленинграда, вокруг этих статей <Полевой называет их „совершенно похабными“> начинает группироваться отсталая часть писателей»5.

Итог известен: громокипящие писательские собрания и пленумы, что идут чуть ли не каждый день, покаяния ослушников и отступников от линии партии, наконец отставка Твардовского в августе 54-го – словом, полная и сокрушительная победа, как их тогда называли, гужеедов, именовавших короткую «эпоху Пономаренко» идеологическим нэпом.

Здесь, впрочем, необходимо отметить два момента принципиальной важности.

Первый – что эта победа гужеедов явилась результатом торга среди идеологов и аппаратчиков, а не следствием противостояния журнальных партий, живой литературной или, если угодно, литературно-политической полемики. Погромных статей во всех журналах, конечно, множество, но почти все они – изложение либо докладов, уже прозвучавших на пленумах и собраниях писателей-коммунистов, либо докладных записок, поданных ими в соответствующие инстанции.

Второй момент – на «отсталых» литераторов (в диапазоне от Эренбурга до Паустовского, от Каверина до Казакевича) кричали, топали ногами, но они не унимались. То коллективным письмом «Товарищам по работе» предложат по сути упразднить Союз писателей, ибо

подлинное творческое общение писателей разных поколений» может и должно происходить не в канцеляриях ССП, не в залах заседаний, не на собраниях разобщенных творческих лишь по названию секций, а только в редакциях, в живой практической работе над рукописью6.

То – действительно как при нэпе – придумают кооперативное издательство и даже дадут ему название «Современник». «Это издательство, – пересказывает чужие слова Владимир Лакшин, – не должно зависеть от коммерческих соображений и от начальства – выпускать малыми тиражами, но максимально свободно то, что пишут»7. То – и здесь я говорю о единственном состоявшемся проекте – начнут тишком составлять независимый или хотя бы полузависимый альманах.

Такой альманах – ему дали имя «Литературная Москва» – вышел 17 февраля 1956 года как подарок XX съезду партии.

Подарок, прямо скажем, с гнильцой, с червоточинкой. В первом выпуске – стихи А. Ахматовой, заметки Б. Пастернака о переводе Шекспировых трагедий, рассказ В. Гроссмана, глава «Друг детства» из поэмы А. Твардовского «За далью – даль», от которой несентиментальный Чуковский, по его собственному признанию, просто «заревел». Причем, – как 4 мая Э. Казакевич написал К. Федину, – «первый том был пробой наших сил и разведкой в стане праздно болтающих и обагряющих руки. Второй, надеюсь, будет более решительным и определенным»8.

И действительно, второй выпуск, появившийся ближе к концу года, выглядел еще более вызывающим – Н. Заболоцкий, стихи М. Цветаевой с предисловием И. Эренбурга, знаменитые «Рычаги» А. Яшина, статьи М. Щеглова «Реализм современной драмы», Л. Чуковской «Рабочий разговор», А. Крона «Заметки писателя»…

Конечно, – как написал Б. Слуцкий, – «все мы ходили под богом, у самого бога под боком», и устроители рискнули далеко не на все.

Спросили Б. Пастернака, и он предложил «Доктора Живаго». Э. Казакевич как главный редактор взялся за голову. «Оказывается, – сказал он К. Федину, – судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение, и лучше было ее не делать»9. Нашелся, правда, благовидный предлог – в романе около сорока листов, а под альманах выбили всего пятьдесят. Так что ничего, кроме раздражения, этот сюжет у Пастернака не вызвал.

Я, – написал он О. Ивинской, – теперь предпочитаю «казенные» журналы и редакции этим новым «писательским», «кооперативным» начинаниям, так мало они себе позволяют, так ничем не отличаются от официальных. Это давно известная подмена якобы «свободного слова» тем, что требуется, в виде вдвойне противного подлога.

Занятнее оказалась другая история с большой прозой для альманаха. В «Литературную Москву» постучался Владимир Дудинцев – его уже отклоненный «Октябрем» роман «Не хлебом единым» завяз в «Новом мире» – и не печатают, и не возвращают. Не возьмут ли «кооператоры»?

И тут – сошлюсь на воспоминания самого Дудинцева, —

прочитано было за сутки! За сутки было прочитано! <…>

А потом Казакевич мне и говорит:

– Дорогой Владимир Дмитриевич, не могу печатать. Не могу. Невозможно печатать. Слишком опасно. Вещь не пройдет.

Тем не менее о передаче романа возможному конкуренту узнал Симонов и – по словам Дудинцева – закричал: «„Немедленно засылайте в набор! Сейчас же чтобы был заслан в набор!“ И роман был заслан в набор в „Новом мире“. <…> Одним словом, роман там пошел».

К большой, замечу, беде – и для К. Симонова, который лишился поста главного редактора, и для В. Дудинцева, которого на десятилетия лишили возможности печататься где-либо.

Впрочем, и «Литературную Москву» отказ от публикации как «Доктора Живаго», так и «Не хлебом единым» отнюдь не спас. Набор третьего выпуска альманаха был рассыпан, и власть, судя по всему, закаялась хоть что-либо давать господам сочинителям на откуп.

Нет уж, только из наших рук и только под нашим неусыпным присмотром. И это, как я обещал сказать, третий момент, третий урок идеологического нэпа.

Власть поняла, что глушить инициативу совсем не обязательно. Лучше ее перехватывать, и вся середина и в особенности вторая половина 1950‐х годов стала эпохой экстенсивного расширения литературного пространства, а говоря попросту, временем, когда новые журналы стали расти как грибы.

1955 год – «Дружба народов» (главный редактор Виктор Гольцов), «Нева» (главный редактор Александр Черненко), «Юность» (главный редактор Валентин Катаев), «Иностранная литература» (главный редактор Александр Чаковский).

1956 год – «Наш современник» (главный редактор Виктор Полторацкий), «Молодая гвардия» (главный редактор Александр Макаров), «Дон» (главный редактор Михаил Соколов), «Москва» (главный редактор Николай Атаров).

1957 год – «Подъем» (главный редактор Константин Локотков), «Вопросы литературы» (главный редактор Александр Дементьев), «Русская литература» (главный редактор В. Базанов).

1958 год – «Урал» (главный редактор Олег Коряков), «Уральский следопыт» (главный редактор Вадим Очеретин).

Конечно, какие-то издания появились в 1960‐х годах, даже в 1970–1980‐х, но карта советского журнального мира сложилась: 60 лет на пути из сталинского скудного единообразия через смуту идеологического нэпа к новому единообразию, правда, уже богатому, а в отдельные времена даже и цветущему.

Что обращает на себя внимание? Строение этой карты по региональному либо же тематическому типу. И, за исключением двух-трех имен, бесцветность фамилий первых, а часто и последующих главных редакторов. Они послушнее или, если угодно, эластичнее. Кто-то из них, может быть, и хорош по своим человеческим качествам, но вокруг них не соберутся «отсталые» писатели, как собрались бы они вокруг редакторов-харизматиков. Следовательно, не образуется и литературного направления или, как любили говорить советские идеологи, «групповщины». И с ними, бесцветными и малоавторитетными, проще, если уж потребуется, расставаться, увольнение скандала в обществе не вызовет.

Поэтому еще долго-долго редакции новых изданий будут стремиться не отличаться друг от друга, а друг на друга походить – до полной неразличимости.

Выделиться, – комментирует редактор из Свердловска Валентин Лукьянин, – это значило тогда в чем-то противопоставить себя другим, проявить нескромность, заявить, возможно, необоснованные амбиции, а то и вовсе (страшно сказать!) впасть в субъективизм. Никто бы им и не позволил выделиться, да к тому и не стремились: не так были воспитаны. И вектор амбиций был повернут в другую сторону: хотелось «каплею литься с массой», иными словами – сделать в точном соответствии с ожидаемым10.

Конечно, «отсталые», как назвал их Полевой, или «фрондирующие», как их стали называть позднее, литераторы пытались этой нивелировке сопротивляться, вынашивать новые планы, и в сборниках документов из архивов ЦК КПСС немало агентурных сообщений и докладных записок, где все тот же недремлющий Поликарпов или председатели КГБ – сначала Шелепин, затем Семичастный – докладывают о тайных встречах и тайных намерениях Паустовского, Алигер, Арбузова, Каверина, других тогдашних либералов. Однако либералы и есть либералы, «герои оговорочки», как язвил еще Ленин, поэтому – меланхолично замечает Шелепин 26 февраля уже 1959 года —

из имеющихся материалов видно, что, несмотря на близость между Паустовским, Казакевичем и другими лицами названной группы писателей, спаянностью она не отличается, и даже, наоборот, заметно настороженное отношение этих писателей друг к другу11.

Вот и не сложилось, как не сложилось тогда и у их убежденных противников.

Вроде бы в 1957 году М. Шолохов собирался возглавить журнал «Молодая гвардия», и автор бессмертной «Тли» Иван Шевцов писал своему старшему единомышленнику Сергею Сергееву-Ценскому: «В Москве по этому поводу в среде русских, точнее, нееврейских литераторов – ликование. Авось хоть один журнал будет вне их монополии». Но то ли власть выдвинула неприемлемые для Шолохова условия, то ли, наоборот, закапризничал сам Шолохов, но – снова повторю это слово – не сложилось.

А жаль, так как не исключено, что течение журнальных баталий было бы сильно взбодрено, и позиция, которую позднее станут называть «коммуно-почвеннической» или «национал-большевистской», была бы проявлена гораздо раньше.

Возникновения журналов «с направлением», с отчетливым кругом идей и обозримым кругом авторов пришлось дожидаться до самого конца 1950-х.

Пока в силу не вошел и не обзавелся редакторскими амбициями Валентин Катаев – ведь в первые год-два своего существования «Юность» была журналом хоть и цветастым, но с точки зрения литературы малоинтересным, и лишь постоянное представительство на его страницах авторов «исповедальной прозы» и «эстрадной лирики» очертило необщее выражение журнального лица.

А главное, пришлось ждать, пока на рубеже 1950–1960‐х годов в «Новый мир», отказавшись от редакторства в «Октябре», не вернется Александр Твардовский, а «Октябрь», Твардовским отвергнутый, не перейдет в руки Всеволода Кочетова.

Журнальный мир, что и предписано национальной традицией, стал многополярным, расколотым не на два лагеря («демократы-прогрессисты» и «верные автоматчики партии»), как обычно думают, но минимум на три, а с приходом Анатолия Никонова в отныне почвенническую «Молодую гвардию» уже и на четыре.

И вот благодаря их вражде, их истребительной полемике, противостоянию их позиций, 1960‐е годы стали золотым веком отечественной литературной журналистики.

Но это уже совсем другая история.

Альманашники: к истории «Литературной Москвы»

1

Первые сигналы о том, что оттепель в стране разрешена, были поданы, естественно, властью.

Сегодняшний номер «Правды», – 12 апреля 1953 года записывает в дневник историк Сергей Дмитриев, – имеет воскресный, праздничный характер. Небольшой, не сильно едкий фельетон. Значительный (1½ подвала) рассказ К. Паустовского «Клад». В рассказе природа занимает заметное место, а люди имеют свой язык и не говорят фразами из плохих передовиц. Обстоятельная театральная рецензия Н. Погодина «Веселый и содержательный спектакль» одобрительно отозвалась о спектакле «Стрекоза». Словом, газета всем своим обликом являет старую истину: воскресенье – праздник. И эта старая истина веселит и радостно входит в сознание: да, воскресенье – праздник. И это хорошо. <…>

Вообще полезно вспомнить, что «великий народ» – это ведь тоже люди, как и все люди. Просто люди. И хотят жить, как все люди живут12.

Дальше больше: 1 мая «Литературная газета» разместила на первой (!) своей полосе подборку «Весеннее» с лирическими стихотворениями Николая Грибачева, Сергея Смирнова, Маро Маркарян, Льва Ошанина, Вероники Тушновой, Евгения Евтушенко. И, – вспоминает Лев Копелев, —

когда начали публиковать в журналах, в газетах стихи о любви, о природе, о смерти, стихи, свободные от идеологии, от морализирования, это уже само по себе воспринималось нами как приметы духовного обновления13.

Население, и творческая интеллигенция в том числе, ответило на эти сигналы, прежде всего, слухами.

А вот, уже 7 мая, заносит в дневник ленинградка Любовь Шапорина:

В массе весенние настроения, ждут смягчения режима, улучшения жизни, перестали чувствовать этот тяжелый гнет, висевший над страной.

Странное дело, но это так! Кажется, ничего не изменилось, а легче стало дышать. В Москве расшифровывают СССР: смерть Сталина спасет Россию14.

2

Где слухи, там и разговоры, там и обсуждение не только руководящих поползновений, но и собственных, как сейчас бы сказали, проектов, в том числе коллективных.

И начальство, прежде всего курирующее творческие кадры, забеспокоилось.

По сообщению секретарей Правления СП СССР тт. Суркова и Полевого, – докладывают по инстанциям руководители Отдела науки и культуры ЦК, – часть литераторов, критиковавшихся в свое время за серьезные идейные ошибки в творчестве и примыкающих к ним, откровенно высказывает настроения реваншизма и веры в какой-то «идеологический НЭП»15.

Бояться «групповщины», как эти проекты назовут впоследствии, пока еще вроде бы рано. Однако разрозненные новомирские публикации статей В. Померанцева (1953. № 12), М. Лифшица (1954. № 2), Ф. Абрамова (1954. № 4), М. Щеглова (1954. № 5) уже выстраиваются в пугающую линию, и «внутри страны, в писательских организациях Москвы и Ленинграда, вокруг этих статей начинает группироваться отсталая часть писателей…»16.

А одновременно и композиторы затевают трехдневную публичную дискуссию с требованием «открыть двери» для 8‐й, 9‐й и 10‐й симфоний Д. Шостаковича, других произведений, ранее «подвергнутых широкой критике за их формалистический язык, чуждый народу круг образов»17. И художники своевольничают – в ЦДРИ еще 23 января 1954 года открывается первая «выставка без жюри»,

где не было цензуры выставочной комиссии – каждый смог принести в зал и повесить свою работу на обозрение широкой публики без каких-либо проверок, оценок и препон, что было немыслимо еще некоторое время назад18.

И осмелевшие поэты вослед художникам голос подают, на своем собрании внося предложение устраивать вечера непринятых, то есть неопубликованных стихов19.

Самых зарвавшихся, конечно, вовремя пресекли. «Выставки без жюри» более в Москве не повторялись, ни одного «вечера непринятых стихов» так и не провели, либерала П. Пономаренко с министерского поста отправили поднимать целину в Казахстане, а набиравший опыт журнального противостояния А. Твардовский из «Нового мира» был уволен. Однако хмельной воздух оттепели кружил голову, и

в 1955 году М. Алигер, В. Каверин, К. Паустовский, Э. Казакевич, В. Тендряков, В. Рудный образовали редколлегию сборников «Литературная Москва»20. Замысел возникал в домашних беседах, на дорожках Переделкина. И вся работа издателей проходила в разговорах дома, в квартирах, на дачах21. <…>

Не было никаких официальных объявлений, однако московские литераторы вскоре узнали, что готовится необыкновенное издание22.

3

Отнюдь не самиздатское, конечно, но – раз нэп, то нэп – кооперативное. 20 октября 1955 года Президиум Московской писательской организации принял решение об издании этого сборника, а 24 ноября утвердил его редколлегию во главе с коммунистом, дважды лауреатом Сталинских премий Эммануилом Казакевичем; заместителями главного редактора назначены Георгий Березко и директор Гослитиздата Анатолий Котов23.

…разумеется, оно <это решение>, – рассказывает Вениамин Каверин, – не было бы принято, если бы в предварительных переговорах А. Бека24 и В. Рудного с Отделом культуры ЦК не удалось (с большим трудом) убедить Д. Поликарпова в том, что будущая «Литературная Москва» ничем не будет угрожать существованию советского искусства. Там же происходило и обсуждение кандидатур членов редколлегии25.

Но как бы то ни было, инициаторы могли уже не прятаться. И издательство им было определено, причем не «Советский писатель», а еще более солидный Гослитиздат. И бумага на огромный том выделена. И, хотя члены редколлегии работали на общественных началах, была даже выбита штатная единица секретаря. На эту роль по рекомендации Каверина пригласили Зою Никитину и не ошиблись.

Войдя в литературную среду еще в начале 1920‐х как одна из «серапионовых девушек» и накопив в последующие десятилетия немалый редакторский и организационный опыт, Зоя Александровна не только любила писателей, но и знала, как с ними обращаться: вела делопроизводство, сговаривалась с авторами и типографией, выдерживала рабочий график и сама много редактировала; булгаковскую «Жизнь Мольера» в частности.

Хотя не все, конечно, у кооператоров выходило гладко. Предложенные Б. Пастернаком стихи, например, они то ли сами не рискнули взять, то ли не сумели провести сквозь редакторское сито Гослитиздата. Но самой большой проблемой неожиданно стала так называемая «крупная проза».

Схватились за роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Эта рукопись, «с жестами брезгливого возмущения» отвергнутая панферовским «Октябрем»26, была вроде бы принята симоновским «Новым миром», но шла к печати так долго и с такими мытарствами, что потерявший терпение автор втайне передал ее Казакевичу. И этот поступок, став явным, решил дело: Симонов, – по словам Дудинцева, —

закричал: «Немедленно засылайте в набор! Сейчас же чтобы был заслан в набор!» И роман был заслан в набор в «Новом мире». Тут же он сел и написал письменный протест в секретариат Союза писателей с жалобой на Казакевича, который переманивает авторов «Нового мира». <…> Одним словом, роман там пошел27.

Вышел он там, правда, не сразу – только в восьмом-десятом номерах за 1956 год, то есть спустя уже несколько месяцев после выпуска «Литературной Москвы». Но тогда, в конце 1955-го, кооператоры оказались вдруг на безрыбье. И ситуацию спас сам Казакевич, вынув из «Знамени» свой уже принятый В. Кожевниковым роман «Дом на площади» и поставив его на опустевшее место «крупной прозы».

Те, кто от кооператоров стояли поодаль, это решение главного редактора осудили. «Совсем дикие люди, – раздраженно заметила, например, Анна Ахматова. – Казакевич поместил 400 страниц собственного романа. Редактор не должен так делать. Это против добрых нравов литературы»28.

Да плюс ко всему и самому Казакевичу его безупречно нормативный роман казался уже устаревшим, своего рода данью прошлому, впрочем, по сути обязательной. «Что же делать, нам все равно не обойтись без социалистического реализма», – сказал он Каверину29. А Тендрякову уже весной 1956 года заметил: «Пока я его <роман> писал, время перепрыгнуло через меня. <…> Во всяком случае я „Домов на площади“ строить больше не буду!»30

4

Чтобы поспеть с подарком к открытию XX съезда КПСС, надо было торопиться. 31 января 1956 года весь массив «Литературной Москвы» сдали в набор, и, – вспоминает В. Тендряков, – «члены редколлегии установили дежурство в типографии на Валовой, считывали чистые листы»31, а 17 февраля, когда съезд уже шел, но за неделю до секретного хрущевского доклада о культе личности, сборник был подписан к печати.

52 печатных листа, 832 страницы убористого текста. Стотысячный тираж. Все, что полагается, на месте – и писательское начальство в лице К. Федина, А. Суркова, К. Симонова, С. Михалкова, и проверенные классики Н. Асеев, С. Маршак, В. Гроссман, М. Пришвин, К. Чуковский, и пока еще сомнительные А. Ахматова, Н. Заболоцкий, Б. Пастернак, и недавние фронтовики М. Луконин, В. Розов, В. Тендряков, Б. Слуцкий, и задиристая молодежь, представленная Е. Евтушенко, Р. Рождественским, Л. Щипахиной. На каждую парчу, словом, свой ситец, так что, – рассказывает Каверин, – «Эренбург, привычно оценив альманах с политической точки зрения, сказал мне, что он мало отличается от хорошего номера „Нового мира“»32.

Вот и казенные критики встретили его как нечто вполне приемлемое. Если к чему-то и придрались, то к вполне невинному стихотворению Роберта Рождественского «Утро», с негодованием отметив, что

стихотворение это аллегорическое, но смысл этих аллегорий совершенно ясен. Если верить автору, то только сейчас наступает «рассвет», а вот до недавней поры в нашей жизни господствовала сплошная «ночь», воплощенная в облике страшного существа, подчинявшего людей своей безраздельной власти и заставлявшего их служить себе – одному себе, больше ничему и никому33.

Тогда как у читателей, – сообщил В. Шаламов своему магаданскому другу А. Добровольскому, —

этот альманах (ценой в 18 р. 75 к.)34 идет нарасхват, в Москве 200 руб. идет с рук и только, – продолжает Шаламов, – из‐за тех 6–7 страниц Б. Л. <Пастернака>, потому что, несмотря на именитость и поэтов и прозаиков – читать там больше нечего35.

Действительно нечего36? И только ли «Заметки к переводам шекспировских трагедий» – причина столь ошеломляющего успеха?

Редчайший в истории литературы случай: альманах, подготовленный еще до XX съезда, был весной 1956 года прочтен как первая художественная реакция на взрывной хрущевский доклад о культе личности и его последствиях.

«Как кстати вышла „Лит. Москва“. Роман Казакевича воспринимается как протест против сталинщины, против „угрюмого недоверия к людям“», – 4 марта записал в дневнике К. Чуковский37. А еще неделей ранее, 28 февраля, признался:

Третьего дня Бек принес мне «Литературную Москву», где есть моя гнусная, ненавистная заметка о Блоке. Я, ничего не подозревая, принялся читать стихи Твардовского – и вдруг дошел до «Встречи с другом» – о ссыльном, который 17 лет провел на каторге ни за что ни про что, – и заревел38.

Плакали не все, конечно. И совсем по-другому отозвался бывший лагерник Аркадий Добровольский в письме от 18 августа к другому бывшему лагернику Варламу Шаламову:

Конечно, кусок из поэмы Твардовского «Друг детства» – хорош. Но он и радует и возмущает одновременно. В начале поэмы ляпнуть этакий домостроевский реквием на смерть Великого Хлебореза и блядски вилять задом, оправдывая это «крутое самовластье», а через пару сотен строк строить из себя хризантему и задавать риторические вопросы: «Винить в беде его безгласной страну? При чем же тут страна?.. Винить в своей судьбе жестокой народ? Какой же тут народ!..» Талант «применительно к подлости» и больше ничего!39

С лагерниками о лагерях не поспоришь. И все-таки будем справедливы: первое, пусть глухое и половинчатое, напоминание в открытой печати о репрессиях и безвинно репрессированных дорогого стоило. Как дорогого стоило и то, что самая опасная, казалось бы, из публикаций «Литературной Москвы» через цензуру прошла, поношений со стороны нормативной критики не вызвала и властью была как бы не замечена.

5

Значит…

Первый том, – 4 июня написал Эммануил Казакевич Константину Федину, – был пробой наших сил и разведкой в стане праздно болтающих и обагряющих руки. Второй, надеюсь, будет более решительным и определенным40.

За его составление и взялись. Пробуя одновременно расширить отвоеванный вроде бы плацдарм.

Уже 12 мая бюро секции прозы ССП СССР выдвигает идею создания кооперативного писательского издательства. В инициативную группу, которую на первых порах возглавляла Маргарита Алигер, вошли Алексей Арбузов, Александр Бек, Сергей Бонди, Александр Дементьев, Эммануил Казакевич, Валентин Овечкин и другие, а председателями правления будущего Товарищества писателей избрали Александра Твардовского и Всеволода Иванова.

Два с половиной месяца, срок не такой уж долгий, ушли, надо полагать, на согласования, Товарищество обрело новое звучное название41, и 24 июля в «Литературной газете» появилось сообщение о том, что «Президиум СП поддержал предложения о создании издательства московских писателей „Современник“» (с. 3).

Это еще, конечно, не решение директивных органов, но кооператоры торопятся, уже через четыре дня на заседании инициативной группы принимая «Примерный список ближайших изданий издательства „Современник“». В список, в частности, включены «Доктор Живаго» Б. Пастернака42, «Мы идем в Индию» Вс. Иванова,43 «новый роман» В. Гроссмана44, «роман о рабочем классе» В. Дудинцева, «новый роман о советской науке» В. Каверина, «роман о Сибири» Г. Маркова, «роман о Шамиле» П. Павленко45, сборники статей М. Щеглова и Ю. Оксмана46. В разделе «Забытые книги» – однотомники М. Зощенко, А. Платонова, А. Веселого, Н. Эрдмана47, О. Мандельштама48, М. Булгакова, «Чукоккала» К. Чуковского49, «Виктор Вавич» Б. Житкова50, «Хулио Хуренито. 13 трубок. Трест Д. Е.» И. Эренбурга51, «Два мира» В. Зазубрина, «Капитальный ремонт» Л. Соболева, «Пушкин» Г. Гуковского (РГАЛИ. Ф. 2533. Оп. 1. Д. 467).

Всяко, как видим, разно, баланс, – как сказал бы Твардовский, – птиц певчих и птиц ловчих почти соблюден. Начальство, обнаружив в перечне надежные имена П. Павленко, Г. Маркова, Л. Соболева, должно быть довольно, и, – 18 сентября Казакевич пишет Льву Гумилевскому, – «я надеюсь – и у меня есть на это веские основания – что такое издательство, управляемое самими писателями, будет создано и начнет функционировать»52.

Да и как не надеяться, если даже предельно осторожный К. Федин, возглавлявший тогда столичную писательскую организацию, 17 октября открыл первый номер информационного бюллетеня «Московский литератор» многообещающими словами:

Откладывать дело с организацией «Современника» в долгий ящик после единодушной поддержки его всеми писателями, и в том числе Президиумами СП СССР и Московского отделения СП, не имеет никакого резона уже в силу того, что это – единственно верный и кратчайший путь к радикальному улучшению деятельности другого нашего издательства – «Советский писатель» (с. 1).

Есть надежда даже на собственный журнал, тоже «Современник», где место главного редактора с самого начала уготовано Твардовскому, и именно ему на первом же заседании инициативной группы 7 июня было поручено «представить предложения по поводу организации журнала»53.

Надо сказать, что трудоустройство опального поэта все эти месяцы всерьез волновало не только кооператоров, но и власти. Так, Наталия Бианки, при Твардовском заведовавшая технической редакцией в «Новом мире», вспоминает, как вскоре после отставки в 1954 году Александр Трифонович предлагал ей перейти в возрождаемый журнал «Красная новь», где он будет главным редактором54. А когда проект возрождения старейшего советского журнала55 был после долгих размышлений окончательно похерен во властных коридорах, Твардовскому 18 сентября 1956 предложили место главного в «Октябре».

Он колебался: «Все время думаю, – записано в рабочей тетради, – зовет меня к этой работе, хотя, как вспомнишь все муки, неудовлетворенность и т. п. и как подумаешь, что чего нужно написать <…>»56. И все же отказался – будто зная, что впереди его ждет второе пришествие в «Новый мир».

6

Но издательство, журнал – это все пока мечты и звуки, а работа над вторым выпуском «Литературной Москвы» не останавливалась ни на день.

На открытие поставили некрологическую неподписную заметку об А. Фадееве, застрелившемся 14 мая, и главу из его незавершенного романа «Последний из удэгэ», а замкнули сборник словами прощания со скончавшимся 2 сентября М. Щегловым, который в этом же выпуске был представлен статьей «Реализм современной драмы».

Роман Каверина «Поиски и надежды», завершающий его трилогию «Открытая книга», равно как и вполне казенные стихи А. Суркова, Е. Долматовского, Н. Тихонова, С. Михалкова, других начальников, равно как и вообще значительная часть альманашных публикаций, прорыва не сулили.

Зато немногое, но какое!.. Огромная подборка стихов Марины Цветаевой, предваряемая очерком Ильи Эренбурга! «Из литературных дневников» Юрия Олеши как напоминание о погубленном огромном таланте! Едкая статья Лидии Чуковской «Рабочий разговор», острые размышления Александра Крона о том, как мешают театру идеологические надсмотрщики57, памфлет Марка Щеглова, где и камня не было оставлено от фундамента соцреалистической драматургии!58

И зато…

Воистину, велик и значителен рассказ Яшина «Рычаги», – 15 июня 1957 года, то есть уже после «проработки», записывает в дневник Сергей Дмитриев. – Значителен и велик не как явление художественно-литературное, а как явление самостоятельного движения мысли. Автор, вероятно, и не подозревает, какую страшную и всем известную правду, всеми замалчиваемую правду, он выговорил, выразил. С авторами так бывает5960.

Автор «Рычагов», до того известный лишь колхозной поэмой «Алена Фомина», если и не знал, что он написал, то догадывался.

Два года тому назад, – рассказывал он Каверину, – я послал этот рассказ в «Новый мир». Кривицкий вызвал меня и сказал: «Ты, – говорит, – возьми его и либо сожги, либо положи в письменный стол, запри на замок, а ключ спрячь куда-нибудь подальше». Я спрашиваю: «почему?» – а он отвечает: «Потому что тебе иначе 25 лет обеспечены»61.

Словом…

Спасибо за драгоценный подарок, – 17 января 1957 года благодарит Л. Пантелеев Лидию Чуковскую. – Читаю второй выпуск «Литературной Москвы» – как чистую воду пью. Читаю с каким-то трепетным (простите) ощущением, что являюсь свидетелем очень большого события. А ведь выход этих книг – действительно, событие. Обе они войдут в историю нашей литературы – или как предвестие нового подъема ее, или, в худшем (к сожалению, очень и очень возможном) случае, как короткий просвет, «светлый луч в темном царстве»62.

7

Как же он, этот светлый луч, пробился? Куда цензура смотрела?

И здесь стоит обратить внимание на то, что цензорское разрешение на сдачу рукописи в набор (01.10.1956) от подписания в печать (26.11.1956) отделяют чуть более полутора месяцев.

Невелик вроде бы интервал, но в него, совпав по времени, поместились и народное восстание в Венгрии, и обсуждение дудинцевского романа в ЦДЛ, неожиданно превратившееся в триумф писательского вольнолюбия63.

На экстренно собранной в ЦК встрече Хрущеву, еще недавно благодушно либеральничавшему, доложили:

Митинг в клубе писателей состоялся 22 октября. В этой связи напоминаю, что митинг в Будапеште <…> с которого начались события, состоялся именно 22 октября, в тот же час. И тут и там главную роль играли писатели. Трудно поверить, что не имел места сговор. Итак, налицо сговор антисоциалистических сил.

И, – продолжает свой рассказ Евгений Долматовский, вызванный на эту встречу как первый заместитель руководителя Московской писательской организации, – «Никита Сергеевич разбушевался»64.

На первых порах младшие товарищи даже попытались его остудить. «Я думаю, что самым неправильным и самым грубым для данного момента было бы административное запретительство, но осуждать, а не влиять и не дискутировать по этому вопросу, это значит загнать болезнь внутрь, это значит надевать на такого рода авторов венок страдальца и мученика со всеми вытекающими отсюда последствиями», – примирительно заявил секретарь ЦК по идеологии Д. Шепилов на пятидневном совещании по вопросам литературы65.

Но куда там! Конечно, фрондерски в ту пору настроенная редколлегия «Литературной газеты» вопреки воле своего главного редактора В. Кочетова еще в октябре сумела не допустить появления на печатных страницах заушательской статьи В. Дорофеева о романе «Не хлебом единым»66

1 Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969 // Чуковский К. И. Собр. соч. М.: ФТМ, 2013. Т. 13. С. 140–141.
2 Там же. С. 142.
3 Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969. С. 157.
4 Там же. С. 155.
5 Аппарат ЦК КПСС и культура. 1953–1957. М.: РОССПЭН, 2001. С. 2006, 2007.
6 Литературная газета, 26 октября 1954 года. Авторами указаны В. Каверин, Эм. Казакевич, Мих. Луконин, С. Маршак, К. Паустовский, Н. Погодин, Ст. Щипачев.
7 Лакшин В. «Новый мир» во времена Хрущева. М.: Книжная палата, 1991. С. 22–23.
8 Казакевич Э. Слушая время: Дневники. Записные книжки. Письма. М.: Советский писатель, 1990. С. 374.
9 Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969. С. 217.
10 Лукьянин В. «Урал»: Журнал и судьбы. Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2018.
11 Цит. по: Огрызко В. Все решала партия: Литературная Россия под контролем Старой площади. М.: Литературная Россия, 2016. С. 177.
12 Отечественная история. 1999. № 5. С. 147–148.
13 Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве. 1956–1980. М.: Книга, 1990. С. 35.
14 Шапорина Л. Дневник. М.: Новое литературное обозрение. Т. 2. С. 233.
15 Аппарат ЦК КПСС и культура. 1953–1957. М.: РОССПЭН, 2001. С. 200.
16 Там же. С. 207.
17 Там же. С. 213.
18 Оттепель: Каталог выставки. М.: Гос. Третьяковская галерея, 2017. С. 474.
19 Аппарат ЦК КПСС и культура. 1953–1957. С. 200.
20 На первых порах, разумеется, еще инициативную группу.
21 «У них не было помещения, собирались или у нас в Лаврушинском, или на даче в Переделкино», – подтверждает Лариса Казакевич, дочь писателя (https://dem-2011.livejournal.com/359553.html).
22 Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве. С. 41–42.
23 РГАЛИ. Ф. 1579. Оп. 2. Д. 1.
24 «Инициатор сборника – Бек», – сказано в дневнике К. Чуковского (Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969. С. 212).
25 Каверин В. Эпилог. М.: Аграф, 1997. С. 351.
26 «Все члены редколлегии, – рассказывает Д., – встали, а я там тоже сидел – я тоже встал, и все, стоя, проголосовали против печатания моего романа…» (Дудинцев В. Между двумя романами. СПб.: Ж-л «Нева». С. 54).
27 Дудинцев В. Между двумя романами. C. 54–57, 59.
28 Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. М.: Согласие, 1997. Т. 2. С. 186.
29 Каверин В. Эпилог. С. 353.
30 Розенблюм О., Тендрякова М. «Наше время богато примерами солдатского мужества и почти совсем не знало гражданского…». Владимир Тендряков об Эммануиле Казакевиче // Знамя. 2019. № 7. С. 153.
31 Там же.
32 Каверин В. Эпилог. С. 353.
33 Соловьев Б. Смелость подлинная и мнимая // Литературная газета. 1956. 14 мая.
34 На самом деле 18 р. 50 к.
35 Шаламов В. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6: Переписка. М.: Книжный клуб Книговек, 2013. С. 141.
36 Вот и Александр Солженицын – «в отдалении времени» – нашел, что «ничем замечательным сборник не обогатил нашу литературу» (Солженицын А. Двоенье Юрия Нагибина // Новый мир. 2003. № 4).
37 Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969. С. 212.
38 Там же. С. 211.
39 Шаламов В. Собр. соч. Т. 6. С. 144–145.
40 Казакевич Э. Слушая время: Дневники. Записные книжки. Письма. М.: Советский писатель, 1990. С. 374.
41 Недатированные «Проэкт <так!> о создании издательства московских писателей „Современник“», «Положение» о его работе и его «Устав», представленные тоже в проектах, находятся в фонде Зои Никитиной. И там же – черновик обращения в ЦК КПСС, заканчивающегося словами: «Мы просим Центральный Комитет утвердить издательство „Современник“» (РГАЛИ. Ф. 2533. Оп. 1. Д. 467).
42 Вс. Иванов, кого прочили в председатели правления, – по словам его жены Т. Ивановой, – «охотно соглашался и даже наметил список произведений, которые следует опубликовать: первым в списке стоял роман Пастернака „Доктор Живаго“» (Пастернак Б. Собр. соч. Т. 11. С. 286).
43 Роман выйдет в 1960 году.
44 Изъят у автора летом 1960 года.
45 «Кавказская повесть» издана в 1958 году.
46 «Литературно-критические статьи» Щеглова выйдут в 1958 году, избранные работы Оксмана будут изданы в Саратове в 1959 году.
47 «Избранное» Эрдмана будет издано только в 1990 году.
48 Том в Большой серии «Библиотеки поэта» появится в 1973 году.
49 Издана с купюрами в 1979 году, без купюр – только в 2008 году.
50 Полный вариант этого романа был издан только в 1999 году.
51 Ранние произведения Эренбурга были переизданы только в первом томе его собрания сочинений (1962).
52 Казакевич Э. Слушая время. С. 382.
53 РГАЛИ. Ф. 2533. Оп. 1. Д. 467.
54 Бианки Н. К. Симонов, А. Твардовский в «Новом мире». М.: Виоланта, 1999. С. 34.
55 Его, если уж не получится с «Современником», готовы были подхватить и кооператоры – вместе с «тонким» журналом современных рассказов, новелл и очерков «30 дней» (РГАЛИ. Ф. 2533. Оп. 1. Д. 467) или с возрождаемым журналом «Прожектор», «редакционные коллегии которых также должны быть избраны на демократических началах» (Московский литератор. 1956. № 1. 17 октября).
56 Твардовский А. Дневник. 1950–1959. М.: ПРОЗАиК, 2013. С. 237.
57 «Самая умная статья в „Лит. Москве“ – Александра Крона: о театре. Острая, полная неотразимых силлогизмов», – записал в дневник Корней Чуковский (Чуковский К. И. Дневник. 1936–1969. С. 225).
58 Принимая эту статью к печати, Казакевич написал Щеглову: «При чтении я испытывал чувство восхищения, давно уже не испытанное мной над критическими статьями. Думаю, что в Вашем лице наша советская литература – может быть, впервые – приобретает выдающегося критика» (Казакевич Э. Слушая время. С. 384).
59 Отечественная история. 2000. № 3. С. 155.
60 «Автор „Рычагов“ навсегда останется в русской литературе, те рычаги кое-что повернули», – сказано в письме, которое Александр Солженицын 11 июля 1968 года написал в коридоре перед больничной палатой, где в этот день умирал Яшин («Пусть наступающий не будет слишком злым»: К истории письма А. И. Солженицына к А. А. Яшину // Солженицынские тетради: Материалы и исследования. М.: Русский путь, 2014. <Вып. 3>. С. 246).
61 Каверин В. Эпилог. С. 357.
62 Пантелеев Л., Чуковская Л. Переписка. 1920–1987. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 86.
63 Как вспоминает Раиса Орлова, «билеты на обсуждение в клубе писателей распределял партком по строгим „номенклатурным“ спискам. <…> Мы остались после обеда и заблаговременно уселись на балконе. Зал заполнился задолго до назначенного часа, не одни мы ухитрились забраться досрочно. Долго не начинали. Снаружи шумела толпа, висели на окнах. Наконец, сквозь толчею пробрались Владимир Дудинцев, руководитель обсуждения Всеволод Иванов, редактор „Нового мира“ Константин Симонов. Они не могли войти в здание из‐за толпы, их провели через подвал» (Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве. С. 38). В номере «Московского литератора» от 3 ноября, где опубликован сбалансированно сдержанный отчет об обсуждении, помещена и эпиграмма А. Раскина:Не удержать трем милиционерамТолпу, что рвется, клуб наш окружив…Да, видно, не единым «Кавалером»Читатель жив.
64 Долматовский Е. Очевидец. Нижний Новгород: ДЕКОМ, 2014. С. 143.
65 РГАНИ. Ф. 5. Оп. 36. Ед. хр. 12.
66 Эту статью, – вспоминает Л. Лазарев, работавший тогда в редакции, – «нам раздали ее уже набранной, предупредив, что завтра будет обсуждение на редколлегии, в котором мы должны принять участие. Напечатать статью Дорофеева своей властью, минуя редколлегию и отдел литературы, Кочетов не решился, а может быть, надеялся, что на редколлегии выбьет „добро“ на публикацию. Но не тут-то было, участники обсуждения не склонны были поддаваться нажиму, осознавали, что вопрос решается принципиальнейший (Лазарев Л. Шестой этаж, или Перебирая наши даты. М.: Книжный сад, 1999. С. 59–60).
Скачать книгу