Сердце из стекла. Откровения солистки Blondie бесплатное чтение

Дебби Харри
Сердце из стекла. Откровения солистки Blondie

Original title: Face it

Издано с разрешения HarperCollins Publishers и Andrew Nurnberg Associates International Ltd.

c/o Andrew Nurnberg Literary Agency

В сотрудничестве с Сильвией Симмонс и на основе недавних эксклюзивных интервью


Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


© 2019 by Deborah Harry

Published by arrangement with Dey Street Books, an imprint of HarperCollins Publishers.

© Перевод на русский язык, издание на русском языке. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2020

ПОСВЯЩАЕТСЯ ДЕВУШКАМ АНДЕГРАУНДА




Вступление

От Криса Стейна

Не знаю, рассказывал ли я эту историю Дебби… или вообще кому-нибудь. В 1969 году я путешествовал и дважды исколесил всю страну вдоль и поперек, а потом поселился у матери в Бруклине. Год для меня был неспокойный. Психоделики и запоздалая реакция на смерть отца расшатали мою и без того надломленную психику.

На пике «обострения» мне приснился сон, который я до сих пор не могу забыть. Квартира матери была на Оушен-авеню – длиннющем городском проспекте. Во сне, в моменте, напомнившем мне фильм «Выпускник», я пытался догнать автобус, а тот медленно отъезжал от нашего большого старого здания. Я и бежал за автобусом – и одновременно был внутри него. Кроме меня, в салоне находилась девушка, блондинка. «Встретимся в городе», – сказала мне она. Автобус уехал, и я остался на улице один.

К 1977 году я и Дебби вовсю гастролировали с Blondie. Самой экзотической остановкой на маршруте точно был Бангкок. В то время город еще не зажали в тиски металл и бетон и выглядел он довольно пасторально: парки на каждом углу и даже грунтовые дороги неподалеку от нашего люксового отеля. Всюду пахло жасмином и гнилью.

Дебби быстро усвоила модель поведения типичной туристки. Как-то раз она осталась на ночь в отеле, а мы с парнями из группы пошли в гости к одному британскому мигранту, с которым познакомились в каком-то баре. Его пожилая служанка-тайка приготовила для нас банановый пирог, начинив его пятьюдесятью тайскими палочками – в семидесятые это был аналог современной сильнодействующей травки. Мы только что вернулись из долгого тура по Австралии, где наркотики в те времена были под жестким запретом. Так что в гостях мы оторвались и до гостиницы добрели кое-как, опираясь друг на друга.

Комната у нас была тоже экзотическая – с декором из ротанга и двумя отдельными кроватями, похожими на раскладушки, с жесткими цилиндрическими подушками в изголовье. Дебби беспокойно спала, и я наконец тоже погрузился в туманную мглу. Где-то ближе к утру мое расслабленное сонное сознание прояснилось и затеяло диалог. «Где мы?» – спросил этот внутренний голос, и Дебби, все еще дремавшая, громко ответила: «Мы же в постели, разве нет?» Я так и сел на своей койке, сон как рукой сняло.

Сказал ли я это вслух и получил от нее ответ, хотя мы оба были в полусне? По сей день, все эти годы, я уверен, что задал вопрос исключительно в мыслях.

А вторая история еще более неуловимая, странная, и говорить о ней еще труднее. Употребление наркотиков было просто частью молодежной музыкальной культуры, к которой мы принадлежали. В этом не было ничего необычного. Во всех клубах, почти без исключения, все напивались либо принимали наркотики. Я потратил кучу времени и сил на то, чтобы излечиться от зависимости. Так что как знать, возможно, я принимаю за движение психики наркотический бред. Вероятно, здесь та же история, что и с религией: ты веришь в то, во что хочешь верить. Ясно только, что сознание может простираться за пределы человека, его физического тела.

Так или иначе, мы с Дебби здорово «разогнались» на одной крайне пафосной вечеринке. Незначительные события и мысли казались предельно отчетливыми. Помню винтовую лестницу и вычурные люстры. Какой-то парень показывал нам свои часы «Сальвадор Дали» от Cartier – это мимолетное впечатление навсегда врезалось в память. Занятная вещица: стандартный для Cartier циферблат в форме слезы, но изогнутый – как «тающие» часы на картине «Постоянство памяти». Стекло разбилось, и владелец жаловался, что на замену придется потратить тысячи долларов. Хотя, по-моему, такая трещина была идеальным дадаистским комментарием к источнику. Мне очень понравилось.

На вечеринке – по какому бы поводу ее ни устроили – было очень людно. Помню, как стоял на балконе, когда к нам подошел мужчина в возрасте в крайне забавном костюме. Он говорил с легким акцентом, возможно креольским. Представился он как Тигр. Уже этого хватало, чтобы его запомнить, но мы с Дебби еще и ощутили странную связь с ним. Мы как будто знали его целую вечность – словно встречались в прошлых жизнях. Верю ли я во все это? Пожалуй. Не помню, сколько раз мы с Дебби обсуждали эту встречу потом, но в любом случае достаточно, чтобы сравнить воспоминания и обнаружить сходство наших ощущений.

Вскоре, году в 1975-м, Дебби нашла эту женщину – Этель Майерс, которая была ясновидящей, экстрасенсом. Скорее всего, нам кто-то о ней рассказал, хотя не исключаю, что мы просто вышли на нее через рекламу в Village Voice или Soho News. Этель принимала в восхитительной квартире – первый этаж дома на маленькой улочке в спальном районе, сразу за театром «Бикон». Интерьер был великолепен. Он, наверное, не менялся с начала века, когда построили здание. Приемная походила на теплицу, обставленную мебелью. Повсюду виднелись декоративные растения и травы. Пожелтевшие книги о таро и эманациях лежали на пыльных журнальных столиках. Это помещение видало виды и напомнило мне квартиру из фильма «Ребенок Розмари» – в тот момент, когда ее впервые показывают героям Мии Фэрроу и Джона Кассаветиса.

Мы втроем сели, и Этель сама предложила нам включить кассетник – мы взяли его с собой, чтобы записать сеанс. Она ничего о нас не знала, но начала с эффектного вступления. Она сказала Дебби, что видит ее на сцене, что Дебби осуществит свои замыслы и будет много путешествовать. В какой-то момент Этель сообщила, что кто-то – вероятно, мой отец, – наблюдает за нами и что он ехидно сказал обо мне: «Я бы к нему и на пушечный выстрел не приближался». Во многом чувство юмора я унаследовал от отца, а присказка про пушечный выстрел действительно была у него в ходу. Было ли дело в том, что экстрасенс знала словечки из пятидесятых, которыми сыпал мой старик, или это было нечто большее?

Та кассета по-прежнему где-то у Дебби. Помню, как мы слушали запись через много лет, – и голос Этель был таким тихим, выцветшим со временем, словно сама она превратилась в призрака.

Только что я позвонил Дебби и спросил, помнит ли она хоть что-нибудь из того, о чем я поведал. Она сказала: «Знаешь, Крис, в те времена мы жили по-другому, кислоты в воздухе было куда больше».

Между нами до сих пор существует какая-то связь.

КРИС СТЕЙН
Нью-Йорк, июнь 2018 года

1. Дитя любви


Полагаю, они познакомились году в 1930-м, в старшей школе. Влюбленные подростки. Она – девочка из среднего класса, ирландско-шотландского происхождения, он – деревенский мальчик, француз, живший где-то между Нептуном и Лейквудом в штате Нью-Джерси. Она была из семьи музыкантов. Дни напролет они с сестрами играли. Сестры пели, а она аккомпанировала на расстроенном старом пианино. Он также был из семьи творческой и музыкальной. Однако его мать лежала в психиатрической клинике – из-за депрессии или какого-то другого рецидивирующего нервного расстройства. Незримое, но существенное влияние. По-моему, звучит фальшиво, но именно так мне сказали в агентстве по усыновлению.

Ее мать упирала на то, что он ее дочери не пара. Она расстроила их отношения, и любви пришел конец. Чтобы пресечь дальнейшие контакты, ее загнали в музыкальную школу, и, судя по всему, после этого она стала колесить по концертным залам Европы и Северной Америки.

Проходит много лет. Теперь он женат, у него куча детей. Работает он в топливной компании, чинит масляные горелки. Однажды едет на вызов, и – та-дам! – там она. Стоит, облокотившись на дверной косяк, волосы закрывают лицо, смотрит на него тем самым взглядом. У нее сломался обогреватель. Та еще картина, не правда ли? Но я уверена, что они обрадовались встрече.

Возможно, все эти годы они продолжали любить друг друга. Так что наверняка это было чудесное воссоединение. Она беременеет. Он в итоге рассказывает ей, что женат и у него есть дети. Она, в растрепанных чувствах, с разбитым сердцем, разрывает отношения, но ребенка решает оставить. Носит его девять месяцев, и в воскресенье, 1 июля 1945 года, в роддоме округа Майами-Дейд маленькая Анджела Тримбл прокладывает себе путь в этот мир.

Вместе с ребенком она вернулась в Нью-Джерси, где ее мать умирала от рака груди. Она ухаживала за обеими. Но мать убедила ее отказаться от Анджелы. И – она это сделала. Отказалась от своей Анджелы. Через шесть месяцев ее мать умерла, а дочь попала в бездетную семью, тоже из Нью-Джерси. Ричард и Кэти Харри из города Патерсона встречались после окончания школы. Новые родители Анджелы, также известные как Кэгги и Дик, дали ей другое имя – Дебора.

Вот и вся история. Я дитя любви.

Говорят, что обычно люди не запоминают первые годы жизни, но у меня таких воспоминаний море. Первое из них датируется моим третьим месяцем. Это день, когда мама и папа забрали меня из агентства по усыновлению. Чтобы это отметить, они решили устроить небольшую вылазку на детский курорт, где был контактный зоопарк. Помню, как меня носили на руках; гигантские создания глядели на меня сверху вниз из загона – я ясно это вижу. Однажды я поделилась этим впечатлением с мамой, и она изумилась: «Боже мой, это было в тот день, когда мы тебя забрали, ты не можешь этого помнить». Там были только утки, гуси и козел, сказала она, – ну, может, еще пони. Но в три месяца мне не с кем было их сравнить. Зато я уже пожила с двумя разными мамами, в двух разных домах, под двумя разными именами. Сейчас я думаю, что тогда, вероятно, испытывала панику. Мир был небезопасен – приходилось смотреть в оба.

Первые пять лет моей жизни мы провели в маленьком доме на Седар-авеню в Хоторне, Нью-Джерси, рядом с парком Гофл-Брук, который растянулся на весь городишко. Когда власти расчистили под него землю, рядом поставили времянки для строителей-мигрантов – представьте себе маленькие тесные квартирки без всякого отопления, если не считать печки-буржуйки. Мы занимали дом прораба на краю большой лесной зоны – он к тому времени уже отапливался.

В те годы детей старались чем-то занять. Но мне говорили: «Иди на улицу и поиграй», и я шла. Товарищей по играм у меня было не то чтобы много, так что порой я играла в своем воображении. Я была этаким ребенком-мечтателем. Но при этом и пацанкой. Во дворе на большом клене папа повесил качели и турник – и я представляла себя в цирке. А еще я возилась с палочками, копала ими ямки, ворошила муравейник, делала из них что-то – ну, или каталась на роликах.


Оак-плейс


Больше всего на свете мне нравилось бродить по парку. Для меня это был самый настоящий волшебный, заколдованный лес. Родители всегда мне наказывали: «Не ходи в парк, ты не знаешь, кто тебе встретится и что может случиться», как обычно и говорят в сказках. А волшебные истории – все невероятные, вызывающие трепет сказки братьев Гримм – были важной частью моего взросления.

Стоит признать, что по кустам действительно слонялись всякие подозрительные личности – скорее всего, мигранты. Самые настоящие бродяги, которые катались на поездах и околачивались в парке. Наверное, им давали там какую-то работу – подстричь газон или что-то в этом роде, после чего они снова прыгали в вагон и ехали дальше. Еще там попадались лисы и еноты, иногда змеи и был небольшой ручей с лягушками и жабами.

Вдоль ручья, где никто не ходил, стояли разрушенные покинутые лачуги. Я часто лазала по этим шатким, старым, заросшим мхом и плесенью грудам старого кирпича, торчавшим из земли. Я могла сидеть там вечность и мечтать. Все это были страшноватые детские переживания, что наверняка случались и у вас. Устроившись под кустом, я представляла, как сбегу из дома с настоящим индейцем и буду есть ягоды сумаха. Папа часто грозил мне пальцем и говорил: «Никогда не трогай сумах, он ядовитый». И вот я буду жевать этот невероятно горький сумах и с надрывом думать: «Скоро я умру!» Здорово, что у меня были эти жуткие детские фантазии – насыщенная жизнь в мечтах. Благодаря им – а также телевизору и сексуальным маньякам – развилось мое творческое мышление.

У меня была собака по имени Пэл. Какой-то терьер, судя по всему; коричневато-рыжий, на редкость лохматый, с жесткой шерстью, висячими ушами, усами, бородой и отвратительнейшим телом. Хозяином пса был отец, но Пэл вел себя крайне независимо. Самый настоящий дикий пес, которого не кастрировали. Тот еще кобель. Он убегал из дому и приползал обратно после недельного загула, совершенно вымотанный амурными приключениями.

Парк наводняли полчища крыс. Город становился все менее сельским и более населенным, так что грызуны совершали набеги на дворы и рылись в мусорных кучах. Поэтому местные власти начали раскидывать в парке отраву. Провинциальный менталитет как он есть – в то время они травили всех и все, что только можно. В общем, Пэл эту отраву съел. Ему было так плохо, что папе пришлось его усыпить. Просто ужасно.

Однако на самом деле для ребенка место было чудесное: настоящий маленький американский городок. По счастью, тогда еще не появились торговые центры. В нашем распоряжении была только небольшая главная улочка и кинотеатр, где воскресный утренний сеанс стоил четверть доллара. Все дети туда ходили. Я тоже любила кино. А еще кругом были фермерские хозяйства: на холмах пасли скот, на полях и в садах выращивали овощи и фрукты, свежие и дешевые. Позже фермеров вытеснили разросшиеся новостройки.

Для города это была стадия «трансформации», но я была слишком мала, чтобы знать это слово, понимать его смысл или вообще интересоваться подобными вещами. Мы жили в спальном районе, потому что папа работал не в Хоторне – он ездил в Нью-Йорк. Не так уж далеко, но, боже, тогда казалось, что даль невероятная. Волшебная. Еще один зачарованный лес – кишащий людьми и с высокими зданиями вместо деревьев. Все такое другое.

Папа ездил туда работать, а я – развлекаться. Раз в год бабушка по маминой линии брала меня в Нью-Йорк, чтобы купить мне зимнее пальто в Best & Co. – знаменитом консервативном универмаге. После этого мы отправлялись в Schrafft’s на углу Пятьдесят третьей улицы и Пятой авеню. Этот обставленный в старомодном стиле ресторан напоминал английский клуб, где изящно одетые пожилые леди чинно сидели и потягивали чай из фарфоровых чашек. Очень пристойно – и вдали от городской суеты.

На Рождество мы всей семьей выбирались полюбоваться елкой в Рокфеллеровском центре. Смотрели на людей на катке, глазели на витрины магазинов. Мы были не утонченными горожанами, что ходят на бродвейские спектакли, а жителями пригорода. Если мы и смотрели шоу, то в мюзик-холле Radio City, ну и пару раз были на балете. Возможно, после этого я задумала стать балериной – правда, эта мечта надолго не задержалась. А вот волнение и восхищение после спектакля и само ощущение сцены – остались. Хотя я любила кино, моя реакция на живые выступления была именно физической, очень чувственной. Точно так же я реагирую на Нью-Йорк, на его запахи, виды и звуки.

В детстве мне еще очень нравилось ездить в Патерсон, где жили обе мои бабушки. Папа любил пробираться задворками, по извилистым узким трущобным улочкам. В то время, до благоустройства, Патерсон по большей части был старым и заброшенным, его наводняли рабочие, приехавшие поступить на фабрику или шелкоткацкий завод. Патерсон прозвали Шелковым городом. Река Пассаик, с ее водопадами, вращала турбины, а те запускали ткацкие станки. Все детство эти водопады стояли у меня перед глазами – спасибо местной газете The Morning Call. На первой странице, в самом верху, был рисунок тушью, изображавший бурлящую реку.

По Ривер-стрит папа всегда ехал очень медленно – уж очень она была оживленная. Мы видели цыган, живших в подвалах магазинов, и чернокожих, которые приезжали с юга. Они носили одежду кричащих цветов и повязывали на головы банданы. Для маленькой девочки из исключительно белого пригорода, где жили люди среднего достатка и пониже, это было восхитительное зрелище. Потрясающее. Я высовывалась из окна, ошалев от любопытства, а мама меня одергивала: «Вернись в машину! Тебе сейчас голову оторвет!» Она бы предпочла не ездить по Ривер-стрит, но папа был из тех, кому нравится, что у них есть собственный тайный путь. У меня был классный отец!

Для меня загадка, почему в моей семье так мало было известно о папиных родственниках. Никто о них не говорил: чем занимаются, как оказались в Патерсоне. Помню, что, став постарше, я пыталась выведать у отца, чем дедушка зарабатывал на жизнь. Папа ответил, что он то ли шил, то ли чинил обувь в Морристауне. Полагаю, что все в семье, включая папу, считали подобное ремесло слишком ничтожным, чтобы открыто о нем упоминать. По-моему, это довольно печально. Но папа тут же добавил, что зато дедушке повезло не потерять работу во времена Великой депрессии: он продавал ботинки на главной улице Патерсона. У них были деньги в то время, когда столько людей еле перебивались.

Мамина семья находилась в Шелковом городе в куда более привилегированном положении. У ее отца было место на фондовой бирже до того, как она обвалилась, и он владел банком в Риджвуде. Так что в определенный период жизни они стали довольно зажиточными. Когда мама была ребенком, они отправились в Европу и посетили все столицы во время большого тура, по их собственному выражению. Мама, ее сестры и братья получили высшее образование.

Бабушка была настоящей викторианской леди, элегантной, с претензией на роль светской дамы. Из всех ее детей моя мама самая младшая. Бабушка родила ее довольно поздно, что стало в кругу знакомых поводом выгнуть бровь и поперешептываться. Когда я с ней познакомилась, бабушка была уже старенькой. Длинные седые волосы доходили ей до талии. Каждый день Тилли, ее горничная-голландка, зашнуровывала на ней высокий розовый корсет. Тилли мне нравилась. Она работала на бабушку с тех самых пор, как переехала в Америку: сначала была няней моей мамы, потом – бабушкиной уборщицей и поварихой, а еще следила за садом. Она жила в доме на Кэрол-стрит, в чудной маленькой мансарде, окна которой смотрели прямо в небо. Через коридор, в чердачной кладовке, хранились пыльные сундуки, полные всяких интересных штуковин. Я проводила счастливые часы, роясь в них и перебирая изношенные сорочки, пожелтевшие газеты, порванные фотографии, пыльные книги, странные ложки, ветхое кружево, высушенные цветы, пустые бутылочки из-под духов и старых кукол с фарфоровыми головами. Мои грезы обычно прерывал взволнованный крик снизу. Я тихо закрывала дверь и выскальзывала с чердака. До следующего раза.

После окончания старшей школы мой отец начал работать в Wright Aeronautical – во время Второй мировой войны там производили авиатехнику. Потом он перешел в текстильную компанию Alkan Silk Woven Labels – ее завод размещался в Патерсоне. Когда я была маленькой девочкой, он иногда брал меня с собой на работу. Не раз я ходила на экскурсию по заводу, но никогда не слышала слов гида из-за яростного гула станков.

Станки и правда впечатляли. Размером они были с наш дом, и на них висели тысячи и тысячи цветных нитей, в то время как челноки внизу с жужжанием ездили вперед-назад. Когда все нити сливались, то появлялись и развертывались ярд за ярдом ленты фирменного шелка. Мой отец отвозил их в Нью-Йорк и, как его отец до него, играл маленькую роль на дальнем рубеже мира моды.

Что до меня, я любила моду сколько себя помню. В моем детстве денег у нас было мало, и в основном я носила подержанные вещи. В дождливые дни, когда нельзя было погулять, я открывала мамин большой деревянный сундук. Он был забит одеждой, которую маме отдали друзья, и той, которую она не носила. Я одевалась и расхаживала по дому в туфлях, сорочках и всем прочем, до чего добирались мои липкие маленькие ручонки.

Телевизор – о, телевизор. Светящийся, словно призрак, семидюймовый экран, круглый, как аквариум. Помещавшийся в массивном коробе, на фоне которого собачья будка выглядела бы недоростком. Сводящий с ума электронный шум. Гнутая антенна для приема сигнала. То хорошие дни, то пустые – когда сигнал трепыхался, пропадал, а изображение рябило и скакало.

Не то чтобы по этому телевизору много чего можно было увидеть, но я смотрела. В пять утра в субботу я уже сидела на полу, не отрывая глаз от испытательной таблицы, завороженная, в ожидании мультиков. Потом шла борьба, ее я смотрела тоже, стуча по полу и тяжело вздыхая; мое беспокойство все возрастало во время созерцания этой библейской битвы добра и зла. Мама ругалась и грозилась выбросить этот чертов ящик, если я его не выключу. Но разве смысл этого чертового ящика не в том, чтобы он работал?

Я была преданной почитательницей волшебной коробки. Я даже любила нажимать на кнопку выключения и смотреть, как картинка уменьшается до маленькой белой точки, а потом исчезает.

Когда начинался сезон бейсбола, мама выпинывала меня из дома. Забавно, что мама была лютой фанаткой этой игры, – я не шучу, говоря «лютой». Она восхищалась командой «Бруклин доджерс». Когда я была совсем маленькой, родители часто ходили на большой стадион в Бруклине и смотрели игры. Поэтому я всегда искренне расстраивалась, когда меня выгоняли на улицу во время трансляции матча. Подозреваю, что я просто была очень надоедливой, к тому же слишком громкой.

Еще мама любила оперу: ее она слушала по радио, когда по телевизору не шел бейсбол. Что касается музыки, мы не могли похвастаться большой коллекцией: несколько юмористических альбомов и Бинг Кросби, поющий рождественские гимны. Моим любимым был сборник «Мне нравится джаз!» с Билли Холидей, Фэтсом Уоллером и всякими другими исполнителями. Когда Джуди Гарленд начинала петь Swanee, я каждый раз рыдала в голос…

У меня тоже было радио, миленький коричневый приемничек Emerson, который нужно было включать в розетку, с лампочкой наверху, смешным старым круглым регулятором и цифрами золотистого цвета в стиле ар-деко вокруг него. Я прилипала ухом к крошечному динамику, слушая крунеров[1], певцов из биг-бендов и вообще всю музыку, которая тогда была в моде. Время блюза, джаза, рока еще не пришло…

Летними вечерами прямо за парком выстраивался и репетировал военный оркестр. Эти мужчины, настоящие кабальеро, собирались после работы. Они только начинали карьеру и не могли позволить себе форму, так что носили списанные широкие морские брюки клеш, белые рубашки и шляпы с широкими полями и короткой тульей в испанском стиле. Играть они умели только одну песню – «Валенсия». Весь вечер они маршировали туда-сюда и порой пританцовывали, а из-за деревьев доносилась музыка. Моя комната с маленькими слуховыми окнами была прямо под крышей, так что я распахивала рамы, садилась на пол и слушала. Мама часто говорила: «Еще раз услышу эту песню – заору!» Но лично мне все это нравилось – духовые, барабаны и громкий звук.

Пока я не пошла в школу, развлечений у меня, в общем-то, не было, поэтому оставалось столько времени на грезы. Я даже помню, что переживала в детстве мистические состояния. Я слышала, как голос из камина говорил со мной и пересказывал какие-то математические выкладки, но понятия не имела, что они означали. Фантазии у меня были самые разные. Я представляла, что меня схватили, связали, а потом меня спас… нет, я не хотела, чтобы меня спасал герой, – я хотела, чтобы меня связали и плохой парень влюбился в меня до безумия.

И я представляла, как стану звездой. Однажды в полдень я сидела на залитой солнечным светом кухне вместе с моей тетей Хелен, которая потягивала кофе. Теплый свет играл в моих волосах. Тетя поднесла чашку к губам и окинула меня оценивающим взглядом. «Милая, ты выглядишь как настоящая кинозвезда!» Я была в восторге. Кинозвезда! О да!

Когда мне было четыре года, мама и папа пришли ко мне в комнату и рассказали сказку на ночь. О семье, которая выбрала себе ребенка – точно так же, сказали папа и мама, как они выбрали меня.

Иногда я ловлю в зеркале свое отражение и думаю, что у меня точно такое же выражение лица, как у мамы или папы. Пусть внешне мы были совсем не похожи и генетика у нас абсолютно разная. Полагаю, близость и общий опыт, растянутый во времени, которого у меня никогда не было с моими родителями по крови, наложили свой отпечаток.

Я не знаю, как выглядели мои биологические родители. Через много лет, уже взрослой, я пыталась отыскать их следы. Кое-что удалось выяснить, но мы никогда не встречались.

История моего удочерения, которую поведали родители, звучала так, словно я была особенной. Но, думаю, то, что в возрасте трех месяцев я была разлучена с биологической матерью и оказалась в новом доме, на самом деле посеяло во мне безотчетный страх.

К счастью, мне удалось избежать многих неприятностей и бед – мне очень, очень повезло в жизни. Наверное, это была такая химическая реакция, которую теперь я могу проанализировать и понять с рационалистической позиции. Все вокруг хотели, чтобы мне было лучше, и всё для этого делали. Но не думаю, что когда-нибудь я чувствовала себя по-настоящему уютно. Все было иначе: я все время пыталась вписаться в окружающую обстановку.

И было время, когда я постоянно, постоянно боялась.

2. Pretty baby, you look so heavenly[2]



Однажды на приеме, когда я была еще ребенком, врач пристально на меня посмотрел. Потом повернулся, взмахнув полами белого халата, улыбнулся моим родителям и сказал: «Вы за ней приглядывайте, у малышки томный взгляд».

Мамины друзья постоянно убеждали ее отправить мои фото Gerber, компании по производству детского питания, потому что меня, с моим томным взглядом, точно захотят снять для рекламы. Мама наотрез отказалась, она не хотела подвергать свою девочку такому давлению. Думаю, она хотела меня защитить. Однако, даже будучи маленькой девочкой, я становилась объектом сексуального интереса.

Перенесемся в 1978 год, к выходу фильма «Прелестное дитя»[3] Луи Маля. Посмотрев его, я написала Pretty Baby для альбома Parallel lines. Звездой фильма стала двенадцатилетняя Брук Шилдс, сыгравшая ребенка, который живет в притоне. Фильм изобиловал эротическими сценами. В свое время он породил бурю протестов по поводу детской порнографии. В тот год я познакомилась с Брук. С одиннадцати месяцев она находилась под прицелом камер – тогда мать устроила ее в рекламу косметического бренда Ivory Soap. В десять лет, с разрешения мамы, она позировала в ванной обнаженной для журнала Playboy.

Однажды, когда мне было лет восемь, мне поручили присмотреть за Нэнси, девочкой лет четырех-пяти, с которой в тот день сидела моя мама по просьбе ее подруги Люсиль. Я должна была отвести Нэнси в городской бассейн, который находился совсем рядом с нашим домом, а моя мама собиралась присоединиться к нам на месте. Я повела Нэнси по оживленной улице, окаймлявшей окраину города, на всякий случай держа ее за ручку. День был по-настоящему жаркий, и мы кожей чувствовали, как беспощадные лучи солнца отражаются от асфальта. Мы завернули за угол и пошли мимо припаркованной у тротуара машины, пассажирское окно которой было полностью опущено. Изнутри раздался голос: «Эй, малютка, ты знаешь, как добраться туда-то и туда-то?» Старик, потрепанный с виду, волосы редкие и выцветшие – ничего необычного… На коленях у него лежала карта, а может, газета. Он так и сыпал вопросами, как ехать и куда идти, а его рука двигалась по кругу под газетой. Потом бумага съехала, и обнаружилось, что старикан мастурбировал. Я почувствовала себя мухой на краю паутины. Волна панического страха прошла по моему телу…

Сама не своя от ужаса, я бросилась к бассейну, таща за собой Нэнси, которая едва успевала перебирать крохотными ножками, пытаясь от меня не отстать. Я подбежала к своей учительнице, мисс Фахи, которая стояла у входа и проверяла у всех пропуска. Мне было очень плохо, но я просто не могла рассказать ей об этом уроде, показавшем мне свой пенис. Я выпалила: «Мисс Фахи, пожалуйста, присмотрите за Нэнси, мне нужно домой» – и кинулась назад. Мама вышла из себя. Она вызвала полицию. Патрульная машина, визжа, подъехала к нашему дому, мы уселись на заднее сиденье и стали кружить по городу, надеясь выследить извращенца. Я была такой маленькой, что со своего места ничего не видела в окне. Я просто сидела, пока мы колесили и колесили по улицам. Я вытягивала шею как могла, чтобы разглядеть хоть что-то снаружи, а сердце оглушительно стучало.

Такое вот пробуждение. Первый извращенец на моем пути – хотя мама говорила, что были и другие. Однажды в зоопарке нас преследовал человек в плаще, который постоянно распахивал полы. Подобные случаи повторялись регулярно, так что со временем я к ним почти привыкла.

Насколько я помню, у меня всегда были мальчики. Впервые меня поцеловал Билли Харт. Ну что за прелесть: впервые в жизни тебя целует мальчик с такой фамилией[4]. Я была ошарашена, встревожена, рассержена, довольна, взволнована и восхищена. Наверное, в тот момент я этого не понимала и вряд ли смогла бы описать свои чувства словами, но, как бы то ни было, я смутилась и запуталась. Я побежала домой и рассказала маме, что произошло. Она загадочно улыбнулась и пояснила: это случилось потому, что ты ему нравишься. Ну, до этого случая Билли мне тоже нравился, но теперь я чувствовала себя при нем скованно. Мы были очень маленькие, лет по пять-шесть.

Потом появился Блэр. Блэр жил на той же улице, что и мы. Наши мамы дружили, так что иногда мы вместе играли. В тот раз мы пошли ко мне в комнату и в итоге уселись на полу, скрестив ноги по-турецки, и принялись разглядывать «причиндалы» друг друга. Все это тоже было невинно. Мне было около семи, ему, может быть, восемь, и нам просто было любопытно. Я всегда была любопытной. В общем, мы с Блэром, должно быть, очень долго сидели тихо, потому что наши мамы зашли в комнату и нас застукали. Они, давние подруги, скорее растерялись, чем разозлились, но с тех пор нам с Блэром никогда не предлагали поиграть вместе.

Мои родители чтили традиционные семейные ценности. Они прожили в браке шестьдесят лет, прошли через все взлеты и падения, и в доме у них царила жесткая дисциплина. Каждое воскресенье мы ходили в епископальную церковь, и моя семья всегда участвовала в общественной религиозной жизни и мероприятиях. Возможно, поэтому я была в команде скаутов и уж определенно поэтому пела в церковном хоре. К счастью, петь мне очень нравилось, причем до такой степени, что в восемь лет я получила серебряный крестик за «идеальную посещаемость».

Думаю, что сомнения и вопросы по поводу религии начинают одолевать не раньше, чем в подростковом возрасте. Мне было, наверное, двенадцать, когда в церковь мы ходить перестали. Мой отец крупно поссорился с пастором или с кем-то еще из священников. В любом случае тогда я ходила в школу и мне уже не хватало свободного времени, чтобы по-прежнему петь в хоре.

Школу я ненавидела. Сама она тут была ни при чем. Это была обычная маленькая местная школа, по пятнадцать-двадцать детей в каждом классе. Да и учеба меня не беспокоила: алфавит я выучила еще до садика. Прежде всего, я почему-то ужасно боялась опоздать. Может быть, я слишком сильно хотела, чтобы меня похвалили. Однако еще хуже было ощущение покинутости, того, что родителей со мной не было. Я чувствовала себя брошенной. И это было больно. От тревоги я разваливалась на части. Ноги превращались в студень, и я с трудом поднималась по лестнице. Полагаю, что подсознательно я непрерывно проживала сценарий, в котором родители оставляют меня в незнакомом месте и потом никогда не возвращаются. По-настоящему это чувство так никуда и не ушло. Даже сейчас, когда в аэропорту группа разделяется и каждый едет своей дорогой, я ощущаю то же самое. Покинутость. Ненавижу расставаться с людьми и ненавижу прощаться.

Дома жизнь не стояла на месте. Когда мне было шесть с половиной, у меня появилась младшая сестренка. Марту не удочеряли: она появилась на свет после очень тяжелой беременности. За пять лет до того, как родители меня взяли, мама родила другую девочку, Каролину, – преждевременно, как я понимаю, и та умерла от пневмонии. Еще был мальчик – закончилось выкидышем. Потом появилось лекарство, которое маме помогло. Марта родилась раньше срока, но выжила. Папа говорил, что ее головка была меньше его ладони.



Вы, должно быть, подумали, что появление еще одной прелестной малышки в доме – тем более что мама родила ее сама – усугубило мой страх остаться брошенной и незащищенной. Ну, поначалу мне, наверное, было не очень приятно, что теперь внимание мамы не направлено исключительно на меня, но сестру я полюбила больше всего на свете. Я всегда защищала ее изо всех сил, потому что она была намного младше меня. Папа называл меня своей красавицей, а сестру – своей удачей, потому что, когда она родилась, фортуна повернулась к нему лицом.

Однажды утром я напугала родителей. Должно быть, был выходной, и они немного заспались. Марта проснулась и плакала – хотела есть. Так что я прокралась на кухню и подогрела бутылочку с молоком – я же столько раз видела, как это делает мама, – а потом поднялась наверх и дала ее сестре. Родители, увидев это, всполошились: они решили, что ребенок обожжется. Но Марта спокойно лежала и радостно причмокивала… Так у меня появилась новая обязанность, которая стала моим вкладом в насыщенную утреннюю жизнь в нашем доме в Хоторне.

В то время Хоторн был центром моей вселенной. Мы особо не выезжали. Я ничего не смыслила в финансах, что естественно для маленького ребенка, и не понимала, что у нас мало денег и что родители пытаются накопить на дом. Я знала только, что меня снедает непреодолимая жажда путешествий. Я всегда была крайне любопытной и беспокойной. Мне так нравилось, когда мы все садились в машину и ехали на пляж в отпуск, а это почти всегда означало, что мы навестим родственников.

Однажды – мне было лет одиннадцать-двенадцать – мы поехали на отдых на Кейп-Код[5]. Остановились в меблированных комнатах вместе с тетей Альмой и дядей Томом, папиным братом. Моя двоюродная сестра Джейн была на год старше, и мы много смеялись, шутили и играли вместе. Как-то раз мы сидели перед зеркалом и по обыкновению делали друг другу прически. Потом мы крикнули родителям, что идем гулять. Вот только отойдя на приличное расстояние, мы вытащили кучу украденных помад и теней и тщательно преобразили себя в, как нам казалось, горячих штучек. В тот момент мы, наверное, напоминали двух сексапильных дамочек из «Шоу ужасов Рокки Хоррора»[6]. В ларьке мы купили роллы с лобстерами, после чего пошли гулять, любуясь своими отражениями в витринах магазинов. Но не только мы восхищались своими новыми образами: к нам решили подкатить двое мужчин. Они были намного, намного старше нас. Как мы потом узнали, им было сильно за тридцать. Сделав вид, будто не замечают, что нам нет и четырнадцати, они пригласили нас погулять вечером и сказали, что заедут за нами. Разумеется, мы не собирались называть им адрес, но подыграли и пообещали, что вернемся и встретимся с ними где-нибудь в другом месте.

Вечером, уже с отмытыми дочиста лицами, мы сидели в кровати в своих детских пижамах и играли в карты, когда в дверь постучали. Было около одиннадцати. Мы и не заметили, что те двое мужчин проследили за нами до дома и решили зайти. Думаю, к тому времени наши родители уже пропустили по несколько коктейлей и сочли все это чрезвычайно забавным. Так что они распахнули дверь, а в комнате были мы, дети. Вышло так, что мы не попали в слишком большие неприятности. А еще оказалось, что один из наших «ухажеров» – очень известный барабанщик, Бадди Рич. Позже я узнала: помимо того, что он был близким другом Синатры, в то время Бадди уже был женат на танцовщице Мари Аллисон. Они прожили в браке до самой его смерти в 1987 году, он умер от опухоли мозга в возрасте шестидесяти девяти лет. Вскоре после его визита в нашем почтовом ящике оказался большой конверт. Внутри были глянцевые черно-белые фотографии восемь на десять с автографом моего приятеля[7], которого когда-то называли «величайшим барабанщиком, жившим на этой планете».

Сейчас, вновь оглядываясь на тот год, я понимаю, сколько всего произошло. Именно тогда я впервые вышла на сцену. Это был школьный спектакль «Свадьба Золушки». Роль Золушки мне не досталась, но я была солисткой и пела на ее с принцем свадьбе I Love You Truly – длинную балладу из фильма «Эта замечательная жизнь». Выйдя на сцену, я чуть не умерла от страха: все смотрят прямо на меня – дети, учителя, родители. Папа и мама с моей сестрой Мартой тоже были там. Но я взяла себя в руки. Так уж вышло, что я не прирожденная певица или сильная личность. То есть, думаю, внутренней силы мне на самом деле было не занимать, но внешне это не проявлялось, стеснялась я ужасно. Когда бы учителя ни подходили ко мне со словами «Ты так хорошо выступила!», мой горемычный мозг неслышно добавлял: «Да ладно? Вы с ума сошли, что ли?»

С балетом дела обстояли не намного лучше. Как и сотни других маленьких девочек, я мечтала стать балериной. Мама, с ее культурным детством, хотела, чтобы у меня тоже был подобный опыт, и постоянно рассказывала мне о знаменитых танцовщицах. Но на занятиях я всегда чувствовала себя очень скованно: я искренне считала себя слишком толстой, хотя это была абсолютная неправда. Просто у меня было сильное тело. И я не походила на нежную птичку, как другие девочки, которые выглядели такими милыми, совершенными и одинаковыми в своих маленьких пачках. У меня было ощущение, что я все проваливаю из-за того, что я такая пухлая и выделяюсь на их фоне.

И главное, что случилось в тот год: родители наконец-то купили небольшой дом, и мы переехали. Наш новый район не сильно отличался от старого и находился не так уж далеко. Но это был другой школьный округ, а значит, мне предстояло сменить школу.


Я и Марта


Непросто оказаться новенькой в шестом классе. Я никого там не знала, если не считать двух девочек, знакомых по скаутскому движению. Друзей у меня не было. Что еще страшнее, в школе Линкольна учились совсем по другой программе, более глубокой, чем в моей старой школе, так что мне приходилось много заниматься, чтобы не отставать от класса. Но я сказала себе, что и сквозь эту очень черную тучу пробивается луч света. Имя ему: больше никакого Роберта.

Роберт был новеньким в моей старой школе, и он очень отличался от всех: какой-то дикий, одетый в вещи, которые были ему велики. Они были очень неопрятными. Прическа тоже. Даже черты лица казались какими-то неопрятными. К тому же он страдал недержанием. При этом его сестра Джин обладала буквально идеальной внешностью: у нее были красивые вьющиеся волосы, она мило одевалась и хорошо училась, возможно даже лучше всех в классе. Роберт же получал такие ужасные оценки, что о них и говорить нечего. В классе он был изгоем. Как правило, его либо чурались, либо высмеивали.

Может быть, из-за того, что по сравнению с другими ребятами я была к нему не так жестока, Роберт на меня запал. Он начал провожать меня до дома. Иногда дарил мне маленькие подарки. Все это тянулось и тянулось. Когда мы переехали в новый дом и старая школа осталась позади, я думала, что на этом его преследования закончатся. Как бы не так. Помню, мы всего несколько дней прожили на новом месте, я стояла у двери. Моя сестра Марта что-то спросила у меня про Роберта, и я выложила ей все, что думаю о его навязчивом внимании. Я не знала, что в это время снаружи Роберт прятался за деревом. Он все слышал. Я никогда не забуду выражение шока и боли на его лице, когда он вышел из укрытия и кинулся прочь. Я чувствовала себя мерзко. Больше мы не виделись, но, по слухам, он так и остался в классе бельмом на глазу, а потом сдружился с другим изгоем. Они стали ходить на охоту. Через несколько лет, когда они баловались с ружьями в подвале дома Роберта, его друг застрелил его. Все это подали как несчастный случай: просто дети играли с оружием.

…Летние дни были отданы прогулкам на солнце, мысли наконец могли течь свободно. Было так жарко и влажно – будто тебя заворачивали в горячий компресс. Я плавала, занималась тем, чем обычно занимаются летом, и много читала – все, до чего могли дотянуться мои маленькие загребущие ручонки. Литература была для меня великим побегом, путешествием в иные миры. Я жаждала узнать все и обо всем, что находилось за пределами Хоторна. Еще мы всей семьей ездили в гости к бабушке с дедушкой и к тетям с дядями. Обычное детство обычного ребенка. Сейчас оно помнится смазанно, за исключением этого тягучего, засевшего глубоко в животе страха при мысли о возвращении в школу.

Хоторн-Хай была моей третьей школой. Не могу сказать, что она вызывала у меня больше теплых чувств, чем прежние. Здесь я тоже нервничала, однако мне действительно нравилось ощущение свободы и независимости, которое появилось с переходом в средние классы, где с тобой обращались немного как со взрослым. Родители ясно дали мне понять, что ждут высоких результатов. И если бы они не подталкивали меня в этом направлении, думаю, я просто сбежала бы в страну грез. Я по-прежнему пыталась разобраться, кто я, но уже тогда знала, что мне место в творческой среде.

Моя мама любила посмеяться над актерами. Отработанным жестом она расслабляла кисть и манерно восклицала: «Ах, ты у меня такая актриса». От этого я только сильнее психовала и злилась, а что может быть хуже доведенного до белого каления подростка? Нет-нет, моя жизнь вовсе не была ужасной – она была благословенной. Родители не жалели для меня любви. Но меня не покидало ощущение раздвоения личности, будто вторая личность была потеряна, погребена где-то, не выражена, недостижима и скрыта.

В средней школе я вела себя примерно и училась пусть не на отлично, но в целом хорошо. Вообще мне нравились занятия, где нам задавали читать книги, а еще легко давалась геометрия – похожая на пазл, который нужно собрать. Первым делом я отметила, насколько более по-взрослому здесь выглядят девочки, и особенно то, как они одеваются. Я сразу же стала чрезвычайно стесняться своей одежды, которая была либо слишком унылой, либо слишком тесной, либо все вместе. Мама одевала меня, как в прежние времена наряжали маленьких американок из приличных семей, из обуви у меня были грубые туфли. Я же хотела носить обтягивающие черные штаны и широкую свободную рубашку, или свитер задом наперед, как битники, или что-то брутальное и дерзкое. Или, на крайний случай, нечто яркое, цветастое и с бахромой. Но когда мы с мамой шли по магазинам, она сразу же направлялась к белым блузкам с круглым воротничком и темно-синим юбкам. Когда речь заходила о предпочтениях в одежде, мы с ней всегда оказывались на разных полюсах.

Когда я повзрослела, жизнь наладилась. Я начала сама шить одежду. Я дурачилась с вещами, некоторые из которых и так были подержанные: отрывала рукава от одной кофточки и приделывала к другой. Увидев один такой гибрид, моя, наверное, первая настоящая подруга Мелани прокомментировала: «Отстой».

Но дольше всего я не расставалась с платьем, которое досталось мне от дочери одной из маминых подруг. Я даже сейчас отлично его представляю: розовое хлопковое платье с широкой юбкой, которая шикарно развевалась. Позже папа взял меня к Тюдору Сквэру, одному из своих клиентов в швейной промышленности. И я помню, как получила два ярких очень классных твидовых прикида в клеточку, которые носила довольно долго.

К своим четырнадцати я уже красила волосы. Хотела быть платиновой блондинкой. И на экране нашего черно-белого телевизора, и в кинотеатре, где показывали фильмы в цвете, такой оттенок выглядел как-то особенно ярко и эффектно. В мое время Мэрилин Монро была самой известной платиновой блондинкой на экране: такая харизматичная, с мощнейшей аурой. Я проецировала ее образ на себя, хотя и не могу объяснить это точнее. Чем старше я становилась, тем сильнее выделялась внешне в семье и тем больше меня тянуло к людям, с которыми, как мне казалось, меня связывают некие значимые узы. В случае с Мэрилин я чувствовала уязвимость и особый тип женственности, который, по моим ощущениям, был у нас общим. Мэрилин поражала меня как человек, который сильно нуждался в любви. Это было задолго до того, как я узнала, что она выросла в приемной семье.

Моя мама красила волосы, так что у нас в ванной была перекись. В первый раз я не угадала с пропорциями и в итоге ходила ярко-рыжей. С тех пор я сменила по меньшей мере цветов десять. И с макияжем я экспериментировала. Например, прошла через этап обожания мушек: иногда я приходила в школу с лицом, напоминавшим картинку в детских журналах из серии «соедини точки». Со временем я набила руку, но эксперименты мне по-прежнему нравились.

В четырнадцать я была мажореткой[8]: носила сапожки на шнуровке, кивер и юбку, которая мало что прикрывала, маршировала и жонглировала жезлом. Художественная ходьба давалась мне куда лучше, чем жонглирование. Я вечно роняла жезл, и, естественно, приходилось нагибаться и подбирать его, что добавляло в программу выступления нечто незапланированное.

Я также присоединилась к женскому клубу – так было принято и дело того стоило. Эти школьные клубы и общества были весьма занятными – уверена, социологи или антропологи нашли бы там прелюбопытнейший материал. Каждая группа имела выраженную индивидуальность, а дух соперничества зашкаливал. Но и плюсов было множество. Если ты школьница в поиске идентичности, в клубе ты можешь почувствовать себя «своей». Девочки разного возраста, от выпускниц до недавно перешедших в среднюю школу, называли друг друга сестрами, и внутри сообщества царила атмосфера товарищества и дружбы. Новеньким только нужно было пережить испытания в ночь посвящения, которую устраивали «сестры».

Через некоторое время я оттуда ушла. Не помню в точности, как все случилось, но некоторые мои друзья не понравились «сестрам». Они начали говорить мне, с кем я могу общаться, а с кем – нет. Меня это оскорбило.

Для учителей я не была головной болью, но иногда меня оставляли после уроков – ничего криминального, обычные прогулы. Я просто уходила в местное кафе выпить рутбира[9] и не возвращалась. Хуже всего в этих наказаниях было то, что приходилось сидеть в школе и писать одно и то же бессмысленное предложение снова и снова, тысячи раз. Я заметила, что одна девочка, К., вверху каждой страницы писала «ИМИ». Когда я спросила ее, зачем она это делает, она слегка удивилась моему невежеству, но доступно объяснила, что сокращение расшифровывается как «Иисус, Мария и Иосиф».

К. исключили из католической школы. Когда меня наказывали, лучше всего было сидеть рядом с ней. Крупная, задиристая, с вечной жвачкой – это была ирландка со светло-рыжими волосами и обычными для всех подростков прыщами. За драки ее вечно оставляли после уроков. Заслуженно или нет, но ее называли местной шлюхой. В маленьких городах, таких как наш, было очень легко попасть в жестокие тиски общественного мнения. Быть заклейменной позором. Тем не менее мы с К. подружились. Меня всегда интересовали такие прямолинейные личности. Завораживала исходящая от них сила. Я тоже хотела стать опасной и по-прежнему стремилась себя защитить. Но я опасной не была – пока.

У меня была и другая подруга, чья мама работала медсестрой. Как-то раз она сказала, что собирается на каникулы во Флориду. «Ух ты, везучая!» – отреагировала я. Как же мне хотелось выбраться из этого городка! Идея отправиться во Флориду отдыхать представлялась очень экзотичной – тем более что я родилась во Флориде и с тех пор никогда там не была. На самом же деле она поехала в Пуэрто-Рико, чтобы сделать аборт. Когда она вернулась, я посмотрела на нее и выдала: «Надо же, ты совсем не загорела». Она только взглянула на меня. Я-то и не знала, что она залетела. Никто мне ничего не говорил.

У меня было множество мальчиков, но обычно я встречалась только с одним за раз, потому что так принято в таких маленьких, чопорных городках, где репутация создается и теряется за секунды. Я месяц-два встречалась с одним мальчиком, а потом находила другого. Секс я обожала. Думаю, у меня его было даже слишком много, но проблемы в этом я не видела, считая это абсолютно естественным. Однако в то время в моем городе сексуальная энергия подавлялась или, по крайней мере, скрывалась. Предполагалось, что девочка встречается с мальчиком, он делает ей предложение, она хранит девственность, потом выходит замуж и рожает детей. Мысль о том, чтобы попасть в кабалу подобной традиционной провинциальной жизни, внушала мне ужас.

Иногда по ночам я с какой-нибудь подружкой ездила в местечко Тотова, неподалеку от Патерсона, где жили бабушка с дедушкой. В те времена за Тотовой закрепилась дурная слава, главная улица и вовсе была известна как панель. Это был проспект, по которому шаталось множество ребят. Девочки демонстрировали свои самые откровенные и вульгарные наряды, а парни фланировали по улице в поисках подружек. Я выбирала себе понравившегося мальчика и гуляла с ним. Там еще устраивали зажигательные танцы. В моем городе были только белые ребята, а на этих сборищах толпа оказывалась смешанной. Музыку там играли просто невероятную – жаркую, негритянскую, и все отрывались по полной.

В какой-то момент я приохотилась ездить в Нью-Йорк – в то время билет стоил меньше доллара. Больше всего мне нравилось гулять по Гринвич-Виллидж, кварталу на западе Манхэттена. Я приходила часов в десять утра, когда цыгане и битники еще спали и все было закрыто. Просто бродила там, в поисках всего и сразу, а не чего-то конкретного, впитывая и запечатлевая в памяти все вокруг. Искусство, музыку, театр, поэзию – и ощущение, что все пути открыты, нужно только выбрать тот, который ближе всего. Я отчаянно хотела жить в Нью-Йорке и войти в мир искусства. Дождаться не могла, когда окончу школу.

И вот наконец я выпустилась – летом 1963 года. Церемонию вручения дипломов проводили на школьном футбольном поле. В тот день было невыносимо, невообразимо жарко, и я буквально плавилась в своей выпускной мантии и шапочке. Кажется, всю среднюю школу я чувствовала себя не в своей тарелке, и такой финал был вполне закономерен.


Семья. Рождество


И что – я собрала чемодан, помахала всем на прощание, села в автобус и поехала, глядя, как за окном проплывает Нью-Джерси и надвигаются небоскребы Нью-Йорка? Вовсе нет. Я пошла в колледж.

Колледж Сентенари в Хэкеттстауне был женским методистским учебным заведением, возглавляемым какими-то очень пожилыми леди с Юга. На самом деле это был последний этап подготовки к респектабельной семейной жизни. Когда-то я относилась к колледжу как к «исправительному заведению для благородных девиц», что он, по сути, собой и представлял. Вот только я не была благородной девицей и не хотела, чтобы меня перевоспитывали. Мое перевоспитание пройдет совсем, совсем иначе.

С самого начала предполагалось, что я продолжу образование. Я говорила родителям, что хочу в школу искусств – желательно в Род-Айлендскую школу дизайна. Но там учиться пришлось бы четыре года, а это было дорого – нам не по карману. Поэтому компромиссом стало двухлетнее обучение.

Я вовсе не была уверена, что мечтаю о колледже. Я хотела только вырваться в мир и творить. Думаю, маме идея колледжа нравилась, потому что она считала, что с моей застенчивостью я больше нигде не приживусь, а если заскучаю по родным, то смогу добраться до дома за полтора часа. Итак, осенью я отправилась в Хэкеттстаун.

В колледже было несколько хороших профессоров. Доктор Терри Смит преподавал американскую литературу, которую я обожала, больше всего – Марка Твена и Эмили Дикинсон. А еще мне нравились преподаватели искусствоведения, Николас Орсини и его жена Клаудия, и я немного занималась живописью, когда училась там.

Этот колледж не предполагал непомерной нагрузки. По желанию можно было выбрать самые легкие предметы и при этом ходить на все общественные мероприятия в другие колледжи, что заменяло клуб знакомств.

На второй год я познакомилась с парнем по имени Кенни Уинарик. Через некоторое время после того, как мы начали встречаться, Кенни привез меня к своей матери, в ее чудесную нью-йоркскую квартиру. И когда я стояла там и наслаждалась видом с балкона, мои мечты о жизни в мегаполисе обрели второе дыхание. Здесь все было как надо. Безупречно. Просторные комнаты не ломились от декора и при этом не выглядели чересчур строго. Образцовое пространство для идеальных людей. Людей, которым нравилось быть жителями Нью-Йорка. Эта довоенная постройка носила название «Эльдорадо».

В то время подобная мифологическая отсылка для меня почти ничего не значила, если не считать, что все это было изумительно, волнующе – точь-в-точь из моих самых смелых грез. Рано еще было проводить параллели между моими поисками себя и тем, как конкистадоры пытались найти легендарную золотую страну. Но, оглядываясь назад, я понимаю, что моя встреча с обаянием Нью-Йорка была сродни вступлению в драгоценные врата Эльдорадо. Я примкнула к новым конкистадорам, увлеченным охотой за небывалыми сокровищами в неизведанном, манящем перспективами городе.

Звучит довольно серьезно. В каком-то смысле так все и было. Собранная и целеустремленная, я одновременно плыла по беспокойному морю быстро сменяющихся эмоций. Не думаю, что я страдала биполярным расстройством, депрессией, шизофренией или чем-то в этом роде. Считаю, что была вполне нормальной, но в состоянии расширенного сознания мы смотрели на мир под новым, необычным углом.

Тогда и начались психоделические эксперименты. Глэдис, мама Кенни, работала психоаналитиком. Ее силой, любознательностью и жаждой жизни я восхищалась от всего сердца. У ее детей была здоровая самооценка, и относились они к себе с юмором, чем превосходили большинство людей в моем городе. Проще говоря, в этом было изящество. По долгу службы Глэдис участвовала в лекциях, конференциях и собраниях по своей специальности. Так она получила приглашение и на сеанс с Тимоти Лири[10]. Она не смогла на него пойти, поэтому отправились я и Кенни. Думаю, тогда Лири еще преподавал в Гарварде или его как раз собирались уволить. И Алан Уотс[11] тоже там был. Недавно вышел труд Лири «Психоделический опыт: руководство на основе “Тибетской книги мертвых”», и, полагаю, смысл всех этих сымитированных «опытов» был в том, чтобы и далее легитимизировать их страсть к ЛСД и его терапевтические возможности.

День нашего «путешествия» настал, и мы отправились в один из самых красивых домов, которые мне когда-либо приходилось видеть. Он находился в восточной части Манхэттена, между Мэдисон-авеню и Пятой авеню. Элегантное здание с резными дверями, коваными железными перилами и решеткой на входе. Нас провели в комнату на первом этаже, где несколько человек сидели в кругу на ковре. Лири рассказывал про чакры, стадии сеанса и советовал нам расслабиться и позволить себе быть в потоке. Никаких наркотиков, еды и напитков – только советы и наставления по поводу того, как может проходить ЛСД-терапия. Фактически она основывалась на ментальном путешествии по разным уровням сознания, известном под названием «бардо».

В те времена идеи Лири поражали новизной, и на него довольно серьезно давили из-за самого учения и употребления наркотиков. Мы уселись в кругу рядом с остальными и внимали сладкому пению Лири о стадиях расширения сознания, которых мы достигнем – если, конечно, решимся на этот опыт. И мне, и Кенни было интересно, оба мы хотели узнать нечто новое, поэтому слушали внимательно. Лекция длилась целую вечность, и я надеялась, что будет перерыв на еду, но не тут-то было. Мы сидели, часы шли, а профессор Лири и Алан Уотс все говорили об уровнях сознания. Наконец нас попросили познакомиться друг с другом.

В тот день на лекцию пришли самые разные люди, не просто хипстеры или студенты. Бизнесмены и бизнес-леди, доктора, наши и заграничные, несколько опрятно одетых персонажей из тех, что живут на респектабельной окраине, несколько местных творческих людей и, разумеется, психоаналитики. Один человек внушал мне беспокойство, потому что буквально излучал неприятие. Держался он особняком, будто пришел просто понаблюдать. Одет в обычную белую рубашку и темно-серые брюки. С залысинами, гладко выбритый. И конечно, когда настало «время познакомиться», меня посадили напротив него. К тому моменту я вся изнервничалась, страшно проголодалась и образец любезности собой не являла. Так что я с самого начала ополчилась на бедного мужчину и начала задавать ему неожиданные вопросы. Выяснилось, что он представитель то ли ЦРУ, то ли ФБР. Для Лири это было как гром среди ясного неба…

Отец у Кенни тоже был примечательный. Он владел компанией Dura-Gloss, производившей лак для ногтей, – моя мама им пользовалась. Мне нравилось, в каких маленьких флакончиках он продавался. Казалось, мне предопределено было встречаться с Кенни. Моя мама, видимо, тоже так считала, потому что она потихоньку обрабатывала парня на предмет серьезных отношений со мной. Я полагала, что он замечательный, но, прежде чем остепениться, мне хотелось исследовать мир и понять, кто я такая. По-моему, он хотел того же. В итоге Кенни продолжил учиться, чтобы получить магистерскую степень.

Что до меня, то я получила диплом кандидата в бакалавры гуманитарных наук. И нашла работу в Нью-Йорке, но жить там не могла: денег на аренду не хватало, приходилось ездить туда-сюда, и это было невыносимо. Я часами искала квартиру, но мне не удавалось найти ничего хотя бы отдаленно подходящего. Помнится, как-то раз я пожаловалась на это моей начальнице Марии Кефоре. Мария, очень красивая украинка, сказала: «О, не беспокойся. Приходи, посмотри мое жилье. Всего 70 долларов в месяц». «Боже мой, разве бывают такие цены? – подумала я. – Что же это за жилье такое?» Но вышло все отлично. Квартира была в Нижнем Ист-Сайде, где в тот момент жило много украинцев и итальянцев и арендная плата регулировалась государством.

С помощью Марии я нашла четырехкомнатную квартиру всего за 67 долларов на Сент-Маркс-Плейс. И в первый вечер в новом доме, лежа в кровати и прислушиваясь к уличным звукам, я чувствовала, что наконец-то, впервые за двадцать лет, оказалась там, где начнется моя новая жизнь.


Мне говорили, что у меня европейская внешность


3. Щелк-щелк


В детстве я ненавидела свою внешность и все-таки не могла перестать смотреться в зеркало. Возможно, были одна-две фотографии, которые мне нравились, но на этом все. Смотреть на себя со стороны было для меня ужасным испытанием. В итоге подсматривающая, как будто случайная, пикантная съемка примирила меня с фотографированием, но тогда слово «вуайеризм» еще не входило в мой словарный запас. Откуда мне было знать, что в том числе благодаря этому лицу Blondie станет легко узнаваемой рок-группой?

Крадет ли фотография душу? А что, если аборигены были правы? Что, если фотографии – вклад в некий нематериальный банк образов, своего рода визуальные хроники Акаши?[12] Вещественные доказательства, улики, которые позволяют изучить глубинные, темные тайники наших душ? Меня фотографировали тысячи раз. Это множество краж и множество улик. Иногда на этих фотографиях я вижу такое, чего никто больше не считывает. Например, едва заметный проблеск моей души, мимолетное отражение в линзе объектива… На моем месте к этому времени вы бы уже наверняка засомневались, осталась ли у вас еще душа. Есть у меня одна газоразрядная фотография, сделанная на каком-то фестивале нью-эйджа, – предположительно на ней моя аура. Да, похоже, какая-то часть души по-прежнему при мне.

Работала я в месте практически бездушном: на оптовом складе посуды, расположенном в доме № 225 на Пятой авеню. Огромное здание под завязку забили всем, что имело хотя бы отдаленное отношение к домашней утвари. В мои обязанности входило продавать свечки и кружки закупщикам из бутиков и торговых центров. На работу мечты это походило слабо. Я подумывала стать моделью, раз уж я хорошенькая, – в конце концов, в выпускном альбоме я значилась как «первая красавица». Познакомившись с фотографами Полом Уэллером и Стивом Шлезингером, которые снимали для каталогов и книжных обложек, я решила сделать себе портфолио. Среди снимков были мои портреты с разными прическами и кадры, где я в черном спортивном купальнике демонстрирую позы из йоги. О чем я думала? На какую работу я в принципе могла рассчитывать с такими несуразными фотографиями? Ответ: на разовую.

Потом в The New York Times я увидела объявление о том, что требуется секретарь, название компании не упоминалось. Заказчиком оказалась BBC. Это было всего лишь первое знакомство, которое потом вырастет в мою долгую нежную дружбу с Великобританией. Работой меня обеспечило вдохновенное письмо, которое мне помог сочинить дядя. Наняв меня, в BBC поняли, что я не очень хорошо справляюсь, но все-таки не уволили, и я прижилась. Научилась работать с телексом[13], а еще познакомилась с интересными людьми – Алистером Куком, Малкольмом Маггериджем, Сюзанной Йорк, – которые приходили в офис-студию, чтобы провести радиоинтервью.

Встретилась я и с Мухаммедом Али. Ну, не совсем встретилась. «Кассиус Клей[14] придет дать интервью для телевидения», – сказали мне, так что я спряталась за углом, и – ух ты! – этот мощный красивый мужчина зашел в студию и закрыл дверь. Студия была звукоизолирована, а наверху имелось маленькое окошко, и я решила, что с моей хорошей физической подготовкой я легко ухвачусь за подоконник, подтянусь и посмотрю, как идет запись. Однако, подтягиваясь, я громко пнула ногой стену. Али тут же резко обернулся и посмотрел прямо на меня. Его взгляд пригвоздил меня к месту, я буквально онемела. Его реакция была молниеносной, инстинктивной, характерной для абсолютного чемпиона его уровня… Я быстро спрыгнула на пол, вся дрожа от такого первобытного знакомства. У меня могли бы быть серьезные неприятности, особенно если бы они уже начали съемку, но, к счастью, больше никто в студии меня не видел.

Офисы BBC в Нью-Йорке располагались в Интернешнл-билдинг на территории Рокфеллеровского центра, прямо напротив величественного собора Святого Патрика. Насколько я помню, когда я там работала, на Пятой авеню было двустороннее движение и поток машин не иссякал. С южной стороны собор выходил на элитный торговый центр. Перед Интернешнл-билдинг стояла и до сих пор стоит огромная статуя Атланта, держащего земную сферу. За ним находится Рокфеллер-плаза, где на праздники устраивают каток и ставят большую елку. Летом на месте катка работает уличное кафе. Сразу за катком располагается здание NBC, а неподалеку – офисы компании Warner Bros.

Я любила гулять мимо витрин магазинов и среди небоскребов и всегда старалась дойти до одного из моих любимых персонажей, Мундога. Этот высокий бородатый мужчина в рогатом шлеме, как у викингов, представлял собой любопытное зрелище. Он стоял на углу Шестой авеню и Тридцать пятой улицы, в порыжевшем плаще, с шестом, похожим на копье, и продавал небольшие сборники своих стихотворений. Теперь о Мундоге написано в «Википедии», но в те времена очень немногие прохожие знали, что это за фрукт. Большинство просто держалось от него подальше или вообще не обращало внимания – всего лишь очередной полоумный чувак, которого лучше либо избегать, либо не замечать.

Некоторые полагали, что это просто эксцентричный слепой бездомный, но его личность этим не исчерпывалась. Мундог был еще и музыкантом. У него была квартира на окраине, но он строго отделял частную жизнь от того образа, в котором появлялся на публике. Он сам придумывал музыкальные инструменты и записывался в студии, и большинство ньюйоркцев вскоре начали им восхищаться. Практически местная достопримечательность, истинно нью-йоркский персонаж, он иногда зачитывал свои стихи спешащим по делам бизнесменам и туристам. Это был большой оригинал, и многие с нежностью называли его викингом – даже те, кто ничего не знал о его вкладе в искусство.

Появлялись и более зловещие персонажи: молчаливые люди в черном, продававшие небольшие газеты и буклеты. Они были серьезные, напряженные, немного пугающие, отчего, конечно, становились только интереснее. Они называли себя «последователями Процесса» – от Церкви процесса Последнего суда[15] – и в своем рвении выглядели жутковато, но вместе с тем интригующе. Всегда группами и никогда поодиночке, они стояли по углам центральных улиц, одетые в свою якобы военную черную форму.

В то время сайентология[16] еще не распространилась, но культы, коммуны и радикальные религиозные движения появляются и исчезают всегда. Я мало что знала о сайентологии и Церкви процесса, но с уважением относилась к преданности идее, во имя которой эти люди стояли и проповедовали на улицах «четким пацанам». Они бродили и по южной части Манхэттена, где в Вест- и Ист-Виллидж находили более благожелательных слушателей.

Это был бизнес, это была религия, это был культ; может быть, он до сих пор существует, хотя, по-моему, они больше не называют себя последователями Процесса.

Я приехала в Нью-Йорк, чтобы стать человеком искусства, но рисовала мало, если рисовала вообще. В значительной мере я оставалась туристом, который просто исследует места, ищет приключений и знакомится с новыми людьми. Я экспериментировала со всем, чем только можно, пытаясь выяснить, к какому типу творческих людей себя отнести – и вообще творческий ли я человек. Я вникала во все, что Нью-Йорк мог мне предложить, – во все андеграундное и запрещенное и во все светское – и с головой бросалась туда. Признаю, что не всегда вела себя разумно, но я многому училась, выявляла все новые грани и не сдавалась.

Меня все сильнее и сильнее влекла музыка, тем более что мне не нужно было далеко ходить, чтобы ее послушать. Клуб Balloon Farm, позднее переименованный в Electric Circus, находился на Сент-Маркс-Плейс, где я жила, между Второй и Третьей улицами.


Задаю ритм в Mudd Club


У старого здания, где устраивались шоу, была своя непростая история: от воровского штаба до украинского дома престарелых, от польского народного дома до ресторанного комплекса. Вся округа была итальянская, польская и украинская. Каждое утро по дороге на работу я видела женщин в платочках, с ведрами воды и метлами, они отмывали тротуары после всевозможных событий минувшей ночи. Ритуальный атавизм бывшей родины.

Однажды вечером, когда я проходила мимо Balloon Farm, играли The Velvet Underground, и я зашла внутрь, в ослепительный взрыв цвета и света. Все было таким бешеным и прекрасным! Интерьер придумал Энди Уорхол, который к тому же отвечал за свет. The Velvets были великолепны. Потрясающий Джон Кейл с гудящей и визжащей электронной скрипкой, Лу Рид, предшественник панка, с его невероятно крутым протяжным голосом и сексуальной ухмылкой, Джерард Маланга[17], кружащийся в вихре кожи и плетей, и Нико, с ее низким голосом, эта властная загадочная северная богиня…

А потом в театре Anderson я увидела Дженис Джоплин. Меня восхитили чувственность и страстность ее выступления: как пело все ее тело, как она хватала стоящую на рояле бутылку ликера, делала большой глоток и пела во всю мощь бесноватой техасской души. Я никогда не видела на сцене никого, подобного ей. У Нико был совершенно иной подход к выступлению: она просто стояла неподвижно, точно статуя, и пела свои торжественные песни. Совсем как известная джазовая певица Кили Смит – та же статичность, хотя и другой тип музыки.

Я ходила на мюзиклы и в андеграундный театр. Я покупала журнал Backstage, отмечала для себя все кастинги и пополняла бесконечные ряды дарований, которые вместе со мной никогда не проходили дальше первого этапа. В Нижнем Ист-Сайде также была сильная джазовая сцена со злачными местами вроде The Dom, знаменитого Five Spot Cafe и Slugs’. Что касается Slugs’, то именно здесь можно было услышать звезд вроде Sun Ra, Сонни Роллинза, Альберта Эйлера и Орнетта Коулмана – и оказаться за одним столиком с Сальвадором Дали. Я познакомилась с несколькими музыкантами. Помню, как заявлялась на некоторые свободные, импровизированные встречи вроде хеппенингов[18], где играли The Uni Trio и The Tri-Angels – расслабленная, абстрактная музыка. Там я немного пела и пробовала играть на ударных и других инструментах. То же самое мы делали в The First National Uniphrenic Church and Bank. Возглавлял эту группу некто Чарли Саймон из Нью-Джерси, который позднее придумал себе имя Чарли Ничто. Он делал скульптуры из автомобильной стали, которые называл «дингуляторами», – на них можно было играть, как на гитаре. Позже он написал книгу о приключениях некой Трейси, детективный роман со своеобразным юмором. Для него не существовало ограничений в музыке, изобразительном искусстве и литературе – свободный дух, скорее битник, чем хиппи. И он меня заинтересовал. Мне нравилось ощущение любопытства, потому что я любопытна по натуре. Если бы кто-то другой пришел ко мне и сыграл мелодию из тибетского храма на фоне хихиканья и рычания, мне все равно понравилось бы.

Шестидесятые были эпохой хеппенингов. А еще в те годы сцена стремительно развивалась в нью-йоркских лофтах, где проводилось множество отличных вечеринок и мероприятий. Лофты на Канал-стрит и в Сохо представляли собой старые производственные помещения, и жить там было незаконно. Но стоили они дешево – от 75 до 100 долларов в месяц, так что все люди искусства снимали эти огромные, в двести квадратных метров, помещения. И там мы исполняли нашу антимузыку. Чарли играл на саксофоне. Суджан Сури, забавный индиец с животиком, как у Будды, студент философского факультета, отбивал ритм на индийских барабанах табла. Фусаи, землячка Йоко Оно, делала вид, что поет очень высоким голосом. Я не помню, ударяла ли я палочками или пела скримингом – наверняка и то и другое. Наш барабанщик, Токс Дрохар, был в розыске – полагаю, что он скрывался, из-за чего сменил имя и исчез. А потом он ушел жить к своей девушке в какую-то лачугу в горах Смоки-Маунтинс в большой резервации чироки.

Мой начальник на BBC дал мне двухнедельный отпуск. Выбирать время самостоятельно я не могла – мне выделили две недели в августе. Это была самая жаркая и отвратительная летняя пора. Художник Фил Оренстейн тогда творил всякие штуки из пластика: делал надувные подушки, мебель и сумки, рисунок на которые наносился шелкографией. Ему нужен был помощник, чтобы крепить к сумкам ручки. И вот я, на его маленьком пластиковом заводе, завязывала узлы и отрезала концы горячим ножом. На такой жаре пластик бешено испарялся. Мушки так и плясали у меня перед глазами. Думаю, частичку рассудка на этой работе я точно оставила.

Но у меня было две недели отпуска, и мы с Чарли Ничто решили на мои заработанные 300 долларов навестить Токса и его глубоко беременную подругу, Дорис, в Чироки. Мы отправились туда, остались на неделю и умудрились потратить все мои деньги. На BBC я вернулась вся в комариных укусах, продолжали кружить и мушки перед глазами – от токсичных испарений и щедрых доз марихуаны. Но я ни о чем не жалею: Смоки-Маунтинс прекрасны, и я сама никогда не отправилась бы в Чироки и не посидела бы на шатких стульях вместе со старожилами индейцами, что жевали табак и сплевывали в банки из-под краски.

В 1967 году The First National Uniphrenic Church and Bank записали альбом The Psychedelic Saxophone of Charlie Nothing на студии Джона Фэи[19] Takoma. Но я к тому времени ушла из группы. С BBC я тоже уволилась, поняв, сколько времени отнимает эта работа. Я устроилась в хэдшоп[20] Джефа Глика и Бена Шавински на Восточной Девятой улице – он стал первым в своем роде в Нью-Йорке. Трубки, плакаты, бонги, футболки с яркими принтами, курево – все как обычно, но тогда это казалось чем-то из ряда вон. По соседству находилась необычная витрина с грязными окнами, обклеенными пожелтевшими от времени открытками. Старуха, хозяйка магазина, жила в задней части дома. В своей шали она походила на сказочного персонажа. Рядом располагалась круглосуточная забегаловка под названием «Веселка», что по-украински значит «радуга». Когда старуха наконец померла, ее лавочку присвоили, чтобы расширить кафе.

Хэдшоп находился буквально через улицу от моего дома на Сент-Маркс-Плейс, так что никакой долгой дороги. И там было весело. В магазинчик заходили люди из самых разных частей города, и работала я в удовольствие. Хэдшоп – идеальное место для знакомства с теми, кто не прочь нарушить правила.

Отец Бена был художником, а сам Бен – скульптором, дизайнером мебели и строителем, легким в общении и очень милым ловеласом. Мы начали встречаться, и друг с другом нам было очень интересно. В итоге мы познакомились с парнями из Калифорнии, которые жили коммуной – в Лагуне-Бич, если не путаю. У Бена были планы переехать и обосноваться там же, и он хотел, чтобы я поехала с ним. Он мне действительно нравился, но я не могла все оставить и слепо следовать за ним. Я по-прежнему занималась музыкой и по-настоящему расстроилась, когда он предложил мне бросить все и присоединиться к нему. Какое-то время я сомневалась, правильно ли поступила. В итоге через несколько лет он вернулся. У Бена был очень модный микроавтобус «Фольксваген», который он замечательно обставил, но, к несчастью, стоило ему добраться до Калифорнии, как его минивэн уничтожил оползень.

Однажды в мою обитель заглянули два симпатичных длинноволосых парня в коже – два бунтаря, бунтующих без всякой причины. Эти пирсингованные юнцы прижались к стойке, попросили сигаретную бумагу и принялись отчаянно флиртовать. Мне понравился тот, что постарше, – имени его я сейчас не вспомню, – потому что он был милый, застенчивый и общаться с ним было легко. Второй, дерганый, просто стоял, пялился на меня и иногда отпускал какую-нибудь остроту, пытаясь казаться смешным. Этого второго звали Джоуи Скэггс. Через несколько дней Джоуи вернулся в магазин уже без друга. Был День святого Валентина, и он пришел увидеть девушку с губами в форме сердца.

Он пригласил меня в свой экстравагантный лофт на Форсайт-стрит. Джоуи действительно был человек на все времена. У себя наверху он держал три байка: по-настоящему мощные мотоциклы, один из них – «Мото Гуцци», один британский. Как он затащил их по лестнице, понятия не имею. К тому же он не был чужд искусству перформанса. Одно из своих самых знаменитых шоу он проводил на Пасху на Сентрал-Парк-Шип-Медоу: нес на спине огромный крест. Во время демонстрации за мир Джоуи таскал его по парку. Длинноволосый, тощий, он чем-то напоминал Христа, хотя кожаные штаны и байкерские ботинки выбивались из образа. На большом валуне на краю поля он позировал корреспондентам под крестом, точно Христос на пути к Голгофе.

У Джоуи был друг, который снимал фильмы. Очень симпатичный, хотя его имени я тоже не помню. Однажды Джоуи пригласил меня к себе, и когда я пришла, он схватил меня, стал срывать с меня одежду, целовать, ласкать мою грудь и другие части тела. Потом швырнул меня на кровать. Раззадорил он меня так, что я уже готова была сдернуть с него штаны. Но он не позволил мне, отстранился, встал, и из тени вылез этот придурок с камерой. Я лежала там обнаженная, распластанная, возбужденная – и вдруг на меня уставилась эта штука, это всевидящее око с вуайеристом в придачу. Адреналин зашкаливал. Я растерялась, разозлилась, чувствовала себя преданной и униженной, но в то же время распалилась. Мне одновременно хотелось и выбить ему зубы, и заняться с ним сексом. Завизжать, расплакаться, одеться или продолжать? Я по глупости решила сыграть крутышку. В конце я залезла на небольшой постамент и изображала статую. Все это есть где-то на пленке. Не спрашивайте меня, что с ней стало. Полагаю, затерялась где-то в дебрях шестидесятых.

На самом деле это было очень типично для Джоуи, который всегда позиционировал себя как профессионального медийного пранкера. За годы нашего знакомства я не раз смеялась над его выходками: фальшивая реклама собачьего борделя, про который в итоге вышел новостной репортаж, получивший «Эмми»; его компания Hair Today, «представившая» новый способ вживления волос – с использованием скальпов, снятых с трупов; его фальшивая секс-машина SEXONIC, которую, по его словам, конфисковали на канадской границе; его часы с детектором лажи (мигавшие, мычавшие и гадившие). Много всего было.

Я все еще хорошо помню лофт Джоуи. Эту часть Нижнего Ист-Сайда за все шестидесятые ни разу не перестраивали. Алфабет-Сити как он есть – преступный, опасный. Поэтому в любое время, завернув за угол ярко освещенной Хаустон-стрит на узкую темную Форсайт, я мчалась по улице, вбегала в здание и неслась вверх по деревянной лестнице, самой мрачной и пугающей из всех возможных. К Джоуи я влетала, задыхаясь от бега и крутого подъема. Он-то, наверное, думал, что я с ума по нему схожу и не могу дождаться встречи. В общем-то, правильно думал.

Пол Кляйн, муж моей близкой школьной подруги Венди Вайнер, предложил мне присоединиться к его команде. Мы просто собирались, пели песни, и я чувствовала себя на своем месте. Все началось по-домашнему, а в итоге превратилось в группу The Wind in the Willows, названную в честь знаменитой детской книги Кеннета Грэма[21]. Я получила работу (если это можно так назвать) бэк-вокалистки. Венди и Пол участвовали в движении за права чернокожих и поехали в штат Миссисипи, чтобы составить список афроамериканцев-избирателей. Стокли Кармайкл, организатор студенческого комитета в защиту прав чернокожих, сказал им: «Если вы не женаты, даже не надейтесь снять в Миссисипи одну комнату на двоих и не угодить в полицию», так что они поженились. Вернувшись, эта парочка переехала в Нижний Ист-Сайд, и наша дружба возобновилась. Я знала, что хочу выступать – пока еще точно не понимала как, но уверенности мне было не занимать.


Картина Роберта Уильямса

Тайны, страхи и ужасающий опыт Дебби Харри

Исправленный заголовок: «Блондинка из Джерси среди слащавых нюансов»


Пол был бородатый, огромный, словно медведь, мужик, похожий на фолк-исполнителя. Он пел и немного играл на гитаре. Очередной симпатичный ловкач. В то время, в середине шестидесятых, все ловили свой звездный шанс, а звукозаписывающие компании вели крупную игру: сидя на деньгах, они выделяли группам средства на жизнь и запись. Своего рода патронаж. А если альбомы не продавались – не вопрос, компания получала повод списать средства.

Пол как следует потрудился над тем, чтобы в итоге в Willows собрались восемь-девять человек. Питер Бриттен тоже играл на гитаре и пел, а заодно был женат на другой моей близкой подруге детства. Контрабасист Уэйн Кирби родился в Патерсоне, где жили обе мои бабушки, и приехал в Нью-Йорк учиться в Джульярде[22]. Айда Эндрюс, тоже из Джульярдской школы, – та еще штучка – отвечала за гобой, флейту и фагот. Еще у нас были клавиши, виброфон и струнные инструменты. Можно сказать, маленький оркестр. Исполнял он своего рода барочную фолк-музыку, но со всякими перкуссионными фокусами. Я играла на цимбалах, тамбуре и бубне. Наш продюсер Арти Корнфилд – на бонго. Он стал известен, когда вместе с Майклом Лэнгом организовал фестиваль Вудсток. У нас было два барабанщика, Антон Кэрисфорт и Гил Филдс. Еще был очень милый и открытый человек, Фредди Равола, которого мы называли «духовным наставником» за его оптимистичный настрой. Он работал нашим администратором. Правда, выступали мы не то чтобы много.

Летом 1968-го группа выпустила дебютный альбом The Wind in the Willows. Впервые мой голос звучал на записи. Сама я исполнила одну песню – Djini Judy. Однако, не считая ее, роль у меня была чисто декоративная: нечто хорошенькое, стоявшее на втором плане в хипповской одежде, с длинными русыми волосами на прямой пробор и тянувшее «о-о-о-о-о». Продюсер Арти Корнфилд работал на Capitol Records как «вице-президент по року» и, казалось, располагал неограниченным бюджетом, чтобы нас спонсировать. Альбом шел не быстро, так что Capitol пришлось дать нам хорошего пинка. Из всех выступлений я припоминаю только, как мы отыграли большой концерт в Торонто – на разогреве кавер-бенда, исполнявшего хиты группы Platters (кажется, они назывались The Great Pretenders). Но я точно помню, как Пол активно поощрял всех участников группы «стать ближе друг к другу» с помощью кислоты и свободной любви. Ха! Хороший ход. Но я на такое не покупаюсь.

Я побывала на Вудстоке с подругой Мелани и ее мужем Питером – и это была одна сплошная грязевая яма. Сокрушительный дождь. Люди прыгали в речку, чтобы смыть грязь, облеплявшую их с ног до головы. Мы вычерпали воду и переставили палатку повыше. Все было прекрасно, пока в ночи нас не заставили ее передвинуть, чтобы освободить место для посадки вертолета.

Помню группу Hog Farm из Сан-Франциско. Они организовали походную кухню и кормили там абсолютно всех – не преувеличиваю. Сотни тысяч людей. Замечательно. Я просто бродила везде сама по себе, разглядывала людей, с некоторыми знакомилась, смотрела выступления групп и ждала выхода Джими Хендрикса.

Из The Wind in the Willows я в итоге ушла. Мне нравилось выступать, я даже написала кое-что для второго альбома под названием Buried Treasure. Он так никогда и не вышел, а записи наверняка потерялись. Искать их я даже не стану. Я ушла из-за слишком разных взглядов на музыку и еще более серьезных личных разногласий, а также потому, что группа почти не выступала. Быть на подхвате, оставаться не более чем декоративным элементом – я это переросла. К тому же я понимала, что хочу попробовать себя в чем-то более роковом.

После того как мы с The Wind in the Willows разошлись, я съехалась с нашим последним барабанщиком, Гилом Филдсом. Это был парень необычной внешности, с пышной афропрической и поразительными голубыми глазами. Абсолютно ненормальный, но как барабанщик невероятно талантливый. На ударных он играл с четырех лет. Я покинула свое жилье на Сент-Маркс-Плейс и решила избавиться от всего лишнего, оставив себе только чемодан вещей, тамбур и крошечный телевизор, подарок мамы. И переехала к Гилу на Восточную Первую улицу, 52. Мне нужна была работа, и Гил посоветовал попытать счастья в клубе Max’s Kansas City. Он сказал: «Это такое место, где все тусуются». Раньше я никогда не работала официанткой, разве что в кафе в Нью-Джерси, когда еще училась в школе. Но владелец клуба, Микки Раскин, взял меня на работу.

В первый раз я попробовала героин именно с Гилом. Он был дерганый, несдержанный, легко возбудимый – человек-катастрофа. Если кто и нуждался в героине, то Гил. Я помню, как он насыпал тоненькую полоску серого порошка. И мы ее вдыхали. В тех случаях, когда я хотела забыть какие-то моменты своей жизни или впадала в депрессию, казалось, не было ничего лучше героина. Ничего[23].

Max’s Kansas City – место, которое стоило посетить. Для Нью-Йорка наступил очередной период расцвета, безграничного творчества, удивительных персонажей, и в центре народ зависал в основном в «Максе». Моя смена была с четырех до полуночи или с семи тридцати до закрытия. Джеймс Рэдо и Джером Раньи каждый день сидели в задней комнате, сочиняя мюзикл «Волосы»[24]. День постепенно сменялся ночью, толпа становилась все более неуправляемой и фриковатой. Энди Уорхол всегда приходил со своей компанией и занимал заднюю комнату. Я видела Джерарда Малангу и Ультрафиолет, которая раньше была любовницей Дали, а теперь – суперзвездой Уорхола, Виву, еще одну уорхоловскую богиню, великолепную трансгендерную актрису Кэнди Дарлинг, эксцентричную Джеки Кёртис, Тейлора Мида, Эрика Эмерсона, Холли Вудлон и многих других. Чем бы ты ни занимался, нельзя было просто пройти мимо и не глазеть на Кэнди. Иногда заходили Эди Седжвик и Джейн Форт, другая муза с «Фабрики»[25] Уорхола.

Бывали здесь и голливудские актеры: Джеймс Кобурн, Джейн Фонда. А еще рок-звезды: Стив Уинвуд, Джими Хендрикс, Дженис Джоплин – она держалась очень мило и оставляла хорошие чаевые.

Их было так много. Я подавала ужин участникам группы Jefferson Airplane за два дня до того, как они уехали на Вудсток.

А еще – мистер Майлз Дэвис[26]. Он сидел на банкетке у стены на втором этаже, точно черный король. Конечно, он понятия не имел, что эта маленькая белая официантка тоже занимается музыкой, – возможно, в то время она и сама об этом не подозревала.

Майлз появлялся там со сногсшибательной белой женщиной – насколько я помню, блондинкой. Я подходила к их столику в короткой черной юбочке, черном фартуке и футболке, с длинными хипповскими волосами au naturel, хромая из-за сильно загноившейся раны на ноге. Из-за мозоли и раны пятка болела так сильно, что мне приходилось носить неуклюжие сандалии без заднего ремешка. На работе они смотрелись нелепо, но я была достаточно молода, чтобы на это не обращали внимания.

Хотите что-нибудь выпить? Она говорила, он молчал, неподвижный, точно безжизненная умиротворенная статуя, с кожей цвета эбенового дерева, чуть блестевшей в тусклом красном свете задней комнаты на втором этаже. От него исходил собственный свет, сияющий, поблескивающий, подпитываемый его мыслями. Что будете есть? Он молчал, пока она заказывала на двоих. Не знаю, съедал ли он свой ужин. Не могла же я пойти и посмотреть, как он жует. Но я видела, как он наклонялся – как будто чтобы отправить в рот кусок стейка.

К тому времени становилось оживленнее. Мне приходилось хромать туда-сюда – и я не могла позволить себе смотреть, как Майлз ужинает со своей пассией на втором этаже клуба.

Все эти люди, занимавшиеся тем, о чем я мечтала всю свою жизнь, и приходившие туда творить, – как же я их ждала. С одной стороны, я смущалась, с другой – это оказалось полезно, потому что тогда я была не уверена в себе, где-то даже слишком чувствительна к критике. Думаю, эта работа помогла мне закалиться. Физически было непросто, выдавались и совсем тяжелые дни, но так или иначе это был один из лучших периодов моей жизни. Очень яркий.

Однако работать в «Максе» значило не просто разносить еду и коктейли. От тебя требовалось изрядное кокетство, практически выступление на сцене. Все, кто туда приходил, знакомились друг с другом. Например, как я – с Эриком Эмерсоном однажды ночью на втором этаже у телефона. Мой звездный час с маэстро. Эрик, суперзвезда Уорхола, был великолепен: музыкант с мускулистым телом танцора. Увидев его в танце и как он одним махом перепрыгивал сцену в Electric Circus, Уорхол выбрал его для фильма «Девушки из “Челси”». Я была одной из многих, кто крутил интрижки с Эриком. Он был произведением искусства. Сгусток буйной энергии и бесстрашия. Своим детям он вряд ли успевал вести счет. К тому же он не брезговал наркотиками.

Наркотики принимали все, кто выступал на сцене. Тогда это было принято: как часть социальной жизни, часть творческого процесса, элемент шика, веселья – да и вообще просто потому что. О последствиях никто не задумывался. Не припомню, чтобы кто-то из нас даже был в курсе этих самых последствий. Странная неосведомленность на первый взгляд, но то время было наивнее нынешнего. Никто не проводил научных исследований и не открывал центров реабилитации: если ты хотел принимать наркотики, ты это делал, а если тебе становилось плохо, проблемы были исключительно твоими. Не последнюю роль играло и любопытство: наркотики – новый опыт, который хотелось получить.

Однажды ближе к вечеру в «Макс» зашел один человек – Джерри Дорф. Это был мужчина в возрасте, очень красивый, и вокруг него вились хорошенькие девушки. Он отчаянно со мной флиртовал. Мы разговорились, и, кажется, я пожаловалась на работу в «Максе», на что он предложил: «А почему бы тебе не поехать со мной в Калифорнию? Можешь остановиться в моем доме в Бель-Эйр». Ха! Еще один мужчина, который хочет, чтобы я все бросила и отправилась с ним в Калифорнию. «Ох, нет, – ответила я. – Не думаю, что что-то из этого выйдет». К тому времени я обзавелась ситаром[27] и немного занималась у своего учителя, доктора Сингха. Но с Джерри у нас что-то закрутилось. Денег у него было полно. Он покупал мне одежду от Gucci.

Я очень неожиданно уволилась из «Макса». За это Микки Раскин так меня и не простил. Разозлился он сильно, потому что к тому времени я стала одной из его лучших официанток. Но я уехала с Джерри. В его доме, однако, мне вскоре стало неуютно. Я не прожила у него и месяца, а казалось, что провела там вечность. Потом обо мне узнала его девушка. Она сбежала с рок-группой The Flying Burrito Brothers, жила с ними в пустыне, но теперь вернулась. Так что я переехала в отель Bel-Air. Там было хорошо, но одиноко. Сегодня у меня много знакомых в Лос-Анджелесе, а в то время я никого не знала. Поэтому я сказала Джерри: «Посади меня в самолет, я хочу домой». По возвращении я опять сошлась с Гилом и пришла к Микки проситься на работу. «Ни за что», – сказал он. Тогда-то я и стала официанткой клуба Playboy.

Давным-давно у мамы с папой был друг, мистер Уиппл, бизнесмен, очень красивый, который много путешествовал и потчевал нас историями о тех местах, где побывал. Он рассказал о клубах Playboy, нарисовав изумительный образ экзотического места, где официантки работают в костюмах с кроличьими ушками. Это звучало так по-светски. Его слова прочно засели у меня в голове. И вот я решила примерить на себя образ кролика. Это было не так-то просто. Сначала встречаешься с «матушкой-крольчихой» – в моем случае китаянкой по имени Дж. Д. Очень деловитая, она уже давно там работала. После разговора с ней нужно было пойти на собеседование к топ-менеджерам и еще на несколько встреч. Примерять костюм необходимости не было: они с одного взгляда понимали, подходишь ты или нет. Затем шла двухнедельная стажировка – и учиться приходилось многому. Надо было выучить все напитки, все коктейли, как держать поднос, как именно вести себя с клиентами.

Работа зайки Playboy вовсе не так легка, как на первый взгляд. Она оказалась труднее, чем в «Максе», а посетителями были в основном бизнесмены и всякие важные шишки. Члены клуба должны были вести себя подобающе – персонал всегда был готов разрешить любое недоразумение. Со мной обращались хорошо, но это просто была очередная работа, и веселья здесь было куда меньше, чем на прежнем месте. Мне удалось познакомиться всего с одной знаменитостью. Я работала внизу в коктейльном баре – и не поднималась наверх, где проходили шоу. Зашли двое мужчин и сели за столик в моей секции. Я смотрела на одного из них и думала: «Откуда я его знаю?» Наконец я сказала ему: «По-моему, ваше лицо мне знакомо». И он ответил: «О, я Великолепный Джордж». Рестлер! Как я уже упоминала, еще в детстве я обожала смотреть борьбу, и Великолепный Джордж был одним из моих любимцев. Я сказала ему, что я страшно рада его встретить и много-много раз видела его выступления по телевизору. На этом все – он вернулся к своей беседе.

В клубе Playboy я продержалась восемь-девять месяцев – примерно столько же, сколько в «Максе», – после чего сдала свой корсет, воротничок, ушки и хвостик. Оставлять костюм себе запрещается. Так все и закончилось.

Гил работал с южноамериканским музыкантом по имени Ларри Харлоу и с Джерри Вайсом, известным по Blood, Sweat and Tears. Вместе они создали группу под названием Ambergris. Paramount Records финансировала их и отправила в дом в местечке Флейшманнс, недалеко от Вудстока. Там они проводили целые месяцы, творили, репетировали и готовились записать первый альбом. У него была классная обложка с помпезной ярко-красной головой петуха. У меня иногда проскальзывала мысль: «Может быть, удастся спеть с ними». Тайком я принялась репетировать. Купила наушники и училась менять голос и интонацию. Но мои надежды не оправдались. Там были одни мужчины. За вокал отвечал Джимми Мэйлен, примечательный тем, что поработал ударником у всех, включая Мадонну, Джона Леннона, Дэвида Боуи, Элиса Купера, Мика Джаггера и Майкла Джексона.

К тому моменту я жила в Нью-Йорке уже пять лет, и у меня было ощущение, что я зашла в тупик. Или что-то зашло. Кажется, в то время многие испытывали подобные чувства. Примерно тогда я рассорилась со всеми, в том числе с собой, была в постоянном напряжении, теряла над собой контроль, плакала без причины. И очень устала от общения. Моя подружка Вирджиния Ласт теперь жила на севере штата. Она была беременна первым ребенком, и я четыре месяца гостила у нее, а потом вернулась в родительский дом в Нью-Джерси. Родители переезжали в Куперстаун. Неудивительно, что мама захотела жить рядом с Залом славы бейсбола, – я уже упоминала, что эту игру она обожала. Но меня это все равно смешило. В общем, я помогла им с переездом и осталась на пару месяцев, после чего вернулась в Нью-Джерси и сняла там комнату. Я устроилась в спортивный клуб и стала встречаться с парнем, который работал маляром. Нормальная жизнь.

Огни в зрительном зале

Фото Мика Рока, 1978 год


ПОСЛЕ ТОГО КАК РОБ РОТ ПРИСЛАЛ МНЕ ВСЕ СКАНЫ ИЗ МОЕЙ коллекции фан-арта, он уехал обратно в Нью-Йорк на своем небольшом белом грузовичке. Лучше он, чем я, – у меня накопилась усталость от вечных поездок в город и обратно. Мы думали, как лучше обработать и разместить все рисунки, которые я собрала за те годы, что была блондинкой или в Blondie. Веской причины хранить их не было, но выбросить все это я тоже не могла. На самом деле я оставила их, потому что они мне нравятся. Милые, проницательные рисунки, мозаики, куклы и разрисованные от руки футболки (из которых осталась только одна) путешествовали со мной по всему миру, прошли через задержки рейсов, плохую погоду и выжили вместе со мной, слегка потрепанные, но целехонькие.

За многие годы я переезжала десять или одиннадцать раз, и я до сих пор удивляюсь, что все это время мне удавалось сохранять коллекцию фан-арта. В какой-то момент мои вещи лежали в подвале студии Криса в Трайбеке. Там они сначала тонули из-за большого разлива Гудзона, а за ним последовала трагедия с башнями-близнецами, которые находились буквально в двух шагах. Теперь, когда я написала автобиографию – с самого детства, через все годы с Blondie и практически до нынешних дней, – я в еще большем изумлении.

Конечно, какие-то рисунки потерялись. Надеюсь, что они появятся, когда я перерою недавно найденные старые коробки, папки и все такое прочее. Часто я относилась к вещам как попало, и сейчас они всплывают в самых неожиданных местах, словно череда вечеринок-сюрпризов, – и это всегда повод улыбнуться. Много лет я не путешествовала с большими чемоданами, которые потом отлично подошли для хранения моих артефактов.

Иногда я сама задавалась вопросом, зачем делаю то, что делаю, помимо того, чтобы просто делать. Теперь, благодаря коллекции фан-арта, в названии книги – Face it[28] – появился дополнительный смысл…

(Продолжение следует.)











4. Спеть силуэту


Совпадения… Совпадения ворвались в мою жизнь в начале семидесятых. Обычно под этим словом подразумевают всего лишь беспорядочные, никак не связанные между собой события, которые каким-то образом сочетаются друг с другом. Но на самом деле совпадение – это нечто совершенно иное. То, что должно произойти. События, которые не могут не притянуться друг к другу, словно под действием некой внеземной магнетической силы. События, которые связываются, спрядаются, а потом выстреливают, чтобы создать немыслимые прежде комбинации. Маленькие перемены, которые перерастают в мощный поток, – так совпадения и хаос дают начало новому творению. Совпадение – «божественное вмешательство», которое подталкивает нас совершить то, чему свершиться предопределено…

Тысяча девятьсот семьдесят второй. Я по-прежнему жила в Нью-Джерси с маляром, мистером С., но при этом ездила в Нью-Йорк, чтобы развеяться. Я скучала по бурной городской жизни, из которой на какое-то время выпала.

Концерты – хороший способ заводить новые знакомства. Например, я очень любила ходить на New York Dolls. Смотреть на них было одно удовольствие. Настоящая рок-группа. На них повлияли Марк Болан, Эдди Кокран[29] и многие другие, и в них воплотился сам Нью-Йорк. Они были натуралы, но одевались экстравагантно. А в то время копы еще совершали налеты на гей-клубы. Расхаживая в порванной, небрежной одежде, в пачках, коже, с блеском на губах и на высоких каблуках, они выглядели раскрепощенными и гордыми.

Впервые я увидела их в Центре искусств Мерсера. Запутанное здание с кучей разных комнат – его возвели как пристройку к очень запущенному, старому и обветшалому отелю Broadway Central Hotel. Центр открылся где-то в 1971 году, а закрылся меньше чем через два года, когда отель рухнул и погреб его под собой. Но в течение этого короткого времени там была своя сцена – оживленная, крутая и влиятельная. Здесь часто играл Эрик Эмерсон с The Magic Tramps. Это была первая глэм-роковая группа в Нью-Йорке. Выступали они в шикарных нарядах. Администратором и иногда басистом у них был молодой парень из Бруклина, который одно время делил жилье с Эриком, – Крис Стейн. Мы еще не были знакомы.

Тогда мне снесло крышу от Дэвида Йохансена[30]. Я считала его просто фантастическим. Один раз у меня было с ним свидание. Он жил с Дайаной Подлевски, которая обычно после полуночи наведывалась в «Макс». Внешность у обоих была примечательная, и они всегда выделялись из толпы.

Не помню, как именно, но я подружилась с Dolls. Поскольку почти ни у кого из этой части Нью-Йорка не было машины, я часто их подвозила. Однажды они хотели встретиться с сотрудником Paramount, отвечавшим за набор новых исполнителей, – он жил на севере штата – и пожаловались мне, что добраться туда у них нет возможности. У моего отца был большой бирюзовый «бьюик», и я его одолжила. В машину набились участники группы и кое-кто из их подружек – все настолько тощие, что шесть таких могли уместиться на заднем сидении, а четыре – на переднем.



В общем, машина сломалась. Папа предупреждал, что кондиционер включать нельзя – регулятор генератора был сломан. Но в тот день стояла страшная жара. Я врубила кондиционер, и машина сдохла. Мы стояли, прибившись к обочине, – мобильных телефонов тогда не было – и тут подъехала полиция. Увидев нас, с нашими прическами, одеждой и макияжем, они просто промолчали. Машину пришлось тянуть на буксире и чинить. Я не знаю, как тогда расплатилась, потому что у меня не было при себе ни денег, ни кредитки. Но в итоге автомобиль подлатали, и я смогла доставить всю группу на встречу с Марти.

Как оказалось, поездка стоила свеч. Вскоре после этого Марти уволился из Paramount и стал администратором Dolls.

Мистеру С. совсем не нравилось, что я пропадаю в Нью-Йорке. В то время он был одним из многих, кто боялся туда наведываться. Таким людям город представлялся грязным и страшным местом со множеством опасных кварталов, где процветает преступность. Начался массовый отток белых в пригороды. На Таймс-сквер хозяйничали торговцы и проститутки, загаженный Центральный парк наводняли гопники и крысы. Город не мог содержать рабочих. Ни один человек с деньгами не сунулся бы дальше Четырнадцатой улицы. Плюсом всего этого были заброшенные здания, точно магнитом притягивавшие к себе художников, музыкантов и неформалов. Но я думаю, больше всего мистер С. бесился из-за моих отлучек в город потому, что не мог меня контролировать.

Не помню точно, как мы познакомились, – возможно, в спортивном клубе, где я работала. Я жила в комнатенке в небольшом доме, и он сказал, что готов помочь с поисками жилья в комплексе апартаментов недалеко от места, где он работал. У него был свой малярный бизнес и двое человек в подчинении. Он представил меня людям в офисе комплекса, и я сняла квартиру – милую, без изысков, но с тремя комнатами и большой ванной. Она располагалась на первом этаже, в ней были окна до самого пола, выходившие на небольшую парковку, окаймленную деревьями. Я обожаю французские окна. Так мы подружились, а потом начали встречаться. Иногда я оставалась у него, но вскоре наши отношения стали неприятно странными. Думаю, прежние девушки плохо с ним обходились и из-за этого он стал чрезвычайно мнительным и ревнивым.

Каждое воскресенье я ездила в Патерсон к моей бабушке по папиной линии. Теперь, когда оба ее сына, мои папа и дядя, так далеко разъехались, она жила одна. Мои другие дедушка и бабушка умерли, и я считала нужным ее навещать. В одно такое воскресенье мистер С. проследил за мной. Он не верил, что я действительно езжу к бабушке. Он вломился в дом, и моя восьмидесятидевятилетняя бабуля, очень благовоспитанная леди, сказала: «О, Дебби, тут, кажется, кое-кто к тебе». Он какое-то время посидел, потом сообщил, что ему пора, и ушел. Впоследствии он сказал мне: «Ты хорошая девочка, Дебби, ты хорошая девочка». Что этот придурок о себе возомнил? На этом все и закончилось. Я с ним порвала. Я пыталась сделать так, чтобы все прошло гладко, но ничего не получилось. Он названивал мне днем и ночью, в любое время, домой и на работу. Он заявлялся в парикмахерскую, где я теперь работала, поливал меня грязью и угрожал. Когда я уходила, шел за мной до дома. Это был жестокий, озлобленный человек с очень горячим темпераментом. К тому же у него имелось оружие. Я не могла спать, стала дерганой, нервы натянулись до предела. Поэтому я ездила в Нью-Йорк к Dolls – задорным и сексуальным. С ними было весело.

Сейчас я понимаю, что больше всего в их шоу меня привлекало то, что я сама хотела быть как они. Вернее, я даже хотела быть ими – просто не знала, как запустить процесс. Потому что в то время еще не было девушек, которые занимались бы тем, о чем я мечтала. Нет, конечно, девушки были: Руби Линн Рейнер, Черри Ванилла, Патти Смит (которая тогда еще только писала стихи). Но, по большому счету, они не возглавляли рок-группы.

Однажды я пошла посмотреть, как Dolls играют на втором этаже в «Максе», и за одним из столиков сидела, развалившись, та женщина. Ее звали Эльда Джентиле. У нее был сын от Эрика Эмерсона, а еще она какое-то время жила с Сильвеном Сильвеном из Dolls. На этой сцене все друг друга знали и были в отношениях. Эльда рассказала, что у нее есть коллектив – не «группа», она подчеркнула, а именно «коллектив» – под названием Pure Garbage, который она основала вместе с Холли Вудлон. Холли была очередной суперзвездой Уорхола, гламурная актриса-трансгендер из Пуэрто-Рико. Она снималась в фильме «Мусор» вместе с Дайаной Подлевски и Джо Далессандро и подменяла Кэнди Дарлинг в спектакле по пьесе Джеки Кёртис Vain Victory («Тщетная победа»). Холли, Джеки и Кэнди – все получили ведущие роли в песне Лу Рида Walk on the Wild Side.

Они являли собой живое искусство, что в то время было мощной идеей. Холли Вудлон, Джеки Кёртис и Кэнди Дарлинг, те, кого общество изначально отвергало, стали пробивать себе путь наверх, как и все представители гей- или транс-сцены. А ее ядром был Энди Уорхол, создававший все эти фантастические картины вместе с Полом Моррисси. Еще был Дивайн со своими внебродвейскими пьесами, андеграундный театр вроде The Theater of the Ridiculous («Театр нелепого»), труппа The Cockettes, сотрудничавшая c певцом Джеймсом Сильвестром и The Angels of Light, приехавшими из Сан-Франциско. Все эти проекты появились в одно и то же время – связанные друг с другом и порождавшие всевозможные творческие комбинации.

В общем, мне стало очень интересно познакомиться с коллективом Эльды, и я взяла у нее номер. Где-то через неделю я позвонила ей узнать, где они будут выступать. Она вздохнула: «Ох, коллектив распался». Я поняла, что это мой шанс, и сказала: «Ого. Так давай соберем новый», – и она ответила: «Хорошо, я с тобой свяжусь». Я выждала какое-то время, снова позвонила ей, и на этот раз она сказала: «Я знаю еще одну девушку, Розанну Росс. Возможно, она захочет присоединиться, и у нас будет трио». «Здорово», – ответила я.

Итак, начались репетиции, и The Stillettoes постепенно стали вырисовываться: три ведущих голоса, все девушки, а бэк-вокал – исключительно мужской. В музыкальном плане это была абсолютная мешанина: немного популярного фолка, немного от герлз-бенда, немного R&B, немного глэм-рока (все мы обожали Dolls). Людьми мы тоже были очень разными. Розанна, любительница блюза и R&B, американка итальянского происхождения из Квинса, лесбиянка и феминистка, выступала против несправедливого отношения к женщинам в обществе. Эльда, носительница кабаре-культуры, обладала ярким, громким, непредсказуемо взрывным характером. Мне больше нравились традиционные рок-композиции. На тот момент я еще понятия не имела, что собой представляю, но твердо намеревалась это выяснить. И в то самое время, когда мы запустили группу, я жила в кошмаре из-за моего преследователя и его бесконечных бомбардировок звонками.


Аманда, Эльда и я… The Stillettoes


Однажды вечером я пришла домой после смены в парикмахерской и заметила, что с чертовыми французскими окнами что-то не так. Все рычаги и замки были сломаны, так что створки не получилось бы ни захлопнуть, ни запереть. Я подумала, что ко мне забрались воры, но ничего не пропало. Каким-то образом мне все-таки удалось закрыть эти дурацкие окна – я жила на первом этаже, других вариантов не было. Потом я убедилась, что остальные окна тоже заперты. Издергалась я ужасно, но, немного успокоившись, отправилась в спальню смотреть телевизор.

В ту ночь мистер С. разбил в спальне окно и влетел в комнату так быстро, что у меня просто не было времени спрыгнуть с кровати или позвонить 911. Ярко-красное лицо и прыгающая, кривая улыбка – таким он ворвался в мой дом. Его лицо походило на маску японского демона с оскаленными клыками и выпученными глазами. И у него был пистолет… Мое сердце колотилось с тройной скоростью – а все остальное остановилось. Казалось, что комната повисла в густом бульоне, – время застыло. Он размахивал передо мной пистолетом и орал: «Где он, Дебби?! Где он?» Я сказала: «Здесь никого нет». Он с такой силой распахнул дверь шкафа, что одна из петель вылетела из паза. Потом он перевернул вверх дном остальные комнаты в поисках «другого мужчины». Не найдя никого, он вернулся в спальню. Он несколько раз ударил меня, напугав еще больше, потом еще час или около того скорчившись просидел на кровати, всячески мне угрожая. В какой-то момент он приставил пистолет к моему лицу и попытался взять меня силой. Его угрозы стали воплощаться в жизнь.

Уходя, он бормотал что-то насчет того, что завтра починит окна. Я понимала, что нужно выбираться, и быстро. К тому времени The Stillettoes репетировали уже около месяца, и Розанна упоминала, что над ее квартирой на Томпсон-стрит на Манхэттене есть свободное жилье. Я сняла его и на всех парах сбежала из Джерси, второй раз за свою жизнь.

Я по-прежнему работала в парикмахерской и каждый день ездила туда из города. Но мистер С. продолжал звонить в салон и висеть у них на телефоне, а то и заявлялся сам и так меня терроризировал, что мой босс, Рики, которого я знала со школы, не выдержал: «Слушай, если ты его не остановишь, тебе придется уйти».

Однажды мистер С. нашел мой телефонный счет со списком нью-йоркских номеров. Он принялся звонить Эльде, остальным участникам группы и всем моим друзьям, угрожал им, пытаясь дознаться, где я. Я пошла в полицию Нью-Джерси и заявила, что меня преследуют. Я сообщила им, что он украл мою корреспонденцию, что казалось мне федеральным преступлением. Мне ответили, что ничем помочь не могут и дело не заведут, пока он на меня не напал. Этому кошмару не было видно конца.

На Западной Двадцать восьмой улице, в секции оптового цветочного рынка на Манхэттене, находилось заведение Bobern Bar and Grill, названное так по именам владельцев, Боба и Берни. Днем по всей округе гудели машины, но после шести вечера это место превращалось в город-призрак, населенный лишь нелегалами: амбициозные художники, актеры и дизайнеры размещались в «коммерческих» лофтах над холодильными камерами, забитыми цветами. Что-то вроде творческого рассадника. Единственным недостатком этого района было то, что завоз начинался в четыре утра. В фурах не глушили двигатели, чтобы груз не завял. Как и мусоровозы, они раздражали своим гудением и изрыгали дизельные пары на все растения в округе.

Эльда жила вместе со своим сыном Бранчем и Холли Вудлон в одном из таких необставленных лофтов. Там мы репетировали, а иногда просто ругались – не так-то просто уживаться в коллективе. Розанна ушла, ей на смену явилась Аманда Джонс. Наша аккомпанирующая группа постоянно менялась в зависимости от того, кто был свободен: Томми и Джимми Уинбрандт из Майами, Янг Блад из The Magic Tramps, Марки Рамон и Тимоти Джексон, кудрявый блондин, который именовал себя Тотом и всегда делал макияж в египетском стиле с оком Гора.

Наконец мы достаточно притерлись, чтобы отыграть в Bobern. Фактически это была вечеринка с очень дешевыми входными билетами, потому что все гости были лично приглашены и друг друга знали. Мы играли в задней части бара, где стоял бильярдный стол. Холли Вудлон отвечала за освещение: забравшись на стойку, она держала прожектор с красным фильтром так высоко, как только могла. Не знаю, сколько человек набилось тогда в помещение – от тридцати до пятидесяти, наверное, но меня парализовало от страха сцены. Я не могла смотреть на публику. Однако был там один парень, чье лицо пряталось в тени – свет падал ему на затылок. Почему-то мне понравилось адресовать все свои песни этому человеку в полумраке. Я не видела его, но чувствовала его присутствие. Ощущала, как он на меня смотрит. Петь песни силуэту – дико, конечно. Но я не могла больше никуда смотреть; меня тянуло к нему, как магнитом, осязаемое психическое притяжение.

После концерта мы, три девушки, пошли вниз по лестнице в «гримерную», чтобы немного отдышаться, и там я познакомилась с Крисом. Эльда пригласила его, он пришел со своей девушкой Эльвирой, которая до этого встречалась с Билли Мурсией, первым ударником Dolls. У Криса были длинные волосы, глаза обведены карандашом – образ с оттенком потрепанного гламура, привет из блестящих, пахнущих пачулями времен, когда мужчины носили макияж и спандекс. Девушка, одетая в длинное платье, была ему под стать. В своем длинном пуловере в серебристых блестках с V-образным вырезом и белой юбке, с темно-русыми короткими волосами я, наверное, выглядела как с провинциального старомодного фуршета. Но в том подвальчике было довольно темно. По большей части я смотрела в его удивительные глаза.

Вскоре – Крис утверждает, что на следующий день, – пришлось заменить одного музыканта, и Крис пришел к нам басистом. И остался. Это послужило началом нашего музыкального творчества и нашей дружбы. Мне нравилось, как он играет, двигается и выглядит. Он вел себя расслабленно, мы смеялись над одним и тем же, и вместе нам было весело. Он не был ни мачо, ни ревнивцем. Но поначалу мы только дружили. Мы не спешили. После недавних отношений я твердо решила быть независимой. Как говаривал отец, пока я жила дома: «Да в тебе независимости на двоих». Такой я и была – и твердо намеревалась остаться.

Мистер С. не сдавался. Вел он себя очень агрессивно. Полагаю, что все преследователи агрессивны по природе, но мистер С. в этом особенно преуспел. Он не оставлял попыток и звонил всем моим знакомым. Я уже не столько боялась, сколько устала. И однажды вечером, когда я была дома у Криса, задребезжал телефон. Конечно, мистер С. Крис поднял трубку и жестко ответил – не помню, что именно, но, стоило С. услышать мужской голос, как он перестал меня донимать. В то время мы с Крисом не встречались, но сразу же после этого звонка наши отношения перешли на новый уровень. И не прекращались на протяжении тринадцати лет. Я и не думала, что это случится. А все оказалось так просто.

У The Stillettoes был режиссер, Тони Инграссиа. Обычно у групп нет театрального режиссера, а вот нам повезло. Тони работал и в андеграундных, и в обычных театрах, а еще сам играл на сцене и писал пьесы. Он поставил пьесу Pork («Свинина») Энди Уорхола и написал и срежиссировал пьесу Fame («Слава») на Бродвее. У него были связи в MainMan, менеджменте Дэвида Боуи, – они работали в самых разных жанрах, чем опережали свое время. Тони поставил свой вариант пьесы Джеки Кёртис Vain Victory, в которой мы с Эльдой получили роли. Эльда участвовала и в других проектах Тони. Розанна помогла мне снять квартиру в ее доме на Томпсон-стрит, и оказалось, что на верхнем этаже живет Тони.

Думаю, он заинтересовался группой, потому что они с Розанной дружили, и он мог сам себя пригласить на репетицию. И вот он уже наш музыкальный руководитель, стилист, хореограф и много кто еще. Тони требовал, чтобы мы посвящали сцене все наши внимание и энергию. Он работал с нами так, будто мы были нерадивыми маленькими девочками из католической школы. Настоящий надсмотрщик – кнут так и щелкал.

Тони верил в систему Станиславского и горячо ее поддерживал. Этот метод (его применяли мои любимые актеры, в числе которых Шелли Уинтерс, Марлон Брандо, Джеймс Дин, Джули Харрис, Роберт де Ниро, Мерил Стрип, Кейт Уинслет, Джонни Депп и Дэниел Дэй-Льюис) требовал от актера эмоциональной и умственной вовлеченности, а не только формальной декламации. Порой Тони не оставлял от нас мокрого места, заставляя снова и снова повторять одну и ту же песню. Это было не просто тяжело для связок, от нас еще требовалось привнести в текст чувства, наподобие такого, с каким Брандо кричал: «СТЕЛЛА!»[31] Вот чего Тони от нас добивался, и мы изо всех сил старались ему угодить.

Сейчас я убеждена, что музыкальные репетиции по методу Станиславского – лучшее, что со мной могло случиться, и они стоили всей боли в горле.

Когда поешь не свой текст, актерское мастерство дает преимущество над теми, чье выступление основано исключительно на выверенной вокальной технике. Как бы хороша ни была техника, только с ней новых горизонтов не откроешь. Актерское мастерство позволяет выйти за ее рамки. Тони, человек-скандал, бесконечно нас развлекал и передавал нам важные знания. Во всех смыслах экстраординарная личность, он умер от остановки сердца, когда ему был пятьдесят один год. Тони, где бы ты ни был, крепко тебя обнимаю.

Мы отыграли в местных барах серию небольших концертов, очень коротких. Денег мы этим не зарабатывали, зато веселились от души. Мы играли множество каверов, но было у нас и несколько своих песен, для которых Эльда писала китчевые тексты: Dracula, What Did You Do to My Mother? и Wednesday Panties. У нас было самое дряхлое оборудование и самые безбашенные зрители – частично благодаря влиянию Холли и всех знакомых Эрика Эмерсона, то есть всех причастных к сцене. Мы играли в «Клубе 82», знаменитом баре на Восточной Четвертой улице, между Второй авеню и Бауэри. Им заправляла лесбийская пара, Бутч и Томми, и от этого места исходил шарм тайного мира пятидесятых, когда, по слухам, баром владела мафия и туда ходили все знаменитости. Внутри было сплошное черное дерево, диванчики, зеркальные стены и подписанные черно-белые фотографии восемь на десять Эбботта и Костелло[32] и других прохвостов шоу-бизнеса. Я помню, как на одно из наших выступлений пришел Дэвид Боуи.


Джоан Джетт и я. Настоящие девушки андеграунда


Мы играли на разогреве у Television в клубе CBGB. Марти Тау, менеджер Dolls, был там однажды и сказал кому-то, что его очаровал мой образ, но что при этом на сцене я вела себя как-то тихо. Моя роль в группе заключалась в том, чтобы быть относительно разумным участником и все разруливать – видимо, на сцене это и выглядело «тихо». Со временем я переросла этот имидж. Но, как почти во всех группах, в какой-то момент разногласия достигли критической точки и мирно разрешить спор не получилось. Так что мы с Крисом ушли. Я по-прежнему хотела делать то же, что и Dolls, но без Криса я никогда не преуспела бы. Наш союз держался на уважении, психической совместимости и доверии, а также глубочайшем взаимопонимании. У нас были похожие вкусы, а там, где они не совпадали, мы обычно находили творческий способ их совместить.

Когда мы вышли из The Stillettoes, Фред Смит и Билли О’Коннор, басист и барабанщик, потянулись за нами. Через несколько недель мы устроили свое первое шоу и назвались Angel and the Snake («Ангел и Змея»). На это название нас вдохновила картинка, которую Крис увидел в журнале. На ней была девочка, которая, по его мнению, отдаленно напоминала меня, со змеей. Мы играли на разогреве у Ramones в CBGB. Тремя неделями позже мы снова выступали в CBGB с Ramones и нашим вторым шоу. Оказалось, что это был последний концерт Angel and the Snake. Потом мы стали Blondie and the Banzai Babies.

Я не помню, кто из нас придумал название Banzai Babies. И Крис, и я – мы оба увлекались японской поп-культурой. Blondie – ну, тут понятно: я снова обесцветила волосы. И когда я шла по улице, рабочие и водители грузовиков орали мне вслед: «Эй, Блонди!» В тридцатых годах это был популярный персонаж комиксов, девочка-модница, глупая блондинка, которая в итоге оказывалась умнее всех остальных. Отлично, я могла сыграть эту роль на сцене – хорошее начало. Но на самом деле за нашими проектами не стояло никакой великой идеи. Мы просто делали то, что нам нравилось, и все постепенно продвигалось.

Вначале у нас были бэк-вокалистки, Джулия и Джеки, обе, как и я, блондинки, пока Джеки не перекрасилась в каштановый. Это выбивалось из образа, поэтому мы привлекли Тиш и Снуки Белломо, дуэт, выступление которого я увидела на сцене Amato Opera House напротив CBGB. Они играли в одном эксцентричном водевиле с дрэг-квин[33] и театральными маргиналами. Горилла Роуз и Томата дю Пленти из The Screamers как-то выступали перед нами на разогреве и представили нас девушкам. Я спросила, не хотят ли они прийти на репетицию и петь с нами. Потому что они были сестры, чертовски гармоничны, я влюбилась в их волосы и одежду и подумала, что нам стоит объединиться.

Тиш и Снуки держали магазинчик на Сент-Маркс-плейс, известный как Manic Panic. Они скупали старые платья сороковых и пятидесятых. Одежду доставляли связанной в огромные растрепанные тюки, сестры просто раскидывали ее на полу, а люди приходили и копались в ней. С деньгами у нас всех было туго, и мы могли покупать только подержанные вещи, самые сексуальные и экстравагантные из всех возможных. Помню, как один раз Тиш и Снуки пришли с тремя парами брюк галифе для верховой езды, которые они откопали в одном комиссионном магазине в Бронксе, – в них мы и выходили на сцену. А иногда мы одевались очень гламурно: длинные платья, туфли на шпильках и меховые боа. У нас были всевозможные виды костюмов и аксессуаров.

Мы выдавали шумный девичий рок на три голоса, как в песне Out in the Streets группы The Shangri-Las. Мы исполняли кавер на Fun Fun Fun группы Beach Boys в выпускных платьях, которые в конце номера разрывали – а под ними оказывались винтажные купальники. Мы творили свою музыку, рок, смешанный с песнями в стиле диско, вроде Lady Marmalade, которую исполняли Labelle. Мне хотелось вернуть в рок танцы. Для меня было важно двигаться под музыку, да и когда все только начиналось, рок-н-ролл был неотделим от танцев. В маленьком городке, где я выросла, устраивали зажигательные танцы, и я их обожала. Когда все слушали AM-радио, по нему передавали танцевальную музыку, но потом пришло FM, и танцевать под рок стало не круто, по крайней мере в Нью-Йорке. И в середине семидесятых почти никто не записывал ретро-композиции, которыми мы занимались. Мы запустили новую волну в южной части города, которая стала связующим звеном между блестящим гламуром и панком. Мы с Крисом написали несколько песен: Platinum Blonde, Rip Her to Shreds, Little Girl Lies, Giant Bats from Space. Позднее bats (летучие мыши) превратились в giant ants (гигантских муравьев).

Где мы только не играли: CBGB, Performance Studio, Max’s, White’s, где я работала официанткой. Многие благовоспитанные бизнесмены ходили в White’s пропустить стаканчик после работы. Однажды посреди песни мы запустили «паровозик», и никто из тех, кто пришел в деловых костюмах, в стороне не остался. На окраине мы играли в местечке под названием Brandi’s и попросили Ramones выступить у нас на разогреве. Но владельцы заведения их терпеть не могли. Когда те начали петь Now I Wanna Sniff Some Glue[34], им велели уйти и больше никогда не возвращаться. А нас они любили, потому что мы же были милыми девушками – безобидными. Ха!

Мы продолжали выступать и экспериментировать в том же духе и через некоторое время стали называться просто Blondie.

5. Рожденная быть панком


Память, что ты сделала с веселыми временами? Серьезно, первые семь лет Blondie кажутся безумными. Полное сумасшествие. Но я продолжаю считать, что были и хорошие моменты. Такое ощущение, что это мне приходит на ум только плохое. Хоть убей, не могу вспомнить ничего забавного. Я что, всегда была такой серьезной? Я помню, что, когда мы выходили тусоваться, много смеялись. Над чем мы смеялись? Что было веселого? Может, я просто псих и поэтому ужастики меня больше забавляют. У меня целый вагон страшных историй – и я их расскажу, – но приложу все усилия, чтобы откопать и что-нибудь смешное.

Ранняя Blondie была просто бурей взрывных эмоций, и мне трудно найти в этом хоть что-то веселое. Возможно, был прав Король комедии[35], когда говорил, что смешные сюжеты создаются нами из самых мрачных и отвратительных историй.

Я была счастлива, когда мы шатались по Нижнему Ист-Сайду, вполне невинно, просто в попытке развеяться. Чтобы играть в CBGB, до него еще нужно было добраться. В конце все музыканты упаковывали свои инструменты и уходили в сладостный город, где ночь медленно сменялась днем. Поднимался манхэттенский бриз, даря глоток свежего воздуха. Одной такой ночью мы с Крисом забежали в небольшой магазинчик за молоком и печеньем. Оттуда мы прошли пешком два квартала до съемной квартиры Криса.

Едва мы оказались у входной двери, у нас за спиной возник этот дятел – обычно я не использую это слово, но здесь оно как раз подходит – с ножом. Внешне он был очень похож на Джими Хендрикса, крутой и стильный, в длинном кожаном пальто. Его маленькие жесткие глаза смотрели очень сурово. Ему нужны были деньги, что же еще. Конечно, после покупки молока с печеньем у нас никаких денег не осталось. У Криса была гитара, Fender, корпус которой он вырезал в форме рогатой головы демона. Прелестная, цвета меда и изогнутая. Еще в квартире была гитара Фреда Смита, темная красно-черная Gibson, которую Крис у него одолжил. «Джими» требовал больше того, что у нас было, и пошел вместе с нами в квартиру. Он спросил про наркотики, Крис ответил, что в холодильнике есть кислота. Но «Джими» оказался не любителем кислоты и проигнорировал это заманчивое предложение. Уолтер, друг Криса, лежал в отключке на высокой кровати, и наш гость даже попытался что-то из него вытрясти, но у него ничего не вышло. Уолтер что-то пробормотал и перекатился на другой край.

«Джими» привязал Криса к кроватной опоре старыми колготками, а мне связал руки за спиной шарфом и сказал лечь на матрас. Храпящий Уолтер его не смущал… Потом он обшарил всю квартиру, пытаясь отыскать хоть что-нибудь ценное. Он собрал гитары и фотоаппарат Криса, а затем развязал мне руки и приказал снять штаны. Он изнасиловал меня. А потом бросил: «Иди умойся» – и вышел.

А ведь в тот вечер нам было так радостно после концерта. Приятное ощущение, смесь кокетства и удовлетворения. А потом – хрясь! Волна адреналина с ножом на конце. Не сказать, чтобы мне было сильно страшно. Я очень рада, что это случилось до волны СПИДа, иначе я бы с ума сошла. Пропажа гитары причинила мне больше боли, чем изнасилование. Мы остались без инструментов. Теперь у Криса была только крошечная электрогитара, которая ловила сигнал полицейской радиосвязи и белый шум. А потом еще другие группы принялись расхватывать наших музыкантов. Вспоминая это, я вообще не понимаю, как мы умудрились стать знаменитыми.

Сцена постепенно менялась. У Патти Смит и Ramones были контракты на альбомы, и не одна звукозаписывающая компания принюхивалась к Television. В узких кругах имя Blondie получило некоторую известность, но в музыкальном бизнесе нами никто не интересовался. Крис жил на пособие, я подавала напитки в бикини в Финансовом квартале, и мы иногда продавали марихуану, чтобы иметь хоть какие-то деньги. На этом этапе Blondie была в упадке, скатывалась на самое дно. Порой я думала: «Какой в этом смысл, все безнадежно». Но на какое-то время нас пригрел святой покровитель по имени Марк Пайнс, «центровой» человек – у него был лофт на Восточной Одиннадцатой улице, где наш барабанщик Билли О’Коннор снимал комнату. Майк разрешал нам играть у себя – там было несколько гитар и всякие другие инструменты. Это очень облегчило нам жизнь.

Билли О’Коннор стал нашим барабанщиком с тех пор, как Тот, барабанщик с макияжем в виде глаза Гора, покинул The Stillettoes. Билли был приятным парнем из Питсбурга, очень симпатичным и легким в общении, к тому же имел свою ударную установку. Родители мечтали, чтобы он выучился на врача. Но, как и многие подростки, он хотел ощутить вкус свободы, вырваться из рамок и пробивать себе дорогу к лучшей жизни. Естественно, на него сильно давили, чтобы он продолжил обучение. Он не мог разобраться в себе и подсел на алкоголь и колеса. Иногда он просто пребывал в полубессознательном состоянии. В итоге однажды он выключился за кулисами прямо перед концертом. В тот раз Джерри Нолан из Dolls заменил его и спас нас. После этого Билли ушел из группы и вернулся в колледж. Очень жаль, он был такой милый. Как и в моем случае, тут либо бросаешь наркотики, либо не бросаешь и сжигаешь свой последний мост. Спустя несколько лет мы воссоединились, а еще Билли приходил на каждое наше выступление в Питсбурге.

Но в тот момент нам срочно требовалось найти замену. Поэтому мы разместили объявление в Village Voice: «Рок-группе требуется безбашенный энергичный барабанщик». Мы получили откликов больше, чем ожидали, – от пятидесяти человек. Прослушивали их всех за одну субботу в репетиционном зале, который мы делили с Marbles – группой, с которой иногда выступали вместе. Как и во многих других частных зданиях, после рабочего дня здесь выключали отопление. Зал находился на пятнадцатом этаже промышленной постройки в Швейном квартале, в основном здесь работали меховщики и поставщики кожаных изделий. Все барабанщики сновали у лифта туда-сюда: настоящая мешанина музыкантов и самозванцев. Наконец явился барабанщик номер пятьдесят – Клем Берк. Без шуток, он был нашим последним претендентом и оказался тем, кого мы и искали. Он хорошо выглядел и умел играть. Наш любимый почтальон на полставки стал новым барабанщиком Blondie, а остальное все и так знают.

В тот день вдруг заявилась Патти Смит. Она вплыла в зал с одним из участников своей группы и тоже решила послушать Клема. Держалась она очень агрессивно. После того как Клем отыграл, она заявила, что он слишком непредсказуемый, слишком громкий, вообще «слишком-слишком», после чего удалилась. С какой стати вообще вот так вламываться на прослушивание! Думаю, ей просто очень хотелось знать, что мы затеваем. Конкуренция, сами понимаете. Не то чтобы в то время мы могли с ней соперничать – да и вообще в любое время, если на то пошло.

Однажды вечером, когда рабочий день закончился и нам можно было шуметь, мы вместе с Клемом пошли в наш зал на репетицию. Но лифт отказал. Застрял на девятом этаже. А нам нужно было на пятнадцатый. Мы орали в шахту, но ответа не было, так что в итоге нам пришлось карабкаться по ступеням.

В Нью-Йорке подниматься по лестнице – дело не одного этажа. Все годы, что я здесь жила, я постоянно поднималась по лестницам с шестью или семью пролетами в жилых домах и лофтах в центре. Старые, высохшие, скрипучие ступеньки, отшлифованные поколениями иммигрантов, таскавшихся туда-сюда в потогонные цеха. Вдыхавших вековую пыль и испарения в непроветриваемых, затхлых шахтах. Эта лестница была такая же душная, темная и до жути грязная, но мы продолжали тащиться. Клем – крупный парень, и энергии у него хватает, но он ненавидит любой физический труд, за исключением игры на барабанах. «Вот блин», – это было его обычное замечание, когда требовалось разместить его же ударную установку, перевезти инструменты в клуб или на репетицию. «Вот блин! Вот блин! Вот блин!» – гремело в замкнутом пространстве гигантской лестницы, этаж за этажом. Клем.

На восьмом или девятом этаже мы услышали голоса и заорали тем, кому они принадлежали, чтобы они закруглялись и освободили нам лифт. Ответа не было, и мы всё плелись, злые как черти. К этому времени снизу донеслись новые звуки, как будто там что-то двигали, и мы стали вопить и полоскать тех людей за то, что заняли лифт. Злой, жесткий мужской голос крикнул в ответ – что-то такое, что обычно орут в подобных случаях. Прозвучало это более чем серьезно. Испугавшись, мы продолжили восхождение, держась за перила, хотя легкие горели, а терпение было на исходе. А на следующий день мы узнали, что дело было серьезнее некуда. Профессиональные воры пришли за мехом и набивали лифт шубами и кожаными пальто. Так что они делали свою работу, в то время как мы пытались выполнить свою.

Кстати, оказавшись в безвоздушном вакууме временного туннеля, я вдруг вспомнила, что с Крисом я тоже познакомилась на пыльной лестнице. Первое выступление Клема в составе Blondie также стало нашим последним концертом с Фредом Смитом. Мы были в CBGB, играли вместе с Marbles. Том Верлен[36] и все остальные были в числе зрителей. А потом в перерыве Фред объявил, что уходит от нас к Television. Как обухом по голове. Тягостное ощущение.


Взлетаю в Гластонбери, 2014 год


Возможно, я бы все бросила, если бы не Клем. Он так горел идеей. Все время спрашивал, когда репетиция. Он не давал нам покоя и заставлял двигаться вперед. Однажды он привел на репетицию несколько своих друзей из Нью-Джерси. В их числе был поэт Ронни Тост, который получил эту кличку после того, как разозлился на отца и поджег его кабинет – в итоге сгорел весь дом. На какое-то время Ронни отправили в психушку. Еще Клем привел молодого, очень симпатичного паренька по имени Гэри Лахман. Есть люди, которые выглядят так, что кажется, они обязаны состоять в рок-группе, – Гэри был из их числа. Поэтому мы определили его басистом, хотя раньше он никогда на бас-гитаре не играл – только на обычной. Впервые он отработал с нами концерт в CBGB. Затем Лахман стал называть себя Валентайном.

CBGB на улице Бауэри, дом 315, стал легендой, но в те дни это был дешевый бар на первом этаже в одном из тех клоповников, что выстроились вдоль авеню. На Третьей улице размещался мотоклуб, поэтому вскоре заведение превратилось в байкерский бар. В 1973 году Хилли Кристал, его владелец, придумал название CBGB/OMFUG, что означало «кантри, блуграс, блюз и прочая музыка для подающих надежды гурманов». Хилли был такой здоровый хиппи с медленной речью. Вырос он на куриной ферме и считал, что кантри-музыка покорит мир. Он часто надевал рубашку в клетку, у него была густая борода и копна буйных волос. Потом Хилли решил дать шанс «уличным группам», как он сам их окрестил. Он говорил что-то вроде: «Этим ребятам есть что сказать, и нам следует послушать». CBGB по-прежнему оставался дырой, но теперь это была наша дыра.

Забавно ходить туда сейчас, потому что это совершенно иной мир. Клуб стал магазином одежды, а козырек CBGB достался Залу славы рок-н-ролла. Стиль первоначальной вывески сохранился, но теперь она скорее черная, нежели белая. Когда мы пришли в тот район в первый раз, там были самые что ни на есть запущенные забегаловки, клоповники и пиццерия на другой стороне улицы. Задней стороной клуб выходил на проулок, заваленный мусором, вонявшими мочой отбросами, осколками стекла и кишащий крысами. Внутри клуба стояла собственная эксклюзивная вонь: едкая смесь выдохшегося пива, сигаретного дыма, собачьего дерьма и пота. Джонатан, пес Хилли, мог свободно бегать по всему клубу и испражнялся где хотел. В углу, который мы в шутку называли «кухней», всегда булькал котел с чили, который тоже вносил свой вклад в одуряющее амбре бара. Туалет – ну, где-то я прочитала, что мы с Крисом обжимались в туалете… Может быть, и так, но не все время – по вполне понятной причине. Крису удалось запечатлеть все «обаяние» туалета CBGB на нескольких отличных фотографиях.

В клубе был бар, музыкальный автомат, бильярдный стол, телефонный автомат и большая полка, заставленная книгами, в основном поэзией битников, которой увлекался Хилли. Позади длинной барной стойки находилось несколько столов, стульев и маленькая низкая сцена. Ярусы сцены располагались таким образом, что вокалист стоял впереди и внизу, остальная группа – в середине, а барабанщик сидел на верхушке на крошечной платформе. Мы играли в CBGB каждую неделю семь месяцев подряд. Денег мы не получали – нам платили пивом. Хорошо, если за вход брали по два доллара. Но Хилли был добряк и частенько пускал людей бесплатно. Позднее, когда за входом начала следить Роберта Бэйли, организация стала чуть более профессиональной.

В числе слушателей были в основном наши друзья, другие группы, местные люди искусства и неформалы. Например, заглядывали Томата дю Пленти, Горилла Роуз, Файетт Хаузер. Позднее присоединился и Артуро Вега. Он всегда носил мексиканскую маску рестлера, и довольно долго никто не знал, кто это. Артуро был художником, его мастерская находилась за углом. Позднее он стал арт-директором Ramones, дизайнером их логотипа, продавцом футболок и осветителем. Ди Ди и Джоуи Рамон работали в его мастерской. Тогда это был более непосредственный, маленький, узкий, частный мирок. Это было время прочувствованного опыта – никаких спецэффектов, только сырая, грубая жизнь без прикрас. Никаких извращенных трафаретных селфи, выставленных напоказ в интернете. Никаких телефонозависимых, подменяющих бесконечными текстовыми сообщениями прямой, личный разговор. Никакой назойливой прессы, пытающейся заснять на фото и видео каждое твое движение или неверный шаг…

Одной из моих любимиц на той сцене была Аня Филипс. Это была потрясающая женщина, наполовину китаянка, наполовину англичанка, красивая и всегда вызывающе одетая. Разносторонняя и обладающая множеством талантов, Аня могла после строгого делового совещания пойти работать стриптизершей на Таймс-сквер. Однажды она взяла меня с собой и сказала: «Просто посиди вместе со зрителями», и я смотрела на ее танец. Аня была очень дерзкая, что вполне типично для властной женщины, и с огромным творческим потенциалом. Она начала встречаться с Джеймсом Ченсом – или Джеймсом Уайтом[37] – и была менеджером его группы The Contortions. Аня жила в одной квартире с Сильвией Моралес, которая одно время была замужем за Лу Ридом. Поскольку в то время на сцене было не так много девушек, мы все друг друга знали.

Игги Поп как-то раз назвал меня «Барбареллой на скорости». Барбарелла – это персонаж комикса, девушка из будущего, где люди больше не вступают в половые отношения, девственница, которая получает задание спасти планету и параллельно познает радости секса. Режиссер одноименного фильма, Роже Вадим, как и мы, был большим поклонником комиксов. В конце концов, название нашей группы тоже отсылало к мультяшному персонажу. И на сцене я входила в его роль. Но на самом деле предтечей моей героини была Мэрилин Монро. С первого же взгляда она показалась мне невероятной. На черно-белом экране ее кожа и платиновые волосы так и сияли. Мне нравился ее образ. В пятидесятые, в пору моего детства, Мэрилин была на пике популярности, но двойные стандарты никто не отменял. Ее амплуа сексапильной красотки вело к тому, что многие женщины среднего класса относились к ней с презрением и считали шлюхой. А когда машина маркетинга начала преподносить Мэрилин как секс-бомбу, ее не восприняли как комедийную актрису и не отдали должное ее таланту.

Разумеется, я никогда не воспринимала ее в таком упрощенном ключе. Я чувствовала, что Мэрилин просто играет этого персонажа, хрестоматийную тупую блондинку с голосом маленькой девочки и телом взрослой женщины, а за ее игрой скрывается незаурядный ум. Мой образ в Blondie в чем-то был визуальным посвящением Мэрилин, а еще намекал на старые добрые двойные стандарты.

Созданная мной блондинка была в своем роде андрогинной. Гораздо позже я пришла к выводу, что изображала некое трансгендерное создание. Даже когда я пела песни, написанные с позиции мужчины, – например, Maria, в которой ученик католической школы сохнет по недосягаемой девственнице, – мне приходилось быть до определенной степени гендерно нейтральной. Казалось, что это я хочу Марию. Многие дрэг-квин, с которыми я дружу, говорят: «О, ты точно была бы дрэг-квин». Им не составило труда меня раскусить. На самом деле в случае с Мэрилин все обстояло точно так же. Она играла женщину такой, какой ее представляют мужчины.

Рок в середине семидесятых, как я уже говорила, был мужской сферой. Патти одевалась в мужском стиле. Хотя в глубине души мне кажется, что мы исходили из одной предпосылки, у меня был свой подход. Можно сказать, что во многих отношениях он был изощреннее. Быть артистичной дерзкой женщиной, дрэг-девушкой, а не парнем, то есть действовать против правил. Я выбрала образ очень женственный – в окружении суровых мачо, заправлявших рок-сценой. В песнях я говорила о том, о чем в те времена женщины со сцены обычно петь не решались. Я не подчинялась, не умоляла его вернуться, я пинала его под зад, вышвыривала и заодно давала пинок и себе. Моим персонажем в Blondie была надувная кукла, но с темной, провокационной, агрессивной стороной. Я играла, да, но при этом для меня все было очень серьезно.

Не сказать, чтобы поначалу в CBGB царила жесткая конкуренция, но было несколько лагерей: «люди искусства / интеллекта» и «люди поп- / рок-культуры». Мы, конечно, были ближе к поп-направлению, в котором нам нравились мелодии и песни.


1996. Привет, Джоуи


В то же время темы наших песен были бунтарскими. Мы чувствовали себя бродягами и уличными актерами, авангардистами. Добавьте к этому ауру самодельного уличного рока, характерную для Нью-Йорка, и вы получите панк.

Тогда еще никто не называл себя панком. Никто в CBGB не носил футболки с надписью «панк». Но я была панком. Я и сейчас панк.

Потом появился журнал Punk, его начали выпускать в 1975 году Джон Холмстром и Легс Макнил. Они запустили отличную пиар-кампанию, придумав флаеры, на которых просто значилось: «Грядет панк». Они распространяли их везде где только можно. Все спрашивали: «Что это значит? Что такое панк и что грядет?» Они подняли шумиху, хотя тогда это понятие еще не было в ходу. А потом стал выходить журнал, который оказался просто великолепным: ехидный, непочтительный и мрачный. Мы его обожали. Они взяли слово, сделали из него бренд – и выпустили на андеграундную сцену. Еще довольно долго не существовало конкретного звучания, к которому можно было привязать определение «панк», – поначалу это было смешение множества стилей. Но, на мой взгляд, общей нитью, связывавшей все воедино, было подчеркивание противоречий лицемерного общества, слабостей человеческой природы и того, насколько все это забавно. Такая своеобразная большая дадаистская оплеуха. Почти все писали сатирические песни по разным поводам.

В Нью-Йорке у панк-сцены тоже не было какого-то конкретного имиджа. На заре Blondie все парни носили длинные волосы. У Криса они были очень длинными, темными, глаза он подводил черным. Клем, брюнет с волнистыми прядями, носил черную кожаную куртку, джинсы и высокие кроссовки. Когда мы сблизились, оказалось, что он фанат Grateful Dead. Рок был его страстью. В его доме в Бейонне все комнаты были завалены музыкальными журналами вроде NME, Crawdaddy, Creem, Teen Beat, Rave, Let It Rock, Rock Scene, Rolling Stone, Jamming, One Two Testing, Dark Star, Bucketfull of Brains. Чудо, что там не случилось пожара. Что касается моего образа панк-бомбы, то он родился под влиянием старых кинозвезд, но развился потому, что я покупала вещи в секонд-хендах или подбирала выброшенную одежду – а потом примеряла и придумывала сочетания. Знаменитое короткое платье в черно-белую полоску, в котором Крис меня заснял и отправил фотографию в журнал Creem? Я соорудила этот наряд из наволочки, которую наш хозяин Бентон нашел на помойке.

В начале семидесятых на барахолках еще попадались классные шмотки из дохипповских шестидесятых. Можно было наведаться туда и, почти ничего не потратив, выйти со стиляжным костюмом, платьем с блестками или прямыми штанами. Никакого клеша – достал.

Конечно, мы все следили за модой. И любили покупать шмотки. Думаю, первым из группы отрезал волосы Гэри, но потом подстриглись и остальные. Мы все держались одного стиля. Я на самом деле считаю, что нами руководила своего рода интуиция. Мы ни на что не опирались, кроме как на слаженное ощущение стиля и свои предпочтения. Сегодня люди, которые хотят работать в сфере рок-н-ролла, как-то сознательнее ко всему подходят. Мы же находились в непробиваемом пузыре нью-йоркской экономической депрессии, в котором было очень мощное творческое начало. И мы должны были быть мощными в художественном смысле. Долгосрочных планов мы не строили – думали только о том, чтобы выжить.

Летом 1975 года случилась мусорная забастовка. Нью-Йорк был на грани банкротства. Тонны мусора разлагались на солнце, и город смердел. Дети поджигали мусорные кучи, а потом включали колонки с водой, и остатки текли по улицам. Blondie выступали все лето, играя вместе с Television, The Miamis, The Marbles и Ramones. Ramones были отличной группой и очень забавными ребятами. В начале карьеры они иногда останавливались посреди песни (а композиции у них были короткими) и начинали о чем-то ожесточенно спорить. Карен, жена Хилли, часто проходила мимо сцены в CBGB, заткнув уши, когда они играли, и кричала им, чтобы они приглушили звук. С Ramones мы были близкими друзьями вплоть до ужасно печального конца.



Мы съехали с квартиры после того, как нас в третий раз ограбили. Тогда в Маленькой Италии[38] было и вправду полным-полно итальянцев – настоящие «злые улицы»[39]. И однажды я увидела, как эти громилы набросились на чернокожего мальчика, который просто шел по тротуару. Я так на них орала, что Крис всерьез испугался, не прикончат ли нас. Тогда и начались неприятности. Бентон Куинн предложил нам переехать в его лофт, что находился на Бауэри, 266, – на той же улице, что и CBGB. Лофт, кстати, по-прежнему там и все такой же обшарпанный. Бентон был очень колоритная личность, чем-то он напоминал андрогинного персонажа Тёрнера, которого сыграл Мик Джаггер в фильме «Представление». Изящный, неземной, потусторонний, он будто сошел с картин прерафаэлитов. Родом из Теннесси, Бентон и держался как аристократ с Юга.


Ранняя Blondie, CBGB


Мы поселились на первом этаже. Туалет и кухня были общими, Бентон жил на втором, а на верхнем этаже не было изоляции, и использовался он мало. Позднее туда въехал Стивен Спрауз, привезя с собой электрическую плитку. Стивен был дизайнером и вундеркиндом. Его открыл Норман Норелл, который создал имидж для Глории Свенсон, звезды немого кино. После того как Стивен выиграл конкурс дизайнеров, отцу пришлось привезти его в Нью-Йорк, потому что ему тогда было всего четырнадцать. Когда Стивен поселился на Бауэри, он уже работал на Халстона[40] и к нему относились как к подающему надежды специалисту. В то же время он создавал собственные образы. Он все время кроил одежду и сочетал разные вещи, и, если начистоту, со мной он начал работать только потому, что ему было тошно на меня смотреть! Он просто говорил: «Делай так, так и вот так», и все получалось удачно.

На первом этаже здания размещался алкогольный магазин – самый популярный магазин на улице, так что покупателей было много. Нашу дверь они держали за туалет, и в квартире стоял запах мочи. Однажды на тротуаре мы наткнулись на мертвого забулдыгу. Там всегда было что-то мертвое – то крысы, то алкоголики. Но с другой стороны, у нас было просторное незаставленное помещение, где мы могли играть, и это здорово.

Рядом с камином стояла статуя матери Кабрини[41] в человеческий рост, которую Крис купил на барахолке. У нее были стеклянные глаза, которые кто-то закрасил, а Крис отколупал краску, отчего статуя выглядела еще более зловеще. Ди Ди Рамон ее боялся. Пару раз он пырнул ее ножом, и остались дырки.

Раньше в этом здании была кукольная фабрика, на которой, скорее всего, использовался детский труд. Я хорошо чувствую энергетику и определенно ощущала там постороннее присутствие – да и всем нам было слегка не по себе. Там водился полтергейст. Трубы ломались, вещи падали, постоянно творилась какая-то чертовщина. Как-то вечером мы втроем – я, Крис и наш приятель Хоуи – пытались разжечь очаг. В нем было полно бумаги и дров, огонь должен был вспыхнуть сразу, но он просто не загорался. В итоге мы оставили попытки. Мы отступили, и в ту же секунду в камине вспыхнуло пламя. Мы просто онемели.

Один раз гостивший у нас Гэри чуть не сгорел. Правда, сам он говорил, что «почти» не считается, но я не согласна. Крис зашел в тот момент, когда Гэри сжимал лампу, как будто его накрыл спазм после удара током. Крис вышиб лампу у него из руки, и как раз вовремя. Спас его. А еще через неделю мы все чуть не умерли. В подсобке винного магазина была масляная горелка. Водяной насос сломался, и воду нужно было наливать вручную, иначе пламя вырвалось бы и котел стал бы закачивать в трубы дым и пары. В тот вечер служащий магазина забыл налить воды, и огонь вышел из-под контроля. Ядовитый дым и пары хлынули в нашу квартиру. Мы спали. Нас разбудили кошки, тыча лапами нам в лица. В ступоре мы кое-как поднялись, в нос забилась черная сажа. Нормально говорить не получалось, по горлу как будто прошлись наждачкой. Мы открыли окна, чтобы проветрить. Все задницы себе отморозили, но лучше так, чем умереть. Кошки спасли нам жизнь.

Тем летом у нас появилась первая демозапись. Стал выходить новый журнал, New York Rocker, – его выпускал Алан Бетрок, один из первых фанатов Blondie. Он написал про нас в своем издании и заявил, что хочет помочь нам пробиться. Каким-то образом мы оказались в Квинсе и сделали демо в подвале дома, где жили родители друга Алана. Бетрок пообещал отдать запись Элли Гринвич, с которой у него были какие-то дела. Элли Гринвич работала в Брилл-билдинг[42] и была известна как автор песен. Она писала хиты для The Ronettes, The Crystals и The Shangri-Las[43]. Я обожала их все, особенно The Shangri-Las. И не одна я – Ramones и Джонни Сандерс[44] тоже их любили. Они были самым настоящим ориентиром. На выступлениях мы всегда играли Out in the Streets – песню The Shangri-Las. А теперь мы записывали ее во влажном, прелом подвале на маленький магнитофон. Было так сыро, что мы не могли настроить гитары.

Мы записали и свои песни: Thin Line, Puerto Rico, The Disco Song (ранняя версия Heart of Glass) и Platinum Blonde – самую первую песню, сочиненную мной. Алан отнес демо в несколько компаний, вручал ее журналистам, но никакого отклика не последовало. Мы постоянно тормошили Алана расспросами, потому что он перестал что-либо делать с записью. И как только у нас появились деньги, мы решили ее выкупить. Однако Алан не хотел с ней расставаться и заявил, что не собирается пускать ее в дело. Четыре года спустя он все-таки выпустил ее на независимом лейбле, и мы были удивлены, что он отдал в релиз ранние версии песен, не сказав нам ни слова, но это было круто.

Осенью 1975 года у нас в группе появился новенький, Джимми Дестри. Мы подумывали о клавишнике, и наш друг, фотограф и музыкант Пол Зоун, представил нам Джимми, который в то время работал на станции скорой помощи в Медицинском центре Маймонида в Бруклине. Что важно, он нас знал, видел в деле и у него были собственные электроклавиши Farfisa. Он играл с группой Milk ’n’ Cookies, пока те не уехали в Англию записывать альбом и не бросили его. Как только Джимми присоединился к Blondie, мы в первую очередь поставили пьесу Джеки Кёртис Vain Victory. Режиссером выступил Тони Инграссиа. Впервые после The Stillettoes мы работали с Тони, так что это было воссоединение. Опыт получился очень веселым; пьеса шла несколько недель по выходным, и к нам приходили хорошие зрители. Я играла Джуси Люси, хористку на круизном лайнере, а остальная группа аккомпанировала. С этим спектаклем я почувствовала себя увереннее. И теперь, когда группа наконец сплотилась, я поняла, что больше всего мне нравится та роль, которую я играю в Blondie. Затем, мало-помалу, она стала обрастать личными чертами.


6. На волосок от смерти



Вождение – и моя машина – много для меня значили на первых порах в Нью-Йорке. Мама отдала мне синюю «камаро» с механической коробкой передач – сама она уже не могла водить из-за остеопороза. Мне нравилось, что у меня есть своя машина, но оставлять ее приходилось на улице, а это все равно что прокручивать нервы в мясорубке. Мы нашли стройплощадку на Гринвич-стрит – сейчас это квартал Трайбека, – где не было знака «Парковка запрещена». Какое-то время мы оставляли машину там. Так не могло продолжаться долго: в дни уборки улиц я с рассветом, когда приезжал мусоровоз, отправлялась туда, чтобы переставить машину в другое место. Но «камаро» была идеальным убежищем, домиком, где можно было от всех спрятаться – побыть в тишине и покое. Сидя одна в машине, я придумывала тексты, наблюдая за мусоровозом в боковое зеркало.

Эта машина повидала много людей и ремонтов, пока не умерла окончательно. Иногда мы набивались туда всей компанией и отправлялись на Кони-Айленд. Я любила это место. Когда я была ребенком и Кони-Айленд только начал приходить в упадок, там творилась магия. Проводились всякие потрясающие старые скачки с препятствиями, чудовищные постановочные лошадиные бега – или прыжок с высоты 292 метра с парашютом. Как искатель новых ощущений, псих, жаждущий адреналина, я обожала эти скачки и, вырасти я в другой среде, думаю, могла бы стать каскадером, космонавтом или пойти в гонщики. Я вожу быстро и хорошо, хотя в те дни мне иногда приходилось уговаривать себя не лихачить: «Что и кому ты пытаешься доказать? Успокойся, веди себя нормально».

Даже когда скачки отменили и Кони дышал на ладан, магия сохранилась. Возможно, место стало даже волшебнее – с остатками ипподрома, ярмарочными рабочими, фриками и уличными чудиками. К тому же здесь были хорошие секонд-хенды. На выгоревшем пустыре за колесом обозрения тянулась полоска гаражей, где всякие классные штуки продавались практически за бесценок. Весьма кстати, потому что у нас за душой не было ничего, кроме молодости, жажды жизни, любви и музыки.

Одна из тысячи черт, которые мне нравятся в Крисе, – и одно из моих любимых ярких воспоминаний – это то, как он сидел на переднем сидении, когда я была за рулем. По большей части он вел себя тихо. Он еще не водил – как и большинство коренных ньюйоркцев, которым не было нужды учиться, – поэтому погружался в нечто вроде транса, растворялся в своих мыслях и смотрел на пролетающие за окном пейзажи. Грезы автодзена.

Мы с Крисом довольно часто ездили в Бруклин навестить его маму, Стел. Она была из художников-битников и жила в огромной квартире на Оушен-авеню, с большими комнатами, где цвета и текстуры смешивались художественно, но уютно. Стел всегда готовила нам гамбургеры и кашу, щедро сдобренную чесноком. Мы сметали все, как прожорливые поросята. Это была лучшая, а иногда и единственная настоящая еда за неделю. Однажды с нами поехал Гэри Валентайн. Он жил в нашем лофте на Бауэри – из Джерси, где на него завели дело за секс с несовершеннолетней, он сбежал. После ужина, когда мы поехали обратно в город, зарядил дождь – сильный, проливной, целая стена воды.

Моя маленькая «камаро» была не в лучшей форме. Крышка на распределителе зажигания треснула и от влаги машина иногда отключалась, так что я сильно перенервничала из-за свалившегося нам на голову ливня. И когда мы оказались на съезде с шоссе Бруклин – Квинс, я, ослепленная грозой, въехала прямо в огромную лужу. Вода взметнулась над нами. Машина по инерции проехала метров пятнадцать, после чего заглохла намертво – к счастью, прямо под эстакадой. Было ясно, что мы влипли. Так что мы вылезли из машины и буквально вжались в стену в страхе, что нас может расплющить каким-нибудь потерявшим управление автомобилем. Потом я вспомнила про аварийные сигнальные огни. Однажды на семейном празднике в Денвиле Том, брат моего папы, настоятельно советовал мне их купить. Вреда от них никакого, а пользы при случае будет много. И вот их час настал.

Я схватила огни, установила их за машиной и принялась ждать: иногда достаточно было немного потерпеть, чтобы «камаро» просохла и снова завелась. Но ожидание затянулось. Странно, что ни одна машина не съехала с эстакады. Вообще ни одна. И тут сверху раздался громкий скрежет – наверняка авария. Когда прояснилось, мы увидели сложившуюся пополам фуру прямо на склоне, с которого мы съехали. Прицеп заклинило между дорожными ограждениями, а кабину согнуло буквой Г, и дорога была полностью перекрыта. Фура шла прямо за нами и могла нас прикончить, но вместо этого спасла нам жизнь. Мы встали под эстакадой, пережидая грозу и думая о том, как нам повезло. Повисло жуткое молчание.

Я невольно вспоминаю другие ситуации, когда мы оказывались на волосок от смерти… Не считая той, через которую проходим мы все, – рождение. Пф, рождение! Нас выдавливают в резкий слепящий свет, полузадушенных, увлекаемых вниз силой тяжести, а затем, оглушенных шумом, держат за лодыжки вниз головой, шлепают по попе, в то время как легкие нам обжигают первые прерывистые глотки кислорода… Чудовищное, опасное, а иногда и фатальное событие. С самого первого вдоха смерть напоминает о себе – видимо, чтобы мы не забывали, кто тут главный. После того как я прошла через смертельно опасное рождение и травму удочерения, каким бы оно ни было, моя жизнь в раннем детстве текла без особых происшествий. Ну да, из-за пневмонии я какое-то время пролежала в коме и один раз упала с турника прямо на голову, но больше никаких смертельных угроз. Поэтому, если не считать моего неадекватного вооруженного парня из Нью-Джерси, я была в безопасности, пока не переехала в готовый вот-вот обанкротиться Нью-Йорк в конце шестидесятых – начале семидесятых.

Конечно, я не держу наготове список подобных происшествий, но мне вспоминается одно из них, из тех времен, когда я работала в хэдшопе на Восточной Девятой улице. После смены я прошла полквартала до квартиры Бена. В голове у меня крутилась известная старая телевизионная реклама: «Десять вечера. Вы знаете, где сейчас ваши дети?» Наверное, примерно столько времени тогда и было.

Я всегда вела себя аккуратно и следила, не идет ли кто-нибудь за мной. В то время мы постоянно держались настороже.

Замок на двери у Бена был заковыристым. Иногда нужно было пошерудить внутри ключом, прежде чем он открывался, и я как раз думала об этом, подходя к двери. Ключ я держала наготове; в этот раз замок открылся так легко, что я с улыбкой скользнула внутрь, захлопнула дверь и заперла ее за собой. И в тот же миг услышала, как тяжело дышит за дверью какой-то человек, кипя от досады и злости. У меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло. Он шел за мной, и ему не хватило буквально нескольких секунд, чтобы меня схватить.

Еще один случай: стычка с уличной шпаной на углу Сент-Маркс-плейс и авеню Эй. Я тогда работала на BBC, поэтому вечером обычно шла домой с остановки метро «Астор-плейс». В то время я мечтала о сумке из магазина кожгалантереи на Западной Четвертой улице, нежно любимого всеми хиппи, потому что там продавались замечательные, стильные сумки и обувь. В итоге я купила там себе сумку на длинном ремне – уменьшенную версию почтальонской, только с большими металлическими кольцами и сшитую из толстой воловьей кожи. В тот вечер, когда я, с обновкой на плече, подходила к последнему дому на Сент-Маркс-плейс, откуда-то выбежали двое юнцов, и в следующую секунду я уже рухнула на тротуар навзничь, а кто-то из них волочил меня за ремень. Я уцепилась за него что было сил. Думаю, им не удалось стащить сумку только потому, что она была очень хорошо сшита и не порвалась. И, к счастью, ни ножей, ни пистолетов у них не было – они просто хотели вырвать сумку и удрать. Кстати, она до сих пор со мной, хотя прошло почти пятьдесят лет.

Я съехала с Сент-Маркс после того, как разошлась с The Wind in the Willows и решила кардинально поменять всю свою жизнь. Вместе с Гилом я перебралась в квартиру на втором этаже в доме 52 на Восточной Первой улице. Она оказалась меньше старой, но не так уж плоха. Там была гостиная, выходившая окнами на угол улицы, кухня и крошечная спальня с окном как раз над головой, с видом на вентиляционную шахту. Что касается жильцов, то в доме обитали музыканты, байкеры и прочие персонажи, характерные для Нижнего Ист-Сайда. Сутками здесь гремела музыка, приправленная запахом марихуаны.

Однажды ночью что-то меня разбудило. Из вентиляционного окна шел сильный запах бензина. Я растолкала Гила, и мы пошли к двери, но он не торопился открывать, потому что из коридора доносились топот, крики и, судя по всему, даже пальба. Потом какой-то парень забарабанил в нашу дверь с криками: «Выходите! Дом горит!» Мы открыли и увидели, как огонь пляшет на задымленной лестнице. Люди в

Скачать книгу

ПОСВЯЩАЕТСЯ ДЕВУШКАМ АНДЕГРАУНДА

Вступление

От Криса Стейна

Не знаю, рассказывал ли я эту историю Дебби… или вообще кому-нибудь. В 1969 году я путешествовал и дважды исколесил всю страну вдоль и поперек, а потом поселился у матери в Бруклине. Год для меня был неспокойный. Психоделики и запоздалая реакция на смерть отца расшатали мою и без того надломленную психику.

На пике «обострения» мне приснился сон, который я до сих пор не могу забыть. Квартира матери была на Оушен-авеню – длиннющем городском проспекте. Во сне, в моменте, напомнившем мне фильм «Выпускник», я пытался догнать автобус, а тот медленно отъезжал от нашего большого старого здания. Я и бежал за автобусом – и одновременно был внутри него. Кроме меня, в салоне находилась девушка, блондинка. «Встретимся в городе», – сказала мне она. Автобус уехал, и я остался на улице один.

К 1977 году я и Дебби вовсю гастролировали с Blondie. Самой экзотической остановкой на маршруте точно был Бангкок. В то время город еще не зажали в тиски металл и бетон и выглядел он довольно пасторально: парки на каждом углу и даже грунтовые дороги неподалеку от нашего люксового отеля. Всюду пахло жасмином и гнилью.

Дебби быстро усвоила модель поведения типичной туристки. Как-то раз она осталась на ночь в отеле, а мы с парнями из группы пошли в гости к одному британскому мигранту, с которым познакомились в каком-то баре. Его пожилая служанка-тайка приготовила для нас банановый пирог, начинив его пятьюдесятью тайскими палочками – в семидесятые это был аналог современной сильнодействующей травки. Мы только что вернулись из долгого тура по Австралии, где наркотики в те времена были под жестким запретом. Так что в гостях мы оторвались и до гостиницы добрели кое-как, опираясь друг на друга.

Комната у нас была тоже экзотическая – с декором из ротанга и двумя отдельными кроватями, похожими на раскладушки, с жесткими цилиндрическими подушками в изголовье. Дебби беспокойно спала, и я наконец тоже погрузился в туманную мглу. Где-то ближе к утру мое расслабленное сонное сознание прояснилось и затеяло диалог. «Где мы?» – спросил этот внутренний голос, и Дебби, все еще дремавшая, громко ответила: «Мы же в постели, разве нет?» Я так и сел на своей койке, сон как рукой сняло.

Сказал ли я это вслух и получил от нее ответ, хотя мы оба были в полусне? По сей день, все эти годы, я уверен, что задал вопрос исключительно в мыслях.

А вторая история еще более неуловимая, странная, и говорить о ней еще труднее. Употребление наркотиков было просто частью молодежной музыкальной культуры, к которой мы принадлежали. В этом не было ничего необычного. Во всех клубах, почти без исключения, все напивались либо принимали наркотики. Я потратил кучу времени и сил на то, чтобы излечиться от зависимости. Так что как знать, возможно, я принимаю за движение психики наркотический бред. Вероятно, здесь та же история, что и с религией: ты веришь в то, во что хочешь верить. Ясно только, что сознание может простираться за пределы человека, его физического тела.

Так или иначе, мы с Дебби здорово «разогнались» на одной крайне пафосной вечеринке. Незначительные события и мысли казались предельно отчетливыми. Помню винтовую лестницу и вычурные люстры. Какой-то парень показывал нам свои часы «Сальвадор Дали» от Cartier – это мимолетное впечатление навсегда врезалось в память. Занятная вещица: стандартный для Cartier циферблат в форме слезы, но изогнутый – как «тающие» часы на картине «Постоянство памяти». Стекло разбилось, и владелец жаловался, что на замену придется потратить тысячи долларов. Хотя, по-моему, такая трещина была идеальным дадаистским комментарием к источнику. Мне очень понравилось.

На вечеринке – по какому бы поводу ее ни устроили – было очень людно. Помню, как стоял на балконе, когда к нам подошел мужчина в возрасте в крайне забавном костюме. Он говорил с легким акцентом, возможно креольским. Представился он как Тигр. Уже этого хватало, чтобы его запомнить, но мы с Дебби еще и ощутили странную связь с ним. Мы как будто знали его целую вечность – словно встречались в прошлых жизнях. Верю ли я во все это? Пожалуй. Не помню, сколько раз мы с Дебби обсуждали эту встречу потом, но в любом случае достаточно, чтобы сравнить воспоминания и обнаружить сходство наших ощущений.

Вскоре, году в 1975-м, Дебби нашла эту женщину – Этель Майерс, которая была ясновидящей, экстрасенсом. Скорее всего, нам кто-то о ней рассказал, хотя не исключаю, что мы просто вышли на нее через рекламу в Village Voice или Soho News. Этель принимала в восхитительной квартире – первый этаж дома на маленькой улочке в спальном районе, сразу за театром «Бикон». Интерьер был великолепен. Он, наверное, не менялся с начала века, когда построили здание. Приемная походила на теплицу, обставленную мебелью. Повсюду виднелись декоративные растения и травы. Пожелтевшие книги о таро и эманациях лежали на пыльных журнальных столиках. Это помещение видало виды и напомнило мне квартиру из фильма «Ребенок Розмари» – в тот момент, когда ее впервые показывают героям Мии Фэрроу и Джона Кассаветиса.

Мы втроем сели, и Этель сама предложила нам включить кассетник – мы взяли его с собой, чтобы записать сеанс. Она ничего о нас не знала, но начала с эффектного вступления. Она сказала Дебби, что видит ее на сцене, что Дебби осуществит свои замыслы и будет много путешествовать. В какой-то момент Этель сообщила, что кто-то – вероятно, мой отец, – наблюдает за нами и что он ехидно сказал обо мне: «Я бы к нему и на пушечный выстрел не приближался». Во многом чувство юмора я унаследовал от отца, а присказка про пушечный выстрел действительно была у него в ходу. Было ли дело в том, что экстрасенс знала словечки из пятидесятых, которыми сыпал мой старик, или это было нечто большее?

Та кассета по-прежнему где-то у Дебби. Помню, как мы слушали запись через много лет, – и голос Этель был таким тихим, выцветшим со временем, словно сама она превратилась в призрака.

Только что я позвонил Дебби и спросил, помнит ли она хоть что-нибудь из того, о чем я поведал. Она сказала: «Знаешь, Крис, в те времена мы жили по-другому, кислоты в воздухе было куда больше».

Между нами до сих пор существует какая-то связь.

КРИС СТЕЙННью-Йорк, июнь 2018 года

1. Дитя любви

Полагаю, они познакомились году в 1930-м, в старшей школе. Влюбленные подростки. Она – девочка из среднего класса, ирландско-шотландского происхождения, он – деревенский мальчик, француз, живший где-то между Нептуном и Лейквудом в штате Нью-Джерси. Она была из семьи музыкантов. Дни напролет они с сестрами играли. Сестры пели, а она аккомпанировала на расстроенном старом пианино. Он также был из семьи творческой и музыкальной. Однако его мать лежала в психиатрической клинике – из-за депрессии или какого-то другого рецидивирующего нервного расстройства. Незримое, но существенное влияние. По-моему, звучит фальшиво, но именно так мне сказали в агентстве по усыновлению.

Ее мать упирала на то, что он ее дочери не пара. Она расстроила их отношения, и любви пришел конец. Чтобы пресечь дальнейшие контакты, ее загнали в музыкальную школу, и, судя по всему, после этого она стала колесить по концертным залам Европы и Северной Америки.

Проходит много лет. Теперь он женат, у него куча детей. Работает он в топливной компании, чинит масляные горелки. Однажды едет на вызов, и – та-дам! – там она. Стоит, облокотившись на дверной косяк, волосы закрывают лицо, смотрит на него тем самым взглядом. У нее сломался обогреватель. Та еще картина, не правда ли? Но я уверена, что они обрадовались встрече.

Возможно, все эти годы они продолжали любить друг друга. Так что наверняка это было чудесное воссоединение. Она беременеет. Он в итоге рассказывает ей, что женат и у него есть дети. Она, в растрепанных чувствах, с разбитым сердцем, разрывает отношения, но ребенка решает оставить. Носит его девять месяцев, и в воскресенье, 1 июля 1945 года, в роддоме округа Майами-Дейд маленькая Анджела Тримбл прокладывает себе путь в этот мир.

Вместе с ребенком она вернулась в Нью-Джерси, где ее мать умирала от рака груди. Она ухаживала за обеими. Но мать убедила ее отказаться от Анджелы. И – она это сделала. Отказалась от своей Анджелы. Через шесть месяцев ее мать умерла, а дочь попала в бездетную семью, тоже из Нью-Джерси. Ричард и Кэти Харри из города Патерсона встречались после окончания школы. Новые родители Анджелы, также известные как Кэгги и Дик, дали ей другое имя – Дебора.

Вот и вся история. Я дитя любви.

Говорят, что обычно люди не запоминают первые годы жизни, но у меня таких воспоминаний море. Первое из них датируется моим третьим месяцем. Это день, когда мама и папа забрали меня из агентства по усыновлению. Чтобы это отметить, они решили устроить небольшую вылазку на детский курорт, где был контактный зоопарк. Помню, как меня носили на руках; гигантские создания глядели на меня сверху вниз из загона – я ясно это вижу. Однажды я поделилась этим впечатлением с мамой, и она изумилась: «Боже мой, это было в тот день, когда мы тебя забрали, ты не можешь этого помнить». Там были только утки, гуси и козел, сказала она, – ну, может, еще пони. Но в три месяца мне не с кем было их сравнить. Зато я уже пожила с двумя разными мамами, в двух разных домах, под двумя разными именами. Сейчас я думаю, что тогда, вероятно, испытывала панику. Мир был небезопасен – приходилось смотреть в оба.

Первые пять лет моей жизни мы провели в маленьком доме на Седар-авеню в Хоторне, Нью-Джерси, рядом с парком Гофл-Брук, который растянулся на весь городишко. Когда власти расчистили под него землю, рядом поставили времянки для строителей-мигрантов – представьте себе маленькие тесные квартирки без всякого отопления, если не считать печки-буржуйки. Мы занимали дом прораба на краю большой лесной зоны – он к тому времени уже отапливался.

В те годы детей старались чем-то занять. Но мне говорили: «Иди на улицу и поиграй», и я шла. Товарищей по играм у меня было не то чтобы много, так что порой я играла в своем воображении. Я была этаким ребенком-мечтателем. Но при этом и пацанкой. Во дворе на большом клене папа повесил качели и турник – и я представляла себя в цирке. А еще я возилась с палочками, копала ими ямки, ворошила муравейник, делала из них что-то – ну, или каталась на роликах.

Оак-плейс

Больше всего на свете мне нравилось бродить по парку. Для меня это был самый настоящий волшебный, заколдованный лес. Родители всегда мне наказывали: «Не ходи в парк, ты не знаешь, кто тебе встретится и что может случиться», как обычно и говорят в сказках. А волшебные истории – все невероятные, вызывающие трепет сказки братьев Гримм – были важной частью моего взросления.

Стоит признать, что по кустам действительно слонялись всякие подозрительные личности – скорее всего, мигранты. Самые настоящие бродяги, которые катались на поездах и околачивались в парке. Наверное, им давали там какую-то работу – подстричь газон или что-то в этом роде, после чего они снова прыгали в вагон и ехали дальше. Еще там попадались лисы и еноты, иногда змеи и был небольшой ручей с лягушками и жабами.

Вдоль ручья, где никто не ходил, стояли разрушенные покинутые лачуги. Я часто лазала по этим шатким, старым, заросшим мхом и плесенью грудам старого кирпича, торчавшим из земли. Я могла сидеть там вечность и мечтать. Все это были страшноватые детские переживания, что наверняка случались и у вас. Устроившись под кустом, я представляла, как сбегу из дома с настоящим индейцем и буду есть ягоды сумаха. Папа часто грозил мне пальцем и говорил: «Никогда не трогай сумах, он ядовитый». И вот я буду жевать этот невероятно горький сумах и с надрывом думать: «Скоро я умру!» Здорово, что у меня были эти жуткие детские фантазии – насыщенная жизнь в мечтах. Благодаря им – а также телевизору и сексуальным маньякам – развилось мое творческое мышление.

У меня была собака по имени Пэл. Какой-то терьер, судя по всему; коричневато-рыжий, на редкость лохматый, с жесткой шерстью, висячими ушами, усами, бородой и отвратительнейшим телом. Хозяином пса был отец, но Пэл вел себя крайне независимо. Самый настоящий дикий пес, которого не кастрировали. Тот еще кобель. Он убегал из дому и приползал обратно после недельного загула, совершенно вымотанный амурными приключениями.

Парк наводняли полчища крыс. Город становился все менее сельским и более населенным, так что грызуны совершали набеги на дворы и рылись в мусорных кучах. Поэтому местные власти начали раскидывать в парке отраву. Провинциальный менталитет как он есть – в то время они травили всех и все, что только можно. В общем, Пэл эту отраву съел. Ему было так плохо, что папе пришлось его усыпить. Просто ужасно.

Однако на самом деле для ребенка место было чудесное: настоящий маленький американский городок. По счастью, тогда еще не появились торговые центры. В нашем распоряжении была только небольшая главная улочка и кинотеатр, где воскресный утренний сеанс стоил четверть доллара. Все дети туда ходили. Я тоже любила кино. А еще кругом были фермерские хозяйства: на холмах пасли скот, на полях и в садах выращивали овощи и фрукты, свежие и дешевые. Позже фермеров вытеснили разросшиеся новостройки.

Для города это была стадия «трансформации», но я была слишком мала, чтобы знать это слово, понимать его смысл или вообще интересоваться подобными вещами. Мы жили в спальном районе, потому что папа работал не в Хоторне – он ездил в Нью-Йорк. Не так уж далеко, но, боже, тогда казалось, что даль невероятная. Волшебная. Еще один зачарованный лес – кишащий людьми и с высокими зданиями вместо деревьев. Все такое другое.

Папа ездил туда работать, а я – развлекаться. Раз в год бабушка по маминой линии брала меня в Нью-Йорк, чтобы купить мне зимнее пальто в Best & Co. – знаменитом консервативном универмаге. После этого мы отправлялись в Schrafft’s на углу Пятьдесят третьей улицы и Пятой авеню. Этот обставленный в старомодном стиле ресторан напоминал английский клуб, где изящно одетые пожилые леди чинно сидели и потягивали чай из фарфоровых чашек. Очень пристойно – и вдали от городской суеты.

На Рождество мы всей семьей выбирались полюбоваться елкой в Рокфеллеровском центре. Смотрели на людей на катке, глазели на витрины магазинов. Мы были не утонченными горожанами, что ходят на бродвейские спектакли, а жителями пригорода. Если мы и смотрели шоу, то в мюзик-холле Radio City, ну и пару раз были на балете. Возможно, после этого я задумала стать балериной – правда, эта мечта надолго не задержалась. А вот волнение и восхищение после спектакля и само ощущение сцены – остались. Хотя я любила кино, моя реакция на живые выступления была именно физической, очень чувственной. Точно так же я реагирую на Нью-Йорк, на его запахи, виды и звуки.

В детстве мне еще очень нравилось ездить в Патерсон, где жили обе мои бабушки. Папа любил пробираться задворками, по извилистым узким трущобным улочкам. В то время, до благоустройства, Патерсон по большей части был старым и заброшенным, его наводняли рабочие, приехавшие поступить на фабрику или шелкоткацкий завод. Патерсон прозвали Шелковым городом. Река Пассаик, с ее водопадами, вращала турбины, а те запускали ткацкие станки. Все детство эти водопады стояли у меня перед глазами – спасибо местной газете The Morning Call. На первой странице, в самом верху, был рисунок тушью, изображавший бурлящую реку.

По Ривер-стрит папа всегда ехал очень медленно – уж очень она была оживленная. Мы видели цыган, живших в подвалах магазинов, и чернокожих, которые приезжали с юга. Они носили одежду кричащих цветов и повязывали на головы банданы. Для маленькой девочки из исключительно белого пригорода, где жили люди среднего достатка и пониже, это было восхитительное зрелище. Потрясающее. Я высовывалась из окна, ошалев от любопытства, а мама меня одергивала: «Вернись в машину! Тебе сейчас голову оторвет!» Она бы предпочла не ездить по Ривер-стрит, но папа был из тех, кому нравится, что у них есть собственный тайный путь. У меня был классный отец!

Для меня загадка, почему в моей семье так мало было известно о папиных родственниках. Никто о них не говорил: чем занимаются, как оказались в Патерсоне. Помню, что, став постарше, я пыталась выведать у отца, чем дедушка зарабатывал на жизнь. Папа ответил, что он то ли шил, то ли чинил обувь в Морристауне. Полагаю, что все в семье, включая папу, считали подобное ремесло слишком ничтожным, чтобы открыто о нем упоминать. По-моему, это довольно печально. Но папа тут же добавил, что зато дедушке повезло не потерять работу во времена Великой депрессии: он продавал ботинки на главной улице Патерсона. У них были деньги в то время, когда столько людей еле перебивались.

Мамина семья находилась в Шелковом городе в куда более привилегированном положении. У ее отца было место на фондовой бирже до того, как она обвалилась, и он владел банком в Риджвуде. Так что в определенный период жизни они стали довольно зажиточными. Когда мама была ребенком, они отправились в Европу и посетили все столицы во время большого тура, по их собственному выражению. Мама, ее сестры и братья получили высшее образование.

Бабушка была настоящей викторианской леди, элегантной, с претензией на роль светской дамы. Из всех ее детей моя мама самая младшая. Бабушка родила ее довольно поздно, что стало в кругу знакомых поводом выгнуть бровь и поперешептываться. Когда я с ней познакомилась, бабушка была уже старенькой. Длинные седые волосы доходили ей до талии. Каждый день Тилли, ее горничная-голландка, зашнуровывала на ней высокий розовый корсет. Тилли мне нравилась. Она работала на бабушку с тех самых пор, как переехала в Америку: сначала была няней моей мамы, потом – бабушкиной уборщицей и поварихой, а еще следила за садом. Она жила в доме на Кэрол-стрит, в чудной маленькой мансарде, окна которой смотрели прямо в небо. Через коридор, в чердачной кладовке, хранились пыльные сундуки, полные всяких интересных штуковин. Я проводила счастливые часы, роясь в них и перебирая изношенные сорочки, пожелтевшие газеты, порванные фотографии, пыльные книги, странные ложки, ветхое кружево, высушенные цветы, пустые бутылочки из-под духов и старых кукол с фарфоровыми головами. Мои грезы обычно прерывал взволнованный крик снизу. Я тихо закрывала дверь и выскальзывала с чердака. До следующего раза.

После окончания старшей школы мой отец начал работать в Wright Aeronautical – во время Второй мировой войны там производили авиатехнику. Потом он перешел в текстильную компанию Alkan Silk Woven Labels – ее завод размещался в Патерсоне. Когда я была маленькой девочкой, он иногда брал меня с собой на работу. Не раз я ходила на экскурсию по заводу, но никогда не слышала слов гида из-за яростного гула станков.

Станки и правда впечатляли. Размером они были с наш дом, и на них висели тысячи и тысячи цветных нитей, в то время как челноки внизу с жужжанием ездили вперед-назад. Когда все нити сливались, то появлялись и развертывались ярд за ярдом ленты фирменного шелка. Мой отец отвозил их в Нью-Йорк и, как его отец до него, играл маленькую роль на дальнем рубеже мира моды.

Что до меня, я любила моду сколько себя помню. В моем детстве денег у нас было мало, и в основном я носила подержанные вещи. В дождливые дни, когда нельзя было погулять, я открывала мамин большой деревянный сундук. Он был забит одеждой, которую маме отдали друзья, и той, которую она не носила. Я одевалась и расхаживала по дому в туфлях, сорочках и всем прочем, до чего добирались мои липкие маленькие ручонки.

Телевизор – о, телевизор. Светящийся, словно призрак, семидюймовый экран, круглый, как аквариум. Помещавшийся в массивном коробе, на фоне которого собачья будка выглядела бы недоростком. Сводящий с ума электронный шум. Гнутая антенна для приема сигнала. То хорошие дни, то пустые – когда сигнал трепыхался, пропадал, а изображение рябило и скакало.

Не то чтобы по этому телевизору много чего можно было увидеть, но я смотрела. В пять утра в субботу я уже сидела на полу, не отрывая глаз от испытательной таблицы, завороженная, в ожидании мультиков. Потом шла борьба, ее я смотрела тоже, стуча по полу и тяжело вздыхая; мое беспокойство все возрастало во время созерцания этой библейской битвы добра и зла. Мама ругалась и грозилась выбросить этот чертов ящик, если я его не выключу. Но разве смысл этого чертового ящика не в том, чтобы он работал?

Я была преданной почитательницей волшебной коробки. Я даже любила нажимать на кнопку выключения и смотреть, как картинка уменьшается до маленькой белой точки, а потом исчезает.

Когда начинался сезон бейсбола, мама выпинывала меня из дома. Забавно, что мама была лютой фанаткой этой игры, – я не шучу, говоря «лютой». Она восхищалась командой «Бруклин доджерс». Когда я была совсем маленькой, родители часто ходили на большой стадион в Бруклине и смотрели игры. Поэтому я всегда искренне расстраивалась, когда меня выгоняли на улицу во время трансляции матча. Подозреваю, что я просто была очень надоедливой, к тому же слишком громкой.

Еще мама любила оперу: ее она слушала по радио, когда по телевизору не шел бейсбол. Что касается музыки, мы не могли похвастаться большой коллекцией: несколько юмористических альбомов и Бинг Кросби, поющий рождественские гимны. Моим любимым был сборник «Мне нравится джаз!» с Билли Холидей, Фэтсом Уоллером и всякими другими исполнителями. Когда Джуди Гарленд начинала петь Swanee, я каждый раз рыдала в голос…

У меня тоже было радио, миленький коричневый приемничек Emerson, который нужно было включать в розетку, с лампочкой наверху, смешным старым круглым регулятором и цифрами золотистого цвета в стиле ар-деко вокруг него. Я прилипала ухом к крошечному динамику, слушая крунеров[1], певцов из биг-бендов и вообще всю музыку, которая тогда была в моде. Время блюза, джаза, рока еще не пришло…

Летними вечерами прямо за парком выстраивался и репетировал военный оркестр. Эти мужчины, настоящие кабальеро, собирались после работы. Они только начинали карьеру и не могли позволить себе форму, так что носили списанные широкие морские брюки клеш, белые рубашки и шляпы с широкими полями и короткой тульей в испанском стиле. Играть они умели только одну песню – «Валенсия». Весь вечер они маршировали туда-сюда и порой пританцовывали, а из-за деревьев доносилась музыка. Моя комната с маленькими слуховыми окнами была прямо под крышей, так что я распахивала рамы, садилась на пол и слушала. Мама часто говорила: «Еще раз услышу эту песню – заору!» Но лично мне все это нравилось – духовые, барабаны и громкий звук.

Пока я не пошла в школу, развлечений у меня, в общем-то, не было, поэтому оставалось столько времени на грезы. Я даже помню, что переживала в детстве мистические состояния. Я слышала, как голос из камина говорил со мной и пересказывал какие-то математические выкладки, но понятия не имела, что они означали. Фантазии у меня были самые разные. Я представляла, что меня схватили, связали, а потом меня спас… нет, я не хотела, чтобы меня спасал герой, – я хотела, чтобы меня связали и плохой парень влюбился в меня до безумия.

И я представляла, как стану звездой. Однажды в полдень я сидела на залитой солнечным светом кухне вместе с моей тетей Хелен, которая потягивала кофе. Теплый свет играл в моих волосах. Тетя поднесла чашку к губам и окинула меня оценивающим взглядом. «Милая, ты выглядишь как настоящая кинозвезда!» Я была в восторге. Кинозвезда! О да!

Когда мне было четыре года, мама и папа пришли ко мне в комнату и рассказали сказку на ночь. О семье, которая выбрала себе ребенка – точно так же, сказали папа и мама, как они выбрали меня.

Иногда я ловлю в зеркале свое отражение и думаю, что у меня точно такое же выражение лица, как у мамы или папы. Пусть внешне мы были совсем не похожи и генетика у нас абсолютно разная. Полагаю, близость и общий опыт, растянутый во времени, которого у меня никогда не было с моими родителями по крови, наложили свой отпечаток.

Я не знаю, как выглядели мои биологические родители. Через много лет, уже взрослой, я пыталась отыскать их следы. Кое-что удалось выяснить, но мы никогда не встречались.

История моего удочерения, которую поведали родители, звучала так, словно я была особенной. Но, думаю, то, что в возрасте трех месяцев я была разлучена с биологической матерью и оказалась в новом доме, на самом деле посеяло во мне безотчетный страх.

К счастью, мне удалось избежать многих неприятностей и бед – мне очень, очень повезло в жизни. Наверное, это была такая химическая реакция, которую теперь я могу проанализировать и понять с рационалистической позиции. Все вокруг хотели, чтобы мне было лучше, и всё для этого делали. Но не думаю, что когда-нибудь я чувствовала себя по-настоящему уютно. Все было иначе: я все время пыталась вписаться в окружающую обстановку.

И было время, когда я постоянно, постоянно боялась.

2. Pretty baby, you look so heavenly[2]

Однажды на приеме, когда я была еще ребенком, врач пристально на меня посмотрел. Потом повернулся, взмахнув полами белого халата, улыбнулся моим родителям и сказал: «Вы за ней приглядывайте, у малышки томный взгляд».

Мамины друзья постоянно убеждали ее отправить мои фото Gerber, компании по производству детского питания, потому что меня, с моим томным взглядом, точно захотят снять для рекламы. Мама наотрез отказалась, она не хотела подвергать свою девочку такому давлению. Думаю, она хотела меня защитить. Однако, даже будучи маленькой девочкой, я становилась объектом сексуального интереса.

Перенесемся в 1978 год, к выходу фильма «Прелестное дитя»[3] Луи Маля. Посмотрев его, я написала Pretty Baby для альбома Parallel lines. Звездой фильма стала двенадцатилетняя Брук Шилдс, сыгравшая ребенка, который живет в притоне. Фильм изобиловал эротическими сценами. В свое время он породил бурю протестов по поводу детской порнографии. В тот год я познакомилась с Брук. С одиннадцати месяцев она находилась под прицелом камер – тогда мать устроила ее в рекламу косметического бренда Ivory Soap. В десять лет, с разрешения мамы, она позировала в ванной обнаженной для журнала Playboy.

Однажды, когда мне было лет восемь, мне поручили присмотреть за Нэнси, девочкой лет четырех-пяти, с которой в тот день сидела моя мама по просьбе ее подруги Люсиль. Я должна была отвести Нэнси в городской бассейн, который находился совсем рядом с нашим домом, а моя мама собиралась присоединиться к нам на месте. Я повела Нэнси по оживленной улице, окаймлявшей окраину города, на всякий случай держа ее за ручку. День был по-настоящему жаркий, и мы кожей чувствовали, как беспощадные лучи солнца отражаются от асфальта. Мы завернули за угол и пошли мимо припаркованной у тротуара машины, пассажирское окно которой было полностью опущено. Изнутри раздался голос: «Эй, малютка, ты знаешь, как добраться туда-то и туда-то?» Старик, потрепанный с виду, волосы редкие и выцветшие – ничего необычного… На коленях у него лежала карта, а может, газета. Он так и сыпал вопросами, как ехать и куда идти, а его рука двигалась по кругу под газетой. Потом бумага съехала, и обнаружилось, что старикан мастурбировал. Я почувствовала себя мухой на краю паутины. Волна панического страха прошла по моему телу…

Сама не своя от ужаса, я бросилась к бассейну, таща за собой Нэнси, которая едва успевала перебирать крохотными ножками, пытаясь от меня не отстать. Я подбежала к своей учительнице, мисс Фахи, которая стояла у входа и проверяла у всех пропуска. Мне было очень плохо, но я просто не могла рассказать ей об этом уроде, показавшем мне свой пенис. Я выпалила: «Мисс Фахи, пожалуйста, присмотрите за Нэнси, мне нужно домой» – и кинулась назад. Мама вышла из себя. Она вызвала полицию. Патрульная машина, визжа, подъехала к нашему дому, мы уселись на заднее сиденье и стали кружить по городу, надеясь выследить извращенца. Я была такой маленькой, что со своего места ничего не видела в окне. Я просто сидела, пока мы колесили и колесили по улицам. Я вытягивала шею как могла, чтобы разглядеть хоть что-то снаружи, а сердце оглушительно стучало.

Такое вот пробуждение. Первый извращенец на моем пути – хотя мама говорила, что были и другие. Однажды в зоопарке нас преследовал человек в плаще, который постоянно распахивал полы. Подобные случаи повторялись регулярно, так что со временем я к ним почти привыкла.

Насколько я помню, у меня всегда были мальчики. Впервые меня поцеловал Билли Харт. Ну что за прелесть: впервые в жизни тебя целует мальчик с такой фамилией[4]. Я была ошарашена, встревожена, рассержена, довольна, взволнована и восхищена. Наверное, в тот момент я этого не понимала и вряд ли смогла бы описать свои чувства словами, но, как бы то ни было, я смутилась и запуталась. Я побежала домой и рассказала маме, что произошло. Она загадочно улыбнулась и пояснила: это случилось потому, что ты ему нравишься. Ну, до этого случая Билли мне тоже нравился, но теперь я чувствовала себя при нем скованно. Мы были очень маленькие, лет по пять-шесть.

Потом появился Блэр. Блэр жил на той же улице, что и мы. Наши мамы дружили, так что иногда мы вместе играли. В тот раз мы пошли ко мне в комнату и в итоге уселись на полу, скрестив ноги по-турецки, и принялись разглядывать «причиндалы» друг друга. Все это тоже было невинно. Мне было около семи, ему, может быть, восемь, и нам просто было любопытно. Я всегда была любопытной. В общем, мы с Блэром, должно быть, очень долго сидели тихо, потому что наши мамы зашли в комнату и нас застукали. Они, давние подруги, скорее растерялись, чем разозлились, но с тех пор нам с Блэром никогда не предлагали поиграть вместе.

Мои родители чтили традиционные семейные ценности. Они прожили в браке шестьдесят лет, прошли через все взлеты и падения, и в доме у них царила жесткая дисциплина. Каждое воскресенье мы ходили в епископальную церковь, и моя семья всегда участвовала в общественной религиозной жизни и мероприятиях. Возможно, поэтому я была в команде скаутов и уж определенно поэтому пела в церковном хоре. К счастью, петь мне очень нравилось, причем до такой степени, что в восемь лет я получила серебряный крестик за «идеальную посещаемость».

Думаю, что сомнения и вопросы по поводу религии начинают одолевать не раньше, чем в подростковом возрасте. Мне было, наверное, двенадцать, когда в церковь мы ходить перестали. Мой отец крупно поссорился с пастором или с кем-то еще из священников. В любом случае тогда я ходила в школу и мне уже не хватало свободного времени, чтобы по-прежнему петь в хоре.

Школу я ненавидела. Сама она тут была ни при чем. Это была обычная маленькая местная школа, по пятнадцать-двадцать детей в каждом классе. Да и учеба меня не беспокоила: алфавит я выучила еще до садика. Прежде всего, я почему-то ужасно боялась опоздать. Может быть, я слишком сильно хотела, чтобы меня похвалили. Однако еще хуже было ощущение покинутости, того, что родителей со мной не было. Я чувствовала себя брошенной. И это было больно. От тревоги я разваливалась на части. Ноги превращались в студень, и я с трудом поднималась по лестнице. Полагаю, что подсознательно я непрерывно проживала сценарий, в котором родители оставляют меня в незнакомом месте и потом никогда не возвращаются. По-настоящему это чувство так никуда и не ушло. Даже сейчас, когда в аэропорту группа разделяется и каждый едет своей дорогой, я ощущаю то же самое. Покинутость. Ненавижу расставаться с людьми и ненавижу прощаться.

Дома жизнь не стояла на месте. Когда мне было шесть с половиной, у меня появилась младшая сестренка. Марту не удочеряли: она появилась на свет после очень тяжелой беременности. За пять лет до того, как родители меня взяли, мама родила другую девочку, Каролину, – преждевременно, как я понимаю, и та умерла от пневмонии. Еще был мальчик – закончилось выкидышем. Потом появилось лекарство, которое маме помогло. Марта родилась раньше срока, но выжила. Папа говорил, что ее головка была меньше его ладони.

Вы, должно быть, подумали, что появление еще одной прелестной малышки в доме – тем более что мама родила ее сама – усугубило мой страх остаться брошенной и незащищенной. Ну, поначалу мне, наверное, было не очень приятно, что теперь внимание мамы не направлено исключительно на меня, но сестру я полюбила больше всего на свете. Я всегда защищала ее изо всех сил, потому что она была намного младше меня. Папа называл меня своей красавицей, а сестру – своей удачей, потому что, когда она родилась, фортуна повернулась к нему лицом.

Однажды утром я напугала родителей. Должно быть, был выходной, и они немного заспались. Марта проснулась и плакала – хотела есть. Так что я прокралась на кухню и подогрела бутылочку с молоком – я же столько раз видела, как это делает мама, – а потом поднялась наверх и дала ее сестре. Родители, увидев это, всполошились: они решили, что ребенок обожжется. Но Марта спокойно лежала и радостно причмокивала… Так у меня появилась новая обязанность, которая стала моим вкладом в насыщенную утреннюю жизнь в нашем доме в Хоторне.

В то время Хоторн был центром моей вселенной. Мы особо не выезжали. Я ничего не смыслила в финансах, что естественно для маленького ребенка, и не понимала, что у нас мало денег и что родители пытаются накопить на дом. Я знала только, что меня снедает непреодолимая жажда путешествий. Я всегда была крайне любопытной и беспокойной. Мне так нравилось, когда мы все садились в машину и ехали на пляж в отпуск, а это почти всегда означало, что мы навестим родственников.

Однажды – мне было лет одиннадцать-двенадцать – мы поехали на отдых на Кейп-Код[5]. Остановились в меблированных комнатах вместе с тетей Альмой и дядей Томом, папиным братом. Моя двоюродная сестра Джейн была на год старше, и мы много смеялись, шутили и играли вместе. Как-то раз мы сидели перед зеркалом и по обыкновению делали друг другу прически. Потом мы крикнули родителям, что идем гулять. Вот только отойдя на приличное расстояние, мы вытащили кучу украденных помад и теней и тщательно преобразили себя в, как нам казалось, горячих штучек. В тот момент мы, наверное, напоминали двух сексапильных дамочек из «Шоу ужасов Рокки Хоррора»[6]. В ларьке мы купили роллы с лобстерами, после чего пошли гулять, любуясь своими отражениями в витринах магазинов. Но не только мы восхищались своими новыми образами: к нам решили подкатить двое мужчин. Они были намного, намного старше нас. Как мы потом узнали, им было сильно за тридцать. Сделав вид, будто не замечают, что нам нет и четырнадцати, они пригласили нас погулять вечером и сказали, что заедут за нами. Разумеется, мы не собирались называть им адрес, но подыграли и пообещали, что вернемся и встретимся с ними где-нибудь в другом месте.

Вечером, уже с отмытыми дочиста лицами, мы сидели в кровати в своих детских пижамах и играли в карты, когда в дверь постучали. Было около одиннадцати. Мы и не заметили, что те двое мужчин проследили за нами до дома и решили зайти. Думаю, к тому времени наши родители уже пропустили по несколько коктейлей и сочли все это чрезвычайно забавным. Так что они распахнули дверь, а в комнате были мы, дети. Вышло так, что мы не попали в слишком большие неприятности. А еще оказалось, что один из наших «ухажеров» – очень известный барабанщик, Бадди Рич. Позже я узнала: помимо того, что он был близким другом Синатры, в то время Бадди уже был женат на танцовщице Мари Аллисон. Они прожили в браке до самой его смерти в 1987 году, он умер от опухоли мозга в возрасте шестидесяти девяти лет. Вскоре после его визита в нашем почтовом ящике оказался большой конверт. Внутри были глянцевые черно-белые фотографии восемь на десять с автографом моего приятеля[7], которого когда-то называли «величайшим барабанщиком, жившим на этой планете».

Сейчас, вновь оглядываясь на тот год, я понимаю, сколько всего произошло. Именно тогда я впервые вышла на сцену. Это был школьный спектакль «Свадьба Золушки». Роль Золушки мне не досталась, но я была солисткой и пела на ее с принцем свадьбе I Love You Truly – длинную балладу из фильма «Эта замечательная жизнь». Выйдя на сцену, я чуть не умерла от страха: все смотрят прямо на меня – дети, учителя, родители. Папа и мама с моей сестрой Мартой тоже были там. Но я взяла себя в руки. Так уж вышло, что я не прирожденная певица или сильная личность. То есть, думаю, внутренней силы мне на самом деле было не занимать, но внешне это не проявлялось, стеснялась я ужасно. Когда бы учителя ни подходили ко мне со словами «Ты так хорошо выступила!», мой горемычный мозг неслышно добавлял: «Да ладно? Вы с ума сошли, что ли?»

С балетом дела обстояли не намного лучше. Как и сотни других маленьких девочек, я мечтала стать балериной. Мама, с ее культурным детством, хотела, чтобы у меня тоже был подобный опыт, и постоянно рассказывала мне о знаменитых танцовщицах. Но на занятиях я всегда чувствовала себя очень скованно: я искренне считала себя слишком толстой, хотя это была абсолютная неправда. Просто у меня было сильное тело. И я не походила на нежную птичку, как другие девочки, которые выглядели такими милыми, совершенными и одинаковыми в своих маленьких пачках. У меня было ощущение, что я все проваливаю из-за того, что я такая пухлая и выделяюсь на их фоне.

И главное, что случилось в тот год: родители наконец-то купили небольшой дом, и мы переехали. Наш новый район не сильно отличался от старого и находился не так уж далеко. Но это был другой школьный округ, а значит, мне предстояло сменить школу.

Я и Марта

Непросто оказаться новенькой в шестом классе. Я никого там не знала, если не считать двух девочек, знакомых по скаутскому движению. Друзей у меня не было. Что еще страшнее, в школе Линкольна учились совсем по другой программе, более глубокой, чем в моей старой школе, так что мне приходилось много заниматься, чтобы не отставать от класса. Но я сказала себе, что и сквозь эту очень черную тучу пробивается луч света. Имя ему: больше никакого Роберта.

Роберт был новеньким в моей старой школе, и он очень отличался от всех: какой-то дикий, одетый в вещи, которые были ему велики. Они были очень неопрятными. Прическа тоже. Даже черты лица казались какими-то неопрятными. К тому же он страдал недержанием. При этом его сестра Джин обладала буквально идеальной внешностью: у нее были красивые вьющиеся волосы, она мило одевалась и хорошо училась, возможно даже лучше всех в классе. Роберт же получал такие ужасные оценки, что о них и говорить нечего. В классе он был изгоем. Как правило, его либо чурались, либо высмеивали.

Может быть, из-за того, что по сравнению с другими ребятами я была к нему не так жестока, Роберт на меня запал. Он начал провожать меня до дома. Иногда дарил мне маленькие подарки. Все это тянулось и тянулось. Когда мы переехали в новый дом и старая школа осталась позади, я думала, что на этом его преследования закончатся. Как бы не так. Помню, мы всего несколько дней прожили на новом месте, я стояла у двери. Моя сестра Марта что-то спросила у меня про Роберта, и я выложила ей все, что думаю о его навязчивом внимании. Я не знала, что в это время снаружи Роберт прятался за деревом. Он все слышал. Я никогда не забуду выражение шока и боли на его лице, когда он вышел из укрытия и кинулся прочь. Я чувствовала себя мерзко. Больше мы не виделись, но, по слухам, он так и остался в классе бельмом на глазу, а потом сдружился с другим изгоем. Они стали ходить на охоту. Через несколько лет, когда они баловались с ружьями в подвале дома Роберта, его друг застрелил его. Все это подали как несчастный случай: просто дети играли с оружием.

…Летние дни были отданы прогулкам на солнце, мысли наконец могли течь свободно. Было так жарко и влажно – будто тебя заворачивали в горячий компресс. Я плавала, занималась тем, чем обычно занимаются летом, и много читала – все, до чего могли дотянуться мои маленькие загребущие ручонки. Литература была для меня великим побегом, путешествием в иные миры. Я жаждала узнать все и обо всем, что находилось за пределами Хоторна. Еще мы всей семьей ездили в гости к бабушке с дедушкой и к тетям с дядями. Обычное детство обычного ребенка. Сейчас оно помнится смазанно, за исключением этого тягучего, засевшего глубоко в животе страха при мысли о возвращении в школу.

Хоторн-Хай была моей третьей школой. Не могу сказать, что она вызывала у меня больше теплых чувств, чем прежние. Здесь я тоже нервничала, однако мне действительно нравилось ощущение свободы и независимости, которое появилось с переходом в средние классы, где с тобой обращались немного как со взрослым. Родители ясно дали мне понять, что ждут высоких результатов. И если бы они не подталкивали меня в этом направлении, думаю, я просто сбежала бы в страну грез. Я по-прежнему пыталась разобраться, кто я, но уже тогда знала, что мне место в творческой среде.

Моя мама любила посмеяться над актерами. Отработанным жестом она расслабляла кисть и манерно восклицала: «Ах, ты у меня такая актриса». От этого я только сильнее психовала и злилась, а что может быть хуже доведенного до белого каления подростка? Нет-нет, моя жизнь вовсе не была ужасной – она была благословенной. Родители не жалели для меня любви. Но меня не покидало ощущение раздвоения личности, будто вторая личность была потеряна, погребена где-то, не выражена, недостижима и скрыта.

В средней школе я вела себя примерно и училась пусть не на отлично, но в целом хорошо. Вообще мне нравились занятия, где нам задавали читать книги, а еще легко давалась геометрия – похожая на пазл, который нужно собрать. Первым делом я отметила, насколько более по-взрослому здесь выглядят девочки, и особенно то, как они одеваются. Я сразу же стала чрезвычайно стесняться своей одежды, которая была либо слишком унылой, либо слишком тесной, либо все вместе. Мама одевала меня, как в прежние времена наряжали маленьких американок из приличных семей, из обуви у меня были грубые туфли. Я же хотела носить обтягивающие черные штаны и широкую свободную рубашку, или свитер задом наперед, как битники, или что-то брутальное и дерзкое. Или, на крайний случай, нечто яркое, цветастое и с бахромой. Но когда мы с мамой шли по магазинам, она сразу же направлялась к белым блузкам с круглым воротничком и темно-синим юбкам. Когда речь заходила о предпочтениях в одежде, мы с ней всегда оказывались на разных полюсах.

Когда я повзрослела, жизнь наладилась. Я начала сама шить одежду. Я дурачилась с вещами, некоторые из которых и так были подержанные: отрывала рукава от одной кофточки и приделывала к другой. Увидев один такой гибрид, моя, наверное, первая настоящая подруга Мелани прокомментировала: «Отстой».

Но дольше всего я не расставалась с платьем, которое досталось мне от дочери одной из маминых подруг. Я даже сейчас отлично его представляю: розовое хлопковое платье с широкой юбкой, которая шикарно развевалась. Позже папа взял меня к Тюдору Сквэру, одному из своих клиентов в швейной промышленности. И я помню, как получила два ярких очень классных твидовых прикида в клеточку, которые носила довольно долго.

К своим четырнадцати я уже красила волосы. Хотела быть платиновой блондинкой. И на экране нашего черно-белого телевизора, и в кинотеатре, где показывали фильмы в цвете, такой оттенок выглядел как-то особенно ярко и эффектно. В мое время Мэрилин Монро была самой известной платиновой блондинкой на экране: такая харизматичная, с мощнейшей аурой. Я проецировала ее образ на себя, хотя и не могу объяснить это точнее. Чем старше я становилась, тем сильнее выделялась внешне в семье и тем больше меня тянуло к людям, с которыми, как мне казалось, меня связывают некие значимые узы. В случае с Мэрилин я чувствовала уязвимость и особый тип женственности, который, по моим ощущениям, был у нас общим. Мэрилин поражала меня как человек, который сильно нуждался в любви. Это было задолго до того, как я узнала, что она выросла в приемной семье.

Моя мама красила волосы, так что у нас в ванной была перекись. В первый раз я не угадала с пропорциями и в итоге ходила ярко-рыжей. С тех пор я сменила по меньшей мере цветов десять. И с макияжем я экспериментировала. Например, прошла через этап обожания мушек: иногда я приходила в школу с лицом, напоминавшим картинку в детских журналах из серии «соедини точки». Со временем я набила руку, но эксперименты мне по-прежнему нравились.

В четырнадцать я была мажореткой[8]: носила сапожки на шнуровке, кивер и юбку, которая мало что прикрывала, маршировала и жонглировала жезлом. Художественная ходьба давалась мне куда лучше, чем жонглирование. Я вечно роняла жезл, и, естественно, приходилось нагибаться и подбирать его, что добавляло в программу выступления нечто незапланированное.

Я также присоединилась к женскому клубу – так было принято и дело того стоило. Эти школьные клубы и общества были весьма занятными – уверена, социологи или антропологи нашли бы там прелюбопытнейший материал. Каждая группа имела выраженную индивидуальность, а дух соперничества зашкаливал. Но и плюсов было множество. Если ты школьница в поиске идентичности, в клубе ты можешь почувствовать себя «своей». Девочки разного возраста, от выпускниц до недавно перешедших в среднюю школу, называли друг друга сестрами, и внутри сообщества царила атмосфера товарищества и дружбы. Новеньким только нужно было пережить испытания в ночь посвящения, которую устраивали «сестры».

Через некоторое время я оттуда ушла. Не помню в точности, как все случилось, но некоторые мои друзья не понравились «сестрам». Они начали говорить мне, с кем я могу общаться, а с кем – нет. Меня это оскорбило.

Для учителей я не была головной болью, но иногда меня оставляли после уроков – ничего криминального, обычные прогулы. Я просто уходила в местное кафе выпить рутбира[9] и не возвращалась. Хуже всего в этих наказаниях было то, что приходилось сидеть в школе и писать одно и то же бессмысленное предложение снова и снова, тысячи раз. Я заметила, что одна девочка, К., вверху каждой страницы писала «ИМИ». Когда я спросила ее, зачем она это делает, она слегка удивилась моему невежеству, но доступно объяснила, что сокращение расшифровывается как «Иисус, Мария и Иосиф».

К. исключили из католической школы. Когда меня наказывали, лучше всего было сидеть рядом с ней. Крупная, задиристая, с вечной жвачкой – это была ирландка со светло-рыжими волосами и обычными для всех подростков прыщами. За драки ее вечно оставляли после уроков. Заслуженно или нет, но ее называли местной шлюхой. В маленьких городах, таких как наш, было очень легко попасть в жестокие тиски общественного мнения. Быть заклейменной позором. Тем не менее мы с К. подружились. Меня всегда интересовали такие прямолинейные личности. Завораживала исходящая от них сила. Я тоже хотела стать опасной и по-прежнему стремилась себя защитить. Но я опасной не была – пока.

1 Вокалисты, отличавшиеся особой вкрадчивой, как бы нашептывающей манерой исполнения (от англ. to croon – напевать вполголоса, мурлыкать). К крунерам часто относят, например, Фрэнка Синатру. Здесь и далее, если не указано иное, примечания переводчика и редактора.
2 Малышка, ты выглядишь так восхитительно (англ.). Строка из песни Blondie «Pretty Baby».
3 В оригинале фильм тоже называется Pretty Baby.
4 Возможно, речь о созвучии фамилии мальчика Hart с английским словом heart («сердце»).
5 Полуостров и одноименный залив на северо-восточном побережье США.
6 Фильм Джима Шармена 1975 года, основанный на одноименном популярном британском мюзикле.
7 Игра слов: Buddy – имя и buddy – приятель (англ.).
8 Мажоретки – девушки в военной форме, марширующие с барабанами и жезлами перед оркестром во время парада.
9 Газированный напиток из коры дерева сассафрас.
Скачать книгу