Байрон бесплатное чтение

А. Виноградов
БАЙРОН


Первая ссора с миром

Пусть читатель перенесется воображением в Англию к зимним дням 1811 года и представит себе дорогу, покрытую снегом, а на ней большую карету, запряженную шестеркой почтовых лошадей, пусть он представит себе пассажира, бледного, с большими черными глазами, в зимнем плаще с пелериной, с меховой муфтой в зябнущих руках. Так читатель познакомится с человеком, о котором написана эта книга. Таким описывают Байрона люди, встречавшие его в этот день. Молодой лорд, вместо того чтобы ехать в собственном экипаже, едет с пассажирами в обыкновенном почтовом дилижансе. Ему двадцать три года. Он только что вернулся из путешествия по Востоку. Он ничем не знаменит. Одинок. Умерла мать, сломленная бременем непосильных долгов. Умер дальний родственник. От него молодой Байрон унаследовал полновесный баронский титул, легковесное наследство и развалины векового замка с холодным камином, протекающими потолками, столетним парком и ручным медведем.

Еще не успел молодой лорд войти во владение Ньюстедским аббатством, еще не успел запечатлеть громкими и звучными строфами новой поэмы свои впечатления от Европы, охваченной пожарами войн и революций, как ему пришлось выполнить первую обязанность лорда, вошедшего новичком в верхнюю законодательную палату, — выступить с первой, так называемой «девственной», парламентской речью. Среди многих вопросов, занимавших любого английского политика тогдашнего времени, молодому лорду легко можно было растеряться, если, конечно, он не безразлично относился к своему выступлению.

Но Англия того времени жила особенно напряженной политической жизнью. Потрясающие события Великой французской революции нашли себе отклики в английской общественности. Специфические английские экономические затруднения, связанные с наполеоновской блокадой и кризисом английского сбыта, приняли особо острый характер в связи с общеевропейским кризисом 1811 года. Помимо рабочих волнений в больших фабричных городах Англии, началось брожение умов и в средних классах английских городов. В самом Лондоне было раскрыто «Общество друзей конвента». Молодые аристократы из числа тех, кто не довольствовался спортом и домашними делами, охотно входили в такие организации, как «Гемпден-клубы», как бы присоединяясь к протесту старинного Гемпдена, который осмелился из принципиальных соображений отказать королю в платеже корабельного налога, установленного без согласия парламента. Однако чем шире развертывались военно-революционные события в Европе, тем реакционнее становилась Англия. Превратившись в центральный штаб европейских об'единений против Бонапарта, ловко пользуясь чужими военными услугами, островная держава удерживала колоссальное владычество на морях и с особой бдительностью препятствовала проникновению новых мыслей и революционных идей в «милую старую Англию».

Байрон, три года не бывавший в Англии, перед поездкой на Восток успевший прочитать Вольтера, Руссо — энциклопедистов Франции, был уже человеком новой формации. Простое соприкосновение с военными событиями на территории Испании и Португалии, где английские войска под видом защиты пиренейской независимости соревновались с французскими в грабежах и угнетении испанских и португальских сел и городов, — уже это одно скептически настроило молодого Байрона по отношению к английскому оружию вообще. Вот почему мы не увидим Байрона патриотически настроенным, равнодушным лордом, выбирающим для первой парламентской речи безразличный об'ект. Наоборот, его выбор показывает и беспокойный ум и остроту взора, редко свойственные представителям аристократической молодежи Англии, в которых воспитанное чванство и в'евшийся в кровь консерватизм тормозят всякое живое движение мысли. Байрон из всех вопросов, подлежащих обсуждению в палате лордов, выбрал вопрос о шестнадцатом, самом ярком, восстании ноттингемских ткачей.

Для того, чтобы выступить, Байрон считал необходимым обладать исчерпывающими материалами об этом восстании. Но перед ним оказались только официальные сообщения, суммирующие впечатление от побега полиции, от вызова войск, от выстрелов, виселиц и казней. Лорды Райдер и Эльдон полагали этот материал вполне достаточным для того, чтобы внести законопроект (билль) о применении смертной казни в качестве кары рабочим, выступающим против хозяев и ломающим ткацкие станки. Байрон этот материал полагал совершенно недостаточным, ибо он решил защищать право ткачей на труд и жизнь.

Такова была причина, заставившая молодого лорда выехать по зимней дороге из Лондона в Ноттингем.

Этой поездке предшествовала, правда, еще одна поездка, в Ньюстед, после которой Байрон очень насторожился.

По старым узаконенным обычаям парламента, всякий лорд, появляющийся в палате впервые, должен быть представлен одним или двумя старшими лордами, как новичок. Но такого лорда, который пожелал бы представить Байрона в палате, не нашлось. Байрон пришел один и умышленно с опозданием, прихрамывая, поднялся по лестнице и проследовал мимо негодующего спикера. В полутьме огромного зала раздавалась речь министра Персиваля. Байрон не сразу оглядел круги сидящих старых британских сановников. Красивый юноша спокойным взором обвел сотни Лиц и не спеша занял крайнюю левую скамью третьего ряда. Этот выбор встретили саркастическими улыбками: бедный лорд занял место на скамьях оппозиции. Вот он уже встал и, взглянув на карманные часы, решил, что двух минут вполне достаточно для первого визита в палату лордов. Потом из всей массы предложенных биллей он выбрал для своей вступительной речи билль о казни ткачей, и ушел. И вдруг, как бы вне всякой связи с этим выбором, Байрон внезапно получил предложение представить, в силу происходящей проверки полномочий, сведения о законности брака своего деда. Таким образом могло сорваться не только намеченное выступление по делу о ткачах, но был поставлен под угрозу самый вопрос о титуле Байрона, а следовательно и о том, может ли он вообще принимать участие в законодательстве страны. Работа по розыску необходимых документов стоила дорого и требовала времени. Денежные дела были плохи. Байрон поехал сам рыться в семейном архиве.


Пусть читатель вместе с Байроном ознакомится с этой грудой документов из ранней биографии «бедного лорда»…

Вот он обнаружил переписку матери, предшествующую разрыву с отцом. Там мать упрекала его отца, Джона Байрона, не только за себя, но и за леди Коньерс, первую жену Джона Байрона, которой «жилось не сладко» по тем же причинам, по каким плохо живется и ей, с тех пор как она из мисс Екатерины Гордон превратилась в леди Байрон — жену «самого беспутного из англичан, закруживших свою пьяную голову среди парижских вертопрахов».

Вот документ о рождении Августы Байрон 26 января 1784 года. И тут же письмо первой жены Джона Байрона, рожденной Коньерс, с упреками по адресу отца, даже не взглянувшего на новорожденную дочь. А вот письмо, переданное с оказией из французского города Валансьена, от Джона Байрона. Он пишет, что ему известно о рождении 22 января 1788 года сына Джорджа Гордона Байрона, он поздравляет свою супругу с этим событием; но повидимому он не знает, что она живет в доме номер шестнадцать, на Холл-Стрит, неподалеку около Оксфорд-Стрит, и сообщает неверный адрес, по которому ее будет искать человек, отвозящий письмо. Джон Байрон жалуется, что совершенно разорен, что в Париже невозможно жить: «разрушена Бастилия, бунтует чернь, завладевшая властью». Политика и кредиторы выгнали Джона Байрона из Парижа. Джон Байрон просит денег. Но, увы, бедствия обрушились на госпожу Байрон; она тоже подсчитывает последние медные монеты, но она «не тратит их в игорных домах, и притонах Парижа с промотавшимися французскими аристрократами».

Джордж Гордон Байрон, откидывая пачки писем, вспоминает, что мать с ненавистью говорила о французском дворе, о нравах парижских дворян. Она оправдывала казнь Людовика XVI и со странным увлечением говорила о «вождях народа».

Следующие кипы писем: вот исполнительные листы, вот опись имущества. Мисс Екатерина Гордон оф-Гайт, считавшая себя праправнучкой Анны Изабеллы Стюарт, дочери Иакова I, короля шотландского, стала нищей.

Ее муж в 1791 году, скрываясь от долгов на чердаке у валансьенского булочника, умер. Лучше не возбуждать вопроса о наследстве, но надо воспитывать сына. На берегу Северного моря, там, где часто туман заволакивает горизонт и волны ударяют в меловой берег, в маленьком Абердине, госпожа Байрон поселилась с сыном.

Отец поэта умер тридцати шести лет, когда госпоже Байрон исполнилось двадцать шесть лет. Невзгоды и семейная жизнь и нездоровая наследственность сделали госпожу Байрон крайне раздражительной, а в порыве гнева доходящей до исступления. Нечто похожее на утробный паралич поразило сына, когда она бежала из Парижа в Лондон. Мальчик появился на свет хромой. Он прихрамывал всю жизнь той незаметной хромотой, которая суб'ективно переживается гораздо сильнее, нежели бросается в глаза постороннему наблюдателю. Мать деятельно стремится воспитать сына, но слишком многие обстоятельства колеблют ее семейный авторитет. По каждому поводу госпожа Байрон поднимает крик, сбегаются соседи, но это не прекращает воплей. Все более и более повышая голос, госпожа Байрон называет сына «выродком». Не стесняясь присутствием посторонних, она то и дело кричит, что леди Коньерс была «разводкой», что она бессовестно обманывала мужа. Родственники отказываются платить долги Джона Байрона, который «прокутил состояния двух жен и угрожает спокойствию всех родных». Дядя отца, лорд Вильям Байрон, не желает знать ни второй жены своего племянника, ни ее сына.

Все письма говорят о нищете. И ни намека на законность венчания деда его, «капитана бурь». Байрон слышал неоднократно, что Foulweather Jak был «беспорядочным человеком на суше и на море», может «действительно он не венчался с мисс Треварион», и тогда прощай политическая карьера поэта и лорда. Но если нет никакого намека в переписке отца, то, быть может, есть какие-нибудь указания в архиве дяди отца — Вильяма Байрона? Вот большие пергаменты, вот голубые кожаные портфели, но и в них ничего нет. Нечаянно попавшееся письмо из Франции, в котором отец дает едкий отзыв о характере матери: «она мила, но ни апостолы, ни ангелы не прожили бы с ней и двух месяцев, только я один мог выдержать это испытание». А вот перехваченное матерью письмо, в котором сын в письме к Августе упрекает мать за «неудержимую склонность к скандалам» и за то, что она не довольствуется в гневе словом «хромуша», но перечисляет все «преступления Байронов, совершенные от Вильгельма Завоевателя до наших дней». Портфели лорда Вильяма Байрона не содержат документов о дедовском венчании, но зато действительно похожи на скандальную хронику. Вот судебные папки лорда Вильяма Байрона. Нелюдимый и мрачный старик, однажды потеряв рассудок от неимоверного количества алкоголя, поссорился со своим родственником Чавортом и вынудил его принять такие условия дуэли, которые были похожи на убийство. Чаворт умер от раны. И только звание пэра Англии спасло лорда Вильяма. Он избег тюрьмы, но был исключен из палаты лордов и на всю жизнь удален в Ньюстед. Он ведет в родовом замке пьяный образ жизни. Он обижает окрестных жителей и слышать не хочет о маленьком Байроне. «Злой лорд», — эта кличка недаром бросалась вдогонку лорду Вильяму.

Перелистывая страницу за страницей, лист за листом и документ за документом, Байрон вспоминал себя в девятилетнем возрасте, когда красивая Мери Дефф с насмешкой принимала поклонение влюбленного «хромого мальчика», испытавшего и первое страдание сердца и повторное страдание оскорбленного самолюбия. Нянька Майа Грей долго не могла понять, чем обеспокоен ее девятилетний питомец, который сменил бурные порывы детской шалости на печальные уединенные прогулки по морскому берегу.

Каждая папка писем — годы детских воспоминаний. Каждый документ — свидетельство о бурной заносчивости и мрачной величавости характера предков. Моряки старинных фамилий, капитаны пехоты, полковники кавалерии, нормандские артиллеристы, кутилы, проглотившие в жизни неимоверное количество бочек можжевеловой водки, — все это выходцы из старинной Нормандии. Недаром отец поэта, «шалый Джек», так сдружился с нормандским выходцем, командовавшим французской гвардией, маршалом Бироном, y которого в силу дальнего родства бросил якорь «корабль шалого Джека». Байрон ни разу в жизни не видел своего отца.

А вот письма сестры Августы, которая рассказывает о возникновении дружбы с дальним родственником, сэром Лей. Мать была в ссоре с первой тещей своего супруга, августа жила у бабушки, леди Хольдернесс. Бабушка не желала знать госпожу Байрон, и только в четырнадцатилетнее возрасте, в 1802 году, школьник Байрон, увидел свою сводную сестру, когда леди Хольдернесс уже лежала на кладбище.

А вот документы, сообщающие о том, что при осаде Кальви в 1798 году сын «пятого лорда», Вильяма Байрона, убит, и вследствие этого шестой титул лорда Байрона неожиданно переходит Джорджу Гордону Байрону, школьнику из Абердина. С замиранием сердца красивый хромой школьник услышал впервые на классной перекличке, как надзиратель выкликнул его имя с прибавлением титула, и товарищи, неожиданно услышав об этой перемене, стали вытягивать шеи, чтобы поглазеть на нового лорда.

Байрон перелистал еще несколько папок, размышляя о том, что «это неожиданное титулование» все-таки совершилось, но странно, что у лорда Вильяма после убийства Чаворта не спрашивали документов о законном браке прадедов для удостоверения права на ношение титула, А ему — стоило только заняться для выступления в верхней палате вопросом о восстании ткачей, как немедленно последовал запрос о законности ношения титула и о праве заседать в палате лордов. Титул лорда, шестого барона из рода Байронов, ставшего пэром Англии, Джордж Гордон Байрон носит уже четырнадцать лет. И за все эти годы никто не оспаривал этого титула, пока в несчастном Ноттингемшире по деревням и лесным дорогам не появились трупы людей, умерших от голода, и скелеты ткачей, об'еденных волками. Но ни одной мысли о том, чтобы отказаться от невыгодных поисков и перенести их на более благоприятное время, не появилось у Байрона. Можно было просто не выступать в намеченный день февраля 1812 года, а потом, восстановив полностью права на титул, заняться другим, более спокойным делом, нежели билль о казни ткачей. Но Байрон не свернул с дороги.

…Дожди, мокрый снег и холод вынудили его уйти из большой ньюстедской залы в другое помещение, маленькое и тесное. В антресолях нового Ньюстеда, где сорок восемь свечей языками пламени, колеблемого ветром, плохо освещали старые документы и новые письма, Байрон продолжал свои поиски с тем бешеным упорством, которое он оценивал в себе как наследство, полученное от предков.

Вот письма школьного директора доктора Глени, у которого он пробыл 1799 год и встретил новое столетие больным, так как нога даже ночью не давала покоя. Байрон мало учился и много читал. У доктора Глени была прекрасная библиотека. Помимо латинских авторов там было все, что касалось философии: книги Юма, Локка, Беркли, а также английские переводы Вольтера и Руссо. Там была даже вся многотомная французская энциклопедия: «Большой диксионер наук, искусств и ремесл».

Но вот нога поправилась, наступает 1802 год, и после нового увлечения дальней родственницей, Маргаритой Паркер, Байрон находит поверенного для своих тайн в лице своей старшей сестры. Знакомство было кратковременным, и дальнейшие отношения свелись к переписке. Надо было ехать для поступления в другую школу, в Гарроу, где усердно изучали латынь, греческий язык и английскую литературу. Однако лорд Вильям не только не желает принять участия в воспитании маленького Байрона, он не желает даже «знать о его существовании». Так, ставши лордом, юный Байрон остается «захудалым дворянином», болезненно самолюбивым, вспыльчивым, гордо затаившим житейские обиды и чрезвычайно чувствительным. Маленькая девочка Мери Дефф, затем Маргарита Паркер и наконец Мери Чаворт нарушают покой мальчишеского сердца до такой степени, что от меланхолической мечтательности у маленький Байрон переходит к бешеной раздражительности, если впечатления внешней жизни ранят его душу. В эти минуты мать, принимающая тайком от сына какого-нибудь краснощекого усатого фермера, кажется ему исчадием ада. Начинается ссора, которая сопровождается побегом в соседнюю аптеку: сын спрашивает, не просила ли его мать каких-нибудь сильных отравляющих средств. Старый аптекарь, смотря поверх очков, отрицательно кивает головой, не произнося ни слова-Он знает, что через минуту, подавляя одышку, к нему войдет полнокровная толстая дама и предложит тот же вопрос относительно своего сына.

На почве такой повышенной возбудимости возникла резкая, порывистая доброта Байрона к слабым и больным Товарищам в школе, на защиту которых он всегда выступал против сильных и грубых школьников. На этой почве возникло его болезненное ощущение человеческих страданий вообще. И это чувство осложнялось еще тем, что богатые школьники, дети новых фабрикантов и заводчиков, прекрасно одетые, никогда не нуждавшиеся в деньгах и проводившие время на спортивных площадках Гарроу, делали все, чтобы хромой четырнадцатилетний Байрон всегда чувствовал себя отстающим. Но если, плохо работает одна нога, то у красивого, хотя и не в меру толстого мальчика Байрона целы руки. И вот он начинает упражняться в плавании и становится прекрасным пловцом. Он завоевывает себе уважение товарищей, и когда насмешки по поводу его наследственной тучности больно стали колоть его самолюбие, он посадил себя на такую диету, какую при его спортивных увлечениях стрельбой, верховой ездой и плаванием не мог бы вынести никакой другой организм.

Так проходят годы в Гарроу. Адвокат Хенсон по поручению госпожи Байрон ведет дело о выделении части наследства и выигрывает большую сумму денег, около тридцати тысяч фунтов стерлингов. Сумма, вполне достаточная для среднего бюджета, однако не обеспечивает молодого лорда.

В октябре 1805 года Байрон поступает в кембирджский «Колледж св. троицы», бывший на положении высшего учебного заведения тогдашней Англии. Там наряду с прохождением наук и очень серьезным чтением Байрон присоединяет к своим спортивным увлечениям изучение бокса, карточной игры и «искусства неимоверного поглощения алкоголя». Между поездками в Соутвелл, неподалеку от Ноттингема, где жила его мать, и кабинетами Кембриджа Байрон занимается впервые писанием стихов. Уже в 1806 году в печати появляются тридцать восемь стихотворений под названием «Мелкие произведения» («Fugitive pieces»), — сборник, впоследствии тщательно скупаемый и уничтожаемый Байроном. А через год, ко дню бракосочетания Августы Байрон с драгунским полковником Ли, вышел второй сборник, в сорок восемь стихотворений, под названием «Стихи на разные случаи». Из этих сборников возникли так называемые «Часы досуга». Вот среди семейного архива томик этих стихов, а внутри вложена тетрадь, вырезанная из «Эдинбургского обозрения», с уничтожающей, непристойной руганью по адресу начинающего поэта. А вот и черновики, являющиеся ответом на критику «Эдинбургского обозрения». Первые сатирические стихи Байрона под названием «Английские барды и шотландские обозреватели». Байрон вспоминает, как первый сатирический размах мысли разбудил в нем дремавшего озорника и насмешника.

Часы досуга, проводимые теперь в Ньюстеде, теряют свой невинный характер. Окруженный друзьями, студентами Мэтьюзом, Гобгоузом, Далласом и Ходжсоном, Байрон то совершает налет на лондонские гостиницы, то, решив с товарищами наказать скучного лектора по греческой литературе, он вводит в лекторий огромного ручного медведя и вступает в пререкания с университетской прислугой на тему о том, имеет ли право этот «благонамеренный нечестный медведь получить образование в самом лучшем колледже в свободной Англии».

Так наступил 1808 год. Огромные семейные долги поглотили наследство. Лорд Вильям умер. Арендатор Ньюстеда, лорд Грей, покидая имение, увез все, что мог увезти; расплата с ним также потребовала напряжения средств. И как раз в то время, когда Байрон отпраздновал совершеннолетие, 22 января 1609 года, наступил внезапный срыв настроения. «Бумажные пули», как назвал Байрон нападки «Эдинбургского обозрения», посыпались на Байрона именно тогда, когда самонадеянный юноша, считая себя «королем жизни» смело смотрел вперед и не ждал никаких ударов. Но даже такая маленькая приписка на титульном листе «Часов досуга», как «Байрон Несовершеннолетний», — и та вызвала едкие нападки печати, когда через несколько месяцев уже совершеннолетний Байрон появился в Лондоне. Его кололи насмешливые взгляды. О нем говорили, как о бедном лорде, «желающем заработать литературой». А когда настал час официального включения его в состав палаты лордов и по традиции два старейших лорда должны были ввести молодого законодателя, — вместо этого официального водворения Байрон получил только печатный устав палаты лордов. Все это промелькнуло перед Байроном заново, когда он пытался разобраться в лапках и портфелях в поисках документа, удостоверяющего его право на законодательство.

Так в бесплодных поисках прошло несколько дней. Свидетельство венчания предка своим исчезновением развенчивало, потомка. Байрон нервно откидывал папку за папкой. Вот сборы в путешествие. Вот от'езд на Восток. Вот его собственные письма к матери и сестре. Вот наброски стихов по поводу ограбления лордом Эльжином афинских мраморных храмов. «Проклятие Минервы». И вот, наконец, его собственные письма из Фальмута, куда он приехал 11 июня 1809 года и где сидел перед выездом на Восток, в ожидании попутного ветра, со слугой Флетчером.

Весь архив перерыт, и никаких следов прадедовского венчания. И вот, бросив поиски в фамильном архиве, Байрон предпринимает дорогостоящие поездки всюду, где могли быть хоть какие-нибудь следы брачной записи Байронов по церквам Англии. В маленькой Корнвалийской церкви, где венчались все моряки, увозившие девушек за море, после долгих поисков, была найдена запись о венчании деда его лорда Байрона с некоей мисс Треварион. После проверки этого документа и длинных пересудов Байрон получил право на титул лорда.

Итак, в погоне за более обширными материалами для выступления по делу восставших ткачей, Байрон направился на место происшествия в Ноттингем. И он не раскаивался в поездке. Он видел нищету по деревням и селам, он слышал и знал, что за 1811 год две тысячи больших предприятий Англии об'явили себя банкротами. В морях перехватывали хлебные грузы французский король и его союзники. Но совершенной новостью для Байрона была жизнь самого Ноттингема. Там, где еще недавно богатые крестьяне, фермеры, обитатели сел и деревень, получив из города шерсть и хлопок, работали дома на ручных станках, и потом сдавали работу городскому хозяину, лишь изредка вступая в артели в силу соседства или родственных связей, там наступила полная нищета. Ручные станки стояли без дела. Сельские ткачи и прядильщики побросали стой дома. Зато в городах, как Ноттингем, они жили сотнями в отвратительных бараках с земляным полом, со сточными канавами для нечистот, пролегающими через все клетушки этих страшных бараков. Это новая порода ткачей, пришедших из сел для работы под одной крышей ради того, чтобы об'единиться перед громадными машинами, работающими паром. Что ни год, то машина становилась совершеннее. Вот станок, за которым один рабочий заменяет собой восемь добротных, хорошо зарабатывавших ткачей. Одна фабрика делает столько в один день, сколько, округ делал раньше в неделю. Голодные и оборванные, нагруженные четырнадцатичасовой работой, эти люди Ноттингема с ужасом смотрят на мир, ожидая, что завтра тихий голос из конторы об'явит увольнение новой сотне и новой тысяче, а дальше — голодная смерть и самоубийство целых семей.

Тут неподалеку огромный Шервудский лес. Молва рассказывает о том, что там когда-то жил Робин Гуд — стрелок, защитник бедняков. Первые рабочие об'единения связаны были с этой легендой. Из Шервуде кого леса ждали появления грозного и сильного мстителя за страдания рабочего люда. Называли его имя. Это был некий Нэд Лудд. Его помощники, его вестники, «луддиты», ходили по селам и городам Часто слышали в лесах и оврагах, на глухих дорогах и по берегам Трента ночную стрельбу, голоса и таинственную маршировку неведомого войска. В Манчестере неизвестные люди врывались на фабрику и тяжелым енохом, как называли кузнечный молот, разбивали станки, трубопроводы паровых машин и даже головы хозяев. Такие же таинственные люди четыре раза проникали в дома Ноттингема, требовали прекращения работы и распространяли таинственные письма из «Конторы Нэда Лудда в Шервудском лесу» в министерство внутренних дед. В местечке Арнольд разбиты енохом шестьдесят вязальных станков, принадлежавших одному из самых ненавистных предпринимателей. 4 ноября был такой случай: вязальщики собрались около Ноттингема, потом, надев маски, вошли с разных концов в город, ворвались в дома предпринимателей и потребовали восстановления в правах всех уволенных рабочих. Мало того, они указывали от имени того же Неда Лудда из Шервудского леса, что если установка новых «широких» станков будет сопровождаться увольнением рабочих, то пострадают не только станки, но и хозяева станков. Эти люди проходили по Ноттингему с песнями такого содержания: «Пусть пугаются виновники человеческих страданий, но честному труженику нечего бояться ни за жизнь, ни за имущество. Мы ненавидим только широкий станок, на котором хозяева выткали нам узкую плату. Смерть машинам, убирающим людей, и наш Лудд, ломая все преграды, исполнит приговор рабочей семьи».

Прошло два дня. По дороге из Сеттона на Басфорд поползли сквозь туман вереницы угрюмых крытых повозок Те же люди в масках подстерегли эти возы, остановили лошадей, разгрузили подводы, на которых оказались ненавистные «широкие» станки. Загорелись костры, загудели молоты. Лошади вернулись к удивленным хозяевам с облегченными возами, а замаскированные люди исчезли. И вот отчаянные депеши летят в Лондон. В парламентских регистрах значатся донесения агентов: «Невозможно описать состояние умов в этом городе в течение последних четырех-пяти дней: день и ночь парадными маршами идут войска. Разводы на маленьких площадях создают впечатление начавшейся войны. Луддиты переправились через реку Трент, вошли в селение Реддингтон, сломали там четырнадцать станков, оттуда пошли в Клифтон и разрушили там все станки, оставив в целости только два. Клифтонская полиция, перепуганная насмерть, отправила в Ноттингем извещение с просьбой послать эскадрон гусар. Но в Ноттингеме не могли собрать эскадрона. Послали сколько могли, исхитрившись так, чтобы одна часть гусар организовала погоню за луддитами, другая разбилась на мелкие отряды у всех переправ и бродов через Трент, чтобы помешать луддитам скрыться. Но это не помогло. Луддиты не растерялись. Лодки, тайно заготовленные по реке, перевезли их там, где всего меньше ожидали речные сторожа».

Сохранился другой документ: секретное донесение городского клерка Ноттингема министерству внутренних дел: «Наши рабочие притворялись доносчиками: и, получив за доносы установленную вами плату, они обращали деньги на защиту и спасение захваченных рабочих». А когда действительные доносчики выдавали рабочих, причастных к движению, то после этого они совершенно лишались возможности оставаться в Ноттингеме и вынуждены были переселяться в другие графства. Другой клерк в секретном донесение парламенту сообщает, что некая женщина из Ноттингема по дороге в полицейское управление, куда она шла для дачи показаний против луддитов, была замечена рабочими и просто горожанами, которые у самого входа в полицию бросились на нее с целью убить. Полиция оказалась бессильной, и только выстрелы военного патруля спасли жизнь доносчице. Судья Бейли боялся выносить приговоры. Владельцы ноттингемских фабрик осаждали Лондон жалобами на трусливого судью.

И вот как раз в это время лорд Байрон в целях, расследования приехал на место происшествия. Ему представилась странная картина. Голубая речка, рыжая глина и прошлогодняя зелень выглядывают из-под снега по обоим берегам навстречу скупым лучам зимнего солнца. Через мост, в красивых медных киверах с султанами, в красных мундирах, под звуки полкового оркестра и длинных индийских барабанов, проходят гвардейские гусары в пешем строю. Далеко на берегу Трента горят костры, белеют палатки из русской парусины, играют сигнальные трубы; флажки развеваются над прибрежными домами в доказательство того, что здесь находится штаб кавалерийских частей майора Стерджена, победоносно захватившего поселок на левом берегу Трента в целях охраны британской короны и спокойствия лордов Англии. Четыре пушки смотрят с холма на рабочие хижины и улицы, запруженные ткачами.


27 февраля 1812 года, в 4 часа пополудни, Байрон закрыл кожаный портфель с последней корректурой своей первой книги, выходящей в Англии после приезда его с Востока. Пара лошадей доставила его к указанному сроку в здание палаты. Скорее прикрывая бешенство, чем разыгрывая спокойствие, новый лорд вошел на трибуну. Проходя кулуарами, он уже слышал, что вопрос о казни рабочих предрешен, что никто из больших государственных деятелей не будет говорить о рабочем бунте и Ноттингемском графстве. Свидетели «девственной» речи Байрона говорят, что она поразила слушателей необыкновенной уверенностью и красотой своего построения.

Громко и уверенно прозвучала в палате лордов первая длинная фраза, произнесенная Байроном:

«Милорды, предмет, впервые представленный теперь на рассмотрение ваше, хотя и является новостью для этой палаты, однако вовсе не нов для нашей страны. Я даже думаю, что он вызвал самые серьезные размышления у граждан всех, классов еще до того, как привлек внимание вашего законодательного учреждения, а между тем только ваше вмешательство могло бы оказать делу своевременную и необходимую помощь».

Если бы Байрон, остановившись, посмотрел в сторону, где сидит лорд Холланд, он заметил бы резкое движение этого человека, показывающего министру Персивалю письмо Байрона от 25 февраля 1812 года. Там, между прочим, говорилось: «…я считаю ткачей людьми пострадавшими и принесенными в жертву выгодам нескольких предпринимателей, которые обогатились благодаря приспособлениям, лишившим массу ткачей их работы. Вот вам пример: с изобретением известного рода станка один человек в состоянии исполнить работу семи и, следовательно, шестеро остаются безработными. Следует еще принять во внимание, что полученный таким образом товар гораздо худшего качества; его почти невозможно сбыть на родине, и он быстро фабрикуется с видами на экспорт. Безусловно, милорд, как бы мы ни радовались прогрессу в области изобретений, который может быть полезен человечеству, мы не должны допускать, чтобы человечество приносилось в жертву техническим усовершенствованиям. Поддержка и достаток рабочей бедноты — дело гораздо большей важности для человечества, чем обогащение нескольких монополистов, какими бы то ни было усовершенствованиями в области техники, которые лишают рабочего куска хлеба и делают труженика человеком, не имеющим права на заработок… Причиной моего выступления против проведения билля является его явная несправедливость, несомненная бесполезность. Я — очевидец положения этих несчастных людей, и считаю это положение рабочих позором для цивилизованной страны. Можно осуждать их эксцессы, но нечего им удивляться. Последствием настоящего билля будет открытое восстание. Несколько слов, которые я намерен сказать во вторник, будут основаны на этих взглядах и наблюдениях, которые я собрал на месте. Я убежден, что наша предварительная, осведомленность водворила бы этих людей, на места их прежней работы, и страна успокоилась бы. Быть может, еще не поздно; во всяком случае стоит попытаться. Я полагаю, милорд, что вы не вполне согласитесь со мной в этом вопросе; я вполне искренне подчиняюсь вашему компетентному мнению и опыту, я проведу другую линию аргументации) против билля или буду совсем молчать, если найду последнее более разумным. Обсуждая поведение этих несчастных, я верю в существование бедствий, которые должны скорее вызвать чувство горя, чем стремление к наказанию. Я остаюсь с почтением, милорд, вашим покорным и обязанным слугой.

Байрон.

P. S. Может случиться, что вы, милорд, по прочтении письма сочтете меня слишком снисходительным по отношению к этим людям и назовете, пожалуй, „стачечником“

Байрон продолжал речь:

— Я слышу здесь мнение двух лордов. Я знаю, что лорд Эльдон и лорд Райдер внесли билль о применении вооруженной сильг и смертной казни. Они кричат, что «ткачи образовали тайное общество для уничтожения не только своего благосостояния, но и самих средств к нему». Но можете ли вы забыть, что в сущности это все представляет собой чистый результат английской политики, разрушительных войн последних восемнадцати лет? Эти войны уничтожили условия спокойного труда, они подорвали ваше благосостояние, они подорвали всеобщее благосостояние: Эта политика, лорды, родилась в Англии одновременно с применением положения «нет больше великих государственных умов!» Это безумная политика. Она пережила мертвецов, чтобы лечь печатью проклятия на живущих, и так, очевидно, будет в Англии в третьем и четвертом поколениях!

Последняя фраза особенно встревожила почтенных лордов. Десятки горящих глаз устремились на Байрона с выражением негодования, десятки старых и лысых голов вышли из полусонного состояния, забормотали, закивали; иные с тревогой, иные с ненавистью смотрели на говорящего, а он продолжал:

— Ведь до этих восстаний ткачи никогда раньше не ломали своих станков; они работали на них, работали до износа, и даже потом сами рабочие чинили свои станки, чтобы, износившись, станки не стали препятствием к работе, дающей насущный хлеб. Что же мудреного в том, что в наши времена, когда банкротство, злостное мошенничество и наглый обман встречаются на каждом шагу, даже в таком общественном слое, который, право же, господа лорды, ничем не отличается от положения здесь сидящих, что, говорю я, мудреного в том, что низшая, хотя в сущности говоря, самая полезная часть Англии, могла забыть, как говорите вы, забыть свой долг, впав в состояние тягчайшей нищеты. Однако эта рабочая масса, даже под угрозой нищеты, оказалась неизмеримо выше многих представителей вашего класса. Обратите внимание на то, что преступник из аристократов находит средство обходить законы, и в то же время придумывает новые изысканные репрессии, расставляет новые убийственные ловушки для этой несчастной, так называемой «физической силы», которая доголодалась до преступления! Эти люди хотели бы взрыхлить поле, но заступ оказался не в их руках. Они вышли на дорогу просить милостыню, — никто им не подавал. Их право на труд, их собственные средства к существованию были отняты, их руки повисли, так как никто не допустил их к работе. Так можно ли удивляться тому, что эти люди пошли по пути восстания, как бы ни сожалели их одни и как бы ни осуждали их другие!.. Я скажу вам, лорды, что сами владельцы предприятий спровоцировали разрушение своих станков. Начатое мною следствие основано на неопровержимых документах, и не имею ли я права потребовать, чтобы вы обратили всю систему ваших взысканий на этих провокаторов. Мне кажется правильным, чтобы нас не приглашали сразу, не изучив подробно всех обстоятельств, к обсуждению билля с поспешностью, ничем не обоснованной и противозаконной, чтобы нас не приглашали сразу предпринять массовые приговоры и апробировать казни, подписанные вслепую.

Вся палата зашевелилась. Люди всех политических оттенков с любопытством переспрашивали друг друга: — Кто говорит?

— Что это за новый оратор?

— Что это за перенесение революционных речей в палату пэров?

Фамилия оратора шепотами, хрипами прокатилась по скамьям из угла в угол, из одной стороны в другую. Лорд Райдер и сэр Гоксбери в негодовании рвали клочки бумаги, лорд Эльдон сидел красный, как рак, с глазами навыкат и, казалось, готов был растерзать Байрона в куски. А с трибуны гремела речь:

— …Я слышу здесь, что этих людей зовут «чернью», отчаянной, опасной и невежественной. Ясно ли вы отдаете себе отчет в том, насколько вы, здесь сидящие, обязаны этой самой «черни»? Эта «чернь» работает на ваших полях, она прислуживает в ваших домах; она управляет вашими кораблями, из нее набирается ваше войско; от того-то именно она и дает вам возможность угрожать всему миру. Но зато будет время, когда ваше пренебрежение к ее интересам, когда бедствия этого великого множества рабочего люда повергнет этот люд в отчаяние, и тогда это будет живой угрозой вам… Разве можно превращать в тюрьмы целые графства! Вы хотите воздвигнуть плаху на всех полях, вы уже вешаете людей, как копченую рыбу. Вы хотите восстановить Шервудский лес, как место для королевской охоты и как заповедник беглецов, об'явленных вне закона. Этими мерами вы хотите избавиться от голодающего населения. Но когда смерть оказывается единственным избавлением для этих людей, неужели вы воображаете, что ваши драгуны могут обеспечить спокойствие Англии? Неужели вы думаете, что то, чего не могли сделать ваши гренадеры, сделают палачи? Авторы вносимого билля могут гордиться тем, что они унаследовали славу африканского царька, записывавшего свои узаконения кровью…

Чайльд Гарольд в Лондоне

Кто этот Байрон, выступающий с такой дерзкой речью?

В ответ на эту фразу, еще долго звучавшую в Лондоне, в одно прекрасное утро марта месяца 1812 года появилось об'яснение, сразу заставившее по-новому говорить об авторе дерзкой речи. Вышли две первые песни «Странствований Чайльд Гарольда», которые сразу, по выражению самого Байрона, «застали его знаменитостью». Неожиданность этого успеха обусловлена была и формой и содержанием поэмы. Типичная с нашей точки зрения романтическая поэма была написана в старинной форме девятистрочной строфы, в которой чередуются рифмы.

1а 2б 3а 4б 5б 6в 7б 8в 9в. Это сложное и трудное чередование рифмы так же действовало на воображение читателя, как действует на зрение подкинутая к небу стрельчатая арка из тяжелых гигантских камней.

Со стороны содержания новая поэма Байрона также интриговала и беспокоила читателей. Это была какая-то всемирная политическая география в стихах; в поэме не было ни завязки, ни развязки, ни классического построения сюжета. В «Странствованиях» описывались путешествия юноши (по-английски — child — юноша благородного происхождения, предназначенный к посвящению в рыцари). Но этот юноша, Гарольд, в отличие от обыкновенного английского туриста, имеет совсем иные, чем тот, побуждения для своих путешествий. Его не гонит политическое преследование, его не интересует путешествие с целью открытий, он не ищет удовольствий в ознакомлении с экзотическим бытом далеких стран. Одним словом, нет у него никаких целей. Он жертва своего внутреннего разлада, своего страшного разочарования, заставляющего бежать от самого себя, — вот причина его скитаний. Им, как впоследствии пушкинским Онегиным, «овладело беспокойство, стремленье к перемене мест». Недаром Пушкин, рисуя своих ранних героев, хотя бы кавказского пленника, говорил: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи девятнадцатого века». Пушкин полностью развернул этот характер, когда изображал своего Онегина — москвича в гарольдовом плаще. Потом эти дети Чайльд Гарольда, постепенно вырождаясь, мрачными тенями прошли по всей мировой литературе и сделались главными героями тех писателей, которые рисовали нам образ неприкаянного молодого человека, ищущего себе места в жизни.

Необходимо иметь в виду, что сам Чайльд Гарольд имеет довольно сложную и притом совсем не английскую литературную родословную. В 1774 году в Германии вышла книжка под названием «Страдания молодого Вертера». Ее автором был выходец из буржуазной семьи, ученый, философ, министр Веймарского герцога, впоследствии гениальный поэт и великий оппортунист в делах житейских — Иоганн Вольфганг Гете. За пятнадцать лет до Великой французской революции его книжка звучала страшной тоской, выросшей на сумрачной и безрадостной почве самой отсталой европейской страны. Страдания молодого Вертера, его уход из жизни, его представление о человеческом обществе, так похожем на тюрьму, стены которой разукрашены ландшафтами, оваренными солнцем, с широкими свободными горизонтами, — все это, как нельзя более, отвечало настроению молодой германской буржуазии, угнетаемой тупым и жестоким дворянством. Все это говорило о том, что молодые люди нового сословия понимают жизнь иначе, что им тесно в старых рамках феодального уклада. В них появилось сознание умственного превосходства перед дворянством. В отличие от людей, владеющих землями и крестьянским трудом, эти молодые и старые горожане трудились над организацией производств, они двигали науку, они создавали философские системы. Они знали, что люди родятся свободными и равными в правах, и с любовью повторяли слова Руссо о том, что все выходит прекрасным из рук творца и все портится в руках неумелого человеческого общества. Молодой Вертер заражен ядом религиозных сомнений. Он испытывает целый ряд неудач, и самая главная неудача — это сомнение в ценности жизни, так как природа одарила его чистейшими стремлениями к чистейшему счастью без возможности удовлетворить это стремление.

Не все молодые люди такого склада кончали так плохо, не все уходили из жизни. Соратник Гете, герцогский фельдшер Фридрих Шиллер, изобразил другого неприкаянного молодого человека — Карла Моора. Это был идеальный разбойник, разбойник благородный. Вся совокупность жизненных условий бросила его на большую дорогу. На этот раз — это уже выходец из семьи феодалов, который бросает вызов всему обществу. Опять писатель молодой буржуазии ищет для молодежи дорогу к будущему. В воздухе той эпохи носился этот протест, но он исходил не из той среды, которая была способна на железный закал классовой воли, на огромность коллективных действий.

На смену героям Шиллера, на смену Вертеру появилось новое издание неприкаянного молодого человека. Из Бретани, из замка с заплесневелым прудом и протекающими крышами, окруженного землянками без стекол, в которых крестьяне спят на прошлогодней листве, бежал от громов революции дворянин Шатобриан и начал скитальческую жизнь. Этот молодой человек был в Америке, скитался по глухим лесам в надежде найти уголок девственной и нетронутой человеком природы. Затем он эмигрировал в Англию, превратившуюся в штаб европейской контрреволюции, но там постепенно, под влиянием гигантских событий, стал критически относиться к своему сословию и вступил на путь поисков примирения с действительностью. Он почти был готов броситься в об'ятия суровым истинам революции, когда Наполеон Бонапарт сломал хребет французской республики.

Шатобриан опять попал не в тон. Он опоздал приобщиться к революционной идеологии, а теперь он опоздал понравиться первому консулу. Из политической карьеры молодого человека ничего не вышло, но он, нашел живой и очень своеобразный отклик в новом французском читателе. Шатобриан заговорил живым и горячим языком новой французской публицистики; это был сумбурный, недоработанный язык парижских секций, понятный мелкобуржуазной массе французских городов. Но вместо революционного содержания, вместо живых и свежих людей, Шатобриан преподносил утомленному и напуганному французскому обывателю сумбурно меланхолические чувства с прослойкой контрреволюционных политических размышлений и с явно реакционным стремлением восстановить нрава религии.

В одной из его книг мы находим рассказ о разочарованном скитальце Ренэ. Мы узнаем в герое рассказа «Ренэ» самого господина Шатобриана, но в отличие от своего героя, который «никогда не желал говорить о своих приключениях, хотя собеседникам очень хотелось узнать, какое горе привело знатного европейца к странному решению укрыться в пустыне Луизианы», автор гораздо болтливее. Мы узнаем, что он был непреклонного нрава и неровного характера. То шумливый и веселый, то молчаливый и грустный, он собирал вокруг себя своих юных товарищей, затем покидал их внезапно, потом наблюдал бегущие облака и слушал, как дождь пронизывает древесную листву.

Оказывается, это старый знакомый — это Вертер, но вместо его серого камзола мы видим меланхолический голубой сюртук с черным бархатным воротником и сапоги с желтыми крагами, хлыстик в руке, перчатки, верховую лошадь. Старый Вертер — состарившийся неприкаянный молодой человек, но вместо свежего и чистого весеннего мироощущения мы видим, что вокруг этого нового издания Вертера — признаки гниения, разложения. Ренэ страдает от не совсем здорового стремления к нему родной сестры, монастырский быт тянет его к морю, море тянет его к берету. Он нигде не находит себе покоя. В отличие от молодого Вертера, на которого склепом наваливается тяжелая действительность, сила которой непреодолима, этот новый Вертер, Ренэ, видит перед собой покорные и послушные обстоятельства жизни. Старый Вертер еще не успел вкусить меда и уже умирает. А Ренэ настолько пресыщен, что его не привлекают лучшие плоды жизни и деятельности, он бежит от самого себя, бежит без оглядки, и там, где новое человечество без всяких иллюзий шло на труд и на борьбу за лучшее будущее, он не находит для себя ничего достойного внимания. Это плохая и упадочная обида на мир; неблагородная и смешная ссора с историей заканчивает первый цикл истории молодого человека XIX столетия.

Прошло десять лет, и вот в Лондоне появился Чайльд Гарольд, полузагадочный скиталец, вовсе не склонный к слезливости и чуждый сентиментализма. Если на первых порах он кажется шалопаем и снобом, то это впечатление исчезает, как только юный бездельник начинает давать оценки огромным политическим событиям, происходящим на территории Европы. Он подвергает жесткой критике систему человеческих отношений, рабство восточных стран, ханжество и другие черты, возникающие под влиянием религии, он поражает читателя смелостью и неожиданностью мысли. И если он смотрит разочарованными глазами на все, что встречает по пути, то он делится с читателем причинами своего разочарования; он рассказывает о победах английского оружия в Испании и говорит:

…пройдут года
И все ж потомство, полное презренья,
Позора не забудет тех вождей,
Что, победив, узнали пораженье…
Их ожидают в будущем глумленья
И гневный приговор суда грядущих дней.

И далее:

Так думал Чайльд, один бродя по горем;
Тяжелых дум он здесь изведал много
И пожалел, немой тоской об'ят,
Что долго шел преступной дорогой;
К проступкам он своим отнесся строго:
От света истины померк Гарольда взгляд.

И далее:

Гарольд вперед несется, очарован
Красой холмов, ущелий и долин…
Не горестно ль, что цепью рабства скован
Тот светлый край?

Какую громадную эволюцию проделал молодой Вepтep! Воплотившись в поручика Наваррского полка, он через десять лет уже не выдержал соприкосновения с действительностью, и его бегство от самого себя превращается в поиски действительности. Если откинуть иронические об'яснения Байрона, что, дескать, его Гарольд является повторением бандита Зелуко, если откинуть вообще мистификацию Байрона, которая является опытом самозащиты, то мы увидим, что Чайльд Гарольд все больше и больше теряет неопределенные черты неопределенного героя и под конец превращается в самого автора. То, что впоследствии было названо второй песнью «Чайльд Гарольда», было вчерне закончено уже на берегах Малой Азии, в Смирне. Рукопись Байрона, представляющая собой черновые наброски того, что вышло в Лондоне в марте 1812 года, датирована: Смирна, 28 марта 1810 года.

Поэма, появившаяся 10, марта 1812 года во всех книжных магазинах Лондона безымянно, сразу сделала имя автора знаменитым. За 1812 год поэма выдержала пять изданий сразу.

В том же году Байрон еще дважды выступал в палате лордов, и оба раза неудачно. Он выступал в защиту закона о равноправии ирландских католиков. Дело в том, что с XVII века экономически обоснованная вражда Британских островов с засильем католической церкви на континенте не только приобретала заостренные формы, но и была окрашена моментами вражды национальной. Ирландцы, шотландцы и бритты в силу политического об'единения числились в составе Соединенного королевства, но фактически были раз'единены как системой управления, так и целым рядом религиозных, бытовые и внутринациональных признаков. Традиции католической церкви в Ирландии сохранились в среде фермеров, мелкопоместных дворян и горожан. Критика не отмечает встречи Байрона в дни возвращения его в Лондон с памфлетистом Коббедом, — это был редактор еженедельной газеты «Режистер». Этот публицист с негодованием рассказал Байрону о том, что принц регент и министры ведут возмутительную травлю ирландских солдат, которые, так же как и природные бритты, сражаются в рядах великобританской армии с Бонапартом. Эта травля ирландских солдат, запрещение повышать их в чинах, производить в офицеры об'яснялась очень просто: король еще до своего сумасшествия заявил, что он «никогда не будет возвращаться к вопросу о даровании равноправия католикам».

В 1811 году выяснилось, что Георг III не может больше править Англией. Король обнаружил явные признаки полного помешательства, но так как он был еще жив, то его наследник и сын под именем регента приступил к управлению страной. Приобщил он к этому и специфическую среду аристократов и крупнейших буржуа, обновляя старые фамилии земельных дворян выходцами из среды крупных купцов-бандитов. В 1812 году религиозная рознь и чисто ирландские стремления к самостоятельности приводили к тому, что на фронте, в боевой обстановке, героические люди Ирландии, сражавшиеся против Наполеона, не получали повышения, равно как и солдаты, провинившиеся в боевой обстановке, получали телесное наказание только в тех случаях, если они были ирландцами.

Последующие речи Байрона, как мы сказали, не имели успеха в палате лордов. Ему было вменено в вину то, что памфлет Коббеда об ирландских католиках на фронте совпадает с его собственной речью. Да и мало ли еще с чем неприятным для англичан совпадает выступление Байрона. Вот сэр Френсис Бердет — депутат палаты общин — требует изменения избирательной системы Англии; он говорит, что города, населенные новыми людьми, прибывшими из деревень на фабрики, лишены права избирать депутатов в палату общин, в то время как местечки Англии, давно залитые водой моря, наступающего на старинные берега, попрежнему сохраняют свои избирательные права, а так как здесь давно уже не может жить ни один человек, то ближайший лорд выплывает из своего поместья на лодке, чтобы с моря голосовать за угодных ему депутатов. Да и мало ли других, простых и сложных махинаций придумывает старая веселая Англия в тех случаях, когда ей необходимо поддержать старый порядок.

Если существует поговорка «семь раз отмерь и один раз отрежь», то Англия на основах неписаной конституции, защищающей всегда и в первую очередь частную собственность и богатого человека, говорит, что лучше семь тысяч раз отмерить, чем один раз отрезать хотя бы миллиметр благосостояния из километра богатства в пользу рабочего населения Англии. Неписаная конституция основана на «великой хартии вольностей» и других актах, среди которых теоретически не последнюю роль играет Habeas Corpus Act. Этот последний является тем поводом для хвастовства, который либералы разных стран выставляют как самое замечательное доказательство английской свободы. Согласно этому акту всякий гражданин, задержанный на улице при совершении преступления или где-либо в общественном месте, имеет право требовать в течение суток пред'явления судебного обвинения или приказа об освобождении. По этому, акту никакое жилище не может быть подвергнуто ни вторжению полиции, ни вхождению какого бы то ни было постороннего лица. Эти прекрасные слова закона, как песни сирены, очаровывали политических деятелей либерального склада на всем протяжении истории XIX века. Но реальный комментарий к этому закону говорит, что Англия давно несвободная страна. Отмена этого акта о неприкосновенности личности производится всегда, когда предприниматель боится за свое имущество и когда он под видом спасения страны спасает свою банковскую наличность. Недаром депутат Шеридан, автор веселых и печальных драм «Школа злословия», «Соперники» и т. д., говорил в унисон с сэром Бердетом: «Отмена акта, неприкосновенности всегда производится под видом спасения страны в опасный период времени, и много красноречия расточается на избитую тему о якобинских принципах и скрытой измене. Наши министры всегда поют одну и ту же соловьиную песню и клевещут на стремления нации. Они изобретают обвинения в вероломстве и предательстве и в государственной измене. Это доказывает только одно: Англия в безумии распространяет устами своих министров химерическую тревогу, а на самом деле в стране нет никакого мятежного духа, а есть только справедливое негодование».

Если для Шеридана эти намеки прошли безнаказанно, то только потому, что они были сказаны с трибуны и не попали в печать. Сэр Френсис Бердет надумал напечатать эти страшные фразы. И вот возникает давно не практиковавшаяся в Англии попытка арестовать члена парламента. Спикер палат является к Бердету на квартиру и от имени парламента приказывает ему итти в тюрьму. Бердет круто разговаривает со спикером. Он говорит: «Палата сошла с ума», и без обиняков спускает спикера с лестницы. Вместо тюрьмы сэр Френсис Бердет является в парламент. Он берет слово вне очереди, и прежде чем его успевают схватить за руки, он вбегает по ступенькам трибуны и громко заявляет о несообразном с законами Англии желании отдельных депутатов, интриганов низкого сорта, подвергнуть неслыханному аресту законного депутата лондонского квартала. Не слыша криков, раздавшихся за его спиной, Бердет успевает вернуться к себе, а тем временем палата выносит постановление обязательно отправить в Тоуэр, в эту страшную, грозную башню, видевшую тысячи людей, обреченных на смерть, и этого «свободного, неприкосновенного депутата старой конституционной Англии». Трудно было, конечно, взломать прикладами запертую дверь его квартиры; тем более, что весь квартал встревожился по поводу такого решения.

— Знают ли солдаты в чем дело?. — спрашивает Бердет в форточку.

— Нет, им ничего не известно, — отвечают ему снизу.

Проходит три дня, сэр Бердет видит с чердака, как толпы людей, вооруженные предметами домашнего обихода — кочергами, топорами, кухонными ножами, — большими группами собираются к нему на выручку, раздаются воинственные клики, солдаты озираются дико по сторонам, окруженные лондонскими гражданами. Сердце Бердета не выдержало; он вызвал дежурного офицера, открыл ему дверь, оделся и добровольно пошел в тюрьму, чтобы не быть виновником кровопролития.

15 января 1811 года, как мы сказали, сумасшедший Георг III должен был передать королевскую власть своему сыну, будущему Георгу IV, который первоначально стал у власти под именем регента. Как ни слабо было влияние короля в феодально-капиталистической Англии, но эта фигура Георга IV, тогдашнего принца-регента, как нельзя более отвечала самым затаенным желаниям самой реакционной части английского общества. Лорд Персиваль продолжал политику реакции, и если 11 мая 1812 года полусумасшедший человек с пистолетом в руках вместо ненавистного лорда Гауэра выстрелом из пистолета убил лорда Персиваля, то, быть может, он отражал настроение бедных людей Англии, для которых политика первого министра была политикой разорения и угнетения.

Одним словом, старая, веселая, богатая, либеральная Англия в эти годы вовсе уж не была полна того легендарного благополучия, которое мы встречаем в соображениях заурядных биографов Байрона, рисующих этого поэта как человека, не сумевшего в силу дефектов личной психики примириться и найти общий язык с благородной Англией тогдашнего времени.

Несомненно, личные свойства поэта, его повышенная чувствительность или, как говорят невропатологи, сенситивность, равно как и поражение нервной системы еще в утробном состоянии, — все это предрасполагало поэта в дальнейшем к нездоровым реакциям на действительность. Но характер гения оказывался в Байроне чрезвычайно рано. Его умение переработать внешние впечатления в гармоническую систему поэтических образов, быть может, спасло его от колоссального душевного разлада, свойственного тогдашней молодежи. Об'ективируя свои человеческие достояния, Байрон достиг той необходимой высоты, которая помогла Гете, создателю Вертера, отделаться от навязчивых меланхолических состояний после того, как его любимая Шарлотта Буфф вышла замуж за приятеля Кестнера. Недаром Кестнер писал, обижаясь на Гете, своему другу Гейненгу: «Вертер есть Гете. Лота и Альберт списаны с меня и моей жены. Мы очень недовольны им за то, что он к своему вымыслу пристегнул реальные побочные мелочи».

Но Гете, в отличие от Вертера, не покончил жизнь самоубийством. И Байрон тоже не кончил ни безумием, ни уходом из жизни. А если он на почве первой ссоры с миром испытал всю судьбу человека, претерпевающего разлад с действительностью, то необходимо из этого вывести только одно заключение, вся колоссальная писательская восприимчивость и внутренняя добросовестность художника не позволяли ему мириться с этой действительностью. Не всякий писатель обладает рецептами лечения заболевшей действительности. Двигателем исторических процессов являются не писательские рецепты, а глубокие социально-экономические причины и коллективная воля трудящихся. Но от этого не теряют своей ценности те не случайные, а закономерно возникшие диагнозы, которые дает писатель, перерабатывая впечатления действительности в творческие образы. Общество, путем познавания самого себя, испытывает удовлетворение от чтения таких произведений, которые в самом полном синтезе отражают картину наиболее ярких явлений эпохи. Быть может этим об'ясняется то, что безвестный лорд, выступавший в палате лордов против смертной казни взбунтовавшихся ноттингемских ткачей, сделался внезапно знаменитым в те дни, когда Лондон раскупил небывалый тираж (14 тысяч экземпляров) книжки «Странствования Чайльд Гарольда». Байрон делал все, чтобы погасить образ Гарольда, ибо слишком яркие черты героя явно напоминали автора. И эти, смягченные линии контура, приглушенные интонацией голоса, которые мы чувствуем в поэме, делают образ Гарольда в первых двух песнях не вполне определенным. Если читателю не сразу бросятся в глаза некоторые детали поэмы, как бы выпадающие из нее, не связанные с основным замыслом, то при историческом анализе поэмы мы ясно видим те редакционные швы, которые говорят о цензурной борьбе в бесцензурной Англии. Так же, как закон о неприкосновенности личности и жилищ реакционная Англия приостанавливала всякий раз в годы рабочих волнений и социальных бурь, так же и здесь, несмотря на свободу печати Англии, поэма сделалась об'ектом политического давления. Целых тринадцать строк были выброшены из первого издания «Чайльд Гарольда», и только впоследствии их удалось восстановить по рукописи. Безвозвратно погибли строфы, относящиеся к лорду Веллингтону, строфы, осуждающие безобразия английских грабежей на территории Испании и Португалии, и многие другие. Байрон не предполагал печатать поэму, и только друзья, и прежде всего Доллас, убедившись в тщете своих настояний, сами, почти без ведома Байрона, начали и закончили печатание первых двух песен «Чайльд Гарольда». Этим об'ясняется та легкость, с какой Байрон отнесся к упразднению острых мест поэмы.

Первая песнь «Чайльд Гарольда» всем, начиная с эпиграфа и кончая наилучшими строфами поэмы, свидетельствует о том, что Байрону были чужды шовинистические или националистические черты. Байрон берет эпиграфом строчки из книжки «Гражданин мира» («Космополит») Фуэкрэ де Монброн (1753): «Вселенная — книга, в которой идешь не дальше первой страницы, если видишь только свою страну. Что касается меня, я листал страницу за страницей и пришел к выводу, что все они плохи; я получил полезный урок и возненавидел отечество. Грубость других людей, других отечеств заставила меня с грустью примириться и вернуться на родину. За неимением других выгод, радуюсь, что это стоило дерево, и не жалею об издержках и усталости».

Среди выброшенных строф «Чайльд Гарольда» мы находим строфы ненависти, посвященные лорду Эльджину, который, пользуясь обострением вражды между греками и турками, помутнением политической воды, ловил крупную рыбу и грабил памятники античной Греции. Насколько сильно было негодование Байрона, мы можем заключить из письма от 3 января 1810 года: «В настоящую минуту в дополнение к тому, что уже награблено в Лондоне, здесь, в Пирее, сносится на корабль бандитов и воров все, что может быть вывезено из уцелевших греческих мраморов. Рядом стоит молодой грек, который говорит, что „лорд Эльджин может гордиться разрушением Афин“», и далее: «Я не думал, чтобы честь Англии выиграла от ограбления Индии или Аттики. Бесстыдство наглого вора кажется пустяком по сравнению с наглостью человека, начертавшего на стенах Акрополя свое английское имя. Бесполезное и разнузданное скалывание и истребление барельефов может вызвать только чувство омерзения в тех, кто будет впоследствии читать имя лорда Эльджина». Байрон не раз будет возвращаться к этой теме культурного мародерства Англии.

Так или иначе, но «Чайльд Гарольд» увидел свет Балладный, архаический староанглийский тон говорит о том, что Байрон в достаточной степени отвык от английской современности за время своего путешествия. Оттолкнувшись от тяжелых впечатлений своей личной судьбы и судьбы своего класса, Байрон все более и более отталкивался в годы странствий и от этой архаической забавы. Игра в археологию со старинной арфой в руках Чайльд Гарольда все больше и больше уходит из поэмы, в ней все чаще появляются живые образы, яркие характеристики, пленительные по звучности строфы, легкость музыкального дыхания; утроенные рифмовки последних строф каждого станса все больше и больше говорят о том, что поэт сам захвачен волшебным поэтическим потоком стихийного творчества, которое дисгармоническую раздвоенность и разлад с действительностью превращает в гармоническую настроенность поэмы.

Однако нельзя было не оглядываться на берега, которые он покинул. Уже 3 октября 1810 года Байрон писал Ходжсону: «Что касается Англии, то я давно о ней ничего не слышу. Уснули навеки все, кто был хоть чем-нибудь со мной связан. Поверенный пишет мне деловые письма, а вы — мой единственный корреспондент. У меня в мире нет друзей, хотя было много школьных товарищей. Но все они теперь „вошли в жизнь“, т. е. выступили под чудовищными и страшными личинами, кто в маске военного, кто в облачении адвоката, кто переодетый священником играет в религию, а кто просто надел на себя маску светского человека, и этот маскарад они назвали своей жизнью. Я распрощался с ними, я порвал всякую связь с этими деловыми людьми. Никто из них мне не пишет. Да я и не просил: я ведь только бедный путешественник, безвестный языческий философ, исколесивший огромные берега Леванта, я зритель многих необычайных земель и морей… и вот теперь, перед возвращением, я чувствую себя ничем не лучше, чем в день отплытия».

Друзья сомкнутой фалангой пошли в атаку на Байрона. Одни из них советовали выкинуть из поэмы места, которые могут обидеть лорда Эльджина или снизить авторитет Веллингтона, другие советовали Байрону вспомнить о господе боге и бессмертии души и о том, что люди, оставившие этот мир, будут несомненно встречаться с Байроном в загробном мире. В ответ на эти религиозные увещевания Байрон пишет Ходжсону: «Милейший Ходжсон! Советую вам оставить меня в покое с вашим бессмертием, в которое я не верю. Довольно с нас несчастий этой жизни: я считаю нелепостью строить предположения о будущем бессмертии. Если людям суждено оживать после смерти, то зачем они умирают? А уж если они однажды умерли, то какой смысл нарушать их крепкий сон, как говорят — сладостный, непробудный?»

Эти, не столько скептические, сколько трезво реалистические взгляды Байрона опять являются новой чертой, диссонирующей с эпохой романтической фантастики, в которую вступала тогдашняя литература. Шатобриан, автор «Ренэ», все более и более шел по пути мистико-эстетической трактовки христианства. Этот крестоносец в дилижансе, рыцарь в лакированных туфлях, своеобразно интересничал, предпринимая поездки ко гробу господню для того, чтобы рассказы об этом паломничестве щекотали нежные сердца кокетливых пиэтисток эпохи реставрации. Набожные виверы и титулованные раскаявшиеся Магдалины окружали Шатобриана шелестом восхищенного шопота.

Вместо романтической небывальщины и эффектов дешевого героизма Байрон рисовал подлинную душевную историю реального путешественника. Он никогда не лгал самому себе и не обманывал читателя.

Письма с Востока показывают, что Байрон менее всего думал о себе как о поэте. Успех произведения, которое он считал продуктом часов своего досуга, был неожиданным для Байрона, и на распутье больших житейских дорог он вдруг почувствовал, что поэзия является для него второй натурой. Но еще не был решен вопрос о том, что же ему выбрать — дорогу политического деятеля и борца, строителя британских законов, или тернистый путь поэта?

Два представителя английского «высшего света» привлекали в эту пору внимание Байрона. Первый соблазнительный предмет подражания — это Бекфорд — автор единственной книжки «Ватек», стяжавшей ему неувядаемую и редкостную славу, столь же экзотическую, как и сама восточная сказка о калифе Ватеке. Строитель фантастического замка, праздный миллионер, разорившийся на путешествиях и эстетических прихотях, этот человек казался Байрону недосягаемым идеалом. Другой — Джордж Бремель — денди, основатель религии дендизма, замечательный своими неповторимыми и ненужными эстетическими пустяками. Биограф говорит: «Бремель носил перчатки, которые облегали его руки, как влажная кисея. Но дендизм состоял не в совершенстве этих перчаток, а в том, что эти перчатки были изготовлены, четырьмя художниками-специалистами, тремя для кисти руки и одним для большого пальца». Безродный и совсем не знатный Бремель своими костюмами, своей манерой держать себя, своей непринужденностью и тончайшим остроумием проложил себе дорогу к очень странной и единичной славе, понятной только в обществе пресыщенном, консервативном, считавшем проявление яркой мысли или свежей человеческой идеи нарушением хорошего тона.

На жестком бессердечии и цинизме, на ханжестве, на морали, осуждающей бедняков и маскирующей преступность богатых, выросла та своеобразная житейская философия, то умение прикрыть человеческое поведение совокупностью манер, условных взглядов и трафаретов, которые вместе называются одним английским словом «cant». Бремель был модным кумиром великосветских салонов, успех в жокей-клубе и вечерние встречи в интимном кружке принца-регента были свидетельством его популярности. Будущий Гeopг IV был почитателем можжевелового алкоголя. Джин подавался ему в количествах, превышающих меру легендарных капитанов и моряков голландской новеллы: принц пил и наедине и с друзьями.

Однажды. Бремель, жестом руки указывая на сонетку, обратился к своему «высокому» другу со словами: «Джордж, позвоните». Принц-регент позвонил и сказал вошедшему толстому лакею Бобу: «Выведите этого пьяницу».

Серьезный биограф Бремеля говорит, что это было началом падения светской карьеры Бремеля. С воцарением Георга IV Бремель донашивал свою скуку и свои костюмы на континенте в должности английского консула. Английский король, проезжая через маленький французский городок, пригласил Бремеля в знак примирения к обеду в три часа дня. Бремель ответил, что он никогда не принимает пищи в эти часы. Примирение не состоялось, но ответ Бремеля вызвал в золотой молодежи Англии такое же восхищение, как его изысканные костюмы.

В этих мелких аристократических выпадах не было ровно ничего политического, и все же Байрон после первых головокружительных месяцев успеха «Чайльд Гарольда», вступив в большой английский свет, в первую очередь увлекся Бремелем. Длительным голодом, блюдечком риса, бисквитом и содовой водой Байрон изнурял себя в борьбе с наследственной тучностью и, достигая успеха, делал вид, что он устанавливает новую моду. Здоровый аппетит английских аристократов был серьезно поколеблен на Званых обедах, когда, пренебрежительно цедя сквозь зубы, молодой, стройный лорд отказывался от какого-нибудь фешенебельного блюда со словами: «Благодарю вас, я никогда не ем этого блюда». Все эти мелочи, все эти нелепые пустяки, характеризующие праздное общество, захватили досуги Байрона после первых месяцев успеха. Совершенно не иронически и без аффектации Байрон сказал однажды, что он предпочел бы стать Бремелем, скорее чем Наполеоном.

Но назревала другая ссора с миром. Байрон не успел сделаться Бремелем и, восхищаясь автором «Ватека», не пошел по пути волшебной сказки. Лондон, город страшной нищеты и невероятных колониальных богатств, был все-таки столицей страны, в которой обитало десять миллионов жителей. На севере была Шотландия, уже давно расставшаяся со своей самостоятельностью. Там насчитывалось около двух миллионов. Ирландия, которая ни на минуту не забывала о вековой вражде к англичанам-завоевателям, имела население в пять миллионов, из которых искусственно насажденные землевладельцы и чиновники были преданными гражданами Соединенного королевства. Все остальное население этой страны кипело и бушевало, а в тот год, к которому относится наш рассказ, Ирландия представляла собой бочку с порохом. В Лондоне жила десятая часть английского населения. Это был самый населенный город тогдашней Европы. И подобно тому, как десять лордов владели почти всей территорией лондонского центра, так и девять десятых земель Соединенного королевства принадлежали всего лишь десяти тысячам землевладельцев Англии. Английские кредитки ничего не стоили, несмотря на парламентский билль о принудительном паритете. И если в первой главе читатель нашел описание рабочих волнений, то мы могли бы дать материал и о крестьянских беспорядках Англии, возникавших каждый раз при выселении обедневших фермеров или при помещичьем об'явлении о взимании арендной платы по курсу без паритета, причем этот денежный лаж между помещиком и мелким арендатором, лаж грабительский, всегда кончался победой помещиков.

В этих условиях такой богато одаренной натуре, как Байрон, с его бедным наследством и протекающими потолками родового замка, довольно трудно было удержаться на почве влечения к дендизму или подражания Бекфорду. Его влекли другие интересы, другая борьба.

В борьбе с действительностью

Казалось, что светские успехи вскружили голову Байрону, казалось, что с момента своей последней речи в парламенте он решил не возвращаться к политике. Все его политические выступления были столь же благородны, сколь безуспешны. Как мы уже говорили, он выступал второй раз в палате лордов, добиваясь элементарных прав для ирландских католиков, сражающихся на фронте бок-о-бок с протестантскими бриттами. Он очень остро говорил о привилегированном положении специальных протестантских школ, о способе пополнения их детьми в принудительном порядке на всей территории Ирландии. Он подчеркивал, что Англии XIX века в вопросе религиозной розни ведет себя так же, как Франция XVII столетия в лице Людовика XIV с его драгонадами, когда драгунский постой в поселке превращал этих миссионеров в сапогах со шпорами в главный фактор «добровольного» перехода гугенотов в католичество.

Речь Байрона была раскрытием огромного преступления сент-джемского кабинета. Он говорил: «Монтескье по поводу английской конституции заявил, что ее прототип можно найти у тацитовых германцев. А я добавлю, что английская система протестантских школ заимствована у цыган, ворующих детей с целью вымогательства. Эти школы пополняются, как полки янычар во время больших наборов султана Амурата или цыганские таборы наших дней, путем выкрадывания ребенка». Горячая речь Байрона не имела никакого успеха.

Третье выступление Байрона в палате произошло 1 июня 1813 года. Байрон, как нарочно, суживал темы своих речей. Если первая речь говорила об угнетении огромного человеческого коллектива, об эксплоатации трудящихся, а вторая — о религиозном изуверстве в применении к порабощенной Ирландии, то третья была защитой голоса единичного человека — Картрайта, подвергшегося нападению и остракизму только потому, что он осмелился подать проект о реформе избирательного закона. Проект не только не был допущен к рассмотрению, но сам автор подвергся аресту и оскорблению со стороны полиции и военного отряда. Интересен вывод, сделанный Байроном в своей речи: «Хотя петиция подписана только одним человеком, но факты, ею сообщаемые, таковы, что требуют расследования. Это не есть личное неудовольствие, а заявление, разделяемое множеством людей. Оказывается, что любой человек как в этих стенах, так и вне их, может подвергнуться дикому оскорблению и такому же отказу в исполнении своего священного долга — восстановить попранную конституцию нашей страны в той части, которая предоставляет гражданам право петиции к парламенту о реформах».

Это было последнее парламентское выступление Байрона. После этой речи Байрон не возвращается к политической деятельности в палате лордов, и на этом биографы обыкновенно заканчивают обзор его политической деятельности. Мы не можем этого сделать. Если сам Байрон говорил о том, что речь в защиту ноттингемских ткачей является «предисловием» к «Чайльд Гарольду», то мы, в свою очередь, имеем право всю последующую литературную деятельность поэта на территории Англии рассматривать как отчетливую реакцию на лондонскую действительность, хотя восточный колорит и тематика поэм, вышедших с 1811 до 1816 года, как будто говорят обратное. Личность Байрона чрезвычайно многогранна. Лондонские светские успехи и его бурное увлечение светской жизнью могут быть, конечно, связаны с личным разочарованием Байрона в парламентской деятельности. Но совершенно невозможно согласиться с большинством биографов, которые считают, что литературный успех и светские увлечения отбили у Байрона окоту заниматься политикой.

Байрон никогда не был революционером в нашем смысле слова. Он никогда не был последовательным в развертывании программно-политических взглядов, он никогда не забывал о преимуществах своего дворянского происхождения. В некоторых моментах его индивидуального политического бунта без сомнения проглядывает требование лорда простить ему неуважение к закону. Однако мы имеем основание утверждать, что, отказываясь от парламентской деятельности, Байрон не только не чуждался политических интересов, но воспринимал политическое бытие Англии и Европы с той поразительной остротой наносил такие беспощадные удары по общественному быту и морали, что это гораздо больше, чем парламентские выступления, ставило великого английского поэта в резкую оппозицию к господствующим классам.

Байрон в своем индивидуальном бунте заново пересматривал всю совокупность проблем, связанных с местом человека не только в обществе себе подобных, но и в мире. Отсюда биологический ужас небытия и ощущение астрономического холода междузвездных пространств. Социально обусловленная и индивидуально пережитая разочарованность воплощается в космические образы до такой степени, что упадочные переживания Байрона приобретают иногда болезненный, патологический характер и в эти моменты доводят его сознание до распада. В качестве производной от этих настроений возникает та неудержимость порывов Байрона-человека, которая так омрачает фигуру Байрона) — поэта. Стремление ввести в какие-то пределы хаос собственных чувств чередовалось у Байрона с безудержным стремлением выйти за пределы не только общественной морали, но и тех границ, которые в целях самосохранения ставит себе каждый здоровый человек.

Стоустая молва о знаменитом путешественнике, блистательном поэте сделала Байрона предметом повышенного интереса к нему светских женщин Лондона. Одна из них, именно Каролина Лемм, надолго задержала внимание поэта. Отношения с Каролиной Лемм не принадлежали к числу серьезных связей. Они носили на себе все черты легкости, хрупкости и неустойчивости. Быть может предчувствие непрочности этих отношений заставило Каролину, влюбленную издали в поэта Байрона, отказаться от встречи с Байроном-человеком. Каролина Лемм самым резким образом оскорбила Байрона отказом от знакомства, когда неосторожная подруга сделала эту попытку. В салонах леди Мельбурн и леди Холланд последующие встречи были все-таки неизбежны. И вдруг неожиданный визит: Каролина Лемм в костюме Королевского пажа сама врывается в жилище поэта. Если первые встречи нравились Байрону, то последующие доводили его до бешенства, — когда этот паж стал появляться в парламентских коридорах, на лестницах общественных зданий, преследуя, нагоняя и окликая свою жертву. Байрон всячески стремился уйти от этой женщины. Он вовсе не собирался ссориться с ироническим и благодушным полковником Леммом — супругом Каролины. Он не собирался вступить в супружество с разведенной светской дамой; кроме того он уже давно находил больше удовольствия в обществе леди Френсис Вебстер и леди Оксфорд. На помощь Байрону выступила зоркая престарелая леди Мельбурн, считавшая своей, обязанностью по мере надобности то устраивать ссоры, то мирить врагов, но главным образом устраивать союзы сердец. В нужный момент леди Мельбурн решила спасти Каролину Лемм от семейного скандала, спасти полковника Лемм от ухода жены, спасти Байрона от опасного непостоянства, тем более, что ей удалось выведать затаенные мысли Байрона, боящегося обширности своей человеческой свободы и искавшего «милого вожатого», как он по неосторожности в беседе с леди Мельбурн назвал «женщину, которая могла бы стать его женой». Перед невесткой леди Мельбурн, Каролиной Лемм, внезапно возникает необходимость поездки в свое ирландское имение.

Перед этим Каролина Лемм от имени леди Мельбурн передает на суждение Байрона, без ведома автора, стихи некой молодой особы Анны Изабеллы Мильбенк и добивается мнения Байрона об ее творчестве. В мае 1812 года Байрон пишет Каролине Лемм следующее письмо: «Дорогая моя леди Каролина! Я прочел со вниманием стихотворения мисс Мильбенк. В них фантазия и чувство настолько хороши, что если немного практики, то появится навык и легкость выражений. Она бесспорно необыкновенная девушка. Кто мог бы подумать, что под этой спокойной внешностью таится такая сила и таксе разнообразие мысли? Однако я полагаю, что мисс Мильбенк нет необходимости выступать в качестве писательницы. Я вообще не считаю похвальным печатание произведения ни для мужчин, ни для женщин, я сам нередко стыжусь этого, хотя вы и не поверите мне. Но я без колебания говорю вам, — она обладает той мерой таланта, который может вырасти, если она будет его растить. Она может получить известность. Только что был здесь один из моих друзей (пятидесятилетний писатель… нет, нет не Роджерс). Под стихами нет подписи, я показал их моему другу. Его похвалы превышают даже мои». Письмо заканчивается своеобразным абзацем: «Я не питаю желания ближе познакомиться с мисс Мильбенк, она слишком хороша для падшего духа. Она больше нравилась бы мне, если бы меньше были ее совершенства».

Разрыв с Каролиной Лемм произошел. Через несколько лет эта покинутая женщина едва не стала писательницей. Она изобразила своего вероломного любовника в романе «Гленервон», причем осталась верна своему характеру. Герой, пожиратель сердец, он, конечно, мрачный, пиратообразный. Но каждая строчка Каролины Лемм, даже там, где она стремится ненавидеть Байрона, дышит настоящей любовью и говорит скорее о милых и детских чертах самого автора, чем о дурных свойствах изображаемого героя. Недаром, когда враги предполагали выпустить итальянское издание «Гленервона», а друзья хотели помешать этому выпуску, Байрон не только не помешал, но предложил издателю денежную помощь.

Что касается мисс Мильбенк, то она, не сделавшись знаменитым поэтом, в январе 1815 года сделалась женой Байрона. Этому предшествовал ее отказ на первое предложение со стороны Байрона. Легкость, с какой Байрон перенес этот отказ, убеждает нас в том, что он, как человек сильный, нашел наилучшую форму самоубеждения: он определил себя, как виновника отказа мисс Мильбенк. Письма тогдашнего времени полны уверений в том, что Байрон не считает себя достойным всех совершенств мисс Анабеллы. Он не только писал это, но он старался поведением доказать, что он действительно недостоин мисс Мильбенк. Он писал о себе в записках, которые называл «отрывочные мысли»: «Я любил общество денди, они всегда были очень предупредительны ко мне, но они недолюбливают литературу и делали неоднократно госпожу Сталь, Льюиса и других предметами жестокой мистификации. Сам я в молодости был склонен к дендизму и хотя рано отстал от него, но в двадцать четыре года у меня было еще достаточно старых привычек, чтобы примирить с собою дендизм. Я азартно играл, пил, играя, добился университетского диплома и вел очень рассеянный образ жизни. Я не был педантом, мне чуждо властолюбие, я мирно уживался со всеми денди. Я был почти со всеми знаком, они меня избрали членом великолепного Вотьеровского клуба, несмотря на то, что, кажется, я был у них единственным представителем презираемого литературного мира».

Продолжая вести светский образ жизни, Байрон встречался с трагическим актером Кином, с Вальтер Скоттом, с поэтом Роджерсом и очень сошелся с оратором и драматургом Шериданом. Невидимому колебания между двумя житейскими планами достигли своего апогея именно в этот год, после отказа мисс Мильбенк. Опять была сделана попытка оборвать мирное течение жизни-и броситься в чужие страны. Корабль «Бойн» уходил в дальнее плавание; Байрон выхлопотал себе разрешение на офицерскую каюту. Сохранилось письмо, в котором он назначает секретарю адмиралтейства последним сроком выезда «субботу». Но многие субботы прошли, а Байрон все оставался в Лондоне, ведя рассеянный образ жизни, — по одним биографическим сведениям, — заканчивая ориентальные поэмы в качестве послесловия к восточным мотивам «Чайльд Гарольда», — по другим биографическим сведениям. Очевидно, и то и другое характеризовало этот период жизни Байрона. И не только это, — необходимо отметить, что чередование светских безумств и поэтического творчества имело какой-то закономерный характер, и остается только удивляться слепоте некоторых биографов, которые не сумели или не желали отметить острых политических разочарований, приведших Байрона к таким конфликтам внешнего порядка, которые повлияли если не на его литературное творчество, то во всяком случае роковым образом сказались на его житейских обстоятельствах.

6 марта 1812 года в газете «Morning Chronicle» без подписи появились восемь строчек, обращенные к «Плачущей: девушке». Эти стихи звучали так:

Плачь, дочь из рода королей!..
Плачь над отцом твоим и над твоей страною.
О, если б ты могла омыть слезой одною
Позор отца и бедствия людей!..
Плачь… Пусть в глазах твоих печальных и святых
Прекрасная заря для родины блеснет,
И в светлом будущем за каплю слез твоих
Улыбкою отплатит твой народ!..

Политический характер этого отрывка был разгадан сейчас же. Номера газеты быстро разошлись по Лондону, и стихи в переписанном виде ходили по рукам. Весь Лондон повторял их наизусть, единогласно считая их автором Томаса Мура. Основанием к этому было не только ирландское происхождение Томаса Мура, но главным образом, его написанное в девятнадцатилетнем возрасте «Обращение к ирландскому народу», в котором молодой Мур с величайшим презрением клеймит английскую национальную партию и считает Англию «страной преступников против Ирландии». Никто не сомневался в том, что речь идет о принцессе Шарлотте, дочери принца-регента и Каролины Брауншвейгской. Судьба этой молодой девушки была широко известна. Ребенком она узнала немало печали, боялась отца так же, как боятся дикого животного. Разлученная с матерью и находясь все время во дворце, принцесса Шарлотта имела возможность слышать и знать больше, чем королевские министры, особенно потому, что ее присутствию не придавали никакого значения и отец при ней не стеснялся.

Через четыре дня после появления стихов, когда в лондонском обществе слишком громко заговорили о происшествии, вызвавшем слезы принцессы Шарлотты, в газете «Курьер» появилось неуклюжее «политическое извещение», Которое описывало «происшествие в Карлтон Таузе» 22 февраля: «Общество состояло из принцессы Шарлотты, герцогини Йоркской, герцогов Йоркского и Кембриджского, лордов Мойра, Эрскина, Лодерделя и господ Адамса и Шеридана. Принц-регент выразил свое удивление и неудовольствие поведением лордов Грея и Гренвиля. На это лорд Лодердель с недопустимой при дворе свободой заметил, что вышеназванные лорды не одиноки, а имеют многочисленных политических сторонников, и что лорд Лодердель сам присутствовал при составлении ответа на письмо принца-регента герцогу Йоркскому, предписывающее об'единение управления Ирландии и Англии, что лорд Лодердель участвовал в протесте и вполне одобряет мысли лордов Грея и Гренвиля. Принц был глубоко огорчен словами лорда Лодерделя, а принцесса Шарлотта, видя его волнение, опустила голову и залилась слезами, после чего принц-регент обернулся и просил присутствовавших дам удалиться».

Из этого неуклюжего сообщения жители Лондона могли понять всю важность и серьезность, какую придали в правительстве восьми строчкам безвестного стихотворца. Но вместо успокоения началось такое обсуждение подробностей происшествия во дворце 22 февраля, какое привело к полному установлению истины: Гренвиль написал возражение на приказание принца-регента уничтожить всякие признаки самостоятельности Ирландии; принц-регент, встретив Лодерделя на вечернем приеме, набросился на него с руганью как на участника протеста. Лодердель не растерялся и стал возражать. В ответ на это принц Георг закричал на него, обещая крутой поворот в сторону еще большей реакции, и повидимому жесты принца-регента, всегда нетрезвого и возбужденного, Настолько перепугали собравшихся, что принцесса Шарлотта, всплеснув руками, зарыдала. Будущий король Англии бросился на дочь с кулаками, и принцесса Шарлотта, быстро вбежав в большую залу, поразила танцующих гостей своим раскрасневшимся лицом, смятенным видом и слезами.

В Лондоне начались усиленные поиски автора стихов, посвященных «Плачущей девушке». Газета не выдала Байрона, быть может потому, что сама не знала автора. Томас Мур сумел во-время отказаться от авторства, а когда друзья Байрона напали на верный след и один из них прямо обратился к нему с письмом, Байрон ответил очень красноречивой фразой: «Не я писал эпиграммы, которые вы мне приписываете, но если бы мне пришлось выступить бомбистом, то, уверяю вас, мои бомбы полетели бы в голову принца-регента». Опровержение в достаточной степени сильное, после которого никто уже не сомневался в авторстве Байрона, и первое маленькое выступление против королевского дома несомненно положило начало большим преследованиям поэта.

Ежегодно правительство Англии, как писал Байрон, «выпекало пирожки», то вроде закона «о вредных и мятежных сочинениях», в котором говорилось, что «всякий человек, с мятежным намерением распространяющий устно или письменно какие-либо слухи, слова, сочинения, совершает преступление. А возбуждение дурных чувств в отношении к королю, к законам страны, к палате парламента подлежит суду». Не менее красноречивым был закон о митингах: «Ни одно собрание более чем в пятьдесят человек не может состояться без разрешения местных властей. Представитель местной власти обязан присутствовать на таком митинге и наблюдать, чтобы ничего не произносилось против короля, министров парламента и законов страны. Кто заговорит так, — да будет арестован. Кто митинг превращает в волнение, — да будет из'ят. Собрание, ведущее себя бурно, — да будет разогнано применением вооруженной силы. Происшедшие в таких случаях убийства не возлагаются на ответственность местных властей».

Характерно для тогдашней Англии это об'единение парламента и правительства и противопоставление этого об'единения всему остальному населению страны. Это станет понятным, если вспомнить, на основе какой избирательной системы созывалась английская палата общин. Существовали города и графства, в которых основная масса населения не знала, что такое избирательное право. В Эдинбурге — главном городе Шотландии — с населением около девяноста тысяч человек только семьсот граждан имели избирательные права. В Ноттингеме из тридцати тысяч жителей только двадцать человек обладали избирательными правами. Конечно, при таких условиях состав парламента с его секретными комитетами и комиссиями был в огромном большинстве верным пособником королевской полиции. Если билль о казни рабочих, против которого выступил Байрон в 1812 году, был временно задержан, то в 1814 году он прошел без затруднений.

В 1811 году Байрон еще до своего первого парламентского выступления написал ответ двум лордам, требовавшим смертной казни рабочим:

Лорд Эльдон, прекрасно; лорд Райдер, чудесно!
Британия с вами как раз процветет.
И Гоксбери с Горроби правят совместно.
Лекарство поможет, но раньше — убьет.
Ткачи-негодяи готовят восстанье:
О помощи просят. Пред каждым крыльцом
Повесить у фабрик их всех в назиданье!
Ошибку исправить и — дело с концом.
В нужде, негодяи, сидят без полушки,
А пес, голодая, на кражу пойдет.
Их вздернув за то, что сломали катушки, —
Правительство деньги и хлеб сбережет.
Ребенка скорее создать, чем машину,
Чулки — драгоценнее жизни людской,
И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.
Идут волонтеры, идут гренадеры,
Полков двадцать два — на мятежных ткачей,
Полицией все принимаются меры,
Двумя мировыми, толпой палачей.
Из лордов не всякий отстаивал пули,
О судьях взывали. Потраченный труд!
Согласья они не нашли в Ливерпуле,
Ткачам осуждение вынес не суд.
Не странно ль, что если является в гости
К нам голод, и слышится вопль, бедняка, —
За ломку машины ломаются кости,
И ценятся жизни дешевле чулка?
А если так было — то многие спросят:
Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят, —
Лишь петлю на шее спешат затянуть?{«Morning Chronicle».}

Это стихотворение было напечатано тогда же, без имени автора. Теперь оно было переписано и в тысяче списков ходило по рукам.

Политические выступления Байрона вступали во все более резкое противоречие с его собственными житейскими намерениями, и это не могло не повлечь за собой нового разлада с обществом накануне такого значительного шага, каким являлось намерение Байрона жениться в Лондоне, т. е наиболее тесно связаться с целым рядом неприятных бытовых явлений английской жизни. Байрону казалось, что он, повторяя свое предложение Анабелле Мильбенк, находит «милого вожатого» и в этом очень гармоническом существе будет иметь зеркало своих собственных лучших свойств без своих пороков. Он очень мало считался с теми неизбежными свойствами лицемерия и ханжества, бытовых предрассудков, которые характеризовали идиотически тихую, неподвижную, самодовольную английскую семью. Он не хотел считаться с целым рядом условностей, отличавших общество, с которым он был связан своим рождением и с которым намерен был связать свою будущую жизнь.

Насколько смело нарушал он эти условности, видно из следующего факта: публицист и поэт Ли Хент и его брат Данон Хент, издатель журнала «Икземинер», занимались на страницах своего журнала тем, что преподносили населению Англии перевод на общепонятный простонародный язык милой и старой Англии трудно понимаемые статьи газеты «Морнинг Пост», в которых продажное перо в лакейско-прихлебательском тоне писало статьи, посвященные принцу-регенту и реакционной политике Англии. Первоначально операции Ли Хента с этими статьями не внушали никаких подозрений, но чем дальше, тем больше внимание Лондона к этим статьям раскрывало глаза правительству Англии на пародийное значение статей Ли Хента. Ли Хент превращал хвалебные статьи регенту в такую нелепую и глупую шумиху, которая делала самый предмет похвал карикатурой. Похвалы целомудрию регента, его трезвости, его деловому образу жизни, его заботам о гражданах Сити вызывали хохот читателей. Ли Хент не довольствовался простым усилением хвалебных характеристик, он вносил в статьи «Морнинг Пост» комментаторские вставки, которые были диаметрально противоположны самому смыслу утверждения этой газеты, или, пользуясь информацией «Морнинг Пост», Ли Хент приводил иллюстрации, которыми широко оповещал население Англии о реальном значении политики королевского правительства и секретных комитетов обеих палат. Последний номер «Икземинера» был конфискован за хвалебную оду принцу-регенту. Ли Хент попал под действие закона об оскорблении величества, и суд приговорил его к двухгодичному тюремному заключению. Байрон внимательно следил за английской прессой тогдашнего времени и отлично усвоил направление журнала Ли Хента, а когда издатель попал в тюрьму, Байрон, словно бросая вызов обществу большого света, несколько раз навещал поэта Ли Хента в тюрьме. Мало того, он демонстрировал свою симпатию к журналисту, т. е. к человеку «не из общества» и вдобавок журналисту, сидящему в тюрьме за оскорбление величества. Не желая воспользоваться чужой фамилией, Байрон имел дерзость получать внеочередной пропуск в тюрьму как член палаты лордов.

Все это стало известным, все это не могло не вызвать недовольства среди аристократического общества. Но система английского недовольства такова, что сказывается не сразу, а если сказывается, то не способом прямого выражения и не как следствие, вытекающее из причины, известной человеку, который испытывает кару недовольного правительства.

К этому времени относится еще более острое, сатирическое проявление ненависти Байрона к королю Георгу.

Опубликованное через пять лет после написания, это стихотворение нисколько не утратило своего политического значения. Документ этот полностью называется так:

«Стихи, написанные на случай, когда автор видел его королевское высочество принца-регента стоящим между гробницами Генриха VIII и Карла I в королевском склепе, в Виндзоре».

Священных уз попранием суровым
Известные, в гробницах здесь лежат
Бездушный Генрих с Карлом Безголовым.
Меж ними видит третьего мой взгляд:
Он жив, царит, вершит свои желанья, —
Во всем король он, кроме лишь названья.
Карл для народа, Генрих для жены
Тираном был, а в нем воскрешены
Те два тирана вместе: Смерть и Право
Напрасно в нем свой прах смешали, право!
Два царственных вампира, с'единясь,
Восстали вновь, и царствует их сила;
Бессильна смерть: извергла нам могила
Опять в лице Георга кровь и грязь.

В 1813 году появились новые произведения Байрона: поэмы «Гяур» и «Невеста из Абидоса». Через год вышли поэмы «Корсар» и «Лара».

Разрывая с мирной традицией «Чайльд Гарольда», Байрон теперь воспевает разбойника. Он трагически освещает центральную фигуру поэмы «Гяур», он завязывает узлы таинственных психологических сплетений героя, он заинтриговывает читателя поисками мотива глубоких страданий этой человеческой личности. Историки литературы дают всевозможные генетические толкования этой поэмы. Некоторые пытаются тему «великодушного разбойника» возвести к старой литературе профессиональных сказочников. Будто бы уже во времена римского императора Тевтиния Севера существовал прообраз байроновского Гяура в виде героя «Повести о разбойнике Феликсе». Исследователи могут найти немало остроумных догадок о том, что разбойники александрийского романа предвосхитили байроновского героя, или о том, что примирившиеся рыцари легенды «О круглом столе и короле Артуре», Валентин из «Двух Гаронцев» Шекспира, старый герой Шервудского леса Робин Гуд, а может быть даже и новая редакция «Робин Гуда» в виде «Нэда Лудда», наконец Карл Моор Шиллера и Гец фон Берлихинген Гете, — все благородные разбойники проложили дорогу байроновскому Гяуру-разбойнику и великодушному добровольному отверженцу человеческого общества. Во всяком случае необходимо установить одно, — что Байрон не занимался такими большими поисками и разбойник Феликс, времен римских императоров был ему неизвестен. Но ему была известна английская действительность, и сам он все больше и больше с ней ссорился. Не имея возможности ее преодолеть, он мужественно не хотел сдаваться и капитулировать. Одиночный бунт превращался в грустное сознание своей оторванности; отсюда мировая скорбь, побег от человеческого общества на лоно пустынной прекрасной природы, в чужие страны, хотя и там он не находил покоя. Однажды он писал: «Второго июля будет год, как мы покинули Альбион. Мне надоела моя родина, но я не нахожу страны, которую мог бы ей предпочесть. Я „влачу свои цепи“, не удлиняя их при каждом переходе. Я похож на того веселого мельника, который никого не любит и никем не любим. Для меня все страны одинаковы».

Этими чертами характеризуется герой новой байроновской поэмы. Но к этим чертам Байрон прибавил полную и бесповоротную отверженность и глубокий пессимизм. Единственным просветом в жизни Гяура была любовь к мусульманке, попавшей в рабство и казненной своим господином. Поэма рассказывает о мести Гяура, но не вскрывает полностью его характер и не рассказывает читателю о том, кто же сам этот Гяур. Едва успела появиться эта поэма, как к обычной светской болтливости присоединились не совсем обычные настойчивые слухи о том, что «Гяур» — автобиографическая поэма в гораздо большей степени, чем «Чайльд Гарольд». Там, где простой читатель восхитился бы полнозвучной музыкой пленительного байроновского стиха, там, словно по специальному заданию, началось с пристрастием чтение между строк. Слова Байрона:

Старик, ты смотришь на меня,
Как будто хищный коршун я.
Да, путь кровавый преступленья
И я прошел, как коршун злой…

были истолкованы как автобиографическая исповедь, а предисловие к «Гяуру», по существу совершенно невинное, породило злобную лондонскую сплетню. Злобную в силу полной своей неопределенности, позволявшей допускать любые истолкования.

Таким образом, к огромному успеху «Чайльд Гарольда», создавшему Байрону славу, теперь искусственно примешивали такое ядовитое, отравляющее любопытство, которое можно было об'яснить только ссорой автора с господствующей частью общества и злостной интригой довольно могущественного человека из правительственных сфер. С момента выхода в свет «Гяура» Байрон уже не мог избавиться от топота: «кто может поручиться, что эти вещи не случились с Байроном во время путешествия по Востоку?» И если романтический ореол производил впечатление на лондонских красавиц, то вместе с тем в набожных английских семьях и в правительственных кругах создалось предубеждение против автора. Байрон вынужден был писать дополнительные об'яснения к поэме хотя бы тем друзьям, которые были связаны с благожелательной славой поэта, в том числе поэту Роджерсу, которому поэма была посвящена, и Томасу Муру, на помощь которого он рассчитывал.

Следом за «Гяуром» появилась «Невеста из Абидоса». Поэма первоначально носила наименование «Зулейка». Абид, или Абидос, — это старый греческий город на азиатском берегу, в самой узкой части Геллеспонта. Против Абидоса на другом берегу возвышаются здания другого греческого города — Сеста. К этим местам старинной греческой территории приурочена история мифической любви Леандра и красавицы Геро. История двух молодых сердец, разлученных не только морской стихией, пленила Байрона. Свидания на другом берегу, затрудненные волнами широкого пролива, гибель Леандра, пренебрегшего опасностью и в бурю переплывавшего пролив, смерть Геро, не вынесшей тревоги и разлуки, — вот элементы древнего мифа о любви, преодолевающей препятствия. Уже Овидий в поэмах «Герои и героини» дал обработку этого греческого сказания; потом в VI столетии нашей эры, в так называемый «Железный век» классической литературы, поэт Мусей заново дал обработку сюжета разлученных любовников. И до и после Байрона европейская поэзия не раз возвращалась не только к сюжету, но даже к именам Геро и Леандра.

Байрон переживал творческую лихорадку. В четыре ночи закончил он первый набросок поэмы, а через две недели дал ее окончательную редакцию. Греческая Геро превратилась в красавицу Зулейку. Леандр превратился в Селима. Гжаффир-паша напоминает Али-Янинского пашу. Гжаффир-паша воспитывает племянника Селима, сына своего брата, убитого рукой Гжаффира, и не знает, что Селим является братом его собственной дочери Зулейки. На этой коллизии завязывается сюжетный узел байроновской поэмы, осложняющий старинный миф о Геро и Леандре. Если «Чайльд Гарольд» как целое произведение совершенно лишен сюжета, завязки и развязки, если «Гяур» обладает этими формальными качествами в незначительной степени и колоритная мощь Востока, так хорошо передаваемая Байроном, искупает, с точки зрения читателя, сюжетную неопределенность «Гяура», то в «Невесте из Абидоса» мы видим начало нового творческого пути Байрона. Сюжетные контуры выступают здесь резче и, несмотря на лихорадочную поспешность доработки, это новое произведение Байрона построено, с точки зрения композиции и сюжета, гораздо полнее, чем предшествующие.

«Невеста из Абидоса» опять вызвала неожиданное внимание к личной жизни Байрона. Словно выполняя чье-то задание, английская критика и публика великосветских гостиных выискивала в каждой детали указания на подлинные происшествия жизни Байрона. На этот раз предприятие оказалось безуспешным, разве только одно совпадение могло обрадовать смелых комментаторов, любителей читать между строк. Из писем Байрона 1810 года известно, что он сам по примеру Леандра переплывал Геллеспонт. Байрон был одним из лучших пловцов мира. Венецианские кузнецы на Лидо по воспоминаниям дедов рассказывали, что в Венеции жил англичанин-рыба, который часто переплывал с набережной Скиавано на Лидо, — это добрых два часа на поверхности воды. Вот единственное автобиографическое совпадение с «Невестой из Абидоса».

Личная жизнь Байрона в этот период была полна перемежающихся смятений и тревог. Барометр европейской политической погоды страдал от чрезвычайно резких перемен. Газеты приносили известия о крушении наполеоновского похода в Россию, о потрясающих событиях на других театрах войны. Злорадство английских газет, боязнь революционных идей, биржевые судороги, крушение рынков — все это неслось в каком-то страшном урагане событий, словно жизнь вступила в такую полосу, где трансформируются вчерашние формы. И действительно, мировой экономический кризис 1811 года уносил ежедневно тысячи жертв, и если английские суконщики-предприниматели иногда богатели, то только потому, что они брались поставлять обмундирование войскам Наполеона, находящимся в войне с Англией. Эти предприниматели не пострадали. Не было случая, чтобы между 1805 и 1825 годами в парламенте стоял запрос об этом явном предательстве.

Характерным проявлением тревоги Байрона были его повторные стремления уехать из Англии. В перерыве между окончанием одного произведения и началом другого Байрон все больше и больше метался и одно время серьезно решился навсегда уехать в Россию. Что тянуло его в эту страну? Какие свойства природы, политики, культуры могли нравиться Байрону в тогдашней Российской империи? На это мы не находим ответа, но несомненно, что крах Наполеона сделал для Байрона интересной Россию «как страну неограниченных возможностей». Но одновременно, очевидно, поэту хотелось ограничить собственные возможности. Он боялся своей свободы все больше и больше и потому момент возобновления переписки по почину Анабеллы Мильбенк он приветствовал с неожиданной для себя горячностью. Переписка приобретала все более и более дружеский характер.

Мисс Мильбенк, — дочь баронета Ральфа Мильбенк, довольно богатого человека, воспитывалась в набожной, очень лицемерной семье и все усилия воли направила к тому, чтобы усвоить себе идеалы старосветских помещиков — ханжеской и консервативной касты. Мисс Мильбенк старательно училась и, без критики воспринимая все правила английской морали, стремилась следовать им с таким же упорством, с каким она изучала математику, греческий язык, с каким писала стихи на библейские темы, почитала родителей, любила короля, была набожной христианкой без фанатизма, нарушающего правила хорошего тона. Вся молодость этой женщины прошла по дороге, проторенной дедами и родителями. Украшенная прилежанием в науках, вниманием к родителям и примерным поведением, она очень рано стала образцом для девушек своего круга. Родители, осчастливленные этим «полевым цветком», как они называли дочь, вряд ли могли заметить, как в этом педагогическом изделии «добродетельная» воля опресняет, гасит и стискивает до омертвения те естественные колебания чувств, воли и характера, которые возникают у любого человека при первых его конфликтах с противоречивой действительностью. Те формулы социальной и индивидуальной морали, которые являлись маскировкой англичан тогдашнего века, позволявших себе многое, лишь бы это многое было шито и крыто, были восприняты дочерью баронета Ральфа не как условные, а как обязательные установления. Мисс Мильбенк хорошо говорила и писала. Она без малейших колебаний считала английскую действительность за единственно возможную. С изящной покорностью она принимала установленные богом и королем формы жизни и механически повторяла сотни и тысячи красивых вычитанных мыслей.

Байрон не чувствовал никакого скрипения в этом прекрасном человеческом механизме, который в письмах пленял его красивыми фразами, логически ясными мыслями, наивной чистотой чувств, — одним словом, таким количеством совершенств, что автор «Чайльд Гарольда» начал серьезно верить в спасительность своего союза с Анабеллой Мильбенк. Мисс Анабелла вряд ли хорошо знала сама себя. Где-нибудь во Франции юная буржуазка, воспитанная в монастыре, так же долго носит в себе покорность словесным формулам морали, но, сбитая своим темпераментом и житейскими соблазнами, она быстро идет по пути собственных влечений, оставляя нетронутой всю фальшивую словесность монастырских нравоучений. Кокотка уживается с пиэтисткой. Католичка с куртизанкой. В Англии такая девушка, как Анабелла Мильбенк, не на словах, а на деле сумела до времени погасить вспышки своего характера до полного омертвения каких бы то ни было побуждений, сумела овладеть игрой своих нервов, умертвить всякие признаки темперамента и целиком отдаться построению ловушки для будущего супруга. Поступки Анабеллы Мильбенк, продиктованные заурядными мещанскими побуждениями, для нее самой имели вид самоотверженного спасения погибающего поэта. Скромность, столь характерная для Анабеллы, превращала ее в девушку, похожую на компаньонку старой аристократки, на культурную Гувернантку герцогских детей, среди достоинств которой блистают такие редкие звезды женских добродетелей, как метафизика, подтверждающая истины религии, и математика, делающая ненужным домашнего счетовода или управляющего имением. Тихим благоразумием ясности и безмятежностью взгляда, как заманчивыми контрастами с собственным характером Байрона, она приковала внимание поэта.

Стоя на перепутье между карьерой бурного парламентского борца и дорогой поэта, Байрон и в том и в другом случае стремился к союзу с мисс Мильбенк, ослепленный надеждой найти в этом кротком и безбурном характере «ангела-хранителя». Байрон вместо ангела-хранителя увидел человека, полного глухого и жестокого сопротивления. Математика, метафизика, цитаты греческих поэтов и красоты женского стихотворства — все «полетело к чорту». Перед Байроном оказалась глухая каменная стена, которая все больше и больше принимала форму стены тюремной или комнаты дома умалишенных. Вся обширная переписка Байрона с мисс Мильбенк свидетельствует, до какой степени Байрон не понимал характера своей будущей жены. Вот, например, что он писал 29 ноября 1813 года.

«Никто не может воображать о себе меньше, чем вы, и быть менее самонадеянной, хотя очень немногие из моих знакомых обладают и частью оснований, дающих вам право на „превосходство“, которое вы так боитесь выказать. И я не могу припомнить ни одного выражения, употребленного вами за время нашей переписки, которое в каком-либо отношении уменьшило бы мое мнение о ваших дарованиях и мое уважение к вашим нравственным достоинствам. Вы очень несправедливы к себе, полагая, что „очарование“ разрушено нашим более близким знакомством. Наоборот, именно это общение убеждает меня в ценности того, что я потерял, или, вернее, чего я никогда не находил.

…Есть слух, что к вашему списку непринятых присоединился еще один, и мне его жаль, так как я знаю, что у него есть дарования, а его родословная может служить ручательством его остроумия и хорошего расположения духа. Вы производите прискорбное опустошение среди „нас, молодежи“. Хорошо, что в такое убийственное время — к тому же сейчас ноябрь — м-м де Сталь уже опубликовала свое средство против самоубийства. Я не читал его из боязни, как бы любовь к противоречию не заставила меня на деле опровергнуть то, что она утверждает».

В марте 1814 года Байрон делает заметку, за полгода до второго предложения: «Получил письмо от Беллы, Я на него не ответил. Я опять влюблюсь в нее, если не буду держать себя в руках». Из дальнейших писем становится очевидным, что «держать себя в руках» становилось все труднее и труднее.

События мировой истории развертывались, как гигантская трагическая панорама. Миллионы солдатских сапог истоптали Европу. Сожженные посевы, разрушенные города и ни одной семьи без потерь. Границы государств, перебегающие, как живые змеи, меняющие очертания гигантских населенных площадей, англо-американская война, которую англичане окрестили «братоубийственной», и страшный склеп, — мертвый и сумрачный, — склеп политической реакции сузил горизонты человеческой мысли и человеческих стремлений до пределов подземной тюрьмы. Падение Наполеона не принесло с собой возвышения фунта стерлингов, а огромные тюки фальшивых ассигнаций французских, русских и всяких других, которыми Англия наводнила европейские рынки, внезапно стали наводнять коридоры английского банка. Общество Лондона в эти годы испытывало минуты, часы, недели и месяцы судорожного безумия, когда кары и репрессарии сыпались на головы беднейшего населения и все резче обозначалась теневая черта между дворцами пэров Англии и коттеджами разбогатевших военных поставщиков, с одной стороны, и лондонскими трущобами, где в притонах и подвалах десятками тысяч гибло молодое поколение английской бедноты — с другой.

Байрон не принадлежал к числу отвлеченных поэтов, наоборот, он обладал той степенью полной восприимчивости жизни, которая является обязательным свойством гения, и кажущиеся мотивы отхода от английской действительности в тех произведениях, которые характеризуют лондонский период творчества Байрона, на самом деле только подтверждают то обстоятельство, что Байрон эту действительность знал и чувствовал ее остро, Отсюда усиленные поиски не только новой житейской дороги, но и новых творческих путей.

В январе 1814 года вышел в свет новый шедевр Байрона — поэма «Корсар». В предисловии автор пишет о себе в третьем лице: «Корсар явился в свет в 1814 году, а написан автором в минувшем декабре в течение двух недель. Поэт писал с увлечением и внес в свое творение очень многое из жизни».

Не так легко понять эту неопределенную фразу, но когда первое издание разошлось к вечеру того же дня, как только появилось в магазине, то немедленно вышло второе, в котором действительно отразилось нечто «внесенное из жизни». Это было открытое повторение восьми строчек, посвященных «Плачущей девушке».

Удар был настолько точен, что 18 февраля 1814 года Байрон записал в дневнике: «С газетами сделалась истерика, а город пришел в неистовство от моего признания авторства и от перепечатки восьмистрочного моего стихотворения».

Действительно, не было ни одной газеты, которая тоном более или менее резкого осуждения не отмежевалась бы от дерзкого поэта. Байрона обвиняли в государственной измене. Подкупленная журналистика и добровольно раболепная пресса, как по сигналу, в один голос ругали поэта. В журналах появились пародии на байроновские поэмы, поэт был развенчан, и травля началась. Был пущен слух о парламентском запросе, слух неосновательный, ибо всем было ясно, что нельзя запрашивать о стихах Байрона, не затрагивая скандального происшествия во дворце.

«И все это из-за толю, — писал Байрон, — что сливочный пирожок оказался с перцем, как говорит Бардедин в сказках Шехерезады. Разве я не чудотворец, если всего только восемь моих маленьких строчек породили восемь тысяч газетных статей!»

Поиски примирения. Женитьба

Несколько слов из дневника Байрона, написанных после известий об отречении Наполеона:

«19 апреля 1814 года.

…Я не буду больше вести дневников, но чтобы воздержаться от возврата к этим воспоминаниям, я вырываю оставшиеся белые листы этой тетради. Я пишу…

…Бурбоны возвращены. Долой разум. Я долго презирал себя и людей, но никогда еще это презрение не доходило до той степени, как сейчас: я плюю в лицо всем моим собратиям по планете. О, дурак, я сойду с ума!»

Этими яростными строчками действительно кончался большой период жизни Байрона. Возвращение Бурбонов вызвало в нем смятение и напряженную ярость.

Политика «священного союза», об'явившего восстановление «законных» властей, охрану монархического и религиозного принципов в Европе, восстановление церковного и политического авторитета дореволюционного мира, а в качестве программы и тактики — уничтожение не только революционных, но и просто либеральных идей, истребление очагов заразы повсеместно, — все это было декларативным закреплением крутого поворота в сторону сумрачной и мертвой реакции, охватившей Европу.

Каково было отношение Байрона к фигуре Наполеона? При ответе на этот вопрос биографы имеют обыкновение примешивать к суб'ективным байроновским оценкам элементы его зависимости от шовинистической аристократии. Надо сказать, что в такой многогранной душевной организации, какой обладал Байрон, в разные периоды отношения его к Наполеону приобретали разную эмоциональную окраску. Но основная оценка Наполеона как тиранической и деспотической фигуры у Байрона была резко отрицательной. «Ода к Наполеону», написанная при известии о низвержении императора, свидетельствует об этом с непререкаемой ясностью. Приводим заключительные строфы этой оды{В переводе В. Брюсова.}.

Но низкой жаждой самовластья
Твоя душа была полна.
Ты думал: на вершину счастья
Взнесут пустые имена!
Где ж пурпур твой, поблекший ныне?
Где мишура твоей гордыни:
Султаны, ленты, ордена?
Ребенок бедный! жертва славы!
Скажи, где все твои забавы?
Но есть ли меж великих века,
На ком покоить можно взгляд,
Кто высит имя человека,
Пред кем клеветники молчат?
Да, есть! Он — первый, он — единый!
И зависть чтит твои седины,
Американский Цинцинат!
Позор для племени земного,
Что Вашингтона нет другого!

He надо забывать, что незадолго перед этим закончилась англо-американская война за независимость Соединенных штатов. «Колония отпала от метрополии» и почувствовала себя гораздо менее великобританской, чем даже любая область Германии. Мы приводим эти сообщения только для доказательства того, что оценка Наполеона у Байрона исходила вовсе не из шовинистического злорадства английского штаба противобонапартовских коалиций, ибо восхищение Вашингтоном и американской демократией для английского лорда тогдашнего времени было не только явлением антипатриотическим, но и небывалым по дерзости.

Наполеон попал в пасть к англичанам, и от его прежнего высокомерия не осталось и следа. «Ваше королевское высочество, — писал он принцу-регенту, — я — жертва борьбы партий, раздирающих мою страну, я — жертва вражды великих держав Европы, я бесповоротно расстаюсь со своей политической карьерой. Подобно Фемистоклу, устремившемуся на свет очага, я прибегу к очагу народа Британии. Я бросаюсь под защиту законов вашей страны. Я прошу, чтобы защитили меня вы, ваше королевское высочество, как самый могущественный, самый стойкий и самый благородный из моих врагов».

Это письмо, конечно, не могло вызвать симпатий Байрона, но еще менее вызывали в нем симпатию торжествующие стихи Томсона после того как Наполеон, бежавший с Эльбы, был разбит в битве при Ватерлоо, а французские банкиры отказали разбитому императору в миллионах на новый набор войск.

В стиле старого народного гимна Томсон писал:

«Когда по слову творца и зиждителя миров Англия возникла в утренней заре из лазурных вод океана, ангелы-хранители этой страны огласили воздух хоралом: „Царствуй, Англия!“ Будь царицей океанских вод, вовеки веков англичане будут выше других наций, и народы мира всегда покорно пойдут под игом твоей власти. Великобритания, будь великой страной! Да всколосятся твои нивы, зазеленеют твои луга, да процветет богатая торговля со звоном золота в банках и торговлях твоих городов».

Однако и этот сливочный пирожок оказался с перцем. Наполеон нанес огромный ущерб английской торговле, и надежды английских предпринимателей на немедленный результат падения Наполеона оказались преждевременными. Использовав период блокады, английские конкуренты в достаточной степени укрепили свою торговлю на прежних английских рынках. Общая атмосфера Англии была напряженной, так как, несмотря на все надежды английской буржуазии и английского крупнейшего землевладения, взрыв пауперизма становился грозным фактором. Парламентская борьба была напряжена: виги представляли интересы промышленной буржуазии, торговли и наиболее стойких представителей мелкой буржуазии. Они выступали сторонниками мира и внутренней уравнительной политики, в то время как тори, лидеры которых были закоренелыми врагами не только идей французской революции, но даже элементарного буржуазного либерализма, выступили с новой программой истребления в зародыше каких бы то ни было очагов социальной реформы. Будучи представителями крупнейшей земельной аристократии, они оказывались в полной зависимости от барышей хлебной торговли. Наступивший год был годом ожесточенной борьбы по вопросу о свободной торговле хлебом. В годы наполеоновских войн на всей территории Европы стояли чрезвычайно высокие хлебные цены. Наполеоновская блокада повысила эти цены на территории Англии. Падение Наполеона и появление иностранного хлеба на английском рынке грозило ториям разорением. Они провели закон, облагавший иностранный хлеб крупнейшей пошлиной, и наконец добились запрещения хлебного импорта, если цена английского хлеба будет ниже во шиллингов за четверть, т. е. 36 франков за гектолитр!

Но внутрипарламентская борьба никак не затрагивала интересов масс населения. Вот почему в продолжение четырех месяцев 1816 года не переставали поступать в адрес палаты общин петиции с сотнями тысяч подписей, требовавшие устранить злоупотребления самого парламента с продажей хлеба. Чрезвычайно характерна петиция Лондонской корпорации. Она прямо пишет: «Злоупотребления являются следствием того, что вы, господа члены парламента, в огромном большинстве продажны и доступны подкупу. Будучи продажными, господа члены парламента незаконно получили депутатские места в палате общин, и посему нынешний состав парламента никак не может считаться представляющим действительные интересы населения Соединенного королевства. Нет правильной системы выборов, а посему достодолжный контроль над слугами короны не может быть осуществлен, в особенности в нынешний год, когда палата общин заняла положение прислуги у министерства».

Уже за год перед этим в Лондоне и в крупных городах Англии были произведены обыски и тайные аресты. Были найдены трехцветные знамена французской революции, склады оружия. Протоколы отмечают в числе опасных находок стихотворения Байрона, написанные на политические темы.

Помимо прямых указаний, полученных из этих стихов, английская тайная полиция имела широкую возможность ознакомиться с политическими воззрениями Байрона и другим способом. Во всех политических клубах Англии были провокаторы и шпионы. В один из Спенсианских клубов, названных по имени Томаса Спенса, автора «Социальной утопии», вошел некий Кестель, сразу привлекший к себе симпатии английских клубменов необыкновенной широтой своих политических взглядов, смелой антиправительственной агитацией, ироническими отзывами о принце-регенте и министрах. Он оказался шпионом секретного правительственного кабинета. В течение двух лет он с легкостью произвел регистрацию всех мыслителей и деятелей Англии, настроенных критически, собрал не только печатные революционные листки, не только стихи Байрона, ходившие в рукописных копиях, но и сам выступил в качестве автора антиправительственных прокламаций. Ему принадлежит идея и осуществление кровавой уличной перестрелки 1816 года; эта провокация Кестеля была раскрыта, после чего он скрылся.

10 апреля Байрон записал в дневнике: «Сегодня целый час занимался боксом; потом написал „Оду к Наполеону“.» Прошло несколько дней. Байрон писал своему издателю Меррею: «Лучше не ставить моего имени на нашей „Оде“». — Это не помогло. Аноним Байрона был разоблачен немедленно, и Томас Мур, незадолго перед этим получивший письмо Байрона о том, что поэт навсегда порывает с литературной деятельностью, написал письмо Байрону: «Удалось ли вам видеть „Оду к Наполеону Бонапарту“? Я подозреваю, что ее сочинили: или Фитц Джеральд или Розметильд. Эти могучие артистические изображения всех тиранов, предшественников Наполеона, заставляют меня признать автором Розметильда, но с другой стороны — откуда этакое мощное разумение истории? Желаю знать, что; вы об этом думаете, ибо есть у меня друзья, настойчиво утверждающие, что это сочинение принадлежит перу известного автора „Странствований Чайльд Гарольда“. Это, конечно, заблуждение, они меньше меня начитаны в творениях и Джеральда и Розметильда, а кроме того они, видимо, позабыли, что вы два месяца тому назад поклялись ничего больше не писать много лет».

Простой список членов кассы взаимопомощи, найденный у рабочего, немедленно влек его к суду. А что такое представляли собой тогдашние суды Англии, мы видим из слов радикала Френсиса Плеса, который был не только предпринимателем либерального пошиба, но и другом одного из крупнейших утопических социалистов — Роберта Оуэна. Плес говорит: «Если б можно было представить точный отчет о нынешних судебных процессах, то никто не поверил бы в возможность таких грубых несправедливостей, таких тяжелых издевательств над рабочим и таких диких зверских наказаний. Когда рабочий судится за организацию рабочего союза, то как бы ни было тяжело его положение, его осуждают. Не было случая, чтобы судья выслушивал рабочих без оскорблений и без выражений нетерпения. Не знаю ни одного случая, когда их разумные показания сопровождались бы человеческими разумными приговорами суда».

Но когда в руки полиции попадает стихотворение, написанное лордом, то в силу специальных английских законов, ограждающих произвол аристократической касты, нельзя было вызвать Байрона в камеру обыкновенного судьи. А между тем эта каста была оскорблена Байроном. Байрона необходимо было покарать. Безмолвным и тайным кастовым судом судили взбунтовавшегося лорда, вынесли молчаливый приговор и, как увидим дальше, привели его в исполнение без каких бы то ни было юридических формулировок.

Почва для этого была подготовлена. Мы уже привели факты, говорящие о некотором внутреннем смятении Байрона. Его желание то уехать в долгое плавание на корабле «Бойн», то отправиться в Россию, то бросить литературную работу — все это указывало на развитие пессимистического мироощущения. В это время как раз оживилась его переписка с мисс Мильбенк. Совершенно несомненно, что Байрон не понимал настоящего смысла этой переписки. Он не видел, что становится об'ектом упражнения в христианских подвигах молодой английской пиэтистки. Она читала его произведения, его письма, а родители тем временем собирали сведения о поэте. Мисс Мильбенк видела в Байроне ту «жертву греха», которую она может очень красиво и выгодно для себя спасти, и поэтому, найдя удобный момент, она указала Байрону на прекрасный источник утоления душевных печалей — религию. Будущий супруг ответил мисс Анабелле следующее: «Я вам очень благодарен за ваше указание на религию, но должен вам сказать, даже рискуя лишиться того хорошего мнения, которое, по-видимому, вы составили в силу доброты вашего сердца, что религия — это именно тот самый источник, из которого я никогда не черпал утешения, и думаю, что никогда не буду в состоянии этого сделать. Если были минуты, когда я чувствовал то, что вы назвали бы благоговением, то это случалось совсем не по религиозным поводам, а только в тех случаях, когда я неожиданно соприкасался с прекрасными явлениями жизни без всяких своих заслуг. Я тогда действительно испытывал чувство благодарности, но только не к богу и не к людям. С другой стороны — в болезнях и в неудачах я философствую в меру сил, не заглядывая в потустороннее, а просто из желания, чтобы болезнь или несчастия кончились. Я совсем не знаю, зачем я пришел в этот мир. Бесполезно спрашивать, куда исчезает человек. Среди миллиардов живых и мертвых миров, звезд, систем смешно беспокоиться об одном атоме».

Не прошло полугода, как желанное событие совершилось, несмотря на «вселенские недомолвки». По крайней мере 20 сентября 1814 года Байрон писал Томасу Муру:

«Дорогой Мур! Я женюсь, т. е мое предложение принято, а остальное последует, как обыкновенно… Мисс Мильбенк — имя а той леди, и я получил от ее отца приглашение приехать в качестве жениха, чего, однако, я не могу сделать, прежде чем не улажу кое-каких дел в Лондоне и не обзаведусь синим фраком.

Говорят, она наследница, но чего — право, не знаю, наверное и не буду справляться. Hо я знаю, что у нее есть талант и превосходные качества; и вы не станете отрицать за нею рассудительности, так как она отказала шестерым искателям и приняла мое предложение.

Если вы имеете что-либо сказать против, — пожалуйста, говорите; мое решение обдумано, выбор сделан, дело решено, и потому я могу прислушиваться к доводам, так как теперь они не причинят вреда. Разумеется, я должен вполне исправиться; и, серьезно, если я могу способствовать ее счастию, то мое будет обеспечено. Она так хороша, что… что… короче, я хотел бы быть лучшим».

Уцелело письмо Байрона к неизвестной, а через четырнадцать дней Байрон, как бы проверяя себя, пишет письмо Ходжсону. Оба письма чрезвычайно показательны для- периода перелома, определившего собой водораздел байроновской биографии:

«5/Х— 1814.

Дорогая леди! Вашей памятью и приглашением вы оказываете мне большую честь, но я „собираюсь жениться и не могу приехать“. Моя нареченная находится за двести миль отсюда и, как только я устрою свои дела, мне придется спешно выехать, чтобы стать счастливым. Мисс Мильбенк — та добрая особа, которая взяла меня *на свое Попечение, и я, конечно, сильно влюблен в нее, и не менее глуп, чем бывают обычно все холостые мужчины в этом сентиментальном положении.

Вы, может быть, знаете эту девушку? Она приходится племянницей леди. Мельбурн, кузиной леди Купер и другим вашим знакомым. У нее только один недостаток — она слишком хороша для меня, но этот дефект я принужден простить ей, даже если другие не простили бы. Все это могло произойти два года назад — и тогда я был бы избавлен от множества неприятностей. Она воспользовалась этим временем, чтобы отказать полдюжине моих близких друзей (подобно тому, как она, между прочим, сделала и со мной когда-то), и наконец „взяла меня“, за что я ей очень благодарен. Мне хочется, чтобы все кончилось скорее, потому что я ненавижу суету, а несуетливой свадьбы не бывает. Кроме того, говорят, что нельзя венчаться в черном фраке, а синих я не выношу.

Пожалуйста, простите меня за то, что я нацарапал вам весь этот вздор. Ведь мне придется быть серьезным в течение всей моей последующей жизни, и это моя прощальная шутовская выходка, которую я пишу со слезами на глазах, в ожидании предстоящих волнений. Верьте, что я серьезно и искренно ваш покорный слуга.

Байрон».

«19/Х—1814.

Дорогой Ходжсон! Она все-таки будет леди Байрон, как только позволят юристы и прочие деловые люди. Об этом долго рассказывать, и я это сделаю потом; во всяком случае я ее совсем не понял. Она любила меня в течение довольно долгого времени и, как оказывается, никакого „Другого“ увлечения не было. Мы оба думали, что мы разлучены и что между нами — препятствия, которые, однако, оказались мнимыми. Она считала, что я никогда не повторю своего предложения и пыталась возбудить в себе склонность к другому (это ее собственное об'яснение); но их встреча вывела ее из заблуждения, а наши недоразумения оказались следствием той естественной сдержанности, которая возникает между людьми в таких обстоятельствах, в какие, как нам казалось, были поставлены мы. Прошел месяц или более с тех пор, как было принято мое предложение, но я задерживаюсь здесь по делу. Как только м-р Гансон поедет в Дерем, через неделю, а то и менее, я буду готов — да и теперь я уже готов — последовать за ним. Отец, мать и все родные мои и ее относятся ко всему этому очень благосклонно. Я люблю ее и надеюсь, что она будет счастлива.

Всегда искренно ваш Б.»

Однако уже и в это время, в октябре 1814 года, зловещие сомнения посетили Байрона в самые отрадные Минуты его жизни. Вот его письмо к невесте от 16 октября 1814 года.

«Разбирая бумаги, я нашел первое из писем ваших ко мне; перечел снова. Вы согласитесь, что дело обстояло неважно и надежд впереди было мало; но я могу простить, — не то слово, я хочу сказать — я могу забыть даже свойство ваших тогдашних чувств, если вы не обманываете себя теперь. К этому-то вашему письму я всегда возвращался, оно стояло передо мною во всей моей дальнейшей переписке; а теперь говорю ему „прости“, — и все же ваша дружба была мне дороже всякой любви, кроме вашей».

2 января 1815 года, возвращаясь из деревенской церкви в Сигеме в дом своих родителей, новобрачная сказала Гобгоузу, одному из друзей Байрона и спутнику его путешествий: «Если я не буду счастлива то лишь по собственной вине».


Байрон жил в деревенской обстановке у тестя. Наступил «сироповый» месяц, как писал Байрон, уже с некоторой иронией, относясь к проблеме вручения своей жизни «милому вожатому». «Полевой цветок» постепенно превращался в синий чулок, а миловидная простота и сердечность превращались в беспощадную жестокость «принцессы параллелограммов и ромбов, математической Медеи, блюстительницы добрых нравов».

Стихи, греческий язык, математические познания — все это оказалось ярлыками, приклеенными водой. При первом подсыхании чувств ярлыки отпали и оказалось, что ни устремления воли, ни характеры супругов не дополняли друг друга, ибо внешние, и случайно приобретенные свойства Анабеллы Мильбенк не были тем фундаментом, на котором могли строиться глубокие внутренние отношения, взаимное понимание и та дружба, которая связывает спутников жизни гораздо прочнее, чем общие литературные вкусы или горячие проявления чувства в первые моменты совместной жизни.

Байрон только что закончил сборник стихов под названием «Еврейские мелодии». Еврейский музыкант Натан был тем даровитым инициатором поэтической темы, которая завлекла Байрона и вдохновила его на «Еврейские мелодии». Колорит Востока всегда пленял Байрона, а библейские темы, величавые — и простые, особенно совпадали с периодом его матримониальных стремлений. Вот почему «Еврейские мелодии» отличаются большой завершенностью и цельностью. Натан был одним из лучших друзей Байрона, и в тот период, когда английский свет закрыл перед Байроном двери, Натан мужественно не покидал Байрона в самые тяжелые моменты его жизни.

Вторая ссора с миром. Разрыв с Англией

Март 1815 года застает Байрона у своих новых родственников. Он безвыездно живет в Сигеме и переписывается с Лондоном.

Наступал период европейского сна. Затяжной венский конгресс разбирал проект «священного союза», предложенный русским царем с'езду европейских монархов. Францию стремились втиснуть в границы 1789 года, человеческую мысль стремились отвести назад и утвердить в пределах церковно-монархических-идеалов. Но жизнь кипела и бурлила и во Франции и в Англии, несмотря на то, что Венский с'езд монархов стремился понизить температуру этого кипения. Мы уже сказали о том определенном брожении, какое испытывало население Англии. Франция с первых дней Реставрации чувствовала себя неспокойно. Свободный ввоз английских машин с 1815 года ускорил темпы капиталистического развития крупнейших центров Франции — Парижа, Лиона, Орлеана и других городов, а вместе с тем и революционизирование пролетариата этих городов.

Каждый живой и мыслящий ум тогдашнего времени стремился разобраться в событиях, и Байрон в свой «сироповый месяц» предавался очень горьким раздумьям. В эти минуты леди Байрон своеобразно поняла свою задачу. Она решила на крылатого Пегаса байроновского вдохновения надеть мирный христианский хомут деревенской клячи. Лев уже был укрощен, его можно было показывать в домашнем цирке. Огромный, потрясенный и разрушенный мир революционных идей возрождался перед взором Байрона в ту минуту, когда «милый вожатый» протянул ему руку, чтобы подвести супруга к жалким кустикам гниющего, крыжовника в деревенском саду своего отца. Второго марта 1815 года Байрон пишет Томасу Муру: «Я погрузился в полнейшее однообразие и застой. Я занят исключительно пожиранием фруктов, шатанием без цели, скучнейшей игрой в карты с попытками читать старые ежегодники и текущие номера газет, собиранием раковин на берегу и созерцанием того, как в саду перед глазами растут захиревшие кусты крыжовника. У меня нет ни времени, ни мыслей, чтобы прибавить к этому что либо…»

Один только раз всколыхнулся этот мертвый сон. Бонапарт бежал с Эльбы, высадился в бухте Жуан и по горным тропинкам южной Франции с горсточкой людей кинулся на Париж. Людовик XVIII бежал.

27 марта 1815 года Байрон снова пишет Томасу Муру: «…Теперь о вашем письме. Наполеон! но газеты уже наверное сообщили вам обо всем. Относительно этого вопроса я вполне согласен с вами, а если вы хотите знать, что я действительно думал об этом год тому назад, — я отошлю вас к последним ч страницам моего дневника, который я вам передал. Нельзя не быть пораженным и ослепленным его личностью и судьбой. Я никогда не был ничем так разочарован, как его отречением, и ничто не могло бы примирить меня с ним, кроме возрождения, подобно его последнему, подвигу; хотя, конечно, никто не мог предвидеть такого полного и блестящего восстановления».

Миновал апрель месяц. Кусты захиревшего крыжовника, пыльные альманахи и карты, тесть и теща несли несменяемую сторожевую службу вокруг Байрона.

Вполне понятно, что в дневнике того времени неожиданно появляется в памяти образ Мери Чаворт, красивой девушки, — первой, самой ранней любви Байрона. Еще больше воспоминаний Байрона за это время относится к Мери Дефф. Байрон с горем узнал, что эта когда-то живая, веселая девушка вышла замуж за Местерса и внезапно заболела тяжелой формой меланхолии. Эта мысль причиняет Байрону боль. Опять возникают печальные размышления о собственной судьбе, плохие размышления для «сиропового месяца». Они связаны с возвращением к мысли о «природе слепой и губительной», ставящей на пути полного расцвета человеческой личности, на пути полного могущества человеческой воли непреодолимые ограничения. Мысль Байрона идет дальше. К этим ограничениям, которые ставит природа, человек присоединяет тысячи застарелых привычек и условных связей, которые кажутся непреодолимыми. В деревенской глуши Байрон еще острее чувствует необходимость разрушения этих законов, перегородок и ограничений ради раскрепощения новой человеческой личности. Свободные искания превращаются в бунт против законов человеческого общества, и вся система человеческих отношений берется Байроном под сомнение. Несвоевременность этих размышлений вовлекает его в конфликт с новыми родственниками. Благодушная шутливость, великодушное стремление щадить свою новую родню сменяются у Байрона раздражением. Он видит, что не только дочь сэра Ральфа Мильбенка дана ему в обязательные спутники жизни, но и вся система застарелых и затхлых взглядов консервативной семьи навязана ему как обязательное приданое. Чем дальше, тем труднее становится переносить это. Байрон не скрывает этого от Томаса Мура. Собираясь переехать с своей молодой женой в Лондон, он пишет:

«…Мне было здесь очень уютно выслушивать эти проклятые монологи, которые пожилые джентльмены называют разговорами, в которых мой благочестивый тесть повторяет самого себя аккуратно каждый вечер, за исключением одного раза в неделю, когда он играет на скрипке. Однако они все любезны и гостеприимны. Мне отменно нравятся и они сами и местность, в которой они, дай им бог, проживут еще много счастливых месяцев. Белль здорова. Ее хорошее настроение и ровное обращение не меняются. Но сейчас мы переживаем мучительные приготовления к от'езду. И я пламенно надеюсь, что завтра в эти часы я) уже буду втиснут в экипаж и мой подбородок благополучно будет упираться в какую-нибудь дамскую картонку. Но я приготовил другую карету для горничной и всей той мишуры, которую наши жены имеют обыкновение повсюду таскать за собой.

Любящий вас Байрон».

Европейские события застали Байрона в Лондоне. Битва при Ватерлоо, ссылка Наполеона на океанский остров и особенно письмо Наполеона к Георгу-регенту — вызвали у Байрона прилив раздраженного презрения. Его не радовал визит Блюхера и Велингтона в Париж, Он достаточно резко высказывался об этом в своих беседах, которые, повидимому, стали предметом детального обсуждения в Сигеме. Мы не имеем сведений, Подтверждающих предположение о ссорах Байрона с тестем и тещей, но совершенно не случайной является отправка из Сигема в Лондон вместе с шляпными картонками и баулами некоей госпожи Клермонт. Это было тоже своеобразное добавление к приданому мисс Мильбенк. Очевидно, при наружном благодушии И благожелательстве четы Мильбенк и тесть и теща после «сиропового месяца» своей дочери решили не оставлять дочь глаз на — глаз с опасным человеком в Лондоне. Родителей Анабеллы все больше охватывало подозрение, подозрение превращалось в осуждение. Сэр Ральф для проверки преступной души поэта счел необходимым отдать его под надзор хитрой помещичьей кумушки, обладающей блестящими способностями проникать в тайны семейной переписки и подглядывать сквозь замочные скважины.

Лондон для Байрона и его жены был продолжением попыток взаимного понимания и сближения, попыток совершенно искренних. Но это сближение было похоже на встречу двух существ, которые издалека не видели непроходимой пропасти, ожидающей их на пути.

Первым произведением Байрона, вышедшим после брака, было «Осада Коринфа». Поэма закончена летом 1815 года. Автор повествует о том времени, когда Коринф выдерживал турецкую осаду. В турецком войске венецианский гражданин Альп, христианин, принявший мусульманство, мстительный и злой, законченный ренегат, является самым ярым противником Коринфа. Вражда выросла из чисто личных поводов: Альп любит Франческу Миноти — дочь правителя Коринфа, дочь человека, бывшего причиной всех несчастий Альпа. Коллизии, конфликты, контрасты — весь арсенал романтических приемов, которые и последующее десятилетие были уже скомпрометированы в — глазах читателя, но в ту пору еще не утратили своей свежести; и если теперь «Осада Коринфа» кажется нам произведением смутным, по существу бессюжетным, то в год своего появления оно имело всю прелесть новизны-Леди Байрон ждала рождения ребенка. Она радовалась возвращению Байрона к восточным темам, но просила его смягчить мрачный колорит поэмы. Леди Байрон в этот период стремится всячески помочь мужу вплоть до того, что переписывает по несколько раз его произведения.

Вслед за «Осадой Коринфа» в феврале 1816 года появилась Новая поэма, являющаяся вершиной байроновского творчества лондонского периода. Опять совершенно не английский сюжет. Место действия — Италия. Происшествие заимствовано из хроники герцога Феррарского. Поэма называется «Паризина». Байрон воспроизвел события, имевшие место в хронике 21 мая 1425 года. Николаи д'Эсте, маркиз Феррарский, женился на Паризине Малатеста. Паризина вошла в дом феррарского владыки и встретила там девятнадцатилетнего Уго, побочного сына своего мужа. Хроника повествует о любви Уго и Паризины, после раскрытия которой маркиз Феррарский приказал казнить не только любовников, но и всех неверных жен Феррары.

До Байрона эту хронику драматически обработал в пьесу «Наказание без мщения» испанский драматург Лопе де Вега. Но самый скажет восходит к очень древним временам, начиная с классической Федры, любившей пасынка Ипполита; трактовка этой темы доходит до Альфиери, написавшего драму на этот сюжет под названием «Мира».

Поэма появилась в печати в феврале 1816 года, но сдана была издателю Меррею уже в декабре 1815 года. Байрон спешил, потому что в этом же месяце у него родилась дочь Ада.

Мы не знаем, обсуждался ли в новой семье Байрона вопрос о переходе титула, о ньюстедском и родждельском имениях Байрона, но, невидимому, уже в это время рождение дочери, а не сына косвенно повлияло на планы Ральфа Мильбенка. Рождение сына значительно укрепило бы внутрисемейный авторитет Байрона. Рождение дочери влияло в обратную сторону. Оно укрепляло позиции матери. Во всяком случае наступило резкое изменение внутрисемейного положения Байрона, осложненное бешеным выступлением светского общества против. «Паризины», появившейся в печати.

Пересматривая законы «общественной» морали, Байрон выступил с защитой естественного чувства Паризины, отказавшейся от человека не ее возраста, за которого она была выдана замуж по расчету, и отдавшейся влечению сердца. Но этот пересмотр, произведенный Байроном так смело, оказался как нельзя более несвоевременным. Он не понравился тестю и теще, он не понравился лондонским матронам, и, как писал Байрон, «престарелые мужья молоденьких супруг с негодованием щупают свои лбы, ожидая ветвистых произрастаний». Светское общество было недовольно. Этим воспользовались и те, кто был недоволен политическими сатирами, и вольнодумством Байрона. Немедленно последовал удар по материальному благополучию Байрона. Наследство Байрона в деньгах равнялосъ восьми тысячам фунтов стерлингов, ушедшим на восстановление Ньюстеда после свадьбы. Мисс Анабелла принесла с собой десять тысяч фунтов, но и на эти деньги внезапно был наложен арест. Непосредственно после рождения ребенка Байрон оказался нищим. Одновременно с листками критических отзывов полетели в квартиру Байрона исполнительные листы, принудившие его, в очень трудное для него время, продать все, не исключая библиотеки.

«За последние дни, — писал Байрон, — у меня перебывали десятки судебных приставов. В доме нет вещей, которые не попали бы под запрет, перестав, быть моими, но я начинаю привыкать к этому и работаю как прежде».

Ральф Мильбенк с супругой проживали в йоркширском имении и никак не отзывались на несчастия молодой четы и новорожденного ребенка. В довершение этих бед Меррей, издатель Байрона, имел неосторожность показать поэту рукописный пасквиль под названием «Анти-Байрон». Байрон был назван в нем богохульником, развратником, пасквиль содержал в себе прямые угрозы для жизни и безопасности Байрона. Этот документ, ходивший уже по рукам в сотнях списков, привел Байрона в бешенство. Анонимные письма и угрозы осаждали Байрона беспощадно. Во время январской поездки в Ньюстед с Вебстером Байрон удивил последнего тем, что на крутом повороте дороги приготовил пару заряженных пистолетов. На вопрос Вебстера, что это значит, Байрон спокойно ответил, что «имеет основание опасаться насильственной смерти».

Из Вены в Лондон вернулся лорд Кестльри и привез сгущенное мракобесие Венского конгресса в Качестве идейной нагрузки своего министерского портфеля. Этому человеку суждено было стать активным участником травли Байрона, а последующая история вскрыла и другого организатора травли: автором «Анти-Байрона» оказался Георг IV.

В большинстве биографий Байрона этот период его жизни освещен чрезвычайно односторонне… Оценка его поведения обычно низводится к обстоятельствам чисто личного и даже интимного свойства. А между тем более глубокий и добросовестный анализ последнего времени жизни Байрона в Англии приводит к бесспорному выводу: во-первых, жизнь и поведение Байрона встречали резко враждебное отношение со стороны господствующих классов, уже потому, что в каждом движении Байрона они видели покушение на богатства и благополучие Соединенного королевства, и, во-вторых, что душевное равновесие Байрона нарушалось больше всего удушающими реакционными явлениями общественной жизни, которыми полна была Англия.

Никто, например, не обратил внимания, как болезненно Байрон следил за событиями в Ирландии, развернувшимися как раз в эти годы. Существовал старинный акт, в силу которого ирландские чиновники должны присягать королю как главе англиканской церкви, платить десятины англиканскому духовенству, несмотря на то, что они как католики никакой связи с англиканской церковью иметь не желали. Губернатор Ирландии, лорд Уэлесли, брат Веллингтона, не только полностью сохранил все эти пережитки, но и потребовал новых полномочий, которые и были ему даны. Преследования ирландцев дошли до чудовищных размеров. В городах и селах Ирландии люди, не имеющие специального знака, должны были к определенному часу быть на своих квартирах. Тот или иной сигнал возвещал всякий раз по-новому час, после которого католик, встреченный на улице, считался преступником. Ссоры, ночные убийства, целые сражения между ирландцами и англичанами и страшная, все возрастающая нищета серьезно встревожили — даже врагов Ирландии. Все эти события были предметом живейшего обсуждения злорадной континентальной прессы, все это и многое другое в тысяче отголосков доходило до ушей Байрона и отравляло его сознание. Но все эти обстоятельства почему-то не учитываются биографами Байрона и поэтому перипетии его семейного конфликта становятся для них единственным источником его биографии.

Обычно выставляется как главная причина дезорганизации семейных отношений Байрона сводная сестра Байрона, Августа Ли. Байрон будто бы любил ее больше, чем то дозволено родственными связями, и она будто бы отвечала на это нездоровое чувство. Так, по крайней мере, говорит последующая молва. Мы имеем основание утверждать, что разрыв супругов Байрон был подготовлен раньше, чем были найдены поводы для разрыва, и приговор был вынесен задолго до совершения тех «преступлений», которые были впоследствии сфабрикованы.

4 апреля 1816 года появились в печати стихи: одно называлось «Прощание», оно было написано 17 марта 1816 года; другое, «Эскиз», было посвящено неизвестной женщине.

Эти Два стихотворения — «Прощание» и «Эскиз»— раскрывают нам гораздо больше, чем все пасквили на Байрона. Очень возможно, что Байрон был плохим супругом, очень возможно, что увлечение вином и наркотиками действительно имели место после приезда в Лондон. Но уже не только возможно, а вполне достоверно то обстоятельство, что ни Ральф Мильбенк, ни сама Анабелла не сделали ничего, чтобы погасить судебную травлю и особенно те светские пересуды, которые с настойчивостью сыскной собаки травили Байрона. Мало того, — они подтвердили законность этой травли, когда в январе 1816 года, закутав одномесячного ребенка и не предупредив мужа, леди Байрон выехала в заранее приготовленном экипаже в имение своего отца, Керби Маллори. Правда, она написала Байрону письмо с дороги и называла мужа в этом письме обычным ласковым словом «милый голубок». По письму нельзя было предполагать разрыва. Байрон, удивленный от'ездом, ждал возвращения жены, но напрасно. По прошествии нескольких недель Байрон уже от посторонних людей, никак не связанных с его семьей, узнал, что леди Байрон «не намерена когда бы то ни было вернуться в дом мужа». Стихотворение «Прощание» и было посвящено леди Байрон:

Прости! И если так судьбою
Нам суждено — навек прости!
Пусть ты безжалостна — с тобою
Вражды мне сердца не снести.

Стихотворение «Эскиз» имеет в виду домашнего сыщика госпожу Клермонт и принадлежит к числу самых желчных, самых отравленных произведений Байрона. Очевидно эти короткие девяносто строчек концентрировали всю ненависть Байрона к мещанской Англии. Начинается оно такими строками:

Родясь на чердаке, на кухне взрощена
И к барыне взята — служить при туалете,
При помощи услуг, державшихся в секрете,
Оплаченных ценой неведомой — она
К господскому столу допущена оттуда,
К соблазну прочих слуг, ей подающих блюдо.
Храня спокойный вид, берет она прибор,
Что ею же самой был чищен до сих пор.
Остер язык ее, и лжи — запас богатый;
Поверенная всех и общий соглядатай —
Какие ж на себя взяла она труды?

Речь шла не о простом «несходстве» характеров лорда Байрона и его жены, речь шла о столкновения двух мироощущений. Мир большого поэта, построенный на распаде феодальной психологии, склонявшейся к тем социальным поискам, которые лучше всего проявились в так называемом феодальном социализме (от которого, кстати сказать, рабочий класс по выражению «Коммунистического манифеста», «убегал со звонким и непочтительным смехом, увидав на нищенском мешке дворян-социалистов старинные гербы»), — этот мир был враждебен и той крепкой английской буржуазии, которая со звериным оскалом зубов бросилась на мир, как на свою добычу, и тому уровню мелкопоместной обывательщины, на котором стояла, как на незыблемой скале, математическая Медея — мисс Мильбенк.

Госпожа Клермонт играла очень ясную роль во всех этих кошмарных днях с 17 по 29 марта 1816 года, когда Байрон стал похож на путешественника, заснувшего в комфортабельной каюте и проснувшегося на обломке мачты после крушения. Байрон говорит) что госпожа Клермонт обладала способностью не только наблюдать, но и создавать факты, если их не было налицо. Байрон был доверчив с тем легкомысленным великодушием гения, с той гордыней избалованного ребенка, которая лишает человека бдительной осторожности в житейских делах. И в дальнейшей жизни Байрон сохранил это свойство, присущее гению и ребенку, — он не умел скрывать своих пороков. В силу этих свойств Байрона работа госпожи Клермонт была чрезвычайно облегчена. Уже в Сигеме, подглядывая в замочную скважину или на прогулке из-за кустов подслушивая мелкие ссоры супругов, госпожа Клермонт доказала свою полезность и необходимость в роли ангела-хранителя Анабеллы. А в Лондоне она выкрадывала письма Байрона, подглядывала из-за ширм супружеские поцелуи и подслушивала интимные речи, затем отсылала копии специально подобранных существующих и несуществующих писем тестю и теще Байрона. Когда Байрон после прогулки верхом возвращался домой, готовый продолжать свой поэтический труд, он не находил рукописи на месте. Открывая дверцы книжного шкафа, он замечал, что книги переставлены, он не находил дружеской записки, служившей закладкой читаемой книги. В под'езде, на лестнице ему попадались неизвестные лица, которые впоследствии оказались представителями специального надзора, навещавшими госпожу Клермонт. Не без удивления он согласился на категорическое требование от'езда гостившей у него сестры, не без удивления узнал, что принятая им работа в театре «Друрилен» связана для него с потерей светского авторитета и уважения новых родных.

Все эти обстоятельства, которые Байрон никак не связывал с пребыванием госпожи Клермонт, вдруг стали для него полны зловещего смысла после от'езда жены и исчезновения пачек писем.

Проходило время, жена не возвращалась. Байрон просил об'яснений; леди Анабелла, наконец, написала ему короткую записку с просьбой «приехать для переговоров». Байрон не поехал, и тогда леди Байрон раскрыла свои истинные намерения. «Полевой цветок» внезапно обнаружил свойства дипломата, «нежная голубка» заговорила языком полицейского. Ни какого намека на вражду к золовке, наоборот, — полное доверие и даже стремление вовлечь Августу Ли в заговор против Байрона. Вот, например, одно из ее писем к Августе:

«Керби Маллори, 16 января 1818 года.

Моя дорогая сестра! Ты считаешь мое молчание очень странным, но ты не знаешь, в каком я замешательстве и как боюсь написать прямо противоположное тому, что хотелось бы. Повидимому, болезнь не развивается, и, по-моему, теперь она не сильнее, чем бывало много раз в прежние периоды. Это печально для тех, кому он дорог, потому что шансы на выздоровление не увеличиваются, хотя печальная развязка и отсрочивается. Помнишь ли, он сказал, что мне придется кормить до 10 февраля. Я думаю, он намерен около этого времени приехать ко мне pour des raisons и уехать затем за границу, как только убедится, что он достиг той цели, которую имел в виду.

Я думаю, что он, если сознает болезнь, допустит к себе Лемана, в присутствии которого он сумеет владеть собою, в расчете, что тот засвидетельствует здравость его рассудка. Факт с пистолетом разителен. Такие опасения граничат с помешательством, а между намерением и исполнением очень маленькая разница.

…Став теперь под защиту моих родителей, я, разумеется, должна дозволить им принимать такие меры, какие они сочтут нужным для моего благосостояния, лишь бы только другим не было вреда. Отец настаивает, чтобы я конфиденциально посоветовалась с кем-нибудь из юристов, и я думаю, что мать сможет устроить это. Зная твое беспокойство за меня, я не скрываю от тебя этого намерения.

Всегда твоя А.И.Н.Б.»

В 1817 году в одном из многочисленных отрывков, свидетельствующих о незаконченных замыслах, Байрон так характеризует этот период своих отношений.

…«С дороги я получил от нее нежное письмо. Она сообщала о здоровье своем и нашего ребенка. По прибытии к своему отцу она написала мне второе письмо, еще более нежное и даже местами игривое с приглашением приехать к ней, но следом я получил третье письмо уже от ее отца. В этом письме он в самых вежливых, но категорических выражениях требовал расторжения брака. Я ответил, что, женившись на дочери этого почтенного человека, я нахожусь в супружеской переписке именно с нею и потому не могу дать согласия на развод. Следом пришло письмо от моей супруги, в котором она сообщала, что ее родитель предложил мне развод с нею на основании ее собственного согласия. При этом она вторично приглашала меня приехать, сообщая мне, что она оскорбленная и прекрасная женщина. Тогда я спросил ее о причинах разрыва и о странном противоречии с первыми нежными письмами. В ответ я получил письмо совершенно лишенное нежности. Супруга писала мне, что нежные письма и приглашение она писала в расчете на то, что считала меня умалишенным и что если бы я решился пропутешествовать в одиночестве в имение ее родителя, то, конечно, мне было бы оказано особое гостеприимство со стороны тестя, т. е. я встретил бы на пути нежнейшую из жен: смирительную рубашку, рукава, завязанные на спине и камеру умалишенного».

Горький тон этого отрывка не должен закрывать от нас фактического положения вещей. Несходство характеров, повлекшее к ссорам, разница в задачах и во взглядах на жизнь, приведшая к тому, что люди, любившие друг друга, в одно прекрасное утро смотрят друг на друга, как неприязненные незнакомцы, все это могло бы привести к обыкновенному выводу житейского порядка. Байрон и его жена стали бы жить врозь, не оформляя этого решения, но особые обстоятельства, сопровождавшие эту ссору, говорят нам, что мещанско-аристократическое общество было заинтересовано в создании скандального разрыва. Когда возникла трещина в отношениях между супругами, то оно немедленно забило клин в эту трещину, и если бы не случайные стечения обстоятельств, то физическая личность Байрона была бы, быть может, негласно уничтожена.

Вспомним маленькую деталь из письма леди Байрон к Августе Ли: «Факт с пистолетом разителен. Такие опасения граничат с помешательством, а между намерением и исполнением очень маленькая разница».

В мудреном языке этого письма многие склонны усматривать «зловещий» смысл: ведь Байрон стрелял в комнате своей лондонской квартиры. Между тем обстоятельства этого инцидента очень просты. После угрожающих анонимных писем, не тревожа никого своими опасениями, Байрон редко отправлялся в дорогу невооруженным. Парламентские регистры тогдашнего времени сухо и холодно повествуют об участившихся по ночам исчезновениях людей на улицах Лондона и особенно за пределами городской черты. Леди Байрон застала мужа заряжающим пистолет в комнате. Во время разговора Байрон выстрелом погасил свечу в углу своего кабинета. Можно быть уверенным, что леди Байрон была не столько напугана, сколько шокирована неприличным поведением человека, щеголяющего отличной стрельбой в неприспособленном закрытом помещении.

Были и другие факты, вызвавшие недоумение леди Байрон. Нервная и впечатлительная натура поэта унаследовала черты «бешеного Джона», отца Байрона, и неуравновешенность матери. Припадки бешенства, лицо, искаженное судорогой, — не это пугало Анабеллу. Как человек, лишенный мужества, она поддалась эгоистическому испугу за себя, вместо того, чтобы помочь и себе и Байрону. Она смотрела на Байрона с точки зрения благопристойного салона и требовала от человека той же замороженности, какая отливала ее самое. Покорная и благопристойная дочь, леди Байрон с поспешностью, более чем неблагоразумной, выдала тайну своих бед родителям. Она сообщила, что муж находится на пороге полного сумасшествия, а любвеобильные родители, любящие бога и короля больше, чем зятя, конечно, пришли в ужас и увидели в этих жалобах торжество своих собственных предположений. Семья сэра Ральфа оказалась благодарной почвой, на которой уже чужие руки начали посев тех ядовитых растений, которые отравили жизнь Байрона. И если впоследствии другая женская рука прицепляла пистолеты к седлу Байрона, уезжавшего перед рассветом на побережье в сосновый лес в период опасных карбонарских встреч, то руки Анабеллы сделали все, чтобы Байрон оказался обезоруженным под ударами лондонского света.

Байрон не предполагал истинного размера начатого против него похода. 7 апреля он опубликовал в газете «Икземинер» стихи на тему о звезде почетного легиона, о том французском ордене, который был связан для Байрона с принятием революционных идей, внесенных французскими походами в Европу. Стихотворение было расценено как непатриотическое, и некий Джон Скотт, издатель торийской газеты «Чемпион», через десять дней (поместил заметку, в которой буквально говорилось, что стихи о звезде почетного легиона можно писать только имея две головы на плечах. Замахнувшись на одну из этих голов, Джон Скотт в один узел связывает и политическое преступление Байрона и прощальное стихотворение, обращенное к жене, хотя Байрон нигде не указывает адресата этих стихов, и тот «Эскиз», который, как легко было догадаться после широкой огласки ухода леди Байрон, относился к госпоже Клермонт. Скотт писал следующее: «Для надлежащей оценки подобных политических произведений лорда Байрона надо принять во внимание также и соответствующую этим стишкам практику нравственного поведения поэта и его поступки в семейной жизни. Многие факты этой грустной истории, к счастью, довольно широко известны в Лондоне. Что же удивительного в том, что поэт, венчавший лаврами императора, ненавистник законных французских королей Бурбонов, пишущий панегирик „звезде храбрых и радугам свободы“, оправдывает ересь своего политического бунта еще большей гнусностью своего личного разврата, противоестественным пороком и, вдобавок, сопровождает все это жалобными стишками в одном случае и клеветнической бранью — в другом».

С этого дня, как по сигналу, открылась газетная травля против Байрона. Англия начала избиение человека, якобы по поводу его «семейных дел», причем самое крупное из выдуманных дел было гораздо невиннее самого мелкого факта семейной жизни тогдашнего английского короля. Байрон писал 29 февраля 1816 года Томасу Муру:

«Я воюю „со всем миром и своей женой“ или, скорее, „весь мир и моя жена“ воюют со мной, но они не сломили меня, несмотря на все, что они делают. Не помню мгновения, — здесь или за границей, — когда я был бы в таком положении — совершенно оторванный от радости в настоящем и без какой-либо разумной надежды на будущее. Говорю это потому, что так думаю и чувствую. Но я не паду под этим бременем, несмотря на то, что сознаю все это — я так решил.

Между прочим, вы не должны верить всему, что услышите на эту тему, и не пытайтесь также защищать меня. Если бы вам и удалось, это будет для меня смертельным и несмываемым оскорблением, потому что в таких случаях всякие опровержения недопустимы. Для тех, кого я имею в виду, у меня готов очень короткий ответ; но до сих пор, несмотря на всю свою энергию и на помощь

Скачать книгу

© ИП Воробьёв В.А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

* * *

Первая ссора с миром

Пусть читатель перенесется воображением в Англию к зимним дням 1811 года и представит себе дорогу, покрытую снегом, а на ней большую карету, запряженную шестеркой почтовых лошадей, пусть он представит себе пассажира, бледного, с большими черными глазами, в зимнем плаще с пелериной, с меховой муфтой в зябнущих руках. Так читатель познакомится с человеком, о котором написана эта книга. Таким описывают Байрона люди, встречавшие его в этот день. Молодой лорд, вместо того чтобы ехать в собственном экипаже, едет с пассажирами в обыкновенном почтовом дилижансе. Ему двадцать три года. Он только что вернулся из путешествия по Востоку. Он ничем не знаменит. Одинок. Умерла мать, сломленная бременем непосильных долгов. Умер дальний родственник. От него молодой Байрон унаследовал полновесный баронский титул, легковесное наследство и развалины векового замка с холодным камином, протекающими потолками, столетним парком и ручным медведем.

Еще не успел молодой лорд войти во владение Ньюстедским аббатством, еще не успел запечатлеть громкими и звучными строфами новой поэмы свои впечатления от Европы, охваченной пожарами войн и революций, как ему пришлось выполнить первую обязанность лорда, вошедшего новичком в верхнюю законодательную палату, – выступить с первой, так называемой «девственной», парламентской речью. Среди многих вопросов, занимавших любого английского политика тогдашнего времени, молодому лорду легко можно было растеряться, если, конечно, он не безразлично относился к своему выступлению.

Но Англия того времени жила особенно напряженной политической жизнью. Потрясающие события Великой французской революции нашли себе отклики в английской общественности. Специфические английские экономические затруднения, связанные с наполеоновской блокадой и кризисом английского сбыта, приняли особо острый характер в связи с общеевропейским кризисом 1811 года. Помимо рабочих волнений в больших фабричных городах Англии, началось брожение умов и в средних классах английских городов. В самом Лондоне было раскрыто «Общество друзей конвента». Молодые аристократы из числа тех, кто не довольствовался спортом и домашними делами, охотно входили в такие организации, как «Гемпден-клубы», как бы присоединяясь к протесту старинного Гемпдена, который осмелился из принципиальных соображений отказать королю в платеже корабельного налога, установленного без согласия парламента. Однако чем шире развертывались военно-революционные события в Европе, тем реакционнее становилась Англия. Превратившись в центральный штаб европейских объединений против Бонапарта, ловко пользуясь чужими военными услугами, островная держава удерживала колоссальное владычество на морях и с особой бдительностью препятствовала проникновению новых мыслей и революционных идей в «милую старую Англию».

Байрон, три года не бывавший в Англии, перед поездкой на Восток успевший прочитать Вольтера, Руссо – энциклопедистов Франции, был уже человеком новой формации. Простое соприкосновение с военными событиями на территории Испании и Португалии, где английские войска под видом защиты пиренейской независимости соревновались с французскими в грабежах и угнетении испанских и португальских сел и городов, – уже это одно скептически настроило молодого Байрона по отношению к английскому оружию вообще. Вот почему мы не увидим Байрона патриотически настроенным, равнодушным лордом, выбирающим для первой парламентской речи безразличный объект. Наоборот, его выбор показывает и беспокойный ум и остроту взора, редко свойственные представителям аристократической молодежи Англии, в которых воспитанное чванство и въевшийся в кровь консерватизм тормозят всякое живое движение мысли. Байрон из всех вопросов, подлежащих обсуждению в палате лордов, выбрал вопрос о шестнадцатом, самом ярком, восстании ноттингемских ткачей.

Для того, чтобы выступить, Байрон считал необходимым обладать исчерпывающими материалами об этом восстании. Но перед ним оказались только официальные сообщения, суммирующие впечатление от побега полиции, от вызова войск, от выстрелов, виселиц и казней. Лорды Райдер и Эльдон полагали этот материал вполне достаточным для того, чтобы внести законопроект (билль) о применении смертной казни в качестве кары рабочим, выступающим против хозяев и ломающим ткацкие станки. Байрон этот материал полагал совершенно недостаточным, ибо он решил защищать право ткачей на труд и жизнь.

Такова была причина, заставившая молодого лорда выехать по зимней дороге из Лондона в Ноттингем.

Этой поездке предшествовала, правда, еще одна поездка, в Ньюстед, после которой Байрон очень насторожился.

По старым узаконенным обычаям парламента, всякий лорд, появляющийся в палате впервые, должен быть представлен одним или двумя старшими лордами, как новичок. Но такого лорда, который пожелал бы представить Байрона в палате, не нашлось. Байрон пришел один и умышленно с опозданием, прихрамывая, поднялся по лестнице и проследовал мимо негодующего спикера. В полутьме огромного зала раздавалась речь министра Персиваля. Байрон не сразу оглядел круги сидящих старых британских сановников. Красивый юноша спокойным взором обвел сотни Лиц и не спеша занял крайнюю левую скамью третьего ряда. Этот выбор встретили саркастическими улыбками: бедный лорд занял место на скамьях оппозиции. Вот он уже встал и, взглянув на карманные часы, решил, что двух минут вполне достаточно для первого визита в палату лордов. Потом из всей массы предложенных биллей он выбрал для своей вступительной речи билль о казни ткачей, и ушел. И вдруг, как бы вне всякой связи с этим выбором, Байрон внезапно получил предложение представить, в силу происходящей проверки полномочий, сведения о законности брака своего деда. Таким образом могло сорваться не только намеченное выступление по делу о ткачах, но был поставлен под угрозу самый вопрос о титуле Байрона, а следовательно и о том, может ли он вообще принимать участие в законодательстве страны. Работа по розыску необходимых документов стоила дорого и требовала времени. Денежные дела были плохи. Байрон поехал сам рыться в семейном архиве.

Пусть читатель вместе с Байроном ознакомится с этой грудой документов из ранней биографии «бедного лорда»…

Вот он обнаружил переписку матери, предшествующую разрыву с отцом. Там мать упрекала его отца, Джона Байрона, не только за себя, но и за леди Коньерс, первую жену Джона Байрона, которой «жилось не сладко» по тем же причинам, по каким плохо живется и ей, с тех пор как она из мисс Екатерины Гордон превратилась в леди Байрон – жену «самого беспутного из англичан, закруживших свою пьяную голову среди парижских вертопрахов».

Вот документ о рождении Августы Байрон 26 января 1784 года. И тут же письмо первой жены Джона Байрона, рожденной Коньерс, с упреками по адресу отца, даже не взглянувшего на новорожденную дочь. А вот письмо, переданное с оказией из французского города Валансьена, от Джона Байрона. Он пишет, что ему известно о рождении 22 января 1788 года сына Джорджа Гордона Байрона, он поздравляет свою супругу с этим событием; но по-видимому он не знает, что она живет в доме номер шестнадцать, на Холл-Стрит, неподалеку около Оксфорд-Стрит, и сообщает неверный адрес, по которому ее будет искать человек, отвозящий письмо. Джон Байрон жалуется, что совершенно разорен, что в Париже невозможно жить: «разрушена Бастилия, бунтует чернь, завладевшая властью». Политика и кредиторы выгнали Джона Байрона из Парижа. Джон Байрон просит денег. Но, увы, бедствия обрушились на госпожу Байрон; она тоже подсчитывает последние медные монеты, но она «не тратит их в игорных домах, и притонах Парижа с промотавшимися французскими аристрократами».

Джордж Гордон Байрон, откидывая пачки писем, вспоминает, что мать с ненавистью говорила о французском дворе, о нравах парижских дворян. Она оправдывала казнь Людовика XVI и со странным увлечением говорила о «вождях народа».

Следующие кипы писем: вот исполнительные листы, вот опись имущества. Мисс Екатерина Гордон оф-Гайт, считавшая себя праправнучкой Анны Изабеллы Стюарт, дочери Иакова I, короля шотландского, стала нищей.

Ее муж в 1791 году, скрываясь от долгов на чердаке у валансьенского булочника, умер. Лучше не возбуждать вопроса о наследстве, но надо воспитывать сына. На берегу Северного моря, там, где часто туман заволакивает горизонт и волны ударяют в меловой берег, в маленьком Абердине, госпожа Байрон поселилась с сыном.

Отец поэта умер тридцати шести лет, когда госпоже Байрон исполнилось двадцать шесть лет. Невзгоды и семейная жизнь и нездоровая наследственность сделали госпожу Байрон крайне раздражительной, а в порыве гнева доходящей до исступления. Нечто похожее на утробный паралич поразило сына, когда она бежала из Парижа в Лондон. Мальчик появился на свет хромой. Он прихрамывал всю жизнь той незаметной хромотой, которая субъективно переживается гораздо сильнее, нежели бросается в глаза постороннему наблюдателю. Мать деятельно стремится воспитать сына, но слишком многие обстоятельства колеблют ее семейный авторитет. По каждому поводу госпожа Байрон поднимает крик, сбегаются соседи, но это не прекращает воплей. Все более и более повышая голос, госпожа Байрон называет сына «выродком». Не стесняясь присутствием посторонних, она то и дело кричит, что леди Коньерс была «разводкой», что она бессовестно обманывала мужа. Родственники отказываются платить долги Джона Байрона, который «прокутил состояния двух жен и угрожает спокойствию всех родных». Дядя отца, лорд Вильям Байрон, не желает знать ни второй жены своего племянника, ни ее сына.

Все письма говорят о нищете. И ни намека на законность венчания деда его, «капитана бурь». Байрон слышал неоднократно, что Foulweather Jak был «беспорядочным человеком на суше и на море», может «действительно он не венчался с мисс Треварион», и тогда прощай политическая карьера поэта и лорда. Но если нет никакого намека в переписке отца, то, быть может, есть какие-нибудь указания в архиве дяди отца – Вильяма Байрона? Вот большие пергаменты, вот голубые кожаные портфели, но и в них ничего нет. Нечаянно попавшееся письмо из Франции, в котором отец дает едкий отзыв о характере матери: «она мила, но ни апостолы, ни ангелы не прожили бы с ней и двух месяцев, только я один мог выдержать это испытание». А вот перехваченное матерью письмо, в котором сын в письме к Августе упрекает мать за «неудержимую склонность к скандалам» и за то, что она не довольствуется в гневе словом «хромуша», но перечисляет все «преступления Байронов, совершенные от Вильгельма Завоевателя до наших дней». Портфели лорда Вильяма Байрона не содержат документов о дедовском венчании, но зато действительно похожи на скандальную хронику. Вот судебные папки лорда Вильяма Байрона. Нелюдимый и мрачный старик, однажды потеряв рассудок от неимоверного количества алкоголя, поссорился со своим родственником Чавортом и вынудил его принять такие условия дуэли, которые были похожи на убийство. Чаворт умер от раны. И только звание пэра Англии спасло лорда Вильяма. Он избег тюрьмы, но был исключен из палаты лордов и на всю жизнь удален в Ньюстед. Он ведет в родовом замке пьяный образ жизни. Он обижает окрестных жителей и слышать не хочет о маленьком Байроне. «Злой лорд», – эта кличка недаром бросалась вдогонку лорду Вильяму.

Перелистывая страницу за страницей, лист за листом и документ за документом, Байрон вспоминал себя в девятилетнем возрасте, когда красивая Мери Дефф с насмешкой принимала поклонение влюбленного «хромого мальчика», испытавшего и первое страдание сердца и повторное страдание оскорбленного самолюбия. Нянька Майа Грей долго не могла понять, чем обеспокоен ее девятилетний питомец, который сменил бурные порывы детской шалости на печальные уединенные прогулки по морскому берегу.

Каждая папка писем – годы детских воспоминаний. Каждый документ – свидетельство о бурной заносчивости и мрачной величавости характера предков. Моряки старинных фамилий, капитаны пехоты, полковники кавалерии, нормандские артиллеристы, кутилы, проглотившие в жизни неимоверное количество бочек можжевеловой водки, – все это выходцы из старинной Нормандии. Недаром отец поэта, «шалый Джек», так сдружился с нормандским выходцем, командовавшим французской гвардией, маршалом Бироном, у которого в силу дальнего родства бросил якорь «корабль шалого Джека». Байрон ни разу в жизни не видел своего отца.

А вот письма сестры Августы, которая рассказывает о возникновении дружбы с дальним родственником, сэром Лей. Мать была в ссоре с первой тещей своего супруга, августа жила у бабушки, леди Хольдернесс. Бабушка не желала знать госпожу Байрон, и только в четырнадцатилетнее возрасте, в 1802 году, школьник Байрон, увидел свою сводную сестру, когда леди Хольдернесс уже лежала на кладбище.

А вот документы, сообщающие о том, что при осаде Кальви в 1798 году сын «пятого лорда», Вильяма Байрона, убит, и вследствие этого шестой титул лорда Байрона неожиданно переходит Джорджу Гордону Байрону, школьнику из Абердина. С замиранием сердца красивый хромой школьник услышал впервые на классной перекличке, как надзиратель выкликнул его имя с прибавлением титула, и товарищи, неожиданно услышав об этой перемене, стали вытягивать шеи, чтобы поглазеть на нового лорда.

Байрон перелистал еще несколько папок, размышляя о том, что «это неожиданное титулование» все-таки совершилось, но странно, что у лорда Вильяма после убийства Чаворта не спрашивали документов о законном браке прадедов для удостоверения права на ношение титула, А ему – стоило только заняться для выступления в верхней палате вопросом о восстании ткачей, как немедленно последовал запрос о законности ношения титула и о праве заседать в палате лордов. Титул лорда, шестого барона из рода Байронов, ставшего пэром Англии, Джордж Гордон Байрон носит уже четырнадцать лет. И за все эти годы никто не оспаривал этого титула, пока в несчастном Ноттингемшире по деревням и лесным дорогам не появились трупы людей, умерших от голода, и скелеты ткачей, объеденных волками. Но ни одной мысли о том, чтобы отказаться от невыгодных поисков и перенести их на более благоприятное время, не появилось у Байрона. Можно было просто не выступать в намеченный день февраля 1812 года, а потом, восстановив полностью права на титул, заняться другим, более спокойным делом, нежели билль о казни ткачей. Но Байрон не свернул с дороги.

…Дожди, мокрый снег и холод вынудили его уйти из большой ньюстедской залы в другое помещение, маленькое и тесное. В антресолях нового Ньюстеда, где сорок восемь свечей языками пламени, колеблемого ветром, плохо освещали старые документы и новые письма, Байрон продолжал свои поиски с тем бешеным упорством, которое он оценивал в себе как наследство, полученное от предков.

Вот письма школьного директора доктора Глени, у которого он пробыл 1799 год и встретил новое столетие больным, так как нога даже ночью не давала покоя. Байрон мало учился и много читал. У доктора Глени была прекрасная библиотека. Помимо латинских авторов там было все, что касалось философии: книги Юма, Локка, Беркли, а также английские переводы Вольтера и Руссо. Там была даже вся многотомная французская энциклопедия: «Большой диксионер наук, искусств и ремесл».

Но вот нога поправилась, наступает 1802 год, и после нового увлечения дальней родственницей, Маргаритой Паркер, Байрон находит поверенного для своих тайн в лице своей старшей сестры. Знакомство было кратковременным, и дальнейшие отношения свелись к переписке. Надо было ехать для поступления в другую школу, в Гарроу, где усердно изучали латынь, греческий язык и английскую литературу. Однако лорд Вильям не только не желает принять участия в воспитании маленького Байрона, он не желает даже «знать о его существовании». Так, ставши лордом, юный Байрон остается «захудалым дворянином», болезненно самолюбивым, вспыльчивым, гордо затаившим житейские обиды и чрезвычайно чувствительным. Маленькая девочка Мери Дефф, затем Маргарита Паркер и наконец Мери Чаворт нарушают покой мальчишеского сердца до такой степени, что от меланхолической мечтательности у маленький Байрон переходит к бешеной раздражительности, если впечатления внешней жизни ранят его душу. В эти минуты мать, принимающая тайком от сына какого-нибудь краснощекого усатого фермера, кажется ему исчадием ада. Начинается ссора, которая сопровождается побегом в соседнюю аптеку: сын спрашивает, не просила ли его мать каких-нибудь сильных отравляющих средств. Старый аптекарь, смотря поверх очков, отрицательно кивает головой, не произнося ни слова-Он знает, что через минуту, подавляя одышку, к нему войдет полнокровная толстая дама и предложит тот же вопрос относительно своего сына.

На почве такой повышенной возбудимости возникла резкая, порывистая доброта Байрона к слабым и больным Товарищам в школе, на защиту которых он всегда выступал против сильных и грубых школьников. На этой почве возникло его болезненное ощущение человеческих страданий вообще. И это чувство осложнялось еще тем, что богатые школьники, дети новых фабрикантов и заводчиков, прекрасно одетые, никогда не нуждавшиеся в деньгах и проводившие время на спортивных площадках Гарроу, делали все, чтобы хромой четырнадцатилетний Байрон всегда чувствовал себя отстающим. Но если, плохо работает одна нога, то у красивого, хотя и не в меру толстого мальчика Байрона целы руки. И вот он начинает упражняться в плавании и становится прекрасным пловцом. Он завоевывает себе уважение товарищей, и когда насмешки по поводу его наследственной тучности больно стали колоть его самолюбие, он посадил себя на такую диету, какую при его спортивных увлечениях стрельбой, верховой ездой и плаванием не мог бы вынести никакой другой организм.

Так проходят годы в Гарроу. Адвокат Хенсон по поручению госпожи Байрон ведет дело о выделении части наследства и выигрывает большую сумму денег, около тридцати тысяч фунтов стерлингов. Сумма, вполне достаточная для среднего бюджета, однако не обеспечивает молодого лорда.

В октябре 1805 года Байрон поступает в кембирджский «Колледж св. троицы», бывший на положении высшего учебного заведения тогдашней Англии. Там наряду с прохождением наук и очень серьезным чтением Байрон присоединяет к своим спортивным увлечениям изучение бокса, карточной игры и «искусства неимоверного поглощения алкоголя». Между поездками в Соутвелл, неподалеку от Ноттингема, где жила его мать, и кабинетами Кембриджа Байрон занимается впервые писанием стихов. Уже в 1806 году в печати появляются тридцать восемь стихотворений под названием «Мелкие произведения» («Fugitive pieces»), – сборник, впоследствии тщательно скупаемый и уничтожаемый Байроном. А через год, ко дню бракосочетания Августы Байрон с драгунским полковником Ли, вышел второй сборник, в сорок восемь стихотворений, под названием «Стихи на разные случаи». Из этих сборников возникли так называемые «Часы досуга». Вот среди семейного архива томик этих стихов, а внутри вложена тетрадь, вырезанная из «Эдинбургского обозрения», с уничтожающей, непристойной руганью по адресу начинающего поэта. А вот и черновики, являющиеся ответом на критику «Эдинбургского обозрения». Первые сатирические стихи Байрона под названием «Английские барды и шотландские обозреватели». Байрон вспоминает, как первый сатирический размах мысли разбудил в нем дремавшего озорника и насмешника.

Часы досуга, проводимые теперь в Ньюстеде, теряют свой невинный характер. Окруженный друзьями, студентами Мэтьюзом, Гобгоузом, Далласом и Ходжсоном, Байрон то совершает налет на лондонские гостиницы, то, решив с товарищами наказать скучного лектора по греческой литературе, он вводит в лекторий огромного ручного медведя и вступает в пререкания с университетской прислугой на тему о том, имеет ли право этот «благонамеренный нечестный медведь получить образование в самом лучшем колледже в свободной Англии».

Так наступил 1808 год. Огромные семейные долги поглотили наследство. Лорд Вильям умер. Арендатор Ньюстеда, лорд Грей, покидая имение, увез все, что мог увезти; расплата с ним также потребовала напряжения средств. И как раз в то время, когда Байрон отпраздновал совершеннолетие, 22 января 1609 года, наступил внезапный срыв настроения. «Бумажные пули», как назвал Байрон нападки «Эдинбургского обозрения», посыпались на Байрона именно тогда, когда самонадеянный юноша, считая себя «королем жизни» смело смотрел вперед и не ждал никаких ударов. Но даже такая маленькая приписка на титульном листе «Часов досуга», как «Байрон Несовершеннолетний», – и та вызвала едкие нападки печати, когда через несколько месяцев уже совершеннолетний Байрон появился в Лондоне. Его кололи насмешливые взгляды. О нем говорили, как о бедном лорде, «желающем заработать литературой». А когда настал час официального включения его в состав палаты лордов и по традиции два старейших лорда должны были ввести молодого законодателя, – вместо этого официального водворения Байрон получил только печатный устав палаты лордов. Все это промелькнуло перед Байроном заново, когда он пытался разобраться в лапках и портфелях в поисках документа, удостоверяющего его право на законодательство.

Так в бесплодных поисках прошло несколько дней. Свидетельство венчания предка своим исчезновением развенчивало, потомка. Байрон нервно откидывал папку за папкой. Вот сборы в путешествие. Вот отъезд на Восток. Вот его собственные письма к матери и сестре. Вот наброски стихов по поводу ограбления лордом Эльжином афинских мраморных храмов. «Проклятие Минервы». И вот, наконец, его собственные письма из Фальмута, куда он приехал 11 июня 1809 года и где сидел перед выездом на Восток, в ожидании попутного ветра, со слугой Флетчером.

Весь архив перерыт, и никаких следов прадедовского венчания. И вот, бросив поиски в фамильном архиве, Байрон предпринимает дорогостоящие поездки всюду, где могли быть хоть какие-нибудь следы брачной записи Байронов по церквам Англии. В маленькой Корнвалийской церкви, где венчались все моряки, увозившие девушек за море, после долгих поисков, была найдена запись о венчании деда его лорда Байрона с некоей мисс Треварион. После проверки этого документа и длинных пересудов Байрон получил право на титул лорда.

Итак, в погоне за более обширными материалами для выступления по делу восставших ткачей, Байрон направился на место происшествия в Ноттингем. И он не раскаивался в поездке. Он видел нищету по деревням и селам, он слышал и знал, что за 1811 год две тысячи больших предприятий Англии объявили себя банкротами. В морях перехватывали хлебные грузы французский король и его союзники. Но совершенной новостью для Байрона была жизнь самого Ноттингема. Там, где еще недавно богатые крестьяне, фермеры, обитатели сел и деревень, получив из города шерсть и хлопок, работали дома на ручных станках, и потом сдавали работу городскому хозяину, лишь изредка вступая в артели в силу соседства или родственных связей, там наступила полная нищета. Ручные станки стояли без дела. Сельские ткачи и прядильщики побросали стой дома. Зато в городах, как Ноттингем, они жили сотнями в отвратительных бараках с земляным полом, со сточными канавами для нечистот, пролегающими через все клетушки этих страшных бараков. Это новая порода ткачей, пришедших из сел для работы под одной крышей ради того, чтобы объединиться перед громадными машинами, работающими паром. Что ни год, то машина становилась совершеннее. Вот станок, за которым один рабочий заменяет собой восемь добротных, хорошо зарабатывавших ткачей. Одна фабрика делает столько в один день, сколько, округ делал раньше в неделю. Голодные и оборванные, нагруженные четырнадцатичасовой работой, эти люди Ноттингема с ужасом смотрят на мир, ожидая, что завтра тихий голос из конторы объявит увольнение новой сотне и новой тысяче, а дальше – голодная смерть и самоубийство целых семей.

Тут неподалеку огромный Шервудский лес. Молва рассказывает о том, что там когда-то жил Робин Гуд – стрелок, защитник бедняков. Первые рабочие объединения связаны были с этой легендой. Из Шервуде кого леса ждали появления грозного и сильного мстителя за страдания рабочего люда. Называли его имя. Это был некий Нэд Лудд. Его помощники, его вестники, «луддиты», ходили по селам и городам Часто слышали в лесах и оврагах, на глухих дорогах и по берегам Трента ночную стрельбу, голоса и таинственную маршировку неведомого войска. В Манчестере неизвестные люди врывались на фабрику и тяжелым енохом, как называли кузнечный молот, разбивали станки, трубопроводы паровых машин и даже головы хозяев. Такие же таинственные люди четыре раза проникали в дома Ноттингема, требовали прекращения работы и распространяли таинственные письма из «Конторы Нэда Лудда в Шервудском лесу» в министерство внутренних дед. В местечке Арнольд разбиты енохом шестьдесят вязальных станков, принадлежавших одному из самых ненавистных предпринимателей. 4 ноября был такой случай: вязальщики собрались около Ноттингема, потом, надев маски, вошли с разных концов в город, ворвались в дома предпринимателей и потребовали восстановления в правах всех уволенных рабочих. Мало того, они указывали от имени того же Неда Лудда из Шервудского леса, что если установка новых «широких» станков будет сопровождаться увольнением рабочих, то пострадают не только станки, но и хозяева станков. Эти люди проходили по Ноттингему с песнями такого содержания: «Пусть пугаются виновники человеческих страданий, но честному труженику нечего бояться ни за жизнь, ни за имущество. Мы ненавидим только широкий станок, на котором хозяева выткали нам узкую плату. Смерть машинам, убирающим людей, и наш Лудд, ломая все преграды, исполнит приговор рабочей семьи».

Прошло два дня. По дороге из Сеттона на Басфорд поползли сквозь туман вереницы угрюмых крытых повозок Те же люди в масках подстерегли эти возы, остановили лошадей, разгрузили подводы, на которых оказались ненавистные «широкие» станки. Загорелись костры, загудели молоты. Лошади вернулись к удивленным хозяевам с облегченными возами, а замаскированные люди исчезли. И вот отчаянные депеши летят в Лондон. В парламентских регистрах значатся донесения агентов: «Невозможно описать состояние умов в этом городе в течение последних четырех-пяти дней: день и ночь парадными маршами идут войска. Разводы на маленьких площадях создают впечатление начавшейся войны. Луддиты переправились через реку Трент, вошли в селение Реддингтон, сломали там четырнадцать станков, оттуда пошли в Клифтон и разрушили там все станки, оставив в целости только два. Клифтонская полиция, перепуганная насмерть, отправила в Ноттингем извещение с просьбой послать эскадрон гусар. Но в Ноттингеме не могли собрать эскадрона. Послали сколько могли, исхитрившись так, чтобы одна часть гусар организовала погоню за луддитами, другая разбилась на мелкие отряды у всех переправ и бродов через Трент, чтобы помешать луддитам скрыться. Но это не помогло. Луддиты не растерялись. Лодки, тайно заготовленные по реке, перевезли их там, где всего меньше ожидали речные сторожа».

Сохранился другой документ: секретное донесение городского клерка Ноттингема министерству внутренних дел: «Наши рабочие притворялись доносчиками: и, получив за доносы установленную вами плату, они обращали деньги на защиту и спасение захваченных рабочих». А когда действительные доносчики выдавали рабочих, причастных к движению, то после этого они совершенно лишались возможности оставаться в Ноттингеме и вынуждены были переселяться в другие графства. Другой клерк в секретном донесение парламенту сообщает, что некая женщина из Ноттингема по дороге в полицейское управление, куда она шла для дачи показаний против луддитов, была замечена рабочими и просто горожанами, которые у самого входа в полицию бросились на нее с целью убить. Полиция оказалась бессильной, и только выстрелы военного патруля спасли жизнь доносчице. Судья Бейли боялся выносить приговоры. Владельцы ноттингемских фабрик осаждали Лондон жалобами на трусливого судью.

И вот как раз в это время лорд Байрон в целях, расследования приехал на место происшествия. Ему представилась странная картина. Голубая речка, рыжая глина и прошлогодняя зелень выглядывают из-под снега по обоим берегам навстречу скупым лучам зимнего солнца. Через мост, в красивых медных киверах с султанами, в красных мундирах, под звуки полкового оркестра и длинных индийских барабанов, проходят гвардейские гусары в пешем строю. Далеко на берегу Трента горят костры, белеют палатки из русской парусины, играют сигнальные трубы; флажки развеваются над прибрежными домами в доказательство того, что здесь находится штаб кавалерийских частей майора Стерджена, победоносно захватившего поселок на левом берегу Трента в целях охраны британской короны и спокойствия лордов Англии. Четыре пушки смотрят с холма на рабочие хижины и улицы, запруженные ткачами.

27 февраля 1812 года, в 4 часа пополудни, Байрон закрыл кожаный портфель с последней корректурой своей первой книги, выходящей в Англии после приезда его с Востока. Пара лошадей доставила его к указанному сроку в здание палаты. Скорее прикрывая бешенство, чем разыгрывая спокойствие, новый лорд вошел на трибуну. Проходя кулуарами, он уже слышал, что вопрос о казни рабочих предрешен, что никто из больших государственных деятелей не будет говорить о рабочем бунте и Ноттингемском графстве. Свидетели «девственной» речи Байрона говорят, что она поразила слушателей необыкновенной уверенностью и красотой своего построения.

Громко и уверенно прозвучала в палате лордов первая длинная фраза, произнесенная Байроном:

«Милорды, предмет, впервые представленный теперь на рассмотрение ваше, хотя и является новостью для этой палаты, однако вовсе не нов для нашей страны. Я даже думаю, что он вызвал самые серьезные размышления у граждан всех, классов еще до того, как привлек внимание вашего законодательного учреждения, а между тем только ваше вмешательство могло бы оказать делу своевременную и необходимую помощь».

Если бы Байрон, остановившись, посмотрел в сторону, где сидит лорд Холланд, он заметил бы резкое движение этого человека, показывающего министру Персивалю письмо Байрона от 25 февраля 1812 года. Там, между прочим, говорилось: «…я считаю ткачей людьми пострадавшими и принесенными в жертву выгодам нескольких предпринимателей, которые обогатились благодаря приспособлениям, лишившим массу ткачей их работы. Вот вам пример: с изобретением известного рода станка один человек в состоянии исполнить работу семи и, следовательно, шестеро остаются безработными. Следует еще принять во внимание, что полученный таким образом товар гораздо худшего качества; его почти невозможно сбыть на родине, и он быстро фабрикуется с видами на экспорт. Безусловно, милорд, как бы мы ни радовались прогрессу в области изобретений, который может быть полезен человечеству, мы не должны допускать, чтобы человечество приносилось в жертву техническим усовершенствованиям. Поддержка и достаток рабочей бедноты – дело гораздо большей важности для человечества, чем обогащение нескольких монополистов, какими бы то ни было усовершенствованиями в области техники, которые лишают рабочего куска хлеба и делают труженика человеком, не имеющим права на заработок… Причиной моего выступления против проведения билля является его явная несправедливость, несомненная бесполезность. Я – очевидец положения этих несчастных людей, и считаю это положение рабочих позором для цивилизованной страны. Можно осуждать их эксцессы, но нечего им удивляться. Последствием настоящего билля будет открытое восстание. Несколько слов, которые я намерен сказать во вторник, будут основаны на этих взглядах и наблюдениях, которые я собрал на месте. Я убежден, что наша предварительная, осведомленность водворила бы этих людей, на места их прежней работы, и страна успокоилась бы. Быть может, еще не поздно; во всяком случае стоит попытаться. Я полагаю, милорд, что вы не вполне согласитесь со мной в этом вопросе; я вполне искренне подчиняюсь вашему компетентному мнению и опыту, я проведу другую линию аргументации) против билля или буду совсем молчать, если найду последнее более разумным. Обсуждая поведение этих несчастных, я верю в существование бедствий, которые должны скорее вызвать чувство горя, чем стремление к наказанию. Я остаюсь с почтением, милорд, вашим покорным и обязанным слугой.

Байрон.

P. S. Может случиться, что вы, милорд, по прочтении письма сочтете меня слишком снисходительным по отношению к этим людям и назовете, пожалуй, „стачечником“

Байрон продолжал речь:

– Я слышу здесь мнение двух лордов. Я знаю, что лорд Эльдон и лорд Райдер внесли билль о применении вооруженной сильг и смертной казни. Они кричат, что «ткачи образовали тайное общество для уничтожения не только своего благосостояния, но и самих средств к нему». Но можете ли вы забыть, что в сущности это все представляет собой чистый результат английской политики, разрушительных войн последних восемнадцати лет? Эти войны уничтожили условия спокойного труда, они подорвали ваше благосостояние, они подорвали всеобщее благосостояние: Эта политика, лорды, родилась в Англии одновременно с применением положения «нет больше великих государственных умов!» Это безумная политика. Она пережила мертвецов, чтобы лечь печатью проклятия на живущих, и так, очевидно, будет в Англии в третьем и четвертом поколениях!

Последняя фраза особенно встревожила почтенных лордов. Десятки горящих глаз устремились на Байрона с выражением негодования, десятки старых и лысых голов вышли из полусонного состояния, забормотали, закивали; иные с тревогой, иные с ненавистью смотрели на говорящего, а он продолжал:

– Ведь до этих восстаний ткачи никогда раньше не ломали своих станков; они работали на них, работали до износа, и даже потом сами рабочие чинили свои станки, чтобы, износившись, станки не стали препятствием к работе, дающей насущный хлеб. Что же мудреного в том, что в наши времена, когда банкротство, злостное мошенничество и наглый обман встречаются на каждом шагу, даже в таком общественном слое, который, право же, господа лорды, ничем не отличается от положения здесь сидящих, что, говорю я, мудреного в том, что низшая, хотя в сущности говоря, самая полезная часть Англии, могла забыть, как говорите вы, забыть свой долг, впав в состояние тягчайшей нищеты. Однако эта рабочая масса, даже под угрозой нищеты, оказалась неизмеримо выше многих представителей вашего класса. Обратите внимание на то, что преступник из аристократов находит средство обходить законы, и в то же время придумывает новые изысканные репрессии, расставляет новые убийственные ловушки для этой несчастной, так называемой «физической силы», которая доголодалась до преступления! Эти люди хотели бы взрыхлить поле, но заступ оказался не в их руках. Они вышли на дорогу просить милостыню, – никто им не подавал. Их право на труд, их собственные средства к существованию были отняты, их руки повисли, так как никто не допустил их к работе. Так можно ли удивляться тому, что эти люди пошли по пути восстания, как бы ни сожалели их одни и как бы ни осуждали их другие!.. Я скажу вам, лорды, что сами владельцы предприятий спровоцировали разрушение своих станков. Начатое мною следствие основано на неопровержимых документах, и не имею ли я права потребовать, чтобы вы обратили всю систему ваших взысканий на этих провокаторов. Мне кажется правильным, чтобы нас не приглашали сразу, не изучив подробно всех обстоятельств, к обсуждению билля с поспешностью, ничем не обоснованной и противозаконной, чтобы нас не приглашали сразу предпринять массовые приговоры и апробировать казни, подписанные вслепую.

Вся палата зашевелилась. Люди всех политических оттенков с любопытством переспрашивали друг друга: – Кто говорит?

– Что это за новый оратор?

– Что это за перенесение революционных речей в палату пэров?

Фамилия оратора шепотами, хрипами прокатилась по скамьям из угла в угол, из одной стороны в другую. Лорд Райдер и сэр Гоксбери в негодовании рвали клочки бумаги, лорд Эльдон сидел красный, как рак, с глазами навыкат и, казалось, готов был растерзать Байрона в куски. А с трибуны гремела речь:

– …Я слышу здесь, что этих людей зовут «чернью», отчаянной, опасной и невежественной. Ясно ли вы отдаете себе отчет в том, насколько вы, здесь сидящие, обязаны этой самой «черни»? Эта «чернь» работает на ваших полях, она прислуживает в ваших домах; она управляет вашими кораблями, из нее набирается ваше войско; от того-то именно она и дает вам возможность угрожать всему миру. Но зато будет время, когда ваше пренебрежение к ее интересам, когда бедствия этого великого множества рабочего люда повергнет этот люд в отчаяние, и тогда это будет живой угрозой вам… Разве можно превращать в тюрьмы целые графства! Вы хотите воздвигнуть плаху на всех полях, вы уже вешаете людей, как копченую рыбу. Вы хотите восстановить Шервудский лес, как место для королевской охоты и как заповедник беглецов, объявленных вне закона. Этими мерами вы хотите избавиться от голодающего населения. Но когда смерть оказывается единственным избавлением для этих людей, неужели вы воображаете, что ваши драгуны могут обеспечить спокойствие Англии? Неужели вы думаете, что то, чего не могли сделать ваши гренадеры, сделают палачи? Авторы вносимого билля могут гордиться тем, что они унаследовали славу африканского царька, записывавшего свои узаконения кровью…

Чайльд Гарольд в Лондоне

Кто этот Байрон, выступающий с такой дерзкой речью?

В ответ на эту фразу, еще долго звучавшую в Лондоне, в одно прекрасное утро марта месяца 1812 года появилось объяснение, сразу заставившее по-новому говорить об авторе дерзкой речи. Вышли две первые песни «Странствований Чайльд Гарольда», которые сразу, по выражению самого Байрона, «застали его знаменитостью». Неожиданность этого успеха обусловлена была и формой и содержанием поэмы. Типичная с нашей точки зрения романтическая поэма была написана в старинной форме девятистрочной строфы, в которой чередуются рифмы.

1а 2б 3а 4б 5б 6в 7б 8в 9 в. Это сложное и трудное чередование рифмы так же действовало на воображение читателя, как действует на зрение подкинутая к небу стрельчатая арка из тяжелых гигантских камней.

Со стороны содержания новая поэма Байрона также интриговала и беспокоила читателей. Это была какая-то всемирная политическая география в стихах; в поэме не было ни завязки, ни развязки, ни классического построения сюжета. В «Странствованиях» описывались путешествия юноши (по-английски – child – юноша благородного происхождения, предназначенный к посвящению в рыцари). Но этот юноша, Гарольд, в отличие от обыкновенного английского туриста, имеет совсем иные, чем тот, побуждения для своих путешествий. Его не гонит политическое преследование, его не интересует путешествие с целью открытий, он не ищет удовольствий в ознакомлении с экзотическим бытом далеких стран. Одним словом, нет у него никаких целей. Он жертва своего внутреннего разлада, своего страшного разочарования, заставляющего бежать от самого себя, – вот причина его скитаний. Им, как впоследствии пушкинским Онегиным, «овладело беспокойство, стремленье к перемене мест». Недаром Пушкин, рисуя своих ранних героев, хотя бы кавказского пленника, говорил: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи девятнадцатого века». Пушкин полностью развернул этот характер, когда изображал своего Онегина – москвича в гарольдовом плаще. Потом эти дети Чайльд Гарольда, постепенно вырождаясь, мрачными тенями прошли по всей мировой литературе и сделались главными героями тех писателей, которые рисовали нам образ неприкаянного молодого человека, ищущего себе места в жизни.

Необходимо иметь в виду, что сам Чайльд Гарольд имеет довольно сложную и притом совсем не английскую литературную родословную. В 1774 году в Германии вышла книжка под названием «Страдания молодого Вертера». Ее автором был выходец из буржуазной семьи, ученый, философ, министр Веймарского герцога, впоследствии гениальный поэт и великий оппортунист в делах житейских – Иоганн Вольфганг Гете. За пятнадцать лет до Великой французской революции его книжка звучала страшной тоской, выросшей на сумрачной и безрадостной почве самой отсталой европейской страны. Страдания молодого Вертера, его уход из жизни, его представление о человеческом обществе, так похожем на тюрьму, стены которой разукрашены ландшафтами, оваренными солнцем, с широкими свободными горизонтами, – все это, как нельзя более, отвечало настроению молодой германской буржуазии, угнетаемой тупым и жестоким дворянством. Все это говорило о том, что молодые люди нового сословия понимают жизнь иначе, что им тесно в старых рамках феодального уклада. В них появилось сознание умственного превосходства перед дворянством. В отличие от людей, владеющих землями и крестьянским трудом, эти молодые и старые горожане трудились над организацией производств, они двигали науку, они создавали философские системы. Они знали, что люди родятся свободными и равными в правах, и с любовью повторяли слова Руссо о том, что все выходит прекрасным из рук творца и все портится в руках неумелого человеческого общества. Молодой Вертер заражен ядом религиозных сомнений. Он испытывает целый ряд неудач, и самая главная неудача – это сомнение в ценности жизни, так как природа одарила его чистейшими стремлениями к чистейшему счастью без возможности удовлетворить это стремление.

Не все молодые люди такого склада кончали так плохо, не все уходили из жизни. Соратник Гете, герцогский фельдшер Фридрих Шиллер, изобразил другого неприкаянного молодого человека – Карла Моора. Это был идеальный разбойник, разбойник благородный. Вся совокупность жизненных условий бросила его на большую дорогу. На этот раз – это уже выходец из семьи феодалов, который бросает вызов всему обществу. Опять писатель молодой буржуазии ищет для молодежи дорогу к будущему. В воздухе той эпохи носился этот протест, но он исходил не из той среды, которая была способна на железный закал классовой воли, на огромность коллективных действий.

На смену героям Шиллера, на смену Вертеру появилось новое издание неприкаянного молодого человека. Из Бретани, из замка с заплесневелым прудом и протекающими крышами, окруженного землянками без стекол, в которых крестьяне спят на прошлогодней листве, бежал от громов революции дворянин Шатобриан и начал скитальческую жизнь. Этот молодой человек был в Америке, скитался по глухим лесам в надежде найти уголок девственной и нетронутой человеком природы. Затем он эмигрировал в Англию, превратившуюся в штаб европейской контрреволюции, но там постепенно, под влиянием гигантских событий, стал критически относиться к своему сословию и вступил на путь поисков примирения с действительностью. Он почти был готов броситься в объятия суровым истинам революции, когда Наполеон Бонапарт сломал хребет французской республики.

Шатобриан опять попал не в тон. Он опоздал приобщиться к революционной идеологии, а теперь он опоздал понравиться первому консулу. Из политической карьеры молодого человека ничего не вышло, но он, нашел живой и очень своеобразный отклик в новом французском читателе. Шатобриан заговорил живым и горячим языком новой французской публицистики; это был сумбурный, недоработанный язык парижских секций, понятный мелкобуржуазной массе французских городов. Но вместо революционного содержания, вместо живых и свежих людей, Шатобриан преподносил утомленному и напуганному французскому обывателю сумбурно меланхолические чувства с прослойкой контрреволюционных политических размышлений и с явно реакционным стремлением восстановить нрава религии.

В одной из его книг мы находим рассказ о разочарованном скитальце Ренэ. Мы узнаем в герое рассказа «Ренэ» самого господина Шатобриана, но в отличие от своего героя, который «никогда не желал говорить о своих приключениях, хотя собеседникам очень хотелось узнать, какое горе привело знатного европейца к странному решению укрыться в пустыне Луизианы», автор гораздо болтливее. Мы узнаем, что он был непреклонного нрава и неровного характера. То шумливый и веселый, то молчаливый и грустный, он собирал вокруг себя своих юных товарищей, затем покидал их внезапно, потом наблюдал бегущие облака и слушал, как дождь пронизывает древесную листву.

Оказывается, это старый знакомый – это Вертер, но вместо его серого камзола мы видим меланхолический голубой сюртук с черным бархатным воротником и сапоги с желтыми крагами, хлыстик в руке, перчатки, верховую лошадь. Старый Вертер – состарившийся неприкаянный молодой человек, но вместо свежего и чистого весеннего мироощущения мы видим, что вокруг этого нового издания Вертера – признаки гниения, разложения. Ренэ страдает от не совсем здорового стремления к нему родной сестры, монастырский быт тянет его к морю, море тянет его к берету. Он нигде не находит себе покоя. В отличие от молодого Вертера, на которого склепом наваливается тяжелая действительность, сила которой непреодолима, этот новый Вертер, Ренэ, видит перед собой покорные и послушные обстоятельства жизни. Старый Вертер еще не успел вкусить меда и уже умирает. А Ренэ настолько пресыщен, что его не привлекают лучшие плоды жизни и деятельности, он бежит от самого себя, бежит без оглядки, и там, где новое человечество без всяких иллюзий шло на труд и на борьбу за лучшее будущее, он не находит для себя ничего достойного внимания. Это плохая и упадочная обида на мир; неблагородная и смешная ссора с историей заканчивает первый цикл истории молодого человека XIX столетия.

Прошло десять лет, и вот в Лондоне появился Чайльд Гарольд, полузагадочный скиталец, вовсе не склонный к слезливости и чуждый сентиментализма. Если на первых порах он кажется шалопаем и снобом, то это впечатление исчезает, как только юный бездельник начинает давать оценки огромным политическим событиям, происходящим на территории Европы. Он подвергает жесткой критике систему человеческих отношений, рабство восточных стран, ханжество и другие черты, возникающие под влиянием религии, он поражает читателя смелостью и неожиданностью мысли. И если он смотрит разочарованными глазами на все, что встречает по пути, то он делится с читателем причинами своего разочарования; он рассказывает о победах английского оружия в Испании и говорит:

  • …пройдут года
  • И все ж потомство, полное презренья,
  • Позора не забудет тех вождей,
  • Что, победив, узнали пораженье…
  • Их ожидают в будущем глумленья
  • И гневный приговор суда грядущих дней.

И далее:

  • Так думал Чайльд, один бродя по горем;
  • Тяжелых дум он здесь изведал много
  • И пожалел, немой тоской объят,
  • Что долго шел преступной дорогой;
  • К проступкам он своим отнесся строго:
  • От света истины померк Гарольда взгляд.

И далее:

  • Гарольд вперед несется, очарован
  • Красой холмов, ущелий и долин…
  • Не горестно ль, что цепью рабства скован
  • Тот светлый край?

Какую громадную эволюцию проделал молодой Вертер! Воплотившись в поручика Наваррского полка, он через десять лет уже не выдержал соприкосновения с действительностью, и его бегство от самого себя превращается в поиски действительности. Если откинуть иронические объяснения Байрона, что, дескать, его Гарольд является повторением бандита Зелуко, если откинуть вообще мистификацию Байрона, которая является опытом самозащиты, то мы увидим, что Чайльд Гарольд все больше и больше теряет неопределенные черты неопределенного героя и под конец превращается в самого автора. То, что впоследствии было названо второй песнью «Чайльд Гарольда», было вчерне закончено уже на берегах Малой Азии, в Смирне. Рукопись Байрона, представляющая собой черновые наброски того, что вышло в Лондоне в марте 1812 года, датирована: Смирна, 28 марта 1810 года.

Поэма, появившаяся 10, марта 1812 года во всех книжных магазинах Лондона безымянно, сразу сделала имя автора знаменитым. За 1812 год поэма выдержала пять изданий сразу.

В том же году Байрон еще дважды выступал в палате лордов, и оба раза неудачно. Он выступал в защиту закона о равноправии ирландских католиков. Дело в том, что с XVII века экономически обоснованная вражда Британских островов с засильем католической церкви на континенте не только приобретала заостренные формы, но и была окрашена моментами вражды национальной. Ирландцы, шотландцы и бритты в силу политического объединения числились в составе Соединенного королевства, но фактически были разъединены как системой управления, так и целым рядом религиозных, бытовые и внутринациональных признаков. Традиции католической церкви в Ирландии сохранились в среде фермеров, мелкопоместных дворян и горожан. Критика не отмечает встречи Байрона в дни возвращения его в Лондон с памфлетистом Коббедом, – это был редактор еженедельной газеты «Режистер». Этот публицист с негодованием рассказал Байрону о том, что принц регент и министры ведут возмутительную травлю ирландских солдат, которые, так же как и природные бритты, сражаются в рядах великобританской армии с Бонапартом. Эта травля ирландских солдат, запрещение повышать их в чинах, производить в офицеры объяснялась очень просто: король еще до своего сумасшествия заявил, что он «никогда не будет возвращаться к вопросу о даровании равноправия католикам».

В 1811 году выяснилось, что Георг III не может больше править Англией. Король обнаружил явные признаки полного помешательства, но так как он был еще жив, то его наследник и сын под именем регента приступил к управлению страной. Приобщил он к этому и специфическую среду аристократов и крупнейших буржуа, обновляя старые фамилии земельных дворян выходцами из среды крупных купцов-бандитов. В 1812 году религиозная рознь и чисто ирландские стремления к самостоятельности приводили к тому, что на фронте, в боевой обстановке, героические люди Ирландии, сражавшиеся против Наполеона, не получали повышения, равно как и солдаты, провинившиеся в боевой обстановке, получали телесное наказание только в тех случаях, если они были ирландцами.

Последующие речи Байрона, как мы сказали, не имели успеха в палате лордов. Ему было вменено в вину то, что памфлет Коббеда об ирландских католиках на фронте совпадает с его собственной речью. Да и мало ли еще с чем неприятным для англичан совпадает выступление Байрона. Вот сэр Френсис Бердет – депутат палаты общин – требует изменения избирательной системы Англии; он говорит, что города, населенные новыми людьми, прибывшими из деревень на фабрики, лишены права избирать депутатов в палату общин, в то время как местечки Англии, давно залитые водой моря, наступающего на старинные берега, по-прежнему сохраняют свои избирательные права, а так как здесь давно уже не может жить ни один человек, то ближайший лорд выплывает из своего поместья на лодке, чтобы с моря голосовать за угодных ему депутатов. Да и мало ли других, простых и сложных махинаций придумывает старая веселая Англия в тех случаях, когда ей необходимо поддержать старый порядок.

Если существует поговорка «семь раз отмерь и один раз отрежь», то Англия на основах неписаной конституции, защищающей всегда и в первую очередь частную собственность и богатого человека, говорит, что лучше семь тысяч раз отмерить, чем один раз отрезать хотя бы миллиметр благосостояния из километра богатства в пользу рабочего населения Англии. Неписаная конституция основана на «великой хартии вольностей» и других актах, среди которых теоретически не последнюю роль играет Habeas Corpus Act. Этот последний является тем поводом для хвастовства, который либералы разных стран выставляют как самое замечательное доказательство английской свободы. Согласно этому акту всякий гражданин, задержанный на улице при совершении преступления или где-либо в общественном месте, имеет право требовать в течение суток предъявления судебного обвинения или приказа об освобождении. По этому, акту никакое жилище не может быть подвергнуто ни вторжению полиции, ни вхождению какого бы то ни было постороннего лица. Эти прекрасные слова закона, как песни сирены, очаровывали политических деятелей либерального склада на всем протяжении истории XIX века. Но реальный комментарий к этому закону говорит, что Англия давно несвободная страна. Отмена этого акта о неприкосновенности личности производится всегда, когда предприниматель боится за свое имущество и когда он под видом спасения страны спасает свою банковскую наличность. Недаром депутат Шеридан, автор веселых и печальных драм «Школа злословия», «Соперники» и т. д., говорил в унисон с сэром Бердетом: «Отмена акта, неприкосновенности всегда производится под видом спасения страны в опасный период времени, и много красноречия расточается на избитую тему о якобинских принципах и скрытой измене. Наши министры всегда поют одну и ту же соловьиную песню и клевещут на стремления нации. Они изобретают обвинения в вероломстве и предательстве и в государственной измене. Это доказывает только одно: Англия в безумии распространяет устами своих министров химерическую тревогу, а на самом деле в стране нет никакого мятежного духа, а есть только справедливое негодование».

Если для Шеридана эти намеки прошли безнаказанно, то только потому, что они были сказаны с трибуны и не попали в печать. Сэр Френсис Бердет надумал напечатать эти страшные фразы. И вот возникает давно не практиковавшаяся в Англии попытка арестовать члена парламента. Спикер палат является к Бердету на квартиру и от имени парламента приказывает ему итти в тюрьму. Бердет круто разговаривает со спикером. Он говорит: «Палата сошла с ума», и без обиняков спускает спикера с лестницы. Вместо тюрьмы сэр Френсис Бердет является в парламент. Он берет слово вне очереди, и прежде чем его успевают схватить за руки, он вбегает по ступенькам трибуны и громко заявляет о несообразном с законами Англии желании отдельных депутатов, интриганов низкого сорта, подвергнуть неслыханному аресту законного депутата лондонского квартала. Не слыша криков, раздавшихся за его спиной, Бердет успевает вернуться к себе, а тем временем палата выносит постановление обязательно отправить в Тоуэр, в эту страшную, грозную башню, видевшую тысячи людей, обреченных на смерть, и этого «свободного, неприкосновенного депутата старой конституционной Англии». Трудно было, конечно, взломать прикладами запертую дверь его квартиры; тем более, что весь квартал встревожился по поводу такого решения.

– Знают ли солдаты в чем дело?. – спрашивает Бердет в форточку.

– Нет, им ничего не известно, – отвечают ему снизу.

Проходит три дня, сэр Бердет видит с чердака, как толпы людей, вооруженные предметами домашнего обихода – кочергами, топорами, кухонными ножами, – большими группами собираются к нему на выручку, раздаются воинственные клики, солдаты озираются дико по сторонам, окруженные лондонскими гражданами. Сердце Бердета не выдержало; он вызвал дежурного офицера, открыл ему дверь, оделся и добровольно пошел в тюрьму, чтобы не быть виновником кровопролития.

15 января 1811 года, как мы сказали, сумасшедший Георг III должен был передать королевскую власть своему сыну, будущему Георгу IV, который первоначально стал у власти под именем регента. Как ни слабо было влияние короля в феодально-капиталистической Англии, но эта фигура Георга IV, тогдашнего принца-регента, как нельзя более отвечала самым затаенным желаниям самой реакционной части английского общества. Лорд Персиваль продолжал политику реакции, и если 11 мая 1812 года полусумасшедший человек с пистолетом в руках вместо ненавистного лорда Гауэра выстрелом из пистолета убил лорда Персиваля, то, быть может, он отражал настроение бедных людей Англии, для которых политика первого министра была политикой разорения и угнетения.

Одним словом, старая, веселая, богатая, либеральная Англия в эти годы вовсе уж не была полна того легендарного благополучия, которое мы встречаем в соображениях заурядных биографов Байрона, рисующих этого поэта как человека, не сумевшего в силу дефектов личной психики примириться и найти общий язык с благородной Англией тогдашнего времени.

Несомненно, личные свойства поэта, его повышенная чувствительность или, как говорят невропатологи, сенситивность, равно как и поражение нервной системы еще в утробном состоянии, – все это предрасполагало поэта в дальнейшем к нездоровым реакциям на действительность. Но характер гения оказывался в Байроне чрезвычайно рано. Его умение переработать внешние впечатления в гармоническую систему поэтических образов, быть может, спасло его от колоссального душевного разлада, свойственного тогдашней молодежи. Объективируя свои человеческие достояния, Байрон достиг той необходимой высоты, которая помогла Гете, создателю Вертера, отделаться от навязчивых меланхолических состояний после того, как его любимая Шарлотта Буфф вышла замуж за приятеля Кестнера. Недаром Кестнер писал, обижаясь на Гете, своему другу Гейненгу: «Вертер есть Гете. Лота и Альберт списаны с меня и моей жены. Мы очень недовольны им за то, что он к своему вымыслу пристегнул реальные побочные мелочи».

Но Гете, в отличие от Вертера, не покончил жизнь самоубийством. И Байрон тоже не кончил ни безумием, ни уходом из жизни. А если он на почве первой ссоры с миром испытал всю судьбу человека, претерпевающего разлад с действительностью, то необходимо из этого вывести только одно заключение, вся колоссальная писательская восприимчивость и внутренняя добросовестность художника не позволяли ему мириться с этой действительностью. Не всякий писатель обладает рецептами лечения заболевшей действительности. Двигателем исторических процессов являются не писательские рецепты, а глубокие социально-экономические причины и коллективная воля трудящихся. Но от этого не теряют своей ценности те не случайные, а закономерно возникшие диагнозы, которые дает писатель, перерабатывая впечатления действительности в творческие образы. Общество, путем познавания самого себя, испытывает удовлетворение от чтения таких произведений, которые в самом полном синтезе отражают картину наиболее ярких явлений эпохи. Быть может этим объясняется то, что безвестный лорд, выступавший в палате лордов против смертной казни взбунтовавшихся ноттингемских ткачей, сделался внезапно знаменитым в те дни, когда Лондон раскупил небывалый тираж (14 тысяч экземпляров) книжки «Странствования Чайльд Гарольда». Байрон делал все, чтобы погасить образ Гарольда, ибо слишком яркие черты героя явно напоминали автора. И эти, смягченные линии контура, приглушенные интонацией голоса, которые мы чувствуем в поэме, делают образ Гарольда в первых двух песнях не вполне определенным. Если читателю не сразу бросятся в глаза некоторые детали поэмы, как бы выпадающие из нее, не связанные с основным замыслом, то при историческом анализе поэмы мы ясно видим те редакционные швы, которые говорят о цензурной борьбе в бесцензурной Англии. Так же, как закон о неприкосновенности личности и жилищ реакционная Англия приостанавливала всякий раз в годы рабочих волнений и социальных бурь, так же и здесь, несмотря на свободу печати Англии, поэма сделалась объектом политического давления. Целых тринадцать строк были выброшены из первого издания «Чайльд Гарольда», и только впоследствии их удалось восстановить по рукописи. Безвозвратно погибли строфы, относящиеся к лорду Веллингтону, строфы, осуждающие безобразия английских грабежей на территории Испании и Португалии, и многие другие. Байрон не предполагал печатать поэму, и только друзья, и прежде всего Доллас, убедившись в тщете своих настояний, сами, почти без ведома Байрона, начали и закончили печатание первых двух песен «Чайльд Гарольда». Этим объясняется та легкость, с какой Байрон отнесся к упразднению острых мест поэмы.

Первая песнь «Чайльд Гарольда» всем, начиная с эпиграфа и кончая наилучшими строфами поэмы, свидетельствует о том, что Байрону были чужды шовинистические или националистические черты. Байрон берет эпиграфом строчки из книжки «Гражданин мира» («Космополит») Фуэкрэ де Монброн (1753): «Вселенная – книга, в которой идешь не дальше первой страницы, если видишь только свою страну. Что касается меня, я листал страницу за страницей и пришел к выводу, что все они плохи; я получил полезный урок и возненавидел отечество. Грубость других людей, других отечеств заставила меня с грустью примириться и вернуться на родину. За неимением других выгод, радуюсь, что это стоило дерево, и не жалею об издержках и усталости».

Среди выброшенных строф «Чайльд Гарольда» мы находим строфы ненависти, посвященные лорду Эльджину, который, пользуясь обострением вражды между греками и турками, помутнением политической воды, ловил крупную рыбу и грабил памятники античной Греции. Насколько сильно было негодование Байрона, мы можем заключить из письма от 3 января 1810 года: «В настоящую минуту в дополнение к тому, что уже награблено в Лондоне, здесь, в Пирее, сносится на корабль бандитов и воров все, что может быть вывезено из уцелевших греческих мраморов. Рядом стоит молодой грек, который говорит, что „лорд Эльджин может гордиться разрушением Афин“», и далее: «Я не думал, чтобы честь Англии выиграла от ограбления Индии или Аттики. Бесстыдство наглого вора кажется пустяком по сравнению с наглостью человека, начертавшего на стенах Акрополя свое английское имя. Бесполезное и разнузданное скалывание и истребление барельефов может вызвать только чувство омерзения в тех, кто будет впоследствии читать имя лорда Эльджина». Байрон не раз будет возвращаться к этой теме культурного мародерства Англии.

Так или иначе, но «Чайльд Гарольд» увидел свет Балладный, архаический староанглийский тон говорит о том, что Байрон в достаточной степени отвык от английской современности за время своего путешествия. Оттолкнувшись от тяжелых впечатлений своей личной судьбы и судьбы своего класса, Байрон все более и более отталкивался в годы странствий и от этой архаической забавы. Игра в археологию со старинной арфой в руках Чайльд Гарольда все больше и больше уходит из поэмы, в ней все чаще появляются живые образы, яркие характеристики, пленительные по звучности строфы, легкость музыкального дыхания; утроенные рифмовки последних строф каждого станса все больше и больше говорят о том, что поэт сам захвачен волшебным поэтическим потоком стихийного творчества, которое дисгармоническую раздвоенность и разлад с действительностью превращает в гармоническую настроенность поэмы.

Однако нельзя было не оглядываться на берега, которые он покинул. Уже 3 октября 1810 года Байрон писал Ходжсону: «Что касается Англии, то я давно о ней ничего не слышу. Уснули навеки все, кто был хоть чем-нибудь со мной связан. Поверенный пишет мне деловые письма, а вы – мой единственный корреспондент. У меня в мире нет друзей, хотя было много школьных товарищей. Но все они теперь „вошли в жизнь“, т. е. выступили под чудовищными и страшными личинами, кто в маске военного, кто в облачении адвоката, кто переодетый священником играет в религию, а кто просто надел на себя маску светского человека, и этот маскарад они назвали своей жизнью. Я распрощался с ними, я порвал всякую связь с этими деловыми людьми. Никто из них мне не пишет. Да я и не просил: я ведь только бедный путешественник, безвестный языческий философ, исколесивший огромные берега Леванта, я зритель многих необычайных земель и морей… и вот теперь, перед возвращением, я чувствую себя ничем не лучше, чем в день отплытия».

Друзья сомкнутой фалангой пошли в атаку на Байрона. Одни из них советовали выкинуть из поэмы места, которые могут обидеть лорда Эльджина или снизить авторитет Веллингтона, другие советовали Байрону вспомнить о господе боге и бессмертии души и о том, что люди, оставившие этот мир, будут несомненно встречаться с Байроном в загробном мире. В ответ на эти религиозные увещевания Байрон пишет Ходжсону: «Милейший Ходжсон! Советую вам оставить меня в покое с вашим бессмертием, в которое я не верю. Довольно с нас несчастий этой жизни: я считаю нелепостью строить предположения о будущем бессмертии. Если людям суждено оживать после смерти, то зачем они умирают? А уж если они однажды умерли, то какой смысл нарушать их крепкий сон, как говорят – сладостный, непробудный?»

Эти, не столько скептические, сколько трезво реалистические взгляды Байрона опять являются новой чертой, диссонирующей с эпохой романтической фантастики, в которую вступала тогдашняя литература. Шатобриан, автор «Ренэ», все более и более шел по пути мистико-эстетической трактовки христианства. Этот крестоносец в дилижансе, рыцарь в лакированных туфлях, своеобразно интересничал, предпринимая поездки ко гробу господню для того, чтобы рассказы об этом паломничестве щекотали нежные сердца кокетливых пиэтисток эпохи реставрации. Набожные виверы и титулованные раскаявшиеся Магдалины окружали Шатобриана шелестом восхищенного шопота.

Вместо романтической небывальщины и эффектов дешевого героизма Байрон рисовал подлинную душевную историю реального путешественника. Он никогда не лгал самому себе и не обманывал читателя.

Письма с Востока показывают, что Байрон менее всего думал о себе как о поэте. Успех произведения, которое он считал продуктом часов своего досуга, был неожиданным для Байрона, и на распутье больших житейских дорог он вдруг почувствовал, что поэзия является для него второй натурой. Но еще не был решен вопрос о том, что же ему выбрать – дорогу политического деятеля и борца, строителя британских законов, или тернистый путь поэта?

Два представителя английского «высшего света» привлекали в эту пору внимание Байрона. Первый соблазнительный предмет подражания – это Бекфорд – автор единственной книжки «Ватек», стяжавшей ему неувядаемую и редкостную славу, столь же экзотическую, как и сама восточная сказка о калифе Ватеке. Строитель фантастического замка, праздный миллионер, разорившийся на путешествиях и эстетических прихотях, этот человек казался Байрону недосягаемым идеалом. Другой – Джордж Бремель – денди, основатель религии дендизма, замечательный своими неповторимыми и ненужными эстетическими пустяками. Биограф говорит: «Бремель носил перчатки, которые облегали его руки, как влажная кисея. Но дендизм состоял не в совершенстве этих перчаток, а в том, что эти перчатки были изготовлены, четырьмя художниками-специалистами, тремя для кисти руки и одним для большого пальца». Безродный и совсем не знатный Бремель своими костюмами, своей манерой держать себя, своей непринужденностью и тончайшим остроумием проложил себе дорогу к очень странной и единичной славе, понятной только в обществе пресыщенном, консервативном, считавшем проявление яркой мысли или свежей человеческой идеи нарушением хорошего тона.

На жестком бессердечии и цинизме, на ханжестве, на морали, осуждающей бедняков и маскирующей преступность богатых, выросла та своеобразная житейская философия, то умение прикрыть человеческое поведение совокупностью манер, условных взглядов и трафаретов, которые вместе называются одним английским словом «cant». Бремель был модным кумиром великосветских салонов, успех в жокей-клубе и вечерние встречи в интимном кружке принца-регента были свидетельством его популярности. Будущий Георг IV был почитателем можжевелового алкоголя. Джин подавался ему в количествах, превышающих меру легендарных капитанов и моряков голландской новеллы: принц пил и наедине и с друзьями.

Однажды. Бремель, жестом руки указывая на сонетку, обратился к своему «высокому» другу со словами: «Джордж, позвоните». Принц-регент позвонил и сказал вошедшему толстому лакею Бобу: «Выведите этого пьяницу».

Серьезный биограф Бремеля говорит, что это было началом падения светской карьеры Бремеля. С воцарением Георга IV Бремель донашивал свою скуку и свои костюмы на континенте в должности английского консула. Английский король, проезжая через маленький французский городок, пригласил Бремеля в знак примирения к обеду в три часа дня. Бремель ответил, что он никогда не принимает пищи в эти часы. Примирение не состоялось, но ответ Бремеля вызвал в золотой молодежи Англии такое же восхищение, как его изысканные костюмы.

В этих мелких аристократических выпадах не было ровно ничего политического, и все же Байрон после первых головокружительных месяцев успеха «Чайльд Гарольда», вступив в большой английский свет, в первую очередь увлекся Бремелем. Длительным голодом, блюдечком риса, бисквитом и содовой водой Байрон изнурял себя в борьбе с наследственной тучностью и, достигая успеха, делал вид, что он устанавливает новую моду. Здоровый аппетит английских аристократов был серьезно поколеблен на Званых обедах, когда, пренебрежительно цедя сквозь зубы, молодой, стройный лорд отказывался от какого-нибудь фешенебельного блюда со словами: «Благодарю вас, я никогда не ем этого блюда». Все эти мелочи, все эти нелепые пустяки, характеризующие праздное общество, захватили досуги Байрона после первых месяцев успеха. Совершенно не иронически и без аффектации Байрон сказал однажды, что он предпочел бы стать Бремелем, скорее чем Наполеоном.

Но назревала другая ссора с миром. Байрон не успел сделаться Бремелем и, восхищаясь автором «Ватека», не пошел по пути волшебной сказки. Лондон, город страшной нищеты и невероятных колониальных богатств, был все-таки столицей страны, в которой обитало десять миллионов жителей. На севере была Шотландия, уже давно расставшаяся со своей самостоятельностью. Там насчитывалось около двух миллионов. Ирландия, которая ни на минуту не забывала о вековой вражде к англичанам-завоевателям, имела население в пять миллионов, из которых искусственно насажденные землевладельцы и чиновники были преданными гражданами Соединенного королевства. Все остальное население этой страны кипело и бушевало, а в тот год, к которому относится наш рассказ, Ирландия представляла собой бочку с порохом. В Лондоне жила десятая часть английского населения. Это был самый населенный город тогдашней Европы. И подобно тому, как десять лордов владели почти всей территорией лондонского центра, так и девять десятых земель Соединенного королевства принадлежали всего лишь десяти тысячам землевладельцев Англии. Английские кредитки ничего не стоили, несмотря на парламентский билль о принудительном паритете. И если в первой главе читатель нашел описание рабочих волнений, то мы могли бы дать материал и о крестьянских беспорядках Англии, возникавших каждый раз при выселении обедневших фермеров или при помещичьем объявлении о взимании арендной платы по курсу без паритета, причем этот денежный лаж между помещиком и мелким арендатором, лаж грабительский, всегда кончался победой помещиков.

В этих условиях такой богато одаренной натуре, как Байрон, с его бедным наследством и протекающими потолками родового замка, довольно трудно было удержаться на почве влечения к дендизму или подражания Бекфорду. Его влекли другие интересы, другая борьба.

В борьбе с действительностью

Казалось, что светские успехи вскружили голову Байрону, казалось, что с момента своей последней речи в парламенте он решил не возвращаться к политике. Все его политические выступления были столь же благородны, сколь безуспешны. Как мы уже говорили, он выступал второй раз в палате лордов, добиваясь элементарных прав для ирландских католиков, сражающихся на фронте бок-о-бок с протестантскими бриттами. Он очень остро говорил о привилегированном положении специальных протестантских школ, о способе пополнения их детьми в принудительном порядке на всей территории Ирландии. Он подчеркивал, что Англии XIX века в вопросе религиозной розни ведет себя так же, как Франция XVII столетия в лице Людовика XIV с его драгонадами, когда драгунский постой в поселке превращал этих миссионеров в сапогах со шпорами в главный фактор «добровольного» перехода гугенотов в католичество.

Речь Байрона была раскрытием огромного преступления сент-джемского кабинета. Он говорил: «Монтескье по поводу английской конституции заявил, что ее прототип можно найти у тацитовых германцев. А я добавлю, что английская система протестантских школ заимствована у цыган, ворующих детей с целью вымогательства. Эти школы пополняются, как полки янычар во время больших наборов султана Амурата или цыганские таборы наших дней, путем выкрадывания ребенка». Горячая речь Байрона не имела никакого успеха.

Третье выступление Байрона в палате произошло 1 июня 1813 года. Байрон, как нарочно, суживал темы своих речей. Если первая речь говорила об угнетении огромного человеческого коллектива, об эксплоатации трудящихся, а вторая – о религиозном изуверстве в применении к порабощенной Ирландии, то третья была защитой голоса единичного человека – Картрайта, подвергшегося нападению и остракизму только потому, что он осмелился подать проект о реформе избирательного закона. Проект не только не был допущен к рассмотрению, но сам автор подвергся аресту и оскорблению со стороны полиции и военного отряда. Интересен вывод, сделанный Байроном в своей речи: «Хотя петиция подписана только одним человеком, но факты, ею сообщаемые, таковы, что требуют расследования. Это не есть личное неудовольствие, а заявление, разделяемое множеством людей. Оказывается, что любой человек как в этих стенах, так и вне их, может подвергнуться дикому оскорблению и такому же отказу в исполнении своего священного долга – восстановить попранную конституцию нашей страны в той части, которая предоставляет гражданам право петиции к парламенту о реформах».

Это было последнее парламентское выступление Байрона. После этой речи Байрон не возвращается к политической деятельности в палате лордов, и на этом биографы обыкновенно заканчивают обзор его политической деятельности. Мы не можем этого сделать. Если сам Байрон говорил о том, что речь в защиту ноттингемских ткачей является «предисловием» к «Чайльд Гарольду», то мы, в свою очередь, имеем право всю последующую литературную деятельность поэта на территории Англии рассматривать как отчетливую реакцию на лондонскую действительность, хотя восточный колорит и тематика поэм, вышедших с 1811 до 1816 года, как будто говорят обратное. Личность Байрона чрезвычайно многогранна. Лондонские светские успехи и его бурное увлечение светской жизнью могут быть, конечно, связаны с личным разочарованием Байрона в парламентской деятельности. Но совершенно невозможно согласиться с большинством биографов, которые считают, что литературный успех и светские увлечения отбили у Байрона окоту заниматься политикой.

Байрон никогда не был революционером в нашем смысле слова. Он никогда не был последовательным в развертывании программно-политических взглядов, он никогда не забывал о преимуществах своего дворянского происхождения. В некоторых моментах его индивидуального политического бунта без сомнения проглядывает требование лорда простить ему неуважение к закону. Однако мы имеем основание утверждать, что, отказываясь от парламентской деятельности, Байрон не только не чуждался политических интересов, но воспринимал политическое бытие Англии и Европы с той поразительной остротой наносил такие беспощадные удары по общественному быту и морали, что это гораздо больше, чем парламентские выступления, ставило великого английского поэта в резкую оппозицию к господствующим классам.

Байрон в своем индивидуальном бунте заново пересматривал всю совокупность проблем, связанных с местом человека не только в обществе себе подобных, но и в мире. Отсюда биологический ужас небытия и ощущение астрономического холода междузвездных пространств. Социально обусловленная и индивидуально пережитая разочарованность воплощается в космические образы до такой степени, что упадочные переживания Байрона приобретают иногда болезненный, патологический характер и в эти моменты доводят его сознание до распада. В качестве производной от этих настроений возникает та неудержимость порывов Байрона-человека, которая так омрачает фигуру Байрона) – поэта. Стремление ввести в какие-то пределы хаос собственных чувств чередовалось у Байрона с безудержным стремлением выйти за пределы не только общественной морали, но и тех границ, которые в целях самосохранения ставит себе каждый здоровый человек.

Стоустая молва о знаменитом путешественнике, блистательном поэте сделала Байрона предметом повышенного интереса к нему светских женщин Лондона. Одна из них, именно Каролина Лемм, надолго задержала внимание поэта. Отношения с Каролиной Лемм не принадлежали к числу серьезных связей. Они носили на себе все черты легкости, хрупкости и неустойчивости. Быть может предчувствие непрочности этих отношений заставило Каролину, влюбленную издали в поэта Байрона, отказаться от встречи с Байроном-человеком. Каролина Лемм самым резким образом оскорбила Байрона отказом от знакомства, когда неосторожная подруга сделала эту попытку. В салонах леди Мельбурн и леди Холланд последующие встречи были все-таки неизбежны. И вдруг неожиданный визит: Каролина Лемм в костюме Королевского пажа сама врывается в жилище поэта. Если первые встречи нравились Байрону, то последующие доводили его до бешенства, – когда этот паж стал появляться в парламентских коридорах, на лестницах общественных зданий, преследуя, нагоняя и окликая свою жертву. Байрон всячески стремился уйти от этой женщины. Он вовсе не собирался ссориться с ироническим и благодушным полковником Леммом – супругом Каролины. Он не собирался вступить в супружество с разведенной светской дамой; кроме того он уже давно находил больше удовольствия в обществе леди Френсис Вебстер и леди Оксфорд. На помощь Байрону выступила зоркая престарелая леди Мельбурн, считавшая своей, обязанностью по мере надобности то устраивать ссоры, то мирить врагов, но главным образом устраивать союзы сердец. В нужный момент леди Мельбурн решила спасти Каролину Лемм от семейного скандала, спасти полковника Лемм от ухода жены, спасти Байрона от опасного непостоянства, тем более, что ей удалось выведать затаенные мысли Байрона, боящегося обширности своей человеческой свободы и искавшего «милого вожатого», как он по неосторожности в беседе с леди Мельбурн назвал «женщину, которая могла бы стать его женой». Перед невесткой леди Мельбурн, Каролиной Лемм, внезапно возникает необходимость поездки в свое ирландское имение.

Перед этим Каролина Лемм от имени леди Мельбурн передает на суждение Байрона, без ведома автора, стихи некой молодой особы Анны Изабеллы Мильбенк и добивается мнения Байрона об ее творчестве. В мае 1812 года Байрон пишет Каролине Лемм следующее письмо: «Дорогая моя леди Каролина! Я прочел со вниманием стихотворения мисс Мильбенк. В них фантазия и чувство настолько хороши, что если немного практики, то появится навык и легкость выражений. Она бесспорно необыкновенная девушка. Кто мог бы подумать, что под этой спокойной внешностью таится такая сила и таксе разнообразие мысли? Однако я полагаю, что мисс Мильбенк нет необходимости выступать в качестве писательницы. Я вообще не считаю похвальным печатание произведения ни для мужчин, ни для женщин, я сам нередко стыжусь этого, хотя вы и не поверите мне. Но я без колебания говорю вам, – она обладает той мерой таланта, который может вырасти, если она будет его растить. Она может получить известность. Только что был здесь один из моих друзей (пятидесятилетний писатель… нет, нет не Роджерс). Под стихами нет подписи, я показал их моему другу. Его похвалы превышают даже мои». Письмо заканчивается своеобразным абзацем: «Я не питаю желания ближе познакомиться с мисс Мильбенк, она слишком хороша для падшего духа. Она больше нравилась бы мне, если бы меньше были ее совершенства».

Разрыв с Каролиной Лемм произошел. Через несколько лет эта покинутая женщина едва не стала писательницей. Она изобразила своего вероломного любовника в романе «Гленервон», причем осталась верна своему характеру. Герой, пожиратель сердец, он, конечно, мрачный, пиратообразный. Но каждая строчка Каролины Лемм, даже там, где она стремится ненавидеть Байрона, дышит настоящей любовью и говорит скорее о милых и детских чертах самого автора, чем о дурных свойствах изображаемого героя. Недаром, когда враги предполагали выпустить итальянское издание «Гленервона», а друзья хотели помешать этому выпуску, Байрон не только не помешал, но предложил издателю денежную помощь.

Что касается мисс Мильбенк, то она, не сделавшись знаменитым поэтом, в январе 1815 года сделалась женой Байрона. Этому предшествовал ее отказ на первое предложение со стороны Байрона. Легкость, с какой Байрон перенес этот отказ, убеждает нас в том, что он, как человек сильный, нашел наилучшую форму самоубеждения: он определил себя, как виновника отказа мисс Мильбенк. Письма тогдашнего времени полны уверений в том, что Байрон не считает себя достойным всех совершенств мисс Анабеллы. Он не только писал это, но он старался поведением доказать, что он действительно недостоин мисс Мильбенк. Он писал о себе в записках, которые называл «отрывочные мысли»: «Я любил общество денди, они всегда были очень предупредительны ко мне, но они недолюбливают литературу и делали неоднократно госпожу Сталь, Льюиса и других предметами жестокой мистификации. Сам я в молодости был склонен к дендизму и хотя рано отстал от него, но в двадцать четыре года у меня было еще достаточно старых привычек, чтобы примирить с собою дендизм. Я азартно играл, пил, играя, добился университетского диплома и вел очень рассеянный образ жизни. Я не был педантом, мне чуждо властолюбие, я мирно уживался со всеми денди. Я был почти со всеми знаком, они меня избрали членом великолепного Вотьеровского клуба, несмотря на то, что, кажется, я был у них единственным представителем презираемого литературного мира».

Продолжая вести светский образ жизни, Байрон встречался с трагическим актером Кином, с Вальтер Скоттом, с поэтом Роджерсом и очень сошелся с оратором и драматургом Шериданом. Невидимому колебания между двумя житейскими планами достигли своего апогея именно в этот год, после отказа мисс Мильбенк. Опять была сделана попытка оборвать мирное течение жизни-и броситься в чужие страны. Корабль «Бойн» уходил в дальнее плавание; Байрон выхлопотал себе разрешение на офицерскую каюту. Сохранилось письмо, в котором он назначает секретарю адмиралтейства последним сроком выезда «субботу». Но многие субботы прошли, а Байрон все оставался в Лондоне, ведя рассеянный образ жизни, – по одним биографическим сведениям, – заканчивая ориентальные поэмы в качестве послесловия к восточным мотивам «Чайльд Гарольда», – по другим биографическим сведениям. Очевидно, и то и другое характеризовало этот период жизни Байрона. И не только это, – необходимо отметить, что чередование светских безумств и поэтического творчества имело какой-то закономерный характер, и остается только удивляться слепоте некоторых биографов, которые не сумели или не желали отметить острых политических разочарований, приведших Байрона к таким конфликтам внешнего порядка, которые повлияли если не на его литературное творчество, то во всяком случае роковым образом сказались на его житейских обстоятельствах.

6 марта 1812 года в газете «Morning Chronicle» без подписи появились восемь строчек, обращенные к «Плачущей: девушке». Эти стихи звучали так:

  • Плачь, дочь из рода королей!..
  • Плачь над отцом твоим и над твоей страною.
  • О, если б ты могла омыть слезой одною
  • Позор отца и бедствия людей!..
  • Плачь… Пусть в глазах твоих печальных и святых
  • Прекрасная заря для родины блеснет,
  • И в светлом будущем за каплю слез твоих
  • Улыбкою отплатит твой народ!..

Политический характер этого отрывка был разгадан сейчас же. Номера газеты быстро разошлись по Лондону, и стихи в переписанном виде ходили по рукам. Весь Лондон повторял их наизусть, единогласно считая их автором Томаса Мура. Основанием к этому было не только ирландское происхождение Томаса Мура, но главным образом, его написанное в девятнадцатилетнем возрасте «Обращение к ирландскому народу», в котором молодой Мур с величайшим презрением клеймит английскую национальную партию и считает Англию «страной преступников против Ирландии». Никто не сомневался в том, что речь идет о принцессе Шарлотте, дочери принца-регента и Каролины Брауншвейгской. Судьба этой молодой девушки была широко известна. Ребенком она узнала немало печали, боялась отца так же, как боятся дикого животного. Разлученная с матерью и находясь все время во дворце, принцесса Шарлотта имела возможность слышать и знать больше, чем королевские министры, особенно потому, что ее присутствию не придавали никакого значения и отец при ней не стеснялся.

Через четыре дня после появления стихов, когда в лондонском обществе слишком громко заговорили о происшествии, вызвавшем слезы принцессы Шарлотты, в газете «Курьер» появилось неуклюжее «политическое извещение», Которое описывало «происшествие в Карлтон Таузе» 22 февраля: «Общество состояло из принцессы Шарлотты, герцогини Йоркской, герцогов Йоркского и Кембриджского, лордов Мойра, Эрскина, Лодерделя и господ Адамса и Шеридана. Принц-регент выразил свое удивление и неудовольствие поведением лордов Грея и Гренвиля. На это лорд Лодердель с недопустимой при дворе свободой заметил, что вышеназванные лорды не одиноки, а имеют многочисленных политических сторонников, и что лорд Лодердель сам присутствовал при составлении ответа на письмо принца-регента герцогу Йоркскому, предписывающее объединение управления Ирландии и Англии, что лорд Лодердель участвовал в протесте и вполне одобряет мысли лордов Грея и Гренвиля. Принц был глубоко огорчен словами лорда Лодерделя, а принцесса Шарлотта, видя его волнение, опустила голову и залилась слезами, после чего принц-регент обернулся и просил присутствовавших дам удалиться».

Из этого неуклюжего сообщения жители Лондона могли понять всю важность и серьезность, какую придали в правительстве восьми строчкам безвестного стихотворца. Но вместо успокоения началось такое обсуждение подробностей происшествия во дворце 22 февраля, какое привело к полному установлению истины: Гренвиль написал возражение на приказание принца-регента уничтожить всякие признаки самостоятельности Ирландии; принц-регент, встретив Лодерделя на вечернем приеме, набросился на него с руганью как на участника протеста. Лодердель не растерялся и стал возражать. В ответ на это принц Георг закричал на него, обещая крутой поворот в сторону еще большей реакции, и по-видимому жесты принца-регента, всегда нетрезвого и возбужденного, Настолько перепугали собравшихся, что принцесса Шарлотта, всплеснув руками, зарыдала. Будущий король Англии бросился на дочь с кулаками, и принцесса Шарлотта, быстро вбежав в большую залу, поразила танцующих гостей своим раскрасневшимся лицом, смятенным видом и слезами.

В Лондоне начались усиленные поиски автора стихов, посвященных «Плачущей девушке». Газета не выдала Байрона, быть может потому, что сама не знала автора. Томас Мур сумел во-время отказаться от авторства, а когда друзья Байрона напали на верный след и один из них прямо обратился к нему с письмом, Байрон ответил очень красноречивой фразой: «Не я писал эпиграммы, которые вы мне приписываете, но если бы мне пришлось выступить бомбистом, то, уверяю вас, мои бомбы полетели бы в голову принца-регента». Опровержение в достаточной степени сильное, после которого никто уже не сомневался в авторстве Байрона, и первое маленькое выступление против королевского дома несомненно положило начало большим преследованиям поэта.

Ежегодно правительство Англии, как писал Байрон, «выпекало пирожки», то вроде закона «о вредных и мятежных сочинениях», в котором говорилось, что «всякий человек, с мятежным намерением распространяющий устно или письменно какие-либо слухи, слова, сочинения, совершает преступление. А возбуждение дурных чувств в отношении к королю, к законам страны, к палате парламента подлежит суду». Не менее красноречивым был закон о митингах: «Ни одно собрание более чем в пятьдесят человек не может состояться без разрешения местных властей. Представитель местной власти обязан присутствовать на таком митинге и наблюдать, чтобы ничего не произносилось против короля, министров парламента и законов страны. Кто заговорит так, – да будет арестован. Кто митинг превращает в волнение, – да будет изъят. Собрание, ведущее себя бурно, – да будет разогнано применением вооруженной силы. Происшедшие в таких случаях убийства не возлагаются на ответственность местных властей».

Характерно для тогдашней Англии это объединение парламента и правительства и противопоставление этого объединения всему остальному населению страны. Это станет понятным, если вспомнить, на основе какой избирательной системы созывалась английская палата общин. Существовали города и графства, в которых основная масса населения не знала, что такое избирательное право. В Эдинбурге – главном городе Шотландии – с населением около девяноста тысяч человек только семьсот граждан имели избирательные права. В Ноттингеме из тридцати тысяч жителей только двадцать человек обладали избирательными правами. Конечно, при таких условиях состав парламента с его секретными комитетами и комиссиями был в огромном большинстве верным пособником королевской полиции. Если билль о казни рабочих, против которого выступил Байрон в 1812 году, был временно задержан, то в 1814 году он прошел без затруднений.

В 1811 году Байрон еще до своего первого парламентского выступления написал ответ двум лордам, требовавшим смертной казни рабочим:

  • Лорд Эльдон, прекрасно; лорд Райдер, чудесно!
  • Британия с вами как раз процветет.
  • И Гоксбери с Горроби правят совместно.
  • Лекарство поможет, но раньше – убьет.
  • Ткачи-негодяи готовят восстанье:
  • О помощи просят. Пред каждым крыльцом
  • Повесить у фабрик их всех в назиданье!
  • Ошибку исправить и – дело с концом.
  • В нужде, негодяи, сидят без полушки,
  • А пес, голодая, на кражу пойдет.
  • Их вздернув за то, что сломали катушки, –
  • Правительство деньги и хлеб сбережет.
  • Ребенка скорее создать, чем машину,
  • Чулки – драгоценнее жизни людской,
  • И виселиц ряд оживляет картину,
  • Свободы расцвет знаменуя собой.
  • Идут волонтеры, идут гренадеры,
  • Полков двадцать два – на мятежных ткачей,
  • Полицией все принимаются меры,
  • Двумя мировыми, толпой палачей.
  • Из лордов не всякий отстаивал пули,
  • О судьях взывали. Потраченный труд!
  • Согласья они не нашли в Ливерпуле,
  • Ткачам осуждение вынес не суд.
  • Не странно ль, что если является в гости
  • К нам голод, и слышится вопль, бедняка, –
  • За ломку машины ломаются кости,
  • И ценятся жизни дешевле чулка?
  • А если так было – то многие спросят:
  • Сперва не безумцам ли шею свернуть,
  • Которые людям, что помощи просят, –
  • Лишь петлю на шее спешат затянуть?{«Morning Chronicle».}

Это стихотворение было напечатано тогда же, без имени автора. Теперь оно было переписано и в тысяче списков ходило по рукам.

Политические выступления Байрона вступали во все более резкое противоречие с его собственными житейскими намерениями, и это не могло не повлечь за собой нового разлада с обществом накануне такого значительного шага, каким являлось намерение Байрона жениться в Лондоне, т. е наиболее тесно связаться с целым рядом неприятных бытовых явлений английской жизни. Байрону казалось, что он, повторяя свое предложение Анабелле Мильбенк, находит «милого вожатого» и в этом очень гармоническом существе будет иметь зеркало своих собственных лучших свойств без своих пороков. Он очень мало считался с теми неизбежными свойствами лицемерия и ханжества, бытовых предрассудков, которые характеризовали идиотически тихую, неподвижную, самодовольную английскую семью. Он не хотел считаться с целым рядом условностей, отличавших общество, с которым он был связан своим рождением и с которым намерен был связать свою будущую жизнь.

Насколько смело нарушал он эти условности, видно из следующего факта: публицист и поэт Ли Хент и его брат Данон Хент, издатель журнала «Икземинер», занимались на страницах своего журнала тем, что преподносили населению Англии перевод на общепонятный простонародный язык милой и старой Англии трудно понимаемые статьи газеты «Морнинг Пост», в которых продажное перо в лакейско-прихлебательском тоне писало статьи, посвященные принцу-регенту и реакционной политике Англии. Первоначально операции Ли Хента с этими статьями не внушали никаких подозрений, но чем дальше, тем больше внимание Лондона к этим статьям раскрывало глаза правительству Англии на пародийное значение статей Ли Хента. Ли Хент превращал хвалебные статьи регенту в такую нелепую и глупую шумиху, которая делала самый предмет похвал карикатурой. Похвалы целомудрию регента, его трезвости, его деловому образу жизни, его заботам о гражданах Сити вызывали хохот читателей. Ли Хент не довольствовался простым усилением хвалебных характеристик, он вносил в статьи «Морнинг Пост» комментаторские вставки, которые были диаметрально противоположны самому смыслу утверждения этой газеты, или, пользуясь информацией «Морнинг Пост», Ли Хент приводил иллюстрации, которыми широко оповещал население Англии о реальном значении политики королевского правительства и секретных комитетов обеих палат. Последний номер «Икземинера» был конфискован за хвалебную оду принцу-регенту. Ли Хент попал под действие закона об оскорблении величества, и суд приговорил его к двухгодичному тюремному заключению. Байрон внимательно следил за английской прессой тогдашнего времени и отлично усвоил направление журнала Ли Хента, а когда издатель попал в тюрьму, Байрон, словно бросая вызов обществу большого света, несколько раз навещал поэта Ли Хента в тюрьме. Мало того, он демонстрировал свою симпатию к журналисту, т. е. к человеку «не из общества» и вдобавок журналисту, сидящему в тюрьме за оскорбление величества. Не желая воспользоваться чужой фамилией, Байрон имел дерзость получать внеочередной пропуск в тюрьму как член палаты лордов.

Все это стало известным, все это не могло не вызвать недовольства среди аристократического общества. Но система английского недовольства такова, что сказывается не сразу, а если сказывается, то не способом прямого выражения и не как следствие, вытекающее из причины, известной человеку, который испытывает кару недовольного правительства.

К этому времени относится еще более острое, сатирическое проявление ненависти Байрона к королю Георгу.

Опубликованное через пять лет после написания, это стихотворение нисколько не утратило своего политического значения. Документ этот полностью называется так:

«Стихи, написанные на случай, когда автор видел его королевское высочество принца-регента стоящим между гробницами Генриха VIII и Карла I в королевском склепе, в Виндзоре».

  • Священных уз попранием суровым
  • Известные, в гробницах здесь лежат
  • Бездушный Генрих с Карлом Безголовым.
  • Меж ними видит третьего мой взгляд:
  • Он жив, царит, вершит свои желанья, –
  • Во всем король он, кроме лишь названья.
  • Карл для народа, Генрих для жены
  • Тираном был, а в нем воскрешены
  • Те два тирана вместе: Смерть и Право
  • Напрасно в нем свой прах смешали, право!
  • Два царственных вампира, съединясь,
  • Восстали вновь, и царствует их сила;
  • Бессильна смерть: извергла нам могила
  • Опять в лице Георга кровь и грязь.

В 1813 году появились новые произведения Байрона: поэмы «Гяур» и «Невеста из Абидоса». Через год вышли поэмы «Корсар» и «Лара».

Разрывая с мирной традицией «Чайльд Гарольда», Байрон теперь воспевает разбойника. Он трагически освещает центральную фигуру поэмы «Гяур», он завязывает узлы таинственных психологических сплетений героя, он заинтриговывает читателя поисками мотива глубоких страданий этой человеческой личности. Историки литературы дают всевозможные генетические толкования этой поэмы. Некоторые пытаются тему «великодушного разбойника» возвести к старой литературе профессиональных сказочников. Будто бы уже во времена римского императора Тевтиния Севера существовал прообраз байроновского Гяура в виде героя «Повести о разбойнике Феликсе». Исследователи могут найти немало остроумных догадок о том, что разбойники александрийского романа предвосхитили байроновского героя, или о том, что примирившиеся рыцари легенды «О круглом столе и короле Артуре», Валентин из «Двух Гаронцев» Шекспира, старый герой Шервудского леса Робин Гуд, а может быть даже и новая редакция «Робин Гуда» в виде «Нэда Лудда», наконец Карл Моор Шиллера и Гец фон Берлихинген Гете, – все благородные разбойники проложили дорогу байроновскому Гяуру-разбойнику и великодушному добровольному отверженцу человеческого общества. Во всяком случае необходимо установить одно, – что Байрон не занимался такими большими поисками и разбойник Феликс, времен римских императоров был ему неизвестен. Но ему была известна английская действительность, и сам он все больше и больше с ней ссорился. Не имея возможности ее преодолеть, он мужественно не хотел сдаваться и капитулировать. Одиночный бунт превращался в грустное сознание своей оторванности; отсюда мировая скорбь, побег от человеческого общества на лоно пустынной прекрасной природы, в чужие страны, хотя и там он не находил покоя. Однажды он писал: «Второго июля будет год, как мы покинули Альбион. Мне надоела моя родина, но я не нахожу страны, которую мог бы ей предпочесть. Я „влачу свои цепи“, не удлиняя их при каждом переходе. Я похож на того веселого мельника, который никого не любит и никем не любим. Для меня все страны одинаковы».

Этими чертами характеризуется герой новой байроновской поэмы. Но к этим чертам Байрон прибавил полную и бесповоротную отверженность и глубокий пессимизм. Единственным просветом в жизни Гяура была любовь к мусульманке, попавшей в рабство и казненной своим господином. Поэма рассказывает о мести Гяура, но не вскрывает полностью его характер и не рассказывает читателю о том, кто же сам этот Гяур. Едва успела появиться эта поэма, как к обычной светской болтливости присоединились не совсем обычные настойчивые слухи о том, что «Гяур» – автобиографическая поэма в гораздо большей степени, чем «Чайльд Гарольд». Там, где простой читатель восхитился бы полнозвучной музыкой пленительного байроновского стиха, там, словно по специальному заданию, началось с пристрастием чтение между строк. Слова Байрона:

  • Старик, ты смотришь на меня,
  • Как будто хищный коршун я.
  • Да, путь кровавый преступленья
  • И я прошел, как коршун злой…

были истолкованы как автобиографическая исповедь, а предисловие к «Гяуру», по существу совершенно невинное, породило злобную лондонскую сплетню. Злобную в силу полной своей неопределенности, позволявшей допускать любые истолкования.

Таким образом, к огромному успеху «Чайльд Гарольда», создавшему Байрону славу, теперь искусственно примешивали такое ядовитое, отравляющее любопытство, которое можно было объяснить только ссорой автора с господствующей частью общества и злостной интригой довольно могущественного человека из правительственных сфер. С момента выхода в свет «Гяура» Байрон уже не мог избавиться от топота: «кто может поручиться, что эти вещи не случились с Байроном во время путешествия по Востоку?» И если романтический ореол производил впечатление на лондонских красавиц, то вместе с тем в набожных английских семьях и в правительственных кругах создалось предубеждение против автора. Байрон вынужден был писать дополнительные объяснения к поэме хотя бы тем друзьям, которые были связаны с благожелательной славой поэта, в том числе поэту Роджерсу, которому поэма была посвящена, и Томасу Муру, на помощь которого он рассчитывал.

Следом за «Гяуром» появилась «Невеста из Абидоса». Поэма первоначально носила наименование «Зулейка». Абид, или Абидос, – это старый греческий город на азиатском берегу, в самой узкой части Геллеспонта. Против Абидоса на другом берегу возвышаются здания другого греческого города – Сеста. К этим местам старинной греческой территории приурочена история мифической любви Леандра и красавицы Геро. История двух молодых сердец, разлученных не только морской стихией, пленила Байрона. Свидания на другом берегу, затрудненные волнами широкого пролива, гибель Леандра, пренебрегшего опасностью и в бурю переплывавшего пролив, смерть Геро, не вынесшей тревоги и разлуки, – вот элементы древнего мифа о любви, преодолевающей препятствия. Уже Овидий в поэмах «Герои и героини» дал обработку этого греческого сказания; потом в VI столетии нашей эры, в так называемый «Железный век» классической литературы, поэт Мусей заново дал обработку сюжета разлученных любовников. И до и после Байрона европейская поэзия не раз возвращалась не только к сюжету, но даже к именам Геро и Леандра.

Байрон переживал творческую лихорадку. В четыре ночи закончил он первый набросок поэмы, а через две недели дал ее окончательную редакцию. Греческая Геро превратилась в красавицу Зулейку. Леандр превратился в Селима. Гжаффир-паша напоминает Али-Янинского пашу. Гжаффир-паша воспитывает племянника Селима, сына своего брата, убитого рукой Гжаффира, и не знает, что Селим является братом его собственной дочери Зулейки. На этой коллизии завязывается сюжетный узел байроновской поэмы, осложняющий старинный миф о Геро и Леандре. Если «Чайльд Гарольд» как целое произведение совершенно лишен сюжета, завязки и развязки, если «Гяур» обладает этими формальными качествами в незначительной степени и колоритная мощь Востока, так хорошо передаваемая Байроном, искупает, с точки зрения читателя, сюжетную неопределенность «Гяура», то в «Невесте из Абидоса» мы видим начало нового творческого пути Байрона. Сюжетные контуры выступают здесь резче и, несмотря на лихорадочную поспешность доработки, это новое произведение Байрона построено, с точки зрения композиции и сюжета, гораздо полнее, чем предшествующие.

Скачать книгу