Преступный сюжет в русской литературе бесплатное чтение

Скачать книгу

© Наумов А. В., 2021

© ООО «Проспект», 2021

* * *

Юлии Николаевне Наумовой посвящаю

Введение

Чем объяснить авторское желание написать книгу «Преступный сюжет[1] в русской литературе»? Если предельно упростить его замысел, то речь идет об отражении такого социального феномена, как преступление (преступность), и неразрывно связанного с ним наказания в отечественной художественной литературе. Оба понятия основаны на их определениях и расшифровке в законе (обычно в уголовных кодексах), уголовно-правовой (науке о преступлениях и наказаниях), кри минологической науке (о преступности, личности преступника, причинах, мерах предупреждения). Но дело в том, что эти проблемы интересуют не только юристов. Преступление (эта центральная категория уголовного права) нередко обнажает тайники души, делает видимой психологию поведения человека. Поэтому обращение к материалам о совершаемых преступлениях для классической литературы всех времен и народов является не просто обычным, а вполне закономерным. Достаточно вспомнить бессмертные творения А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя, Л. Н. Толстого и В. Шекспира, Ф. М. Достоевского и Ч. Диккенса, Ф. Стендаля и Э. Золя, многих других выдающихся писателей. И в этом смысле, например, для проникновения в проблему мотива преступления (в том числе и для правоприменителя – судьи, прокурора, адвоката) прочтение «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых» Достоевского не менее важно, чем изучение учебников уголовного права и специальной монографической и учебной литературы.

Художественная литература (настоящая, большая) вовсе не служит лишь иллюстрацией к научному пониманию проблемы преступления и наказания. Более того, она может даже обогнать определенные доктринальные представления, в особенности в глубине подходов к социологии преступности, психологии преступления и преступника. Так, со страниц учебников криминологии 80-х гг. XX в. преступник предстает перед нами в таком социологическом «обличии»: занимающийся неквалифицированным трудом, скорее холостой, чем женатый, от силы закончивший 7–8 классов, распивающий в подъездах на троих, по своей «уголовно-правовой» квалификации чаще всего хулиган, вор или расхититель социалистического имущества. В это же самое время детективная литература (а также ее интерпретация в кино и на телевидении) даже не очень высокого в художественном отношении уровня рисовала совсем иной портрет преступника: внешне нередко обаятельного, элегантного в одежде, приятного в манерах, имеющего высшее образование, и принципиально употребляющего недоступные для советского человека французские коньяки или иное заморское зелье. Вскоре наше общество на своем опыте почувствовало правоту писателя или кинорежиссера, а не ученого-криминолога.

Но как же это могло случиться? Ведь авторы не очень серьезных в художественном плане детективов не были вооружены социологическим методом, не изучали уголовную статистику, материалы следственной и судебной практики, не опрашивали находящихся в местах лишения свободы. Все так. Но вовсе не значит, что они не использовали социологические методы. Они в известном смысле, опередили наших криминологов, потому что, в отличие от них, не абсолютизировали строгие требования социологической науки к репрезентативности изучаемых ими фактов, как не абсолютизировали и источники получения своей информации. Для них было неважно, есть ли необходимые им сведения в официальных данных о преступности, которыми располагали наши правоохранительные органы. Наблюдение жизни как таковой, а не через призму признаваемых криминологической наукой материалов и делало их социологический подход более широким и осмысленным. Так, например, нигилистов в созданном им образе Базарова в романе «Отцы и дети» открыл И. С. Тургенев. Уголовно-правовая доктрина же этого не увидела. Литература и искусство, не ограничиваемые жесткими требованиями социологического научного метода, оказались более результативными именно в социологическом плане. Это, кстати, подтверждает и классическая (без кавычек) литература, всегда являющаяся подлинно социологической.

Если иметь в виду «встроенность» проблемы преступления и наказания в отечественную художественную литературу, то следует исключить из этого явления советскую литературу в промежутках примерно с середины 30-х гг. и до известной горбачевской перестройки 80-х гг. прошлого века. Почему именно с этого времени? Как было до того (т. е. во времена Гражданской войны, в 20-е гг.)? Творчество Варлама Шаламова (1907–1982 гг.), занимает по известным причинам (отбывал наказание в ГУЛАГе с 1929 г. вплоть до 1953 г.) особое место в художественном изображении лагерной (преступной) тематики и характеризуется предельной деромантизацией уголовного мира, увы, присущей (отмечено самим Шаламовым) даже многим великим писателям (у него есть специальный очерк «Об одной ошибке художественной литературы». Писатель отмечает, что «художественная литература всегда изображала мир преступников сочувственно, подчас с подобострастием. Художественная литература окружила мир воров романтическим ореолом, соблазнившись дешевой мишурой. Художники не сумели разглядеть подлинного отвратительного лица этого мира»[2]. Истоки такого подхода к отражению проблемы Шаламов относит к произведениям В. Гюго (например, «Отверженные») и ранним рассказам М. Горького (например, «Челкаш»). При этом писатель фиксирует: «В двадцатые годы литературу нашу охватила мода на налетчиков. “Беня Крик” Бабеля, леоновский “Вор”, “Мотькэ Малхамовес” Сельвинского, “Вовка Свист в переплете” В. Инбер, каверинский “Конец хазы”, наконец, фармазон Остап Бендер Ильфа и Петрова – кажется, все писатели отдали легкомысленную дань внезапному спросу на уголовную романтику. Безудержная поэтизация уголовщины выдавала себя за “свежую струю” в литературе и соблазнила многих опытных литературных авторов. Несмотря на чрезвычайно слабое понимание существа дела, обнаруженное всеми упомянутыми, а также и всеми не упомянутыми авторами произведений на подобную тему, они имели успех у читателя, а следовательно, приносили значительный вред»[3].

А дальше? Продолжения темы не последовало. С 30-х гг. феномен преступления и наказания перестал интересовать советских писателей как объект их художественного творчества. Произошло это не случайно, а было связано с навязанным партийными идеологами понятием социалистического реализма как специфического художественного метода литературы и искусства эпохи социализма. Этот термин в советской печати возник в 1932 г. и означал «эстетическое выражение социалистической осознанной концепции мира и человека, обусловленной эпохой борьбы за установление и создание социалистического общества. Изображение жизни в свете идеалов социализма обусловливает и содержание, и основные художественно-структурные принципы искусства социалистического реализма. Его возникновение и развитие связаны с распространением социалистических идей в разных странах, с развитием революционного рабочего движения…

Решающим при этом являлось признание роли классических традиций и понимание новых качеств реализма (социалистического), обусловленных как новизной жизненного процесса, так и социалистическим миропониманием советских писателей…»[4]. Понятие социалистического реализма сразу же получило широкое распространение и было закреплено Первым Всесоюзным съездом советских писателей (1934 г.), где Горький говорил о новом методе как о творческой программе, направленной на реализацию революционных гуманистических идей. «Социалистический реализм утверждает бытие как деяние, как творчество, цель которого – непрерывное развитие ценнейших индивидуальных способностей человека ради победы его над силами природы, ради его здоровья и долголетия, ради великого счастья жить на земле…»[5]

«Литература и искусство социалистического реализма создали новый образ положительного героя – борца, строителя, вожака. Через него полнее раскрывается исторический оптимизм социалистического реализма: герой утверждает веру в победу коммунистических идей, несмотря на отдельные поражения и потери»[6]. Понятно, что преступник никак не вписывался в эти представления. Он должен был исчезнуть из художественной литературы о строительстве социализма и фактически исчез до наступления хрущевской оттепели (публикация в «Новом мире» рассказа А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича») и, в особенности, известной горбачевской перестройки 1980-х гг.

Такова на этот счет литературная действительность. В советскую художественную литературу проблема преступления и наказания во времена перестройки вернулась вначале как отражение трагических страниц отечественной истории, связанной с особенностями событий революции и Гражданской войны, коллективизации и индустриализации страны, известного террора 30-х и последующих годов. Чего нельзя исключить из «заслуг» перестроечного времени, так это объявленной М. С. Горбачевым и руководством КПСС гласности. В ракурсе обсуждаемой проблемы преступления и наказания это в первую очередь проявилось в опубликовании на страницах популярных «толстых» журналов произведений русских, советских (в том числе репрессированных) и зарубежных писателей, ранее напечатанных либо за рубежом, либо в самиздате. Наиболее популярные журналы: «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Москва» и другие – буквально соревновались. Много в этом отношении было сделано и появившимися в стране негосударственными (частными) издательствами. Так, для советских людей стали доступны «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына, «Чевенгур» и «Котлован» А. Платонова, «Доктор Живаго» Б. Пастернака, «Жизнь и судьба» В. Гроссмана, произведения незаконно репрессированных в годы Большого террора советских писателей (И. Бабеля, Б. Пильняка и др.), многое из литературного наследства русских писателей-эмигрантов, покинувших Родину в 20-е гг. (И. А. Бунина, Д. С. Мережковского, В. В. Набокова, З. Н. Гиппиус, И. С. Шмелева, Б. К. Зайцева, М. А. Алданова и др.), книги русских религиозных философов первой трети XX в. (Н. А. Бердяева, В. В. Розанова, П. А. Флоренского и др.).

Вместе с тем период горбачевской перестройки для советской литературы означал если не отказ (пусть и неофициальный), то хотя бы какое-то отступление от принципа социалистического реализма, в соответствии с которым в литературе нет места для отражения такого пережитка капитализма, как преступление. Другое дело (святое!) – великие стройки коммунизма, трудовые подвиги и героизм их участников. Перестройка же, по крайней мере в тех параметрах, которые были провозглашены партийным руководством, волей-неволей предполагала воздействие и на преступность в стране, и на ее причины. Разумеется, что далеко не каждому литератору удалось отразить данное социальное явление в своем творчестве, однако, к чести и совести советской литературы, возвращение этой столь естественной для русской классической литературы традиции связано с именами выдающихся писателей, например В. П. Астафьева и В. Г. Распутина. В последнее время едва ли не модой стала постановка вопроса о нужности или ненужности затеянной Горбачевым перестройки. Но стоит только прочитать произведения названных писателей, опубликованных в тот период, – «Печальный детектив» В. П. Астафьева и «Пожар» В. Г. Распутина, то получим безальтернативный ответ: проблемы и политические, и экономические и в особенности нравственные были таковы, что перестройка была крайне необходима. Другое дело – причины ее поражения (но это уже иной вопрос). И, как бы то ни было, с этого времени проблема преступления и наказания действительно вернулась в отечественную художественную литературу.

Каждый из великих (и менее великих) писателей вносит свое понимание проблемы преступления и наказания, распространенное в науке уголовного права. Сошлемся лишь на специфическую трактовку Ф. М. Достоевским таких аспектов названной проблемы:

– мотив преступления и его возможное раздвоение. В «Преступлении и наказании» автор романа не дает однозначного ответа на вопрос, каким мотивом руководствовался при убийстве Раскольников: с одной стороны, «наполеоновский» мотив («тварь дрожащая или право имею»), а с другой – благотворительный (помочь нуждаю-щимся близким). Решение писателя не вписывается в доктринальное (уголовно-правовое) решение этого вопроса, но является более точным с психологической точки зрения;

– соучастие в преступлении («Братья Карамазовы»);

– проблема смертной казни («Идиот»);

– лишение свободы и его исполнение («Записки из Мертвого дома»);

– проблема терроризма («Бесы»).

При этом возникает следующий вопрос: почему для одних писателей (примерно равных по масштабу своего художественного таланта) преступный сюжет являлся очень значительным для творчества, а для других он не представлял какого-либо интереса? Сопоставим, например, творчество Тургенева и Гончарова. Для первого преступление как таковое, как источник страстей и низменных побуждений, само по себе не представляло особенного интереса (в отличие, например, от Достоевского, Льва Толстого, Лескова, Бунина). Он был и остается лириком, непревзойденным мастером пейзажа, удивительного проникновения в глубину характера своих героев, в особенности женщин (существует даже понятие «тургеневская девушка» как отражение ее русского типа). Вместе с тем Тургенев, как никто другой из русских писателей, смог увидеть в окружающей его действительности рождение новых людей, стремящихся (в отличие от «лишних» литературных героев печоринского типа) к изменению социально-политической действительности, т. е. будущих (с позиции права и закона) преступников-революционеров. Например, уже упоминавшийся нигилист Базаров в «Отцах и детях»; «народники» Нежданов, Маркелов и Соломин как герои романа «Новь»; участник кружка людей, увлеченных немецкой философией, Рудин, закончивший свою жизнь на революционной баррикаде, в одноименном романе; болгарин Инсаров, отдавший свою жизнь за освобождение родины от турецкого ига, в романе «Накануне»; наконец, девушка, посвятившая себя революции, в стихотворении в прозе «Порог». В таком же контексте (т. е. в рамках преступного сюжета) писатель находит место и для художественного изображения преступлений помещиков в отношении своих крепостных («Записки охотника», «Старые портреты»).

Но, к примеру, И. А. Гончарова такие преступные сюжеты как-то не заинтересовали. Не отразились они ни в «Обыкновенной истории», ни в «Обломове». И хотя в романе «Обрыв» в образе Марка Волохова и проглядывают черты революционера-народовольца, но, например, до Базарова тому далеко, что, конечно же, объясняется совершенно иной степенью авторского интереса к личности изображенного им героя произведения и его идеологическим «пристрастием».

Таким образом, как для досоветской, так и советской (за исключением времен категорического неприятия проблемы преступности в связи с требованиями «социалистического реализма») и современной постсоветской литературы обращение писателя к преступному сюжету определяется субъективным интересом автора к данной проблеме. Как говорится, кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка. И ничего здесь необычного нет. Другое дело – причины возникновения такого интереса или его отсутствия. Они носят сугубо личный характер.

Так, вопросом о возможном «пристрастии» или отсутствии такового у писателя задавался еще известный советский литературовед Ю. М. Лотман и давал на него исчерпывающий ответ. «Отсюда (при такой постановке вопроса. – А. Н.) возникает очень серьезный вопрос, который всегда останавливал моралиста, и останавливал с основанием: что искусству позволено, а что – нет? Искусство – не учебная книга и не руководство по морали. Мы считаем, что современное искусство очень опасно – там много пороков. Но возьмем Шекспира. Что мы читаем в его трагедиях? Убийства, преступления, кровосмесительство… Но в искусстве это почему-то оказывается возможным. И никто не обвинит Шекспира в безнравственности! Правда, было время, когда обвиняли… Но почему убийство как предмет искусства не становится призывом убивать? Искусство стремится быть похожим на жизнь, но оно не есть жизнь. И мы никогда не путаем их… И разница между ними велика. Поэтому преступление в искусстве – это исследование преступления. В одном случае изображение вещи, в другом – сама вещь. И все многочисленные легенды о том, как художники создают произведения, не отличимые от жизни, заменяют искусство жизнью, возникают в области наивного взгляда на искусство»[7].

Интересно, что именно на такую позицию выдающегося филолога совсем недавно сослался в своем интервью глава Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ профессор МГИМО Владимир Легойда. Вместе с тем, связывая проблему с существованием феномена «буквального воздействия искусства», он справедливо считает: «Кто-то все равно не увидит в фильме, кроме ужасов. Кто-то ничего, кроме обнаженки. Кто-то – кроме крови. И это, кстати, не зависит от интеллекта. Потому ответственность художника – тоже важное составляющее процесса творчества»[8]. И, разумеется, не всякий писатель, взявшийся изображать преступление, сможет «дорасти» до уровня Достоевского, но помнить о своей ответственности перед читателем обязан каждый.

Об этом и, по сути дела, таким же образом рассуждает и известнейший российский театральный режиссер Марк Розовский – художественный руководитель театра «У Никитских ворот». Он комментирует «режиссерские» мотивы постановки спектакля «Фанни» (по им же написанной пьесе) о террористке Каплан, обвиняемой и расстрелянной за покушение (по официальной версии) на жизнь Ленина. На вопрос о том, не боится ли тот обвинений в оправдании терроризма в связи с тем, что образ главной героини пьесы не лишен многих положительных черт (фанатичная преданность своей революционной идее, ум, прозорливость, насмешливость характера), он дал следующий ответ: «Я не приемлю терроризм в любых его формах и проявлениях, так что симпатий никаких нет и быть не может. Но спектакль должен рождать эмоции, и они бывают непредсказуемы. И даже не всегда объяснимы логикой. Художественное произведение часто интересуется заблуждениями героев, совершающих злодеяния, но при этом демонстрирует их внутренний мир, стараясь понять мотивы и причины тех или иных поступков и преступлений. На этом пути авторы всегда правы. Вот Шекспир… Давайте обвиним его в “симпатии” к Гамлету или Отелло, а ведь они – убийцы, хоть и искавшие справедливости, но один – мститель, другой – душитель! А разве д’Артаньян – не обаятельный юноша, оставляющий после себя горы трупов? Еще пример – пушкинский Годунов. У него “мальчики кровавые в глазах”, а мы, признаться, ему сострадаем в театре! Классика Чехова – рассказ “Спать хочется”, всего пять страничек, на которых гениально выписан страшнейший сюжет: ребенок убивает ребенка, а мы, читатели, глубоко сочувствуем Варьке, ибо видим отчетливо, что творится в ее раздрызганной от усталости душе. Искусство на то и искусство, что хочет докопаться до глубин человеческого “я”, открыть секреты поведения, живописать характеры и подвести нас к итоговому размышлению, где зло, а где добро».

Так что не следует путать автора с героем произведения и приписывать ему совпадения мотивов преступления, совершенного персонажем, и побуждениями самого автора. Увы, таковое в нашей истории бывало и, например, описано во второй части «Преступного сюжета» на примере судебного процесса Синявского и Даниэля.

Но как в одном случае получается нагнетание, допустим, преступной жестокости совершаемого литературным героем преступления («море крови», «гора трупов»…), а в другом – правдивое позитивно воздействующее на читателя изображение того же преступления? Известный советский поэт и один из ведущих ученых-достоевсковедов Игорь Волгин приводит следующий рассказ о работе Достоевского над образом Раскольникова (в романе «Преступление и наказание»). Писатель находился в это время в гостях у одного из своих друзей, на даче под Москвой. Жил в отдельном флигеле, куда хозяин отправлял ночевать лакея (на случай внезапного приступа эпилепсии у Федора Михайловича). Но вскоре лакей взмолился: избавьте меня от этого поручения, боюсь, барин замышляет кого-то убить, ходит по комнате и вслух строит свои злодейские планы. Дело в том, что у писателя действительно была привычка проговаривать текст перед тем, как его записать[9].

Несколько слов о возможных литературных «пристрастиях» обитателей следственных изоляторов и исправительных колоний, т. е. отбывающих лишение свободы (как в качестве наказания, так и пребывания в предварительном «предбаннике»). И если, как известно, читательская среда нашего общества утончается, то, как ни странно, относительно так называемого спецконтингента (по классической официальной гулаговской терминологии) она имеет тенденцию к увеличению. И если для Шаламова «зэк» – это, в первую очередь, вор или убийца, носитель и хранитель преступно-воровских традиций, едва ли за всю свою жизнь прочитавший хотя бы одну книжку, то сейчас «население» нынешнего варианта ГУЛАГа значительно изменилось. Хотя справедливости ради надо помнить, что ведь и во времена Шаламова этот контингент значительно «разбавлялся» осужденными за контрреволюционные (антисоветские) преступления (чаще всего необоснованно).

Другое дело, что гулаговский лагерь – это не следственный изолятор, и туда литературное «чтиво» не доходило. Администрация тех же лагерей была озабочена не досугом отбывавших наказание, а выполнением производственных планов (весьма жестких). Особенно заметно увеличение «читательской» публики в отношении нынешних «насельников» соответствующих «отделений» Федеральной службы исполнения наказаний (далее – ФСИН). Нравится это кому-либо или нет, но доля «культурного» (как в кавычках, так и без оных) и образованного контингента увеличивается и увеличивается. Во-первых, за счет пребывания там лиц, осужденных или привлекаемых к уголовной ответственности за экономические преступления, например, в сфере предпринимательства (опять-таки в равной степени попавших туда законно или незаконно). Во-вторых, за должностные преступления, например, за так называемые коррупционные преступления (с той же оговоркой насчет законности их уголовного преследования: в данном случае речь идет совсем не об этом). Разумеется, что остаются там и «воры» как носители воровских традиций, но роль последних, конечно, уже не та, что была когда-то в советские пенитенциарные времена, и работникам соответствующих учреждений это следует учитывать в своей повседневной работе. Последняя должна по закону носить воспитательный характер. Увы, это не всегда получается.

Опишем лишь одно событие, случившееся в Ярославской исправительной колонии всего лишь три года назад, т. е. в 2017 г. (согласимся, что почти «сегодня»!), и ставшее известным из наших СМИ («Российская газета», «Московский комсомолец», «Комсомольская правда»). У осужденного вышел конфликт с администрацией колонии после обыска в камере. Тот, увидев на полу личные письма, позволил себе нелицеприятные выражения в адрес сотрудников ФСИН и вскоре был уведен «на беседу» в комнату «воспитательной работы». Там его избили дубинками по подошвам ног и применили другие пыточные приемы. Появившееся об этом в Сети видео было снято регистратором, закрепленным на груди одного из сотрудников. «Беседовали» с осужденным, сменяя друг друга, до десятка работников колонии. После публикации видео (с пытками) некоторые сотрудники исправительной колонии задержаны, преданы суду и осуждены[10].

Как уже отмечалось, отсутствие интереса у некоторых писателей к проблеме преступления и наказания отчетливо и вполне сознательно проявилось с насаждением в советской литературе принципа социалистического реализма. Не преступность и преступника должен изображать писатель, а строительство коммунизма и его героев на пути к нему. Но связывать это лишь с подведением литературы под установленные стандарты было бы явным упрощением. Такое «пренебрежение» уголовно-правовой проблематикой было характерно даже для некоторых представителей «шестидесятников-семидесятников», вовсе не входящих в число обслуживателей существовавшей тогда Власти (например, как об этом будет рассказано в известнейшем романе А. Битова «Пушкинский дом»).

То же самое относится и к постсоветской литературе. Правда, в последнем случае оно требует определенных оговорок. В первое десятилетие постсоветской действительности (уже наступившего века) «пренебрежение» преступным сюжетом для того или другого писателя следует объяснить специфическими причинами. Эти годы были своеобразным «взрывом» преступности, показатели которой превзошли привычные о ней представления. Преступления любые (даже самые тяжкие) перестали поражать воображение. Они стали рядовым, обычным явлением, а переполненность «тюрем» привела к тому, что «тюремные» нравы и обычаи стали «достоянием» значительной части населения. И в этом смысле игнорирование преступного сюжета означало не стремление писателя закрыть глаза на это отвратительное явление, а лишь отсутствие у него интереса к такой тематике. Ну не интересует его личность, допустим, наемника-«киллера» и наркоприобретателя или торговца таким «зельем». И для писателей, обратившихся к художественному изображению указанных проблем, достаточно обоснованным видится появление стремления взглянуть на них с позиции невинно осужденных за преступления, которые они не совершали (а наше правосудие, как, впрочем, и любое другое, не смогло «зачеркнуть», т. е. искоренить данную проблему). В постсоветское время мы вернулись к свободе выбора писателем темы своего художественного произведения. И отсутствие у того же А. Битова интереса к проблеме преступления и наказания точно так же объяснимо, как отсутствие его у, например, уже упомянутого классика Гончарова.

Что в ходе написания книги было самым трудным для автора? Субъективность и противоречивость оценок «великих» своих «собратьев» по литературе и по их позиции в части использования преступного сюжета в своих произведениях. Например, в трактовке тех же преступных мотивов и оценки наказаний своих героев, нравственной оценки совершенного ими, наконец, оценки коллег по перу, их значимости для литературы и отводимого в ней места этой проблеме. Согласитесь, что как-то необычно узнавать, что Лев Толстой не признавал Шекспира и драматургию Чехова, а Бунин отрицал поэтический талант Есенина. Что уж говорить тогда о «палитре» соответствующих оценок в литературной критике. Как на все это реагировать? В принципе достаточно просто. Есть незаинтересованный судья, арбитр сделанного в литературе. Им является время. Оно нивелирует чаще всего крайние оценки (от восторженных до уничижающих) результатов литературного творчества любого писателя, его места в национальной и мировой культуре. Упомянем лишь лауреатов Нобелевской премии. Сколько их осталось в памяти «народной», и сколько не смогло (опять-таки по чисто субъективным причинам) попасть в список избранных. Время все расставило по своим местам. И личные вкусы, например, Л. Толстого не помешали мировому признанию драматургии Шекспира и Чехова. Но не учитывать особенности литературного процесса любой эпохи тоже нельзя, так как это отдаляет нас от отыскания истины в указанном направлении.

Автор данной книги – юрист. И для него литературное отражение преступного сюжета служит важным средством наполнения проблемы преступления особенным проникновением писателя в содержание преступного поведения, раскрытие психологической характеристики преступника и его мотивов и побуждений, вызванных именно авторским представлением (художественным воображением писателя). Думается, что эти аспекты восприятия проблемы интересны не только профессиональным юристам (хотя в первую очередь именно им).

Несколько слов о том, откуда (с чего?) у автора возник интерес к литературоведению? В 1956 г. (еще была зима) я заканчивал 10-й класс (выпускной) средней школы. Моя мать (редактор районной газеты) приобщила меня к чтению «Литературной газеты» и «Нового мира». И вот в журнале (№ 1) мое внимание привлекла публикация Ираклия Андронникова «Тагильская находка. Из писем Карамзиных». В ней речь шла об обнаруженных в Нижнем Тагиле (в музее краеведения) письмах Андрея Карамзина (сына знаменитого историографа) своим родным и их ответных письмах: матери Екатерины Андреевны, старшей сестры Софьи Николаевны (находились в дружбе с Жуковским, Пушкиным, Лермонтовым), реже – его других родственников. Переписка охватывала период с 27 мая 1836 г. до 30 июля 1837 г. Главное содержание писем – обсуждение последней трагической дуэли, ее обстоятельств и причин, включая и события последуэльные (их отражение в светской жизни Петербурга). Источник сведений – интерпретация таковых завсегдатаями известного карамзинского салона, непременными посетителями которых были, например, и П. А. Вяземский, и В. А. Жуковский, и В. А. Соллогуб, и А. И. Тургенев, хорошо осведомленные об этих событиях. Комментарий Андронникова к данным письмам напоминает по увлекательности сюжета и новизне сведений настоящий детектив.

Вторая встреча с Ираклием Андронниковым как литературоведом произошла уже значительно позже, когда я преподавал уголовное право в юридическом вузе. Мне посчастливилось приобрести его книгу «Рассказы литературоведа» со вступительной статьей К. Чуковского (М.: Детская литература, 1973). В ней была перепечатка и «Тагильской находки», но в большей степени она посвящалась творчеству М. Ю. Лермонтова. И, даже по меркам сегодняшней полиграфии, книга была издана просто великолепно (бумага, шрифт, иллюстрации), и я до сих пор люблю перечитывать тот или иной ее фрагмент (в связи с чем предсказания об исчезновении печатной книжной продукции и замене ее электронными текстами мне кажутся несерьезными).

Ну а дальше? Конечно же, в дальнейшем, кроме Андронникова, пришлось обращаться к современной литературной критике. Выработалась привычка начинать читать «Новый мир» с критики, с рецензий профессионалов-литературоведов на выходящие новинки отечественной и зарубежной литературы. Разумеется, пришлось сравнивать «новомирскую» критику с таковой в других «толстых» журналах, в том числе и специально опубликованных сборниках. Сошлюсь лишь на самых знаменитых авторов: досоветских (Д. Святополк-Мирский), эмигрантских (В. Ходасевич, Г. Адамович), советских (К. Чуковский, Э. Герштейн, М. Бахтин, Л. Гинзбург, А. Бочаров, В. Кожинов, С. Аверинцев и др.), постсоветских (Н. Иванова, В. Бондаренко, Е. Сидоров, Л. Аннинский, А. Жолковский, Дм. Быков, Е. Водолазкин, Вл. Новиков, В. Топоров, И. Роднянская, С. Чупринин, О. Лекманов, И. Сухих и др.).

В 2012–2015 гг. автор в журнале «Юрист спешит на помощь» (приложение к «Российской газете») вел ежемесячную рубрику очерков на тему «Отражение проблемы преступления и наказания в отечественной художественной литературе». В дальнейшем автор продолжил работу в этом направлении и полученные результаты представляет на ознакомление читателей, интересующихся указанной проблемой, в виде данной книги, надеясь на их благосклонное отношение.

6 января 2021 г.
Рис.0 Преступный сюжет в русской литературе

Часть I. Преступный сюжет в русской классической литературе

Глава 1. Вторая половина XVIII в.: Радищев, Новиков. Литературный и исторический фон эпохи. Предшественники «классики» (литература Древней Руси; Ломоносов, Державин, Фонвизин)

Почему начало рассмотрения обозначенной проблемы (преступный сюжет в русской литературе) мы начинаем с XVIII столетия? Куда делась древнерусская литература? Последнюю принято датировать семью веками ее существования (XI–XVII вв.). В числе них и «Повесть временных лет», созданная монахом Киево-Печерского монастыря Нестором около 1113 г., и «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона (первая половина XI в.), и первые русские жития (князей Бориса и Глеба в изложении игумена Печерского монастыря в Киеве Феодосия), и «Поучение» великого князя Киевского Владимира Мономаха (1053–1125 гг.), и, пожалуй самое известное, «Слово о полку Игореве» (80-е гг. XII в.), и «Повесть о разорении Рязани Батыем» (1237 г. – конец XIII в.), и «Задонщина» (примерно конец XIV в.), и «Повесть о Петре и Февронии Муромских» (середина XVI в.), и «Великие Минеи-Четьи» и «Домострой» (также XVI в.), и «Повесть о Шемякином суде» (XVII в.), и «Житие протопопа Аввакума» (1621–1682 гг.), и многие другие литературные произведения[11].

Тем не менее в обозначенный «формат» нашего исследования они не вписываются. Во-первых, никто не оспаривает художественный характер названной литературы. Однако нельзя не отметить и ее специфичность – это «памятники», которые включают не только собственно художественные произведения, но и исторические – «летописи и летописные повести, и жития – рассказы биографического характера о людях, признанных церковью святыми, и описание путешествий (“хождения” или “хожания“), и послания, и ораторские произведения»[12]. В общем и целом, как бы то ни было, эта литература больше всего сближается с летописным изложением определенных событий на Руси. И, разумеется, сюжет преступления и наказания в данном случае лишен какого-либо художественного «вымысла» (пусть и имеющего свой аналог в жизни). Все преступления при этом сводятся к описанию либо преступного поведения завоевателей (обычно чинимого татаро-монгольскими полчищами), или не менее жестоких и преступных действий в ходе внутренних княжеских междоусобиц на Руси. Как говорится, «что было, то было» или «имеем то, что имеем».

Известно, что великая русская литература, признаваемая таковой во всем мире, это, в первую очередь, Л. Н. Толстой, Ф. М. Достоевский и А. П. Чехов, а истоки последних идут от А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя, т. е. с XIX в. Отчего же мы начали с века XVIII? По двум причинам. Во-первых, чтобы объяснить, каким образом наша литература стала великой и общечеловеческой. Что и Л. Толстой, и Достоевский, и Чехов возникли в русской литературе не на пустом месте. Но главное – именно в литературе XVIII в. преступный сюжет получил не только обозначение, но и расшифровку, подлинный литературный (творческий) анализ, чего, увы, ранее не замечалось.

Напрямую проблема преступления и наказания нашла отражение в русской литературе обозначенного периода в произведениях именно А. Н. Радищева и Н. И. Новикова. Разумеется, в чисто художественном плане в историю литературы вошли и их не менее великие современники: М. В. Ломоносов, Г. Р. Державин. Д. И. Фонвизин. Однако преступный сюжет не привлекал (или не особенно привлекал) их, хотя при тщательном анализе творчества этих писателей можно отыскать «следы» названного сюжета. Так, например, Ломоносов М. В. (1711–1765) в своей «5-й надписи к статуе Петра Великого» (1751), наряду с военными победами, превратившими Россию в мощное государство, к равноценным заслугам Петра I относит его усилия по развитию отечественной науки («собрание наук») и судебные реформы («исправленны суды») вместе с уголовными законами, преследовавшими наказание виновных в совершении преступления и достижение справедливости в судебных процессах. В героической поэме «Петр Великий» («Песнь первая» 1760 г.) Ломоносов описывает жестокости преступлений, совершаемых во время противоправительственных мятежей (стрелецких):

  • Злодейской вольностью плененная Москва
  • Казалось в пропасти погребена жива…
  • Везде тревогу бьют. Мятежнический крик,
  • Напомнив слезный град, до облаков достиг.
  • Рыканья зверские неистово возносят…
  • По граду из Кремля рассыпался мятеж:
  • В рядах, в домах, в церквах насильство и грабеж,
  • Там жадность с наглостью на зло соединилась
  • И к расхищению богатства устранилась.
  • Презрение святынь, позор почтенных лиц,
  • Укоры знатных жен, ругательства девиц,
  • Лишение всего богатства превышали.

Державин Г. Р. (1743–1816) – бесспорно самый крупный поэт второй половины XVIII в., имевший непосредственное отношение к государственной службе и законодательной деятельности (губернатор, кабинет-секретарь Екатерины II, член Комиссии составления законов, Министр юстиции и член Государственного Совета). Проблема преступления и наказания в его стихах выразилась в представлениях автора о справедливом правосудии. В стихотворении «Властителям и судьям» (1780–1787):

  • Ваш долг есть: сохранять законы.
  • На лица сильных не взирать,
  • Без помощи, без обороны
  • Сирот и вдов не оставлять.
  • Ваш долг: спасать от бед невинных,
  • Несчастливым подать покров;
  • От сильных защищать бессильных,
  • Исторгнуть бедных из оков…
  • В стихотворении «Праведный судья» (1789):
  • И мысленным очам моим
  • Не предложу я дел преступных;
  • Ничем не приобщуся к злым,
  • Возненавижу и распутных
  • И отвращуся от льстецов…
  • От порицаний устранюсь,
  • Наветов, наущений тайных,
  • И изгоню клеветников.

Об этом же, по сути, и фрагмент оды «Изображения Фелицы» (1789):

  • Ваш долг монарху, Богу, царству
  • Служить и клятвой не играть;
  • Неправды, злобе, мзды, коварству
  • Пути повсюду пресекать;
  • Пристрастный суд разбоя злее, –
  • Судьи-враги, где снят закон;
  • Пред вами гражданина шея
  • Протянута без оборон.

Тем не менее и у Державина преступный мотив не стал ни постоянным, ни центральным в его значительном литературном наследии. Как и у автора первой русской национальной комедии «Недоросль» (1782) предшественника Гоголя Фонвизина Д. И. (1745–1792). Писатель впервые в отечественной литературе в остро сатирической форме показал представителей некультурного, развращенного помещичьей властью дворянства, растлевающее значение крепостного права, а имена главных героев (Митрофанушка, Скотинин) стали нарицательными, но до изображения данного феномена как преступного автор еще не дошел (да, разумеется, и не мог дойти по вполне политическим причинам: для этого нужен был вызов Власти и возглавляющей ее всесильной императрице).

В отличие от названных авторов, для Радищева и Новикова идеи преступления и наказания, собственная интерпретация последних являются ключевыми для оценки их литературного творчества. Высказанные в художественной и публицистической форме, они по своему уголовно-правовому содержанию оказываются вполне юридически профессиональными, сохраняющими и по сей день такое значение. Оба писателя откровенно называют существовавшее в России крепостное право преступлением, а носителей его – преступниками. Власть, конечно же, не могла им простить этого: и тот и другой сами были объявлены преступниками и приговорены к строгим наказаниям. Но что и почему было для них преступлением? Для ответа на этот вопрос дадим кратчайшую справку как по истории России, так и по состоянию преступности той эпохи.

Это был период правления Екатерины II (1762–1796) – один из самых успешных в истории России. Не случайно он называется екатерининским, а сама императрица была прозвана Великой. Такая оценка связана с тем, что в годы ее царствования значительно расширилась территория государства (в том числе и путем ведения успешных войн, например, русско-турецких 1768–1774 гг. и 1787–1791 гг., присоединения Крыма в 1783 г.). Примерно в два раза – с 18 до 36 миллионов – увеличилось население страны. При сохранении крепостного права Россия встала на путь развития капиталистических отношений. Наблюдался рост числа промышленников (заводчиков) из числа купцов и богатых крестьян. Все это происходило на фоне окончательного закабаления крестьян, превращения их в крепостных рабов, а дворян – во всесильных помещиков. Процветала торговля крепостными крестьянами. Это неизбежно порождало восстания, главным из которых была война под предводительством Е. И. Пугачева. Данное событие являлось определяющим преступность эпохи. Для Екатерины всегда сохранялась и опасность дворцовых переворотов (она сама взошла на престол в результате точно такого же переворота и убийства законного императора Петра III). Проявлением преступности было также неимоверное казнокрадство и взяточничество, доставшееся императрице от прежних правителей России.

В 1796 г. на российский престол вступил сын Екатерины II Павел I, который предпринял ряд реформ, направленных против порядка и политики своей матери. Все ее помощники и фавориты были отстранены от дел, а некоторые репрессированные помилованы (Радищев, Новиков, Костюшко и др.). Все французское преследовалось (книги, журналы, моды). Взамен насаждалось прусское, приверженцем которого был сам Павел. Отменялись многие пункты жалованной грамоты дворянству. Гвардейских офицеров, отвыкших при Екатерине от тягостей службы, новый император пытался заставить исполнять свои обязанности. За провинность он сам срывал с офицеров эполеты и даже приказывал ссылать их в Сибирь. Жестоко преследовал воровство и казнокрадство в армии. Павел пытался навести порядок и в чиновничьей службе. В этих нововведениях было много полезного, но осуществлялись они таким образом, что неизбежно отвергались дворянством. Армия и гвардия с утра до вечера были заняты муштрой, нарядами и разводами. Везде были установлены казарменные порядки. Вздорный и неуравновешенный Павел, как жаловались тогда, «казнил без вины, награждал без чести». Следует отметить, что некоторые его реформы ограничивали всевластие помещиков над крестьянами. Так, он разрешил крестьянам подавать жалобы на своих господ. Крепостные крестьяне получили право присягать новому императору. Были изданы указ о запрещении продавать дворовых людей и крепостных крестьян без земли, а также манифест, запретивший помещикам принуждать крестьян к работе в праздничные дни и установивший, что лишь три дня в неделю помещик мог использовать крестьян на барщинных работах. Однако в целом Павел I способствовал расширению крепостного права, значительно увеличив количество крепостных крестьян в России.

Недовольные указанными реформами организовали заговор (во главе с генерал-губернатором Петербурга графом Паленом). В ночь с 11 на 12 марта 1801 г. заговорщики при поддержке батальонов Семеновского и Преображенского полков ворвались в Михайловский замок, в котором находился император, проникли в спальню и, объявив об аресте императора, зачитали акт отречения его от престола. При этом они избили его, а затем убили. Так произошел последний в России дворцовый переворот. На престол вступил сын Павла I Александр I.

Проблемы преступления и наказания в творчестве А. Н. Радищева

Радищев А. Н. родился 20 (31) августа 1749 г. в семье крупного помещика (его отец владел двумя тысячами крепостных). В 1703 г. будущий писатель поступил в Петербурге в Пажеский корпус (до этого он получил домашнее воспитание). Корпус готовил государственных деятелей. Его программа включала самые разнообразные предметы (в том числе литературу, механику, историю, философию, естественное и народное право, государственное право). Однако, по свидетельству современников, преподавание там велось на низком уровне. Тем не менее, максимально используя свободное время для изучения научных дисциплин, Радищев преуспевал в учебе и в 1766 г. в числе двенадцати наиболее подготовленных пажей был отправлен для завершения обучения в Лейпцигский университет. Там он тоже числился в числе наиболее успешных студентов. Отлично выдержав выпускной экзамен, Радищев осенью 1771 г. возвратился в Россию. Свою практическую деятельность начал со скромной должности протоколиста в Сенате. В 1773 г. он оставил службу в Сенате и перешел обер-аудитором (прокурором) в штаб главнокомандующего в Петербурге генерал-аншефа Брюса Я. А. Тот быстро оценил большие способности молодого чиновника и оказывал ему всяческую поддержку, однако Радищев оставил службу. Обязанность обер-аудитора состояла в том, что он должен был подбирать законы, на основании которых военный суд выносил приговор виновным. Последними обычно были солдаты, которые за незначительные проступки против несения службы подвергались телесным наказаниям и каторжным работам. С этим Радищев примириться не мог.

В 1777 г. Радищев был принят на службу в коммерц-коллегию, которая ведала внутренней и внешней торговлей. Ее президентом был всесторонне образованный и влиятельный сановник А. Р. Воронцов. За время службы в коммерц-коллегии Радищев прослыл непримиримым борцом с мздоимством таможенных чиновников. Его успехи и неподкупность на этом поприще были замечены, и он даже был награжден орденом Владимира четвертой степени (при вручении ордена из рук самой Екатерины II он не встал, как это требовали обычаи, на колени).

Весной 1789 г. Радищев закончил работу над «Путешествием из Петербурга в Москву» и через год, ввиду отказа издателя опубликовать книгу, пользуясь указом Екатерины II, разрешающим частным лицам иметь собственные типографии, приобрел печатный станок и отпечатал «Путешествие…» в количестве 650 экземпляров. Одним из первых читателей книги была сама Екатерина II. В числе ее заметок на полях: «сочинитель стремится произвести в народе негодование против начальников и начальства, не уважает сана и власти царской». Императрица увидела, что писатель выступил против крепостного права и самодержавной формы правления. Она считала, что мысли сочинителя «совсем противны закону божию, десяти заповедям, православию и гражданскому закону», а оду «Вольность», встроенную в главу «Тверь», признала «совершенно явно и ясно бунтовской, где царям грозится плахою… Сии страницы суть криминального намерения, совершенно бунтовские». Своему статс-секретарю А. В. Храповицкому она заявила, что Радищев – «бунтовщик хуже Пугачева», и приказала (тому же Брюсу) немедленно разыскать сочинителя, а книгу, «наполненную самыми вредными умственными, разрушающими покой общественный», изъять.

Вскоре (30 июня 1790 г.) начальник (обер-секретарь) Тайной экспедиции известный «заплечных дел мастер» С. И. Шешковский доложил императрице, что сочинитель «зловредной» книги схвачен, закован в цепи и посажен в каземат Петропавловской крепости. Шешковский производил и следствие по этому делу (как и дело Пугачева). Палата уголовного суда, куда было передано дело, вынесла Радищеву (на пятнадцати листах!) смертный приговор, в конце которого говорилось: «За сие ево преступление Палата мнением и полагает, лиша чинов и дворянства… казнить смертию, а наказанные сочинения ево книги, сколько оных отобрано будет, истребить» (в России запрет «Путешествия…» был снят лишь в 1905 г.). Затем дело по инстанции перешло в Сенат. Сенаторы, подчеркнув, что Радищев «сочинил и издал столь вредное, неистовое и оскорбительное сочинение», постановили преступнику «отсечь голову» и направили материалы дела Екатерине II. Та переправила его в Государственный Совет, где приговор, вынесенный Сенатом, был утвержден. Наконец, высочайшим указом от 4 сентября 1790 г. (по ходатайству А. Р. Воронцова и по случаю заключения мира со Швецией) Екатерина подписала указ о замене Радищеву смертной казни ссылкой на десять лет в Сибирь, в Илимский острог. На предложение о даче прошения о помиловании Радищев ответил отказом и с мужеством переносил ссылку.

Осенью 1796 г. после смерти Екатерины II пришедший к власти Павел, ненавидевший свою мать, постарался отменить наказания, вынесенные Екатериной. В числе помилованных был и Радищев. Сибирская ссылка заменялась ему ссылкой в Калужскую губернию в село Немцово, принадлежавшее семье Радищевых. В 1801 г. уже Александр I, занявший трон после убийства своего отца Павла I, утвердил государственную комиссию для обновления законов, в состав которой (опять-таки по рекомендации А. Р. Воронцова) был зачислен и Радищев. Разумеется, какие-то законы Радищев пытался изменить. Например, чтобы защитить крестьян от произвола помещиков, он предлагал установить такой закон, который бы одинаково карал уголовных преступников независимо от социального положения, очень ратовал за то, чтобы преступления крепостных рассматривали не помещики, а суд, и чтобы подсудимый при этом имел право брать защитника и отводить судей. Разумеется, в результате Радищев вновь попал под подозрение.

А. С. Пушкин по этому поводу отмечал: «Радищев, увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф Завадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Эх, Александр Николаевич… или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу». Убедившись в невозможности претворения в жизнь своих представлений о законности и правах, 11 сентября 1802 г. А. Н. Радищев принял яд.

Изучение философского и литературного наследия А. Н. Радищева позволяет выделить его уголовно-правовые взгляды по следующим вопросам, относящимся к преступлению и наказанию. Во-первых, его убеждение в праве народа на восстание против самодержавной власти, свержение и даже наказание (смерть) монарха. Во-вторых, его призыв к ликвидации крепостнического строя, крепостного права. В-третьих, его идея о праве крепостных крестьян на необходимую оборону от посягательств на их жизнь, здоровье и достоинство. В-четвертых, его представление о предупредительной функции закона (в том числе и уголовного). В-пятых, его план создания и назначения судебной (в том числе и уголовной) статистики.

В основе государственно-правовых взглядов Радищева, которые привели его к убеждению о праве народа на восстание против самодержавия и самодержцев, лежали труды основоположников естественной (договорной) школы происхождения государства и права (в частности, Руссо и его «Общественный договор»). В упрощенном пересказе суть этого учения сводится к следующему. Люди при создании государства заключают с верховной властью определенный договор, гарантирующий их естественные права и прописывающий их определенные обязанности по отношению к власти. В случае если власть нарушает этот договор, народ приобретает право на свержение властителя (монарха). Эти взгляды были высказаны Радищевым еще до написания и издания им «Путешествия из Петербурга в Москву», так разгневавшего императрицу. Например, в примечаниях к переводу произведения Мабли «Размышления о греческой истории или о принципах благоденствия и несчастия» он писал:

«Самодержавство есть наипротивейшее человеческому естеству состояние. Мы не токмо не можем дать над собою неограниченной власти; но ниже закон, и звет общия воли, не имеет другого права наказывать преступников, опричь права собственные сохранности. Если мы живем под властию законов, то сие не для того, что мы оное делать долженствуем неотменно: но для того, что мы находим в оном выгоды. Если мы уделяем закону часть наших прав и нашея природные власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу; о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашея обязанности. Неправосудия государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, коное дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества».

В принципе эти же самые взгляды (только в стихотворном и более эмоциональном ключе) были выражены и в «Путешествии из Петербурга в Москву». В главе «Тверь» автор поместил свою оду «Вольность», в которой, обращаясь к самодержцу как символу самодержавия, нарушившему естественный договор, в частности, заклинал:

  • Злодей, злодеев всех лютейший,
  • Превзыде зло твою главу,
  • Преступник, изо всех первейший.
  • Предстань, на суд тебя зову!
  • Злодейства все скопил в едино,
  • Да ни едина прейдет мимо
  • Тебе из казней, супостат.
  • В меня дерзнул острить ты жало,
  • Единой смерти за то мало,
  • Умри! Умри же ты сто крат!

Не довольствуясь этой оценкой с общим призывом, Радищев (явно в назидание действующей императрице) приводит исторический пример возможности суда над самодержцем:

  • Я чту, Кромвель, в тебе злодея,
  • Что, власть в руке своей имея,
  • Ты твердь свободы сокрушил,
  • Но научил ты в род и роды,
  • Как могут мстить себя народы,
  • Ты Карла на суде казнил.

Радищев, не возвеличивая известного деятеля Английской буржуазной революции XVII в. Оливера Кромвеля (1599–1658), в целом отрицательно характеризуя его деятельность, в заслуги ему ставил казнь английского короля. Признаем, что в этих строках (как и во всей оде) вовсе не содержалось призывов к немедленному революционному выступлению, свержению Екатерины II. Радищев понимал всю бессмысленность и преждевременность такого шага и не претендовал на роль революционера-вождя, а высказывал лишь свои политические взгляды. Формально поступок Радищева (в частности, опубликование своей оды «Вольность») не нарушало ни одну из статей Соборного уложения 1649 г. об ответственности за посягательство на государя, его честь и здоровье, за государственную измену. Однако Екатерина II, исходя из интересов самодержавной власти (и собственных в том числе), справедливо полагала, что, как уже отмечалось, Радищев – «бунтовщик хуже Пугачева». Она прекрасно понимала, что одно дело – крестьянский вождь Емельян Пугачев, выдававший себя за убитого императора Петра III, и другое дело – дворянин и идеолог, проповедник возможности вооруженного свержения монарха. К тому же Екатерина, несмотря на аллегорическое изображение в главе «Спасская Полесть» монарха и его приближенных, прекрасно поняла намек на нее саму и ее фаворитов (в частности, Потемкина). И здесь уже было задето чисто личное достоинство императрицы.

Антикрепостнические настроения автора пронизывают все «Путешествие…». Например, в главе «Любани» рассказывается о жестокой, бесчеловечной эксплуатации крестьян. В главе «Зайцево» шла речь о помещике, который кормил крестьян из общих корыт, жестоко бил крепостных и издевался над ними. О продаже крестьян рассказывалось в главе «Медное». В главах «Хотилов», «Вышний Волочок», «Выдропуск» автор ставил вопрос о возможности освобождения крестьян самими помещиками. Во всех этих идеях также не было формального нарушения уголовного закона. Однако та же Екатерина сознавала, что крепостное право и дворянско-помещичьи землевладения являются основой существования монархического государства (и ее личной власти), и в этом ракурсе считала, что Радищев – «бунтовщик хуже Пугачева».

Радищев трезво оценивал причины пугачевского восстания и предупреждал императрицу и дворянство в целом о пагубности именно для последних крепостного права, о том, что в конечном счете оно приведет к гибели и дворянства, и дворянского государства.

«Не ведаете ли, любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности. Загрубелые все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение не приходящие, тем укрепляют и усовершенствуют внутреннее чувствовение. Поток, загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противостуяние. Прорвав оплот единожды, ничто уже в разлитии его противиться не возможет. Таковы суть братья наши, в узах нами сдерживаемые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И ее пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание будет нам посул за нашу суровость и бесчеловечие. И чем медлительнее они будут во мщении своем. Приведите себе на память прежние повествования. Даже обольщение колико яростных сотворило рабов на погубление господ своих! Прельщенные грубым самозванцем, текут они ему вослед и ничего не желают, как освободиться от ига своих властителей; в невежестве своем другого средства к тому не умыслили, как их умерщвление. Не щадим ни пола, ни возраста. Они искали пача веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз. Вот что предстоит, вот чего нам ожидать должно. Гибель возносится горе постепенно, и опасность уже вращается над главами нашими ‹…›

‹…› Неужели не будем мы толико мужественны в побеждении наших предрассуждений, в попрании нашего корыстолюбия и не освободим братию нашу из оков рабства и не восстановим природное всех равенство».

Однако ни Екатерина, ни дворяне не воспринимали как следует предупреждение Радищева. Сиюминутные выгоды были для них значительнее их исторической ответственности. Следует согласиться с современным историком А. Зубовым: «Подавление бунта 1773–1774 годов превратилось в настоящую гражданскую войну, предвосхитившую войну 1917–1922 годов», что именно «пугачевская война стала предзнаменованием будущей российской кровавой Смуты» и что «страшное пророчество Александра Радищева сбылось до деталей через 125 лет»[13].

Свои взгляды на право необходимой обороны крепостных крестьян от преступных посягательств помещиков Радищев излагает в главе «Зайцово» своего «Путешествия…». Фабула ее достаточно проста. Один из сыновей помещика при помощи двух братьев пытался изнасиловать невесту крепостного, несмотря на всяческое сопротивление последней. Жених, схватив кол, ударил им насильника по спине, а затем, догнав одного из братьев, ударил его тем же колом по голове. Раздраженный таким оборотом, отец насильников приказал «сечь кошками немилостливо» жениха. Тот выдержал побои, но увидев, что невесту господские дети потащили в дом, выхватил суженую, после чего оба (жених и невеста) пытались бежать. Жених, видя, что его настигают, выхватил «заборину» и стал защищаться. Помещик, узнав об этом, ударил своей тростью одного из крестьян «столь сильно, что тот упал бесчувствен на землю. Сие было сигналом к общему наступлению. Они окружили всех четверых господ и, коротко сказать, убили их до смерти на том же месте.

Убийцы были задержаны и переданы правосудию. «Виновные во всем признались, в оправдание свое приводя только мучительные поступки своих господ». Однако Радищев не находит «достаточной и убедительной причины к обвинению преступников. Крестьяне, убившие господина своего, были смертоубийцы. Но смертоубийство сие не было ли принужденно? Не причиною ли оного сам убитый?.. Невинность убийцы, для меня по крайней мере, была математическая ясность. Если, идущу мне, нападет на меня злодей и, вознесши над головою моею кинжал, восхочет меня им пронзить, и убийцею ли я почтуся, если я предупрежду его в злодеянии и бездыханного его к ногам моим повергну?»

В общем и целом взгляды Радищева на необходимую оборону и ее правомерность вполне соответствуют современным представлениям об этом уголовно-правовом институте. С некоторой долей упрощения можно сказать, что они соответствовали и дворянскому об этом представлению. Несоответствие же было в том, что правом на необходимую оборону писатель наделил и крепостных крестьян, что в корне противоречило крепостному праву как таковому. Но что будет, если все крестьяне будут так рассуждать и действовать? Опять налицо угроза самому существованию самодержавия – крепостному строю (и опять-таки Радищев – «бунтовщик хуже Пугачева»).

Н. И. Новиков и его общественно-политические взгляды (в том числе на правосудие)

Новиков Н. И. (1744–1818) – русский просветитель, писатель, журналист, книгоиздатель. Учился в дворянской гимназии при Московском университете. Служил в Измайловском полку (в Петербурге), во время службы участвовал в дворцовом перевороте 28 июня 1762 г., приведшем Екатерину II на российский престол. В 1767 г. был командирован в Москву для работы протоколистом в Комиссии, созданной Екатериной II для составления нового уложения, работа в которой послужила основой формирования его антикрепостнических взглядов. После роспуска Комиссии (1769 г.) вышел в отставку (в чине поручика) и приступил к изданию сатирических журналов «Трутень», «Пустомель», «Живописец», «Кошелек», в которых обличал крепостнические и чиновничьи нравы. На страницах этих журналов вступил в полемику с Екатериной II как издателем и автором журнала «Всякая всячина». В середине 70-х гг. вступил в масонскую ложу, разделяя взгляды масонов на возможность нравственного перевоспитания дворянства, развращенного крепостным правом. Занялся издательской деятельностью, арендовав университетскую типографию в Москве и создав собственную «Типографскую компанию». Выпускал многочисленные периодические издания, журналы (в том числе и для детей), учебные пособия и книги по различным отраслям знаний (в том числе труды Д. Дидро, Ж.-Ж. Руссо, Г. Э. Лессинга). Им издавалось около трети всей печатной продукции, выпускаемой в России. В 16 городах России открыл книжную торговлю. Занимался благотворительностью: в Москве открыл библиотеку-читальню, создал две школы для детей разночинцев, бесплатную аптеку, оказывал помощь крестьянам, пострадавшим от голода.

Императрица с недоверием относилась к издательско-просветительной деятельности и полемической смелости его как журналиста, увлечению масонством. По ее приказу не была продлена аренда Новиковым университетской типографии. А после ареста и ссылки в Сибирь Радищева за его «Путешествие из Петербурга в Москву» она приказала арестовать (в 1792 г.) и Новикова и произвести обыск в его московских домах и подмосковном имении. Предлогом (надуманным) для ареста послужила старообрядческая книга, напечатанная в неизвестной типографии. Тем не менее Новиков был по предписанию императрицы заключен (сроком на 15 лет) в известную Шлиссельбургскую крепость[14]. В 1796 г. после смерти императрицы Павел I освободил (наряду с Радищевым и другими впавшими в немилость при Екатерине) Новикова от наказания. Пережитое так повлияло на писателя, что вплоть до кончины (в 1818 г.) тот безвылазно проживал в своем подмосковном имении, не участвуя в общественной жизни. Тому, что Новиков не совершил никакого преступления и суровое наказание было применено к нему незаконно, есть свидетельства Н. М. Карамзина, который в «Записке» на имя Александра I писал: «Новиков как гражданин, полезный своею деятельностью, заслуживал общественную признательность; Новиков как теософический мечтатель по крайней мере не заслуживал темницы»[15].

Следует отметить, что свои общественно-политические взгляды Новиков выражал, как отмечалось, в основном в сатирических произведениях, т. е. не прямо, а иносказательно. Тем не менее он играл с огнем. Адресат его сатир, императрица Екатерина II, прекрасно понимала, оценив последние примерно так же, как взгляды Радищева – «бунтовщика хуже Пугачева».

Можно выделить три аспекта его идей, замаскированных под социальную сатиру. Во-первых (и более всего), разоблачающие судейский произвол, казнокрадство и взяточничество; во-вторых, антикрепостнические (привлекающие внимание к бесправности крепостных крестьян и жестокому обращению с ними помещиков); в-третьих, критика (замаскированно-сатирическая) правления Екатерины с намеками на созданный ею «институт любовников», разоряющих государственную казну.

Так, в письме «племянничку» автор спрашивает того: «…для чего ты не хочешь идти в приказную (службу. – А. Н.)? Почему она тебе противна? Ежели ты думаешь, что она по нынешним указам не наживна, то ты в этом, друг мой, ошибаешься. Правда, в нынешние времена против прежнего не придет и десятой доли, но со всем тем годов в десяток можно нажить хорошую “деревеньку”»[16]. То есть чиновнику (в том числе и судейскому) «новые» законы о борьбе со взяточничеством, конечно, мешают, но при этом брать взятки очень даже можно, так как и «судейская наука вся состоит в том, чтобы искусненько пригибать указы по своему желанию, в чем и секретари много нам помогают… послушайся меня, просись к нам в город в прокуроры… тогда весь город и уезд по нашей дудке плясать будет… А тогда, когда мы наживемся, хотя и попросят, так беда будет не так велика, отрешат от дел и велят жить в своих деревнях. Во те на, какая беда! Для чего не жить, коли нажито чем жить… а как нажито, этого никто и не спросит»[17].

В письме читателя к издателю автор сообщает о краже у судьи золотых часов («легко можно догадаться, что они были не купленные. Судьи редко покупают: история гласит, что часы по форме приказной с надлежащим судейским насилием вымучены были у одной вдовы, требующей в приказе, где судья заседал, правосудия, коего бы она, конечно, не получила, если бы не вознамерилась расстаться против воли своей с часами») племянником судьи («правосудию он учился у дяди, у которого, пришедши поздравить с добрым утром, украл и часы»). Украсть часы могли только два человека, которые входили в кабинет судьи: его племянник и лакей, малограмотный «подрядчик» – крестьянин, который два года поставлял в дом судьи съестные припасы и три года безуспешно просил оплатить его услуги. Разумеется, что подозрение пало на подрядчика и тот в результате примененных к нему пыток «признался» в краже. Вскоре стал известен и настоящий вор. В итоге было вынесено судебное решение: «вора племянника, яко благородного человека, наказать дяде келейно, а подрядчику при выпуске объявить, что побои ему впредь зачтены будут». Следует отметить, что, комментируя этот казус, Новиков провозглашает: «Худой тот судья, который через побои правду изыскивает, а еще хуже тот, который всякие преступления низкой только породе по предубеждению приписует, как будто бы между благорожденными не было ни воров, ни разбойников, ни душегубцев». При этом автор вспоминает о книге Беккария «Преступление и наказание»: «Видно, что сей судья никогда не читывал книги о преступлениях и наказаниях (des dilits et des peines), которую бы всем судьям наизусть знать надлежало»[18].

В другом письме «издателю» Новиков описывает новоизобретенный способ судейской взятки: «В некоторых приказах появился новый способ брать взятки. Челобитчики или ответчики бьются с судьями и с секретарями о заклад таким образом: например, истец хочет, чтобы беззаконное его требование было решено в его пользу; и так он с судьею спорит, что к такому то числу это дело в его пользу не решится, а судья утверждает, что решится. Заклад всегда бывает по цене того дела, и почти всегда сии заклады выигрывают судьи»[19].

Затрагивает Новиков и до сих пор «модную» тему о «подарочной» сути взяточничества: «Он был судьею в некотором нажиточном приказе в то время, когда грабительство и взятки почитались подарками»[20]. Другой судья «выдумал, по его мнению, безгрешный способ брать взятки, а именно: чтобы те дела вершить по прошествии двух часов пополудни, ибо, де, говорит он, жалованье государево получаю я за то, чтобы быть в присутствии только до двух часов, а когда, да, пробуду я и третий час, тогда это сделаю не по указу, а по дружбе с челобитчиком, а тот по дружбе за то подарит. Какие же это взятки? Это, говорит он, подарки»[21].

Антикрепостнические идеи, как уже отмечалось, высказывались Новиковым путем описания жестокого отношения помещиков к крестьянам:

«Безрассуд поносит меня за то, что в моих листах изображено состояние крестьян; ему и хвалить меня нельзя для того, что строгостию своею или, лучше сказать, зверством больше других утеснений ему подчиненных рабов»[22].

«Злорад… на всех злостию дышит и называет скотами помещиков, кои слуг своих и крестьян не считают скотами, но поступают с ними со всяким милосердием и кротостью, а я назову тех скотами, которые Злорада назовут человеком, ибо между им и скотом гораздо более сходства, нежели между скотом и крестьянином. По его мнению, и скоты крестьяне равно сотворены для удовольствия наших страстей».

«Змеян, человек неосновательный, ездя по городу, кричит и увещевает, чтоб всякий помещик, ежели хорошо услужен быть хочет, был тираном своим служителям, чтоб не прощал им ни малейшей слабости, чтоб они и взора его боялись, чтоб они были голодны, наги и больны и чтоб одна жестокость содержала сих зверей в порядке и послушании».

«По выезде моем из сего города я останавливался во всяком почти селе и деревне… Бедность и рабство повсюду встречались со мною в образе крестьян… Не пропускал я ни одного селения, чтобы не расспрашивать о причинах бедности крестьянской. И слушал их ответы, к великому огорчению, всегда находил, что помещики их сами тому были виною». «Вскоре… пришли два мальчика и две девочки от пяти до семи лет. Они все были босяками… и в одних рубашках и столь были дики и застращены именем барина, что боялись подойти к моей коляске… Робятишки, подведены были близко к моей коляске, вдруг все побежали назад, крича: “Ай! ай! ай!.. не бейте нас!” Извозчик, схватя одного из них, спрашивал, чего они испугались. Мальчишка, трясучись от страха, говорил: “Да! чего испужались… ты нас обманул… это никак наш барин… он нас засечет“. Вот плоды жестокости и страха, о вы, худые и жестокие господа! Вы дожили до того несчастия, что подобные вам человека боятся вас, как диких зверей»[23].

Сатирические «стрелы» в адрес императрицы, конечно, правильно расшифровывались не только самой Екатериной, но и другими читателями. «Ежели я написал, что больше человеколюбия тот, кто исправляет которых, нежели тот, кто оным потакает, то не знаю, как таким изъяснением я мог тронуть милосердие?» «Видно, что госпожа “Всякая всячина” (т. е. сама Екатерина II. – А. Н.) так похвалами избалована, что теперь и то почитает за преступление, если кто ее не похвалит… Не знаю, почему она мое письмо называет ругательством? Ругательство есть брань, гнусными словами выраженная, но в моем прежнем письме, которое заскребло по сердцу сей пожилой дамы, нет ни кнутов, ни виселиц, ни прочих слуху противных речей, которые в издании ее находятся». В «потакании» порокам ясно видится намек автора на процветавший, как уже отмечалось, при Екатерине II фаворитизм. Она не только щедро раздавала фаворитам земли, крестьян, казенные деньги, но и закрывала глаза на их казнокрадство.

От имени возмущенных сатирой автора сановников один читатель новиковского «Трутня» с угрозой предупреждал издателя: «Не в свои, де, этот автор садится сани. Он, де, зачинает писать сатиры на придворных господ, знатных бояр, дам, судей именитых и на всех (намек на императрицу. – А. Н.). Такая, де, смелость не что иное есть, как дерзновение. Полно, де, его недавно отпряла “Всякая всячина” (т. е. сама Екатерина II. – А. Н.) очень хорошо, да это еще ничего, в старые времена послали бы потрудиться для пользы государственной описывать нравы какого ни на есть царства русского владения (т. е. на каторгу или в ссылку. – А. Н.), но нынче, де, дали волю писать и пересмехать знатных и за такие сатиры не наказывают (как ошибался автор, через некоторое время его наказали, как «в старые времена». – А. Н.)… Знать, что, де, он не слыхивал, что были на Руси сатирики и не в его пору, но и тем рога поломали… остерегайтеся наводить свое зеркало на лица знатных бояр и барынь» (т. е. императрицу и ее ближайшее окружение. – А. Н.).

На примере такого преступления, как воровство, автор разоблачает преступность приближенных императрицы:

«В положительном степене, или в маленьком человеке, воровство есть преступление противу законов; в увеличивающем, т. е. в средней степени, или средностепенном человеке, воровство есть порок, а в превосходительном степене, или человеке, по вернейшим математическим исчислениям воровство не что иное, как слабость… следовательно, и преступление такого человека должно быть превосходительное, а превосходительные по своим делам и наказание должны получать превосходительное. Но, полно, ведь вы знаете, что не всегда так делается, как говорится!»[24]

Вот оно – принципиальное различие в понимании преступления как такового: для обычного человека – преступление, а для приближенных к власти – всего лишь «слабость», вполне заслуживающая снисхождения. Вот в чем и причина негодования императрицы: ее восприятие просветительской деятельности Новикова как тяжкого государственного преступления, и причина объявленного ему жестокого наказания.

Глава 2. Первая половина XIX в.: Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Гоголь

Историческая характеристика эпохи (правление Александра I и Николая I)

Авторская разбивка века на две половины и в особенности характеристика его истории, включая историю и преступность, достаточно условна. Очевидно, что творчество Карамзина охватывается лишь эпохой Александра I. Лермонтов и Гоголь вписываются лишь в правление Николая I, а Пушкин еще, «кроме того», и Александра I. Но что поделать? Ну не «укладывается» Александр Сергеевич в «прокрустово ложе» временного пространства лишь одного из царей. К тому же и александровскую эпоху поэт «захватил» в годы своей молодости, но ведь все-таки «захватил», да еще как. «Прописался» в ней «Онегиным»! Ну а «Болдинская осень», нравится это нам или нет, пришлась на правление Николая I. Так что начнем с характеристики того, в какой России творили свои шедевры названные поэты и писатели и, учитывая аспект проблемы, какую преступность они наблюдали, и в чем заключалась особенность привлечения их внимания именно к определенным преступлениям, нашедшим свое отражение в их творчестве.

Оценка царствования Александра I (1801–1825 гг.) является достаточно противоречивой. При этом в современной исторической литературе справедливо выделяются два этапа его жизни и царствования, резко отличающиеся один от другого по своей общественно-политической направленности. Первый – примерно до образования в 1815 г. Священного союза России, Австрии и Пруссии (после победы в Отечественной войне 1812 г. и заграничного похода русской армии в 1813–1814 гг.). Второй – до кончины императора в 1825 г. Первый период считается эпохой либерализма. Он начался с решительности молодого императора по устранению самых нелепых проявлений самодержавия его отца Павла I (широкая амнистия подвергшихся необоснованной репрессии, разрешение свободного въезда и выезда за границу, ввоз иностранных книг, отмена всевозможных ограничений и регламентации в быту, одежде), так раздражавших дворянство. Добившись этого, Александр I начал подготовку к решению серьезных общественно-политических и экономических проблем, в первую очередь направленных на реформу государственного управления в России и отмену крепостного права. Все это делалось при помощи известных своими либеральными взглядами молодых его приближенных – П. А. Строгановым, А. Е. Чарторыйским, В. П. Кочубеем, Н. Н. Новосильцевым, М. М. Сперанским. Однако в конечном счете на отмену крепостного права император не решился, чувствуя, что дворянство не поддержит такую реформу.

Главным событием той эпохи была Отечественная война 1812 г., вызванная нашествием Наполеона. В ней Россия выполнила свою историческую роль освободительницы Европы. В итоге войны между Россией, Австрией и Пруссией был заключен договор, носивший откровенно религиозно-монархический характер, имевший целью поддержку существующих монархических династий и борьбу с революционными движениями в Европе. Это означало и окончательную остановку ранее осуществлявшихся внутренних реформ либерального характера. Самым близким к императору человеком стал А. А. Аракчеев, с чьей помощью в России был создан настоящий военно-полицейский режим. Более всего он был связан с идеей так называемых военных поселений, что породило вооруженные восстания солдат (в частности, восстание военных поселенцев в г. Чугуеве на Украине и волнения гвардейского Семеновского полка в Петербурге в 1820 г., подавленные с необычайной даже по аракчеевским меркам жестокостью).

Последнее десятилетие правления Александра I характеризовалось созданием первых политических организаций и тайных дворянских обществ. Во время успешного для России заграничного похода русской армии лучшие представители дворянства увидели резкое отставание России от развитых европейских стран, и в основе которого лежало крепостное право как главное препятствие модернизации страны. В 1814 г. указанные тайные общества были оформлены в Северное (под руководством К. Ф. Рылеева) и Южное (возглавляемое П. И. Пестелем), имевшие свои проекты изменения государственного строя (конституционно-монархического и республиканского). Неожиданная смерть в ноябре 1925 г. Александра I и возникшие «неполадки» с престолонаследием вынудили заговорщиков «досрочно» начать в Петербурге вооруженное выступление Северного общества, получившее по его дате (14 декабря) название «восстание декабристов, жестоко подавленное уже Николаем I. Таким же образом было подавлено и восстание Черниговского полка в конце декабря 1825 г. – начале января 1826 г. (Южного общества).

Напуганный восстанием декабристов, новый царь (Николай I) в основу своего правления положил уничтожение, даже хотя бы и в зародыше, любой революционной «заразы». При этом идеал государственного устройства он видел в военизации управления государством, насаждении военной дисциплины и казарменных порядков. Была создана наделенная неограниченными полномочиями тайная полиция (корпус жандармов и III отделение Собственной Е. И. В. (т. е. Его Императорского Величества) канцелярии во главе с А. Х. Бенкендорфом). Незыблемым оставалось и крепостное право, хотя Николай I и понимал необходимость его отмены. Продолжались жестокие подавления солдатских восстаний (например, в Севастополе и Новгороде), вызванные попыткой властей совместить воинскую службу с крестьянской повинностью в военных поселениях. В конце 20-х гг. достаточно успешно Россия провела войны с Турцией. А в 1853 г. русский флот одержал крупную победу (под Синопом) над турецким флотом. Однако в развитии промышленности Россия фактически значительно отставала от передовых стран Европы, что выяснилось, конечно, в Крымской войне, объявленной России в 1854 г. Англией и Францией. Несмотря на доблесть русских солдат и матросов, проявленную при обороне Севастополя, техническое отставание России (например, паровому флоту союзников противостоял устаревший парусный флот: русская армия была вооружена гладкоствольными ружьями, а союзные армии имели на вооружении уже нарезное оружие), Россия потерпела в этой войне поражение, зафиксированное тяжкими для нее условиями Парижского мирного договора 1856 г. Эти события так подействовали на Николая I, что в феврале 1855 г. он скоропостижно умер (в обществе распространялись слухи, что он даже отравился).

Н. М. Карамзин (1766–1826) – как писатель и историк

Самым главным его литературным произведением является повесть «Бедная Лиза» (1792), фабула которой была необычайной для своего времени. Это сентиментальная история о том, как крестьянка Лиза и дворянин Эраст полюбили друг друга, но последний вскоре покинул приглянувшуюся ему возлюбленную, чтобы жениться на богатой вдове и тем самым поправить свое состояние. Бедная девушка с горя утопилась в пруду. Книга имела громаднейший читательский успех и стала едва ли не, говоря по-современному, бестселлером (по праву впервые в русской литературе), высоко оцененным и критикой (даже самим В. Белинским), а ее автор был признан главой русского сентиментализма.

Правда, если повесть к проблематике преступного сюжета в литературе отношения не имеет, то сам автор считается «изобретателем» оценки преступности в России того времени. Так, М. Зощенко в «Голубой книге» (1935 г.) отмечал: «В свое время знаменитый писатель Карамзин так сказал: “Если б захотеть одним словом выразить, что делается в России, то следует сказать: “воруют!”[25]. Много позже это же утверждается и в повести Довлатова «Чемодан» (1991 г.): «Двести лет назад историк Карамзин побывал во Франции. Русские эмигранты спросили его: “Что, в двух словах, происходит на родине?” Карамзину и двух слов не понадобилось. – “Воруют”, – ответил Карамзин…»[26]

В мае 1789 г. молодой в то время русский писатель Карамзин отправился в путешествие по Европе. Он посетил Пруссию, Саксонию, Швейцарию, Францию, Англию и в сентябре 1790 г. возвратился на родину. По возвращении свои дневниковые записи о путешествии он опубликовал в виде «Писем русского путешественника» вначале в журналах, а затем отдельным изданием (1797, 1801 гг.). Последний текст был положен в «основу издания книги в советское время (М.: Советская Россия, 1983). Однако в нем ставшая знаменитой его фраза «Воруют!» отсутствует.

В Интернете есть еще одна версия карамзинской оценки особенности преступности в современных СМИ России. «Согласно князю Петру Алексеевичу Вяземскому, автору “Старых записных книжек”, Карамзин говорил, что если бы отвечать одним словом на вопрос: что делается в России, то пришлось бы сказать: “крадут”»[27]. В постсоветское время эти «Записки» были изданы[28], однако такой информации там мы не обнаружили.

Справедливости ради надо отметить, что ничего нового для России с карамзинских времен относительно массовости такого явления, как воровство, не произошло. Последнее как было до того «родимым пятном» власть имущих, так и осталось. Например, очень жестоко, хотя, увы, и безуспешно, боролся с язвой казнокрадства и взяточничества Петр I. Не щадил он даже высших чиновников, в том числе из своего ближайшего окружения. За эти преступления сибирский генерал-губернатор князь Гагарин был повешен, петербургский вице-губернатор Корсаков был подвергнут пытке и публично высечен кнутом (такому же наказанию подверглись два сенатора), вице-канцлер барон Шафиров «был снят с плахи» и отправлен в ссылку[29]. Крупнейший отечественный историк досоветского периода С. М. Соловьев описывает следующий случай: «…император, слушая в Сенате дело о казнокрадстве, сильно рассердился и сказал генерал-прокурору Ягужинскому: “Напиши именной указ, что если кто и настолько украдет, что можно купить веревку, то будет повешен“. “Государь, – отвечал Ягужинский, – неужели вы хотите остаться императором один, без служителей и подданных? Мы все воруем, с тем только различием, что один больше и приметнее, чем другой”. Петр рассмеялся и ничего не сказал на это»[30].

В конце 1790-х гг. Карамзин оставляет «чисто» литературную деятельность и обращается к истории, а конкретно к написанию многотомной истории России. По решению императора Александра I он получил официальное звание историографа и материальные возможности (пенсию) для осуществления этой задачи. Свой труд он озаглавил как «История государства Российского». Работе над ней Карамзин посвятил двадцать два года. Он написал одиннадцать томов и часть двенадцатого, доведя изложение до 1611 г. – до времен борьбы русского народа против польской интервенции. В 1816–1817 гг. были опубликованы восемь томов, в 1821 г. – девятый том, в 1824 г. – десятый и одиннадцатый тома, а в 1829 г. (уже посмертно) – том двенадцатый.

«История государства Российского» – это не только труд автора, который «числится» по жанру исторической науки (и даже по справедливости считается хронологически первым в российской историографии). Это по своим художественным достоинствам еще и выдающееся литературное произведение. Именно так его оценили знаменитые современники по писательскому мастерству. Так, А. Бестужев-Марлинский, рецензируя последние прижизненные тома «Истории…» (десятый и одиннадцатый) как явление «исторической прозы», писал: «Смело можно сказать, что в литературном отношении мы нашли в них клад. Там видим мы свежесть и силу слога, заманчивость рассказа и разнообразие в складе и звучности оборотов языка, столь послушного под рукою истинного дарования»[31]. Это – оценка представителя романтического направления, впоследствии отвергнутого самим (!) Белинским. Но есть для нас и более авторитетное свидетельство – А. С. Пушкина. Правда, считается, что в ранней молодости им была сочинена эпиграмма на «Историю…» Карамзина:

  • В его «Истории» изящность, простота
  • Доказывают нам без всякого пристрастья,
  • Необходимость самовластья –
  • И прелести кнута[32].

Однако и тогда поэт не отрицал значительных художественных достоинств карамзинской «Истории…». В зрелом же возрасте (в 1826 г.) он вспоминал: «Это было в феврале 1818 г. Первые восемь томов Русской истории Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постели (Пушкин, как известно, был в это время болен. – А. Н.) с жадностью и со вниманием. Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего не ожидал и сам Карамзин) – пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Колумбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили. Когда, по моем выздоровлении, я снова явился в свете, толки были во всей силе… Повторяю, что “История государства Российского” есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека». При этом поэт отказался от авторства эпиграммы: «Мне приписали одну из лучших российских эпиграмм: это не лучшая черта моей жизни»[33].

Наконец, мнение Льва Толстого о художественных достоинствах карамзинской «Истории…». Тот, с детства знакомый с ее содержанием, в 25 лет прочитал ее снова, что нашло отражение в его дневниках (в записи от 16–18 декабря 1853 г.): «…слог очень хорош. Предисловие вызвало во мне пропасть хороших мыслей»[34].

Ну а как с отражением на страницах «Истории…» преступности, в особенности в ее самых жестоких проявлениях? Карамзин – историк, и добросовестно описывал события, дошедшие в летописях и народных сказаниях. Конечно же, это был (говоря по-современному) жесточайший геноцид русского народа татаро-монгольской Ордой, совершаемый в том числе и с помощью «своих», т. е. русских же князей, не просто послушно исполнявших волю завоевателей, но даже показывавших образцы такой жестокости. Так, например, в главе VII тома IV «Истории…» сообщается: «Наследник Константина Борисовича Ростовского, умершего в Орде, сын его Василий (в 1316 г.) приехал от Хана в столицу свою с двумя монгольскими вельможами, коих грабительство и насилие остались в ней надолго памятными. Такие разбойники назывались обыкновенно послами (вот каковы корни будущей дипломатической службы. – А. Н.). Один из них (в 1318 г.), убив в Костроме 120 человек, опустошил Ростов огнем и мечом, взял сокровища церковные, пленил многих людей»[35].

Отражением же вершины жестокости, однако, явилось изображение Карамзиным царствования Ивана Грозного. В совсем недавние 90-е гг. прошедшего века, уже в постсоветское время, произошло такое событие (широко отражаемое на телевидении и СМИ), как поиск наших предков, которые бы смогли претендовать на титул «Имя России». Так вот одним из таковых был Иван Грозный. Обратимся же к характеристике его личности и проявлению в «Истории…» Карамзина. Вот, например, эпизод, связанный с описанием действий опричников, ведомых лично царем: «…В июле месяце, 1568 года, в полночь, любимцы Иоанновы, Князь Афанасий Вяземский. Малюта Скуратов, Василий Грязной, с Царскою дружиною вломились в дома ко многим знатным людям, Дьякам, купцам: взяли их жен, известных красотою и вывезли из города. В след за ними, по восхождении солнца, выехал и сам Иоанн, окруженный тысячами Кромешников. На первом ночлеге ему представили жен: он избрал некоторых для себя. Других уступил любимцам. Ездил с ними вокруг Москвы, жег усадьбы Бояр опальных, казнил их верных слуг… возвратился в Москву и велел ночью развезти жен по домам: некоторые из них умерли от стыда и горести»[36].

Но и это не предел царской жестокости. Таковым можно назвать «суд» Иоанна над новгородцами. «Судил Иоанн и сын его таким образом: ежедневно представляли им от пяти сот до тысячи и более Новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники Московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части. Сии убийства продолжались пять недель и заключились грабежом общим…»[37]

Сторонники превращения имени Ивана Грозного в символ мудрого государя (которого, по видимому, так не хватало во времена проводимого конкурса) именуют его «собирателем» земли Русской, создавшим мощное государство, с которым вынуждены были считаться и на Западе, и на Востоке, а все описанное Карамзиным назвали его выдумкой и очернением личности «великого Государя».

А. С. Пушкин[38]

Вольнолюбивая послелицейская лирика поэта, воспринятая властями как революционная

Проблема преступления и наказания в творчестве нашего самого великого поэта нашла отражение в его ранней вольнолюбивой поэзии, выражавшей отношение к самодержавной власти, понимании ее пределов и ограничений, в том числе проявляющихся в мятеже или бунте.

Известно, что оценка политических идеалов Пушкина исследователями его творчества не является однозначной. Можно сказать, что существует целый спектр таких оценок. Среди них есть и диаметрально противоположные. Так, с одной стороны, по мнению В. А. Жуковского, «Пушкин… решительно был (Жуковский оговаривает, что его слова относятся к последним дням жизни поэта. – А. Н.) утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по-своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических…»[39] С другой стороны, он признается не просто революционером, а даже идеологом «мужицкой революции» (Л. Войтоловский)[40]. В промежутках этих крайностей оценка политико-государственных взглядов поэта также распадается на гамму оттенков. К ним относят, например, то его приверженность к конституционной монархии, то, напротив, признают его роль идеолога декабристского движения, то считают его выразителем интересов либерального дворянства. Следует отметить, что, несмотря на всю противоречивость этих оценок политического мировоззрения Пушкина, следы каждой из них так или иначе можно отыскать в фактах его биографии и творчестве. Более того, эти взгляды не были ни однозначны, ни неизменны.

Возьмем лицейский период его жизни. Шестнадцатилетним лицеистом опубликовано стихотворение «Лицинию», написанное под влиянием сатиры Ювенала в виде монолога республиканца-демократа, покидающего в негодовании «развратный Рим». В соответствии с этим такие выражения, встречающиеся в стихотворении, как «Навек оставлю Рим: я рабство ненавижу» и «Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода», следует понимать как согласие автора с республиканской формой правления. Однако в написанном в то же время «Наполеоне на Эльбе» поэт высказывает сочувствие «законным царям», а спустя год воспевает в качестве героя того, кто «мстил за лилии Бурбона» («Принцу Оранскому»), т. е. в споре за власть «законных» самодержцев (Бурбоны) и «незаконных» (Наполеон) высказывал симпатии первым.

Таким образом, республиканские идеи стихотворения «Лицинию» вполне уживались с признанием «законно» – монархических династий («Наполеон на Эльбе» и «Принцу Оранскому»).

В период после окончания лицея и до первой (кишиневской) ссылки политические и государственно-правовые взгляды Пушкина больше всего отразились в его стихах, ноэлях и эпиграммах: «Вольность» (1817), «К Чаадаеву», «Ура! В Россию скачет…», «На Карамзина» (1818), «Деревня», «Мы добрых граждан позабавим» (1819). Первое место среди них, конечно же, принадлежит оде «Вольность». Следует согласиться с Вс. Н. Ивановым, считавшим, что «поэт в начало своей оды “Вольность” вмонтировал в нескольких стихах целую теорию государственного права свободного европейского государства»[41]. Ода «Вольность» по праву считается одной из вершин русской политической лирики, оказавшей огромное влияние на развитие декабристского движения. Арзамасец Ф. Вигель так рассказывает в своих «Записках» об обстоятельствах написания этой оды: «Из людей, которые были его старее, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых, они жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, т. е. к меньшему, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой тогда, забвенно брошенный дворец, шутя предложил Пушкину написать на него стихи… С проворством вдруг вскочил он на большой и длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать… Окончив, показал стихи, и, не знаю почему, назвали их “Одой на свободу”»[42].

Не верить воспоминаниям Вигеля у нас нет оснований. Поэтому за исходный момент своих рассуждений возьмем два его свидетельства. Во-первых, то, что написание оды связано с братьями Тургеневыми. Известно, что особое влияние на поэта имел Н. И. Тургенев, с которым он сблизился, по всей видимости, в «Арзамасе». Н. И. Тургенев, как и видные участники преддекабристских политических организаций М. Орлов и Н. Муравьев, был принят в это общество в 1817 г., уже после вступления в него юного поэта. «Арзамас» представлял для них не столько литературный интерес, сколько возможность использовать его как средство политической пропаганды. Конечно же, общество Карамзина, Батюшкова, Жуковского не годилось для этого. Тем не менее новые его члены пытались преобразить общество из чисто литературного в литературно-политическое. Н. И. Тургенев в своем дневнике сделал 29 сентября 1817 г. следующую запись: «Третьего дня был у нас Арзамас. Нечаянно мы отклонились от литературы и начали говорить о политике внутренней. Все согласились в необходимости уничтожения рабства». Вполне возможно, что на этом заседании присутствовал и Пушкин.

Н. И. Тургенев в пору написания Пушкиным своей оды был помощником статс-секретаря Государственного совета, а в 1819 г. служил в Министерстве финансов. В 1818 г. издал книгу «Опыт теории налогов», в связи с чем его можно считать основоположником русской финансовой науки. Настойчиво выступал за ликвидацию крепостного права при сохранении земли у помещиков, за применение вольнонаемного труда в помещичьем хозяйстве. В 1818 г. вступил в «Союз благоденствия» и стал одним из его идеологов. Проповедовал республиканские формы правления. Являлся одним из основателей Северного тайного общества. В 1824 г. уехал за границу и в восстании 14 декабря 1825 г. не участвовал. Тем не менее заочно был приговорен к пожизненной каторге. По характеру (в отличие от своего старшего брата Александра) был резок, насмешлив, нетерпим к тем, кто не разделял исповедуемые им взгляды, требовал от людей бескомпромиссности. На поэзию смотрел свысока, допуская исключения лишь для агитационно-политической лирики, что старался внушить и Пушкину[43]. Несомненно, содержание пушкинской оды (особенно первых ее строк) свидетельствует о том, что Тургеневу во многом это удалось. В начале оды поэт демонстративно отказывается от темы любви в пользу вольнолюбивой Музы:

  • Приди, сорви с меня венок,
  • Разбей изнеженную лиру…
  • Хочу воспеть Свободу миру,
  • На тронах поразить порок.

Теперь о Михайловском (Инженерном) замке. Это было место, где Павел I пытался оградить себя от возможных покушений и где, тем не менее, он и был убит заговорщиками. В оде сцена убийства достигает едва ли не документальной точности:

  • Он видит – в лентах и звездах,
  • Вином и злобой упоенны,
  • Идут убийцы потаенны,
  • На лицах дерзость, в сердце страх.
  • Молчит неверный часовой,
  • Опущен молча мост подъемный,
  • Врата отверсты в тьме ночной
  • Рукой предательства наемной…
  • О стыд! о ужас наших дней!
  • Как звери, вторглись янычары!..
  • Падут бесславные удары…
  • Погиб увенчанный злодей.

И совсем не случайно на фоне строки рукописи «погиб увенчанный злодей» Пушкин нарисовал Павла I.

Конечно же, читатели разошедшейся в рукописных списках пушкинской оды отчетливо представляли себе описанные в ней яркие страницы недавней отечественной истории, связанные с убийством тирана-императора. Однако в пропагандистском плане на революционно настроенную часть дворянского общества больше всего действовали другие строки оды:

  • Тираны мира! трепещите!
  • А вы, мужайтесь и внемлите,
  • Восстаньте, падшие рабы!

В литературоведении эта пушкинская строка понимается по-разному. Так, Д. Д. Благой считал, что слова «восстаньте, падшие рабы!» у Пушкина вовсе не означали призыва к восстанию крепостных. Например, стихотворение «Восстань, о Греция, восстань» было написано уже после завоевания ею своей независимости, и, следовательно, поэту незачем было призывать к восстанию[44]. Действительно, слово «восстань» во втором стихотворении употреблено поэтом в значении «встать», «воспрянуть», «воскреснуть». Соглашаясь с этим, В. В. Кулешов все же считает, что в оде «Вольность» слово «восстаньте» употреблено применительно к рабам и имеет тот смысл, что они должны отомстить тиранам, подняться на борьбу. Поэтому, считает В. Кулешов, в оде и употреблен стих «Тираны мира! Трепещите!»[45]. Нам думается, что сравниваемые позиции не столь уж далеки друг от друга и что вторая лишь дополняет и конкретизирует первую. Если (исходя из позиции Благого) рабы (крепостные) проснутся и осознают свое право, то тиранам действительно придется «трепетать», и в конечном счете призыв пробудиться и осознать свои права означает призыв отомстить тиранам и подняться на борьбу против них за те же свои права. Кстати сказать, власти так и восприняли смысл этой оды, и не случайно ее написание послужило едва ли не главным поводом для ссылки поэта на юг.

Основное же государственно-правовое кредо молодого поэта было выражено в строках оды, в которых высказаны взгляды Пушкина на соотношение власти и закона, вольности и закона:

  • Лишь там над царскою главой
  • Народов не легло страданье,
  • Где крепко с Вольностью святой
  • Законов мощных сочетанье…
  • Владыки! вам венец и трон
  • Дает закон – а не природа;
  • Стоите выше вы народа,
  • Но вечный выше вас закон.
  • И горе, горе племенам,
  • Где дремлет он неосторожно,
  • Где иль народу, иль царям
  • Законом властвовать возможно!..
  • И днесь учитесь, о цари:
  • Ни наказанья, ни награды,
  • Ни кров темниц, ни алтари
  • Не верные для вас ограды.
  • Склонитесь первые главой
  • Под сень надежную Закона,
  • И станут вечной стражей трона
  • Народов вольность и покой.

В контексте этих строк и следует толковать всю оду в целом. Очевидно, что Пушкин призывал в оде не к свержению самодержавия, а к его ограничению. И в первую очередь ограничению законом. Его должны соблюдать все – и цари, и народы. Людовик XVI нарушил закон и поэтому был казнен. Но пришедшие к власти также нарушили закон, введя якобинский террор, и это вновь принесло народам порабощение – диктатуру Наполеона, провозгласившего себя императором («злодейская порфира на галлах скованных лежит»). В связи с этим поэт вновь предрекает погибель тирану, поправшему закон:

  • Самовластительный злодей!
  • Тебя, твой трон я ненавижу,
  • Твою погибель, смерть детей
  • С жестокой радостию вижу.

Все это позволяет предположить, что государственно-правовым идеалом Пушкина и в то время была не республика, а конституционная монархия. Именно так толковали государственно-политические взгляды поэта философы Г. Федотов[46] и С. Франк[47]. Исторически такая форма правления буржуазного государства возникает там, где буржуазия еще недостаточно сильна, чтобы господствовать безраздельно, и поэтому вынуждена идти на компромисс с земельной аристократией и разделять с ней власть (разумеется, что появление «сегодняшних» конституционных монархий не всегда может вписываться в подобное объяснение причин создания таких форм правления государства). Конечно же, социально-политическим условиям России первой половины XIX столетия в большей степени отвечала именно конституционная монархия, а не республика. И государственно-правовые взгляды Пушкина относительно форм правления и государственного устройства, выраженные им в оде, являлись свидетельством того, что эти вопросы молодой поэт понимал вполне с позиций историзма.

Идеями конституционной монархии проникнуты и сатирические «Сказки», в которых обещания Александра I («кочующего деспота») ограничить свою власть законом и дать людям «права людей, по царской милости моей» названы именно сказками. В этом смысле следует понимать и заключительные строки пушкинского послания «К Чаадаеву»:

  • И на обломках самовластья
  • Напишут ваши имена!

Здесь так же, как и в приписываемой Пушкину эпиграмме «На Карамзина» («Необходимость самовластья»), под самовластьем понимается самодержавие как неограниченная монархия.

На этих же идейных основах построена и насквозь антикрепостническая «Деревня». Это и констатация происходящего в России («Здесь барство дикое, без чувства, без закона…»), и мечты поэта («Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный и рабство, падшее по манию царя…»).

Все эти вольнолюбивые антикрепостнические стихи были написаны в пору тесного общения поэта с активными участниками преддекабристских и будущих декабристских обществ (и не только с Н. И. Тургеневым, но и И. Д. Якушкиным, Н. М. Муравьевым и др.). Пушкин, конечно же, подозревал о существовании тайных политических обществ и о том, что их участниками являются, например, Н. И. Тургенев и его близкий лицейский друг И. И. Пущин. В своих мемуарных записках Пущин описал это следующим образом: «Самое сильное нападение Пушкина на меня по поводу общества было, когда он встретился со мною у Н. И. Тургенева, где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала. Тут, между прочим, были Куницын и наш лицейский товарищ Маслов. Мы сидели кругом большого стола. Маслов читал статью свою о статистике. В это время я слышу, что кто-то сзади берет меня за плечо. Оглядываюсь – Пушкин! “Ты что здесь делаешь? Наконец поймал тебя на самом деле”, – шепнул он мне на ухо и прошел дальше. Кончилось чтение. Подхожу к Пушкину, здороваюсь с ним; подали чай, мы закурили сигаретки и сели в уголок.

”Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество? Я совершенно случайно зашел сюда, гуляя в Летнем саду, пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже”». Пущин в то время не открылся своему другу. Тем не менее Пушкин все это отчетливо представлял и через десять лет в десятой главе «Евгения Онегина» описал сходки членов тайного общества:

  • Витийством резким знамениты,
  • Сбирались члены сей семьи
  • У беспокойного Никиты,
  • У осторожного Ильи.
  • ………………………………………..
  • Друг Марса, Вакха и Венеры,
  • Тут Лунин дерзко предлагал
  • Свои решительные меры
  • И вдохновенно бормотал.
  • Читал свои ноэли Пушкин,
  • Меланхолический Якушкин,
  • Казалось, молча обнажал
  • Цареубийственный кинжал…

И хотя Пушкин не являлся членом Петербургского тайного общества, он по праву нарисовал себя в числе участников сходки, так как именно вольнолюбивые стихи поэта наиболее ярко выражали политические идеалы революционно настроенной передовой части дворянского общества – членов тайных обществ. Не случайно уже в 1826 г. во время судебного следствия над декабристами Жуковский писал Пушкину в Михайловское, что «в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои». Да и фактически чтение Пушкиным своих «ноэлей» будущим декабристам не было отступлением от истины, так как все это вполне могло быть на заседании «Зеленой лампы» – легального литературного филиала «Союза благоденствия». По этой же причине представляется необоснованным упрек Н. Л. Бродского автору «Евгения Онегина» в том, что тот сделал «осторожного Илью», т. е. И. А. Долгорукова, членом Северного общества, в действительности таковым не являвшегося[48]. Однако Ю. М. Лотман, опираясь на показания декабриста И. Н. Горсткина, данные тем на следствии по делу декабристов, справедливо пришел к выводу, что приводимая строфа десятой главы относится не к заседанию Северного общества, а к собраниям менее конспиративного «Союза благоденствия»[49], на которых в соответствии с показаниями Горсткина бывал и И. Долгоруков, а Пушкин также мог читать там свои «ноэли». В кишиневском изгнании Пушкин, как отмечалось, дружески общался с членами тайного общества М. Ф. Орловым, В. Ф. Раевским («первым декабристом»), К. А. Охотниковым, П. С. Пущиным. Весной 1821 г. он познакомился с руководителем Южного тайного общества Пестелем. Об этом 9 апреля поэт сделал запись в своем дневнике: «Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова… Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…» Со многими видными участниками Южного общества Пушкин встречался в Каменке – имении декабриста В. Л. Давыдова в Киевской губернии. Например, в ноябре 1820 г. он присутствовал там на собрании членов тайного общества, на котором велись разговоры об испанской и неаполитанской революциях, о военном перевороте в Португалии, о перспективах революционного движения в России. Содержание этих бесед отражено в строках пушкинского стихотворного послания «В. Л. Давыдову», написанного в апреле 1821 г.:

  • И за здоровье тех и той
  • До дна до капли допивали!
  • Но те в Неаполе шалят,
  • А та едва ли там воскреснет.

На условном языке декабристов «те» – это итальянские карбонарии, неаполитанские революционеры, а «та» – политическая свобода. Несомненно, Пушкин надеялся, что будет принят в общество, о существовании которого он давно догадывался. Так, И. Якушкин в своих воспоминаниях рассказал о следующем эпизоде: «…Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились… сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к тайному обществу или нет… В последний… вечер пребывания нашего в Каменке… Орлов предложил вопрос: насколько было бы полезно учреждение тайного общества в России?.. Пушкин с жаром доказывал всю пользу, какую бы могло принести тайное общество России… Я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование тайного общества… Раевский стал мне доказывать противное… В ответ на его выходку я ему сказал: мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы? – ”Напротив, наверное бы присоединился”, – отвечал он. – В таком случае давайте руку, – сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: разумеется, все это только шутка. Другие также смеялись, кроме А.Л… и Пушкина, который был очень взволнован; он перед тем убедился, что тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: “Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка“. В эту минуту он был точно прекрасен»[50]. Причинами того, что поэт не был принят ни в Северное, ни в Южное общество, были и раскованность и откровенность, с которыми он вел разговоры и не скрывал своих вольнолюбивых настроений, и опасения руководителей декабристского движения за судьбу самого поэта в случае неудачи. Много лет спустя С. Волконский, которому было поручено в свое время принять Пушкина в тайное общество, признавался: «Как мне решиться было на это… когда ему могла угрожать плаха».

Следует отметить, что южная ссылка, проходившая на фоне тесного общения с членами тайного общества, революционных событий в Европе (Италия, Греция, Португалия), была пиком революционных настроений поэта, что весьма ощутимо отразилось в его творчестве того периода. Особенно это заметно в содержании стихотворения «Кинжал», в котором прославлялась идея расправы с тиранами и деспотами путем убийства (т. е. как раз то, что часто обсуждалось в Северном и Южном тайных обществах):

  • Свободы тайный страж, карающий кинжал,
  • Последний судия позора и обиды.

Не случайно текст именно этого стихотворения вошел в дело следственной комиссии, созданной по приказу Николая I сразу же после восстания 14 декабря 1825 г. Как отмечал С. Франк, «кишиневская эпоха» есть, может быть, единственный период жизни Пушкина, когда он склонялся к политическому радикализму. Однако, по его мнению, «политические идеалы Пушкина и в эту эпоху не идут далее требования конституционной монархии, обеспечивающей свободу, правовой порядок и просвещение»[51].

Интерес Пушкина к психологическому содержанию преступления

Идеи законности и правосудия не просто нашли отражение в творчестве Пушкина, но занимают в нем важное место. Как писателя его интересовало и психологическое содержание преступного деяния, накал человеческих страстей, выразившихся в нем, мотивация такого поведения. Не последнее место в этом отношении занимали проблемы преступлений, совершенных из бедности или даже нищеты, что впервые нашло свое отражение в одной из ранних пушкинских поэм «Братья разбойники». Исходным моментом сюжета поэмы является история жизни крестьян, ставших разбойниками от крайней бедности. При этом поэт дает верные картины и нравов преступной среды («Тот их, кто с каменной душой прошел все степени злодейства… кого убийство веселит, как юношу любви свиданье»), и исполнения тюремного заключения («По улицам однажды мы, в цепях, для городской тюрьмы сбирали вместе подаянье» – чуть ли не комментарием к этим скупым поэтическим строчкам являются соответствующие сцены из «Записок из Мертвого дома» Достоевского).

Некоторые читатели, в том числе и близкие друзья поэта, усомнились в реальности одного из центральных эпизодов поэмы: братья-разбойники, скованные цепями, сумели убежать, переплыв реку. П. А. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу от 31 мая 1823 г. писал по этому поводу: «Я благодарил его (Пушкина. – А. Н.) и за то, что он не отнимает у нас, бедных заключенных, надежду плавать с кандалами на руках»[52]. Много позже в статье «Опровержение на критики и замечания на собственные сочинения» (при жизни автора не опубликованные) Пушкин свидетельствует о реальной подоплеке рассматриваемых им в поэме событий: «Не помню кто заметил мне, что невероятно, чтоб скованные вместе разбойники могли переплыть реку. Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 г., в бытность мою в Екатеринославе». Следует отметить, что подобный сюжет с его пенитенциарно-правовой основой поэт считал весьма характерным для России первой четверти XIX в. 13 июня 1823 г. он писал А. Бестужеву, издававшему вместе с Рылеевым альманах «Полярная звезда»: «”Разбойников” я сжег – и поделом. Один отрывок уцелел в руках Николая Раевского; если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог – не испугают нежных ушей читательниц “Полярной звезды”, то напечатай его». Чуть позже таким же образом Пушкин ответил и самому Вяземскому на его замечания. В своем письме от 11 ноября 1823 г. поэт писал: «Вот тебе и “Разбойники“. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 1820 году, в бытность мою в Екатеринославе, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись. Их отдых на островке, потопление одного из стражей мною не выдуманы».

Не мог не занимать Пушкина как поэта (да и как человека) и мотив ревности. В качестве побудительной причины преступления (чаще всего убийства) оно было для поэта свидетельством крайнего проявления ревности, выражением нравственных пределов человеческих поступков, исходящих из этого мотива. В особенности это характерно для ранней поэзии Пушкина, ее романтического направления («Бахчисарайский фонтан», «Цыганы»). Важно заметить, что для Пушкина любовь всегда сильнее преступления, и поэтому преступление (убийство) из ревности по сути дела бессмысленно даже с точки зрения самого преступника. Довольно ярко, например, это проявляется в «Цыганах»:

  • Земфира: Нет, полно, не боюсь тебя,
  • Твои угрозы презираю,
  • Твое убийство проклинаю…
  • Алеко: Умри ж и ты!
  • Земфира: Умру любя.

Можно сказать, что для Пушкина существуют два уровня ревности. Во-первых, ревность-любовь, ревность как едва ли не неизбежный спутник любви (вряд ли наступит когда-то такое время, когда, например, человек сможет оставаться равнодушным к тому, что его оставляет любимый, это было бы лишь грубым упрощением таких отношений). В своем письме к жене от 12 мая 1834 г. поэт писал: «…мой ангел! Конечно же, я не стану беспокоиться от того, что ты три дня пропустишь без письма, так точно, как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив». Иная ревность (по Пушкину) выражается в преступлении. Здесь ревность обычно связывается с местью за то, что обожаемый объект не отвечает тем же («Умри ж и ты!»). И в этом случае пушкинская позиция весьма близка и к современной трактовке в отечественной уголовно-правовой науке и судебной практике социально-психологического содержания ревности как мотива преступления (сюжеты бессмертных творений пушкинской поэзии и прозы сближаются с содержанием уголовных дел об убийстве из ревности в наши дни).

По действующему уголовному законодательству (в отличие, например, от УК РСФСР 1926 г.) убийство из ревности, например, не признается убийством при отягчающих обстоятельствах и квалифицируется по ч. 1 ст. 105 УК РФ (разумеется, при отсутствии других квалифицирующих обстоятельств). При определенных обстоятельствах (например, когда убийство совершено в состоянии сильного душевного волнения, возникшего у виновного внезапно в результате того, что тот стал свидетелем факта супружеской измены) судебная практика справедливо квалифицирует такое убийство по ст. 107 УК РФ как убийство, совершенное при смягчающих обстоятельствах. Позиция действующих уголовных кодексов в оценке социальной опасности ревности как мотива убийства вполне справедлива. Ревность возникает чаще всего на почве взаимоотношений между близкими людьми, она всегда направлена на конкретных лиц. Поэтому лично-интимный оттенок ревности не может не снижать степень совершенного на ее почве убийства по сравнению, например, с убийством из корысти. В этом смысле и для Пушкина ревность как побудительная причина преступления, вызванная крайним накалом эмоций, выступала обстоятельством, снижающим опасность преступления и преступника, в том числе и убийства:

  • Давно грузинки нет; она гарема стражами немыми
  • В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна,
  • Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!
  • Бахчисарайский фонтан

Пушкину, много путешествовавшему по Крыму и Кавказу, был интересен и мотив кровной мести. С одной стороны, он не мог не признавать высокого эмоционального содержания этого мотива (так сказать, высоких страстей), с другой – он отчетливо видел в нем крайнее проявление тысячелетних предрассудков. И то и другое отчетливо выражено им в «Тазите»:

  • Отец:
  • Ты долга крови не забыл!
  • Где ж голова? Подай… нет сил…
  • Сын:
  • Убийца был
  • Один, изранен, безоружен…

Видимо, не случайно закон кровной мести связывается со старшим поколением, а его отрицание – с младшим. Поэт уверен, что развитие цивилизации приведет к исчезновению преступлений, совершенных по этому мотиву.

С оценкой мотивов преступлений тесно соприкасается и этическая сторона проблемы преступного поведения в целом. Человеческая мораль отрицает преступление и преступника. В «Цыганах» в ответ на убийство Земфиры старый цыган говорит Алеко:

  • Оставь нас, гордый человек!
  • Мы дики: нет у нас законов,
  • Мы не терзаем, не казним,
  • Не нужно крови нам и стонов;
  • Но жить с убийцей не хотим…

В контексте нравственного неприятия преступления следует трактовать и пушкинское «гений и злодейство – две вещи несовместные» («Моцарт и Сальери»). Пушкин в принципе исключает нравственное оправдание преступления. В настоящее время известно, что не существует данных, которые бы подтверждали версию об отравлении Моцарта Сальери. Однако для нас важно, почему Пушкин избрал в качестве сюжета именно этот вариант объяснения смерти Моцарта. Разумеется, на него не могло не воздействовать широко распространенное в 1824–1825 гг. в немецких и французских журналах известие о том, что Сальери на смертном одре признался в отравлении Моцарта (друзья Сальери выступали против этого как клеветы).

Однако для нас гораздо важнее другое обстоятельство, проливающее свет на творческую историю формирования пушкинского замысла. В бумагах поэта сохранилась следующая его заметка: «В первое представление “Дон Жуана”, в то время, когда весь театр, полный изумленных знатоков, безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист – все обратились с негодованием, и знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистью… Завистник, который мог освистать “Дон-Жуана”, мог отравить и его творца». Пушкин согласился с распространенным в его время объяснением смерти Моцарта не столько в силу веры в эти противоречивые слухи, сколько в связи с присущим ему этическим подходом к оценке преступного поведения и его мотивов.

«Пиковая дама» – триллер или не триллер?

Дм. Быков однозначно отвечает на этот вопрос: «”Пиковая дама“ – первый русский триллер. И это очень не простое сочинение, относительно которого у самого Пушкина не было определенного мнения. Он высказывается об этой вещи как о безделке – и вместе с тем чрезвычайно гордился ее успехом. В разговоре с ближайшим своим другом Павлом Воиновичем Нащекиным называл ее самой большой своей прозаической удачей…»[53]. Но что такое триллер? Если взять современные энциклопедическо-словарные или интернетовские толкования понятия «триллер», то оно означает детективно-приключенческий фильм (чаще всего) или книгу, держащие (зрителя, читателя) в напряженности, страхе, ужасе[54]. И тем не менее мы думаем, что, несмотря на остросюжетность пушкинской повести, все-таки «ужасов» (к которым мы привыкли в современном кино) в ней недостает. Элементов загадочности, нереальности, фантастики немало. Для современного бестселлера такого вполне хватает. А вот насчет ужаса и доведения читателя до состояния страха – как-то с этим слабовато. Хотя «преступно-сюжетная», т. е. уголовно-правовая, оценка действий героя повести совсем не проста. Поняв, что старуха-графиня не откроет ему желанную тайну «трех карт» (т. е. сделает его богатым), он поступает следующим образом:

«– Старая ведьма! – сказал он, стиснув зубы, – так я ж заставлю тебя отвечать…

С этим словом он вынул из кармана пистолет.

При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслонялась от выстрела… Потом покатилась навзничь… и осталась недвижима.

– Перестаньте ребячиться, – сказал Германн, взяв ее руку. – Спрашиваю последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? Да или нет?

Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла».

Лизавете Ивановне Германн так объяснил случившееся:

«– Я не хотел ее смерти… Пистолет мой не заряжен».

Но вот что чувствовал он, когда «решил явиться на похороны, чтоб испросить у ней (умершей графини. – А. Н.) прощение»:

«Не чувствуя раскаяния, он не мог, однако, совершенно заглушить голос совести, твердивший ему: ты убийца старухи!»

И в этом самооценка его действий была вполне адекватна их уголовно-правовой оценке. Да, пистолет Германна не был заряжен. Но он и не хотел смерти старухи. Последнее не входило в его планы. Ему нужна была живая старуха, способная «осчастливить» его сообщением карточной тайны – набором карт («тройка», «семерка», «туз»), которые должны были принести ему и выигрыш, и богатство. Но именно его действия стали причиной смерти обладательницы этой карточной тайны. И он (с позиции как сегодняшнего уголовного закона, так и пушкинских времен) виновен в неосторожном причинении смерти человеку. Дело в том, что и Соборное уложение 1649 г., и Воинский артикул Петра I (1715 г.), как источники уголовного права, т. е. входящие в Полное собрание законов Российской Империи (опубликованное в 1830 г. и действовавшее до 1 января 1835 г. – до вступления в силу Свода законов уголовных как составной части Свода законов Российской Империи), а «Пиковая дама» была написана в 1833 г., предусматривали уголовную ответственность не только за умышленные преступления, но и неосторожные, и исключали ее только за случай, т. е., выражаясь по-современному, – за невиновное причинение вреда.

В литературоведении иногда убийство Германном старухи-графини называют определенным совпадением с убийством старухи-процентщицы и ее сестры, совершенным Раскольниковым в «Преступлении и наказании». Однако последний, в отличие от Германна, хотел убить и действительно осуществил свое намерение. Другое дело, что в самой «Пиковой даме» один из ее персонажей, Томский, дает Германну следующую характеристику: «У него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля». И в этом плане сравнение пушкинского героя с Наполеоном напрашивается само собой. Дм. Быков в пользу этого приводит два заслуживающих внимания довода. Во-первых, то, что «он легко перешагивает через Лизу», и, во-вторых, то, что «смерть графини не вызывает у него ни малейших угрызений совести».

«Евгений Онегин» глазами криминалиста

Немало любопытного криминалист найдет, например, в «Евгении Онегине». Перечитывая роман, он в силу своих профессиональных представлений не может не обратить внимания на два следующих момента – дуэль Онегина и Ленского[55] и мотив клеветы. В отношении дуэли неюрист может при этом спросить: что же здесь криминального? Были дворянские представления о чести и способах ее защиты. В соответствии с этим противники и стрелялись. Все честно и по правилам. Однако у криминалиста есть свое специфическое профессиональное видение вопроса, где событие предстает в ином свете. Онегин убил Ленского на дуэли. В сущности, совершилось одно из самых тяжких уголовных преступлений. Оба дуэлянта, если они оставались в живых, должны были быть повешены по приговору суда. Тогда же, когда они оба убиты на дуэли (или один из них), то их предполагалось «и по смерти за ноги повесить» по действовавшим тогда уголовным законам (в первую очередь по Воинским артикулам Петра I). При этом можно вспомнить, что военно-судная комиссия, рассмотрев дело о дуэли самого Пушкина и Дантеса, вынесла приговор о повешении как Дантеса, так и секунданта поэта – Данзаса, особо оговорив, что такому же «наказанию подлежал бы и… Пушкин, но как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить…» Правда, ревизионная инстанция по делу о трагической дуэли отменила смертную казнь Дантесу и Данзасу, но тем не менее приговорила Дантеса к суровому для того времени наказанию – разжалованию в солдаты (но царь спас его и от данного наказания).

Конечно же, реальная (обычная) судебная практика вовсе не соответствовала жестокому законодательству об ответственности за дуэль. Обычно дуэлянты присуждались к мягким мерам наказания.

Как бы то ни было, но в соответствии с российским законодательством убийство Онегиным Ленского на дуэли рассматривалось как тяжкое преступление. В связи с этим в действительности было два возможных варианта развития последуэльных событий. Первый – судебный процесс по делу о дуэли. Второй – его отсутствие при удачном для главных действующих лиц сокрытии следов преступления. Последний вариант достоверно описан Лермонтовым в «Герое нашего времени». Друг Печорина доктор Вернер в своей записке ему свидетельствовал: «Все устроено как можно лучше; тело привезено обезображенным, пуля из груди вынута. Все уверены, что причиной его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно, если сможете…»[56].

Пушкин в «Евгении Онегине» выбрал именно второй вариант. А это означает, что дуэль и истинные причины смерти Ленского удалось скрыть от полиции и правосудия. Правда, в отличие от лермонтовской версии, пушкинская, мягко говоря, менее обоснована самим автором (по крайней мере не так тщательно и, думается, вполне намеренно). И сам поэт это, конечно, понимал. Дело в том, что в случае, если бы Онегину и секунданту Ленского Зарецкому, друзьям погибшего на дуэли – семейству Лариных и удалось бы представить смерть юного поэта в виде какого-то несчастного случая, то последний должен был быть похоронен, как и все православные, умершие естественной смертью, – на кладбище. Пушкин же похоронил его в другом месте:

  • Есть место: влево от селенья,
  • Где жил питомец вдохновенья,
  • две сосны корнями срослись;
  • Под ними струйки извились
  • Ручья соседственной долины.
  • Там пахарь любит отдыхать,
  • И жницы в волны погружать
  • Приносят звонкие кувшины;
  • Там у ручья в тени густой
  • Поставлен памятник простой.

В седьмой главе романа автор возвращается к теме места погребения Ленского:

  • Меж гор, лежащих полукругом,
  • Пойдем туда, где ручеек,
  • Виясь, бежит зеленым лугом
  • К реке сквозь липовый песок…
  • Там виден камень гробовой
  • В тени двух сосен устарелых,
  • Пришельцу надпись говорит:
  • «Владимир Ленский здесь лежит,
  • Погибший рано смертью смелых,
  • В такой-то год, таких-то лет.
  • Покойся, юноша-поэт!»

Место захоронения Ленского есть свидетельство того, что, по мнению автора «Евгения Онегина», следы этой дуэли полностью скрыть не удалось (в отличие от печоринской), и причины смерти Ленского, видимо, стали известны местному священнику[57]. И тот отказался исполнить над убитым христианский обряд отпевания. Дело в том, что по церковным канонам того времени убитые на дуэли приравнивались к самоубийцам. В России до царствования Петра I правовые последствия самоубийства регулировались только церковными законами, а начиная с Петра – и светскими. Так, например, в наставлении старостам поповским и благочинным смотрителям от святого патриарха московского Адриана в 1697 г. говорилось: «Который человек… какую смерть над собою своими руками учинит или на разбое и на воровстве убит будет: тем умерших тел у церкви Божией не погребает, и над ними отпевать не велит, а велит их класть в лесу или на поле, кроме кладбища…»[58] В дальнейшем эта санкция превратилась в уголовно-правовую и применялась в России до октября 1917 г. Так, в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. (в редакции 1885 г., также действовавшей до октября 1917 г.) самоубийство признавалось преступлением, и «если самоубийца принадлежал к одному из христианских вероисповеданий», он наказывался лишением христианского погребения (ст. 1472).

Такие же посмертные последствия ожидали и погибших на дуэли: «Так, например, еще в Требнике митрополита Киевского и Галицкого Петра Могилы (1596–1647) между лицами, не подлежащими христианскому погребению, указывались наряду с самоубийцами и “на поединках умирающие”»[59].

Несмотря на абсолютный церковный и уголовно-правовой запрет дуэлей существовали особые «нормативные» (разумеется, неофициальные) правила таких поединков. Конечно же, эти правила были неписаные, так как, по справедливому замечанию Ю. М. Лотмана, «никаких дуэльных кодексов в русской печати, в условиях официального запрета дуэлей, появиться не могло, не было и юридического органа, который мог бы принять на себя полномочия упорядочения правил поединка… Строгость в соблюдении правил достигалась обращением к авторитету знатоков, живых носителей традиций и арбитров в вопросах чести»[60].

В «Евгении Онегине» знатоком таких дуэльных традиций выступает Зарецкий («старый дуэлист»):

  • В дуэлях классик и педант,
  • Любил методу он из чувства,
  • И человека растянуть
  • Он позволял – ни как-нибудь,
  • Но в строгих правилах искусства…

При этом автор романа психологически убедительно обосновал и поведение Онегина, согласившегося на жесткие условия дуэли, выработанные Зарецким, и на допущение кровавой развязки. Конечно же, внутренне он не только не хотел убивать юного поэта, но и, сознавая небезупречность своего поведения на балу у Лариных, вообще не предполагал драться на дуэли:

  • …Евгений
  • Наедине с своей душой
  • Был недоволен сам собой.

И все-таки он вышел на поединок и убил своего друга. И Пушкин убедительно обосновал причины:

  • К тому ж – он мыслит – в это дело
  • Вмешался старый дуэлянт;
  • Он зол, он сплетник, он речист…
  • Конечно быть должно презренье
  • Ценой его забавных слов,
  • Но шопот, хохотня глупцов…
  • И вот общественное мненье!
  • Пружина чести, наш кумир!
  • И вот на чем вертится мир.

Именно в этом коренится психологическое обоснование «невольной» жестокости Онегина. Как справедливо отмечал Ю. М. Лотман, «поведение Онегина определялось колебаниями между естественными человеческими чувствами, которые он испытывал по отношению к Ленскому, и боязнью показаться смешным и трусливым, нарушившим условные нормы поведения, барьера»[61]. Онегин был человеком своего времени, своего круга, носителем определенных предрассудков и нравственных представлений о чести. Иная линия поведения сделала бы его не только смешным, но и жалким во мнении окружающих, на что он, конечно, согласиться не мог.

Внимание криминалиста не может не привлечь в поэме «Евгений Онегин» и мотив клеветы. В современном мире клевета – одно из самых гнусных преступлений, порой не только морально, но и физически убивающих человека. В уголовном законе она определяется как распространение заведомо ложных сведений, порочащих честь и достоинство другого лица или подрывающих его репутацию (ст. 1281 УК РФ). По нашим подсчетам, мотив клеветы встречается в «Евгении Онегине» девять раз (согласимся, что для одного произведения это, пожалуй, слишком):

  • (1) Всегда я рад заметить разность
  • Между Онегиным и мной,
  • Чтобы насмешливый читатель
  • Или какой-нибудь издатель
  • Замысловатой клеветы,
  • Смягчая здесь мои черты,
  • Не повторял потом безбожно,
  • Что намарал я свой портрет.
  • (2) И что не дрогнет их рука
  • Разбить сосуд клеветника.
  • (3) Я только в скобках замечаю,
  • Что нет презренней клеветы
  • На чердаке вралем рожденной
  • И светской чернью ободренной…
  • Которой бы ваш друг с улыбкой,
  • В кругу порядочных людей,
  • Без всякой злобы и затей,
  • Не повторит сто крат ошибкой.
  • (4) Кто клеветы про вас не сеет?
  • (5) И отставной советник Флянов,
  • Тяжелый сплетник, старый плут.
  • Обжора, взяточник и шут…
  • (6) К тому ж – он мыслит – в это дело
  • Вмешался старый дуэлист;
  • Он зол, он сплетник, он речист…
  • (7) Текут невинные беседы
  • С прикрасой легкой клеветы.
  • (8) Все в них так бледно, равнодушно;
  • Они клевещут даже скучно…
  • (9) То видит врагов забвенных,
  • Клеветников и трусов злых.

О клевете либо о клеветнике автор не упоминает лишь в единственной – третьей – главе, зато в четвертой и седьмой возвращается дважды.

Представляется, что такое внимание к клевете и клеветникам для автора «Евгения Онегина» не было случайным. Дело в том, что клевета преследовала поэта с «младых» лет и стала одной из причин его безвременной кончины. Первое потрясение от клеветы он испытал в ранней молодости в 1820 г. за несколько месяцев до отъезда в свою первую ссылку. В «Летописи» М. А. Цявловский январем 1820 г. датирует следующее событие: «Пушкин “последним” узнает от Катенина о слухе, позорящем его (Пушкина) и пущенном гр. Ф. И. Толстым (чего Пушкин не знает), будто бы он был отвезен в тайную канцелярию и высечен. Пушкин дрался по этому поводу с кем-то неизвестным на дуэли, у него появляются мысли о самоубийстве, но Чаадаев доказывает ему всю несообразность этого намерения»[62].

Это клеветническое событие подтверждается и самим поэтом в его переписке (например, письмо к П. А. Вяземскому от 1 сентября 1822 г.), и в особенности его неотправленным письмом Александру I. Последнее датируется началом июля – сентябрем 1825 г. В нем, в частности, содержится следующее: «Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен. До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние; дрался на дуэли – мне было 20 лет в 1820 г. – я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить – В.».

Письмо было написано во время работы над четвертой главой «Евгения Онегина», и именно в данной главе мотив клеветы звучит особенно обостренно. Все это свидетельствует, что мотив клеветы в романе вовсе не случаен, что он отражает тогдашнее острое переживание поэтом гнусной сплетни, распространенной вокруг его имени. Разумеется, что «Евгений Онегин» был не единственным произведением, где поэт затрагивает и развивает мотив клеветы. Эти настроения поэта отразились и в его эпиграмме «В жизни мрачной и презренной» (1820), и в послании Чаадаеву (1821) и в ряде других произведений.

Отход поэта от радикальных революционных настроений (стихотворения 1821–1823 гг., «Борис Годунов», «Медный всадник», «Капитанская дочка», «История Пугачева»)

После южной ссылки у Пушкина наблюдается определенный отход от революционных настроений. Известия об усилении политической реакции в России, выразившемся, например, в репрессиях, связанных с волнениями в Семеновском полку, в жестоком усмирении крестьянских восстаний, аресте В. Ф. Раевского, в удушении революций в Неаполе, Пьемонте, Испании, привели к разочарованию поэта в революционных средствах переустройства общества. Это не могло не отразиться и на его творчестве, например, в стихотворениях 1821–1823 гг. «Свободы сеятель пустынный», «В. Ф. Раевскому» («Ты прав, мой друг…»), «Мое беспечное незнанье» и др.

Так, в «Послании к В. Ф. Раевскому» (1822) поэт писал:

  • Я говорил пред хладною толпой
  • Языком истины свободной,
  • Но для толпы ничтожной и глухой
  • Смешон глас сердца благородный.

А в стихотворении «Свободы сеятель пустынный» (1823) те же настроения поэта прозвучали еще сильнее и более сатирически:

  • Паситесь, мирные народы!
  • Вас не разбудит чести клич.
  • К чему стадам дары свободы?
  • Их должно резать или стричь.
  • Наследство их из рода в роды
  • Ярмо с гремушками да бич.

Государственно-правовой анализ неограниченного абсолютизма был выполнен Пушкиным в кишиневский период его жизни на материалах русской истории. В статье «О русской истории XVIII века» он дал очень точную характеристику государственно-правового механизма России эпохи Екатерины II. Поэт отмечает незаконность восшествия императрицы на престол («Взведение на престол заговором нескольких мятежников») и пытается снять «хрестоматийный» глянец с этой правительницы, выглядевшей в глазах Европы также весьма просвещенной. В этом смысле она ввела в заблуждение, например, даже Вольтера. Пушкин же предъявляет к ней как к императрице целый реестр промахов на государственной ниве. Это и доведение народа до крайней нищеты, и расхищение государственной казны ее любовниками, и «важные ошибки ее в политической экономии», и «ничтожность в законодательстве». Один из главных упреков ей – то, что «развратная государыня развратила и свое государство». Но Пушкина меньше всего занимали многочисленные романы императрицы. Под развращением государства он понимал отсутствие малой толики нравственности и честности как у приближенных к императрице, так и у чиновников среднего и низшего звена. Главной чертой характера императрицы поэт считает лицемерие, называет ее «Тартюфом в юбке» и приходит к выводу, что ее память достойна «проклятия России».

В Михайловской ссылке Пушкин вновь и вновь возвращается к вопросам государственного устройства. Например, к вопросам о пределах насилия при революционных переворотах (о «цареубийственном кинжале» Якушкина). При этом, как и при написании оды «Вольность», он обращается к опыту Великой французской революции. Особенно ярко это проявилось в элегии «Андрей Шенье», написанной за несколько месяцев до декабрьских событий. Андрей Шенье – французский поэт. Вначале он принимал самое решительное участие в революции, но при этом оставался в рядах умеренных, примкнув к жирондистам, а перед арестом выступил в защиту короля. Это послужило поводом к его аресту и обвинению в участии в монархическом заговоре, в результате чего он в 1794 г. был казнен накануне падения диктатуры Робеспьера. Как и в оде «Вольность», Пушкин признает, что свержение Людовика XVI было законным, так как он попрал права народа. Но его свержение и казнь привели опять к диктатуре, казням и, следовательно, к новым беззакониям:

  • От пелены предрассуждений
  • Разоблачался ветхий трон;
  • Оковы падали. Закон,
  • На вольность опершись, провозгласил равенство,
  • И мы воскликнули: Блаженство!
  • О горе! о безумный сон!
  • Где вольность и закон? Над нами
  • Единый властвует топор.
  • Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
  • Избрали мы в цари. О ужас! о позор!

После восстания декабристов эти строки вполне можно было понять как откровенный намек на недавние события на Сенатской площади. Более того, как отмечалось, стихи так многими читателями и понимались и поэтому распространялись в рукописных списках под заглавием «На 14 декабря», что и послужило поводом к жандармскому расследованию и военно-судному делу об их распространении.

Однако при рассмотрении поэтом проблемы государственной власти на протяжении михайловской ссылки наряду с уже традиционным для него выяснением соотношения власти и закона на первый план выступает проблема власти и народа, роли народа в историческом процессе, в борьбе монарха за власть, в дворцовых переворотах. Думается, что все эти вопросы волновали поэта не только в чисто практическом плане, но и в историко-теоретическом. Осмысливание причин поражения революционных сил в Западной Европе неумолимо возвращало его к спору о стратегии и тактике дворянских революционеров своего времени – членов тайных обществ. Наиболее отчетливо эти государственно-политические взгляды и раздумья поэта нашли свое отражение в художественной форме в трагедии «Борис Годунов». Написана она была в Михайловском в период с декабря 1824-го по ноябрь 1825 г. Историческим фоном трагедии поэт избрал сложнейший период российской истории – события так называемого Смутного времени (начало XVII в.). Этот короткий исторический период царствования в России Бориса Годунова объединяет и смену царей, и нашествие на Русь иноземных захватчиков, и народные бунты, и восстания, и, что особенно повлияло на дальнейшее развитие Российского государства, введение крепостного права. Все это казалось Пушкину не далеким, а очень близким к жизни современной ему России. Так, прочитав X и XI тома «Истории государства Российского» Карамзина, в которых шла речь об этом времени, поэт писал Н. Раевскому и В. Жуковскому: «Это злободневно, как свежая газета».

Центральная идея трагедии – взаимосвязь народа и царской власти. По мнению царей, и Бориса в том числе, единственным средством удержания в узде народных масс, противостоящих царской власти, является их жестокое устрашение:

  • Лишь строгостью мы можем неусыпной
  • Сдержать народ. Так думал Иоанн,
  • Смиритель бурь, разумный самодержец,
  • Так думал и его свирепый внук.
  • Нет, милости не чувствует народ:
  • Твори добро – не скажет он спасибо;
  • Грабь и казни – тебе не будет хуже.

Вместе с тем Борис понимает, что в отношении народа нельзя ограничиться только «грабежом и казнями». Это опасно, народ обязательно взбунтуется – и тогда горе самодержцу. Поэтому на смертном одре он дает советы сыну проявлять благоразумие и время от времени ослаблять «державные бразды», но ненадолго:

  • Я ныне должен был
  • Восстановить опалы,
  • казни – можешь
  • Их отменить; тебя благословят…
  • Со временем и понемногу снова
  • Затягивай державные бразды…

Однако Пушкин вносит определенный порядок в такое понимание прочности царской власти. Осмысливание хода исторического процесса и современных ему событий приводит его к мысли о том, что ни Борис, ни другой самодержец не способны удержаться у власти без поддержки народа. Годунов пал не в результате интриг бояр или поддержки самозванца польскими вооруженными отрядами. Решающей причиной его поражения было мнение народное. Народ не только не поддержал Бориса, но и выступил против, видя в нем того царя, который, отменив Юрьев день, отнял у крестьян остатки свободы. Эти мысли поэт вложил в уста своего предка боярина Пушкина, перешедшего на сторону самозванца и уговаривающего встать на этот путь боярина Басманова:

  • Я сам скажу, что войско наше дрянь,
  • Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?
  • Не войском, нет, не польскою помогой,
  • А мнением; да! мнением народным.

Та же мысль явно просматривается в диалоге между Шуйским и Пушкиным.

  • Шуйский
  • Сомненья нет, что это самозванец,
  • Но, признаюсь, опасность не мала.
  • Весть важная! И если до народа
  • Она дойдет, то быть грозе великой.
  • Пушкин (предок поэта)
  • Такой грозе, что вряд царю Борису

Сдержать венец на умной голове.

Пушкин закончил трагедию в ноябре 1825 г., но опубликована она была лишь в 1831 г. Самодержавный цензор Пушкина инстинктивно чувствовал, что такие трагедии не способствуют укреплению царской власти, и долго сопротивлялся ее напечатанию. В первом издании трагедии после слов: «Народ! Мария Годунова и сын ее Федор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.) Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!» – была добавлена авторская ремарка: «Народ безмолвствует». Этой ремарке в пушкиноведении посвящена многочисленная литература, в которой исследователями высказаны самые противоречивые суждения. Еще в 1839 г. в журнале «Галатея» неизвестный критик обратил внимание на значение этой ремарки и попытался дать ей свое толкование:

«Как много заключается в этом “народ безмолвствует”… В этом… таится глубокая историческая и нравственная мысль: при всяком великом общественном перевороте народ служит ступенью для властолюбцев-аристократов: он сам по себе ни добр, ни зол, или, лучше сказать, он добр и зол, смотря по тому, как заправляют им высшие; нравственность его может быть и самою чистою и самою испорченной, – все зависит от примера: он слепо доверяется тем, которые выше его и в умственном и в политическом отношении; но увидевши, что доверенность его употребляют во зло, он безмолвствует от ужаса, от сознания зла, которому прежде бессознательно содействовал; безмолвствует, потому что голос его заглушается внутренним голосом проснувшейся, громко заговорившей совести…»[63].

Думается, что такая трактовка сужает пушкинскую мысль об исторической миссии народа. Правители всегда использовали народ как средство завоевания или удержания власти, но это лишь часть правды, которая заключается в том, что народ становится при этом решающей силой. Власть и существует до той поры, пока народ согласен с ней, несогласие с властью влечет ее падение и изменение.

Очень близко к разгадке авторского содержания ремарки подошел Белинский. В своей десятой статье из цикла статей о Пушкине он писал: «Превосходно окончание трагедии. Когда Мосальский объявил народу о смерти детей Годунова, – народ в ужасе молчит… Отчего же он молчит? разве не сам он хотел гибели годуновского рода, разве не сам он кричал: “Вязать Борисова щенка“?.. Мосальский продолжает: “Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!” – Народ безмолвствует… Это – последнее слово трагедии, заключающее в себе глубокую черту, достойную Шекспира… В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекающей суд свой над новою жертвою – над тем, кто погубил род Годуновых…»[64] Безмолвствие народа означает, по Белинскому, что самозванец, возведенный народом на трон, им же и будет низвержен. Именно так и понял ремарку Д. Д. Благой, который, приведя цитату Белинского, поясняет: «В этом “безмолвствует” заключается, по Пушкину, вся дальнейшая судьба самозванца, поскольку народ от него отвернулся; его, достигшего высшего могущества и власти, ждет близкое свержение и бесславная гибель. Сегодня – народ безмолвствует, а завтра – он заговорит, и горе тому, против кого он обратит свой голос, – таков смысл этого единственного в своем роде, потрясающего пушкинского финала…»[65]

Соглашаясь с такой трактовкой содержания пушкинской ремарки, вместе с тем представляется, что в идейном плане не следует преувеличивать различия между первоначальной редакцией трагедии (без конечной ремарки) и опубликованным поэтом вариантом трагедии с указанной ремаркой и вкладывать в отсутствие или наличие этой ремарки принципиальное содержание. Так, Д. Д. Благой усматривает в «Борисе Годунове» «сплав» противоречивых воззрений на народ, что будто бы было характерно для декабристов и что, по его мнению, «борьба в самом Пушкине между этим двойным отношением к народу сказывается с особенной отчетливостью в двух вариантах конца пьесы»[66]. По нашему мнению, в идейном плане наличие или отсутствие этой ремарки ничего не меняло. Допустим, что народ не безмолвствовал, а кричал «да здравствует царь Димитрий Иванович!» Это означало лишь художественное выражение окончания одного витка отечественной истории. Годунов, не поддержанный народом, был свергнут самозванцем, которого поддерживали народные массы. Наличие реплики означало начало нового исторического витка – самозванец, не поддержанный народом, обречен на свержение и гибель. В художественном плане ремарка усиливает авторскую концепцию, так как дает историческую перспективу, вероятный дальнейший ход событий, но вовсе не противоречит первому варианту без ремарки.

Далее. Колебания в пушкинских воззрениях на народ соответствуют колебаниям декабристов в этом вопросе. Трагедия была написана накануне восстания декабристов. Следовательно, в последний год своей жизни в Михайловском Пушкин не раз возвращался к оценке, обдумыванию позиции своих друзей-заговорщиков. Позиции, хорошо известной ему как по Петербургу, так и по Кишиневу и Каменке: в их программе борьбы за власть не отводилось места народу. Поражение революций в Западной Европе ничего не изменило в революционной стратегии декабристов. Пушкин, напротив, совсем по-другому оценил и поражение революционных сил на Западе, и роль народных масс в историческом процессе. И примерно через месяц «безмолвие» народа на Сенатской площади подтвердило его правоту. Разумеется, это не значит, что поэт, поняв силу народных масс, отказался от своего государственно-правового мировоззрения, от ограничения монархии конституцией и перешел на позиции самого народа. Вовсе нет. Однако в успех декабристов, среди которых, как известно, было немало его друзей и товарищей, он уже не верил. Думается, что Пушкин мог бы согласиться со словами Грибоедова, которого считал человеком государственным и очень умным, относительно перспектив декабрьского переворота: «Сто прапорщиков хотят перевернуть весь государственный быт России».

Можно предположить, что у поэта ко времени работы над «Борисом Годуновым» даже снизилась острота интереса к тайным обществам. В какой-то мере подтверждением этому, на наш взгляд, может служить совсем иное его отношение к разговору о тайном обществе с Пущиным в Михайловском в январе 1825 г. по сравнению с тем, который состоялся между ними до ссылки Пушкина на юг. Мемуарный источник, на который мы собираемся сослаться, один и тот же – записки самого И. И. Пущина. Во время первого разговора о тайном обществе Пушкин, как отмечалось, относительно этого предмета проявлял инициативу и обижался на то, что лицейский друг не ввел его в курс дел общества. При встрече в Михайловском, несмотря на то что на этот раз Пущин открылся другу, поэт уже не проявлял былой настойчивости[67]. Эти рассуждения могут противоречить известным мемуарным свидетельствам, в соответствии с которыми Пушкин признавался Николаю I, что, будь он во время восстания в Петербурге, он был бы с восставшими. Сомневаться в искренности Пушкина здесь не приходится. Но одно дело, что Пушкин далеко не полностью соглашался с программой практических действий восставших и их планами государственного переустройства общества и что у него не было веры в успех. Другое – он не мог не разделить участь своих друзей, не мог не участвовать в их едва ли не с самого начала обреченной на неудачу попытке завоевать для России политическую свободу, отменить крепостное рабство. Восстание было поднято декабристами против ненавистной ему тирании, не ограниченного ничем самодержавия, против всего того, что он заклеймил в своих вольнолюбивых стихах, и против чего он сам призывал бороться. Самоустранение от участия в восстании выглядело бы для него самого предательством по отношению к своим друзьям и товарищам. Сомнение же в успехе дела было присуще не только Пушкину, но и многим декабристам. Даже К. Ф. Рылеев в написанной незадолго до восстания поэме «Наливайко» признавался:

  • Известно мне: погибель ждет
  • Того, кто первый восстает
  • На утеснителей народа, –
  • Судьба меня уж обрекла.
  • Но где, скажи, когда была
  • Без жертв искуплена свобода?
  • Погибну я за край родной, –
  • Я это чувствую, я знаю…

В момент восстания и после его поражения Пушкину было не до разногласий с декабристами. В главном он был с ними. Поэтому с такой болью он переживает за их судьбу. В январском (1826) письме к П. А. Плетневу он пишет: «Неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит». В письме от 20 января 1826 г. Дельвигу он беспокоится за судьбу арестованного А. Раевского: «…он болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня». В начале февраля поэт пишет также Дельвигу: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных… Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя». И уже после исполнения приговора в отношении декабристов он, надеясь на смягчение участи осужденных, пишет Вяземскому: «…повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». Писать такие письма ссыльному, политически неблагонадежному, подозреваемому в «преступных связях» с «бунтовщиками», требовало незаурядной гражданской смелости, которой поэту было не занимать.

Эти настроения поэта выразились, например, в стихотворном послании к декабристам («Во глубине сибирских руд») и в стихотворении «Арион» («Я гимны прежние пою»). Шанс разделить судьбу сосланных на каторгу друзей и товарищей только за эти стихи для поэта был достаточно велик. И все-таки сочувствие (осужденным декабристам) сочувствием, но в его с ними политических идеалах налицо явное расхождение. Это отчетливо выразилось, например, в его письме к П. А. Вяземскому от 10 июля 1826 г.: «Бунт и революция мне никогда не нравились…»

В контексте консервативных в зрелом возрасте государственно-политических взглядов поэта, согласного с монархическим устройством России и (в отличие от своих воззрений в молодости) отрицавшего революцию, вполне вписывается и его патриотизм. Воспитанный на событиях Отечественной войны 1812 г. и вдохновленный победой русского оружия в этой войне, Пушкин и в зрелом возрасте любые внешнеполитические шаги своего государства оценивает прежде всего с позиции государственных интересов России. И здесь он напрочь расходится с либералами. Особенно это проявилось в его отношении к кавказскому и польскому вопросам. Еще в «Кавказском пленнике» он воспел победы российских военачальников – завоевателей Кавказа Цицианова, Котляревского, Ермолова, «огнем и мечом» подавлявших мужественное сопротивление горцев. В стихотворениях «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» (1831) он также не встает на сторону восставших поляков, твердо поддерживает политику царя, направленную на вооруженное подавление польского восстания. Известно, что даже близкие друзья поэта (например, П. Вяземский и А. Тургенев) и в первом, и во втором случаях осуждали поэта за выбранную им в этих вопросах позицию. Однако противоречия между его идеалами и свободой (не говоря уже о каком-то их предательстве) и позицией поэта в том же польском вопросе не существует. На первом месте для него были интересы России как государства. А готовность западноевропейских государств к вмешательству в русско-польские отношения, способному привести к отторжению Польши от России, была для поэта очевидным ослаблением позиции России на международной арене. И конкретные государственные интересы России были для него важнее других идеалов, в том числе нисколько не предаваемой им свободы. И в этом смысле справедливо определение поэта Г. Федотовым как «певца империи и свободы» (несоединимость здесь указанных качеств лишь кажущаяся)[68].

Рассматривая эволюцию государственно-правовых взглядов поэта, нельзя обойти вниманием его работу над пугачевской темой («История Пугачева», «Капитанская дочка»). Непосредственно к написанию первой главы «Истории Пугачева» поэт приступил в марте 1833 г. Закончилась же работа (судя по дате авторского предисловия к произведению) 2 ноября того же года. Как уже отмечалось, это время для поэта было посвящено серьезным раздумьям над осмысливанием роли народа и дворянства в истории России, исторических судеб неограниченного самодержавия и просвещенного абсолютизма, революционных переворотов. И не только раздумий, но и уточнения своих позиций по всем этим вопросам, отказа от некоторых прежних представлений.

Тема крестьянских восстаний, затронутая еще в «Дубровском»[69], закономерно обратила мысль Пушкина к восстанию Пугачева. 22 января 1833 г. Пушкин еще работал над девятнадцатой главой «Дубровского», а 31 января им уже сделан набросок плана повести о «государственном изменнике» Шванвиче (в перспективе «Капитанской дочки»). 6 февраля он дописал последнюю страницу «Дубровского», а на следующий день Пушкин обратился к военному министру с просьбой о допущении его к ознакомлению со следственным делом о Пугачеве (что являлось документальной основой не только «Капитанской дочки», но и «Истории Пугачева»).

Обращение к пугачевской теме было для поэта закономерным, что не требует какого-либо особенного обоснования. Другое дело, что цели написания «Истории Пугачева» могут восприниматься и воспринимаются по-разному. В трактовке этого вопроса между пушкинистами существуют определенные расхождения. Наиболее распространенным в литературоведении является объяснение этой цели как стремления автора повлиять на Николая I в направлении того, чтобы подсказать тому во избежание новой пугачевщины отменить крепостное право[70]. Нам же представляется более обоснованной позиция Г. П. Макогоненко, считавшего, что к моменту работы над «Историей Пугачева» у Пушкина уже исчезла иллюзия возможности проведения Николаем I политики просвещенного абсолютизма. По его мнению, главная цель написания «Истории…» – это получение ответа на едва ли не основной занимавший Пушкина вопрос о том, какие социальные силы способны покончить с рабством в России и осуществить идеалы свободы[71]. Правда, и Г. П. Макогоненко не отрицал, что во вторую очередь (речь идет о практическом использовании поэтом своего исторического труда и особенно авторских «Замечаний о бунте», переданных царю) поэт не исключал того, что если Николай I вознамерится решить крестьянский вопрос, то пушкинский труд сыграет в этом свою роль.

Первое, что в государственно-правовом плане интересовало поэта в пугачевской теме, – это причины народных восстаний вообще и самого величайшего в России в частности. Этой проблеме посвящены первая глава «Истории…» и превышающие ее по объему примечания к ней. На примере истории яицких казаков Пушкин откровенно сообщал читателям, что виновником их вооруженных выступлений была жестокая и несправедливая в отношении них политика царского правительства, пытавшегося, начиная с Петра I, отобрать у них ранее дарованные свободы. Дело в том, что при царе Михаиле Федоровиче донские казаки, поселившись на Яике, получили от царя охранную грамоту, по которой они признавались «вольными людьми». Казаки расселились на огромной территории и выполняли важные для государства функции. Их поселения являлись в этом крае своеобразной пограничной заставой России, охранявшей страну от набегов «неприятельских племен». Жили казаки по установленному ими распорядку, по своим обычаям и «постановлениям». Атаманы и старшины избирались народом. Все общественные дела решались большинством голосов на общих собраниях («кругах» или «советах»). Эти вольные порядки были упразднены Петром I. Именно с этого времени начались вооруженные выступления казаков за восстановление своих прав, после смерти Петра I превратившиеся в народную войну. Казацкие мятежи жестоко подавлялись, но «наказания уже не могли смирить ожесточенных». Таким образом, Пушкин впервые объективно объяснил причины пугачевского восстания.

После выхода из печати «Истории Пугачевского бунта» в 1835 г. в журнале «Сын Отечества» на нее была опубликована анонимная рецензия (считается, что ее автором был В. Б. Броневский – член Российской академии наук, автор «Записок морского офицера», «Истории Донского войска» и других литературно-исторических материалов). В ней рецензент высказал мнение о том, что обширные примечания к первой главе «Истории…» не имели никакой нужды. Пушкин в своей статье «Об истории Пугачевского бунта», напечатанной им в третьем номере «Современника» за 1836 г., ответил рецензенту, что первая глава «Истории…» с действительно обширными примечаниями к ней необходима для «совершенного объяснения Пугачевского бунта».

Как известно, вначале восстание Пугачева имело громадный успех: крепостное право и самодержавие получили ощутимые удары, моментами само их существование находилось под угрозой. Пушкин тщательно выясняет причины такого успеха восставших. Решающее значение в этом, по мнению поэта-историка, сыграло непрерывное расширение социальной базы восстания. К восставшим казакам присоединились и «работные люди» уральских заводов, и угнетенные национальности Урала и Заволжья, и, главное, крепостные крестьяне. «Весь черный народ был за Пугачева, духовенство ему доброжелательствовало… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства». Все эти огромные массы людей шли за Пугачевым, так как он давал им вольность, истреблял ненавистный для них дворянский род, отменял различные крепостные и иные повинности. Исследуя как причины восстания, так и его ход, поэт пришел к выводу об исторически-классовой закономерности крестьянских восстаний, как и вообще угнетенных классов против власть имущих. К этому его привело не только изучение отечественной истории, но и ознакомление с ходом революционных событий 1830–1831 гг. во Франции, современных ему холерных бунтов русских крестьян, очевидцем которых был он сам.

Вместе с тем Пушкин отчетливо видел и трагический характер русского крестьянского бунта. В первую очередь его стихийную и неуправляемую жестокость и беспощадность. Ненависть крестьян к помещикам реализовывалась в том, что первые громили и жгли помещичьи усадьбы, жестоко истребляли дворянский род. Так, заняв, например, Саратов, «Пугачев повесил всех дворян, попавших в его руки, и запретил хоронить тела». Ничем в этом отношении не отличались и действия дворянских карателей. «…Михельсон пошел к Казани. Навстречу ему поминутно попадались кучи грабителей, пьянствовавших целую ночь на развалинах сгоревшего города. Их рубили и брали в плен». В авторских «Замечаниях о бунте», завершающих историческое повествование, Пушкин сообщал читателям: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений! Остальных человек до тысячи… простили, отрезав им носы и уши».

Эта общая жестокость приводила к вседозволенности, пробуждению диких и страшных инстинктов. Эта разрушающая стихия грозила не только культуре страны, но и существованию России как государства. Все это очень тревожило Пушкина, требовало не только объяснений, но и поисков выхода из создавшегося положения. Он видел, что ни правящий класс, ни правительство не сделали никаких выводов из этой страшной крестьянской войны. Все основные причины, вызвавшие ее (крепостное право и беззаконие помещиков по отношению к крестьянам), сохранились в неприкосновенности. Правительство старалось забыть уроки пугачевского восстания. В народе же, как удостоверился поэт, память об этих событиях была жива. Пушкин и заканчивает «Историю Пугачева» именно противопоставлением памяти имущих и неимущих классов о Пугачеве:

«В конце 1775 года обнародовано было общее прощение и повелено все дело предать вечному забвению. Екатерина, желая истребить воспоминание об ужасной эпохе, уничтожила древнее название реки, коей берега были первыми свидетелями возмущения. Яицкие казаки переименованы в уральские, а городок их назвался сим же именем. Но имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачевщиной».

Завершение работы над историческим трудом не исчерпало интереса поэта к пугачевской теме. Очевидно, это событие российской истории требовало и своего художественного воплощения, что нашло выражение в романе «Капитанская дочка». Его замысел возник у поэта давно. Первый набросок им был сделан еще летом 1832 г. Однако требование исторической правды едва ли не вынудило поэта прервать работу над романом и окунуться в чисто историческое исследование (изучение документов, встречи с оставшимися в живых свидетелями восстания, посещением городов и станиц, где проходила недавняя крестьянская война). К написанию романа Пушкин вернулся вновь лишь в конце 1835 г. и закончил его 19 октября 1836 г. Основная государственно-политическая концепция автора в романе та же, что и в его историческом труде. Это концепция «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», неизбежности крестьянских волнений в крепостнической России и невозможности какого-либо компромисса либерального дворянства с крестьянской революцией.

Однако «История Пугачева» – научное историческое исследование, а «Капитанская дочка» – художественное произведение, роман. Поэтому и главные государственно-политические вопросы, интересовавшие поэта в пугачевской теме, в романе выражены иногда несколько иначе. В первую очередь это касается художественного воплощения образа самого Пугачева. Автор не побоялся сделать этот образ симпатичным для читателя, наделив его и умом, и широким характером русского человека, и способностью быть не только жестоким, но и милосердным. По этому поводу может быть несколько преувеличено, но, в принципе, верно заметила Марина Цветаева, что у Пушкина есть два Пугачева: «Пугачев “Капитанской дочки” и Пугачев “Истории Пугачевского бунта“». Цветаева изумлялась тому, «как Пушкин своего Пугачева написал – зная? Было бы наоборот, т. е. будь “Капитанская дочка” написана первой, было бы естественно: Пушкин сначала своего героя вообразил, а потом узнал (как всякий поэт в любви). Но здесь он сначала узнал, а потом вообразил». По нашему мнению, прав Н. Скатов, который не удивляется этому, а доверяется логике самого Пушкина, для которого было естественно вначале узнать Пугачева, т. е. изучить его образ с позиции историка-исследователя, а потом, уже на основании исторической правды, художественно вообразить его. Тем не менее мы считаем, что внутреннее отношение самого Пушкина к личности Пугачева в процессе работы над «Историей…» и над романом не менялось. Поэт и в ходе исторического поиска никогда не преувеличивал свирепости характера Пугачева и не отказывал ему в положительных человеческих качествах. Лучше всего об этом говорят строки его стихотворного послания Денису Давыдову, отправленного тому вместе с «Историей Пугачева»:

  • Вот мой Пугач: при первом взгляде
  • Он виден – плут, казак прямой!
  • В передовом твоем отряде
  • Урядник был бы он лихой.

И хотя это послание было написано в 1836 г., тем не менее поводом к его написанию послужила передача герою Отечественной войны 1812 г. (Д. Давыдову) именно исторического повествования, а не романа. Следовательно, из «Истории Пугачева» Денис Давыдов должен был сделать вывод о Пугачеве как о «казаке прямом» и «лихом уряднике» в партизанском отряде «отца и командира». Признаемся, что это высокая оценка нравственного образа Пугачева и его личности. Поэт уверен, что при других обстоятельствах Пугачев стал бы не мятежником, «не кровавым Пугачевым», а национальным героем, храбро защищавшим Родину от иноземных захватчиков.

Очень важным в понимании государственно-правовых взглядов Пушкина является изучение его неопубликованной при жизни статьи «Александр Радищев» и его же незаконченного «Путешествия из Москвы в Петербург». Первая завершена в начале апреля 1836 г. и предназначалась для третьей книги «Современника», но была запрещена цензурой и лично Министром просвещения С. С. Уваровым. Вторая статья начата в начале декабря 1833 г. и писалась до апреля 1834 г. В январе 1835 г. поэт вернулся к работе над статьей, но так и не закончил ее.

Следует отметить, что интерес Пушкина к Радищеву и его «Путешествию из Петербурга в Москву» возник еще в лицее и не ослабевал на протяжении всей жизни. Следы знакомства с именем Радищева и его запрещенной книгой видны уже и в юношеской поэме «Бова» (1815), и в оде «Вольность», которая, по сути дела, была написана в подражание Радищеву. В письме к А. А. Бестужеву от 13 июня 1823 г. Пушкин возмущался: «Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить?» Если же учесть, что в черновом варианте «Памятника» поэт подчеркнул влияние Радищева на гражданственность собственной поэзии, то можно сказать, что Пушкин начал с Радищева, им же и закончил свою поэтическую песнь. Сопоставление обеих статей позволяет предположить, что работа над ними шла едва ли не параллельно. Более того, по нашему мнению, статья «Александр Радищев» выглядит как своего рода предисловие к «Путешествию…». Можно предположить, что в замыслы Пушкина входило создание одной большой работы о Радищеве и его запрещенной книге. Попытка же опубликования статьи «Александр Радищев» была для него пробным камнем в отношении возможного цензурного разрешения. И в этом случае ее можно рассматривать не только как предисловие к последующему, более полному разбору радищевского «Путешествия…», но и как «выжимки» из всего уже вчерне написанного поэтом о Радищеве. Предполагаемая нами логика автора: авось удастся «уломать» цензуру и сделать в этом отношении первый шаг; после этого сделать второй шаг куда легче.

Обратимся, однако, непосредственно к первой статье, официально представленной на цензуру автором, к статье «Александр Радищев». В ней Пушкин осуждает Радищева и считает написание им своей книги ни много ни мало, как преступлением. «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою». Решительная оценка и решительное осуждение – чуть ли не полное единодушие с официальным отношением к Радищеву и его книге.

Чем же тогда он не угодил верноподданной цензуре? Почему сам Министр народного просвещения, редкий реакционер С. С. Уваров не пропустил в печать эту статью? Не возражал же он против таких оценок Пушкина? Конечно же, нет. И в этом случае, как нередко уже бывало и раньше, поэт и здесь не смог, по его выражению, «упрятать всех моих ушей под колпак юродивого». Что же так насторожило проницательного министра-цензора? По всей видимости, просто-напросто не поверил этой пушкинской оценке, да и как можно было поверить, если этой краткой (буквально в несколько строк) весьма осуждающей оценке предпослана основательная биография политического преступника и автора посредственной книги. Явное противоречие. Осуждает автора противоправительственной книги и привлекает внимание к именам и идеям французских просветителей – идеологов французской революции Гельвеция, Вольтера, Дидро и Руссо, в чьих трудах, по мнению Пушкина, «легкомысленный поклонник молвы видит» ни много ни мало, как «цель человечества и разрешение великой загадки» (кстати сказать, упоминаемый Пушкиным и запрещенный в России трактат Гельвеция был издан на русском языке лишь в 1917 г.). Другое противоречие: автор считает Радищева политическим преступником и вовсе не великим человеком и в то же время отмечает, что его способности (государственные) были не оценены самой государыней (Екатериной П) и что, «следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых ступеней государственных». Удивительное противоречие! Автор осуждает написание Радищевым своей книги как преступление и одновременно едва ли не восхищается его смелостью именно в этом: «Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться против общего порядка, противу Екатерины!» Один восклицательный знак чего стоит. Вот они, «уши», выглядывающие из-под «колпака юродивого». Автор называет крамольное радищевское «Путешествие…» «весьма посредственною книгою», говорит о том, что ее «первые страницы чрезвычайно скучны и утомительны», считает слог книги «варварским», однако находит в своей статье место для целой главы радищевской книги («Клин»). Опять противоречие. Автор статьи осуждает Радищева за то, что тот «как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием», вместо того чтобы указать ей «на блага, которые она в состоянии сотворить». Он осуждает «бунтовщика хуже Пугачева» за то, что тот «поносит власть господ как явное беззаконие», и считает, что тому вместо этого надо «было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян».

Однако чуть раньше, в этой же статье, Пушкин, как будто не зная, о чем он будет писать несколькими строками ниже, сообщает читателю о том, что Александр I определил Радищева в комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений. Радищев в точности последовал императорской воле, «вспомнил старину и в проекте представленном предался своим прежним мечтаниям». Что из всего этого вышло, Пушкин также откровенно сообщает читателю. Как известно, Радищев, поняв, что и этим мечтам (так настойчиво подсказываемым ему спустя десятилетия после его смерти Пушкиным) сбыться не суждено, покончил жизнь самоубийством. И произошло это не в царствование Екатерины II, не во времена действий строгих (не изменившихся со времен Петра I) законов, а во времена «смягченные», «в царствование Александра, самодержца, умевшего уважить человечество». Пушкин упрекает Радищева за то, что тот «злится на цензуру», и опять считает, что тому «лучше было бы потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы, а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной». Здесь-то уж для Уварова все было ясно. С одной стороны, кто-кто, а он прекрасно понимал подлинное отношение автора статьи к цензуре. С другой – он видел, что автор пытался протащить свой взгляд на цензуру, которая бы не ограничивала мысли автора (этот «священный дар божий»). Видимо, Пушкину не удалось убедить цензора в своей лояльности и в осуждении им «бунтовщика».

В статье «Путешествие из Москвы в Петербург» творческий метод автора таков же, как и в статье о Радищеве. Вся статья внешне построена на споре автора с Радищевым. Однако вопрос в том, в чем заключается спор, о чем он, в чем различие позиции автора статьи и позиции «бунтовщика». Очень часто спор с Радищевым для Пушкина лишь отправная точка. Так, особенно спорит он с автором «Путешествия…» по вопросам, касающимся рассуждений Радищева о Москве, Ломоносове, российском стихосложении, цензуре. Во всех этих случаях Пушкин как бы даже «забывает» о споре и использует полемическое начало, по сути дела, для выражения собственных мыслей и взглядов на соответствующие предметы. Следует особо остановиться на пушкинском комментировании радищевских глав «Медное (рабство)» и «Шлюзы». В первой Радищев возмущается торговлей помещиков своими крепостными крестьянами, по сути, работорговлей. Спорит ли с ним Пушкин? Вовсе нет. Вместо спора он прерывает цитату Радищева следующими собственными словами: «Следует картина, ужасная тем, что она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях… с которым на сей раз соглашаюсь поневоле…» В главе «Шлюзы» Радищев рисует жуткую картину жестокого обращения помещиков со своими крепостными, доводя их до полуголодного существования. И опять-таки вместо спора с Радищевым или возражения ему Пушкин приводит пример современного ему помещика, который подобным же жестоким отношением довел своих крестьян до того, что был убит ими. Тут уж нет и подобия спора, а есть полное согласие с Радищевым.

Конечно же, основной целью пушкинских статей о Радищеве был не спор с ним. Следует согласиться с мнением о том, что «Пушкин имел в виду привлечь общественное мнение к вопросу о крепостничестве и соглашался с Радищевым в его гневных разоблачениях жестокости и произвола помещиков, разделяя в данном вопросе его убеждения»[72]. Почти все осуждающие замечания Пушкина относительно Радищева и его книги – это всего лишь метод «усыпления» бдительности цензуры. Метод, по современным представлениям, довольно наивный и, как показал опыт со статьей «Александр Радищев», для самого автора явно неудачный.

Вместе с тем в вопросе относительно методов преобразования русской жизни Пушкин спорил с Радищевым по-настоящему. И для того, и для другого крепостное рабство было ненавистно. Но Радищев был «за» крестьянскую революцию, Пушкин же, как известно, не был революционером и отвергал крестьянский бунт как «бессмысленный и беспощадный». Свое несогласие с Радищевым поэт мотивировал и тем, что, по его мнению, в результате буржуазной революции XVIII в. народ ничего не добился, кроме новых форм угнетения и эксплуатации. Об этом Пушкин писал в главе «Русская изба» своего «Путешествия…» и пытался доказать, что судьба русского крепостного крестьянина предпочтительнее положения, например, английских фабричных рабочих.

Не будем, однако, преувеличивать серьезности этого спора. В черновом варианте «Памятника» – своего рода поэтического и политического завещания поэта – Пушкин не только не спорит с Радищевым, но одной из главных заслуг своей поэзии считает то, что «вслед Радищеву восславил» он «Свободу».

Анализ мировоззрения поэта как твердого государственника невозможен и без привлечения поэтического выражения его взглядов на эту тему, выраженных в «Медном всаднике». В критике и литературоведении эти взгляды толкуются неоднозначно. По крайней мере, выделяются три, на первый взгляд, не совсем соответствующие друг другу позиции. Во-первых, концепция обоснования приоритета государства и государственных интересов (в лице Петра I) перед интересами личности (В. Г. Белинский, Д. С. Мережковский, Б. М. Энгельгардт, Г. А. Гуковский, Л. П. Гроссман и др.). Во-вторых, наоборот, стремление увидеть в творческом замысле поэта попытку встать на сторону бедного Евгения, выраженное в работах В. Я. Брюсова, Г. П. Макогоненко, И. М. Тойбина и др. («гуманистическая» концепция). Наконец, в-третьих, трактовка поэмы как «трагической неразрешимости конфликта» между государством и личностью (С. М. Бонди, Е. А. Маймин, М. Н. Эпштейн).

Тем не менее все эти столь различные подходы к трактовке поэмы вполне имеют право на существование, поскольку следы каждого из них совсем нетрудно отыскать в ней. Вряд ли можно отрицать то, что поэт воспевает как подвиг Петра создание им великого города как форпоста России на Балтике, и как прекрасной в своем величии и архитектуре столицы, и в целом как удивительно мудрое решение, отразившее высшие интересы Российского государства. Точно также совсем нетрудно разглядеть в поэме и искреннее сочувствие поэта «бедному» Евгению как простому человеку, объективно ставшему жертвой высоких государственных интересов прообраза Медного всадника. В принципе проблема «маленького» человека в русской литературе возникла не с гоголевской «Шинели» (1839) и не с «Бедных людей» Достоевского (1846), а именно с образа Евгения в «Медном всаднике». Не выкинуть из поэмы и действительно трагического противоречия между высокими государственными интересами и отдельной личностью, формально не разрешенного поэтом. То есть в поэме можно найти и первое, и второе, и третье. И вместе с тем, думается, что в целом поэма, констатируя наличие возможного трагического противоречия между интересами государства и личности, как бы подводит читателя к единственному варианту разрешения такого противоречия. Мощь государства должна предполагать, что она может «раздавить» (в том числе и физически) отдельную личность. Однако оно (государство) должно, обязано обратить свою мощь не на погибель личности, а на ее поддержку. И здесь Пушкин, конечно же, остается государственником, но не ограничивающимся констатацией противоречия между государством и личностью, а вкладывающим в констатацию этого противоречия свое представление о возможном его преодолении, о том, что государственная мощь не должна своей тяжестью «давить» на личность, а должна учитывать и ее интересы. В связи с этим можно вспомнить слова Ю. М. Лотмана (сказанные им по другому поводу), что поэт стремился «приподняться над жестоким веком», сохранив «гуманность, человеческое достоинство и уважение к жизни других людей».

Внимательное изучение государственно-политических взглядов поэта позволяет объективно оценить и силу, и масштаб его таланта как мыслителя и политика. И не только в теоретическом, но и сугубо практическом плане. Да, Пушкин в отличие, например, от Державина и Дмитриева (в России) или Гете (в Германии) не был министром. Однако несомненно, что он способен и готов был быть государственным деятелем самого высокого ранга. Сошлемся на авторитетные мнения насчет этого близко знавших его современников. Так, после известного разговора с поэтом в Чудовом монастыре московского Кремля (это была первая встреча с царем) Николай I подозвал к себе Блудова и сказал ему: «Знаешь, что нынче говорил с умнейшим человеком в России?» На вопросительное недоумение Блудова Николай назвал имя Пушкина. Жуковский замечал, что «когда Пушкину было восемнадцать лет, он думал как тридцатилетний человек». Баратынский вскоре после смерти поэта, разбирая его письма, писал одному из своих друзей: «Можешь себе представить, что меня больше всего изумляет во всех этих письмах. Обилие мыслей. Пушкин – мыслитель. Можно ли было ожидать». Мицкевич писал в некрологе о Пушкине: «Когда он говорил о вопросах иностранной и отечественной политики, можно было думать, что слышишь заматерелого в государственных делах человека». Наконец, французский посол де Барант (не раз встречавшийся с поэтом) утверждал, что тот – «важный мыслитель» и «он мыслит, как опытный государственный муж».

Конечно же, в контекст государственно-политических взглядов поэта вписывается и отношение к религии, духовно-религиозный облик. Однако ввиду «деликатности» этой материи данный вопрос требует специального рассмотрения (на что автор не претендует). Скажем лишь, что, несмотря на попытки советского пушкиноведения сделать из Пушкина безбожника (в связи, например, с его авторством «Гаврилиады» или известным одесским письмом Вяземскому), следует сказать, что изучение его творчества и биографии позволяет сделать вывод о том, что в свои зрелые годы поэт сожалел об атеистических грехах своей молодости и был (по образу жизни и убеждениям) православным христианином.

Однако для современного читателя важен не сам по себе интерес Пушкина к правовой материи, а то, как он отразился в его творчестве. В связи с этим не будет преувеличением утверждение, что основные идеи законности и правосудия не просто нашли отражение в его творчестве, но и занимают в нем важное место: «Пиковая дама» и «Дубровский», «Капитанская дочка» и «Полтава», «Маленькие трагедии» и «Борис Годунов», стихи и эпиграммы, – т. е. практически все жанры, используемые великим поэтом, в художественную канву которых вплетаются, порой и в качестве основного сюжета, проблемы, например, преступления и наказания. Рассматриваются они, во-первых, прямо скажем, на вполне профессиональном в правовом смысле уровне, а во-вторых, с позиций, отражающих прогрессивные правовые идеи, весьма близкие и современным юристам.

Пушкин об основаниях уголовной ответственности, о справедливости или жестокости наказания, смертной казни

Как это на первый взгляд и ни странно, но Пушкина занимали даже мысли о пределах уголовно-правового регулирования и основаниях уголовной ответственности. В статье «Мнения М. Е. Лобанова (драматург, переводчик, биограф И. А. Крылова. – А. Н.) о духе словесности, как иностранной, так и отечественной» (опубликованной в третьей книге журнала «Современник»), Пушкин высказывается по этому поводу следующим образом: «Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности. Закон не вмешивается в привычки частного человека… Закон постигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на совести каждого»[73]. Очевидно, что, по мнению Пушкина, в сферу уголовно-правового запрета не должны попадать поступки, характеризующие частную жизнь человека. В этом отношении Пушкина вообще возмущала бесцеремонность полиции и жандармов (да и ближайшего царского окружения и самого царя), вмешивавшихся в личную жизнь поэта. В своем письме Наталии Николаевне от 3 июня 1834 г. поэт писал: «…свинство почты меня так охладило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство…»[74]

В общем-то, в противопоставлении частной жизни (слабости, пороки человека) и понятия преступного поведения (подвластного закону) – всего один шаг до понимания категории общественной опасности преступного деяния. В этом смысле поэт намного опередил свое «юридическое» время (в объяснении центральной проблемы уголовного права – преступления и понятия о нем). Правда, современного юриста могут смутить слова Пушкина о преступных мыслях, как будто расходящиеся с нашим пониманием основания уголовной ответственности как обязательного совершения лишь общественно опасного деяния (мысли вне деяния – за пределами уголовной ответственности). Можно выдвинуть гипотезу о том, что Пушкин, скорее всего, под преступными мыслями понимал объективированное выражение этих мыслей, нашедших свое воплощение в деянии, а не мысли сами по себе.

Говоря о пушкинском понимании оснований уголовной ответственности, следует отметить, что в литературоведении активно обсуждается (в связи с пушкинской поэмой «Анджело») вопрос об отношении поэта к наказуемости намерений, а не действий. «Анджело» является высокохудожественным пересказом комедии Шекспира «Мера за меру» (при этом Пушкин изменил в своей поэме ряд сюжетных линий по сравнению с шекспировской комедией).

Анджело, главный герой поэмы, возрождает смертную казнь за прелюбодеяния. Первой жертвой вновь введенного наказания должен стать молодой Клавдио. Однако в строгом правителе Анджело внезапно просыпается «преступная» страсть к юной сестре Клавдио Изабелле. Не в силах совладать со своими чувствами, он предлагает ей искупить собственным «грехом» наказуемый поступок ее брата, т. е. сам становится на путь прелюбодеяния. Правда, исполнить свое намерение ему не удалось, так как под видом Изабеллы и по сговору с ней в виде жертвы уже его прелюбодеяния выступила его собственная молодая жена. Тем не менее намерения Анджело разоблачены, и его по им же введенному закону ждет смертная казнь, но милосердие мудрого правителя Дука спасает героя поэмы от грозящего ему наказания.

По мнению Ю. М. Лотмана, Анджело остался невиновен перед буквой закона: был готов совершить преступление, но не совершил его[75]. Эту позицию разделяет и С. А. Фомичев[76]. Такое понимание пушкинской концепции вполне вписывается в правовые воззрения поэта, однако противоречит законодательным (уголовно-правовым) установлениям как пушкинского времени, так и современным. С. А. Фомичев в подтверждение своей позиции приводит фрагмент из «Духа законов» Монтескье. В трактате «О мыслях» Монтескье посвятил отдельную главу вопросу о неподсудности намерений: «Некто Марсий видел во сне, что он зарезал Дионисия. Дионисий велел его казнить, говоря, что, верно бы, не приснилось ему того ночью, если бы он о том не думал днем. Поступок сей можно назвать великим мучительством, ибо если бы он и точно о том думал, однако же не исполнил своего намерения. Законы должны наказывать одни только наружные действия»[77]. С утверждением Монтескье сравнивается понимание этого вопроса лицейским учителем правоведения Куницыным: «Одно намерение, за которым еще не последовало никакого вредного действия, не дает властителю права употреблять за оное наказание; ибо права других нарушают не помышление, а дела»[78].

Воззрения и Монтескье, и Куницына соответствуют современным пониманиям оснований уголовной ответственности лишь за общественно опасные и уголовно-противоправные действия, т. е. истинны. Однако ситуация, описанная Пушкиным в «Анджело», по своему юридическому содержанию иная. Дело в том, что намерения Анджело нарушить закон об уголовной ответственности за прелюбодеяние вовсе не остались чистыми намерениями, а объективизировались именно в действиях в физическом смысле, притом самых что ни на есть активных. На языке нашего уголовного закона они именуются, например, «побуждением к действиям сексуального характера» (ст. 133 УК РФ). Возвращаясь к пушкинской эпохе, следует сказать, что в русском уголовном праве и уголовном законодательстве западноевропейских стран существовал такой состав преступления, как «склонение к любодеянию». Это склонение и есть начало реализации намерений «прелюбодея», хотя и не связанное с достижением им конечной поставленной цели. Это своего рода покушение на прелюбодеяние, оконченный состав которого образует самостоятельное преступление и наказывается всегда строже. Кроме того, европейская уголовно-правовая доктрина и в XIX, и даже в XVIII в. под преступным деянием понимала не только деяние, наносящее фактический вред, но и деяние, заключающее в себе опасность причинения такого вреда, что являлось предварительной преступной деятельностью (приготовлением к преступлению или покушением на преступление).

Например, в своем рукописном курсе российского уголовного права профессор Казанского университета Г. Солнцев в 1820 г. различал три вида покушения: отдаленное, менее отдаленное и самое ближайшее. Первый его вид «состоит в том, когда кто-либо предпримет еще приготовительные только действия к совершению преступления, например, когда для умерщвления кого-либо ядом еще только изготовляет оный и в сем своем приготовительном действии будет кем-либо обнаружен»[79], что соответствовало действовавшему тогда русскому уголовному законодательству.

Другое дело, что и Ю. М. Лотман, и С. А. Фомичев безусловно правы, связывая пушкинское понимание вопроса о неподсудности намерений с расправой Николая I над декабристами, главной виной которых считалось намерение цареубийства. Сами осужденные заявляли об этом предельно откровенно. Например, М. С. Лунин замечал, что осужден за преступления, которые он мог совершить, и сочинения, которые собирался опубликовать[80].

Против чрезмерного расширения сферы уголовно-правового регулирования Пушкин выступает в своей «Заметке при чтении т. VII гл. 4 “Истории Государства Российского” Карамзина, который утверждает: “Где обязанность, там и закон”». Пушкин же замечает: «Г-н Карамзин не прав. Закон ограждается страхом наказания. Законы нравственные, коих исполнение оставляется за произвол каждого, а нарушение не почитается… преступлением, не суть законы гражданские»[81]. Думается, что такое разграничение уголовно-правовых актов и нравственных запретов, основанное на учете формально-юридического момента – их связи с соответствующими санкциями, – не устарело и на сегодняшний день.

Художественное воплощение под пером Пушкина получило и решение едва ли не «вечной» юридической проблемы – справедливости наказания, соотношения справедливости и гуманизма. Вопрос этот широко обсуждается в литературоведении (преимущественно путем анализа поэмы «Анджело» и повести «Капитанская дочка»). По данному поводу пушкинистами высказаны различные суждения, но, как ни странно, в спор о пушкинской трактовке такой правовой проблемы юристы пока не вмешивались.

В «Капитанской дочке» предметом дискуссии является трактовка финальной части повести – разговора Маши Мироновой с императрицей, принявшей окончательное решение по делу Гринева:

«– Вы здесь, конечно, по каким-нибудь делам?

– Точно так-с. Я приехала подать просьбу государыне.

– Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?

– Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия».

Государыня подозвала ее и сказала с улыбкою: «Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха…»[82]

Ю. М. Лотман считает, что в этом случае «милость» побеждает формальное правосудие (юридическую справедливость, справедливость закона). «Судьба Гринева, – пишет он, – осужденного и, с точки зрения формальной законности дворянского государства, справедливо, – в руках Екатерины II. Как глава дворянского государства Екатерина II должна осуществить правосудие и осудить Гринева»[83]. Следовательно, прощение Гринева есть следствие милости, а не правосудия. К этой точке зрения присоединяется В. Э. Вацуро[84]. Н. Н. Петрунина также считает, что Маша «одерживает победу, заставляя формальный закон отступить перед голосом человечности»[85].

По-иному оценивает указанный эпизод Г. П. Макогоненко. Его позиция представляется нам предпочтительнее. Он справедливо обращает внимание на то, что суд осудил Гринева несправедливо, незаконно, что обвинение его в измене – это вымысел, не соответствующий фактам настоящего поведения Гринева. «Он был осужден потому, что судьи были предубеждены против Гринева и что основой этой предубежденности являлся донос Швабрина», который был «откровенной ложью, грубым оговором»[86]. Таким образом, дело в конкретном случае заключалось не в милости, возвышающейся над правосудием, а в справедливости правосудия.

Другое дело, что дискуссия (и с той и с другой стороны) зря ограничилась лишь противопоставлением милости и правосудия, гуманизма и юридической справедливости. Одно не должно противоречить другому. В идеале уголовный закон должен объединять в себе эти качества. Не случайно, например, Уголовный кодекс Российской Федерации 1996 г., наряду с принципами равенства граждан перед законом, законности, вины, называет также принципы справедливости и гуманизма.

Если же исходить из того, что Екатерина II, как «просвещенная» государыня, «возвысилась» над формальным законом, заставлявшим ее согласиться с осуждением Гринева, то следует признать правильной данную Ю. М. Лотманом трактовку пушкинского понимания отношения человечности и политики. «В основе авторской позиции лежит стремление к политике, возводящей человечность в государственный принцип, не заменяющий человеческие отношения политическими, а превращающий политику в человечность. Но Пушкин – человек трезвого политического мышления. Утопическая мечта об обществе социальной гармонии им выражается не прямо, а через отрицание любых политических реальных систем, которые могла предложить ему историческая действительность… Поэтому стремление Пушкина положительно оценить те минуты, когда люди политики, вопреки своим убеждениям и законным интересам, возвышаются до простых человеческих духовных движений, – совсем не дань либеральной ограниченности, а любопытнейшая веха в истории русского социального утопизма…»[87]. По этому поводу можно сказать, что вот как раз тот случай, когда пушкинские идеалы, и в самом деле для его (да и последнего) времени бывшие утопическими, в XXI в. начинают претворяться (пока как идеалы) в юридической науке.

Анализ пушкинских произведений (как художественных, так и публицистических) не может не привести к выводу о том, что поэт принципиально отвергал жестокие наказания. Например, отвратительные по своей неимоверной жестокости сцены смертной казни приводит Пушкин из Собрания сочинений архиепископа белорусского Георгия Конисского, рецензию на которое поэт поместил в первой книге своего «Современника» за 1836 г. Рецензент соглашается с автором в том, что «казнь оная была еще первая в мире и в своем роде, и неслыханная в человечестве по лютости своей и коварству, и потомство едва ли поверит сему событию, ибо никакому дикому и самому свирепому японцу не придет в голову ее изобретение; а произведение в действо устрашило бы самых зверей и чудовищ»[88].

Близки к этому и изображения смертной казни Пугачева и его сподвижников в «Истории Пугачева». Пушкин прямо не высказывался за либо против смертной казни как уголовного наказания (в отличие, например, от Льва Толстого, принципиально отвергавшего ее). Однако думается, что вполне обоснованно можно выдвинуть гипотезу о том, что поэт также в принципе отвергал такое жестокое наказание. В пользу этого можно привести ряд доводов. Во-первых, художественное изображение сцен казней в целом ряде пушкинских произведений (и не только в названных) не могло не пробудить у читателей чувства отвращении к этим жестокостям и несогласия с ними. Во-вторых, вернемся к пушкинскому отношению к смерти Заремы в наказание за совершенное ею убийство Марии:

  • В ту ночь, как умерла княжна,
  • Свершилось и ее страданье.
  • Какая б ни была вина,
  • Ужасно было наказанье!

Таким образом, по Пушкину, даже за убийство смертная казнь не являлась необходимой и обоснованной. В этом же ключе можно трактовать и отказ от кровной мести в «Тазите», крайне нетипичный для того времени. Думается, что отрицание кровной мести – это позиция автора, а не прототипа реального человека, изображенного в «Тазите». Любопытно также сравнить художественное решение проблемы кровной мести у цыган, данное применительно к одинаковой ситуации Пушкиным и, например, Горьким. Если у Горького в рассказе «Макар Чудра» старый солдат Данило, отец Радды, тут же убивает Лойко в ответ за смерть дочери, то, как известно, Пушкин решил этот вопрос совсем иначе («мы не терзаем, не казним»). Этнографически горьковское решение ближе к истине, типичнее. Трудно предположить, что Пушкин, будучи в Молдавии, близко наблюдавший жизнь и нравы цыган, не знал об обычае кровной мести. Дело, видимо, не в этом, а в принципиальной авторской позиции.

Косвенным аргументом в пользу нашей гипотезы может служить и отношение поэта к Н. С. Мордвинову, адмиралу, государственному деятелю, пользовавшемуся авторитетом среди декабристов и даже намечавшемуся ими во временное правительство. В 1826 г. поэт посвятил ему свое стихотворное послание, в котором старый адмирал сравнивался со сподвижником Петра I Яковом Долгоруким («В советах недвижим у места своего стоишь ты, новый Долгорукий»). Последний отличался смелостью и независимостью и как-то даже ввиду несогласия разорвал указ, подписанный царем. Для такого сравнения у поэта были веские основания. По одному вопросу Мордвинов и в самом деле занял чисто «долгоруковскую» позицию. Вскоре после восстания на Сенатской площади 22 декабря 1825 г. он подал Николаю I записку, в которой выступал против смертной казни. Нетрудно предположить, что момент был выбран не случайно. Разумеется, Мордвинов имел в виду предстоящую судебную расправу над декабристами. Свою позицию он отстаивал и как член Верховного уголовного суда, специально созданного для процесса над ними. Он был единственным из членов этого суда, не подписавшим смертный приговор и категорически высказавшимся против смертной казни.

В свете сказанного, видимо, будет правомерным толковать и следующие строки пушкинского «Памятника»:

  • И долго буду тем любезен я народу,
  • Что чувства добрые я лирой пробуждал,
  • Что в мой жестокий век восславил я свободу
  • И милость к падшим призывал[89].

«Чувства добрые», «милость к падшим» – все это, разумеется, шире обсуждаемой проблемы, но то, что она вписывается в общее гуманистическое направление пушкинского творчества, по нашему мнению, несомненно.

Говоря о пушкинском понимании проблемы преступления, наказания и оснований уголовной ответственности, нельзя пройти мимо того, что непреходящими и полностью современными являются взгляды поэта на неотвратимость ответственности как одного из важнейших принципов права и правосудия. Особенно глубоко эта проблема решена Пушкиным в поэме «Анджело»:

  • В суде его дремал карающий закон,
  • Как дряхлый зверь уже к ловитве не способный…
  • Зло явное, терпимое давно,
  • Молчанием суда уже дозволено…
  • Закон не должен быть пужало из тряпицы,
  • На коем наконец уже садятся птицы[90].

К вопросу об идее неотвратимости уголовной ответственности Пушкин возвращается и в своих дневниковых записях 1833 г. Так, 29 ноября он фиксирует следующее событие и свое отношение к нему: «Три вещи осуждаются вообще – и по справедливости: …3) Выдача гвардейского офицера фон Бринкена курляндскому дворянству. Бринкен пойман в воровстве; государь не приказал его судить по законам, а отдал его на суд курляндскому дворянству. Это зачем? К чему такое своенравное различие между дворянином псковским и курляндским? Прилично ли государю вмешиваться в обыкновенный ход судопроизводства? Или нет у нас законов на воровство?»[91] Р. Е. Бринкен был подпоручиком лейб-гвардии Семеновского полка, при помощи разных проделок обворовавшим английский и другие магазины в Петербурге.

С исторической точностью в своих бессмертных художественных творениях дает поэт и характеристику судопроизводства феодально-крепостнической России. В особенности это нашло отражение в «Дубровском» и «Капитанской дочке». Знание современного уголовного процесса в отношении к изображаемым событиям, которое показывает при этом автор, безупречно с профессиональной в юридическом смысле точки зрения. Можно смело утверждать, что поэт весьма широко и успешно использовал при работе над этими произведениями те многочисленные нормативные материалы и вообще правовую литературу, которая находилась в его личной библиотеке. Современного читателя-юриста не может не поражать, например, скрупулезно точное с юридической точки зрения, пространное (на нескольких страницах) изложение текста определения уездного суда по делу Дубровского, в результате которого у того незаконно было отобрано имение и попраны его дворянская честь и нравственное достоинство. В действительности же Пушкин фактически использовал подлинный судебный документ по аналогичному делу. В рукопись «Дубровского» вшита копия подлинного дела Козловского уездного суда от октября 1832 г. «О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской Округи сельце Новопанском». В самой копии Пушкин в некоторых местах исправил фамилии Муратова и Крюкова на фамилии Дубровского и Троекурова. Предполагается, что копия этого тяжебного дела Пушкиным была, вероятно, получена от чиновника опекунского совета Д. В. Короткого, поверенного Пушкина и Нащокина. Нет нужды говорить о том, что использование документа в художественной прозе (столь характерное, если не модное, например, для нашего времени) введено в литературу еще Пушкиным.

Творчество Пушкина сохраняет в юридическом плане непреходящее значение и как источник изучения судопроизводства феодально-крепостнической России. Так, ярко выраженная кастовость николаевского правосудия выпукло очерчена в «Дубровском». Там же исторически точно воспроизведена и продажность судей всех рангов. О пытках, как неизбежных спутниках феодально-крепостнического судопроизводства, поэт говорит и в «Полтаве» (чего стоит только описание пыток Кочубея по поводу якобы зарытых им кладов), и в «Капитанской дочке», и в незавершенной «Истории Петра» (например, описание пытки, которой был подвергнут по приказу Петра царевич Алексей, зафиксированной в материалах его допроса: «его показания, данные им собственноручно, были сначала – твердою рукою писанные, а потом после кнута – дрожащею»), и в ряде других произведений.

В своем кратком обзоре отражения идей законности и правосудия в творчестве поэта мы не можем пройти мимо, казалось бы, специфически современного вопроса об ответственности военных преступников. Пусть читателя не удивляет, что, хотя этот вопрос нашел свое правовое разрешение лишь в 40-х гг. ХХ в., мысль о наказании военных преступников волновала Пушкина более чем за сто лет до этого. В его бумагах, обнаруженных после смерти, среди других заметок были «Заметки по поводу “Проекта вечного Мира” Сен-Пьера». В них Пушкин пишет: «Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны, так же, как им стало ясно рабство, королевская власть и т. п. …Что же касается великих страстей и великих воинских талантов, для этого остается гильотина, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами победоносного генерала: у людей довольно других забот». Нетрудно заметить, что слова «великие воинские таланты» и «великие замыслы победоносного генерала» употреблены поэтом в откровенно иронически-издевательском смысле. Сегодня мы говорим об этих генералах проще – «ястребы». Как современно эти строки великого поэта звучат именно сегодня, когда проблема мира превратилась в главную для современности, существования человечества и цивилизации. Как современны эти идеи сейчас, когда «счетчик» истории зафиксировал уже 75-ю годовщину Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками. Слова Пушкина о гильотине над «победоносными генералами» служат нестареющим предупреждением для тех, кто и сейчас намерен решать любые споры между государствами военным путем.

Уголовно-правовые мотивы в творчестве М. Ю. Лермонтова

Тематика, связанная с понятием о преступном и наказуемом в качестве сюжетной линии, занимала значительное место в творчестве поэта (обычно его поэм). Не следует, однако, ее и переоценивать. Для него преступление – это чаще всего свидетельство роковых страстей как в определенной степени романтических мотивов убийства (нередко на фоне традиций и обычаев кавказских народов). Это, например, убийство русского пленника, побегу которого способствовала дочь убийцы, и последовавшее за ним самоубийство юной черкешенки («Кавказский пленник»). Сюда же следует отнести и опоэтизирование такого обычая многих кавказских народов, как кровная месть:

  • Узнай: ты чудом сохранен
  • От рук убийц окровавленных,
  • Чтоб неба оправдать закон
  • И отомстить за побежденных;
  • И не тебе принадлежат
  • Твои часы, твои мгновенья;
  • Ты на земле орудье мщенья,
  • Палач, – а жертва Акбулат!
  • Отец твой, мать твоя и брат,
  • От рук злодея погибая,
  • Молили небо об одном;
  • Чтоб хоть одна рука родная
  • За них разведалась с врагом!
  • Старайся быть суров и мрачен,
  • Забудь о жалости пустой;
  • На грозный подвиг ты назначен
  • Законом, клятвой и судьбой.
  • За все минувшие злодейства
  • Из обреченного семейства
  • Ты никого не пощади;
  • Ударил час их истребленья!
  • Каллы (или в переводе Лермонтова «убийца»). Черкесская повесть

Не менее красочно описывается и выполнение героем своего «долга» – убийство членов «обреченного семейства»: сына, дочери и отца – как искупление смерти отца, матери и брата:

  • Кровная месть лежит и в основе поэмы «Хаджи Абрек»:
  • Любовь!.. Но знаешь ли, какое
  • Блаженство на земле второе
  • Тому, кто все похоронил,
  • Чему он верил, что любил!
  • Блаженство то верней любови
  • И только хочет слез да крови.
  • В нем утешенье для людей,
  • Когда умрет другое счастье;
  • В нем преступлений сладострастье,
  • В нем ад и рай души моей.
  • Оно при нас всегда, бессменно;
  • То мучит, то ласкает нас…
  • Нет, за единый мщенья час,
  • Клянусь, я не взял бы вселенной!

Убийство по страсти жены старшего брата, не разделившей роковое чувство убийцы, романтически описано в поэме «Аул Бастунджи».

Все указанные поэмы относятся к раннему творчеству поэта (они датируются приблизительно 1828–1833 гг.), следовательно, написаны в 14–19-летнем возрасте, т. е. это еще не зрелый Лермонтов. И яркость красок поэтического описания соответствующих криминальных сюжетов уступает глубине проникновения в психологию преступника. Другое дело – сюжет убийства из ревности в драме «Маскарад», написанной чуть позже (1835–1836). Во-первых, это шекспировского уровня анализ ревности как мотива убийства Арбениным якобы изменившей ему жены Нины. Измены, как и в «Отелло», мнимой.

Элементы уголовно-правовой тематики заметны и в самом значительном прозаическом произведении поэта – «Герое нашего времени». Так, в этом небольшом по объему романе нашлось место для описания убийств, покушения на убийство, кражи, контрабанды и некоторых других преступлений.

В сюжете «Бэла» отражены преступления (в первую очередь набеги горцев на расположения русских войск) как характеристика военных действий кавказской войны. Вот их характеристика, данная ветераном этой войны штабс-капитаном Максимом Максимычем: «Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы!.. на сто шагов отойдешь за вал, уж где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!»

Тот же штабс-капитан, как старший по званию и формально, и фактически «начальник» Печорина, оценивает похищение последним юной черкешенки Бэлы не только как романтическое происшествие, но и как серьезный должностной проступок подчиненного: «Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать» – и даже отбирает у Печорина шпагу. В этом же сюжете поэт описывает убийство Бэлы (из ревности и мести) и ее отца (не из кровной мести).

В «Тамани» находится место для описания нескольких преступлений. Это и контрабанда:

«Мне стало грустно. И зачем судьба кинула меня в мирный круг честных контрабандистов (поэт достаточно подробно описывает и способ совершения преступления – перевозку контрабандных товаров морем на достаточно «утлой» лодочке. – А. Н.). Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, сам едва не пошел ко дну».

И покушение на убийство (рассказчика Печорина):

«Вдруг что-то шумно упало в воду: я хвать за пояс – пистолета нет. О, тут ужасное подозрение закралось мне в душу, кровь хлынула мне в голову! Оглядываюсь – мы от берега около пятидесяти сажень, а я не умею плавать! Хочу оттолкнуть ее от себя – она как кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в море. Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаянная борьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моему противнику в ловкости… “Чего ты хочешь?” – закричал я, крепко сжав ее маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натура выдержала эту пытку.

”Ты видел (занятие контрабандой. – А. Н.), – отвечала она, – ты донесешь!” – и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее одной рукой за косу, другой за горло; она выпустила мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны».

Кража:

«Увы, моя шкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал – подарок приятеля – все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый слепой…»

В целом автор следующим образом подводит итог своему знакомству с преступным миром:

«Тамань – самый скверный городишка из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить… И не смешно ли было жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восемнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила?»

В «Княжне Мэри» описывается дуэль со смертельным исходом как преступление Печорина (уголовно-правовые аспекты дуэльного поединка были рассмотрены при анализе дуэли Онегина и Ленского в «Евгении Онегине» Пушкина) и покушение (под видом дуэли) Грушницкого на умышленное убийство Печорина (и его секундантов как соучастников этого преступления (секунданты зарядили пулей только пистолет Грушницкого): «этот человек… не подвергал себя никакой опасности. Хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса».

Наконец, в «Фаталисте» изображено классическое (по современной уголовно-правовой терминологии) убийство из хулиганских побуждений:

«Булич шел один по темной улице, на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и, может быть, прошел бы мимо, не заметив его, если б Булич, вдруг остановясь, не сказал: “Кого ты, братец, ищешь?” – ”Тебя!” – отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца…»

Нельзя не упомянуть и вершину драматургического творчества Лермонтова – пьесу «Маскарад», более полутора веков не сходящую с российской театральной сцены, с ее хотя и романтическим, но все-таки уголовно-правовым сюжетом. Вся фабула этой драмы заведена на убийстве (Арбениным своей жены Нины) из ревности (как и у шекспировского Отелло – неосновательной). За убийством (так же как у Шекспира Яго) стоит организатор – подстрекатель преступления «Неизвестный». И это следует считать классической художественно-литературной интерпретацией уголовно-правового института соучастия в преступлении. Глубина авторского проникновения в психологию самых сокровенных человеческих чувств при этом такова, что драма, написанная двадцатидвухлетним молодым поэтом, постоянно включается в репертуар театров в XXI в. и по-прежнему заставляет переживать зрителя.

Завершая краткое изложение уголовно-правовых мотивов творчества Лермонтова, необходимо выделить один, пожалуй, только ему присущий аспект этой проблемы (соотношения преступления и наказания). Поэт, как никакой другой автор, описывает страх преступника быть наказанным за совершенное им преступление (как предшествующий ему, так и последующий за ним). Например, в поэме «Преступник» (1829) герой (разбойник) признается:

  • …Без страха
  • Не мог я спать, мечталось мне:
  • Остроги, пытки в черном сне,
  • То петля гладкая, то плаха!

Однако преступник преодолевает этот страх и продолжает совершать преступные деяния:

  • Исчезли средства прокормленья,
  • Одно осталось: зажигать
  • Дома господские, селенья
  • И в суматохе пировать.

Увы, страх перед наказанием далеко не всегда является сдерживающим мотивом, в уголовно-правовой и криминологической науке это давно доказано, а поэт без каких-либо статистических данных, на одном художественном чутье (правда, гениально) проник в сущность рассматриваемой проблемы.

Понятие о преступном и наказуемом в творчестве Н. В. Гоголя

Интерес к правовой материи у писателя возник еще в юности. Он, так же как и Пушкин в молодости, изучал право. Гоголь Н. В. закончил Нежинскую гимназию высших наук, задача которой состояла в «приготовлении юношества на службу государства». В соответствии с уставом гимназия занимала «среднее место между университетами и низшими училищами», а фактически приближалась к первым. Наряду с общественными и естественными дисциплинами в гимназии преподавались юридические науки, в которых будущий великий писатель проявил гораздо большие, чем Пушкин, успехи. В аттестате об окончании курса гимназии сказано, что он «окончил в оной полный курс учения в июне месяце 1828 г. с очень хорошими “успехами в науках, в том числе в правах римском, в российском гражданском и уголовном“». Курс уголовного права в то время охватывал и уголовное судопроизводство, к различным вопросам которого писатель так часто обращался в своем творчестве. О том, что Нежинская гимназия по содержанию и направленности обучения приближалась к юридическим учебным заведениям, свидетельствовали и такие факты: некоторые соученики Гоголя впоследствии стали видными правоведами. Это, например, известный ученый-юрист П. Редкин.

По окончании гимназии Гоголя влекла государственная служба с юридическим акцентом. В письме родственнику П. П. Косяровскому от 3 октября 1827 г. он пишет о решимости «сделать жизнь свою нужною для блага государства». При этом он объясняет причины выбора им юридического поприща: «Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце… Два года занимался постоянно изучением прав других народов и естественных как основных для всех законов, теперь занимаюсь отечественным. Исполнятся ли высокие мои начертания?»[92]

К счастью, любовь к литературному творчеству оказалась сильнее юношеского стремления проявить себя в качестве государственного служащего. Но полученные в гимназии знания юриспруденции, в том числе уголовного права и уголовного судопроизводства, не пропали даром, а получили (вполне профессиональное, с юридической стороны) отражение в его бессмертных творениях. На высочайшем художественном уровне «образцы» преступлений в николаевской России нарисованы им, в первую очередь, в поэме «Мертвые души». Афера с «мертвыми» душами пришла в голову героя поэмы Чичикова, когда ему, как поверенному, было дано от одного разорившегося помещика поручение – «похлопотать о заложении в опекунский совет нескольких сот крестьян». Опекунский совет был создан в России во второй половине XVIII в. Это было учреждение, ведавшее воспитательными домами, сиротскими приютами, а кроме того, оно выдавало ссуды под залог имений. Дело, по мнению Чичикова, было не совсем верное, так как, предварительно «расположив всех кого следует» (т. е. дав взятки), он разъяснил секретарю Совета, «что вот какое, между прочим, обстоятельство: половина крестьян вымерла, так чтобы не было каких-нибудь потом привязок…» На что «подмазанный» и ставший покладистым секретарь спросил: «Да ведь они по ревизской сказке числятся? – Числятся, – отвечал Чичиков. – Ну так чего же вы оробели? – сказал секретарь, – один умер, другой родится, а все в дело годится…» Чичикова «осенила вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову:

«Эх я, Аким-простота, – сказал он сам себе, – ищу рукавицу, а обе за поясом! Да получи я всех этих, которые вымерли, пока еще не подавали новых ревизских сказок, приобрести их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей на душу: вот уж двести тысяч капиталу!.. Правда, без земли нельзя ни купить, ни заложить. Да ведь я куплю на вывод, на вывод: теперь земли в Таврической и Херсонской губерниях отдаются даром, только заселяй. Туда я их всех и переселю! в Херсонскую их! пусть и там живут»[93].

Уверив себя в беспроигрышности сделок с «мертвыми» душами, Чичиков приступил к реализации задуманного. Для этого Гоголь и «изобрел» основную сюжетную линию поэмы – поездку Чичикова по одной из губерний с посещением проживавших там помещиков и покупкой у них этих самых «мертвых» душ (у Манилова, Коробочки, Ноздрева, Собакевича, Плюшкина). Некоторые из них (Манилов, Коробочка) так и не могли сообразить сути такой сделки. Другие (Собакевич, Ноздрев) с точки зрения чисто коммерческой ничего необычного здесь не увидели. Манилова, сомневавшегося вначале в законности купли-продажи такого необычного для торговли предмета («не будет ли это предприятие или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, – так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?»), Чичиков уверил не только в законности сделки, но и в полезности ее для государства («что казна получит даже выгоды, ибо получит законные пошлины»).

Следует отметить, что подобная афера с «мертвыми» душами возникла не в силу лишь предприимчивого ума героя «Мертвых душ» и ловкого секретаря опекунского совета. Ее истинной подоплекой явилось наличие определенных пробелов в российском законодательстве того времени. Дело в том, что еще в 1718 г. специальным указом существовавшая до того подворная перепись крепостных крестьян была заменена подушной переписью. В соответствии с ней все крепостные мужского пола (в том числе младенцы и старики) подвергались обложению налогом. Через каждые 12–15 лет производилась ревизия, регистрировавшая фактическое количество податных душ. Однако умершие или беглые крестьяне до следующих ревизских «сказок» числились податными, и помещик обязан был платить за них налог в казну. Конечно же, находились ловкие люди, которые в своих целях пользовались указанным пробелом в законодательстве, и Гоголю были известны такие случаи.

Считается, что об этом рассказал Гоголю Пушкин, подаривший писателю сюжет поэмы (об этом свидетельствовали сам Гоголь в своей «Авторской исповеди» и П. В. Анненков, опять-таки со слов Гоголя, в своих мемуарах о Гоголе). Однако две истории с «мертвыми» душами были известны Гоголю независимо от Пушкина. Об одном, имевшем место на родине Гоголя в Миргородском уезде, рассказала писателю его сестра, о другой – его дальняя родственница. Последний случай заключался в следующем. Некто Пивинский, владелец двухсот десятин земли и тридцати душ крестьян, занимался винокурением. Все было бы ничего, да пришло известие, что помещикам, у которых нет пятидесяти душ крепостных крестьян, будет запрещено заниматься винокурением. Тогда Пивинский внес за своих умерших крестьян подать, как за живых, и кроме того, приобрел у соседских помещиков недостающее количество таких «мертвых» душ и тем самым сохранил право на винокурение[94].

Таким образом, закон провоцировал на совершение преступления (говоря по-современному, содержал в себе криминогенные начала). Провоцировал, но не делал сделки с «мертвыми» душами законными. Так это и было воспринято чиновниками города N. Председатель палаты «вдруг побледнел сам, задав себе вопрос: а что, если души, купленные Чичиковым, в самом деле мертвые? А он допустил совершить на них крепость да еще сам сыграл роль поверенного Плюшкина, и дойдет это до сведения генерал-губернатора, что тогда?»

Чиновники решили выяснить у продавцов, как было дело с продажей ими «мертвых» душ Чичикову. Опросили Манилова, Коробочку, Собакевича и Ноздрева, но ничего путного не узнали, более того, например, на прокурора все эти слухи о «мертвых» душах и других (уже мнимых прегрешениях Чичикова) так подействовали, что тот внезапно от паралича умер. Так был описан этот сюжет в окончательной редакции. Однако в черновых вариантах поэмы (не включенных автором в окончательную редакцию) дело излагалось несколько по-другому. Так, с Собакевичем разговаривал сам прокурор. Он «начал так:

«– Позвольте вас спросить: какого <рода> людей продали вы Павлу Ивановичу Чичикову?

– Какого рода, – сказал Собакевич. – На это крепость есть; там означено какого рода: один каретник.

– По городу, однако ж, – сказал прокурор, несколько замявшись, – по городу разнеслись слухи.

– Много в городе дураков, оттого и слухи, – сказал спокойно Собакевич»[95].

То есть губернский прокурор по своему служебному долгу выяснял законность сделок с «мертвыми» душами, считая, что в случае подтверждения таких фактов действия Чичикова следовало бы признать преступными. Не было в этом секрета и для самого писателя. В своем письме к П. А. Плетневу от 7 января 1842 г., жалуясь тому на строгость цензоров, не пропускавших в печать поэму, автор писал: «Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление. – “Да, впрочем, и автор не оправдывает его”, – заметил мой цензор»[96].

Но как же все-таки могли квалифицироваться действия Чичикова по скупке и особенно залогу «мертвых» душ? В отношении скупки уголовный закон «молчал». В отношении же второго можно найти не одну статью из уголовного законодательства той эпохи. Следует указать, что автор начал работу над поэмой в 1835 г. и закончил в 1840–1841 гг. В это время вступил в действие Свод законов уголовных 1833 г. И по идее именно там (в книге 8-й, т. е. в 15-м томе) следовало бы искать соответствующие уголовно-правовые нормы. Но до юристов губернского города N. эти нормы еще не скоро дошли (например, даже приговор по делу о последней дуэли Пушкина, вынесенный военным судом в 1837 г. в Петербурге, квалифицировал действия подсудимых не по действовавшей тогда статье Свода законов уголовных, а по Воинскому артикулу Петра I). Скорее всего в распоряжении юристов губернского города N. (того же прокурора) в лучшем случае находилось Полное собрание законов Российской Империи 1830 г. с его основной уголовно-правовой составляющей – Соборным уложением 1649 г. (в худшем – последнее Уложение как таковое вне указанного Собрания законов). В соответствии с ним наиболее крупные сделки имущественного характера оформлялись крепостным порядком. Крепость подписывалась сторонами. Одним из составов преступлений, связанных с заключением сделок, являлось составление подложной крепости. Очевидно, что все крепости по закладу приобретенных Чичиковым «мертвых» душ в крепостном столе опекунского совета города N. были подложными, так как вместо «живых» душ закладывали «мертвые».

Фактически от уголовной ответственности Чичикова спасло его бегство из города N. Какое-то время он, напуганный перспективой тюрьмы, приостановил свою «негоцию». Однако, как это видно из сохранившихся глав второго тома поэмы, вновь продолжил скупку «мертвых» душ. Этой аферой не исчерпывается уголовно-правовая «подноготная» главного героя поэмы. Уголовно-правовые запреты он нарушал достаточно разнообразные. Здесь и изощреннейшее (вызванное тогдашней борьбой с коррупцией) получение взяток, и прямое казнокрадство на посту одного из «деятельнейших членов комиссии для построения какого-то казенного весьма капитального строения» («Шесть лет возились[97] около здания; но климат, что ли, мешал или материал уже был такой, только никак не шло казенное здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры; видно грунт земли был там получше»), и контрабанда, связанная со службой в таможне (чего стоит одно лишь «остроумное путешествие испанских баранов, которые, совершив переход через границу в двойных тулупчиках, пронесли под тулупчиками на миллион брабантских кружев»), и, наконец, подделка завещания как разновидность «чистого» мошенничества, за что арестованный по этому поводу Чичиков справедливо ожидал для себя «кнута и Сибири».

Великий сатирик заклеймил самые уязвимые стороны чиновников и судей николаевского правления и, в первую очередь, неистребимое и безразмерное взяточничество и казнокрадство и в других своих бессмертных произведениях («Ревизор», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и др.).

Глава 3. Вторая половина XIX в.: Герцен, Некрасов, Тургенев, Сухово-Кобылин, Достоевский, Лев Толстой, Островский, Лесков, Мельников-Печерский, Чехов

Исторический фон: реформы Александра II (1855–1881) и контрреформы Александра III (1854–1894)

Поражение в Крымской войне подвело итог предшествующему периоду истории России и обнажило необходимость реформ во всех сферах государственной жизни. Можно сказать, что вступивший на престол Александр II был «обречен» стать императором-реформатором. В первую очередь это касалось отмены крепостного права как главного препятствия на пути модернизации страны. Уже в 1856 г. новый царь заявил, что лучше освободить крестьян «сверху», чем ждать, когда они начнут сами освобождать себя «снизу». 19 февраля 1861 г. Александр II подписал Манифест об отмене крепостного права. Крестьяне приобретали личную свободу и общегражданские права (право владеть движимым и недвижимым имуществом, заключать сделки, право поступить на службу и в учебные заведения, менять местожительство, переходить в сословия мещан и купцов). Стали создаваться и органы местного самоуправления освобожденных крестьян. Произошло действительно великое событие. Россия упразднила рабство как таковое. И в этом крестьянская реформа царя была куда более демократической, нежели сталинская коллективизация, упразднившая применительно к колхозникам дарованное крестьянам царем (!) право менять местожительство.

Совсем по-иному выглядела экономическая подоплека освобождения. Во-первых, при этом были значительно урезаны в пользу помещиков крестьянские наделы. Во-вторых, получая землю (фактически и до того бывшую хотя и в собственности помещика, но в распоряжении крестьянина), крестьяне обязаны были выплатить ее стоимость. Денег для этого у них, разумеется, не было, и крестьяне вынуждены были брать помещичью землю в аренду по неимоверно высокой цене (в т. ч. и за выполнение соответствующих работ на земле помещика). Фактически что для крестьянина это являлось лишь подновленной формой крепостной барщины. Разумеется, «неблагодарные» крестьяне не приняли такое «милосердие» верховной власти, а значит и саму реформу. Все это выразилось в том, что по всей стране начались крестьянские восстания. Так, по подсчетам историков, только в течение 1861 г. произошло более 1800 волнений крестьян[98]. Все они чаще всего с привлечением армии были жестоко подавлены. Фактически экономическое содержание реформы способствовало первому шагу к Февральской и особенно к Октябрьской революции 1917 г. Вместо крестьянства, которое было способно и хотело стать классом-собственником и в принципе опорой государства, власть стала формировать класс безземельных люмпенов, которых она в 1914 г. (в связи с началом войны с Германией) «поставила под ружье», а левые демократы, в первую очередь эсеры и большевики, убедили их повернуть это «ружье» против самодержавия и помещиков. Крестьянская реформа не смогла удовлетворить и передовые общественные круги. Она породила всплеск революционного движения интеллигенции, в особенности студенческой.

По-настоящему радикальными были другие реформы Александра II: земская, городская, военная, в сфере образования и науки, а также судебная. Последняя ввела в России принципиально новую систему судопроизводства. Суд отделялся от административной власти и рассматривался как независимый, подчинявшийся только закону орган. На смену разыскному процессу пришел процесс состязательный, основанный на оценке судом доказательств, рассмотренных в гласном судебном разбирательстве. Был создан суд присяжных, массу которых составляли крестьяне. Присяжные должны были определять вину или невиновность подсудимого по внутреннему убеждению, основанному на обсуждении в совокупности всех обстоятельств дела. В результате судебной реформы были учреждены также адвокатура и нотариат. В целом из всех реформ судебная была наиболее последовательной в демократическом направлении и прогрессивной.

Реформы 60-х гг. XIX в. не могли не сказаться благотворно на социально-экономическом развитии России. Развивался промышленный и финансовый капитал, создавались машиностроительные и металлургические заводы, возросла протяженность железных дорог, укреплялись вооруженные силы. Все это позволило России пересмотреть крайне невыгодный для нее Парижский мирный договор, закреплявший ее поражение в Крымской войне, и она отказалась его выполнять. Россия не могла остаться равнодушной в связи с политикой Турции по притеснению и даже уничтожению славянских народов на Балканах (например, в 1876 г. было вырезано свыше 40 тысяч болгарских стариков, женщин и детей). В апреле 1877 г. Александр II объявил Турции войну, в ходе которой турецкая армия была разгромлена, а Болгария – освобождена от турецкого владычества.

Во внутренней политике самым основным стал своеобразный «поединок» между властью и радикально настроенной либеральной интеллигенцией, недовольной половинчатостью реформ и озабоченной проблемой освобождения крестьян от самодержавия и помещиков. Либералы проповедовали «хождение в народ», политическое просвещение и подготовку крестьянской революции. Движение это окончилось провалом. С одной стороны, «народники» оказались непонятыми этим самым народом. С другой – власть сурово расправлялась с малейшими попытками любой политической агитации. Полицейские и судебные репрессии вынудили «народников» изменить тактику своей революционной борьбы и перейти к терроризму как основному инструменту борьбы с самодержавием за «народное счастье». Острие этого террора было направлено против императора Александра II, и после нескольких неудавшихся попыток он был убит (1 марта 1881 г.).

На престол вступил его сын Александр III. Общество к этому времени оказалось расколотым. Либерально настроенная часть считала, что продолжающееся, по сравнению с Западом, отставание в экономике было вызвано половинчатостью реформ, и решительно высказывалась за дальнейшее преобразование страны, в том числе и ее политической системы, склоняясь к необходимости установления в России конституционно-представительного образа правления. Консерваторы, напротив, винили во всем перестроечные реформы и отстаивали незыблемость самодержавия, его укрепления, сохранении его религиозно-нравственных принципов. Главное, по их мнению, это укрепление власти. Новый император пошел именно по этому пути. В борьбе с революционным движением он использовал все возможности полицейской и судебной расправы. В государственно-правовой сфере начал происходить «откат» от реформ 60-х гг. и даже их приостановление. В 1887 г. был введен циркуляр «о кухаркиных детях», не допускавший принятия в гимназии детей из семей бедных сословий. В 1884 г. новый университетский Устав ликвидировал автономию вузов. В них усиливался полицейский надзор за студентами и увеличивалась плата за обучение. В 1882 г. была восстановлена жесткая цензура печати.

Каким образом эти исторические события отражались в преступности того времени? Основная реформа – отмена крепостного права, как уже отмечалось, привела к массовым крестьянским волнениям, что вызвало рост преступности. Так, по статистическим данным Министерства юстиции, в 1865 г. число подсудимых увеличилось на 52 384 человека, или на 12 %[99].

«Контрреформы» Александра III сопровождались появлением революционных организаций радикально настроенной интеллигенции для подготовки крестьянских восстаний («Земля и воля», «Народная воля», «Черный передел»), едва ли не основным инструментом которых в конечном счете стал революционный терроризм (организация взрывов и убийств, направленных на дезорганизацию государства и уничтожение наиболее важных представителей власти). Все это в той или иной степени нашло свое отражение и в литературе второй половины XIX в.

А. И. Герцен

Герцен А. И. (1812–1870) – русский революционер-демократ, философ, писатель и публицист. Основные идеи его философских и литературно-публицистических произведений – необходимость революционных преобразований в России, критика крепостничества и самодержавия (как Николая I, так и Александра II). В своих основных художественных произведениях – повестях «Доктор Крупов» (1847), «Сорока-воровка» (1848), романе «Кто виноват?» (1848), а также объемных мемуарах «Былое и думы» (начаты в 1855-м, окончены в 1868 г.) – отражение проблемы преступления и наказания занимает значительное место.

В эмиграции в Лондоне основал Вольную русскую типографию для борьбы с царизмом, стал издавать альманах «Полярная звезда», а вместе с Н. П. Огаревым – газету «Колокол» (в 1857 г.) как орган распространения революционных идей в России. Вместе с тем в сочинениях Герцена нашлось место и его представлениям непосредственно о проблемах преступления и наказания (разумеется, соответствующие идеи на этот счет высказаны автором не в специальных работах, а попутно в связи с критикой им самодержавия и крепостничества). Герцен обращает, например, внимание на неоднозначность понятия преступления, на различие в оценках его с точки зрения закона как выразителя господствующих классов, так и доведенных нуждой до совершения преступления неимущих. Герцен обращал внимание на то, что против того, кто совершил даже незначительную кражу, обращаются все имеющиеся в распоряжении господствующих классов средства подавления: войска, полиция, суд, церковь. Наряду с этим «есть воры другого рода: награждаемые правительством, оправдываемые начальством, благословляемые церковью, защищаемые войском и не преследуемые полицией, потому что они сами к ней принадлежат. Это – люди, ворующие не платки, но разговоры, письма, взгляды» («Былое и думы»).

Герцен, пожалуй, первым в России поставил вопрос о преступлениях власти, проявляемых в ее действиях, хотя формально и не предусмотренных законом в качестве преступных, но по своей сути (социально-нравственной) являющихся именно таковыми. В «Колоколе» существовало даже специальное приложение под названием «Под суд!», в котором подробно освещался зверский произвол царских властей (полицейских, чиновников и помещиков). Преступными он называл и действия властей, направленные против крестьян в экономической сфере. Так, в статье «Августейшая благодарность за государственный разбой» он называл взимание с крестьян податей, превышающих установленный годовой размер, именно «государственным разбоем». С другой стороны, Герцен не считает преступлением самосуды крестьян над помещиками, вызванные посягательствами их, например, на половую свободу крепостных крестьянок. Так, комментируя газетную заметку о том, что в Тамбовской губернии крепостной убил своего помещика, вступившись за честь невесты, Герцен пишет: «И превосходно сделал, прибавим мы» (нетрудно заметить, что это высказывание напрямую повторяет мнение Радищева по тому же поводу, высказанное им в его «Путешествии из Петербурга в Москву»).

Отстаивал Герцен и принцип субъективной ответственности в уголовном судопроизводстве, справедливо полагая, что его игнорирование ведет к судейскому произволу. Герцен выступал против идеалистических теорий права наказания (гегелевское понимание наказания) как «нравственного вознаграждения» и склонялся к утилитарной идее наказания Бентама, считая наказание не «нравственным воздаянием», не «восстановлением равновесия», не проявлением общественной мести, а необходимой оборонительной мерой («Былое и думы»).

Выступал он и против жестоких наказаний, доказывая, что они, вызывая чувства протеста и возмущения, приводят лишь к отрицательным результатам и способствуют не сокращению, а росту преступности. Герцен соглашался с тем, что, например, «число преступлений в разных армиях находятся не в обратном, а в прямом отношении со свирепостью наказаний, особенно телесных, так что, где больше наказаний и где они свирепее, там и преступления свирепее и многочисленнее». В отношении смертной казни Герцен был ее непримиримым противником, считая, что ее применение само по себе преступление, которое не может найти себе никакого оправдания (особенно при оценке ее массового применения военными судами, например, к участникам польского восстания). Он называл введение смертной казни в русское уголовное право «воровским»: «Смертная казнь введена помимо Свода, каким то задним крыльцом в уголовное законодательство». Выступал Герцен и против применения телесных наказаний, по его мнению, не совместимых с задачей исправления преступника («Былое и думы»).

Н. А. Некрасов

Некрасов Н. А. (1821–1877) для стана революционных демократов, в особенности молодежи, – это поэт «народного горя», поэт-гражданин, остро бичевавший язвы современного ему общества, подвергавший жесткой критике правительство. Например, его похороны (в Петербурге), проходившие в сильный мороз, вылились в литературно-политическую многотысячную демонстрацию, преимущественно молодежную. Выступивший на них Ф. М. Достоевский, отмечая громадные литературные заслуги покойного, отвел ему в русской поэзии место вслед за Пушкиным и Лермонтовым[100].

Внимательное ознакомление с большинством его произведений, например, таких как поэмы «Коробейники», «Мороз Красный нос», «Дедушка», «Русские женщины», «Современники», «Кому на Руси жить хорошо», стихотворения «Поэт и гражданин», «Размышления у парадного подъезда», «В полном разгаре страда деревенская», «Железная дорога», «Памяти Добролюбова», «Тройка», «Псовая охота», «Несжатая полоса», позволяет согласиться с такой оценкой его поэзии и самого поэта в особенности как защитника обездоленных. Сошлемся лишь на крохотное, без названия, стихотворение, датируемое самим автором приблизительно 1848 г.:

  • Вчерашний день, часу в шестом,
  • Зашел я на Сенную;
  • Там били женщину кнутом,
  • Крестьянку молодую.
  • Ни звука из ее груди,
  • Лишь бич свистел, играя…
  • И Музе я сказал:
  • «Гляди! Сестра твоя родная!»

Вместе с тем были и литературные авторитеты, отрицавшие его поэтическое дарование, ставящие ему в упрек увлечение отражением в стихах социальных противоречий общества в ущерб чистой лирике (тургеневское «в его стихах поэзия и не ночевала»). В советском литературоведении ему была отведена роль революционного поэта с безупречной в этом отношении репутацией. В постсоветское время его настойчиво сбрасывали с пьедестала, на потребу публике концентрируя внимание на его некоторых личностных качествах и сводя его характеристику с увлечением игрой в карты, не совсем щепетильному отношению к семейно-бытовой жизни, эксплуатации молодых сотрудников редактируемых им журналов (последнее являлось чистой клеветой). И тем не менее беспристрастная оценка его литературного наследия однозначна: Некрасов – великий русский поэт, без стихов которого русская литература не может быть полной.

Настоящим подвигом можно считать и редакторскую деятельность поэта. Именно в редактируемом им журнале «Современник» печатали свои первые прославившие их произведения И. С. Тургенев, И. А. Гончаров, А. И. Герцен, А. Н. Островский, Ф. М. Достоевский, Л. Н. Толстой и многие другие писатели, ставшие гордостью русской литературы. В труднейшие времена николаевской цензуры в журнале публиковались критики Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов – выразители идеологии крестьянской демократии, революционных «разночинцев». И Некрасов как редактор встал на сторону именно последних. Вскоре Добролюбов скончался, Чернышевский был сослан в Сибирь, а журнал «Современник» закрыт (в какой-то степени редакторскую деятельность поэта можно сравнить с судьбой главного редактора «Нового мира» А. Т. Твардовского и его ролью в публикации первых произведений А. И. Солженицына). После закрытия «Современника» в 1969 г. Некрасов арендовал журнал «Отечественные записки», превратив его (вместе с М. Е. Салтыковым-Щедриным) в орган передовой демократической мысли.

Самое главное произведение Некрасова – его (не законченная) эпическая поэма «Кому на Руси жить хорошо» (о том, что эта «вещь» вполне вписывается в наше уж очень непростое время, может свидетельствовать тот факт, что ее сценическую постановку в «Гоголь-центре» – бывшем Драматическом театре им. Гоголя – осуществил один из самых модных современных режиссеров Кирилл Серебренников). В центре поэмы – попытка самих мужиков найти ответ на вопрос: «Кому на Руси жить хорошо?» – попу, помещику, купцу, министру, царю (до министра и царя мужики не дошли).

Стержень поэмы – отмена крепостного права Александром II и ее последствия для России и основных слоев ее населения. В соответствии с Манифестом 19 февраля 1861 г. крестьяне приобретали личную свободу и общегражданские права (владеть движимым и недвижимым имуществом, заключать сделки, поступить на службу и в учебное заведение, переходить в сословия мещан и купцов). Россия, как уже отмечалось, упразднила рабство как таковое. Правда, в части распоряжения землей личная свобода крестьянина в значительной степени ограничивалась. Сохранялась существовавшая в России и при крепостном праве сельская община, предполагавшая общинную собственность на землю, что, конечно же, тормозило развитие капиталистических отношений (через много лет уже Столыпин пытался упразднить общинное землевладение и создать класс крестьян-собственников, но, как известно, был убит, и его реформа не привела к успеху).

Как уже отмечалось, освобожденные «неблагодарные» крестьяне не приняли реформу, и по всей стране начались крестьянские волнения, которые были жестоко подавлены. Почему это произошло? Основная причина заключалась в экономической подоплеке освобождения. Во-первых, при этом были значительно урезаны в пользу помещиков крестьянские земельные наделы. Во-вторых, получая землю (фактически и до того бывшую хотя и в собственности помещика, но в распоряжении крестьянина), крестьяне обязаны были выплатить ее стоимость. Государство в этих целях предоставило крестьянам ссуду в размере 80 % стоимости наделов. Оставшиеся 20 % крестьянская община платила помещику сама. Крестьяне должны были возвратить ссуду государству в форме выкупных платежей с начислением 6 % годовых. К 1906 г. крестьяне с учетом указанных процентов выплатили сумму в 4 раза большую реальной собственности на землю. «Полученная» во владение земля была явно недостаточной для ведения крестьянского хозяйства, и крестьяне, как уже отмечалось, вынуждены были брать помещичью землю по высокой цене в аренду.

Некрасов видел, что крестьянская реформа была неудачной, и хорошо осознавал экономические причины этого. В принципе поэма «Кому на Руси жить хорошо» и является ответом автора на поставленный вопрос. Уже во второй части поэмы («Последыш») крестьяне-странники по-другому формулируют цель своих странствий: «Мы ищем, дядя Влас, Непоротой губернии, Непотрошеной волости, Избытково села». Разумеется, ничего подобного крестьяне не нашли. И в дальнейшем они лишь посмеиваются над своими первоначальными предположениями.

Последствия крестьянской реформы оказались плачевны и для помещиков. Последние лишились самого главного – рабочей силы, на чем держалось их помещичье благополучие. Не сумели они (не вписались в новые экономические отношения) и стать по-настоящему хозяевами-производителями.

«Интервьюированный» ими помещик откровенно говорит об этом:

  • А нам земля осталась…
  • Ой ты, земля помещичья!
  • Ты нам не мать, а мачеха…
  • Ох! эти проповедники!
  • Кричат: «Довольно барствовать!
  • Проспись, помещик заспанный!
  • Вставай! – учись! трудись!..»
  • Трудись! Кому вы вздумали
  • Читать такую проповедь.
  • Я не крестьянин-лапотник –
  • Я божию милостью
  • Российский дворянин!..
  • Скажу я вам не хвастая.
  • Живу почти безвыездно
  • В деревне сорок лет,
  • А от ржаного колоса
  • Не отличу ячменного,
  • А мне поют «Трудись!»…
  • Помещик зарыдал…
  • Крестьяне добродушные
  • Чуть тоже не заплакали,
  • Подумав про себя:
  • «Порвалась цепь великая,
  • Порвалась – расскочилася:
  • Одним концом по барину,
  • Другим по мужику!»

Разумеется, на этом фоне нашлось место и для отображения проблемы пореформенной преступности и наказуемости. Вот, например, бытовые крестьянские преступления:

В канаве бабы (подвыпившие. – А. Н.) ссорятся:

  • Одна кричит: «Домой идти
  • Тошнее, чем на каторгу!»
  • Другая: – Врешь, в моем дому
  • Похуже твоего!
  • Мне старший зять ребро сломал,
  • Середний зять клубок украл,
  • Клубок плевок, да дело в том, –
  • Полтинник был замотан в нем,
  • А младший зять все нож берет,
  • Того гляди убьет, убьет!..

А вот и «бунташный» ответ крестьян на царскую милость – освобождения их от рабства:

  • Слыхал ли кто из вас,
  • Как бунтовалась вотчина
  • Помещика Обрубкова,
  • Испуганной губернии,
  • Уезда Недыханьева,
  • Деревня Столбняка?
  • Как о пожарах пишется
  • В газетах (я их читывал):
  • «Осталась неизвестною
  • Причина» – так и тут:
  • До сей поры неведомо
  • Ни земскому исправнику,
  • Ни высшему правительству,
  • Ни столбнякам самим,
  • С чего стряслась оказия,
  • А вышло дело дрянь,
  • Потребовалось воинство…

Конечно же, преступления крестьянами совершались и в дореформенной (крепостной) России, и в основе их были именно крепостное право и неимоверная, не знающая никаких границ эксплуатация крестьян. В поэме это связано с жизнеописанием крестьянина «Савелия, богатыря святорусского». Начинается оно с воспоминаний его внучки:

  • Дед жил в особой горнице,
  • Семейки недолюбливал,
  • В свой угол не пускал;
  • А та сердилась, лаялась,
  • Его «клейменным, каторжным»
  • Честил родной сынок.
  • Савелий не рассердится,
  • Уйдет в свою святелочку,
  • Читает святцы, крестится,
  • Да вдруг и скажет весело:
  • «Клейменный, да не раб!»
  • «За что тебя, Савельюшка,
  • Зовут клейменным, каторжным?»
  • – Я каторжником был.
  • «Ты, дедушка?»
  • – Я, внученька!
  • Я в землю немца Фогеля
  • Христьяна Христианыча
  • Живого закопал…

Немец Фогель – управляющий помещичьим имением, не знавший никакой меры в эксплуатации крестьянина:

  • И тут настала каторга
  • Корежному крестьянину –
  • До нитки разорил!
  • А драл… как сам Шалашников (помещик. – А. Н.)…
  • У немца – хватка мертвая:
  • Пока не пустит по миру,
  • Не отойдя сосет!

Дальше – жестокое убийство управляющего и последовавшее за этим наказание.

  • «Что ж дальше?»
  • – Дальше: дрянь!
  • Кабак… Острог в Буй-городе,
  • Там я учился грамоте,
  • Пока решили нас.
  • Решенье вышло: каторга
  • И плети предварительно;
  • Не выдрали – помазали,
  • Плохое там дранье!
  • Потом… бежал я с каторги…
  • Поймали! Не погладили
  • И тут по голове.
  • Заводские начальники
  • По всей Сибири славятся –
  • Собаку съели драть.
  • Да нас дирал Шалашников
  • Больней – я не поморщился
  • С заводского дранья.
  • Тот мастер был – умел пороть!
  • Он так мне шкуру выделал,
  • Что помнится сто лет.
  • А жизнь была нелегкая.
  • Лет двадцать строгой каторги,
  • Лет двадцать поселения…

В одном из ранних стихотворений («Вор») поэт описывает совершение преступления из-за крайней нужды (голодной):

  • Вчера был поражен я сценой безобразной;
  • Торгаш, у коего украден был калач,
  • Вздрогнув и побледнев, вдруг поднял вой и плач
  • И, бросясь от лотка, кричал: «Держите вора!»
  • И вор был окружен и остановлен скоро.
  • Закушенный калач дрожал в его руке;
  • Он был без сапогов, в дырявом сертуке;
  • Лицо являло след недавнего недуга…
  • Пришел городовой, подчаска подозвал,
  • По пунктам отобрал допрос отменно строгой,
  • И вора повели торжественно в квартал.

В стихотворении «Притча о “Киселе”» поэт выводит на сцену новый тип преступника – управителя дел вельможи (в данном случае приставленного им по поручению царя к руководству балетной труппой театра). Как отставной военачальник:

  • С обычной стойкостью и рвеньем
  • Кисель вступил на новый пост:
  • Присматривал за поведеньем
  • Гонял говеть актеров в пост.
  • Высокомерным задал гонку,
  • Покорных тихо отличал,
  • Остриг актеров под гребенку,
  • Актрисам стричься воспретил…
  • Чтобы актеры были гибки,
  • Он их учил маршировать,
  • Чтоб знали роли без ошибки,
  • Затеял экзаменовать…
  • Но все оказалось не впрок (А. Н.):
  • Сам царь шутя сказал однажды:
  • «Театр негоден никуда!»…
  • Тогда он истину сознал:
  • «Справлялся я с военной бурей,
  • Но мне театр не по плечу,
  • За красоту балетных гурий
  • Продать я совесть не хочу…
  • Мысль эту изложив круглее,
  • Передает секретарю:
  • Дабы переписал крупнее
  • Для поднесения царю.
  • Заплакал секретарь; печали
  • Не мог, бедняга, превозмочь!
  • Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
  • (Они с кассиром вместе крали)…
  • Свет божий Киселю не мил,
  • Грустит: «Чиновники воруют,
  • И с труппой справиться нет сил!..
  • Зато случился факт печальный
  • Назад тому четыре дня:
  • С фронтона крыши театральной
  • Ушло три бронзовых коня!»
  • Кисель до гроба сценой правил,
  • Сгубил театр – хоть закрывай! –
  • Свои седины обесславил,
  • Да не попасть ему и в рай.
  • Искусство в государстве пало,
  • К великой горести царя,
  • И только денег прибывало
  • У молодца-секретаря:
  • Изрядный капитал составил.
  • Дом нажил в восемь этажей
  • И на воротах львов поставил,
  • Сбежавших перелив коней…

Одним из самых значительных (как в художественном, так и в социальном плане) произведений поэта является его поэма «Русские женщины» («Княгиня Трубецкая» и «Княгиня Волконская», 1871–1872), воспевшая подвиг жен-декабристок, последовавших за мужьями в Сибирь к месту их каторги и разделивших с ними трагическую участь. Применительно к проблематике нашего «преступного сюжета» поэма является высокохудожественным свидетельством неимоверно жестоких условий отбывания наказания (каторги), которые были впоследствии отвергнуты прогрессом, в чем, несомненно, есть и вклад настоящей классической (как русской, так и мировой) литературы, в том числе и поэзии Некрасова (включая и его поэму «Русские женщины».

Известно, что в условиях резко набирающих темп развития капиталистических отношений появляется и специфическая разновидность преступности, проявляющаяся в различного рода финансовых аферах, за которыми едва ли не неизбежно тянутся и самые тяжкие насильственные преступления, в том числе и убийства. Не обошлись без этого и в дальнейшие после отмены крепостного права годы. Так, в поэме «Современники» (1878) один из героев «первоначального накопления капитала» (Зацепа), вдруг «раскаявшийся» во время обильного распития спиртных напитков, признается:

  • Я – вор! Я – рыцарь шайки той
  • Из всех племен, наречий, наций
  • Что исповедует разбой
  • Под видом честных спекуляций!
  • Где сплошь да рядом – видит Бог!
  • Лежат в основе состоянья
  • Два-три фальшивых завещанья,
  • Убийство, кража и поджог.
  • Где позабудь покой и сон,
  • Добычу зорко карауля,
  • Где в результате – миллион
  • Или коническая пуля!
  • ……………………………………….
  • Зацепа рвал рубашку с шеи
  • И истерически рыдал…

Не правда ли, как это напоминает и наши «родные», совсем недавние «лихие» 90-е годы с их знаменитыми финансовыми аферами, вплоть до таких же известных бандитских войн?

Один из его собутыльников и таких же «предпринимателей» успокаивает «раскаявшегося грешника» тем, что все так поступают: таковы правила:

  • На миллион согреша,
  • На миллиарды тоскует!
  • То-то святая душа!
  • ……………………………
  • Бедный Зацепа – поэт,
  • Горе его – непрактичность,
  • Мы оправданье найдем!
  • Ныне твердит и бородка:
  • «Американский прием»,
  • «Великорусская сметка!»
  • Грош у новейших господ
  • Выше стыда и закона;
  • Нынче тоскует лишь тот,
  • Кто не украл миллиона.
  • Бредит Америкой Русь,
  • К ней тяготится сердечно…
  • Что ни попало – тащат,
  • «Наш идеал, – говорит, –
  • Заатлантический брат:
  • Бог его – тоже ведь доллар!..»

И опять-таки как это нам знакомо (и не только по упомянутым 90-м, но уже и двухтысячным годам уже XX века) хотя бы по переплетению экономических и коррупционных преступлений, совершенных, например (как известно из СМИ), «неподкупными» должностными лицами, в том числе и находящимися во властных структурах:

  • Завидуешь доблестям мужа,
  • Что несколько раз устоял
  • И, плутни других обнаружа,
  • Копеечки сам не украл?
  • Гонитель воров беспощадный,
  • Блистающий честностью муж
  • Ждет случая хапнуть громадный,
  • Приличный амбиции куш!
  • Дождется – и маску смиренья
  • Цинически сбросит с лица
  • Утешься! Блаженство паденья –
  • Конечная цель мудреца!..

Дело, разумеется, заключается вовсе не в том, что поэт предвидел наступление таких событий в России через полтораста лет, а в едва ли не неизбежной цикличности истории и повторении ее крутых поворотов в определенные времена, в том, что, согласно «ходульному» изречению, увы, «история ничему не учит».

И. С. Тургенев

Тургенев И. С. (1818–1883) – один из самых великих русских писателей. В отечественную литературу он вошел со своими очерками и рассказами, составившими в итоге знаменитые «Записки охотника». Первые двадцать два очерка были опубликованы в журналах в течение 1847–1851 гг. (в виде отдельной книги изданы в 1852 г.). Более чем через двадцать лет они были дополнены еще несколькими рассказами. «Записки охотника» носили ярко выраженную антикрепостническую направленность, и есть свидетельства, что они произвели сильное впечатление на наследника престола, будущего императора Александра II, в 1861 г. отменившего в России крепостное право. Заслуги писателя в деле отмены крепостного права были настолько велики, что в 1879 г. Оксфордский университет присвоил ему степень доктора, но не по разряду словесности, а по праву (степень доктора обычного права). По признанию Тургенева, «Записки охотника» были выполнением его Аннибаловой клятвы бороться до конца с врагом, которого он возненавидел с детства. «Враг этот имел определенный образ, носил известное имя, враг этот был – крепостное право». Тургенев – автор романов («Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Дым», «Новь»), повестей («Вешние воды», «Ася», «Первая любовь» и др.), рассказов (например, «Муму»). Большинство из них было переведено на иностранные языки (в том числе французский, немецкий, английский) и принесли автору мировую известность. Весом вклад писателя и в отечественную драматургию – его пьесы «Нахлебник», «Месяц в деревне», «Провинциалка» входят до сих пор в репертуар отечественных театров. Особое место в его творчестве занимают «Стихотворения в прозе», написанные в последние годы жизни писателя, наполненные рассуждениями о жизни и смерти, любви, его реакции на животрепещущие события российской действительности.

Преступление как таковое, как источник страстей и низменных побуждений, само по себе не интересовало писателя, в отличие, например, от Лермонтова, Льва Толстого, Лескова, Бунина. Он был и остается лириком, непревзойденным мастером пейзажа, удивительного проникновения в глубину характера своих героев, в особенности женщин (существует даже понятие «тургеневская девушка» как отражение ее русского типа). Вместе с тем Тургенев, как никто другой из русских писателей, смог увидеть в окружающей его действительности рождение новых людей, стремящихся (в отличие от «лишних» людей печоринско-обломовского типа) к изменению социально-политической действительности в направлении освобождения народа от беспросветной нищеты и невежества. И только в этом контексте писатель отражает в своих произведениях такое явление социальной жизни, как преступление. Делается это в двух направлениях. Во-первых, в изображении преступлений помещиков-крепостников в отношении своих крепостных и в создании образов будущих революционеров-народников в предреформенной и послереформенной (отмена крепостного права) России.

В отражении проблемы преступления в крепостнической России Тургенев следует за Радищевым (преступление первых порождает естественную реакцию – преступления – наказанных крепостных против тех же помещиков) и Пушкиным (напомнившим о возможной новой пугачевщине). Вместе с тем писатель смог внести в художественное воплощение этой проблемы и свое новое. Оно заключается в том, что для крепостного, решившегося на жестокое преступление против своего господина-помещика, побуждением к этому явилось не столько насилие по отношению к нему, сколько посягательство на его личную свободу (например, право завести семью).

Психологически наиболее полно это явление изображено в рассказе «Старые портреты» (опубликован уже после крепостной реформы в 1881 г.). В нем описан случай совершения крепостным жестокого убийства помещика с объяснением причин этого преступления. Один из крепостных (Иван) был «выменен» от одних хозяев-помещиков (Сухих) на другого крепостного, принадлежавшего помещику Телегину. Иван прижился у последнего, исполняя должность кучера. Нрава он был не просто легкого, но даже веселого. «Большой он был балагур и потешник. Примется хохотать – весь дом расколышется». Притом умелец. «Всякую штуку умел смастерить, фейерверки пускал, змеи, во все игры играл, стоя на лошади скакал… даже китайские тени умел представлять». Любил детей («с ними хоть целый день рад был возиться»). Но «вдруг», спустя примерно двадцать лет, выяснилось, что сделка обмена крепостными между их владельцами не была документально, т. е. юридически, оформлена. И Иван сообщил своему помещику, что новый владелец поместья и крепостных, получивший наследство после смерти прежнего помещика, отдавшего Ивана взамен другого крепостного, обнаружив, что та сделка никак официально не была оформлена (а полученный при обмене крепостной и вовсе умер), стал требовать его возврата и «в случае отказа грозил судом». Телегин пожалел своего кучера и предложил купить у наследника Ивана «за хорошие деньги». Но тот наотрез отказался. При этом репутация у этого помещика была как «у человека жестокого и мучителя». У Ивана были и другие «резоны» воспротивиться изменению своей судьбы – чисто человеческие:

«Я здесь сжился, я здесь освоился, я здесь служил, хлеб ел и помирать здесь желаю, – говорил Иван, – и не было усмешки на его лице: напротив – оно точно окаменело… А теперь я должон идти к этому злодею… Али я собака, что с одной псарни на другую, завязавши оселом шею… на, мол, тебе! Спасите, барин… А то худо ведь будет: без греха дело не обойдется… А убью я того-то барина. Так и приду да скажу ему: “Барин, отпустите меня обратно, а не то – смотрите, оберегайтесь… я вас убью”».

Юридический владелец Ивана сумел настоять на своем и объявил, что и у него он будет состоять кучером. Иван же твердо сказал новому хозяину, что отказывается служить, потребовал отпустить его прежнему владельцу, либо «отпустить на оброк», или «отдать в солдаты». В противном случае он, как и обещал ранее, угрожал убить своего нового владельца. Последний жестоко наказал строптивого крепостного, и тот был вынужден, «по-видимому, покориться»: стал усердно исполнять свои обязанности и даже «полюбился» новому хозяину. Но однажды барин отправился с Иваном в город «на тройке с бубенцами». Мороз стоял сильнейший, барин сидел, закутавшись, и бобровую шапку на уши надвинул. Тогда Иван достал из-под полы топор, подошел сзади к барину, сбил с него шапку да, промолвив: «Я тебя, Петр Петрович, остерегал – сам на себя пеняй!» – и раскроил ему голову одним ударом. Потом остановил лошадей, надел на мертвого барина сбитую шапку – и. снова, взобравшись на облучок, привез его в город прямо к присутственным местам.

«Вот, мол, вам Сухинский генерал, убитый; и убил его я. Как я ему сказал – так я ему и сделал. Вяжите!.. Ивана схватили, судили, присудили к кнуту, а потом на каторгу».

Очень точно истоки побудительных мотивов совершенного убийства нарисовал критик С. А. Венгеров в своем обзоре «Русская литература в 1881 году». По его мнению, в «Старых портретах» нарисована необыкновенно яркая жанровая картина из времен крепостного права, когда в самом «милом» и «добром» барине сидела такая огромная доза азиатского самодурства. Но жестокость рождает только жестокость. Крепостные «рабы» все больше и больше из безропотных превращались в людей, остро переживавших свою несвободу. И там, где помещик «перегибал» палку, там возможным становился и «бунт» крепостного, в том числе и путем совершения убийства. Так было и при Екатерине II («Пугачевщина»), и при Александре I (убийство крепостными возлюбленной Аракчеева). Этим впоследствии могут быть объяснимы и жестокие преступления крестьян против помещиков в период первой революции 1905 г., февральской и октябрьской революции 1917 г. И уже этим крепостное право было обречено на отмену.

Для криминалиста значительный интерес представляет полемика писателя с известным литературоведом, критиком и мемуаристом П. В. Анненковым, который в своем письме к Тургеневу советовал сделать Ивана не только убийцей, но и самоубийцей. Отвечая Анненкову, писатель заметил, что «на ум приходит тот факт, что почти никогда русский убийца сам с собою не кончает – особенно в крестьянском сословье, в Европе же сплошь да рядом. Боюсь, как бы не дать самоубийце Ивану европейский колорит». Примерно через две недели в новом письме своему адресату Тургенев возвращается к этому вопросу. «Насчет кучера Ивана я, верно, не так выразился. Русские люди убивают себя с необычайной легкостью, чуть не с охотой, но русские убийцы убивают себя – ножом – весьма редко, особенно в простом народе, они как будто чувствуют потребность отдать себя на суд: своего рода искупление греха». Отметим, что такая мотивация убийцы своего послепреступного поведения убедительно нашла свое художественное отражение у Достоевского в романе «Преступление и наказание».

Следует иметь в виду, что в наиболее антикрепостническом произведении – «Записках охотника» – нет описания каких-то чрезвычайно жестоких преступлений ни помещиков, ни крепостных. Частично это объясняется тем, что писателя сковывали жесткие цензурные условия николаевской эпохи. В 1872 г. в письме к П. В. Анненкову Тургенев писал, что в его планы входило написание рассказа «Землеед» о том, как крестьяне расправились с помещиком. «В этом рассказе, – писал Тургенев, – я передаю свершившийся у нас факт, как крестьяне уморили своего помещика, который ежегодно урезывал у них землю и которого они прозвали за то “землеедом”, заставив его скушать фунтов восемь отличнейшего чернозема». Вместе с тем зададимся вопросом, чем же так взволновали «Запискию…» общественность и даже наследника престола? Читатель «Записок…» обнаружил в них самое главное: крепостное право стало тормозом развития общества. Писатель привлек внимание к тому, что, оказывается, крепостные – это такие же люди, как и все, а подчас куда человечнее своих помещиков, наделенные чувством собственного достоинства. Читатели не могли не увидеть, что крепостной строй изжил себя уже потому, что умные и предприимчивые «крепостные» еще до получения ими личной свободы стали настоящими хозяевами принадлежащих помещику поместий и угодий. В рассказе «Бурмистр» один из крепостных помещика Пеночкина так отзывается о последнем:

«– Да ведь Шепиловка (деревня Пеночкина. – А. Н.) только что числится за тем, как бишь его, за Пеночкиным-то: ведь не он ей владеет: Софрон (бурмистр Пеночкина. – А. Н.) владеет.

– Неужто?

– Как своим добром владеет. Крестьяне ему кругом должны: работают на него словно батраки: кого с обозом посылает, кого куды… затормошил совсем.

– Земли у них, кажется, немного?

– Немного? Он у одних хлыстовских восемьдесят десятин нанимает, да у наших сто двадцать; вот же и целых полтораста десятин. Да он же не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем. И маслом, и пенькой, и чем-чем. Умен, больно умен, и богат же бестия».

Осознание верховными властями (в первую очередь царем) лишь одного этого описанного писателем явления делало отмену крепостного права неизбежным.

Еще в пору существования крепостного права писателя интересовала реакция просвещенного российского общества на пути и формы преобразования политического и социального устройства государства в направлении освобождения не только крепостного крестьянства от крепостного рабства, но и разночинцев и даже дворянства от жандармского и полицейского произвола. Первым произведением на эту тему был роман «Рудин», написанный в 1855 г. и опубликованный в 1856 г. В центре его – немногочисленная дворянская интеллигенция, размышлявшая о решении этих вопросов. Главный герой Рудин – участник кружка людей, зараженных немецкой философией и мечтающих о благе человечества, высоком призвании человека, значении просвещения и науки. Рудин страстно проповедует необходимость действий, но эти желания остаются лишь словами, мечтами. Писатели-демократы (Некрасов, Чернышевский, Добролюбов) относили образ Рудина к числу известной начиная с пушкинского Онегина и лермонтовского Печорина галереи «лишних» людей, не способных воздействовать на социально-политические условия жизни современного общества, а значит, в общественном плане и бесполезных. По-иному оценивал роль «рудиных» сам автор. Готовя в 1860 г. роман ко второму изданию, писатель дополнил его эпилогом, в котором нарисовал сцену гибели Рудина на революционной баррикаде в Париже в 1848 г., т. е. считал таких, как Рудин, людей все-таки способными не только на слова, но и на дела (да еще и революционные).

Героями романа «Накануне» автор сделал болгарина Инсарова, посвятившего жизнь освобождению родины от турецкого ига, и русскую девушку Елену Стахову, искренне полюбившую избранника и принявшую решение разделить с ним судьбу. Они уже были близки к достижению своей цели, но Инсаров, не оправившись после болезни, умер в Венеции, буквально за мгновение до приезда соотечественника, который должен был доставить его на Родину, где его ждали боевые товарищи. Елена, верная своему чувству, не вернулась домой, а уговорила капитана помочь перевезти тело Инсарова в Болгарию, чтобы похоронить его там. О дальнейшей судьбе Елены писатель не сообщает.

Роман «Накануне» был опубликован в 1860 г. В письме к И. С. Аксакову писатель так определил стоящую перед ним задачу: «В основание моей повести положена мысль о необходимости сознательно-творческих натур (стало быть, тут речь не идет о народе) – для того, чтобы дело продвинулось вперед». Под ним он понимал освобождение крестьян, которое им мыслилось как общенациональное, объединяющее все передовые слои русского общества, за которым должны пойти народные массы. В своей известной статье «Когда же придет настоящий день?» Н. А. Добролюбов увидел в романе отражение писателем нового этапа в развитии литературы и общества – то, что на смену «лишним» людям пришел новый, деятельный герой и что перед русским обществом стоит задача появления русских Инсаровых-революционеров, способных на участие в революционных преобразованиях, что, конечно же, было чуждо Тургеневу, и он (настаивавший на запрете публикации статьи Добролюбова) ушел из журнала («Современник»). Хотя несомненно, что и здесь (как и в «Рудине») автор выражает явную симпатию к своим героям, отдавая дань уважения их высоким нравственным качествам, готовности отдать жизнь за свои идеалы, и, разумеется, вовсе не считает их преступниками.

Следующей «заявкой» писателя на художественное воплощение образа будущего революционера был роман «Отцы и дети» (закончен и опубликован в 1861 г., задуман годом раньше). Вот как сам автор в статье «По поводу “Отцов и детей“» объяснял его основную идею.

«…Дело было в августе месяце 1860-го года, – когда мне пришла в голову первая мысль “Отцов и детей“… в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая меня личность молодого провинциального врача… В этом замечательном человеке воплотилось – на моих глазах – то едва народившееся, еще бродившее начало, которое потом получило название нигилизма. Впечатление, произведенное на меня этой личностью, было очень сильно и в то время не совсем ясно; я, на первых порах, сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета – и напряженно прислушивался и приглядывался ко всему, что меня окружало, как бы желая проверить правдивость собственных ощущений. Меня смущал следующий факт: ни в одном произведении нашей литературы я даже намека не встречал на то, что мне чудилось повсюду; поневоле возникло сомнение: уж не за призраком ли я гоняюсь?»

Главный герой романа Базаров заканчивает медицинский факультет университета, и ему предстоит «держать экзамен на доктора» (по его словам, он – «будущий уездный лекарь»), убежденный атеист и материалист. Увлечен естественными науками и даже летом, на каникулах, препарирует лягушек, ставит различные опыты с использованием микроскопа. Признает химию и химиков (в основном немецких), равнодушен и «в грош не ставит» литературу и искусство («порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта»). В этом нашли отражение «отголоски» взглядов некоторых критиков, выражавших идеи разночинно-демократической интеллигенции (например, Д. И. Писарева). Разумеется, сам Тургенев стоял на совсем иных эстетических позициях.

Современная писателю критика упрекала его за то, что он ввел в оборот понятие «нигилизм». Автор же в романе связывает это с определенным этапом развития демократических взглядов и направлений в России. В споре со своим главным идейным противником – англоманом-помещиком Павлом Петровичем Кирсановым (и с его братом Николаем Петровичем) Базаров признает, что их (нигилистов) цель – отрицание. А на возражение «да ведь надобно же и строить» (а не только «разрушать») отвечает: «Это уже не наше дело. Сперва нужно место расчистить».

Следует отметить, что в самом романе о каких-либо практических революционных делах Базарова и речи не ведется. Однако призрачно намекается на то, что в будущем его ждут не только занятия и успехи на «ниве» естественных наук. Так, отец Базарова спрашивает его приятеля Аркадия:

«– Как вы думаете; ведь он не на медицинском поприще достигнет той известности, которую вы ему прочите?

– Разумеется, не на медицинском, хотя он и в этом отношении будет из первых ученых.

– На каком же…

– Это трудно сказать теперь, но он будет знаменит».

Сам же Базаров, обращаясь к Аркадию, хотя и не конкретно, но обозначил свое будущее «поприще»:

«Ваш брат дворянин дальше благородного смирения или благородного кипения дойти не может, а это пустяки. Вы, например, не деретесь – и уже воображаете себя молодцами, – а мы драться хотим».

Сам писатель в той же статье «По поводу “Отцов и детей“» отмечал, во-первых, что «вся моя повесть направлена против дворянства, как передового класса», а, во-вторых, Базарова он хотел «сделать… волком», страшным для дворянского класса и при этом «все-таки оправдать его», «и если он называется нигилистом, то надо читать: революционером».

Роман заканчивается неожиданной смертью главного героя. В этом заключен глубокий авторский смысл. Образ Базарова – это авторский «прогноз» развития общественного движения в России. Такие люди, как Базаров, неизбежно появятся в России (и они уже есть), но время реализации их самых радикальных планов (революционного характера) еще не пришло. Вместе с тем, не разделяя многих указанных черт своего героя, автор не скрывает симпатии к нему, наделяя его, прямо скажем, выдающимися личными качествами – сильной волей, незаурядным умом, целеустремленностью, мужеством и стойкостью.

Роман «Дым» (опубликован в 1867 г.) является своеобразным продолжением предыдущих «Отцов и детей» и своего рода разочарованием писателя отсутствием в современном послереформенном российском обществе «серьезных борцов» и наблюдаемым в это время «откатом» властей от демократических преобразований в стране (запрещены известные литературные журналы, закрыты воскресные школы и читальные залы, чтение публичных лекций возможно лишь с разрешения жандармского III отделения и т. д. и т. п.). В романе сатирически изображены псевдореволюционеры (в образе членов кружка Губарева, по ошибке считающих себя демократами). Объектом сатиры писателя явились и представители охранительного направления («баденские генералы»), поддерживающие реакцию и непримиримо настроенные к любым преобразованиям общества. В реальной жизни автор не нашел фигуры масштаба Базарова.

Роман «Новь» (опубликован в 1877 г.) – последний роман Тургенева, посвященный изображению революционного народничества 1870-х гг. Вот как сам автор обозначает свою задачу по его написанию: «Мелькнула мысль нового романа. Вот она: есть романтики реализма… Они тоскуют о реальном и стремятся к нему, как прежние романтики к идеалу… Они несчастные, исковерканные – и мучаются самой этой исковерканностью – как вещью, совсем к их делу не подходящей». Такому «романтику реализма», человеку малознакомому с действительностью, Тургенев противопоставляет «настоящего практика… который также спокойно делает свое дело, как мужик пашет и сеет. У него своя религия – торжество низшего класса, в котором он хочет участвовать»[101].

К обоим типам относятся образы двух главных героев романа Нежданова и Соломина. Нежданов – домашний учитель сына богатого либерально настроенного помещика, проживающий в его имении. Нежданов – член кружка революционеров (Маркелов, Остродумов, Машурина), считающих необходимым разъяснять народу его бесправное положение, чтобы те восставали против существующих порядков. Он стремится принять практическое участие в революционном движении. Другое дело – Соломин. Тот два года проработал в Англии, хорошо знает производство, т. е. фабричное и заводское дело. В России он устроился механиком – управляющим большой бумагопрядильной фабрикой, которая благодаря умению Соломина была процветающей. При фабрике он завел школу и больницу для рабочих. Сам Соломин был за преобразования, которые бы содействовали развитию общества и улучшению жизни народа. Однако «Соломин не верил в близость революции в России… Он хорошо знал петербургских революционеров – и до некоторой степени сочувствовал им, ибо сам был из народа: но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого “ничего ты не поделаешь” и которого долго готовить надо – да и не так и не тому, как те».

Наступил момент, когда Нежданов созрел «идти в народ». Обрядившись в «народную» одежду (кафтан, сапоги и картуз со сломанным козырьком), он пытается разговорить мужиков и восстановить их против существующих порядков и их жалких, по его мнению, условий жизни. По дороге с фабрики «он начал окликать, останавливать проходивших мужиков, держать им краткие, но несообразные речи. “Что, мол, вы спите? Поднимайтесь! Пора! Долой налоги! Долой землевладельцев!” Иные мужики глядели на него с изумлением; другие шли дальше, мимо, не обращая внимания на его возгласы: они принимали его за пьяного… У Нежданова было довольно ума, чтобы понять, как несказанно глупо и даже бессмысленно было то, что он делал; но он постепенно до того “взвинтил” себя, что уже перестал понимать, что умно и что глупо… Нежданов заметил – в стороне от дороги… человек восемь мужиков; он тотчас соскочил с телеги, подбежал к ним и минут пять говорил поспешно, с внезапными криками, наотмашь двигая руками. Слова: “За свободу! Вперед! Двинемся грудью!” – вырвались хрипло и звонко из множества других, менее понятных слов». Народ не понимал его вовсе. Концовка такого «похода в народ» была и вовсе комичной. Один из слушателей завлек для продолжения разговора и знакомства в кабак и споил последнего.

Примерно в это же время наиболее радикально настроенный «кружковец» Маркелов был арестован. «Маркелова схватили крестьяне, которых он пытался поднять». Разоблачение и арест грозили Нежданову и Соломину. Нежданов, разочарованный в успехе революционного дела, что было усугублено мотивами личного порядка (он понял, что недостоин своей возлюбленной Марианны, также вступившей на путь революционной борьбы), застрелился. Маркелов был осужден судом к легкому наказанию. «Он ни в чем не оправдывался, ни в чем не раскаивался, никого не обвинял и никого не назвал… его краткие, но прямые и правдивые ответы возбуждали в самих его судьях чувства похожие на сострадание… Соломина, за недостатком улик, оставили в некотором подозрении – и в покое».

И в этом случае Тургенев, отвергая революционный путь возможных демократических преобразований в России, не отрицал нравственных мотивов своих героев, высказывая им несомненную симпатию за их многие положительные черты характера и сопереживая с ними непонимание народом их стремлений освободить того от гнета и эксплуатации, вызванных «откатом» властей от намеченных ими же демократических преобразований.

Наконец, в написанном уже после романа «Новь» стихотворении в прозе «Порог. Сон» (1878) Тургенев не просто симпатизирует девушке, посвятившей себя революции, но и в высшей степени преклоняется перед ее самопожертвованием:

«Перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка…

– О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли ты, что тебя ожидает?

– Знаю, – отвечает девушка.

– Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обиды, тюрьма, болезнь и самая смерть?

– Знаю…

‹…›

– Ты готова на жертву?

– Да.

– На безымянную жертву? Ты погибнешь – и никто… никто не будет даже знать, чью память почтить!

– Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.

– Готова ли ты на преступление?

– И на преступление готова…

Девушка перешагнула порог – и тяжелая завеса упала за нею.

– Дура! – проскрежетал кто-то сзади.

– Святая! – пронеслось в ответ».

Писатель расставляет здесь все точки над темой преступления и революционной деятельности. Да, он знает, что последняя с точки зрения уголовного закона есть преступление (да притом самое тяжкое, караемое жестокими наказаниями), но это не делает людей, посвятивших и отдающих свою жизнь такому делу, безнравственными. Нисколько не веря в успех революционных «предприятий», сознавая, что народ и революционеры не находят общего языка ввиду обоюдного непонимания, писатель, тем не менее, не скрывает своей симпатии к ним. И этим он в корне отличается от Достоевского, для которого революционер – это террорист и только террорист, т. е. воплощенное зло. В литературоведении считается установленным, что непосредственным поводом к написанию стихотворения послужил процесс Веры Засулич, которая стреляла в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова в 1878 г. и была оправдана судом присяжных (проходившим под председательством А. Ф. Кони). При этом общественное мнение было явно на стороне подсудимой. Сам писатель, разумеется, был против террористических методов революционеров-народников. И в этом начисто расходился с Чернышевским, призывавшим Герцена: «К топору зовите Русь!», не отрицая при этом нравственных мотивов поступков многих революционеров типа Веры Засулич.

Самому писателю дважды пришлось вплотную познакомиться с жандармско-полицейским надзором. В 1852 г. после смерти Н. В. Гоголя он написал посвященный тому некролог, который петербургские цензоры не пропустили. Тогда писатель отослал его в Москву, где он и был напечатан в «Московских ведомостях». За нарушение закона о цензуре автор был арестован и помещен на «съезжую», где он провел месяц, а затем выслан в его родовое поместье, и лишь в 1856 г. (т. е. через два года пребывания там), ему было разрешено жить в столицах и выехать за границу. Уже после крестьянской реформы, в конце 1862 г., Тургенев был привлечен по делу «о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами» (речь шла о Герцене и Огареве), и ему было предписано незамедлительно явиться в Сенат для дачи показаний. В 1864 г. вынужден был для этого приехать в Россию (из Парижа) на допрос в Сенат, на котором он сумел ответить на возводимые в отношении него обвинения и был признан невиновным.

А. В. Сухово-Кобылин

Сухово-Кобылин А.В. (1817–1903) – русский драматург, автор пьес, поставленных на сцене крупнейших отечественных театров (в том числе и входящих в их репертуар до сих пор). Однако судьба этих пьес была очень и очень трудной. Их постановка то разрешалась, то тут же запрещалась. Чем же они не угождали Власти (в первую очередь цензурной)? Тем, что, как никакому другому автору, Сухово-Кобылину удалось отразить в них удивительную беззаконность при производстве следственных действий в николаевскую эпоху, включая пыточные допросы и неимоверное взяточничество чиновников, производящих следствие. Внимание же автора к этим аспектам досудебного производства по уголовным делам объясняется специфической причиной. Замысел о содержании этих пьес возник у него в связи с тем, что все «прелести» указанных следственных действий он испытал на себе лично, будучи арестованным по обвинению в убийстве своей любовницы, а свою первую пьесу «Свадьба Кречинского» написал непосредственно в тюрьме.

А. В. Сухово-Кобылин[102] – европейски образованный, аристократ, богач, владелец обширных родовых имений и тысяч крепостных. В 1834 г. поступил на физико-математическое отделение философского факультета Московского университета, которое закончил в 1838 г. со степенью кандидата философского факультета (в 1837 г. награжден золотой медалью университета за конкурсное сочинение «О равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам»). В 1839–1841 гг. слушает лекции в Гейдельбергском и Берлинском университетах (Германия). В 1841 г. живет в Париже. В 1842 г. возвращается в Россию. Ведет светскую жизнь. В 1843 г. поступает на службу в канцелярию московского генерал-губернатора, а в 1849 г. оставляет государственную службу.

В 1841 г. во время нахождения в Париже знакомится с модисткой Луизой Симон-Деманш, ставшей его любовницей. Перед отъездом на родину он пригласил ее приехать в Москву, пообещав помочь с жильем и работой. Примерно через год она приехала в Петербург и устроилась модисткой в известный магазин на Невском проспекте (не обращаясь к помощи Сухово-Кобылина). Узнав об этом, он вначале снял Луизе квартиру, а затем арендовал для нее в центре Москвы целый этаж дома – со спальнями, кабинетом, просторной гостиной, кухней, погребом и конюшней, выделил ей прислугу из трех дворовых девушек, лучшего повара, трех кучеров с мальчишками-рассыльными, также из своих крепостных. Сам лично занялся обустройством ее нового жилища. Луиза по настоянию любовника оставила работу в магазине, приняла русское подданство и стала московской купчихой. Для этого Сухово-Кобылин наделил ее капиталом в 60 тысяч рублей серебром и открыл на ее имя торговлю шампанским вином со своих заводов, а также бакалейными товарами (мука, мед, сахар), поставлявшимися из его родовых имений. Луиза достаточно успешно стала осуществлять коммерческую деятельность. Кроме того, она сумела войти в доверие к матери любимого человека и его двум сестрам, которые испытывали к ней неподдельную привязанность (авторитет Луизы в семье Сухово-Кобылиных был по-настоящему большой, и без ее советов, например, его сестры даже в случае мелкой покупки не обходились). При этом и мать, и сестры окружили ее вниманием и заботой. Содержатель Луизы ежедневно давал ей на расходы значительную сумму денег (равную, например, месячному жалованью учителя гимназии). При этом Луиза вела весьма скромный образ жизни, избегала знакомств с чужими людьми. Однако она вряд ли была довольна своей судьбой. Француженка сильно ревновала любовника, часто устраивала ему бурные сцены, что, увы, имело основания. К обслуживавшей ее прислуге Луиза относилась придирчиво и сурово, и те жаловались на то, что она их жестоко избивала.

В ночь с 7 на 8 ноября 1850 г. Луиза исчезает из своей квартиры, а 9 ноября ее труп найден на Ходынском поле близ Ваганьковского кладбища с перерезанным горлом. Сам Сухово-Кобылин попал под подозрение. 10 ноября начинается следствие по этому делу. Уже 12 ноября в его доме производится обыск, а 16 ноября он арестовывается по подозрению в убийстве Симон-Деманш. Но 20 ноября освобождается из-под стражи в связи с тем, что в убийстве потерпевшей признались крепостные будущего драматурга, а сам он решением Московского надворного суда был признан невиновным. Однако вскоре крепостные отказались от признательных показаний. Государственный совет создает чрезвычайную следственную комиссию для повторного расследования дела. 30 апреля 1854 г. Сухово-Кобылин вновь арестовывается и в тюрьме начинает работу над написанием пьесы «Свадьба Кречинского», которую там же заканчивает. 2 ноября 1854 г. он освобождается из-под стражи под поручительство родственников. 11 ноября 1855 г. Сенат принимает решение оставить автора «под подозрением» в участии в убийстве и подвергнуть его церковному покаянию за незаконную «любовную связь», т. е. сожительство с убитой. 28 ноября состоялась премьера пьесы «Свадьба Кречинского» в Москве в Малом театре, а 7 мая 1856 г. – в Петербурге в Александринском театре с участием и в бенефис известных тогда артистов. В мае 1857 г. пьеса «Свадьба Кречинского» опубликована Н. А. Некрасовым в журнале «Современник». В октябре 1857 г. Государственный совет принял постановление об оправдании Сухово-Кобылина и его крепостных, и таким образом расследование дела об убийстве Симон-Деманш было прекращено. В апреле 1858 г. драматург начинает работу над пьесой «Дело» (по материалам следствия об убийстве, в котором он был признан подозреваемым), которую заканчивает в феврале 1861 г. Текст ее был издан незначительным тиражом в Германии и запрещен для распространения в России, так же как и постановка ее на сцене. В 1864–1866 гг. автор работает над пьесой «Смерть Тарелкина» (как своеобразное продолжение пьесы «Дело»). В апреле 1882 г. добивается постановки ее под названием «Отжитое время» (в Малом театре, в Русском театре в Москве и в Александринском театре в Петербурге), но вскоре та была снята с репертуара и запрещена для постановки. В сентябре 1900 г. постановка пьесы «Смерть Тарелкина» под названием «Расплюевские веселые дни» была осуществлена на сцене театра Петербургского литературно-аристократического общества, а вскоре все три пьесы были поставлены на сцене московских театров (в постановках принимали участие известные артисты Шумский, Садовский, Щепкин, по сути дела, «цвет» театральной России), а «Свадьба Кречинского» – на сцене парижского театра. 25 февраля 1902 г. Сухово-Кобылин избран почетным академиком изящной словесности Российской академии наук (в один день с Горьким). 11 марта 1903 г. драматург скончался во Франции в Ницце, где и был похоронен.

Из всех вариантов преступного нарушения уголовных законов, с которыми драматург лично «столкнулся» во время своего пребывания в тюрьме в качестве подследственного и подозреваемого в убийстве, остановимся лишь на характеристике взяточничества «слуг правосудия». Чего стоят только откровения героя пьесы «Дело» (имея в виду, что тот был и персонажем пьесы «Свадьба Кречинского» – отпетого проходимца-охотника за богатыми невестами Кречинского).

«С вас хотят взять взятку – дайте; последствия вашего отказа могут быть жестоки. Вы хорошо не знаете ни этой взятки, ни как ее берут; так позвольте, я это вам поясню. Взятка взятке рознь: берется она преимущественно произведениями природы и по стольку-то с рыла; это еще не взятка. Бывает промышленная взятка; берется она с барыша, подряда, наследства, словом, приобретения, основана она на аксиоме – возлюби ближнего твоего, как и самого себя; приобрел – так поделись. – Ну и это еще не взятка. Но бывает уголовная или капканная взятка, – она берется до истощения, догола! Производится она под сению и тению дремучего леса законов, помощию и средством капканов, волчьих ям и удилищ правосудия, расставляемых по полю деятельности человеческой, и в эти-то ямы попадают без различия пола, возраста и звания, ума и неразумения, старый и малый, богатый и сирый… Такую капканную взятку хотят теперь взять с вас; в такую волчью яму судопроизводства загоняют теперь вашу дочь. Откупитесь! Ради бога, откупитесь!.. С вас хотят взять деньги – дайте! С вас их будут драть – давайте!»

В конечном счете советы опытного мошенника сбылись. Честные люди – зажиточный помещик Муромский и его дочь Лидия – оказались в капкане осуществляющих «правосудие» и были в итоге разорены. Но дело не в этом, а в том, как некоторые разновидности взяток середины позапрошлого века «перекочевали» в век нынешний. Например, как «промышленная» (по Кречинскому) взятка напоминает современную взятку-«откат». Хотя бы, например, причитающаяся за «победу» в торгах (тендере) для определения поставщика товаров для государственных или муниципальных нужд или, допустим, за уменьшение размера арендных платежей, стоимости приватизируемых объектов (последнее столь характерно было для приватизации 90-х гг. прошедшего века).

Вершиной изобретательности в способах получения взяток может служить поведение обер-прокурора Правительствующего сената сенатора Кастора Никифоровича Лебедева, составившего (от имени и за подписью Министра юстиции) резолюцию по делу Сухово-Кобылина, вследствие которой последний и был подвергнут тюремному заключению по подозрению в убийстве. В пьесе «Дело» Кастор Никифорович в своем прокурорском кабинете на глазах изумленного подозреваемого съел билет Опекунского совета, т. е. взятку в десять тысяч рублей серебром, полученный от Сухово-Кобылина за обещание «дать делу положительный ход», хотя ничего такого не намеревался делать. Вот как этот эпизод выглядит в упомянутой уже книге В. Отрошенко (изданной в серии «ЖЗЛ» издательства «Молодая гвардия»)[103]:

«Банковский билет, скользнувший неуловимым призраком в правый карман жилета обер-прокурора, мог бы, пожалуй, значительно ускорить осуществление его давней мечты удалиться на покой и стать беспечным владельцем живописных деревенек с мукомольнями и винокурнями, если бы Александру Васильевичу (т. е. ухово-Кобылину. – А. Н.) по дороге домой не пришло в голову вернуться в департамент и заглянуть к стряпчему. Вознагражденный двумя пятирублевыми кредитными билетами, стряпчий любезно позволил ему ознакомиться с резолюцией Лебедева. В один миг откроется Александру Васильевичу вся глубина вековой чиновничьей мудрости: просителю обещать, чтобы брать с него взятки, а дело в любом случае поворачивать в угоду начальству, чтобы получать от него ордена и должности. Он прозреет, но прозрение будет запоздалым. И когда Александр Васильевич, вне себя от ярости, ворвется в кабинет обер-прокурора и обрушит на него свой гнев и угрозы – подлец, негодяй, мошенник! я сейчас крикну на всю Россию, что я дал вам взятку! у меня записан номер билета… вас обыщут… у вас найдут… вас призовут! – Кастор Никифорович ничуть не смутится. Он горестно усмехнется в лицо Александру Васильевичу, нехотя вытащит из кармана свернутый вчетверо билет, положит его в рот и, тщательно разжевав, проглотит половину подмосковного имения писателя. Единственная улика еще не успеет перевариться в желудке статского советника, а на голову Сухово-Кобылина уже польются велеречивые потоки праведного негодования… Под возгласы возмущения жрецов Фемиды его выведут вон из “высшего присутственного места державы” и захлопнут за ним дверь, которую он порывался распахнуть, чтобы крикнуть “всей России“: “Здесь грабят!!”»

Вместо P. S. Такой способ получения взяток не характерен для нынешних коррупционеров «крупнейшего» масштаба – губернаторов, министров, полковников спецслужб (у последних при обысках мешками обнаруживаются, как это не раз сообщалось на примере конкретных уголовных дел в СМИ, миллионы долларов и рублей), съесть которые не представляется возможным. Другое дело – мелкие взяточники. Например, гаишники, съедающие пятитысячные купюры, вполне возможны (хотя бы по слухам «свидомых» людей).

Ф. М. Достоевский

Достоевский Ф. М. (1821–1881) даже в XXI в. остается, пожалуй, самым читаемым русским писателем. Особое (пожалуй, можно сказать, и главное) место в его творчестве занимают проблемы, связанные с преступлением, наказанием и уголовным судопроизводством. На это имелись существенные причины, заключавшиеся в трагических страницах его биографии. Будучи уже известным писателем (автором «Бедных людей», так высоко оцененных Белинским и Некрасовым, «Двойника», «Белых ночей», «Неточки Незвановой»), он был привлечен к уголовной ответственности и арестован по делу петрашевцев. Весь его «криминал» заключался в том, что на собраниях этого общества присутствовал при чтении известного запретного письма Белинского к Гоголю. В 1849 г. за это был приговорен к смертной казни. Как и на других приговоренных к расстрелу, на него надели белый саван, и он исповедовался перед смертью у обходящего эшафот священника. Но за считаные секунды перед командой «Пли!» осужденным на смерть объявляется помилование, и расстрел заменяется лишением свободы и последующей ссылкой в солдаты. Четыре года писатель провел в каторжной тюрьме Омска, а после того более пяти лет в Семипалатинске (в сибирском линейном батальоне вначале солдатом, а потом унтер-офицером). Пережитое при ожидании немедленного приведения смертного приговора в исполнение, а также на каторге и в ссылке не только отразилось в последующем его творчестве, но стало его основным жизненным, философским и литературным стержнем.

Следует согласиться с мнением известного советского литературоведа П. Н. Сакулина: «Не будет преувеличением сказать, что все зрелое творчество Достоевского корнями своими уходит в годы каторги и ссылки, когда перед художником-мыслителем во всей сложности встали вопросы русской жизни и трагически обнажилась бездна человеческого бытия». Мы остановимся лишь на произведениях писателя, так сказать, наиболее «приближенных» к уголовно-правовой (в широком смысле) тематике. Это «Записки из Мертвого дома» (1861–1862), «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868), «Бесы» (1871–1872), «Братья Карамазовы» (1879–1880).

«Записки из Мертвого дома». В них, как ни в каком другом произведении автора, художественно отразился личный трагический опыт пребывания на каторге (опыт, начавшийся с этапирования писателя, закованного в кандалы, вместе с убийцами и другими клеймеными каторжниками). Проблема исполнения наказания в виде лишения свободы настолько глубоко выражена в произведении, что без прочтения данной этой книги вряд ли в полной мере осмыслят ее и теоретик-исследователь, и практикующий юрист (право, я бы обязал каждого назначенного на должность судьи внимательно проштудировать эти «Записки…»).

Характеризуя каторжную тюрьму, Ф. М. Достоевский писал: «Тут был свой особый мир, ни на что не похожий; тут были свои особые законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи». К ним писатель относил и выбритые наполовину головы арестантов, и их одежду, сшитую из сукна разного цвета, и кандалы. Нелепость этой одежды и стрижки превращала арестанта из человека в существо, отвергнутое обществом. «Мертвый дом» – это метафора. Тюрьма является «мертвым домом» для людей, лишенных свободы. И если лишение свободы заключается не только в ее ограничении, но и в дополнительных лишениях (на профессионально-пенитенциарном языке это можно назвать условиями содержания осужденных), то такое лишение свободы не способствует их исправлению, а приводит лишь к ожесточению. Вот почему живые каторжники одновременно как бы и неживые люди. К сожалению, российская пенитенциарная практика явно запоздала (например, по сравнению с европейской) с пониманием такой истины. И нынешнее приведение наших исправительных учреждений в соответствие с европейскими стандартами – лишь возвращение к трактовке этой проблемы великим русским писателем.

«Преступление и наказание». Выдающийся русский судебный деятель А. Ф. Кони так охарактеризовал роман «Преступление и наказание»: «В нем затронуты все или почти все вопросы уголовного исследования. И как вдумчиво и всесторонне затронуты! Вы имеете в нем полную картину внутреннего развития преступления, сложного по замыслу, страшного по выполнению, – от самого зарождения мысли о нем до пролития крови, которым закончился ее роковой рост»[104]. Попробуем расшифровать это «конивское» «все».

Во-первых, раскрытие социально-экономических причин преступности, проституции и питающего их пьянства. Крайняя и безысходная нищета одних и бессмысленное порой существование богатых привносит в сознание полунищего студента Раскольникова мысль о том, как исправить такую явную несправедливость. В его (Раскольникова) конкретном случае это заключалось в убийстве «никчемной старушонки» – процентщицы (а заодно и подвернувшейся под руку ее сестры) для того, чтобы облегчить жизнь попавшим в тиски бедности близким (сестры, матери, семейству нищего бывшего чиновника Мармеладова).

Следует отметить, что в русской художественной литературе нищета, как причина самого тяжкого преступления – убийства, была введена еще Пушкиным (пушкинский убийца Германн небогат, но до раскольниковской нищеты ему далеко). В связи с этим либеральные критики вообще усомнились в возможности совершения такого преступления в действительности. Так, например, критик Г. З. Елисеев писал: «Бывали ли когда-нибудь случаи, чтоб студент убивал кого-нибудь для прибыли?» Напротив, критики демократического направления в этом отношении признали полную правоту писателя. Известный русский критик Д. Писарев, анализируя роман Достоевского, как основную причину преступления Раскольникова и аналогичных преступлений указал на общественное неравенство, лежащее в основе современного ему капиталистического строя. «Нет ничего удивительного в том, – писал критик о Раскольникове, – что в его уме родилась и созрела мысль совершить преступление. Можно даже сказать, что большая часть преступлений против собственности устраивается в общих чертах по тому самому плану, по какому устроилось преступление Раскольникова. Самою обыкновенную причиною воровства, грабежа и разбоя является бедность…» Вскоре и сама российская действительность подтвердила социально-экономическую подоплеку романа Достоевского и мотивацию совершенного его героем преступления. В начале 1866 г., уже во время печатания в журнале «Русский вестник» первых глав «Преступления и наказания», в Москве студентом Даниловым были убиты и ограблены отставной капитан-ростовщик Попов и его служанка Нордман.

Во-вторых, непреходящее уголовно-правовое значение романа заключается в глубочайшем проникновении автора в мотивы совершенного Раскольниковым преступления. И писатель ведет речь не о мотиве, а о мотивах. С одной стороны, мотив, так сказать, «благотворительный» – помощь бедным. С другой стороны, «наполеоновский»:

«Не для того я убил, чтобы матери помочь. Я убил – вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор… И не деньги, главное, нужны мне были… когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу!.. Тварь ли я дрожащая или право имею…»

Писатель так и не склонился ни к одному из указанных мотивов. В этом смысле он следовал правде жизни, в том числе и психологии (природе) преступления, допускающей не только предпочтение преступником одного мотива другому, но и соединение мотивов. Примерим взгляд автора романа на современное понимание мотивации преступления и его значения для квалификации преступлений. Уже много лет в уголовно-правовой и криминологической литературе исповедуется взгляд о выделении основного и сопутствующего мотивов преступления и признании уголовно-правового значения лишь за основным. В действительности же все по Достоевскому. Основными (одинаково значимыми для уголовной ответственности, например, при совершении умышленного убийства) могут быть и несовпадающие мотивы (корысть и ревность, хулиганские побуждения и ревность и т. д.).

В-третьих, «удивительное» (другого слова просто не подберу) уголовно-правовое значение имеют страницы романа, проливающие свет на необходимую оборону (Дунечки от попытки ее изнасилования Свидригайловым) и добровольный отказ от совершения преступления (тем же Свидригайловым при тех же обстоятельствах).

В-четвертых, психологические основы расследования преступления, связанные с образом следователя Порфирия Петровича. Следователь или «опер» могут многое прибавить в своем профессионализме, используя опыт Порфирия Петровича. А. Ф. Кони к этому опыту относил в том числе «осторожность и недоверие к первому впечатлению», а также осторожное отношение к избранию такой меры пресечения, как арест (Порфирий Петрович переигрывает Раскольникова: он не арестовывает его, а психологически «принуждает» последнего явиться с повинной). На мой взгляд, главный в этом отношении урок, в особенности для современных российских «оперов» и следователей, – не переоценивать роль признания подозреваемого (известно, сколько физических сил на это «тратится»; вспомним только известное из СМИ злополучное дело бывшего подводника Пумане, которого при допросе насмерть (!) забили, добиваясь от него признания в содействии терроризму). Зададимся только вопросом: а если тот действительно был террорист?

Наконец, в-пятых, изображение архитектурной среды как составляющей криминогенных факторов. В криминологической науке отсутствует четкое указание на взаимосвязь архитектурного[105] пространства и преступности. Вместе с тем такой феномен вполне вписывается в известную теорию факторов преступности и, в частности, социально-экономических – безработица, нищета, проституция и др. (Ф. Лист, Г. Тард, А. Принс, И. Фойницкий, Э. Ферри). В советском уголовном праве и криминологии указанная теория официально подвергалась критике (по вполне понятным идеологическим основаниям), хотя на самом деле (в особенности с возрождением в 60-е гг. прошлого века криминологических исследований и криминологии как науки и учебной дисциплины) общесоциальные факторы преступности (город и деревня, трудовая занятость, алкоголизм), особенно в совокупности с также выделяемыми индивидуальными факторами (воспитание, образование, возраст, пол, семейное положение, физические и психические свойства личности), не только фактически признавались советскими криминологами, но даже являлись одним из стержневых моментов их учения о причинах преступности и личности преступника (достаточно, например, в этом отношении упомянуть известную работу А.Б Сахарова «О личности преступника и причинах преступности в СССР», опубликованную еще в 1961 г.).

И в этом смысле криминологический аспект архитектурного пространства вполне вписывается в названные факторы преступности, в особенности при установлении взаимосвязи специфики указанного пространства с характеристикой обстановки и места совершения преступления (т. е. объективных условий, при которых оно происходит), включая место возникновения и формирования мотива как его побудительной причины. Но если такой аспект лишь приблизительно «просматривается» на доктринальном уровне, то едва ли не предельно ясно отражен в литературе. Последняя (как это, увы, нередко принято считать) вовсе не служит лишь иллюстрацией к научному (уголовно-правовому) пониманию проблемы преступления и наказания. Более того, она может даже обогнать определенные на этот счет доктринальные представления, в особенности по глубине подходов именно к социальной природе преступления. Известно, что правительство России пыталось бороться с революционным терроризмом (в частности, в период революции 1905 г.) путем жесточайших методов, вводя, например, военно-полевые суды, применявшие смертную казнь не только за убийства, но даже и за такие корыстные преступления, как кража и грабеж (в том числе и при захвате помещичьих усадеб). Л. Толстой обращал внимание правительства на то, что массовые смертные казни не решали и не могли решить ни одну социальную проблему, вызывавшую революционный терроризм. И, как это ни покажется странным, но к таким же, как и писатель, выводам в конечном счете пришло и правительство, упразднив военно-полевые суды и связанные с ними перекосы в уголовной политике (голос «не могущего молчать» писателя был услышан).

Продолжая рассмотрение обозначенной темы, следует отметить, что наиболее наглядно такой криминологический («архитектурный») аспект был очерчен в произведениях Ф. М. Достоевского и в первую очередь «Преступлении и наказании». В этом романе показан иной (Достоевского-Раскольникова) Петербург, отличный, например, от привычного блистательного и так всегда и всеми любимого пушкинского Петербурга. Однако здесь нет непримиримого противоречия. Просто Петербург Достоевского двойственен. Писатель видел известные красоты северной столицы, в том числе и глазами героя его романа. После совершенного им убийства двух женщин и наступившего в результате этого тяжелейшего нервного «похмелья», попав неожиданно для себя на набережную Невы, Раскольников увидел Петербург великолепный:

«Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда… так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение».

Он вспомнил, что «когда ходил в университет, случалось ему, может быть раз сто, останавливаться на этом самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму». Так что вне связи с преступлением пушкинский Петербург вполне был очевиден и для Достоевского. Однако при объяснении причин совершенного Раскольниковым убийства, в том числе и его мотивов, фоном выступает совершенно иной Петербург и его архитектурная среда. Это – «расплывчатые, трактиры, дома терпимости, трущобные гостиницы, полицейские конторы, мансарды студентов и квартиры ростовщиц, улицы и закоулки, дворы и задворки, Сенная… все это как бы порождает собой преступный умысел Раскольникова…»[106]. Известный советский литературовед очень точно определил криминологическое назначение отражения в романе деталей архитектурной среды, внутри которой и было совершено описанное Достоевским преступление. Этот криминальный «фон» конкретизируется, например, в описании непосредственно жилья убийцы:

«Молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешительности, отправился к К-му мосту… Каморка его приходилась под самой кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру… Это была крошечная клетушка, шагов в десять длиной, имевшая самый жалкий вид и своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот стукнется головой о потолок. Мебель соответствовала помещению… неуклюжая большая софа… когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях и служившая постелью Раскольникову. Часто он спал на ней так, как был, не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим, студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье… Трудно было более опуститься и обнеряшиться, но Раскольникову это было даже приятно в его теперешнем состоянии духа. Он решительно ушел от всех, как черепаха в свою скорлупу…»

После чтения письма матери, которое его измучило, Раскольников вновь обращает внимание на нищету своего жилища: «Наконец ему стало душно и тесно в этой желтой каморке, похожей на шкаф или на сундук. Взор и мысли просили простору. Он схватил шляпу и вышел…» Оценку своего жилья Раскольников дает и в беседе с Соней Мармеладовой. «Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела… А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавижу я эту конуру!» Слова героя романа о связи «низких потолков и тесных комнат» с интеллектуальным и эмоциональным содержанием возникшего у него умысла на убийство вполне «претендуют» на признание архитектурной среды, изображенной в романе, как ее криминогенной составляющей (к тому же очень близким к описанию «каморки» Раскольникова является описание жилища как Сони Мармеладовой, так и ее отца – безработного и спившегося чиновника).

Выдающийся отечественный литературовед М. М. Бахтин так конкретизирует городское пространство романа: «Порог, прихожие, коридор, лестница, ступени ее, открытые на лестницу двери, ворота дворцов, а вне этого – город, площади, улицы, фасады, кабаки, притоны, мосты, канавки. Вот пространство этого романа»[107]. На авторском описании жилища героя (и персонажей романа) и его значении для зарождения умысла на преступление мы уже останавливались. Из внутренних (т. е. связанных с конкретными домами) составляющих это пространство Достоевский чаще всего описывает лестницы и дворы домов (по подсчетам некоторых исследователей, Раскольников взбирается и спускается с лестницы не менее сорока восьми раз, и в этом смысле «лестница приобретает несколько символических значений и ассоциаций»[108].

Главное же заключается в том, что отмеченные автором и выделенные нами детали архитектурного пространства романа позволяют утверждать о наличии их влияния на преступление, совершенное его героем (и не только им), и превращают последнее в своеобразную среду, носящую криминогенный характер.

«Идиот». Пожалуй, это наименее «криминалистический» роман, хотя только одно проникновение автора в содержание ревности как мотива убийства заменит не одну монографию, посвященную мотивации такого преступления. Но, думается, уголовно-правовое значение романа заключается в другом. А именно – в решении и обосновании едва ли не ключевой проблемы уголовного права, владеющей умами не только криминалистов. Это проблема смертной казни. Всегда существовало и существует теперь много «экспертов» по этому вопросу, выступающих за или против такого наказания. Но Достоевский явно опережает других по своей компетентности в этом вопросе, как человек, который лично пережил последние минуты, отделявшие объявление смертного приговора от его исполнения, а значит, жизнь от смерти. Автор устами главного героя романа, князя Мышкина, описывает смертную казнь путем применения гильотины во Франции:

«Преступник был человек умный, бесстрашный, в летах… Ну вот, я вам говорю, верьте не верьте, на эшафот всходил – плакал, белый как бумага. Разве это возможно? Разве это не ужас?.. Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят? Надругательство над душой, больше ничего!»

Известно, что даже евангельскую заповедь «Не убий!» сторонники смертной казни толкуют по-своему. Раз преступник нарушил эту заповедь, то она к нему не применима. Но Достоевский тонко подмечает, что нигде в Евангелии такой оговорки не делается, что это, как там же говорится, «сверх того…»: «Сказано: не убий, так за то, что он убил, и его убивают? Нет, это нельзя».

И снова лично выстраданный автором романа довод: «А ведь самое главное, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот что вот знаешь наверняка, что вот через полминуты, потом теперь, вот сейчас – душа из тела вылетит и что человеком уже больше не будешь, и что это уже наверно… Убивать за убийство – несоразмерно большее наказание, чем само преступление».

Как бы то ни было, но, как отмечал А. Кони, «прямо и бесповоротно» высказался писатель и по поводу «вечного вопроса уголовного права» – смертной казни. «В горячих словах своего “Идиота” он строго осудил смертную казнь, как нечто еще более жестокое, чем преступление»[109].

Эти взгляды автора соответствовали как тогдашнему менталитету русского народа, так и российскому уголовному законодательству. Европа вешала, гильотиной отсекала головы. Россия смертной казни практически (как отмечалось, до борьбы с революционным терроризмом) не знала. Ныне все наоборот. У сторонников смертной казни убийственный довод: это не для нас. Но смертную казнь отменила не только «классическая» Европа. После распада СССР ее отменили, например, в Украине, Азербайджане, и ничего (даже в Турции нет смертной казни!). Может быть, именно сейчас стоит прислушаться к доводам великого писателя?

«Бесы». Роман посвящен проблеме революционного экстремизма и терроризма. Провидчески раскрытая в романе, она представляет не только вполне современный, но даже злободневный интерес в связи с реалиями борьбы с терроризмом и экстремизмом. Основная фабула романа строилась на документальном материале. Находясь в 1869 г. в Дрездене, писатель внимательно следил (по российской и иностранной прессе) за политическими событиями на родине. Наибольшую тревогу у него вызывали сообщения о раскрытии в России революционной террористической организации, члены которой совершили убийство своего сотоварища – студента Иванова. Из дальнейших многочисленных публикаций писатель узнал, что преступление вскоре было раскрыто (фабула дела изложена при характеристике судебного процесса по делу Нечаева и нечаевцев). При работе над романом Достоевский широко использовал газетные статьи о Нечаеве, обстоятельствах убийства Иванова и в особенности обсуждавшиеся в связи с процессом в отечественной печати пропагандистские документы. Разумеется, все эти материалы стали лишь исходной точкой для художественного воплощения авторского замысла.

В романе «Бесы» черты (и в особенности политические взгляды) Нечаева воплощены в образе Петра Верховенского, а Иванова – в образе Шатова. Местом происшедших событий писатель выбрал не Москву, а губернский город (расшифрованный специалистами как Тверь). Именно туда приезжает Петр Верховенский – Нечаев. Его цель – фактическая реализация составленного Бакуниным и им самим «Катехизиса революционера» – программы революционного экстремизма и терроризма. Этот документ был известен Достоевскому, так как широко освещался в прессе в качестве вещественного доказательства по делу нечаевцев.

Верховенский избирает губернский город в качестве места проведения своеобразного эксперимента по осуществлению своих экстремистских планов. Главное для него – изобразить из себя крупного деятеля интернационала, осуществляющего связь с якобы разветвленной в России сетью революционных обществ, подтолкнуть к бунту и погромам (включая поджоги и убийства) рабочих и деклассированных элементов. Так, в разговоре с одним из главных персонажей романа Ставрогиным Верховенский откровенно заявляет:

«Слушайте, мы сделаем смуту. Вы не верите, что мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что все поедет с основ…

…мы проникнем в самый народ… О, дайте взрасти поколению… одного или два поколения разврата теперь необходимо: разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, – вот чего надо! А тут еще “свеженькой кровушки”, чтобы попривык… Эх, кабы время! …Мы провозгласим разрушение… Мы пустим пожары… Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал…»

Своеобразным полигоном осуществления этих идей Верховенский выбирает фабрику Шпигулиных:

«…тут, как вы знаете, пятьсот рабочих, рассадник холеры, не чистят пятнадцать лет и фабричных усчитывают: купцы-миллионеры. Уверяю вас, что между рабочими иные об Интернационале имеют понятие».

«Сотоварищи» Верховенского зря времени не тратили, а распространяли среди рабочих подстрекательские прокламации и подговаривали их к «решительным» действиям. Результат (однако для них, как оказалось, неожиданный) не замедлил сказаться:

«Заречье пылало. Правда, пожар только еще начался, но пылало в трех совершенно разных местах, – это-то и испугало.

– Поджог! Шпигулинские! – вопили в толпе».

Народное возмущение усиливалось благодаря также срежиссированному Верховенским убийству жены Ставрогина Лебядкиной и ее брата (с целью привязать Ставрогина к «обществу»). Возбужденная толпа руками неизвестного мещанина убила ни в чем не повинную Лизу Тушину – дочь генеральши Дроздовой.

Все это не могло не отрезвить заговорщиков. И первой их реакцией был страх разоблачения, расплаты за все случившееся.

«Происшествия прошлой ночи их поразили, и, кажется, они перетрусили. Простой, хотя и систематический скандал, в котором они так усердно до сих пор принимали участие, развязался для них неожиданно. Ночной пожар, убийство Лебядкиных, буйство толпы над Лизой – все это были такие сюрпризы, которых они не предполагали в своей программе. Они с жаром обвиняли двигавшую их руку в деспотизме и неоткровенности».

Для Верховенского их страх был как нельзя кстати. Это был для него шанс подчинить их своей воле. И он его использовал вполне. Ведь сам Верховенский не давал прямых указаний к подстрекательству пожара и убийств. Поэтому обвинил «сотоварищей» в самовольстве и запугал их будущей и едва ли неотвратимой для них ответственностью.

«Итак, вы отрицаете? А я утверждаю, что сожгли вы, вы одни и никто другой… Своеволием вашим вы подвергли опасности даже общее дело. Вы всего лишь один узел бесконечной сети узлов (чистой воды вранье. – А. Н.) и обязаны слепым послушанием центру. Между тем трое из вас подговаривали к пожару шпигулинских, не имея на то ни малейших инструкций, и пожар состоялся».

Защищаясь от этого обвинения, один из членов тайного общества («пятерки») Шигалев напомнил, что Верховенский, как никто другой, ставил перед ними задачу «систематическою обличительною пропагандою беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селениях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, действуя пожарами, как средством народным по преимуществу, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние… мы уже видели скандалы, видели недовольство населения, присутствовали и участвовали в падении здешней администрации и, наконец, своими глазами увидели пожар. Чем же вы недовольны? Не ваша ли это программа? В чем можете вы нас обвинять?»

Однако Верховенский и здесь (опять-таки при помощи лжи) смог удачно отвертеться. Он, во-первых, обвинил «сотоварищей в «своеволии» («пока я здесь, вы не смели действовать без моего позволения»). А во-вторых, запугал их тем, что ему точно известно, что на всех них «готов донос, и, может быть, завтра же или сегодня в ночь вас перехватают… Перехватают не только как подстрекателей в поджоге, но и как пятерку. Доносчику известна вся тайна сети». В качестве доносчика (на самом деле мнимого) он назвал Шатова (прообраз несчастного студента Иванова).

«Чтобы отвести себя от обвинения в прежнем участии, он донесет на всех… Завтра же мы будем арестованы, как поджигатели и политические преступники».

Остальное было, как говорится, делом техники. Верховенский убедил «сотоварищей» в необходимости убийства Шатова и предложил им свой план этого преступления. Он состоял в том, чтобы завлечь Шатова в уединенное место и – «уж там и распорядиться». В конечном счете непосредственным «распорядителем» – исполнителем убийства стал сам Верховенский, выстреливший несчастному Шатову, которого «подельники» придавили к земле, – в лоб.

Повязав «сотоварищей» кровью, Верховенский дал им последние инструкции:

«Для того, между прочим, вы и сплотились в отдельную организацию свободного собрания единомыслящих, чтобы в общем деле разделить друг с другом, в данный момент, энергию и, если надо, наблюдать и замечать друг за другом. Каждый из вас обязан высшим отчетом. Вы призваны обновить дряхлое и завонявшее от застоя дело; имейте всегда это пред глазами для бодрости. Весь ваш шаг пока в том, чтобы все рушилось: и государство и его нравственность. Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых».

Увы, приходится констатировать, что основные уроки Нечаева – Верховенского были усвоены не только народовольцами в 80-х гг. XIX в. (убийство Александра II, покушение на убийство Александра III) и эсерами в начале века XX (убийства министра внутренних дел Д. Сипягина, шефа жандармов В. Плеве, великого князя С. Романова), но и пришедшими к власти в октябре 1917 г. (убийство посла Германии в Советской России Мирбаха), а также их политическими противниками и врагами (покушение на жизнь В. Ленина). Разве не воплощением тех же принципов явился брошенный в народ лозунг «грабь награбленное» и ленинский принцип моральности как полезности для революции, т. е. в том числе ликвидации «тысяч Шатовых» (счет, правда, шел уже на миллионы жертв) и перевоспитания также миллионов в системе ГУЛАГа? Идейными (и практическими) наследниками Нечаева – Верховенского выступают и представители современного терроризма, ставшего, как известно, международным («пиком» террористической деятельности можно считать известные теракты в Нью-Йорке и Вашингтоне (2001) и трагические события в Беслане (2004).

Эпиграфом к роману Достоевский взял восемь строк пушкинского стихотворения «Бесы» («Хоть убей, следа не видно, сбились мы, что делать нам? В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам…») и евангельскую притчу о бесах, по воле Иисуса вышедших из человека, вошедших в свиней, бросившихся с крутизны в озеро и потонувших. И в названии романа, и в эпиграфе налицо теснейшая связь с пушкинским стихотворением. Фактически это оценка не только оголтелых нечаевцев, но и авторского отношения к «путанице русской жизни»[110]. Российское общество «запуталось» и в предоктябрьские (1917 г.) события, и в «перестроечные» 1980–1990-е и последующие годы. И многие из нас, наверное, не раз вспоминали известную поговорку «бес попутал». Вот почему художественное изображение «бесов» Достоевским было всегда современно, остается таковым и сейчас. Выделенные Достоевским основные черты политического экстремизма и терроризма вполне присущи и современному терроризму. В первую очередь это устрашение населения под угрозой насилия. И это настолько современно, что данный признак включен и в уголовно-правовое понятие терроризма как террористического акта (ст. 205 УК РФ). И думается, что при применении соответствующих уголовно-правовых норм об ответственности за различные проявления терроризма, в особенности при установлении целей террористических акций, ознакомление правоприменителя с романом «Бесы» будет совсем не лишним.

«Братья Карамазовы», пожалуй, самый известный роман Достоевского (фабула основана на материалах реального уголовного дела). Один из главных героев романа, отставной поручик Дмитрий Карамазов, обвинялся в убийстве своего отца. Предполагалось, что убийство совершено им из-за трех тысяч рублей (по тем временам деньги большие), недоплаченных отцом сыну и пропавших в момент убийства. Косвенные улики падают на Дмитрия. Одна из них заключается в том, что в ночь после убийства он закатил кутеж (с цыганами), будто бы истратив около трех тысяч рублей, которых до убийства у него не было. В качестве оправдания Дмитрий Карамазов объяснил, что им было истрачено не три тысячи, а лишь половина этой суммы, причем, что очень важно, эти деньги у него были. Их происхождение он объяснил следующим образом. За месяц до происшедшей трагедии его бывшая невеста Верховцева передала ему три тысячи рублей для того, чтобы он переслал их в другой город. Однако Карамазов не сделал этого, разделив всю сумму на две половины: одну зашил в тряпку и повесил себе на шею (как он объяснил, «вместо ладанки»), другую половину тут же прокутил. В ночь же убийства отца он истратил на новый кутеж и оставшуюся половину денег. В действительности все так и было. И для самого Карамазова имело принципиальное значение то, что он в первый раз истратил не все вверенные ему деньги, что у него оставалась возможность вернуть половину этих денег, а значит, он «подлец, но не вор». И это было серьезным самооправданием для обвиняемого. Следствие же и присяжные не увидели в этом никакой разницы в нравственном смысле и поэтому отвергли объяснение Карамазова, признав его виновным в убийстве, которого тот не совершил.

Этот роман также может служить учебником для практикующего юриста. Именно учебником, так как в романе очень точно нарисованы причины типичной судебной ошибки. В основу сюжета легло знакомство Достоевского на каторге в Омском остроге с Дмитрием Ильинским, несправедливо обвиненным и осужденным за отцеубийство. В романе (как и в реальной действительности) следствие и суд рассуждали о вине главного героя с точки зрения типичной оценки его поступков. Но личность-то всегда индивидуальна, и для конкретного обвиняемого и подсудимого это различие типического и индивидуального может оказаться (и часто оказывается в действительности) трагическим.

Вместе с тем изображение в романе «Братья Карамазовы» судебного процесса с осуждением невиновного вовсе не следует рассматривать как негативное отношение писателя к судебной реформе и к суду присяжных в частности. Не случайно А. Ф. Кони, выступивший 2 февраля 1881 г. в собрании Юридического общества, выдвинул тезис о том, что «правда и милость, лежавшая в основе отношения Достоевского к преступлению и наказанию, вполне гармонирует с целями реформируемого суда (речь шла о создании суда присяжных. – А. Н.), помогает практическому и научному совершенствованию юриспруденции». Согласимся же и мы с такой оценкой: с тем, что художественное описание трагической судебной ошибки направлено на предупреждение совершения таких ошибок и служит напоминанием о высочайшей ответственности как профессиональных юристов, так и присяжных заседателей в деле отправления правосудия.

В этом же романе писатель отразил ситуацию, связанную с пониманием подстрекательства как разновидности соучастия в преступлении. В жизни бывает и так, что исполнитель уверен, что действует под влиянием, по наущению другого лица. Деятельность последнего, как и в предыдущем случае, объективно является подстрекательской. Однако сам «подстрекатель» также не ставит такой цели и вообще не осознает, что своим поведением способствует совершению преступления. Такая картина убедительно и нарисована в романе «Братья Карамазовы».

Между Дмитрием Карамазовым и его отцом назревает острейший конфликт, могущий окончиться тем, что сын убьет отца. Брат Дмитрия Иван ничего не имеет против того, чтобы «один гад съел другую гадину». Родственные чувства, по его мнению, пустяк и предрассудок. Для разума же нет ничего непозволительного. Тупой, нравственно омерзительный Смердяков под влиянием Ивана делает вывод, что раз «Бога нет, значит, все дозволено», значит, можно ради трех тысяч рублей убить старого Карамазова. Как известно, он это и делает. В глазах Смердякова Иван Карамазов – человек, подстрекавший его к убийству. После совершенного им преступления он говорит Карамазову: «…Вы виновны во всем… Потому и хочу Вам в сей вечер это в глаза доказать, что главный убивец во всем здесь единый Вы-с, а я только самый не главный, хотя это и я убил. А Вы самый законный убивец и есть!»

Хотя убийство, совершенное Смердяковым, находится в причинной зависимости от поведения Ивана Карамазова, тем не менее здесь нет той внутренней совместности их действий, о которой упоминалось ранее. Иван Карамазов допускал возможность совершения убийства Смердяковым, но для признания его поступков подстрекательством к убийству этого мало. Подстрекатель к убийству не только желает чьей-то смерти и того, чтобы кто-то ее причинил, но и сознательно воздействует на исполнителя в направлении желаемого результата.

Л. Н. Толстой

Толстой Л. Н. (1828–1910) – великий русский писатель, в своих известных всему миру литературных произведениях «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение» и др. затрагивал самые глубокие пласты жизни человеческого общества, включая государство и политику, мораль и религию, семью и брак. Широта охвата этих проблем и в особенности глубина их раскрытия по своей выразительности делают его художественные произведения, основанные на исключительно правдивом изображении русской жизни, можно сказать, наднациональными, всегда привлекавшими и привлекающими по сей день мирового читателя. Вместе с тем как в них, так и в особенности в своих публицистических статьях он нашел место для выражения исключительно оригинальных и заслуживающих внимание криминалиста взглядов на преступление и наказание. В особенности это касается второго понятия. Лев Толстой создал теорию «непротивление злу силой» («Исповедь», «О жизни», «В чем моя вера», «Царство Божие – внутри нас»), основанную на толковании писателем Евангелия. В связи с этим он отрицал государство и право (в этом его сходство с учением анархистов: кардинальное расхождение с ними было в средствах борьбы с государством), а также наказание. При этом писатель никогда не оправдывал преступление и преступников, признавал исключительную опасность тяжких преступлений. Но средством борьбы с любыми преступлениями Толстой считал не наказание преступников, а именно их христианское прощение. Например, осуждал народников, совершивших убийство Александра II, относил их поступок к проявлению жестокости и зла. Так, в письме (черновом) Александру III (март 1881) по этому поводу Л. Н. Толстой писал:

«Отца вашего, царя русского, сделавшего много доброго и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изу вечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества… Враги отечества, народа, презренные мятежники, безбожные твари, нарушившие спокойствие и жизнь вверенных миллионов, убийцы…»

При этом Толстой призывал нового царя простить этих убийц, так как, по его мнению, «всякий шаг к наказанию есть шаг к злу», что, по сути дела, означало отрицание не только наказания, но и вообще государственно-правовых мер воздействия на преступность.

«Те, которые хотели бороться с этой язвой (терроризм революционеров. – А. Н.) высшими, наружными средствами, употребляли два рода средств: одно – прямое отсечение больного, гнилого, строгость наказания; другое – предоставление болезни своего хода, регулирование ее. Это были либеральные меры, которые должны были удовлетворить беспокойные силы и утишить напор враждебных сил. Для людей, смотрящих на дело с либеральной стороны, нет других путей – или решительные меры пресечения, или либеральное послабление… или пресечь – строгость, казни, ссылки, полиция, учинение цензуры и т. п., или либеральная потачка – свобода, уверенная мягкость мер взыскания, даже представительство, конституция, собор… Пробовали во имя государственной необходимости блага масс стеснять, ссылать, казнить, пробовали во имя той же необходимости блага масс давать свободу – все было то же. Отчего не попробовать во имя Бога исполнять только закон Его, не думая ни о государстве, ни о благе масс. Во имя Бога и исполнения закона Его не может быть зла».

В письме к Н. Н. Страхову (июнь 1881) он считает, что жестокие наказания, применяемые к революционерам, являются «соблазнами», провоцирующими их на новые проявления терроризма.

«И для того, чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переселение в Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей – не отговорки, а настоящий источник соблазна».

Лев Толстой в многочисленных публицистических произведениях доказывал бессмысленность правительственного террора, выражающегося в применении смертной казни не только за убийства, но и за такие корыстные преступления, как грабежи и поджоги помещичьих усадеб, захват помещичьих земель. Особенно это нашло отражение в его статье «Не могу молчать», написанной в 1908 г., рекордном по числу казней. Почти ежедневно газеты сообщали о расправе над «бунтовщиками», особенно над крестьянами, захватившими помещичьи земли: как правило, такие действия квалифицировались судами как «разбойное нападение», и виновные присуждались к смертной казни «через повешение» («столыпинские галстуки»).

«Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильне, одна в Одессе.

И это в каждой газете. И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в той России, в которой народ считает всякого преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни.

Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год неперестающие казни, казни, казни.

Беру нынешнюю газету.

Нынче, 9 мая, что-то ужасное. В газете стоят короткие слова: “Сегодня в Херсоне на Стрельбищенском поле казнены через повешение двадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу землевладельца в Елисаветградском уезде…”

Ужаснее же всего в этом то, что все эти бесчеловечные насилия и убийства, кроме того прямого зла, которое они причиняют жертвам насилий и их семьям, причиняют еще большее, величайшее зло всему народу, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа. Распространяется же это развращение особенно быстро среди простого, рабочего народа потому, что все эти преступления, превышающие в сотни раз все то, что делалось и делается простыми ворами и разбойниками и всеми революционерами вместе, совершаются под видом чего-то нужного, хорошего, необходимого, не только оправдываемого, но поддерживаемого разными, нераздельными в понятиях народа с справедливостью и даже святостью учреждениями: сенат, синод, дума, церковь, царь. И распространяется это развращение с необычайной быстротой».

Лев Толстой правильно отмечал, что массовые смертные казни не решили и не могли решить ни одну социальную проблему, вызвавшую революционный террор. Тем более, что, несмотря на жесточайшие за проявления терроризма наказания, последние продолжались. Так, с января 1908 по май 1910 г. было отмечено 19 957 случаев террористических акций и экспроприаций, от которых пострадали по всей империи 7634 человека (в 1905–1907 гг. в результате деятельности революционных террористов было убито и ранено около 10 тысяч человек)[111].

Как это ни покажется странным, но к таким же, как и Лев Толстой, выводам о неэффективности безразмерных репрессий, о том, что бесконечные смертные казни не способны предупредить революционные проявления террористического характера, в конце концов вынуждено было прийти и правительство. Последнее можно назвать обучением на своих ошибках. Вначале основным методом борьбы с революционными выступлениями правительство избрало репрессии, используя для этого войска. Внесудебная расправа путем расстрела участников как рабочего, так и крестьянского движения стала обычным явлением.

Вместе с тем правительство пыталось придать этой борьбе внешне законный характер, в связи с чем оно учредило военно-полевые суды. Эти суды с правом вынесения ими смертной казны были учреждены Положением Совета министров, утвержденным царем 19 августа 1906 г. «для суждения лиц гражданского ведомства в местностях, объявленных на военном положении… с применением в подлежащих случаях наказания по законам военного времени, когда учинение ими преступного деяния является настолько очевидным, что нет надобности в его расследовании». Военно-полевые суды учреждались в составе председателя и четырех членов от войск или флота, т. е. исключительно из строевых офицеров, по общему правилу не сведущих в правах и законах и по роду занятий ничего не имеющих с судопроизводством. При этом в состав военно-полевых судов не допускались юристы-специалисты, даже в лице офицеров военно-судебного ведомства. В военно-полевых судах не предполагалось наличие ни обвинителя, ни защитника, которые были бы способны оказать хоть какое-то содействие суду в установлении фактической и юридической стороны дела. Разбирательство дела в этих судах производилось при закрытых дверях, по правилам, установленным для полевых судов военного времени, и должно было быть закончено в течение двух суток. Приговор немедленно вступал в законную силу и не позже, чем через сутки приводился в исполнение. Компетенция военно-полевых судов была весьма обширной. По буквальному смыслу Положения от 19 августа 1906 г. на рассмотрение этих судов могло быть передано всякое преступное деяние[112].

На практике это привело к безграничному произволу местных властей и самому что ни на есть расширительному толкованию указанного Положения о военных судах. Совет министров вынужден был разъяснить, что военно-полевым судам могут быть передаваемы только лица: а) учинившие убийства, разбой, грабеж и нападение на часового или военный караул, а также вооруженное сопротивление властям и нападение на чинов войск и полиции и на всех вообще должностных лиц и б) изобличение в противозаконном изготовлении, приобретении, хранении, ношении и сбыте взрывчатых веществ и снарядов.

Существуют данные исследования профессора Фалеева (инициалы неизвестны), составившего список лиц, прошедших через военно-полевые суды со времени введения этих судов и до 1 февраля 1907 г. В этом списке значилось 950 казненных, правда, автор (Фалеев) допускал наличие в нем некоторого числа осужденных не военно-полевыми судами, а военно-окружными судами[113]. Наконец, есть данные о числе казненных военно-полевыми судами, опубликованные в 1907 г. в официальной российской прессе, в соответствии с которыми за восемь месяцев были приговорены к смерти 1102 человека. М. Гернет считал, что и здесь были учтены не только осужденные военно-полевыми судами, но и военно-окружными судами[114].

Однако кровавый беспредел практики военно-полевых судов не только не уменьшал террористическую деятельность революционных элементов, но даже провоцировал их на новые террористические «подвиги». Наиболее рьяным поборником смертных приговоров без проводимого следствия был варшавский генерал-губернатор Скалон (в одной лишь Варшаве было казнено 59 человек). Однако и он в своем докладе министру внутренних дел ставил вопрос: «Достигает ли теперь смертная казнь желаемой цели, т. е. устрашения революционеров?» – и сам же отрицательно отвечал на него: смертная казнь в настоящее время революционеров больше не устрашает. Она – источник все большей ожесточенности боевых организаций, а в результате – убийства чинов полиции. Тщетность применения жесточайших мер стали понимать и в правительственных верхах. Так, к середине 1906 г. это стало ясно даже Министру юстиции Муравьеву, одному из инициаторов вынесения смертных приговоров военно-полевыми судами лишь по материалам дознания. 7 июня 1906 г. он был вынужден обратиться к Министру внутренних дел П. А. Столыпину с предложением о необходимости вернуться к законному порядку при рассмотрении дел в военных судах, в частности, возражал против отказа производить по таким делам предварительное следствие, ограничиваясь актами полицейского дознания. Однако Столыпин не шел ни на какие уступки, оправдывая передачу военным судам дел без предварительного следствия «чрезвычайными обстоятельствами преступных посягательств, учиненных на почве политического движения». Следует отметить, что даже военный министр Редигер выступал за сокращение деятельности военно-полевых судов в расправе с обвиняемыми – гражданскими лицами (напоминая о том, что такая рекомендация в ноябре 1905 г. поступала от самого царя), правда, свою позицию он обосновывал слишком увеличившейся нагрузкой военно-окружных судов по «изготовлению и предписанию смертных приговоров»[115].

Вот как об этом вспоминал один из наиболее эффективных по своей деятельности глав российского правительства С. Ю. Витте:

«Тогда Столыпин прямо изменил несколько параграфов военного и морского законодательства через военные и адмиралтейские советы так, что в сущности военные и полевые суды, им введенные, сохранились в неприкосновенности. И начали казнить направо и налево, прямо по усмотрению администрации; смертную казнь превратили в убийство правительственными властями. Казнят через пять, шесть лет после совершения преступления, казнят и за политическое убийство и за ограбление винной лавки на 5 руб., женщин и мужчин, взрослых и несовершеннолетних, и эта вакханалия смертных казней существует и поныне»[116].

Неэффективность по сути дела «правительственного террора», применяемого к участникам революционного движения, подвигла группу депутатов Государственной Думы второго созыва – 44 членов фракции Народной Свободы внести 9 марта 1907 г. в предусмотренном законом порядке проект закона «Об отмене военно-полевых судов». Свое предложение законодатели объясняли целым рядом заслуживающих внимания доводов. Они справедливо указывали на то, что судебные ошибки вполне возможны и естественны в военно-полевых судах ввиду непрофессионального состава судей и полного отсутствия в их производстве элементарнейших гарантий справедливости и правосудия. Более того, по их мнению, недолгая, но ужасная по своим последствиям практика военно-полевых судов дала примеры многочисленных ошибочных приговоров, когда этими судами были осуждены и казнены невиновные. И это при том, что в основном указанные суды приговаривали преимущественно именно к смертной казни, т. е. к наказанию непоправимому. Депутаты указывали, что даже при явной, а чаще всего мнимой очевидности фактической стороны дела является необходимым правильное разрешение целого ряда юридических вопросов, влияющих на ответственность и наказуемость: вопросы квалификации преступного деяния, соучастии, вменяемости и т. п., разрешение которых требует основательных юридических познаний и судебного опыта, которыми, разумеется, не обладают строевые офицеры как члены военно-полевых судов.

Авторы законопроекта указывали на то, что создатели Положения от 19 августа 1906 г. нисколько не были озабочены интересами правосудия, им был безразличен вопрос о возможности осуждения военно-полевыми судами невиновных, а руководствовались исключительно целью устрашения населения путем самого широкого применения смертной казни. По мнению разработчиков законопроекта, военно-полевые суды не удовлетворяли элементарнейшим требованиям правосудия, находятся в полном противоречии с народным правосознанием и началами гражданской свободы. Между тем широкое применение смертной казни на практике (по нескольку человек в день) стало обычным ежедневным явлением: за полгода существования этих судов казнено больше людей, чем за целое столетие. К смертной казни стали привыкать, и она фактически потеряла свое превентивное значение.

«Результатами деятельности военно-полевых судов были сотни трупов казненных и усиление недоверия к правительству в массах населения, но цель учреждения военно-полевых судов совершенно не была достигнута ввиду полной негодности употребляемого для ее достижения средства. Военно-полевые суды не устрашали тех, кого должны были устрашать, чему служит доказательством ряд крупных экспроприаций и целый ряд террористических актов против высших должностных лиц, уже после действия военно-полевых судов в течение нескольких месяцев. Скорее ежедневные казни ожесточили нравы населения и низвели правовую обеспеченность от всякого рода насилий до небывалого у нас прежде минимума»[117].

Дума приняла указанный законопроект, но в Государственном совете он не получил одобрения, однако, как бы то ни было, 20 апреля 1907 г. система военно-полевых судов была отменена, и следовательно, «голос» великого писателя был услышан верховной властью.

Последующие события показали, что правительственный террор лишь «загнал» социальные проблемы, вызывавшие революционный терроризм, вглубь народной жизни и до отказа сжал пружину народного гнева. С началом Первой мировой войны пружина эта начала свое обратное сокрушающее действие, что вылилось в конечном счете в Октябрьскую революцию, Гражданскую войну, красный и белый террор, масштабы которого нельзя даже и сравнивать с террором революции 1905 г.

Лев Толстой о безнравственности как основном признаке преступления

Из художественных произведений его уголовно-правовые взгляды больше всего выразились в романе «Воскресение», драмах «Живой труп» и «Власть тьмы», повестях «Крейцерова соната», «Фальшивый купон» и др. Каждый писатель (даже из признанных великих), криминальный мотив использует по-своему. Для одних это возможность показать, до каких пределов («низин») способно осуществиться падение человека, совершившего преступление. Причем писатели выбирают обычно преступление самое тяжкое, и автор в этом случае вместе с читателем решает задачу определения того, как нормальный человек мог дойти до такого. Как любимый сын и брат у Достоевского оказался способен совершить жестокое убийство (топором!) двух старушек? Совсем по-иному эта проблема решается Толстым. Во-первых, поражает частота (если не постоянство) обращения великого писателя к использованию криминального сюжета. Он так или иначе вписывается в канву едва ли не всех его художественных произведений, в том числе и самых великих и потому известных. Даже в «Войне и мире» – этом необъятном по географически-историческому пространству романе, на котором решаются важнейшие поистине мировые проблемы бытия, писатель находит место для изображения такого «мелкого» преступления, как кража (случай с пропажей кошелька Денисова интендантом Теляниным).

В «Анне Карениной» это… Неужели даже там? В этом самом «любовном» романе Толстого, до сих пор трогающем сердца жителей всех стран света, издающемся едва ли не на всех основных языках и экранизируемом даже в современной Европе? Да, да и да. И в нем, разумеется, едва ли не скороговоркой, но тем не менее находится место для упоминания и о краже муки у мельника (линия Левина), и о взяточничестве (линия Стивы Облонского), и описания отставного солдата – вора и пьяницы, которого никто за это не брал в работники (линия Катавасова) и побоев, нанесенных братом Левина Николаем.

В «Воскресении» в основу сюжета положена история Катюши Масловой, подвергшейся необоснованному осуждению судом присяжных по обвинению в убийстве клиента-купца и завладении его деньгами. В действительности к убийству она не имела никакого отношения. Клиент буквально замучил ее своими требованиями и грубым обращением с ней (даже избивал). И она по совету коридорных служителей гостиницы, где все это происходило (Бочковой и Картинкина), всыпала купцу в вино принесенные ей этими коридорными «сонные» порошки, чтобы тот успокоился и уснул. Однако, как показала экспертиза трупа, это было ядовитое вещество, от которого тот умер. К завладению деньгами Маслова также не имела отношения (косвенные улики падали на коридорных).

Интрига же романа заключается в том, что главный его герой князь Неклюдов, присяжный заседатель по делу Масловой, узнал в подсудимой когда-то соблазненную девушку, жестоко брошенную на произвол судьбы, что впоследствии и привело ту к занятию проституцией. Неправосудный же приговор был вынесен присяжными по ошибке и недоразумению. В опросном листе при ответе на вопрос о том, что Маслова виновна, они забыли указать «но без намерения лишить жизни», в результате чего она и была приговорена к четырем годам каторжных работ. В принципе роман посвящен несправедливости современного писателю российского судопроизводства. Сюжетом романа послужило реальное дело Розалии Онни, о котором писатель узнал от известного судебного деятеля А. Ф. Кони (автор называл его «коневской повестью»). В ходе работы над романом Толстой консультировался как с ним, так и с председателем Московского окружного суда Н. В. Давыдовым. С последним писатель неоднократно встречался в Туле и Ясной Поляне (тот часто гостил там), посещал в Туле заместителя окружного суда и острог. Чтобы быть максимально достоверным в изображении судопроизводства, Толстой даже попросил Давыдова написать для романа текст обвинительного заключения по делу Катюши Масловой и сформулировать вопросы суда к присяжным заседателям.

В хрестоматийном рассказе Льва Толстого «После бала» повествуется о жесточайшем наказании солдата за побег:

«…я мельком увидел между рядов спину наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека… Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат.

– Я тебе покажу, – услыхал я его гневный голос. – Будешь мазать? Будешь?

И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малодушного, слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина».

В «Крейцеровой сонате» Толстой правдоподобно отразил содержание одного из таких значимых для судопроизводства обстоятельств убийства (в особенности для защиты), как внезапно возникшее у преступника сильное душевное волнение (аффект), и его роли в мотивации совершенного преступления и для назначения наказания. Так, наличие при этом у убийцы сознания писатель хорошо выразил словами героя повести Позднышева:

«Когда люди говорят, что они в припадке бешенства не помнят того, что они делают, – это вздор, неправда. Я все помнил и ни на секунду не переставал помнить. Чем сильнее я разводил сам в себе пары своего бешенства, тем ярче разгорался во мне свет сознания, при котором я не мог не видеть всего того, что я делал. Всякую секунду я знал, что я делаю. Не могу сказать, чтобы я знал вперед, что я буду делать, но в ту секунду, как я делал, даже, кажется, несколько вперед, я знал, что я делаю, как будто для того, чтобы возможно было раскаяться, чтобы я мог себе сказать, что я мог остановиться».

В драме (из народной жизни) «Власть тьмы» Никита под нажимом матери и сожительницы совершает жестокое по исполнению убийство младенца, родившегося от его связи с падчерицей (мотив – избежать ее огласки, в том числе и скрыть от сватов жениха роженицы). Но психика его не выдерживает.

«– Не зарывай, живой он. Разве не слышишь? Живой! Во… пищит. Во, внятно…

– Да где ж пищать-то? Ведь ты его в блин расплющил. Всю головку раздребезжил.

– Что ж это? (затыкает уши). Все пищит! Решился я своей жизни. Решился!» [И он, взяв всю вину на себя, отдался «в руки правосудия» (уряднику).]

«На погребце доской ребеночка ее задушил. Сидел на нем… душил… а в нем косточки хрустели (плачет). И закопал в землю. Я сделал, один я!»

Пьеса была основана на материалах уголовного дела в отношении крестьянина Ефрема Колоскова, с которым писатель при содействии Н. В. Давыдова дважды беседовал в тюрьме.

Совсем по-иному криминальный мотив звучит в повести Толстого «Фальшивый купон», над которой писатель работал с большими перерывами много лет (1886–1904). Произведение посвящено не какому-то одному, как это обычно принято в художественной литературе, пусть даже и являвшемуся для читателя привлекающим того по сюжету произведения преступлению (романтического характера, как например, у Лермонтова в «Маскараде», или детективно-интригующего, либо социального значимого будоражившего общество события – последнее отчетливо проглядывается в «Бесах» Достоевского). Нет, в «Фальшивом купоне» автор в художественной форме описывает целый «букет» самых разнообразных преступлений, особенностью которых является то, что одно совершенное преступление порождает второе, это второе – третье и т. д. Остановимся лишь на первых.

Митя, 15-летний гимназист, не смог вернуть 6 рублей, взятых им взаймы у своего товарища. Надеялся, что отец поймет его и даст эти деньги. Тот, однако, в грубой форме отказал ему в этом. Митя по-пытался одолжить эти деньги также у гимназиста Махина, который был несколько старше Мити, но уже более искушенный в житейских делах (удачно играл в карты, «знал женщин») Махин подсказал ему выход из положения: нарисовать на имеющемся у него купоне стоимостью 2 рубля 50 копеек перед двойкой единицу, и тогда купон будет стоить уже 12 рублей 50 копеек, и сбыть его при покупке какой-нибудь вещи. Он же не только подсказал, как это можно сделать, но и помог осуществить задуманное. В магазине фотографических принадлежностей по его предложению Митя купил для товарища рамочку для фотографии и расплатился фальшивым купоном. Буквально через час после этого, вернувшись домой, муж, продавший фотографическую рамку и принявший в качестве платежа купон, Евгений Михайлович, хозяин магазина, стал считать выручку:

«– Ах, дура косолапая! Вот дура-то, – закричал он на свою жену, увидев купон и тотчас же заметив подделку. – И зачем брать купон.

– Да ты сам, Женя, брал при мне, и именно двенадцатирублевые, – сказала жена, сконфуженная, огорченная и готовая плакать. – Я и сама не знаю, как они меня обморочили, – говорила она, – гимназисты. Красивый молодой человек, казался такой комильфотный…»

В тот же вечер муж сказал:

«– А знаешь, я купон-то спустил.

– Неужели?

– Да, мужику за дрова».

Мужик (Иван Миронов) «сначала замялся брать купон, но Евгений Михайлович так убедил его и казался таким важным барином, что он согласился взять».

Миронов в трактире разговорился с сидевшим с ним за одним столом дворником и показал ему имевшиеся у него деньги с купоном. Тот сообщил ему, что такие деньги (купоны) бывают и фальшивые и посоветовал сбыть купон здесь же при оплате в трактире. Миронов так и сделал, отдав их половому и велев принести сдачу. Но вместо сдачи подошел приказчик и сказал:

«– Деньги ваши не годятся, – сказал он, показывая купон, но не отдавая его.

– Деньги хорошие, мне барин дал.

– То-то что не хорошие, а поддельные».

Миронов пытался вернуть купон, но прислуга вызвала городового, и тот отвел купонодержателя в участок. После допроса в полицию был вызван хозяин магазина фотографических принадлежностей (Миронов запомнил и улицу, и дом), но Евгений Михайлович заявил, что продавец дров обманывает и что никакие дрова он у того не покупал. Перед дачей показаний он уговорил дворника Василия за пять рублей подтвердить в полиции его слова, что тот и сделал. Миронов же решил с помощью адвоката добиться справедливости в суде. Однако там все повторилось, как в полиции: хозяин магазина все отрицал, а дворник, получив за свое лжесвидетельство еще 10 рублей, подтвердил правоту Евгения Михайловича.

Счастья, однако, эти деньги Василию не принесли.

«Василий уже третий год ушел из деревни и жил в городе… с каждым годом Василий все больше и больше забывал деревенский закон и осваивался с городскими порядками… И он все больше и больше уверялся, что деревенские живут без понятия, как звери лесные, здесь же – настоящие люди… До дела с купоном Василий все не верил, что у господ нет никакого закона насчет того, как жить. Ему все казалось, что он не знает их закона, а закон есть. Но последнее дело с купоном и, главное, его фальшивая присяга, от которой, несмотря на его страх, ничего худого не вышло, а, напротив, вышло еще десять рублей, он совсем уверился, что нет никаких законов и надо жить в свое удовольствие. Так он и жил… Сначала он пользовался только на покупках жильцов, но этого было мало для всех его расходов, и он, где мог, стал таскать деньги и ценные вещи из квартир жильцов и украл кошелек Евгения Михайловича. Евгений Михайлович уличил его, но не стал подавать в суд, а расчел его…

Место нашлось дешевое к лавочнику в дворники. Василий поступил, но на другой же месяц попался в краже мешка. Хозяин не стал жаловаться, а побил Василия и прогнал».

Василий же стал все больше и больше думать о том, как «сразу захватить побольше денег»… «и не пошел домой, очень тошно ему было думать о мужиках, грубой жизни, – а вернулся назад в город с пьющими солдатиками, которые вместе с ним караулили сад. В городе он решил ночью взломать и ограбить ту лавку, у хозяина которой он жил и который прибил его и прогнал без расчета. Он знал все ходы и где были деньги, солдатика приставил караулить, а сам взломал окно со двора, пролез и вынес все деньги. Дело было сделано искусно, и следов никаких не нашли. Денег вынул триста семьдесят рублей. Сто рублей Василий дал товарищу, а с остальными уехал в другой город и там кутил с товарищами и товарками».

Иван Миронов после неудачных попыток вернуть деньги за всученный ему хозяином магазина фотографических принадлежностей фальшивый купон стал наводчиком для конокрадов-цыган. Однажды был разоблачен потерпевшим крестьянином и одним из них, Степаном, во время коллективного самосуда был убит. Убийцу осудили на год тюрьмы. Отбыв наказание, он остановился на ночлег у знакомого ему хозяина постоялого двора. Ночью Степан топором убил хозяина, его жену, забрал из конторки деньги и ушел.

Изменилась и жизнь владельца похищенных с помощью наводчика Василия лошадей Петра Николаевича. «Тот изменился к народу, и народ изменился к нему», а проще говоря, вступил в войну с ним. Он не давал никакого «спуску» нарушителям закона со стороны крестьян (одного за кражу меха «засунул в острог», другого «собственноручно избил за то, что тот не свернул с дороги и не снял шапку»). Кончилось все это опять-таки трагически. Весной мужики, как это было всегда, «выпустили скотину на барские луга». По приказанию Петра Николаевича работники загнали скотину в отсутствие мужиков на барский двор (мужики в это время были на пахоте). Вернувшись, крестьяне стали требовать, чтобы Петр Николаевич вернул скотину. Тот, уверенный в своей правде, считал, что с помощью взятого им для разговора ружья он справится с мужиками и поступит по закону. В ходе конфликта ружье, однако, как-то «само собой» выстрелило и убило одного из крестьян. «Сделалась крутая свалка, и Петра Николаевича смяли. И через пять минут изуродованное тело его стащили в овраг. Над убийцами назначили военный суд, и двоих приговорили к повешению».

На этом цепь преступлений, изображенных в повести, не заканчивается. Далее идет спекуляция богатыми крестьянами с землями, арендуемыми ими у помещиков. Против таких явно корыстных сделок выступил один из новых членов «общества перекупщиков» земли – портной. Он стал проповедовать праведную жизнь, отказаться от всякого скверного поведения (пить, курить, сквернословить). Последователей среди крестьян нашлось много, и те, увлекшись законом (не церковным, а непосредственно по Евангелию), перестали даже ходить в церковь и снесли попу иконы. Губернское епархиальное руководство (архиерей) испугалось и для возвращения «заблудших» в лоно церкви прислало туда подкованного в религиозной теории священника. Портной призвал односельчан смириться. Однако один из них (Чуев) сказал, «что если так терпеть, они всех перебьют и, захватив кочергу, вышел на улицу. Православные бросились на него.

«– Ну-ка, по закону Моисея, – крикнул он и стал бить православных и вышиб одному глаз, остальные выскочили из избы и вернулись по домам. Чуева судили и за совращение, и за богохульство приговорили к ссылке».

Ну а дальше? Дальше цепь преступлений продолжается. Новая героиня повести красивая девушка Турчанинова увлеклась идеей революционного переустройства мира (на социалистический лад). К тому же возмутило то, что ее любимый Тюрин был арестован за пропаганду социалистического учения крестьянам (поводом был неправосудный, по мнению революционеров, суд над убийцами Петра Николаевича). Она пыталась добиться с ним свидания, но оно происходило «через две решетки». Девушка пыталась жаловаться и просила свидания в другой обстановке. Дело дошло до министра, но все окончилось также безуспешно. Пыталась застрелить его из револьвера, но промахнулась. Была задержана и помещена в дом предварительного заключения.

Вновь появился Степан. После убийства дворника, которое было не раскрыто, он решил, что следует и дальше так поступать. Убил жену знакомого извозчика и ее детей, а затем пенсионерку, чтобы завладеть полученной ею пенсией, после чего вновь оказался в тюрьме. Там почувствовал раскаяние перед последней жертвой, стал молиться. В одной камере со Степаном оказались Василий и Чуев. Последний сумел обратить его в проповедуемую им веру (не в церковь, а непосредственно в Евангелие как учение Христа).

1 В «Словаре литературоведческих терминов» сюжет – система событий в художественном произведении, представленная в определенной связи, раскрывающая характеры действующих лиц и отношения писателя к изображаемым жизненным явлениям. URL: https://slovar.cc/lit/term/2145401.html.
2 См: Шаламов В. Левый берег. Рассказы. М., 1989. С. 555–556.
3 См.: Шаламов В. Указ. соч.
4 См.: Литературная газета. 1932. 23 мая.
5 Первый Всесоюзный съезд советских писателей: Стенографический отчет. 1934. С. 17.
6 БСЭ. 3-е изд. Т. 24, кн. I. М., 1976. С. 693–694.
7 Лотман Ю. М. Об искусстве. СПб., 1998.
8 РГ. 2020. 13 марта.
9 См.: Волгин И. Странные сближения. Национальная жизнь как литературный сюжет. М.: Академический проект: Парадигма, 2019.
10 См.: Меркачева Е. Видео пыток в Ярославской колонии поразило первобытной жестокостью // Московский комсомолец. 2018. 23 июля.
11 См. Дмитриев Л. А., Кочетков Н. Д. Литература Древней Руси в XVIII веке // Русская литература XI–XVIII вв. М., 1988. С. 3–10. В открытии и возвращении в оборот этой литературы высочайшая заслуга (подлинный научный подвиг) принадлежит Д. С. Лихачеву. См., например: Лихачев Д. С. Избранные работы. В 3 т. Л., 1987.
12 См.: Дмитриев Л. А., Кочетков Н. Д. Указ. соч. С. 5.
13 Новый мир. 2004. № 8.
14 Новиков Н. И. Избранные сочинения. М.; Л., 1951. С. 672.
15 Карамзин Н. М. Избранные сочинения. Т. 2. М.; Л., 1964. С. 233.
16 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 61.
17 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 62.
18 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 73, 74, 77.
19 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 79.
20 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 92.
21 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 21.
22 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 121.
23 Новиков Н. И. Избранные сочинения. С. 46, 49, 126, 174.
24 Новиков Н. И. Избранное. С. 28, 31, 32.
25 См.: Зощенко М. Собр. соч.: в 3 т. Л., 1987. Т. 3. С. 179.
26 Довлатов С. Д. Чемодан. М.: Московский рабочий, 1991. 338 с.
27 См.: Душенко К. История знаменитых цитат. М.: КоЛибри, 2018. 704 с.
28 См.: Вяземский П. А. Записные книжки. М.: Русская книга, 1992. 372 с.
29 См.: Ключевский В. О. Исторические портреты. М.: Правда, 1990. С. 201.
30 Соловьев С. М. История России с древнейших времен. М., 2004. С. 404.
31 Бестужев-Марлинский А. А. Соч.: в 2 т. М., 1958. Т. 2. С. 552.
32 Пушкин А. С. Собр. соч.: в 10 т. М., 1974. Т. 1. С. 69.
33 Пушкин А. С. Собр. соч.: в 10 т. М., 1976. Т. 7. С. 238–239.
34 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М., 1937. Т. 46. С. 200–209.
35 Карамзин Н. М. История государства Российского. Книга первая. Т. I–IV. М.: Книга, 1988. С. 118.
36 Карамзин Н. М. Указ. соч. С. 62.
37 Карамзин Н. М. Указ. соч. С. 87.
38 Об изложении пушкинского содержания преступного сюжета см. подробнее: Наумов А. В. Посмертно подсудимый. М., 1992. С. 278–325; Он же. Посмертно подсудимый. М.: РИПОЛ классик, 2011. С. 318–413.
39 В. А. Жуковский – критик. М., 1985. С. 259.
40 Литературное наследство. № 16–18. М., 1934. С. 33.
41 Иванов Вс. Н. Александр Пушкин и его время. М., 1977. С. 75.
42 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 1. С. 225.
43 См.: Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1982. С. 38.
44 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. М., 1950. Т. 1. С. 164.
45 Кулешов В. Жизнь и творчество А. С. Пушкина. М., 1987. С. 62.
46 См.: Федотов Г. Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 369.
47 См.: Франк С. Пушкин как политический мыслитель // Пушкин в русской философской критике. С. 400.
48 Бродский Н. Л. Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина. М., 1950. С. 374.
49 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1983. С. 407.
50 Декабристы. Избр. соч.: в 2 т. М., 1987. Т. 2. С. 413–414.
51 Франк С. Указ. соч.
52 Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899. Т. 2. С. 327.
53 Быков Дм. Русская литература: страсть и власть. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2019. С. 87.
54 См., например: Ефремова Т. Ф. Новый словарь русского языка. Толково-словообразовательный: в 2 т. М.: Русский язык, 2000; Ожегов С. И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка: 80 000 слов и фразеологических выражений / РАН. Институт русского языка им. В. В. Виноградова. 4-е изд., доп. М.: Азбуковник, 1999.
55 События дуэли были отражены поэтом в VI и VII главах романа. Шестая глава написана в 1826 г., а вышла в свет в 1827 г., седьмая окончена в 1828 г. и вышла в свет в 1830 г. В связи с этим взгляды поэта на эти события, как имеющие отношение к уголовному праву, рассматриваются применительно к николаевской эпохе.
56 Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: в 4 т. М., 1958. Т. 4. С. 139.
57 См.: Наумов А. В. Дуэль // Онегинская энциклопедия; под общ. ред. Н. И. Михайловой. Т. I. М.: Русский путь, 1999. С. 383–384.
58 Полное собрание законов Российской Империи. СПб., 1830. Ст. 1612.
59 См.: Таганцев Н. С. О преступлениях против жизни по русскому праву. СПб., 1871. Т. 2. С. 408–409.
60 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. 2-е изд. Л., 1963. Это утверждение относится к пушкинскому времени. Позднее, в конце XIX – начале XX в., когда обычай дуэлей перестал носить массовый характер даже в среде военных и он фактически был узаконен, такие дуэльные кодексы издавались (см.: Дурасов. Дуэльный кодекс. Град Св. Петра, 1908).
61 Лотман Ю. М. Указ. соч. С. 104.
62 Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина (1799–1837). 2-е изд. Л., 1991. С. 197.
63 Галатея. 1839. Ч. IV. № 27. С. 55.
64 Белинский В. Г. Собр. соч.: в 3 т. М., 1948. Т. 3. С. 596.
65 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. С. 472.
66 Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. Этюды. М., 1931. С. 69.
67 См.: Пущин И. И. Записки о Пушкине. М., 1988. С. 67.
68 Федоров Г. Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С. 356–357.
69 Хотя главный герой Дубровский и действовал вместе со своими крепостными крестьянами, в романе отсутствует крестьянское восстание как таковое. Для крестьян Дубровский остается помещиком, барином, которому дано исключительное право выбора объекта разбойных нападений (например, не подвергаются таковым владения наиболее ненавистного крестьянам Троекурова, что осложнено сугубо личной линией – историей любви Дубровского к дочери Троекурова и ее вынужденным замужеством). В общем и целом «Дубровский» – это историко-бытовой роман, созданный в традициях авантюрного романа ХVIII в. о «благородном» разбойнике, снижающий антикрепостническую тему. Очевидно, сам Пушкин был не удовлетворен результатом своей работы над романом, и тот остался незавершенным.
70 См., например: Овчинников Р. В. Пушкин в работе над пугачевскими архивными документами («История Пугачева»). Л., 1969. С. 15.
71 См.: Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1833–1836). Л., 1982. С. 29–30. См. также: Петрунина Н. Н., Фридляндер Г. М. Над страницами Пушкина. Л., 1974. С. 127.
72 Орлов Вл. Радищев и русская литература. Л., 1952. C. 182.
73 Пушкин А. С. Собр. соч.: в 10 т. М.: ГИХЛ, 1959–1962. Т. 7. С. 402–403.
74 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 10. С. 487.
75 См.: Лотман Ю. М. Идейная структура «Капитанской дочки» // Пушкинский сборник. Псков, 1962. С. 11.
76 См.: Фомичев С. А. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 238.
77 Монтескье Ш. О существе законов. М., 1810. Ч. 2. С. 141.
78 Куницын А. Право естественное. СПб., 1818. С. 34.
79 См.: Российское уголовное право, изложенное Гавриилом Солнцевым. [1820]. Ярославль, 1907. С. 92.
80 См.: Декабристы в Сибири: «Дум высокое стремленье». Иркутск, 1975. С. 71.
81 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 7. С. 525.
82 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 5. С. 332.
83 См.: Лотман Ю. М. Идейная структура «Капитанской дочки». С. 15–16.
84 Вацуро В. Э. Из историко-литературного комментария к стихотворениям Пушкина // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1986. Т. XII. С. 318.
85 Петрунина Н. Н. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 277.
86 Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы. Л., 1982. С. 124–125.
87 Лотман Ю. М. Идейная структура «Капитанской дочки». С. 16.
88 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 6. С. 227.
89 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 3. С. 373.
90 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 4. С. 351.
91 Пушкин А. С. Указ. соч. Т. 8. С. 28.
92 Гоголь Н. В. Собр. соч.: в 8 т. М., 1984. Т. 8. С. 23.
93 Гоголь Н. В. Указ. соч. Т. 5. С. 241.
94 См.: Русская мысль. 1902. № 1. С. 85–86.
95 Гоголь Н. В. Указ. соч. Т. 8. С. 169.
96 Гоголь Н. В. Указ. соч. Т. 5. С. 286.
97 Комиссия.
98 См.: Краткая история СССР. М., 1983. С. 257.
99 См.: Остроумов С. С. Преступность и ее причины в дореволюционной России. М., 1960. С. 86.
100 Присутствовавшие прерывали речь писателя выкриками о том, что не «за», а «выше, выше Пушкина».
101 См.: Тургенев И. С. Собр. соч.: в 12 т. М., 1954. Т. 4. С. 501.
102 Биографические сведения см. в книге: Отрошенко В. Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга. М.: Молодая гвардия, 2014.
103 С. 8–9. Цитата приводится именно по этому источнику, так как во всех других, обнаруженных автором с помощью Интернета, такой фрагмент пьесы «Дело» не найден.
104 Кони А. Ф. Собр. соч.: в 8 т. М., 1968. Т. 6. С. 410.
105 Архитектура, зодчество – «система зданий и сооружений, формулирующих пространственную среду для жизни и деятельности людей, а также само искусство создавать эти здания и сооружения… Архитектура – жилые дома, общественные здания и др., ансамбли зданий, а также сооружения, служащие для оформления открытых пространств (монументы, террасы, набережные и т. п.)». См.: БСЭ. 3-е изд. Т. 2. М., 1970. С. 875.
106 Гроссман Л. Город и люди «Преступления и наказания» // Достоевский Ф. М. Преступление и наказание. М.: Гослитиздат, 1935. С. 43, 49–50.
107 Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. 4-е изд. М., 1979. С. 198–199.
108 См.: Белов С. В. Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Комментарий. Книга для учителя / под ред. академика Д. С. Лихачева. 2-е изд. М., 1985. С. 44.
109 Кони А. Ф. Указ. соч. Т. 6. С. 421.
110 Карлова Т. С. Достоевский и русский суд. Казань: Изд-во Казанского ун-та, 1975. С. 97.
111 См.: История России с древнейших времен и до наших дней: учебник / под ред. А. Н. Сахарова. М., 2008. С. 577.
112 См.: Полное собрание законов Российской Империи. Собрание третье. Т. XXVI. Отделение первое. № 28252.
113 См.: Фалеев. Шесть месяцев военно-полевой юстиции // Былое. 1907. № 2. С. 19.
114 Гернет М. Н. История царской тюрьмы. М., 1954. Т. 4. С. 78.
115 См.: Гернет М. Н. Указ. соч. С. 83–85.
116 Витте С. Ю. Воспоминания: Полное собрание в одном томе. М., 2010. С. 999.
117 См.: Законодательные проекты и предложения партии Народной Свободы. 1905–1907 гг. СПб., 1907. С. 289–291.
Скачать книгу