Ораторское искусство с комментариями и иллюстрациями бесплатное чтение

Марк Туллий Цицерон
Ораторское искусство
С комментариями и иллюстрациями
Хрестоматия

© А. В. Марков, составление, предисловие, преамбулы к текстам, комментарии, 2021

© М. Л. Гаспаров (наследник), перевод, 2021

© Издательство АСТ, 2021

Оратор как философ

Марк Туллий Цицерон (106–43 до н. э.) – для нас нарицательное имя блестящего оратора и политика. Но если бы Цицерон был только красноречивым политиком, то его бы вряд ли помнили в наши дни, а его помнят даже те, кто редко задумывается о Риме, о его истории и о судьбах его поэтов, ораторов и философов. Просто как политик он был образцовым в своей гражданской доблести: он показывал, каким должен быть человек, ставящий благо и процветание граждан выше любых собственных интересов. Поэтому всякий современный государственный деятель, в какой бы стране он (или она) ни жил, продолжает дело Цицерона, если стремится к справедливости и воспитанию в гражданах мужества и ответственности. А кто желает, чтобы личное счастье не противоречило общественному, а, напротив, вносило в него вклад – тот непременно должен раскрыть книги Цицерона.

Цицерон происходил из рода знатного, но не особо славного: само прозвище означает всего лишь Горошина, вероятно, из-за формы носа одного из предков. Отец Марка Туллия был слаб здоровьем и потому, несмотря на выдающиеся способности, не смог сделать политическую карьеру. С детства будущий великий ритор понимал, что не может опираться ни на влияние родственников, ни на авторитет предков, ни на победы самых близких людей в сражениях. Чтобы послужить Риму, чтобы содействовать его славе, в лучах которой только и можно обрести собственную славу, надлежало действовать самому.

Когда Марку Туллию исполнилось 15 лет, его отец переехал из небольшого городка под Римом в сам Вечный город, что позволило юноше приобретать блестящее образование: он брал уроки у лучших риторов и философов. Молодой Цицерон понимал, что одних уроков недостаточно: нужно участвовать в дискуссиях кружков, понимать аргументы разных философских школ и уметь спорить с философами и вообще самыми учеными людьми.

Цицерон вскоре стал успешным адвокатом, но его больше интересовала не слава блистательного победителя в суде, но размышления о том, на чем держится благополучие Рима. Он понял, что Рим имеет все возможности и дальше расширяться, побеждать, поддерживать себя как мировую державу. Для Цицерона залогом такого торжества его государства над миром были сложная политическая система сдержек и противовесов, соединения разных форм и традиций власти и, конечно же, старые добрые нравы римских граждан, благодаря которым они принимают взвешенные и осмотрительные решения. На каждую свою речь Цицерон смотрел как на урок благоразумия для всех сограждан.

Когда Цицерон начинал свою философскую деятельность, в Риме было две основных влиятельных школы, пришедших из Греции вместе с заезжими греческими интеллектуалами и подкрепленных переводами модной греческой литературы: эпикурейцы и стоики. Эпикурейцы учили частному тихому счастью, и это была легкая популярная философия, вроде нынешних массовых книжек о том, как избегать конфликтов и найти цель в жизни. Стоики, наоборот, требовали гражданского мужества, терпения, выдержки, перенесения боли, и поэтому к стоицизму склонялись самые добродетельные люди Рима.

Распространению философии способствовал созданный полководцем Сципионом Африканским интеллектуальный кружок, и хотя Сципион умер еще до рождения Цицерона, тот прекрасно понимал причины влияния этого кружка и выводил его участников как героев своих диалогов, как незримых собеседников для своих современников. Цицерону были важны также идеи Платона, создателя школы академиков, и Аристотеля, создателя школы перипатетиков, и та форма диалога, которую пестовали эти два великих философа. Хотя Цицерон критиковал многие мысли Платона и Аристотеля, он ценил их мастерство создания диалогов, диалектических рассуждений по любым предметам и считал, что римская философия получит настоящее развитие, если соединит диалектику двух самых почтенных греческих философов с мужественной этикой стоицизма. Так он всегда звал людей прошлого в собеседники настоящему.

Политическая карьера стала во многом продолжением риторической карьеры Цицерона, в частности речей против Верреса, римского чиновника, пойманного на злоупотреблениях. Цицерон получил титул «отца отечества» за разоблачение заговора Катилины. Но государственная деятельность не оставляла места для занятий философией: слишком со многими приходилось спорить, слишком многим противостоять, не говоря уже об организаторских заботах.

Победа триумвирата Цезаря, Помпея и Красса в 60 г. до н. э. и сворачивание республиканских институтов тяжело переживались Цицероном. Он начал отходить от политики, хотя иногда выступал как адвокат, и постепенно обратился в основном к литературной деятельности. Он решил обучать ораторов и граждан не только устным, но и письменным словом – для первой цели создавал риторические, а для второй – философские трактаты. Интересующие нас сочинения Цицерона написаны в форме диалогов: это была лучшая форма разговорной речи на письме, учившая формулировать мысли на ходу и сразу делать их общезначимыми.

Если в Греции философию и риторику часто противопоставляли, потому что философия служит истине, а риторика – только мнению, то для Цицерона они – две стороны одного гражданского дела. Философия объясняет, почему гражданин должен быть добродетельным, а риторика показывает, что даже один гражданин может стать убедительным для всех сограждан. Соединить философию и риторику значило для Цицерона спасти республику – сделать так, чтобы голос добродетельных республиканцев был услышан, а их нравственная добродетель послужила примером всем будущим поколениям.

К несчастью, Цицерон потерпел политическое поражение и был убит. Но и превратившись из республики в империю, Рим сохранил благоговение перед философией. Ее серьезно изучали поэты, например, Гораций, и императоры, в частности Марк Аврелий. Если бы Цицерон не сделал философию убедительной и восхищающей душу, она бы отошла в прошлое, как многочисленные политические или литературные кружки. Но воспеть «всё» или править «всем» – это и означало для римлянина быть философом. А дальше в истории, вплоть до наших дней, это философское чувство хотя бы немного воспринимают все, кто считает себя гражданами: они действуют смело и вдохновенно и поэтому умеют делать свою страну лучше даже в самых сложных обстоятельствах.

Настоящий сборник состоит из трех частей. В первую включены отрывки из риторических трудов Цицерона, показывающие, какими качествами должен обладать оратор. В этих трудах обосновываются умеренность, выдержка и внимание как философские добродетели, показывается, что правильно владеть словом – задача не только выражения и манеры вести себя, но и доблестного самообладания, внутренней работы над собой. Во вторую часть включены фрагменты из политических сочинений, в которых Цицерон раскрывает природу государства и законов. Наконец, в третьей части приведены полностью три из пяти Тускуланских бесед – размышлений о важнейших философских вопросах, таких как смерть, боль и страдание. Для Цицерона это гражданские вопросы – как остаться доблестным, славным и счастливым перед лицом смерти и тем самым обрести как бессмертие души, так и гражданское бессмертие.

Составитель благодарит знатоков античной философии Марину Николаевну Вольф и Ольгу Викторовну Бартошевич-Жагель за многообразную поддержку в ходе создания этой хрестоматии. То, что вы делаете – неоценимо не в стертом, а в настоящем значении – другого такого не бывает.

Александр Марков

профессор РГГУ и ВлГУ

Из риторических трактатов

В эту часть книги включены фрагменты из двух важных трактатов – «О наилучшем виде ораторов» (пер. В. А. Алексеева, Ф. Ф. Зелинского) и «Оратор» (пер. М. Л. Гаспарова). Мы порой воспринимаем риторику исключительно как практический навык говорить ярко и убедительно. Но для Цицерона риторика – не просто увлекательные выступления, это театр, где встречаются все граждане и вместе вырабатывают серьезную государственную позицию. Для Цицерона плох ритор, который просто воздействует на толпу, и хорош ритор, который толпу учит ответственному суждению. Цель Цицерона – доказать, что ритор-философ всегда победит просто ритора: последний не защищен ни от безвкусицы, ни от напыщенности, ни от следования готовым образцам, тогда как ритор-философ критически относится к ним, скромен и осторожен, и поэтому его «актерство» гораздо привлекательнее даже для публики, поначалу ему не доверявшей.

В трактате «О наилучшем виде ораторов» Цицерон формулирует, как ритор может раскрыть собственные таланты, с опорой на разные жанры литературы и разные привычки восприятия. Цель трактата – показать, что хороший оратор может работать в любом жанре, употреблять любые честные аргументы и тем самым способствовать процветанию всех сторон жизни государства.

Трактат «Оратор» дает ряд практических советов, касающихся подбора слов и аргументов, выбора стиля и стратегии убеждения. В отличие от греческих предшественников, Цицерон много внимания уделяет самому представлению, ходу выступления, говорит об импровизации и амплуа оратора как актера. Для него важно, чтобы оратор не просто выбирал между сухостью и строгостью аттической школы и пышностью и эффектностью азианской школы, этих двух соперничающих риторических школ, зародившихся, соответственно, в Афинах и на греческом Ближнем Востоке, но понимал недостатки обеих школ и то, что простое следование ученическим рецептам, даже самым прекрасным, идеального оратора не создаст. Цицерон бывает очень ироничен, споря и с аттикистами, и с азианистами; но при всем политическом консерватизме он призывает оратора к обновлению своего инструментария и неожиданным импровизациям.

О наилучшем виде ораторов

Ораторов разделяют на категории так же, как и поэтов; это сопоставление, однако, неправильно. Поэзия действительно разнородна: и трагедия, и комедия, и эпос, и мелическая лирика, и дифирамб – все они обладают своими особыми свойствами, отличающими их от других; так в трагедии комические элементы считаются ошибками, в комедии – трагические, да и в остальных разновидностях есть свой определенный стиль, свои известные сведущим людям приметы.

Категории – в оригинале «роды», Цицерон говорит о частом в его времени делении ораторов на разряды в зависимости от преобладающей стилистики в речах. Стиль понимался в риторической культуре как соответствующий предмету, более того, изобретающий предмет: о высоком предмете лучше говорить высоким слогом, и сам он тогда будет выглядеть высоким, о грубых вещах – грубым слогом и т. д. Но в массовом восприятии, против которого возражает здесь Цицерон, эти свойства могли переноситься на самого оратора, как мы часто ошибочно представляем актера и в жизни в его актерском амплуа или столь же ошибочно предполагаем счастливую жизнь писателя, пишущего о счастливых событиях.

Мелика – способ исполнения лирического произведения: например, сольное или хоровое исполнение. Последнее требовало участия нескольких музыкантов, с разными инструментами – одни инструменты задавали ритм, а другие – определяли движение мелодии. Можно условно сопоставить сольную лирику с нашим романсом, а хоровую – с рок-поэзией.

Дифирамб – песнь в честь Диониса, торжественная хоровая песнь на несколько голосов. Цицерон выделяет ее в отдельный вид, вероятно, из-за сложного строения, включавшего разные песенные партии, что сближало дифирамб с трагедией.

Приметы – буквально: «голос», то есть обусловленное литературным жанром музыкальное решение, по которому мы узнаем жанр с самых первых звуков исполнения.

Если же кто и ораторов разделяет на несколько разрядов, объявляя одних «возвышенными», или «величавыми», или «богатыми», других – «простыми», или «тонкими», или «немногословными», третьих – «средними» между теми и другими – то он дает этим скорее характеристику представителей, чем самих родов красноречия. Действительно, рассуждая о роде, мы имеем в виду идеал; говоря о представителе, мы берем его, каков он есть. Так в эпосе мы можем исходить от его главы – если кто считает его таковым – Энния, в трагедии – от Пакувия, в комедии – скажем, от Цецилия.

Идеал – буквально: «лучшее». Цицерон часто настаивает, что в каждом роде есть некий идеальный тип. Его можно сконструировать, созерцая лучшее в вещах такого рода. В частности, обосновывая риторическое «изобретение», то есть нахождение лучшего предмета для речи, Цицерон вспоминал древнегреческого живописца Зевксида. Ему для создания портрета Елены Троянской понадобилась не одна модель, а несколько, и только тогда он смог воссоздать предполагаемый облик Елены. Этот анекдот о Зевксиде стал хрестоматийным и до сих пор влияет на представление о художественной литературе как выводящей «типы», «типажи».

Глава – буквально: «вершина», общее для античной риторики и истории литературы представление, что основатель жанра является его законодателем, классиком. Цицерон называет римских основателей этого жанра. Он оспаривал этот тезис применительно не только к ораторам, но и к поэтам, предполагая, что до Гомера были другие поэты, он замечал, что «не бывает ничего одновременно новоизобретенным и уже совершенным».

Ораторское же искусство я не стану разбивать на разряды, если мне нужен его идеал. Идеал его один; кто от него отдаляется, тот отличается от него не родом, как Теренций от Акция, а степенью внутри одного и того же рода. Идеальный оратор – тот, кто в своей речи и поучает слушателей, и доставляет им наслаждение, и подчиняет себе их волю; первое – его долг, второе – залог его популярности, третье – необходимое условие успеха.

Если поучение и наслаждение приписывались и канонической письменной речи (по крылатому выражению Горация, «смешивать приятное с полезным»), то третье качество, причинение возбуждения, требовало исполнения, перформанса. Весьма трудно передать это moveo (буквально: «двигать, двигаю»), одним русским словом: можно сказать и «трогать», как мы говорим о «трогательном рассказе», и «возбуждать», как мы говорим «возбуждать интерес», и «толкать» или «влечь», как мы говорим «дает толчок» или «увлекательный, привлекательный, влекущий». В любом случае речь идет не о провоцировании поступка, но об определенном душевном расположении, в том числе для совершения поступков и для размышлений.

К этому идеалу иной приближается более, другой менее; но это различие количественное, а не качественное. Идеал, повторяю, один; степенью сходства с ним определяется и близость к нему отдельных представителей; отсюда видно, что чем менее кто с ним схож, тем он хуже.

Учение о совершенстве в искусстве как приближении к заранее данному идеалу менее всего похоже на тот поиск оригинальности и необычности, которым славится античная эстетика. Но заметим, что для Цицерона единственность идеального образа оратора означает, что мы имеем право говорить об ораторском искусстве как едином роде деятельности, независимо от тематики или стилистики. Такой идеал – своего рода аксиома, от которой мы отсчитываем степени совершенства ораторов, но эту аксиому никогда не развертываем и не характеризуем – она служит инструментом характеристик, но не предметом.

Объяснюсь точнее. Так как речь составляют слова и мысли, оратор первым делом должен стремиться к тому, чтобы – говоря вообще чистым и правильным языком, что мы и разумеем под своим требованием «латинской» речи – изящно уметь обращаться со словами, как в их прямом, так и в их переносном значении, а именно: из прямых выбирать наиболее подходящие, из переносных – те, которые представляют наиболее точек соприкосновения, соблюдая притом меру при заимствованиях из чуждых областей.

Требование избегать сложных, напыщенных метафор, выдвинутое еще в «Поэтике» и «Риторике» Аристотеля и затем воспроизводившееся в любых риторических пособиях, дополнено требованием уместно употреблять слова в прямом значении, иначе говоря, выбирать из нескольких синонимов наиболее подходящий: стилистические задачи смыкаются здесь со смысловыми. «Изящно» – латинское слово eleganter – означает не столько «элегантно» в привычном нам смысле, сколько «отборно», отобрав самые полновесные и потому убедительные слова.


Мыслей же столько же родов, сколько и достоинств в красноречии: для поучения требуются мысли меткие, для доставления удовольствия – остроумные, для убеждения – веские. Затем, и чередование слов подчинено особым законам, цель которых двойная, ритм и благозвучие, – и мысли должны следовать друг за другом в особом порядке, именно том, который нужен для доказательства данного положения. Фундаментом всего этого мы должны признать память, сверкающей верхушкой – исполнение. Итак, вот что я хочу сказать.

Благозвучие – буквально: «легкость», способность текста быть легко воспринятым на слух.

Память и исполнение – четвертый и пятый этапы работы оратора, после «изобретения» (поиска подходящих аргументов), «расположения» (поиска нужных композиционных решений) и «произнесения» (пробного исполнения, которое позволяло найти нужный ритм и тон речи). Сверкающая верхушка (lumen) – образ яркого дня, противопоставленный фундаменту, лежащему в темной земле.

Кто всеми указанными средствами располагает в наивысшей степени, тот будет совершенным оратором; кто в средней – посредственным, кто в низшей – дурным. Но ораторами они будут все, так же, как и живописцами мы называем и плохих представителей этого искусства, и отличаются они друг от друга не своими специальностями, а степенью своего таланта.

Степень таланта – буквально: «работоспособность, способность легко что-либо сделать», facultas, что, скорее, ближе к нашему «профессионализму».

И вот причина, почему нет оратора, который не желал бы быть похожим на Демосфена; напротив, Менандр не желал походить на Гомера – условия его поэзии были другие. Вот именно этого качественного различия в ораторском искусстве нет; если же и встречается, что один в погоне за величавостью пренебрегает тонкостью, другой ради меткости жертвует красивым слогом – то это встречается только на средней, а не на высшей ступени. Высшая же ступень принадлежит тому, кто все достоинства в себе совмещает.

Менандр (342–291 до н. э.) – крупнейший представитель «новой аттической комедии» – бытовой, в отличие от политической Аристофана. Цицерон для убедительности берет представителей двух наиболее непохожих литературных жанров (в оригинале стоит не «условия», а «род»).

Все это изложено мною в более кратком виде, чем этого требовала тема, но для моей ближайшей цели и сказанного достаточно. Мы установили, что идеал один; теперь спрашивается, где его искать. Отвечаю: в том красноречии, которое процветало некогда в Афинах. Но в том-то и дело, что аттические ораторы знакомы людям гораздо более по своей славе, чем по своей силе: отсутствие у них недостатков замечено многими, многочисленность же достоинств – мало кем. Под недостатками мы разумеем: по отношению к мысли – логическую превратность, отсутствие связи с делом, недостаточную меткость, привкус пошлости; по отношению к словам – испорченность, вульгарность, несвойственность, жесткость, чрезмерную изысканность.

Сила (vis) – примерно соответствует нашему выражению «раскрытие таланта». Цицерон имеет в виду, что афинских ораторов (Аттика – область вокруг Афин) все ценят за безупречность речи как образец хорошего стиля речи или письма, но при этом мало кто понимает, в чем их особый талант.

Привкус пошлости – буквально: «некоторая пресность», отсутствие остроумия, однообразие без требуемой иронии и шуток, скучное и претенциозное изложение.

Чрезмерную изысканность – буквально: «слишком долгую обработку», отсутствие некоторой небрежности считалось дурным вкусом.

Этого, разумеется, избегли как аттики, так и их последователи; если вся заслуга только в этом и состоит, то пусть они считают себя и здоровыми, и крепкими, но лишь в свойственной каждому ученику палестры мере: он может прохаживаться по колоннадам гимнастических зал, но не состязаться из-за олимпийского венца. Мы же будем подражать – если хватит сил – тем, которые, будучи свободны от недостатков, не довольствуются добрым здоровьем, но стремятся приобрести силы, выпуклые мышцы, обилие крови, приятный цвет кожи; если же не хватит, то все же скорее безукоризненно здоровым, какими были все аттики, чем болезненно тучным, каковых во множестве произвела Азия.

Палестра – в Древней Греции спортивная школа, площадка для профессиональных спортивных занятий. Колоннада, или портик (ксист) – необходимая часть гимнастического зала, крытая часть сооружения, предназначенная для упражнений в плохую погоду.

Обилие крови – античность не знала кровообращения, поэтому обилие крови (сангвинизм) отождествлялось с энергичностью. Образ ленивой и потому толстеющей Азии в очередной раз доказывает склонность Цицерона к грубым шуткам, примеры которых приводит Плутарх в своем «Жизнеописании Цицерона».

Имея в виду эту вторую цель, мы – если мы только ее достигнем, что не так-то легко, – будем подражателями Лисия и специально его простоты (дело в том, что и он во многих местах говорит возвышенно; но, так как он большею частью писал речи частного характера, да и те для других ораторов, и притом о маловажных делах, то он производит впечатление писателя сухого, нарочно изощрившего свой талант в области мелких процессов).

Лисий (ок. 445–380 до н. э.) – афинский оратор родом из Сиракуз, создавший образцовый стиль судебного красноречия. Его речи, направленные на скорейшее убеждение судей, действительно лишены украшений, довольно сухи и фактичны. Цицерон говорит, что речи Лисия посвящены частным вопросам, отдельным юридическим случаям и поэтому он сух, как скромная пища, лишен привлекательного изобилия разных фигур речи.

Человек, достигший этой цели – но только этой и поэтому не способный при всем желании говорить «обильно» – может называть себя оратором, но только из разряда меньших, так как великому оратору необходимо владеть высоким стилем, если встретится соответственное дело.

Обилие – термин риторики, означающий умение рассматривать множество тем, сопоставлять разные предметы, ссылаться на множество фактов, в противовес тому, как судебная речь сосредоточена только на слушаемом деле. Сопоставления при этом бывали неожиданными, и получался высокий стиль: способный вскружить голову, заставляющий почувствовать масштаб происходящего, меняющий отношение слушателей сразу ко многим вещам.

Так-то Демосфен, несомненно, сумеет говорить простым стилем, Лисий же возвышенным – не всегда. Если же мои противники воображают, что было уместно – в то время как форум и все окружающие форум храмы кишели солдатами, – говорить за Милона точно так же, как если бы я вел частное дело перед единоличным судьей, то они к ораторскому искусству прилагают мерило собственного таланта, а не самого предмета.

Цицероновская речь в защиту Милона была посвящена вооруженному политическому конфликту, и в ней мы находим множество признаков высокого стиля: частое употребление превосходной степени, неожиданные сравнения и метафоры, вроде «опаленный» в значении «переживший пожар», приведение скандальных фактов, восклицания, упреки и призывы. Скандальные расследования тоже относились к высокому стилю, так как изумляли всех присутствующих и производили на них неотразимое впечатление.

Они между тем усердно распространяют мнение, одни – что именно они-то и говорят по-аттически, другие – что из наших так никто не говорит. С первыми я спорить не буду: им достаточно ответил их собственный опыт, состоящий в том, что они или не приглашаются в поверенные, или, будучи приглашены, вызывают насмешки (именно насмешки, а не смех: смех – примета аттического красноречия).

Смех – «аттическая соль», понимался не как высмеивание, а как умение вызвать смех, неожиданный для самих слушателей. Аттическое красноречие должно было воздействовать не столько на воображение, сколько на привычные чувства, – и поэтому неожиданный для самого смеющегося смех как бы встряхивал его чувства, становился приправой к ним как соль.

Что же касается тех, которые оспаривают мою прикосновенность к аттическому стилю, сами не выдавая себя за ораторов, – то, если они обладают чуткостью уха и тонкостью суждения, их можно привлечь в качестве критиков на тех условиях, на каких при оценке картины привлекают также и тех, которые, не будучи живописцами, умеют, однако, здраво судить о живописи.

Здраво – в оригинале буквально: «с некоторой находчивостью»; имеется в виду умение зрителей понимать не только что изображено, но и как изображено, как устроено само ремесло. Цицерон говорит о способности слушателей, не учившихся ораторскому мастерству, познавать существенные особенности аттического стиля.

Если же все их знание состоит в их неспособности поддаваться обаянию речи и им поэтому не нравится высокий и роскошный слог, то пусть они так и говорят, что они требуют от оратора лишь тонкости и гладкости рассуждения и не признают величавой и прекрасной речи. Но пусть они перестанут называть ораторов тонких единственными представителями аттического, т. е. здорового и чистого, стиля; речь при всей своей чистоте торжественная, прекрасная и обильная, тоже свойственна Аттикам.

Гладкость – в риторике не столько ровное изложение, сколько отсутствие украшений, привлекающих внимание и мешающих сосредоточиться на теме слушателям, у которых плохо развиты воображение и эмпатия, которые не умеют «поддаваться обаянию речи».

Но и помимо того: если нам предстоит выбор между речью только удовлетворительной и речью, возбуждающей кроме удовлетворения еще и восторг, – может ли наш ответ быть сомнительным? Это касается уже не вопроса об аттическом, а вопроса об идеальном красноречии.

А так как лучшие из греческих ораторов были афинские, их же глава несомненно, Демосфен, то отсюда следует, что тот, кто воспроизведет стиль Демосфена, будет заодно и самым аттическим и наилучшим оратором. <…>

Оратор

<…> Ибо что может быть тяжелее, чем решить, каков лучший образ и как бы лучший облик речи, когда славные ораторы так не похожи друг на друга? <…> Итак, ты все чаще меня спрашиваешь, какой род красноречия нравится мне больше всех и каким я представляю себе то красноречие, к которому ничего уже нельзя прибавить, которое я считаю высшим и совершеннейшим? Но тут я боюсь, что если я выполню то, чего ты хочешь, и обрисую такого оратора, какого ты ищешь, этим я ослаблю усилие многих, кто в бессилии отчаянья откажется посягать на то, чего не надеется достигнуть.

Образ (species) – обычный для Цицерона перевод греческого слова «идея», внешний вид, образец. Здесь приобретает еще оттенок «замысел», «проект», в отличие от «облика» (figura, перевод греческого слова «схема»), что можно было бы понять и как «конструкцию» речи, и как производимое ей «впечатление». Тем самым в начале трактата поставлен вопрос, что лучший замысел непременно получит – и должен получить – лучшее воплощение, причем о замысле говорить несколько проще, чем о воплощении.

Но по справедливости, на все должны посягать все те, в ком есть желание прийти к цели великой и достойной великих усилий. А у кого не хватит природных данных или силы выдающегося дарования или кто будет недостаточно просвещен изучением великих наук, пусть и он идет по тому пути, по какому сможет, ибо если стремиться стать первым, то не позорно быть и вторым и третьим.

Дарование (ingenium) – врожденные способности, например сообразительность или хорошее воображение, в отличие от природных данных, таких как громкий голос или легкость движений.

Великие науки – так Цицерон называет риторику, потому что она требует долгого времени движения к совершенству и немалого опыта политической или судебной деятельности.

Ведь и среди поэтов есть место не одному Гомеру, если говорить о греках, и не одному Архилоху, или Софоклу, или Пиндару, но и вторым после них, и даже тем, кто ниже вторых. Так же и в философии величие Платона не помешало писать Аристотелю, и сам Аристотель своими поистине дивными знаниями и плодовитостью не угасил усердия остальных. <…> Поэтому тем, кто посвятил себя изучению красноречия, незачем терять надежду или ослаблять усердие: даже в достижимости совершенства не следует отчаиваться, а в высоких предметах прекрасно и то, что лишь приближается к совершенству.

Высокими предметами Цицерон называет искусства, прежде всего речевые, поэзию и риторику, а также присоединяет к ним философию и изобразительные искусства. Философия способна обращать ум к самым высоким мыслям, а изобразительные искусства – показать недостижимую, ни с чем не сравнимую красоту.

Впрочем, создавая образ совершенного оратора, я обрисую его таким, каким, быть может, никто и не был. Ведь я не доискиваюсь, кто это был, а исследую, каково должно быть то непревзойденное совершенство, которое редко или даже никогда не встречалось мне в речи выдержанным с начала до конца, но то и дело просвечивало то тут, то там, у иных чаще, у иных, быть может, реже, но везде одно и то же.


Однако я утверждаю, что и ни в каком другом роде нет ничего столь прекрасного, что не уступало бы той высшей красоте, подобием которой является всякая иная, как слепок является подобием лица. Ее невозможно уловить зрением, слухом или иным чувством, и мы постигаем ее лишь размышлением и разумом. Так, мы можем представить себе изваяния прекраснее Фидиевых, хотя не видели в этом роде ничего совершеннее, и картины прекраснее тех, какие я называл. Так и сам художник, изображая Юпитера или Минерву, не видел никого, чей облик он мог бы воспроизвести, но в уме у него обретался некий высший образ красоты, и, созерцая его неотрывно, он устремлял искусство рук своих по его подобию.

Слепок – посмертная маска, положенная в храме и знаменовавшая для родственников обожествление умершего.

Фидий (ок. 490–ок. 430 до н. э.) – прославленный греческий скульптор и архитектор, создатель масштабных статуй с использованием драгоценных материалов – золота и слоновой кости. Далее имеется в виду его статуя Зевса в Олимпии, признанная в античности одним из чудес света, и его статуя Афины Поборницы в Парфеноне, так же как и статуя Зевса, полностью покрытая золотом и слоновой костью. Цицерон доказывает, опираясь как раз на понимание «идеи» как «замысла», что высшая красота неизъяснима и непостигаема, поскольку представляет собой ту ценность и тот восторг, выше которого мы ничего не можем помыслить. В христианское время это положение античной риторики повлияло на представления о Боге как о неизъяснимой вспышке света, постигаемой только умом.

И вот, так же как в скульптуре и живописи есть нечто превосходное и совершенное, мыслимому образу которого подражает то, что предстает нашим очам, так и образ совершенного красноречия мы постигаем душой, а его отображение ловим слухом. Платон, этот достойнейший основоположник и наставник в искусстве речи, как и в искусстве мысли, называет такие образы предметов идеями и говорит, что они не возникают, но вечно существуют в мысли и разуме, между тем как все остальное рождается, гибнет, течет, исчезает и не удерживается сколько-нибудь долго в одном и том же состоянии. Поэтому, о чем бы мы ни рассуждали разумно и последовательно, мы должны возвести свой предмет к его предельному образу и облику.

Основоположник (auctor) – многозначное слово, означавшее одновременно «автор» (создатель какого-то учения) и «авторитет» (лицо, близкое божеству, как бы полубог, обладающее божественными полномочиями учреждать новые культы, науки и правила).

Но я вижу, что это мое вступление исходит не из рассуждений об ораторском искусстве, но почерпнуто из самых недр философии, да к тому же древней и несколько темной. Это вызовет, быть может, порицание и во всяком случае – удивление. Читатели будут или удивляться, какое отношение имеет все это к нашему предмету (но когда они разберутся в самом предмете, то убедятся, что недаром я начал речь издалека), или порицать, что мы ищем нехоженых путей и покидаем торные.

Недра – в оригинале буквально: «центр», «центральное» (media), центральная проблематика, до которой обычно не добираются те, кто не изучал философию систематически.

Я и сам понимаю, как часто кажется, что я говорю нечто новое, когда я лишь повторяю весьма старое, но многим незнакомое; и все же я заявляю, что меня сделали оратором – если я действительно оратор, хотя бы в малой степени, – не риторские школы, но просторы Академии. Вот истинное поприще для многообразных и различных речей: недаром первый след на нем проложил Платон.

Академия – основанная Платоном философская школа, находившаяся в саду: поэтому Цицерон и говорит о «просторе», в отличие от классов риторических школ, требовавших систематических занятий и отработки поз при выступлении (как стоять, как повернуться, как пройтись по сцене), вроде наших танцевальных школ. Сам Цицерон в юности общался с философами, в том числе выходцами из Афин, а затем, опасаясь как судебный оратор мести Суллы, некоторое время скрывался в этом городе, заодно изучал здесь философию, в том числе платоническую.

Как он, так и другие философы в своих рассуждениях бранят оратора и в то же время приносят ему великую пользу. Ведь от них исходит, можно сказать, все обилие сырого материала для красноречия; но этот материал недостаточно обработан для процессов на форуме, так как философы, по их обычному выражению, предоставляют это более грубым музам.

Сырой материал (silva, «древесина, лес, строительный материал», в философский оборот вошел другой перевод, materia) – совокупность фактов и рассуждений, из которых можно строить речь. Цицерон имеет в виду, что философы наиболее проницательны, а значит, предлагают лучшие аргументы, хотя в политическом и судебном красноречии трудно использовать слишком отвлеченные аргументы.

Грубые музы – выражение из «Федра» Платона, означающее ремесла, лишенные созерцания, высшей созерцательной цели, такие как судебное дело, дело «стряпчих».

Такое презрение и пренебрежение философов к судебному красноречию лишило его многих важных средств; зато, блистая украшениями слов и фраз, оно имело успех у народа и не боялось сурового суда немногих. Вот как оказалось, что людям ученым недостает красноречия, доступного народу, а людям красноречивым – высокой науки.

Немногие – философы, осуждающие судебную риторику за верхоглядство и низость целей. Это можно сравнить с тем, что ученые люди сейчас иногда презирают массовую культуру.

Так заявим же с самого начала то, что станет понятнее потом: без философии не может явиться такой оратор, какого мы ищем; правда, не все в ней заключено, однако польза от нее не меньше, чем польза актеру от палестры (ведь и малое нередко можно отлично сравнить с великим). Действительно, о важнейших и разнообразнейших предметах никто не может говорить подробно и пространно, не зная философии.

Палестра – гимнастическая школа в древней Греции; переносно: систематические занятия спортом, которые оказываются нужны актеру для выносливости на сцене. Так и оратор, изучавший философию, сможет дольше продержаться на трибуне и выступать увереннее.

Так, и в «Федре» Платона Сократ говорит, что даже Перикл превосходил остальных ораторов оттого, что учителем его был физик Анаксагор: от него-то, по мнению Сократа, и усвоил он много прекрасного и славного, в том числе – обилие и богатство речи и умение известными средствами слога возбуждать любые душевные движения, а это главное в красноречии. То же самое надо сказать и о Демосфене, из писем которого можно понять, каким усердным был он слушателем Платона.

В «Федре» Платона Сократ говорит лишь о том, что Перикл научился у Анаксагора умению рассуждать на любую свободную тему, причем в высоком, а не привычном ключе. Про воздействие на душевные движения (аффективное воздействие) добавил сам Цицерон, имея в виду задачу риторики movere – волновать душу.

Далее, без философского образования мы не можем ни различить род и вид какого бы то ни было предмета, ни раскрыть его в определении, ни разделить на части, ни отличить в нем истинное от ложного, ни вывести следствия, ни заметить противоречия, ни разъяснить двусмысленное. А что сказать о природе вещей, познание которой доставляет столь обильный материал для оратора? И можно ли что-нибудь сказать или понять относительно жизни, обязанностей, добродетели, нравов, не изучив эти предметы сами по себе?

В этом абзаце перечислена последовательность дисциплин в философских школах того времени: сначала изучали логику, потом – физику, наконец – этику. Те разделы философии, которые не вмещались в эту схему, посвященные общим вопросам бытия, назывались «метафизикой», буквально «после физики» – их изучали после физики, но перед этическими вопросами как относящимися уже к дальнейшей жизненной практике, к политической карьере после окончания обучения.

Все эти столь важные мысли должны обрести несчетные украшения: этому одному и учили в наше время те, кого считали учителями красноречия. Оттого никто и не обладает истинным и совершенным красноречием, что наука о вещах существует сама по себе, наука о речах – сама по себе, и люди у одних наставников учатся мыслить, у других говорить.

Украшения (ornamenta) – любые способы придать речи убедительность.

Так и Марк Антоний, которого поколение наших отцов признавало едва ли не первым в красноречии, муж от природы проницательный и здравомыслящий, в единственной оставленной им книге заявляет, что видывал много людей речистых, но ни одного красноречивого. Из этого видно, что у него в душе обретался некий образ красноречия, который он постигал воображением, но в действительности не видел. Итак, даже этот человек самого тонкого ума, требуя многого от себя и от других, не видел решительно никого, кто по праву мог бы называться красноречивым; и раз уж он не считал красноречивым ни себя, ни Красса, то, конечно, он заключал в душе такой образец красноречия, который решительно обнимал все, и поэтому не мог подойти к тем, кому чего-то (а иной раз и очень многого) недоставало.

Марк Антоний (143–87 до н. э.) – оратор, учитель Цицерона, которого нельзя путать с его знаменитым политическим противником. По свидетельству Цицерона, Марк Антоний был широко образован в греческой философии и риторике, но скрывал свое образование, чтобы его речи воспринимались как сказанные экспромтом и потому казались более убедительными. По этой же причине он запрещал записывать свои речи, его единственным сочинением был небольшой учебник красноречия, до нас не дошедший.

Луций Лициний Красс (140–91 до н. э.) – оратор, политик и государственный деятель, юрист, педагог риторики. Красс был представителем «азианской» школы красноречия, требовавшей говорить пышно и величаво, приближая речь к поэзии, со множеством звуковых ухищрений и других украшений. «Азианской» школе противостояла «аттическая», равнявшаяся на афинских ораторов и требовавшая сразу переходить к сути дела и создавать однозначный смысл и впечатление. Далее Цицерон приводит подробные стилистические характеристики азианского, аттического и среднего родов красноречия, с целью доказать, что эта вражда двух школ мнимая и, к примеру, классик аттического красноречия Демосфен не укладывается в его рамки.

<…> Речь бывает трех родов: иные отличались в каком-нибудь отдельном роде, но очень мало кто во всех трех одинаково, как мы того ищем. Были ораторы, так сказать, велеречивые, обладавшие одинаково величавой важностью мыслей и великолепием слов, сильные, разнообразные, обильные, важные, способные и готовые волновать и увлекать души, причем одни достигали этого речью резкой, суровой, грубой, незавершенной и незакругленной, а другие – гладкой, стройной и законченной. Были, напротив, ораторы сухие, изысканные, способные все преподать ясно и без пространности, речью меткой, отточенной и сжатой; речь этого рода у некоторых была искусна, но не обработана и намеренно уподоблялась ими речи грубой и неумелой, а у других при той же скудости достигала благозвучия и изящества и бывала даже цветистой и умеренно пышной. Но есть также расположенный между ними средний и как бы умеренный род речи, не обладающий ни изысканностью вторых, ни бурливостью первых, смежный с обоими, чуждый крайностей обоих, входящий в состав и того и другого, а лучше сказать, ни того, ни другого; слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности: разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей.

Бутон (torus) – также «узел», прямая логическая связь или простой понятный пример, необходимый, чтобы речь не воспринималась как совершенно пышная и фантастическая. Образ взят из навыка плетения венков, требовавших таких узлов – как бы приведение всех рассуждений к одному простому примеру.

<…> Я и сам воздал немалую хвалу римлянам в своем «Бруте» как из любви к своим, так и из желания ободрить других; но я помню, что намного выше всех я поставил Демосфена и что только его сила ближе соответствует тому красноречию, о котором я мечтаю, а не тому, какое мне знакомо по другим ораторам. Никто не превзошел его ни в важности, ни в изяществе, ни в умеренности. А тем, чье у нас распространилось невежественное учение и кто желает именоваться аттиками или даже говорить по-аттически, не мешает указать, чтобы они подивились на этого мужа, который, по-моему, был аттичнее самих Афин, и чтобы они поучились у него, что такое аттичность, и взяли бы за образец красноречия его мощь, а не свое бессилие.

Цицерон так набрасывается на современных ему последователей аттической школы красноречия, вероятно, из нежелания следовать моде, собираясь сам дать философское, а не политическое обоснование риторики.

Ведь у нас теперь каждый хвалит только то, чему сам способен подражать. Однако для тех, кто увлечен лучшими стремлениями, но слишком слаб в суждениях, я считаю не лишним объяснить, чем на самом деле заслужили аттики свою славу.


Красноречие ораторов всегда руководилось вкусом слушателей. Всякий, кто хочет иметь успех, следит за их желаниями и в согласии с ними слагает свою речь целиком применительно к их суждениям и взглядам. Так, Кария, Фригия и Мизия, наименее образованные и наименее разборчивые, усвоили приятный их слуху надутый и как бы ожирелый род красноречия, которого никогда не одобряли даже их соседи родосцы, отделенные от них лишь узким проливом, не говоря уже о греках.

Кария, Фригия и Мизия – земли Передней Азии. Цицерон довольно грубо нападает на азианское красноречие, противопоставляя малоазийским грекам греков острова Родос, где была своя сильная риторическая школа.

Афиняне же его решительно отвергали. Всегда обладая разумным и здравым суждением, они умеют слушать только неиспорченное и изящное; и оратор, повинуясь их чувству, не смел вставить в речь ни единого необычного или неприятного слова.

Повинуясь их чувству – буквально, «следуя их религии», то есть их убеждениям и доверию к высшим мотивациям поступков. Необычное слово – не общеупотребительное, неприятное слово – вызывающее слишком грубые аффекты, например, ненависть (что сейчас называют hate speech).

Так и тот, о ком мы сказали, что он превосходит всех остальных, в своей решительно лучшей речи за Ктесифонта, начав униженно, в рассуждении о законах стал говорить все более веско, постепенно воспламеняя судей, а когда увидел, что они уже разделяют его пыл, то в остальной части речи смело несся во весь опор. Но все же, хоть он и тщательно взвешивал каждое слово, Эсхин упрекал его за многие выражения, понося их и насмешливо называя грубыми, противными, несносными; он даже обозвал его диким зверем и спросил, слова ли это или чудовища. Таким образом, Эсхину даже речь Демосфена не казалась аттической.

Эсхин (389–314 до н. э.) – аттический оратор, политик, политический противник Демосфена, основатель риторической школы на Родосе.

Конечно, легко выхватить какое-нибудь слово, так сказать, с самого пылу, а потом высмеивать его, когда огонь в душе у каждого погаснет; и Демосфен шутливо оправдывался, заявляя, что не от того зависят судьбы Греции, в какую сторону он простер руку или какое слово употребил. Но если даже Демосфена порицали афиняне за неестественность, как могли бы они слушать мизийца или фригийца? В самом деле, если бы он начал петь, играя голосом и зазывая на азиатский лад, кто бы стал его слушать? Или, лучше сказать, кто бы не приказал ему убираться?

Эффект разочарования в пылкой речи после того, как она оказывается повторно прочитана или обдумана, хорошо известен. Например, в русской культуре Пушкинская речь Достоевского воспринималась всеми слушателями как идеальное выражение их собственных мыслей, притом что они стояли на противоположных общественных и политических позициях, тогда как ее печатный вариант многих если не разочаровал, то оставил вопросы.

Простер руку – жестикуляция и походка были исключительно важны в риторике: по сути, ритор завораживал слушателей как танцор и было важно, как он движется. Поэтому выкинутая рука – такой же жест, как прыжок в танце.

Таким образом, только о тех, кто сообразуется с чуткостью и строгостью аттического слуха, можно сказать, что они говорят по-аттически. Есть много родов такой речи, но наши ораторы замечают лишь один. Если кто говорит неровно и небрежно, лишь бы получалось четко и ясно, – только такую речь и признают аттической. Правильно, что аттической; неправильно, что только такую.

C чуткостью и строгостью – буквально: «с ушами закругленными и религиозными», то есть способными уловить каждое слово, а не общие впечатления, и воспринимающими любую речь, имеющую прямое отношение к политическим судьбам страны, всерьез.

Если, по их мнению, только в этом и заключается аттичность, то по-аттически не говорил и сам Перикл, без спору считавшийся первым оратором: будь он приверженцем простого красноречия, никогда бы не сказал поэт Аристофан, будто он гремит громом и мечет молнии, приводя в смятение всю Грецию. Пусть говорит по-аттически Лисий, чей слог столь приятен и отделан (кто с этим спорит?); но надо понимать, что аттичность Лисия состоит не в простоте и неприкрашенности, но в отсутствии необычного и неуместного. Или пышная, важная и обильная речь также может быть аттической, – или ни Эсхина, ни Демосфена нельзя считать аттиками.

Гремит громом – описание эффекта «возвышенного», создания впечатляющих образов, которые не могут быть рождены лишь навыками аттического политического или судебного красноречия, вроде «спецэффектов» в современном массовом кинематографе. Эти «спецэффекты» создавались с помощью интенсивной звукописи и нагромождения необычных метафор – а и то и другое в аттическом красноречии считалось чрезмерным. Имеется в виду шуточное сравнение Перикла с разгневанным Зевсом в одной из комедий Аристофана.

Но иные объявляют себя даже последователями Фукидида! Вот некий новый и неслыханный род красноречия, сразу изобличающий невежество изобретателей. Ведь те, кто подражает Лисию, подражают, по крайней мере, речи судебного оратора: пусть в ней нет пространности и величия, но в ней есть точность и изящество, и с нею можно успешно выступить на форуме перед судьями. А Фукидид повествует о подвигах, войнах и битвах, в его рассказе есть достоинство и важность, но для речи перед судом или перед народом оттуда нечего заимствовать. Даже в его знаменитых речах столько темных и неясных выражений, что их с трудом понимаешь, а в политической речи это едва ли не самый тяжкий недостаток.

Речи – в «Истории» Фукидида приводится, в частности, речь Перикла, сочиненная по большей части самим историком, любившим для оживления действия вкладывать в уста персонажей подробные речи с обоснованием их позиции. В этой речи Перикл оказывается создателем идеологии жизни Афин, например: «Мы любим красоту, но никогда не забывая о простоте, и занимаемся философией, но никогда не утрачивая мужества». Афористичность и декларативность таких речей казались Цицерону темной: афоризмы всегда многосмысленными.

Что за странная извращенность в людях: владея хлебом, поедать желуди? или афиняне, научив людей земледелию, не научили их заодно и красноречию? Наконец, кто из греческих риторов когда-нибудь что-нибудь почерпнул из Фукидида? – «Но все его хвалят!» – Согласен, но хвалят его за разумное, правдивое и серьезное объяснение событий: не за то, что он ведет процесс в суде, а за то, что он ведет повествование о войнах в своей истории.

Поедать желуди – намек на предание, что до появления земледелия в Аттике афиняне занимались собирательством и потому питались в основном желудями.

Поэтому он никогда и не считался оратором, и если бы он не написал историю, имя его неминуемо забылось бы, хоть он и был человек видный и знатный. Но и у него никто не вдохновляется важностью слов и мыслей: напротив, все, кто говорит обрывисто и бессвязно, для чего и образца-то никакого не требуется, мнят себя чистокровными Фукидидами. Я встречал даже такого, который стремился уподобиться Ксенофонту, чья речь, действительно сладостнее меда, но вовсе чужда шуму форума.

Знатный – Фукидид принадлежал к фракийской царской династии и был весьма богат как владелец золотодобычи во Фракии.

Ксенофонт (ок. 430–356 до н. э.) – афинский писатель, ученик Сократа, речи которого действительно сравнивались с медом. Сравнение красноречия с производством меда есть у поэта Пиндара, оно стало стандартной расхожей похвалой хорошему оратору.

…Самое трудное во всяком деле – это выразить, что представляет собою тот образ лучшего, который у греков называется χαρακτήρ, ибо один считает лучшим одно, другой другое. Я люблю Энния, говорит один, потому что Энний не отходит от обычного словоупотребления; а я Пакувия, говорит другой, у него все стихи пышны и отделаны, Энний же во многом небрежен; третий, допустим, любит Акция; так все по-разному судят о латинских писателях, как и о греческих, и нелегко выяснить, что же будет всего превосходнее.

Характер (Цицерон любил блеснуть греческим словом в латинской речи для своих) – понятие, означающее буквально «черту», «след», «штамп», «марку», иначе говоря, устойчивые опознаваемые качества какого-то предмета.

Энний, Пакувий и Акций – ранние римские эпические поэты: Энний, как наиболее ранний, считался и наиболее простым.

Так же и в картинах одни любят резкое, грубое, темное, а другие блестящее, радостное и светлое. Что же можно взять как некоторый образец или устав, если каждая вещь замечательна в своем роде, а родов так много? Но такое сомнение не остановило меня в моей попытке: я рассудил, что во всех предметах есть нечто самое лучшее, и если даже оно скрыто, человек сведущий может в него проникнуть.

В картинах… – в тогдашней живописи могли цениться изображения неприятных вещей (фантастических чудовищ, катастроф, пугающих эпизодов из мифологии), в противовес изображению привлекательных вещей в натюрмортах, пейзажах и некоторых приятных мифологических сценах. Русскому читателю можно для сравнения напомнить, соответственно, «Последний день Помпеи» Брюллова и «Утро в сосновом лесу» Шишкина и Савицкого или же сравнить триллер и комедию в кино.

Образец (прескрипт) – юридический термин, означавший утвержденный претором план судебного разбирательства.

Но так как есть много родов речи, все они различны и не сводятся к одному типу, то и хвалебные речи, и исторические повествования, и такие увещевательные речи, образец которых оставил Исократ в панегирике, а с ним многие другие так называемые софисты, и все остальное, что чуждо прениям на форуме, – иными словами, весь род, называемый по-гречески эпидиктическим, потому что цель его – как бы показать предмет к удовольствию зрителей, – все это я сейчас оставлю в стороне.

Увещевательное (эпидиктическое) красноречие – один из трех видов красноречия, наравне с совещательным (политическим) и судебным (юридическим). Эпидиктическое красноречие должно было создать привлекательный образ предмета, например в похвальной речи (панегирике), с целью исключительно возвеличить, а не подвигнуть к какому-то решению. Цицерон справедливо связывает становление этого красноречия с деятельностью софистов, профессиональных интеллектуалов, которые видели в нем возможность пересмотра привычных ценностей, переоценки привычных представлений, а значит, рычаг политического влияния. Так, основатель эпидиктического красноречия софист Горгий из Леонтин создал «Похвалу Елене Троянской» (это произведение не могло не быть воспринято как скандальное) и трактат «О небытии», остроумно оспаривавший привычную философию, исходившую из понятия бытия. Далее упражнениями в таком красноречии стали «парадоксальные энкомии», восхваление недостойного предмета, например, «Похвала вши» или «Похвала лысине», с целью развить способность речи создавать торжественную иллюзию на пустом месте, для успешной политической рекламы, о чем Цицерон говорит в следующих фразах.


Я не говорю, будто все это не стоит внимания, – напротив, на этом как бы вскармливается тот оратор, которого мы хотим обрисовать и о котором стараемся говорить как можно обстоятельнее. Здесь он усваивает обилие слов и свободнее располагает их сочетанием и ритмом. Здесь даже позволяется созвучие сентенций, допускаются звучные, четкие и законченные периоды и намеренно – не втайне, но открыто и свободно – проявляется забота о том, чтобы словам соответствовали слова одинаковой длины, как бы вровень отмеренные, чтобы нередко сближались несхожие и сопоставлялись противоположные понятия и чтобы окончания фраз, сходным образом закругляясь, давали сходный звук: в настоящих же судебных речах мы это делаем гораздо реже и, во всяком случае, незаметнее. В Панафинейской речи сам Исократ признается, что усердно к этому стремился, – и понятно, так как он писал не для судебного прения, а для услаждения слуха.

Период (греч. «обход», «маршрут») – особая организация речи на основе условной связи, по типу «Если будет то-то, то при таких-то условиях произойдет то-то, но также при некоторой возможности и то-то». Период позволял в одной фразе высказать как необходимую связь фактов, так и возможное развитие событий, сделав и то и то равно убедительным. Период, из-за длины, трудно воспринимать на слух, поэтому ораторы, начиная с Горгия, стремились его «закруглять», делать ритмичным и тем самым выразительным и даже вводить рифму для легкой запоминаемости его слушателем. В периоде обязательны параллели, контрасты, противопоставления, повторения, например: «Так, в конторе губернской тюрьмы считалось священным и важным не то, что всем животным и людям даны умиление и радость весны, а считалось священным и важным то, что накануне получена была за номером с печатью и заголовком бумага о том, чтобы к девяти часам утра были доставлены в нынешний день, 28-го апреля, три содержащиеся в тюрьме подследственные арестанта – две женщины и один мужчина» (Л.Н. Толстой. «Воскресение»).

По преданию, первыми это разработали Фрасимах из Халкедона и Горгий из Леонтин <…> К следующему поколению принадлежит Исократ, которого я всегда хвалю более, чем любого другого оратора этого рода, хотя ты, Брут, нередко и возражаешь против этого со всей твоей мягкостью и ученостью, но, может быть, и ты со мной согласишься, узнав, за что я его хвалю. Так как дробный ритм Фрасимаха и Горгия, которые, по преданию, первые стали искусно сочетать слова, казался ему рубленым, а слог Феодора – отрывистым и недостаточно, так сказать, округлым, он первый стал изливать мысли в более пространных словах и более мягких ритмах. Так как его учениками в этом были те, кто достиг потом высшей известности как речами, так и сочинениями, то дом его прослыл кузницей красноречия.

Ритм (numerus) – равномерность речи: под «мягкостью» имеется в виду отход второго поколения ораторов от жесткой метрики поэзии и осознание ими специфики прозы в отличие от поэзии.

<…> Итак, сладостная, вольная и плавная речь, богатая затейливыми мыслями и звучными словами, – вот каков эпидиктический род, о котором мы говорили: собственность софистов, пригодный скорей для парада, чем для битвы, удел гимнасиев и палестр, презираемый и гонимый на форуме. Но так как вскормленное им красноречие, окрепнув, само заботится о своей красоте и силе, нам следовало сказать и об этой как бы колыбели оратора. И все же он годится только для забав и для парадов: мы же теперь перейдем к строю и к бою.

Затейливые мысли (сентенции) – легко запоминающиеся афоризмы, ловкие остроумные находки, которые Цицерон считает плохим орудием в реальной судебной или политической полемике: они демонстрируют только «парад» (pompa) самого оратора, а не суть вещей и не содержание вопроса.

Так как оратор должен заботиться о трех вещах – что сказать, где сказать и как сказать, – то нам следовало бы изложить, что является лучшим в каждом из этих случаев; но мы сделаем это несколько иначе, чем это обычно делается при изучении риторики. Мы не будем давать правила, так как не в этом наша задача, но мы набросаем образ и облик образцового красноречия: не то, какими средствами оно достигнуто, но то, каким оно представляется нам.

Цицерона интересует риторика не просто как искусство, но как создание новых политических ситуаций, – поэтому он отказывается от изложения правил и предпочитает показывать саму ситуацию риторики как уместного для любой ситуации и влияющего на всех людей произнесения речи.

О двух первых вещах – вкратце, потому что они не столь важны, сколько необходимы для достижения высшей славы; к тому же они свойственны и многим другим предметам.


Действительно, найти и выбрать, что сказать, – великое дело: это – как бы душа в теле; но это забота скорее здравого смысла, чем красноречия, а в каком деле можно обойтись без здравого смысла? Конечно, тот оратор, в котором мы ищем совершенства, будет знать, откуда извлечь основания и доводы.

Здравый смысл (prudentia) – у Цицерона это осмотрительность, умение говорить уместное для аудитории и при этом учитывать как сказанное прежде, так и возможные реакции слушателей. Еще в античности возник вошедший в европейскую культуру образ Пруденции с двумя лицами, девическим и стариковским: соединение интуиции и опыта, умение смотреть и на былое, и на только что возникающее.

О чем бы ни говорилось в судебной или политической речи, выяснению подлежит, во-первых, имел ли место поступок, во-вторых, как его определить и, в-третьих, как его расценить. Первый вопрос разрешается доказательствами, второй – определениями, третий – понятиями о правоте и неправоте. Чтобы применить эти понятия, оратор – не заурядный, а наш, образцовый оратор – всегда по мере возможности отвлекается от действующих лиц и обстоятельств, потому что общий вопрос может быть разобран полнее, чем частный, и поэтому то, что доказано в целом, неизбежно доказывается и в частности.

Это отвлечение разбора от действительных лиц и обстоятельств к речи общего характера называется θέσις. Таким путем Аристотель развивал у молодых людей не только тонкость рассуждения, нужную философам, но и полноту средств, нужную риторам, чтобы обильно и пышно говорить за и против. Он же указал нам «места» – так он это называет – как бы приметы тех доводов, на основе которых можно развить речь и за и против.

Тезис – утверждение, имеющее положительный смысл. Например, «врать нехорошо» тезисом не является, потому что описывает некоторое количество частных ситуаций, а «правда лучше лжи» – тезис, так как вводит универсальный критерий оценки и вручает искомую полноту средств ритору.

Место (греч. «топос») – общее утверждение, которое может быть применено в частной аргументации наравне с другими доводами. К примеру, «всякий человек ошибается», «всякая ошибка может быть исправлена» и «наказание не должно опережать исправление» – все эти три топоса будет уместно применить в речи адвоката.

Так и поступит наш оратор – ибо мы говорим не о каком-нибудь декламаторе или площадном крючкотворе, но о муже ученейшем и совершеннейшем: когда перед ним будут те или иные «места», он быстро пробежит по всем, воспользуется удобными и будет о них говорить обобщенно, а это позволит ему перейти и к так называемым общим местам.

Общие места – те из мест, которые точно разделяются всеми слушателями. Например, не все слушатели признают, что «всякая ошибка может быть исправлена», но все согласны с тем, что «среди ошибок есть те, которые могут быть прощены». Тогда оратор, чтобы быть убедительным, должен немного сказать об исправлении ошибок, а гораздо больше сказать о простительности данной ошибки вообще.

Но этими средствами он не будет пользоваться бездумно: он все взвесит и сделает свой выбор, потому что не всегда и не во всяком деле доводы, развитые из одних и тех же мест, имеют один и тот же вес. Поэтому он будет разборчив и не только найдет, что можно сказать, но и прикинет, что должно сказать.

Действительно, нет ничего плодоноснее, нежели дарование, особенно когда оно возделано науками: но как богатый изобильный урожай приносит не только колосья, но и опаснейшие для них сорные травы, так иногда и из таких «мест» выводятся доводы легковесные, неуместные или бесполезные. И если бы настоящий оратор не делал здесь разумного отбора, разве бы он сумел остаться и держаться в кругу выгодных ему данных, смягчить невыгодные, скрыть или по возможности совсем обойти те, которых он не может опровергнуть, отвлечь от них внимание или выдвинуть такое предположение, которое покажется правдоподобнее, чем враждебная точка зрения?

А с какой заботою он расположит все, что найдет! – ибо такова вторая из трех забот оратора. Конечно, он возведет к своему предмету достойные подступы и пышные преддверия, он с первого натиска овладеет вниманием, утвердит свои мнения, отразит и обессилит противные, поставит самые веские доводы частью в начало, частью в конец, а между ними вдвинет слабые.

Овладение вниманием (occupatio animi) – умение занять все внимание, весь ум слушателя, а для этого и нужно строить «преддверия», то есть заранее говорить, что сейчас пойдет речь о чем-то очень важном и масштабном.

Итак, мы описали бегло и вкратце, каким должен быть оратор в отношении двух первых частей красноречия. Но, как мы уже сказали, эти части при всей их значительности и важности требуют меньше искусства и труда; зато когда он найдет, что сказать и где сказать, то несравненно важнее будет позаботиться, как сказать. Известно, что и наш Карнеад не раз говорил: «Клитомах говорит то же, что я, а Хармад, вдобавок, так же, как я». Если в философии, где смотрят на смысл и не взвешивают слов, столь многое зависит от способа выражения, то что подумать о делах судебных, в которых речь – превыше всего?

Карнеад Афинский (ок. 214–129 до н. э.) – философ-платоник, авторитетный для Цицерона: ссылаясь на Карнеада, он тем самым утверждал учение Платона как теоретическую основу своей риторики.

<…> «Как сказать» – это вопрос, относящийся и к произнесению и к изложению: ведь произнесение есть как бы красноречие тела и состоит из голоса и движений. Изменений голоса столько же, сколько изменений души, которые и вызываются преимущественно голосом. Поэтому тот совершенный оратор, о котором я все время веду рассказ, смотря по тому, как пожелает он выразить страсть и всколебать души слушателей, всякий раз будет придавать голосу определенное звучание.

Изменения (мутации) – здесь: резкие перемены настроения или тона. Подразумевается, что различный тон голоса по-разному настраивает наши психические переживания.

Об этом я сказал бы подробнее, если бы сейчас было время для наставлений или если бы ты об этом просил. Сказал бы я и о тех движениях, с которыми связано и выражение лица: трудно даже передать, насколько важно, хорошо ли оратор пользуется этими средствами.

Ведь даже люди, лишенные дара слова, благодаря выразительному произнесению нередко пожинали плоды красноречия, а многие люди речистые из-за неумелого произнесения слыли бездарными. Поэтому недаром Демосфен утверждал, что и первое дело, и второе, и третье есть произнесение. И если без произнесения нет красноречия, а произнесение и без красноречия имеет такую силу, то, бесспорно, что его значение в ораторском искусстве огромно.

Выражение лица (vultus) – гримаса, обычно мотивированная и движением тела: например, открытый в знак удивления рот вместе с разведением рук. Хотя гримасы слушателям видны хуже, чем жесты рук или ног, они вызывают большие внутренние переживания, а значит, окончательно располагают слушателей в пользу оратора.

Итак, если кто захочет быть первым в красноречии, пусть он в гневных местах говорит напряженным голосом, в спокойных – мягким; низкий голос придаст ему важности, колеблющийся – трогательности. Поистине удивительна природа голоса, который при помощи только трех звучаний – низкого, высокого и переменного – достигает столь разнообразного и столь сладостного совершенства в напевах.

Эти три интонации вполне можно сопоставить с нашими тремя школьными стилями: строгим официально-деловым, расслабленным разговорным и постоянно изменчивым в зависимости от предмета – художественным или научным.

Ведь даже в речи есть некий скрытый напев – не тот, что у фригийских и карийских риторов, которые почти поют в своих концовках, но такой, какой имели в виду Демосфен и Эсхин, упрекая друг друга в переливах голоса; а Демосфен, даже больше того, не раз говорит, что у Эсхина голос был слащавый и звонкий.

Фригийские и карийские риторы – представители азианского красноречия, любившие богатые созвучия, рифмы, и, значит, при увлеченном исполнении переходившие почти что на пение, как будто они произносили стихи, а не речь. Это можно сравнить с тем, как если современный оратор в конце споет жалобную или вдохновляющую песню или покажет фотографии и видеоэпизоды, способные разжалобить. Тогда оратору приходилось довольствоваться нюансировкой голоса или театральными жестами, вроде выведения ребенка обвиняемого на сцену.

Вот что надо еще, по-моему, заметить относительно достижения приятности в интонациях: сама природа, как бы упорядочивая человеческую речь, положила на каждом слове острое ударение, притом только одно, и не дальше третьего слога от конца, – поэтому искусство, следуя за природой, тем более должно стремиться к усладе слуха.

Цицерон считает наличие ударений в слове (по правилам латинского языка, оно не может стоять дальше третьего слога от конца) подтверждением того, что в речи от природы уже есть интонационное членение и поэтому естественно прислушиваться к интонациям.

Конечно, желательно, чтобы и голос был хороший; но это не в нашей власти, а постановка и владение голосом – в нашей власти. Следовательно, наш образцовый оратор будет менять и разнообразить голос и пройдет все ступени звучания, то напрягая его, то сдерживая.

Ступень (gradus) – высота звучания, зависящая от напряжения: Цицерон сближает употребление голоса с игрой на струнном инструменте, где нужно напрягать и ослаблять струны.

Движениями он будет владеть так, чтобы в них не было ничего лишнего. Держаться он будет прямо и стройно, расхаживать – изредка и ненамного, выступать вперед – с умеренностью и тоже нечасто; никакой расслабленности шеи, никакой игры пальцами, – он не будет даже отбивать ритм суставом; зато, владея всем своим телом, он может наклонять стан, как подобает мужу, простирать руки в напряженных местах и опускать их в спокойных.

Простирать руки – направлять их в сторону публики, как жест поиска поддержки в решающий момент, тогда как в спокойном месте зрители внимают, а не поддерживают.

А какое достоинство, какую привлекательность изобразит его лицо, которое выразительностью уступает только голосу! При этом должно избегать всякого излишества, всякого кривляния, но зато искусно владеть взглядом. Ибо как лицо есть изображение души, так глаза – ее выражение. А насколько им быть веселыми или печальными, покажут сами предметы, о которых будет идти речь.

Вероятно, речь не только о привычных нам жестах, вроде расширения глаз при удивлении или их закатывании, но и об умении глядеть на публику так, чтобы у нее то поднималось настроение, то возникала озабоченность.

Но пора уже обрисовать образ высшего красноречия, каким обладает наш совершенный оратор. Само название показывает, что именно этим он замечателен, и все остальное в нем перед этим ничто: ведь он именуется не «изобретатель», не «располагатель», не «произноситель», хотя все это в нем есть, – нет, его название ṕήτωρ – по-гречески и eloquens по-латыни. Всякий может притязать на частичное обладание любым другим искусством оратора, но его главная сила – речь, то есть словесное выражение, – принадлежит ему одному.

Eloquens (лат.) – красноречивый, буквально: «выговаривающий», говорящий изощренно, греческое «ритор» можно буквально перевести как «речевик», «речевой».

Правда, некоторые философы тоже владели пышной речью, если верно, что Феофраст получил свое имя за божественную речь, что Аристотель возбуждал зависть даже в Исократе, что устами Ксенофонта, по преданию, словно говорили сами музы, и что всех, кто когда-нибудь говорил или писал, далеко превосходил и сладостью и важностью Платон, – но тем не менее их речь лишена напряженности и остроты, свойственных настоящему оратору и настоящему форуму.

Феофраст (ок. 370–ок. 285 до н. э.) – философ и ученый, ученик Аристотеля. При рождении ему было дано имя Тиртам. Феофрастом (Богоречивым) его прозвали уже в Афинах. Прямых подтверждений, что ритор Исократ завидовал Аристотелю, не сохранилось, несомненно только, что Аристотель в своей «Риторике» брал за образец речи Исократа. Ксенофонта за его отборный сладостный стиль письма называли «аттической Музой». Вообще, Музами иногда называли выдающихся ораторов или их сочинения, имея в виду, что они все принадлежат области искусства, а не только политической практики, так, «Музами» именовали «Историю» Геродота, натурфилософские книги Гераклита и Эмпедокла, а также сборники отдельных ораторов. Впрочем, такое название никогда не становилось названием жанра, скорее просто признаком чрезмерного восхищения.

Они разговаривают с людьми учеными, желая их не столько возбудить, сколько успокоить; говоря о предметах мирных, чуждых всякого волнения, стараются вразумить, а не увлечь; если они и пытаются ввести в свою речь приятное, то иным это уже кажется излишеством. Поэтому нетрудно отличить их род красноречия от того, о котором мы говорим. Именно, речь философов расслаблена, боится солнца, она чужда мыслей и слов, доступных народу, она не связана ритмом, а свободно распущена; в ней нет ни гнева, ни ненависти, ни ужаса, ни сострадания, ни хитрости, она чиста и застенчива, словно невинная дева. Поэтому лучше называть ее беседой, чем речью: хотя и всякое говорение есть речь, но только речь оратора носит это имя по справедливости.

Боится солнца – указание на отсутствие навыка философов выступать на площади, под солнцем, при большом скоплении народа.

Свободно распущена – философы ведут скрытый диалог, поэтому они могут не довершать фразы или, наоборот, сразу снабжать их оговорками.

Еще важнее установить различие при кажущемся сходстве с софистами, о которых я говорил выше, потому что они ищут того же убранства речи, которым пользуется и оратор в судебном деле. Но здесь различие в том, что их задача – не волновать, а скорее умиротворять души, не столько убеждать, сколько услаждать, и что они делают это чаще и более открыто, чем мы, в мыслях ищут скорее стройности, чем доказательности, нередко отступают от предмета, пользуются слишком смелыми переносными выражениями, располагают слова, как живописцы располагают оттеняющие цвета, соотносят равное с равным, противное с противным и чаще всего заканчивают фразы одинаковым образом.

Оттеняющие цвета – контрасты, позволяющие воспринимать плоскостное изображение как объемное; выполняли ту же функцию, что светотень в новой живописи. Цицерон подчеркивает, что для софистов главное – создать иллюзию реальности. Не случайно, заметим, древнегреческое слово для художественного вымысла, «пласма», означает лепку, пластику: софист лепит что ни попадя, и получается пластическая иллюзия бытия.

Смежным родом является история. Изложение здесь обычно пышное, то и дело описываются местности и битвы, иной раз даже вставляются речи перед народом и перед солдатами, но в этих речах стремятся к непрерывности и плавности, а не к остроте и силе. Поэтому красноречие, которое мы ищем, следует признать чуждым историкам не в меньшей мере, чем поэтам.

Пышное – то есть рисующее картины перед взором читателя, как всё происходило, как это бывает в истории: например, как началась битва или как построили большой город. Именно поэтому вымышленные речи отличаются «непрерывностью и плавностью»: они должны отвечать реконструируемой историком ситуации, вписываться в нее, а не создавать новую ситуацию, как это делают речи оратора.

Ведь и поэты подняли вопрос: чем же они отличаются от ораторов? Раньше казалось, что прежде всего ритмом и стихом, но теперь и у наших ораторов вошел в употребление ритм. В самом деле, все, что ощущается слухом как некоторая мера, даже если это еще не стих – в прозаической речи стихотворный размер является недостатком, – называется ритмом, а по-гречески ρυθμός. Вероятно, поэтому некоторым и кажется, что речь Платона и Демокрита, хотя и далека от стихотворной формы, обладает такой стремительностью и блистает такими словесными красотами, что ее с бóльшим основанием можно назвать поэзией, нежели речь комических поэтов, которая ничем не отличается от обыденного разговора, кроме того, что изложена стишками. Однако не это главное в поэте, хотя его можно только похвалить, если он к строгой форме стиха добавит ораторские достоинства.

Ритм (лат. numerus) – буквально означает «счет» или «последовательность»: при этом было важно не простое чередование ударных и безударных слогов, но более сложная закономерность, поэтому ритм стихов мог ускоряться и замедляться, в то время как ритм прозы был обычно замедленным. Поэтому любое сильное ускорение ритма: обрывочность речи, употребление коротких слов и т. д. – воспринималось как переход от прозы к поэзии, то есть к более жесткому чередованию ударных и безударных слогов.

Но хотя слог иных поэтов и величав и пышен, я все же утверждаю, что в нем больше, чем у нас, вольности в сочинении и сопряжении слов, и поэтому, по воле некоторых теоретиков, в поэзии даже господствует скорее звук, чем смысл. Поэтому, хотя поэзия и ораторское искусство сходны в одном – в оценке и отборе слов, от этого не становится менее заметным различие во всем остальном. Это несомненно, и хотя здесь и возможны споры, к нашей задаче они не относятся.

Теоретики – вероятно, философы-эпикурейцы, считавшие целью искусства только наслаждение и поэтому предпочитавшие наслаждение звуком наслаждению смыслом. Впрочем, в новой поэзии нормативно утверждается приоритет звука перед смыслом: поэтические решения объясняются как вызванные начальным ритмом и ограничениями рифмы.

Теперь, отделив нашего оратора от красноречия философов, софистов, историков, поэтов, мы должны объяснить, каков же он будет. <…> А сколько задач у оратора, столько есть и родов красноречия: точный, чтобы убеждать, умеренный, чтобы услаждать, мощный, чтобы увлекать, – и в нем-то заключается вся сила оратора. Твердый ум и великие способности должны быть у того, кто будет владеть ими и как бы соразмерять это троякое разнообразие речи: он сумеет понять, что для чего необходимо, и сумеет это высказать так, как потребует дело.

Твердый ум – в оригинале буквально: «великое суждение», способность суждения как способность применять общие правила к частным случаям для понимания внутренней целесообразности частных случаев. В новой философии способность суждения – ключевой термин эстетики Канта.

Но основанием красноречия, как и всего другого, является философия. В самом деле, самое трудное в речи, как и в жизни, – это понять, что в каком случае уместно. Греки это называют πρέπον, мы же назовем, если угодно, уместностью. Об этом-то в философии немало есть прекрасных наставлений, и предмет этот весьма достоин познания: не зная его, сплошь и рядом допускаешь ошибки не только в жизни, но и в стихах и в прозе.

Уместное (греч. «препон», лат. decorum) – сложное для перевода понятие, означающее что-то вроде «приличного поведения» или «подходящего по ситуации решения», но не только в социальной, но и в природной жизни, «как положено» (или, как говорят на современном модном жаргоне, «атмосферно»). Одним словом, это признание того, что всё в природе может быть «как положено», наилучшим возможным образом, и значит, следуя этой норме, можно избежать множества ошибок.

Оратор к тому же должен заботиться об уместности не только в мыслях, но и в словах. Ведь не всякое положение, не всякий сан, не всякий авторитет, не всякий возраст и подавно не всякое место, время и публика допускают держаться одного для всех случаев рода мыслей и выражений. Нет, всегда и во всякой части речи, как и в жизни, следует соблюдать уместность по отношению и к предмету, о котором идет речь, и к лицам как говорящего, так и слушающих.

Сан (honos, honor) – должность или любое почетное звание, награда, устойчивое положение, здесь противопоставлено «положению» (fortuna) как непредсказуемому успеху.

Этого весьма обширного предмета философы обычно касаются, говоря об обязанностях (а не о долге как таковом, ибо долг всегда един), грамматики – о поэтах, учителя красноречия – о каждом роде и виде судебного дела. Сколь неуместно было бы, говоря о водостоках перед одним только судьей, употреблять пышные слова и общие места, а о величии римского народа рассуждать низко и просто!

Обязанность (officium) – совокупность стоящих перед человеком задач, противопоставляется долгу (rectum, буквально: «правда») как жизни по правде в общем смысле. Термин «обязанность» был введен в философии стоиков (греч. «катэкон», καθήκον, букв. «как надо», что потом воспроизведено во французском comme il faut) для обозначения норматива любой деятельной жизни человека, которая и оказывается предметом рассмотрения философии, что мы бы назвали «законы общества» во всех смыслах. Во многом благодаря Цицерону это слово стало означать государственную деятельность, откуда наше «официальный» и английское «офис».

Водосток – одно из прав защиты собственности, защита своего участка от воды, стекающей с крыши или высокого места на соседнем участке во время дождя. Цицерон приводит это как пример ничтожной гражданской тяжбы.

Это погрешность в отношении слога, а иные погрешают против личности – или своей, или судей, или противников, и не только сутью дела, но и словами: правда, без сути дела бессильны и слова, но все же одна и та же мысль может быть принята или отвергнута, будучи выражена теми или иными словами. Во всяком деле надо следить за мерою: ведь не только всему есть своя мера, но избыток всегда неприятнее недостатка. Апеллес говорил, что здесь и ошибаются те художники, которые не чувствуют, что достаточно и что нет.

Апеллес (ок. 370–306 до н. э.) – придворный живописец Александра Македонского. Выражение «апеллесова черта» означает умение вовремя подвести черту под картиной, вовремя закончив, не переусердствовав: слишком длительные «доделки» в ущерб талантливой импровизации не идут картине на пользу.


<…> Ведь «уместно» и «должно» – два разных понятия, и основания их различны. «Должно» означает обязанность безотносительную, которой нужно следовать всегда и во всем; «уместно» означает как бы соответствие и сообразность с обстоятельствами и лицами. Это относится как к поступкам, так и особенно к словам, а также к выражению лица, движениям и поступи; все противоположное будет неуместным.

Должно (oportet) – безличное обозначение необходимости, «так надо», «никак иначе нельзя», в том числе моральной необходимости, в отличие от «уместности», имеющей в виду сложную систему взаимных обязательств.

Поэт бежит неуместного как величайшего недостатка – ведь наделить честною речью бесчестного, мудрой – глупого уже есть ошибка. Знаменитый живописец догадался, что если при жертвоприношении Ифигении Калхант печален, Улисс еще печальней, а Менелай в глубокой скорби, то голову Агамемнона следует окутать покрывалом, ибо кисть не в силах выразить это величайшее горе. Даже комедиант заботится о том, что уместно, – что же, по нашему мнению, должен делать оратор? Если уместность настолько важна, то с какою тщательностью будет он следить за своими действиями в каждом деле и даже в каждой части каждого дела!

Знаменитый живописец – Тиманф Сикионский, его картина «Жертвоприношение Ифигении» (ок. 400 г. до н. э.) сохранилась в виде плохой копии на помпейской фреске.

Во всяком случае, очевидно, что не только разделы речи, но и целые судебные дела в разных случаях требуют речи разного рода. Следовательно, мы должны теперь отыскать признак и сущность каждого рода. Великое это дело и трудное, как не раз уже говорилось; но надо было об этом думать, когда мы начинали, а теперь остается только распустить паруса, куда бы нас ни уносило.

Признак (nota) и сущность (formula) – описание процесса познания вещи по родам, когда сначала берется отличительный признак, хотя и не обязательный для сущности (скажем, признак вороны – быть черной, хотя есть вороны-альбиносы, той же сущности), а затем уже сформулировать сущность, дать ее «идею», или «логос», если употреблять слова греческой философии (ворона летает, каркает и любит воровать блестящее). Цицерон говорит, что выделить родовые признаки красноречия трудно, потому что для этого нужно провести границы между разными родами, а есть слишком много не чистых форм речи, как бы мы сказали, а гибридных или с примесями других родов. «Распустить паруса» – выражение, примерно соответствующее нашему «предпринять рискованный эксперимент».

Прежде всего должны мы изобразить того оратора, за кем одним признают иные имя аттического. Он скромен, невысокого полета, подражает повседневной речи и отличается от человека неречистого больше по существу, чем по виду. Поэтому слушатели, как бы ни были сами бездарны, все же полагают, что и они могли бы так говорить.

Бездарны – в оригинале infantes, не способные говорить самостоятельно, не умеющие произносить речи; часто это слово обозначает детей до того, как они научатся говорить.

Действительно, точность этой речи со стороны кажется легкой для подражания, но на пробу оказывается на редкость трудна. В ней нет избытка крови, но должно быть достаточно соку, чтобы отсутствие великих сил возмещалось, так сказать, добрым здоровьем.

Прежде всего освободим нашего оратора как бы от оков ритма. Ты ведь знаешь, что оратор должен известным образом соблюдать некоторый ритм, о чем у нас будет речь дальше; но это относится к другим стилям, а в этом должно быть полностью отвергнуто. Но, будучи вольным, он не должен быть распущенным, чтобы получалось впечатление свободного движения, а не разнузданного блуждания. Далее, он не будет, так сказать, подгонять слова к словам: ведь так называемое зияние, то есть стечение гласных, также обладает своеобразной мягкостью и указывает на приятную небрежность человека, который о деле заботится больше, чем о словах.

Небрежность (neglegentia) – важное требование Цицерона: речь не должна быть во всем правильной, чтобы не казаться заученной. Чтобы она выглядела как искренний экспромт, в ней должны быть какие-то погрешности, такие как зияния (скопление гласных: «и о Иване», «пою у окна»), которых пособия по ораторскому искусству велели избегать. Эта эстетика небрежности потом вошла и в быт: вспомним аристократическую небрежность, легкую рассеянность и беспечность, представляющую собой перенос риторического идеала на обычаи придворного поведения. В следующем абзаце и дается идеал «безыскусной искусности» (neglegentia… diligens) как идеал незаметной привлекательности, важный и в наши дни. Иногда этот идеал оспаривается показным поведением денди или хипстера, но небрежность и доброжелательность остаются и при показном поведении.

Однако, располагая этими двумя вольностями – в течении и сопряжении слов, – тем более надо следить за остальными. Даже сжатую и измельченную речь следует заботливо обрабатывать, ибо даже беззаботность требует заботы. Как говорят, что некоторых женщин делает привлекательными самое отсутствие украшений, так и точная речь приятна даже в своей безыскусственности: и в том и в другом случае что-то придает им красоту, но красоту незаметную. Можно убрать всякое приметное украшение, вроде жемчугов, распустить даже завивку и подавно отказаться от всех белил и румян – однако изящество и опрятность останутся.

Речь такого оратора будет чистой и латинской, говорить он будет ясно и понятно, за уместностью выражений будет зорко следить. У него не будет одного лишь достоинства речи – того, которое Феофраст перечисляет четвертым: пышности сладостной и обильной.

Пышность (ornatus) – широкое использование фигур, художественное, метафорическое выражение мысли, примерно можно отождествить с нашим понятием «художественность», «художественная проза». Цицерон считает, что нужно уметь дополнять художественность точностью безыскусности.

Он будет бросать острые, быстро сменяющиеся мысли, извлекая их словно из тайников, и это будет главным его оружием; а средствами ораторского арсенала будет он пользоваться весьма сдержанно. Арсенал же наш – это украшения как мыслей, так и слов. Украшение бывает двоякого рода: иное для отдельных слов, иное для сочетаний слов.

По сути, Цицерон говорит не только о том, что аргументы должны быть отточенными и решительными, но и указывает: оратор производит впечатление на противника, когда у него в запасе много аргументов.

Для отдельных слов украшением считается, если слова, употребленные в собственном значении, лучше звучат или полнее всего выражают смысл; а слова несобственного значения являются или переносными выражениями, откуда-нибудь заимствованными, или новыми, сочиненными самим оратором, или древними, вышедшими из употребления. (Последние, по существу, следовало бы считать словами с собственным значением, если бы не малая их употребительность.)

В античной риторике употребление неологизмов и архаизмов однозначно считалось признаком поэтического, а не прозаического стиля. Заметим, что Цицерон говорит не о стилистической норме, а только о полноте впечатления и раскрытия смысла, и допускает вполне поэтические слова, если они употреблены уместно. Цицерон хочет говорить о правилах уместности, а не о правилах подражания.

А для словесных сочетаний украшение состоит в том, чтобы наблюдалось известное созвучие, которое бы исчезало с изменением слов, даже если мысль останется неизменной; что же касается таких украшений мысли, которые сохраняются независимо от изменений слов, то хотя их очень много, но хороших среди них очень мало.

Украшения мысли – остроумные наблюдения, не основанные на игре слов. Цицерон высказывает простую мысль о редкости настоящего остроумия: трудно рассказать анекдот, который был бы одинаково смешным для всей массы слушателей.

Следовательно, простой оратор, стараясь лишь сохранить изящество, будет не слишком смел в сочинении слов, сдержан в переносных выражениях, скуп на устарелые обороты и еще более скромен в остальных украшениях слов и мыслей; если он и допустит частые переносные выражения, то лишь такие, которые сплошь и рядом встречаются во всяком разговоре, не только у столичных жителей, но даже у деревенщины – ведь и в деревне говорят «глазок у лозы», «земля томится жаждой», «веселые нивы», «роскошный урожай».

Цицерон приводит метафоры из народной крестьянской речи, основанные на олицетворении: природным вещам приписываются человеческие качества и свойства. В эпоху романтизма эти олицетворения начнут восприниматься как подтверждение «гения» народной речи, способности народа изобретать самые запоминающиеся поэтические образы. Цицерон связывает возникновение этих выражений не с поэтической одаренностью простых людей, а со скудостью названий в народном языке, из-за чего метафора превращается в технический термин. И действительно, мы видим множество метафор, превратившихся в технические термины в нашем быту: «глазок двери» (как и английское window, «окно» буквально: «ветроглаз»), «ручка шкафа» и т. д.

В этих выражениях немало смелости, но здесь либо предмет действительно похож на то, с чего взято выражение, либо он не имеет собственного названия, и переносное употребляется для ясности, а не для красоты. Этим украшением наш простой оратор будет пользоваться намного свободнее, чем другими, но все же не так вольно, как пользовался бы в высочайшем роде красноречия. Таким образом, и здесь явится неуместность, – что это такое, видно из понятия об уместном, – если какое-нибудь переносное выражение окажется слишком смелым и в низкую речь попадет то, что уместно лишь в высокой.

Что же касается благозвучия, которое придает расположению слов блеск того, что греки называют «фигурами», словно своего рода речевые жесты – слово, отсюда перенесенное и на украшения мыслей, – то наш простой оратор, которого некоторые по справедливости называют аттиком, хотя и не он один имеет право на это имя, тоже будет их употреблять, но значительно реже: он будет пользоваться ими с выбором, как если бы, приготавливая обед, он отказался от всякой роскоши, но постарался бы проявить не только умеренность, а и хороший вкус.

Цицерон имеет в виду, что скромная пища, с использованием самых дешевых продуктов, может быть также «отборной» (elegans в оригинале); из недорогих продуктов можно выбрать самые вкусные и привлекательные.

Действительно, многое подошло бы даже к умеренности того оратора, о котором я говорю. Правда, чтобы нельзя было уличить его в искусственном благозвучии и погоне за приятностью, тонкий оратор должен избегать того, о чем я упоминал раньше – соотнесения равных слов с равными, сходных и подобозвучащих закруглений фраз, сопоставления слов, различающихся одной лишь буквой.

Заметим, что Цицероном использование каламбуров и рифм воспринимается не как остроумие, игра ума, но как почти физиологическое удовольствие, аффект, который сразу затрагивает тело.

Далее, такие повторения слов, которые требуют напряжения и крика, будут также чужды сдержанности нашего оратора. <…> Конечно, он не заставит говорить республику, не вызовет мертвых из гробниц, не обоймет одним охватом груду слов, вторящих друг другу, – для этого нужна более мощная грудь, и этого нельзя ни ждать, ни требовать от оратора, которого мы изображаем: и голос и речь у него будут спокойнее. <…> К тому же и произнесение у него будет не трагедийное и не театральное: в движениях тела он будет скромен и всю выразительность сосредоточит в лице, но не так, чтобы говорили, что он строит рожи, а так, чтобы оно естественно выражало смысл каждого слова.

Не заставит говорить республику – Цицерон как раз заставил говорить республику в первой «Речи против Катилины», а мертвых принудил говорить в речи «За Целия». Он имеет в виду, что такой театральный эффект как речь от лица другого персонажа требует актерских навыков, включая психофизиологические, которые по силам не каждому оратору.

В этом роде красноречия будут рассыпаны даже шутки, значение которых для речи особенно велико. Есть два рода шуток – насмешливость и остроты. Оратор будет владеть обоими, применяя первый в каком-нибудь изящном повествовании, а второй – для смешных выпадов и колкостей: эти последние бывают разнообразны, но сейчас не об этом речь. Однако напоминаем, что оратор должен прибегать к смешному не слишком часто, как шут, не бесстыдно, как мим, не злостно, как наглец, не против несчастия, как черствый человек, не против преступления, где смех должен уступить место ненависти, и наконец, не вразрез со своим характером, с характером судей или обстоятельств, – все это относится к области неуместного.

Он будет избегать также и шуток надуманных, не созданных тут же, а принесенных из дому, потому что они обычно бывают холодны; он будет щадить дружбу и достоинства, избегать непоправимых обид и разить только противников, но и то не всегда, не всех и не всяким образом. За этими исключениями, он будет таким мастером шутки и насмешки, какого я никогда не видел среди этих новых аттиков, хотя это бесспорно и в высшей степени свойственно аттичности.

Щадить дружбу и достоинства – не издеваться над тем, что кто-то с кем-то дружит или что кто-то кого-то ценит.

<…> Есть также иной род красноречия, обильнее и сильнее, чем тот низкий, о котором говорилось, но скромнее, чем высочайший, о котором еще будет говориться. В этом роде меньше всего напряженности, но, пожалуй, больше всего сладости. Он полнее, чем первый, обнаженный, но скромнее, чем третий, пышный и богатый.

Ему приличествуют все украшения слога, и в этом образе речи больше всего сладости. В нем имели успех многие из греков, но всех превзошел, на мой взгляд, Деметрий Фалерский, речь которого течет спокойно и сдержанно, но при этом блещет, словно звездами, переносными и замененными выражениями.

Деметрий Фалерский (350–283 до н. э.) – афинский философ, оратор и государственный деятель, ученик Феофраста, ученика Аристотеля. Правитель Афин при поддержке македонской власти, позднее один из основателей Александрийской библиотеки.

Под переносными выражениями (метафорами) я имею в виду, как и все время до сих пор, такие выражения, которые переносятся с другого предмета по сходству, или ради приятности, или по необходимости; под замененными (метонимиями) – такие, в которых вместо настоящего слова подставляется другое в том же значении, заимствованное от какого-нибудь смежного предмета.

Так, одним способом перенесения воспользовался Энний, сказав «сирота оплота и града»; другим – [если бы он подразумевал под оплотом родину; а также] в стихе «Африка содрогнулась вдруг от страшного гула», [поставив «Африку» вместо «афров»].

Взятые в скобки пояснения, быть может, не принадлежат Цицерону, а добавлены позднейшими комментаторами.

Риторы называют это гипаллагой, ибо слова здесь как бы подменяются словами, грамматики – метонимией, ибо наименования переносятся. Аристотель, однако, и это причисляет к переносным значениям, вместе с другим отступлением от обычного употребления – так называемой катахресой: например, когда о слабой душе мы говорим «мелкая душа», употребляя близкие по смыслу слова, если таковы требования приятности или уместности.

В современной стилистике гипаллагой называют перенос определения из одной синтаксической связи в другую, например: «быстрые колеса поезда», вместо «колеса быстрого поезда», хотя колеса просто вращаются, а быстро двигается весь поезд вместе с колесами; или «хитрый хвост лисы» вместо «хвост хитрой лисы», хотя может иметься в виду, что лиса заметает следы. В грамматике можно считать гипаллагу видом метонимии, хотя логически здесь связь более сложная: колеса действительно быстро вращаются, а хвост не просто торчит, а хитро заметает следы. Катахресой (катахрезой) сейчас принято именовать только неправильное употребление метафоры, производящее комический эффект, например: «у меня руки не доходили вас спросить» или «через призму исторических корней».

Когда же следует подряд много метафор, то речь явно становится иносказательной: поэтому греки и называют такой прием «аллегория» – наименование это справедливое, но по существу вернее поступает [Аристотель], который все это называет метафорами. У Фалерского этот прием очень част и очень красив; но хотя метафоры у него многочисленны, метонимий у него не слишком много.

Аллегория – по-гречески «иносказание»; для Цицерона признак аллегории – развертывание собственного сюжета, раз качество самой речи меняется. В этом смысле он предвосхищает позднейшее европейское сближение аллегории с басней, мифом, поучительным изображением или сюжетом, которое возникло под влиянием одновременно риторики Цицерона и «аллегорического» прочтения Библии как рассказа не только об описанных исторических событиях, но и о событиях спасения человека и человечества.

В этом же роде речи – именно в умеренном и сдержанном – уместны любые украшения слов и даже многие украшения мыслей. При помощи таких речей развертываются пространные и ученые рассуждения и развиваются общие места, не требующие напряжения. К чему долго говорить? Такие ораторы выходят едва ли не из философских школ, и если рядом с ними не стоит для сравнения иной, сильнейший оратор, они сами служат себе похвалой.

Из философских школ – прямой выпад против Деметрия Фалерского и его последователей. Деметрий Фалерский вышел из философской школы перипатетиков, основанной Аристотелем.

Итак, это приятный, цветистый род речи, разнообразный и отделанный: все слова и все мысли сплетают в нем свои красоты. Весь он вытек на форум из кладезей софистов, но, встретив презрение простого и сопротивление важного рода ораторов, занял то промежуточное место, которое я описал.

Третий род речи – высокий, богатый, важный, пышный и, бесспорно, обладающий наибольшей мощью. Это его слог своей пышностью и богатством заставил восхищенные народы признать великую силу красноречия в государственных делах – того красноречия, которое несется стремительно и шумно, которым все восторгаются, которому дивятся, которому не смеют подражать. Такое красноречие способно волновать души и внушать желаемое настроение: оно то врывается, то вкрадывается в сердца, сеет новые убеждения, выкорчевывает старые.

Народы (gentes) – Цицерон говорит о тех, кто привык решать дела на основании обычаев, а теперь должны следовать законам и нормам государственной жизни. Чтобы увидеть преимущество цивилизации, им требовались, если можно так сказать, речевые спецэффекты.

Но между этим красноречием и предыдущими есть огромная разница. Кто старается овладеть простым и резким родом, чтобы говорить умело и искусно, не помышляя о высшем, тот, достигнув этого, будет великим оратором, хотя и не величайшим: ему почти не придется ступать на скользкий путь, и, раз встав на ноги, он никогда не упадет. Оратор среднего рода, который я называю умеренным и сдержанным, будучи достаточно изощрен в своем искусстве, не испугается сомнительных и неверных поворотов речи, и если даже он не добьется успеха, как нередко случается, опасность для него все же невелика – ему не придется падать с большой высоты.

А наш оратор, которого мы считаем самым лучшим, важный, острый, пылкий, даже если он только для этого рода рожден, только в нем упражнялся, только его изучал, – все же он будет заслуживать глубокого презрения, если не сумеет умерить свое богатство средствами двух других родов. Действительно, простой оратор, если он говорит опытно и тонко, будет казаться мудрым, умеренный – приятным, а этот, богатейший, если ничего больше у него нет, вряд ли даже покажется здоровым. Кто не может говорить спокойно, мягко, раздельно, определенно, четко, остроумно, когда именно такой разработки требует речь в целом или в какой-нибудь отдельной части, – тот, обратя свой пламень к неподготовленному слуху, покажется бесноватым среди здоровых и чуть ли не вакхантом, хмельным среди трезвых.

Вакхант – участник культа Диониса и тайных ночных сборищ, сопровождавшихся театральными представлениями, в том числе с использованием спецэффектов и экстатическими плясками. В Риме они были запрещены из-за подозрений в изуверстве и сговорах, хотя поэты себе позволяли воспевать Диониса-Вакха, пользуясь правом поэтической вольности и свободного распоряжения мифологическим материалом, поэтому слова Цицерона однозначно осуждающие.

<…> Под какие рукоплескания говорили мы в юности о каре отцеубийцам, пока, спустя немного, не почувствовали в этой пылкости излишества: «Какое достояние может быть более общим, чем воздух для живых, земля для мертвых, море для пловца, берег для выброшенного морем? А они, пока в силах, живут – и не могут впивать небесный воздух, умирают – и кости их не коснутся земли, носятся в волнах – и влага их не омоет, наконец их выбрасывает на берег – но даже среди скал нет покоя мертвому» и т. д.: все это достойно юноши, в котором хвалят не заслуги и зрелость, а надежды и обещания. В том же духе и это, уже более зрелое восклицание: «Жена зятю, мачеха сыну, соперница дочери!» Но не только таков был наш пыл, и не только так говорили мы. Даже в нашем юношеском многословии многое было простым, а иное – и более легким, как, например, в речах за Габита, за Корнелия и за многих других. Ведь ни один оратор, даже в досужей Греции, не написал так много, как написали мы: и в этих наших сочинениях есть то самое разнообразие, которое я обосновываю.

О каре отцеубийцам – Цицерон имеет в виду свою раннюю речь «В защиту Росция». Далее имеется в виду изощренная казнь отцеубийц (так называли и убийц матери или главного в своем роду) в Древнем Риме: после бичевания отцеубийцу зашивали в мешок вместе с петухом, собакой, змеей и обезьяной и пускали мешок в открытое море. Эта казнь, «казнь в мешке» (poena cullei), сохранялась в Средние века в Византии, Франции и Германии, согласно законам Юстиниана распространенная и на детоубийц. В местах, где моря не было, казнимого просто избивали и вешали на одной виселице с собаками, и такой тип казни способствовал распространению виселицы. Пышность речи состоит в том, что благодаря намекам слушателям приходится представлять эту казнь во всех подробностях.

Если можно простить Гомеру, Эннию и остальным поэтам, особенно же трагикам, что у них не везде одинакова напряженность, что они часто меняют тон и даже снисходят до обыденного разговорного слога, то неужели я не имею права отступить от этой высочайшей напряженности? Но зачем я говорю о поэтах с их божественным даром? Мы видали актеров, которых никто не мог превзойти в их искусстве: и не только каждый из них был превосходен в различнейших ролях своего жанра, но даже – мы это видели – комический актер выступал в трагедиях, а трагический – в комедиях, и оба имели успех. Отчего же и мне не стремиться к тому же?

Цицерон был большим театралом, ценителем актерской игры, и замечательно его утверждение, что хороший актер независим от своего амплуа. Это сближает актеров с поэтами, которые действуют наравне с богами, создавая то, чего прежде не было, и не зависят от своего же стиля. Так Цицерон открывает возможность сблизить исполнительские искусства с творческими, что повлияет на эстетический идеал универсализма европейского Ренессанса, в котором художник-виртуоз способен создавать бессмертные божественные произведения, при этом всякий раз обращенные к зрителям новыми гранями.

<…> Итак, я полагаю, что совершенный оратор должен не только владеть свойственным ему искусством широко и пространно говорить, но также обладать познаниями в близкой и как бы смежной с этим науке диалектиков. Хоть и кажется, что одно дело речь, а другое спор, и что держать речь и вести спор вещи разные, – однако суть и в том и в другом случае одна, а именно – рассуждение. Наука о разбирательстве и споре – область диалектиков, наука же о речи и ее украшениях – область ораторов.

Диалектика – наука ведения спора, а значит, и анализа вопроса с разных сторон. В некоторых новых философских системах, как гегельянство и марксизм, диалектика – основной метод рассуждения об отвлеченных вопросах. В античности Аристотель в «Метафизике» сближал диалектику с софистикой, считая, что она иногда склоняется рассматривать только свойства вещей, а не проникать в их суть, хотя и считал ее просто несколько ухудшенным и не вполне профессиональным вариантом подлинной философии.

Знаменитый Зенон, от которого пошло учение стоиков, часто показывал различие между этими науками одним движением руки: сжимая пальцы в кулак, он говорил, что такова диалектика, а раскрывая руку и раздвигая пальцы – что такую ладонь напоминает красноречие. А еще до него Аристотель сказал в начале своей «Риторики», что эта наука представляет как бы параллель диалектике и они отличаются друг от друга только тем, что искусство речи требует большей широты, искусство спора – большей сжатости.

Аристотель и Зенон Китийский имеют в виду одно: диалектика говорит о несомненном и твердо установленном, а риторика – о вероятном и разных возможностях и исходах одного и того же дела.

Итак, я хочу, чтобы наш совершенный оратор знал искусство спора в той мере, в какой оно полезно для искусства речи. В этой области существуют два направления, о которых ты, основательно занимаясь этими науками, конечно, знаешь. Именно – и сам Аристотель сообщил немало наставлений об искусстве рассуждать, и после него так называемые диалектики открыли много тонкостей. Поэтому я полагаю, что тот, кого влечет слава красноречия, не останется в этих вопросах невеждою, но просветит себя или учением древних, или же учением Хрисиппа.

Хрисипп из Сол (ок. 280–205 до н. э.) – один из создателей школы стоиков, в отличие от Аристотеля, отождествлявший диалектику с логикой. Так как философию в стоической школе начинали изучать с логики, диалектические принципы считались в ней истинными. Цицерон называет оба направления, аристотелизм и стоицизм, считая, что они не расходятся в том, что искусство логично и профессионально рассуждать связано с искусством риторической аргументации, так как и там и там нужно проявлять немалую тонкость.

Прежде всего он познает значение, природу и разряды слов простых и связанных; затем – что какими способами говорится; как различить истинное и ложное; что из чего происходит; что чему соответствует или противополагается; и так как обычно в словах бывает много неясного, то каким образом следует это раскрыть при разделении. Такие случаи встречаются часто, так что оратор должен владеть всеми этими знаниями; но так как сами по себе они слишком грубы, то он должен развивать их с некоторым ораторским блеском.

Связанные (copulata) слова – слова из нескольких корней (синоним нашего «сложные слова»). Эти слова иначе работают в тексте. Так, можно сказать «возделывание сада», но нельзя сказать «земледелие сада». Земледелие является самодостаточным понятием.

Например, во всем, что мы изучаем разумно и последовательно, необходимо прежде всего установить, что чем является: ибо если между сторонами нет согласия насчет предмета спора, то невозможно ни правильно рассуждать, ни прийти к какому-либо выводу. Следовательно, часто придется излагать словами наши представления о всяком предмете и раскрывать определениями скрытое в предмете понятие: ведь именно определение способно короче всего показать, чем является предмет речи. Далее, как тебе известно, объяснив общий род каждого дела, надо взглянуть, каковы виды или части этого рода, и в соответствии с этим распределить всю речь.

Скрытое в предмете понятие (involuta rei notitia) – взятое из философии стоиков представление о том, что в вещи содержится понятие о ней так же, как в нашей мысли содержится слово; следовательно, познание вещи – это разворачивание ее понятия как необходимого.

Стало быть, и тот, в ком мы хотим увидеть красноречие, будет способен давать определения предметам, и при этом не так кратко и сжато, как обычно делается в ученых спорах, но более развернуто, обильно и применительно к общим мнениям и к пониманию народа; а если предмет того потребует, он будет расчленять и разделять родовое понятие на известные видовые, ничего не упуская и не допуская ничего лишнего. Но в каких случаях это делать и каким образом, – об этом сейчас говорить не время, потому что, как я уже сказал, я хочу быть не ученым, а критиком.

Родовое понятие – Цицерон исходит из того, что родовые понятия часто слишком масштабны, чтобы быть постигнутыми сразу, и их нужно членить на видовые – например, «смерть» разделить на «смерть человека» и «смерть животных».

Он должен быть вооружен не только диалектикой: пусть он имеет знания и опыт во всех областях философии. В самом деле, ни о религии, ни о смерти, ни о благочестии, ни о любви к отечеству, ни о добрых и злых делах, ни о добродетелях и пороках, ни об обязанностях, ни о горести, ни о радости, ни о душевных волнениях и заблуждениях, – а все это попадается в речах часто, но рассматривается слишком сухо, – ни о чем, говорю я, без помощи названной науки он не сможет говорить и рассуждать важно, высоко и богато.

Сейчас я все еще говорю о материале речи, а не о самом характере выражения. Действительно, прежде всего нужно, чтобы предмет, о котором говорит оратор, был достоин искушенного слуха, и лишь затем оратор должен обдумать, как и какими словами о нем сказать. Я хочу, чтобы он был знаком даже с учениями физиков, как Перикл, о котором я говорил, ибо это придаст ему величия и возвышенности: в самом деле, если он будет переходить от небесных предметов к человеческим, все его слова и чувства станут возвышеннее и великолепнее.

Перикл учился у философа Анаксагора, больше всего преуспевшего в создании физики. Анаксагору также приписывалось создание театральных декораций в Афинах, где физические законы работали на иллюзию, а значит, и на определенную риторику, возвышенную и убедительную для всех, невероятно впечатляющую всех зрителей.

Однако, познав дела божественные, он не должен пренебречь и делами человеческими. Пусть он владеет знаниями о гражданском праве, которых так мало в наши дни в судебных речах: ибо что может быть постыднее, чем браться за защитительную речь в прениях о законах и праве, когда ты не знаешь ни того, ни другого?

Пусть он изучит также последовательность памятных событий старины, прежде всего, разумеется, в нашем государстве, но также и у других державных народов и знаменитых царей. <…> После такой подготовки приступит он к судебным делам и прежде всего установит, какого рода эти дела. Ведь для него не будет тайной, что во всяком сомнительном деле могут оспариваться либо факты, либо слова.

Далее, фактами называется скорее то, что мы бы назвали «событиями» или «ситуациями». Для античного оратора важно не только как всё было фактически, но было ли это справедливо. Выяснение этого вопроса возможно только с помощью слов, которые всякий раз отделяют одну ситуацию от другой. Мы привыкли к другому пониманию: что факты существуют объективно, а слова только описывают уже совершившиеся факты. Античный же ритор стремился менять историю, создавать новые ситуации, а не только излагать ее факты.

Если факты, то рассматривается, так ли это было, справедливо ли это было и как это следует определить; если слова, то рассматривается или двусмысленность, или противоречивость. Так, когда мысль выражает одно, а слова – другое, это будет одним из случаев двусмысленности: так бывает, если оказывается пропущено слово и весь смысл становится двояким, что и является признаком двусмысленности.

А поскольку судебные дела столь неразнообразны, постольку неразнообразны и предписания насчет доводов. Согласно традиции, они развиваются на основании «мест» двоякого рода: одни из самих фактов, другие со стороны.

Предписания насчет доводов – система «статусов», то есть принципов применения законов к разбирательствам. Хотя статусов было довольно много и только опытный юрист знал их вполне, Цицерон говорит об их однообразии, имея в виду, что всегда ставится одна и та же цель – довести судебное разбирательство до завершения, тогда как хорошая риторика исходит из неожиданного и непредсказуемого развития событий.

Таким образом, только разработка предмета делает речь восхитительной: ведь познать самые предметы совсем нетрудно. Что же, следовательно, является достоянием искусства? Создать вступление к речи, чтобы привлечь слушателя, возбудить его внимание и подготовить его к своим поучениям; изложить дело кратко и ясно, чтобы все в нем было понятно; обосновать свою точку зрения и опровергнуть противную, и сделать это не беспорядочно, а при помощи такого построения отдельных доводов, чтобы общие следствия вытекали и из частных доказательств; наконец, замкнуть это все воспламеняющим или успокаивающим заключением.

<…> Все восхитительные украшения, благодаря которым красноречие достигает такого величия, бывают двоякого рода. Конечно, любое средство речи должно заслуживать похвал, и нельзя упускать ни единого важного или изящного слова, но есть два самых блистательных и как бы самых действенных средства: одно из них я усматриваю в разборе вопроса общего рода – как я уже сказал, греки его называют θέσις; а другое – в распространении и развертывании темы – это греки называют αύξησις.

Распространение (амплификация) – не просто привычное нам по сочинениям «раскрытие темы», но применение всех возможных «мест» для аргументации по данному вопросу. Это понятие противопоставлено «тезису» как уточнению вопроса. Далее Цицерон говорит, что распространение должно быть равномерным, иначе говоря, никакой аргумент не должен сразу слишком бросаться в глаза, но всем вместе им следует производить впечатление неопровержимой убедительности.

Это распространение должно равномерно растекаться в речи по всем жилам, но больше всего оно будет выделяться в общих местах. Общими эти места называются оттого, что по видимости они могут принадлежать многим делам, на самом же деле должны связываться с каждым из них в отдельности. Та часть речи, в которой говорится о вопросах общего рода, часто содержит в себе и все содержание дела. О чем бы ни шел спор в прениях – греки называют этот предмет спора κρινόµενον, – о нем лучше всего говорить так, чтобы перейти к неограниченному предмету и говорить об общем роде. Исключениями являются те случаи, когда оспаривается истинность факта и для этого обычно используется предположение.

Криноменон (греч.) – буквально: «о чем судят», непосредственный вопрос судопроизводства. Цицерон требует сводить этот предмет к наиболее общей ситуации: скажем, если слушается дело о краже, надо сначала выяснить, какое именно взятие чужого имущества называется кражей, а не арендой, не «взял поиграть», не «случайно» перепутал и т. д.

Оспаривается истинность факта – соответствует нашему «утверждается отсутствие состава преступления».

Говорить об этих вопросах следует с большей силой, чем это делают перипатетики, – несмотря на то, что их приемы изящны и установлены еще самим Аристотелем; а применяя общие соображения к частному случаю, следует уже здесь о подзащитном говорить мягко, а о противнике сурово. Если речь пользуется распространением и сокращением темы – против нее ничто не в силах устоять. Обращаться к этим средствам следует и в ходе самих доводов, когда представляется случай к развертыванию или сокращению «мест», и почти без ограничений – в заключении.

Цицерон опять становится не на сторону перипатетиков, а на сторону стоиков с их более «психологическим» подходом к судебному процессу. Для стоиков убедителен тот, кто привяжет одни аффекты к подзащитному, а другие – к противнику как обвинителю.

При этом есть два средства, которые, будучи хорошо разработаны оратором, делают его красноречие восхитительным. Одно из них, называемое у греков ήθικόν, служит для изображения характеров, нравов и всякого жизненного состояния; другое, называемое у них παθητικόν, – для того, чтобы волновать и возмущать души – ведь именно в этом состоит царственное могущество речи. Первое – мягкое, приятное – предназначено возбудить сочувствие слушателей; второе – мощное, пламенное, стремительное – призвано вырвать победу: когда оно несется со всей силой, невозможно устоять перед ним.

Этическое и патетическое – ключевые термины психологической аргументации: этическим аргументом будет, например, рассказ о тяжелом детстве обвиняемого, а патетическим – о том, что тюрьма не пойдет ему на пользу. Мы бы скорее назвали патетическим, вызывающим сочувствие первый аргумент, а второй не приняли бы всерьез.

<…> Но не только состраданием случается нам волновать сердца судей, хотя в стремлении разжалобить мы доходили до того, что произносили заключение речи, держа младенца на руках, а в другом случае заставляли благородного подзащитного встать и, подняв в воздух его малютку-сына, оглашали форум жалобами и стенаниями. Иногда нужно добиться, чтобы судья почувствовал и гнев, и успокоение, и ненависть, и благосклонность, и презрение, и восторг, и отвращение, и любовь, и желание, и недовольство, и надежду, и страх, и радость, и скорбь.

Держа младенца… – из других источников неизвестно о столь смелых приемах Цицерона, хотя они вполне вписываются в его увлечение театром и готовность к дерзким жестам перед публикой.

Разнообразные примеры суровых чувств можно найти в моем обвинении, примеры мягких – в моих защитительных речах: нет такого средства возбудить или успокоить душу слушателя, какого бы я ни испробовал. <…> И вот мы подошли к самому облику речи – к тому, что называется χαρακτήρ. Каким он должен быть, можно понять из того, что было уже сказано.

Так, мы упоминали о красотах и отдельных слов и их сочетаний. В речи они должны так изобиловать, чтобы ни одно слово, лишенное изящества или важности, не исходило из уст оратора. Особенно много в ней должно быть переносных выражений всякого рода, потому что они, сближая два предмета, переносят внимание с одного на другой и обратно, приводя мысли слушателя в движение; а такое быстрое движение разума приятно само по себе.

Приятность ассоциативного мышления – собственный вывод Цицерона, хотя и перипатетики, и стоики говорили об удовольствии, которое получает человек от своего развитого мышления.

И другие красоты – те, которые порождаются сочетанием слов, – также немало способствуют пышности речи. Подобно тому как о приметных украшениях в богатом убранстве сцены или форума говорится, что они бросаются в глаза, – не потому, что они одни создают красоту, но потому что они при этом особенно выделяются, – так и эти обороты служат приметными украшениями речи. Они состоят в том, чтобы повторять и удваивать слова; или возвращать их в слегка измененном виде; или начинать несколько раз с одного и того же слова, или кончать таким же образом, или вместе и начинать и кончать; или добавлять повторение в начале, или помещать его в конце; или два раза подряд употреблять одно и то же слово в различных значениях; или заканчивать ряды слов одинаковыми падежами или окончаниями; или соотносить противоположное с противоположным; или, словно по ступеням, восходить все выше; или, опустив союзы, многое перечислять отрывисто; или обойти что-нибудь молчанием и указать, почему; или исправить себя самого в форме упрека; или выразить восклицанием удивление или вопрос; или несколько раз повторить одно и то же слово в разных падежах.


Более подробно эти приемы рассматриваются в «Риторике к Гереннию», которая долго приписывалась Цицерону, но сейчас считается, что это был один из стандартных учебников, в его создании Цицерон участия не принимал.

Однако украшения мысли гораздо важнее. Ими особенно часто пользовался Демосфен: некоторые даже считают, что это и принесло его красноречию величайшую славу. И впрямь, в его речах нет почти ни одного места, где бы мысль не складывалась в ту или иную фигуру. Действительно, что значит владеть речью, как не придавать блестящую внешность всем или почти всем мыслям? <…> Тот, кого мы ищем, говорить будет так, чтобы одно и то же содержание повторялось в различной форме; он будет останавливаться на каком-нибудь одном предмете, задерживаться на какой-нибудь одной мысли; он будет иной раз умалять что-нибудь, иной раз выставлять на смех; будет отступать и отклоняться мыслью от предмета; будет заранее сообщать, о чем он скажет; закончив мысль, подведет ей итог; будет сам себя призывать к делу; будет повторять сказанное; будет логически заключать доводы; будет теснить противника вопросами; будет, словно сам себе, отвечать на поставленный вопрос; говоря одно, заставит понимать и чувствовать противоположное; изобразит сомнение, что и как ему сказать; разделит речь по частям; кое-что оставит в стороне, словно пренебрегая; заранее оградится от возможных нападок; предъявленное ему обвинение обратит против самих противников; будет то и дело относиться с рассуждениями к публике, а то и к противнику; введет описания людских речей и нравов; немые вещи заставит говорить; отвлечет внимание от предмета спора; иной раз обратится к шутке и насмешке; заранее завладеет доводами, которые могут быть выставлены против него; воспользуется уподоблениями, обратится к примерам; разделит по частям действие между лицами; перебивающих обуздает; заявит, что кое о чем умалчивает; предупредит, чего следует остерегаться; поведет речь с необычной резкостью; поначалу даже разгневается; начнет попрекать противника; будет просить прощения, умолять, заглаживать вину; слегка отступит от плана; будет желать, будет проклинать, будет добиваться, чтобы присутствующие стали его союзниками.

Он будет стремиться также и к другим достоинствам речи: будет краток, если предмет того требует; описывая предмет, иной раз как бы представит его взору; иной раз увлечется за пределы возможного; иной раз вложит в речь больше значения, чем выражено в словах; иной раз обнаружит веселость, иной раз – подражание жизни и природе. Все величие красноречия должно сиять в приемах этого рода: ты видишь, что их так много, как деревьев в лесу.

Увлечется за пределы возможного – гипербола, преувеличение, например: «это выше человека» в смысле «это непросто для человека».

Вложит в речь больше значения… – эмфаза, акцентирование части значения, к примеру: «будь человеком» в значении «будь настоящим человеком».

<…> Размещаться слова будут или так, чтобы наиболее складно и притом благозвучно сочетались окончания одних с началом следующих; или так, чтобы самая форма и созвучие слов создавали своеобразную цельность; или, наконец, так, чтобы весь период заканчивался ритмично и складно.

Созвучие (concinnitas) – звучание соседних слов так, что оно воспринимается не просто как приятное на слух, но как стройное, гармоничное. Термин concinnitas стал ключевым в архитектурной теории Леона Баттиста Альберти, вытеснив proportio Витрувия: ведь ренессансная архитектура требует не просто пропорций, но вырастающего из симметрии чувства художественной гармонии.

Рассмотрим, что представляет собой этот первый прием, который, пожалуй, требует наибольшей тщательности. Он должен создавать как бы некое сложное построение, однако без усилия: старания могли бы здесь быть бесконечными и в то же время ребяческими. Так, у Луцилия Сцевола тонко попрекает Альбуция:

…Как легко твои слова расположены! Словно
Плитки в полу мозаичном сплелись в змеистый рисунок.

Выступать наружу эта мелочная обработка сооружения никоим образом не должна.

Луцилий (ок. 180–ок. 102 до н. э.) – основатель римской сатиры (satura, буквально «смесь» или «насыщенное»): стихотворного, часто диалогического, представления повседневности в ее разнообразии, своего рода фельетона в стихах. В цитируемом отрывке Сцевола, как ревнитель исконных римских традиций, недавно вернувшийся из Азии, бранит Альбуция, эпикурейца и поклонника греческой культуры за цветистость его речи. Под «змеистым рисунком» имеется в виду геометрический узор пола, вроде меандра, который легко воспринимать, но который не имеет ни начала, ни конца. «Ребяческой» обычно называлась речь самонадеянная и организованная на соблюдении ограниченного количества правил, что мы назвали бы «в духе школьного сочинения».

Впрочем, искушенная опытом рука сама легко выработает правила сочетания. Ибо как глаз при чтении, так и мысль при произнесении будет заглядывать вперед, чтобы столкновение окончаний слов с началом следующих не создавало зияющих или жестких звучаний. Как бы ни были приятны и важны мысли, они оскорбят взыскательный слух, если будут поднесены в беспорядочных словах. В данном случае сам латинский язык настолько строг, что не найдется такого невежды, который не старался бы сливать гласные звуки. Даже Феопомпа упрекали за то, что он слишком ревностно избегал зияющих звуков, хотя и учитель его Исократ поступал так же. Но иначе делали Фукидид и сам Платон, писатель много славнейший, и притом не только в беседах – так называемых диалогах, где это делать приходилось нарочно, а и в речи к народу, в которой, по афинскому обычаю, восхвалял перед собранием тех, кто пал в сражениях, и которая имела такой успех, что, как тебе известно, с тех пор произносится в этот день ежегодно. В ней не редкость стечение гласных, которого Демосфен почти повсюду избегает как погрешности.

Речь к народу – приписанная Аспасии, жене Перикла, речь, составляющая центральную часть диалога Платона «Менексен»: эту речь приводит Сократ. У Цицерона некоторая путаница: действительно, со времен Солона каждый год произносились речи памяти павших, но вряд ли речь Аспасии-Сократа-Платона вошла в этот ежегодный канон. Скорее всего, Цицерон опирается на какие-то слухи, хотя возможно, что где-то в Академии или иных кругах эта речь читалась ежегодно. В этой речи действительно немало зияний (некрасивого скопления гласных), например, καθαρά έφάνη – «чистая явлена», некрасивое ая-я.

<…> Две есть вещи, ласкающие слух: звук и ритм. Сейчас я скажу о звуке, тотчас затем – о ритме. <…> Закономерность следует соблюдать не только в сочетаниях слов, но и в завершениях, ибо в этом состоит указанное нами второе требование слуха. Завершения получаются или как бы непроизвольно – самим расположением слов, или же с помощью таких слов, которые сами по себе образуют созвучия. Имеют ли они сходные падежные окончания, или соотносят равные отрезки, или противополагают противоположности, – такие сочетания уже по собственной природе ритмичны, даже если к ним ничего не прибавлено намеренно.


<…> Так и всегда то, что греки называют антитезой, то есть противопоставление противоположностей, с неизбежностью само собой образует ораторский ритм, и притом без всякой искусственности. Этим приемом наслаждались древние еще до Исократа, в особенности же тот Горгий, в чьей речи обычно сами созвучия порождают ритм. Мы и сами часто этим пользовались, например, в четвертой речи нашего обвинения: «Сравните этот мир и ту войну, прибытие этого претора и победу того полководца, нечестивую смуту одного и непобедимое войско другого, разнузданность одного и умеренность другого: вы скажете, что захвативший Сиракузы был их основателем, а принявший благоустроенный город был захватчиком».

Антитеза – в риторике не просто противопоставление противоположных понятий, а возможность поиска в них все новых противоположных свойств, что позволяет придать речи ритм, движение: за противопоставлением вещей в одном аспекте идет противопоставление их же или связанных вещей в другом аспекте, и так речь движется как последовательность симметричных противопоставлений.

Нашего обвинения – Цицерон цитирует собственную четвертую речь против Верреса, римского чиновника, обвиненного в масштабных злоупотреблениях.

<…> Итак, допустим, что мы познакомились и с этими ритмами: теперь выясним, что собой представляет третий вид ритмичной и складной речи. Кто его не чувствует, у того не знаю, что за уши и чем он вообще похож на человека. Во всяком случае, мой слух радуется законченным и полным периодам, ощущает кургузые и не терпит растянутых. Но зачем говорить обо мне? Я видел, как целые собрания встречали одобрительными криками складно оконченные фразы. Ведь слух ожидает, чтобы мысль была представлена стройными словами.

«Но этого не было у древних!» Да, только этого, пожалуй, и не было: ибо и слова они умели отбирать, и мысли находить важные и приятные, но мало заботились об их связности и полноте.

«Это-то мне и нравится», – говорят некоторые. – Что ж, если старинная живопись с малым количеством красок славится больше, чем нынешняя, усовершенствованная, то, может быть, мы должны вернуться к древней и, уж во всяком случае, отвергнуть новую?

Они хвалятся именами древних: ведь как среди возрастов наиболее почтенна старость, так среди образцов – древность. Я сам ценю ее очень высоко; и я не требую от древности того, чего в ней нет, а хвалю то, что в ней есть, тем более что, на мой взгляд, то, что в ней есть, важнее, чем то, чего в ней нет: ибо больше достоинства в словах и мыслях, которыми они замечательны, чем в закругленности фраз, которой они не имеют. Эта закругленность была изобретена позже, но я полагаю, что и древние применяли бы ее, если бы этот прием был уже известен и в ходу; а после его изобретения им пользовались, как мы видим, все великие ораторы.

Цицерон противопоставляет консерваторам, считавшим, что в древности всегда говорили по делу и потому не нуждались в особой тщательной отделке фраз, свою позицию. Ее суть: отделка фраз – не прихоть, а применение изобретения. Таким образом, новации в риторике столь же законны, сколь и использование любых технических изобретений, которые появились не сразу, – Цицерон однозначно выступает здесь как поклонник технического прогресса, хотя и не говорит о технике. Русский читатель сразу вспомнит Пушкина, который так же любил технику и изобретения, хотя ориентировался при этом из древних не на Цицерона, а на Овидия.

Тем не менее, когда мы говорим, что в той или иной судебной или политической речи имеется ритм, само это слово вызывает недовольство. Кажется, что если сам оратор стремится в речи к ритму, этим он прилагает слишком уж много стараний к тому, чтобы пленить слух. Основываясь на этом, эти люди и сами говорят отрывистыми и обрубленными фразами, и порицают тех, кто ведет речь складно и законченно.

Судебной или политической – Цицерон не рассматривает эпидиктическое красноречие, потому что там «пленить слух» (буквально «привлечь уши к слышанию») является собственной задачей оратора и не может оспариваться в принципе.

Такие порицания справедливы, если в этой речи слова пустые и мысли легковесные; но если в ней достойное содержание и отборные слова, то почему они предпочитают, чтобы речь хромала и спотыкалась, а не шла вровень с мыслью? Ведь этот пресловутый ритм ничего иного не означает, кроме того, что слова складно охватывают мысль; а это было также и у древних, но по большей части – случайно, а часто – благодаря природному чутью; и то, что у них особенно хвалят, почти всегда хвалят как раз за закругленную форму. У греков этот прием пользуется признанием по крайней мере около четырехсот лет, а мы его только недавно усвоили. И если Энний мог говорить в осуждение своим предшественникам:

Тем стихом, каким вещуны певали да фавны, —

то почему мне нельзя таким же образом отозваться о древних? Ведь я даже не собираюсь сказать, как он:

…Прежде чем я не открыл иной, —

ибо я и читал и слышал таких ораторов, речь которых закруглялась почти с совершенством. Но тем, кто на это не способен, мало того, что их не презирают: они требуют, чтобы их хвалили. Тех писателей, которых они объявляют своими образцами, я готов хвалить, хотя и сознаю их недостатки; однако самих подражателей хвалить не за что, потому что они перенимают только слабости образцов и совершенно чужды их достоинств.

Около четырехсот лет – со времени Горгия. Именно поэтому Цицерон и говорит, что древняя риторика отчасти возникала «случайно», а отчасти «по природному чутью» (в оригинале проще, «от природы»). Проблема отношения «установления» и «природы» обсуждалась софистами, в том числе Горгием. Они доказывали, что любая природная мотивация может быть превращена в условную путем «подражания», а значит, природа не может считаться окончательной инстанцией суждения, а нужно считаться со множественностью обычаев. За это софистов обвиняли в релятивизме (признании всех вещей и ценностей относительными) и даже имморализме, но их целью было изучение строения наших понятий и исследование того, что «природа» тоже принадлежит к кругу этих понятий.

Но что делать, если слух их так нечеловечески груб, что на них не действует даже авторитет самых ученых мужей? Не говорю об Исократе с его учениками Эфором и Навкратом, хотя эти изобретательнейшие творцы разработки и украшения речи должны были и сами быть величайшими ораторами. Но кто же всех ученее, всех проницательнее, всех строже в изобретении и оценке, если не Аристотель, который к тому же был непримиримым врагом Исократа? Между тем и он стиха в речи не допускает, ритма же требует.

Аристотель действительно враждовал с Исократом как противником демократии, богачом и милитаристом, но при этом в своей «Риторике» часто брал примеры из Исократа.

Его слушатель Феодект, писатель изящный, по мнению самого Аристотеля, а также и теоретик, думает так же и дает такие же советы; а Феофраст говорит о том же самом с еще большей обстоятельностью. Так можно ли мириться с теми, кто не признаёт этих авторитетов? разве только они вообще не знают об этих наставлениях.

А если это так – иначе я не могу и думать, – то неужели им не подсказывает того же собственное чутье? Неужели они не ощущают ни пустот, ни недоделок, ни кургузости, ни спотыкливости, ни растянутости? Целый театр поднимает крик, если в стихе окажется хоть один слог дольше или короче, чем следует, хотя толпа зрителей и не знает стоп, не владеет ритмами и не понимает, что, почему и в чем оскорбило ее слух; однако сама природа вложила в наши уши чуткость к долготам и краткостям звуков, так же как и к высоким и низким тонам.

Театр – в эллинистическую и римскую эпохи античности это слово чаще употреблялось в значении «аудитория», «публика», «слушатели», любые выступления ораторов перед публикой, их диспуты также признавались театральными представлениями. Цицерон высказывает важный тезис: толпа не прощает ошибок в речи, примерно как сейчас слушатели концерта не простят фальшивую ноту. Можно сравнить это с тем, как у нас не простят выступающему неправильное образование форм сравнительной и превосходной степеней: скажем, «хорошéе» или «более лучше», хотя простят просторечия. Неправильные формы воспринимаются как нарушение в самом изображении вещей речью, попрание самого принципа речевой изобразительности.

<…> Слух, а через слух – и душа, обладают некой прирожденной способностью измерять все звуки. Поэтому она различает долготы и краткости и всегда требует совершенства и меры; чувствует все оборванное и как бы кургузое, оскорбляясь этим, словно не сполна полученным долгом; чувствует растянутость и как бы чрезмерную разгонистость, которая еще больше раздражает ухо, – ибо и здесь, как почти везде, излишество оскорбляет сильнее, чем недостаток. Итак, как поэзия и стих явились благодаря способности слуха к мере, замеченной проницательными людьми, так и в прозе, хотя и много позже, но по указанию той же природы была замечена наличность определенного движения и закруглений слов.

<…> Некоторый ритм в прозаической речи существует, и это установить нетрудно: его распознает ощущение. Как несправедливо отрицать ощущаемое только потому, что мы не можем объяснить его причины! Ведь и самый стих был открыт не рассудком, а природой и чувством, а размеряющий рассудок объяснил, как это произошло. Так наблюдательность и внимание к природе породили искусство.

Наблюдательность (animadversio) – умение обращать внимание на разные мелочи. Цицерон сопоставляет ее с вниманием к природе (notitia naturae): человеку интересны разные вещи, которые он встречает вокруг, в том числе ему становятся интересны закономерности. Здесь Цицерон рассуждает скорее как философ стоической школы: для ее представителя порядок природы не может быть оспорен никакой софистической критикой понятий.

<…> Есть два средства придать речи красоту: приятность слов и приятность ритмов. Слова как будто представляют собой какой-то материал, а ритм – его отделку. Но как и во всем остальном, здесь более древние изобретения были вызваны необходимостью, более поздние – стремлением к удовольствию. Так и Геродот со своими современниками и предшественниками не пользовался ритмом – разве что случайно и наудачу; так и древнейшие писатели, оставив нам много риторических предписаний, совершенно умалчивают о ритме – ибо всегда познается прежде то, что легче и нужнее; так и слова переносные, сочиненные, сопряженные усваивались легко, ибо заимствовались из привычной повседневной речи, а ритм не лежал под рукой и не имел с прозаической речью ни связи, ни родства. Поэтому, замеченный и признанный несколько позже, он как бы послужил для речи палестрой, придав ей окончательный облик.

Отделка (expolitio – буквально: «полировка») – придание речи окончательной красоты и блеска. Цицерон изображает прогресс как переход от признания только необходимых потребностей к признанию также беспечных художественных потребностей: поэтому он вспоминает палестру, спортивное сооружение – спорт уже не связан с необходимостью добывать пищу или защищаться от врагов, но существует для удовольствия. Тогда как историк Геродот (ок. 484–ок. 425 до н. э.), по мнению Цицерона, думал только о необходимом, о собирании фактов, которые нужно знать, а не об их изложении. Позднее Геродота за это же бранил Плутарх: в трактате «О злокозненности Геродота» он увидел в Геродоте своеобразного бульварного журналиста, который объясняет поступки героев низкими корыстными мотивами и почти не замечает культурных преимуществ эллинского мира перед варварским.

Таким образом, если одна речь представляется сжатой и отрывистой, а другая пространной и расплывчатой, то это очевидно должно зависеть не от свойства букв, а от разнообразия долгих и коротких пауз. Если речь, в которую они вплетены и вмешаны, бывает то устойчивой, то текучей, то причина этого должна неизбежно заключаться в ритмах. Ведь и самый период, о котором мы не раз говорили, в зависимости от ритма несется и спадает все стремительнее, пока не дойдет до конца и не остановится.

Буква (littera) – мы с начальной школы различаем буквы и звуки, тогда как античность знала «голос», «речь» и т. д. как акт произношения, но не как единицу произношения. Поэтому метонимически слово «буква» бралось для обозначения единицы звука, при том, что условность буквенной записи в античности ни разу не была поставлена под сомнение ни одним из философов.

<…> Но, спрашивается, каким ритмом или какими ритмами предпочтительно следует пользоваться? Что все они попадаются в речи, это видно уже из того, что даже в прозаической речи мы часто нечаянно произносим стих. Это – большая погрешность, но ведь мы не прислушиваемся сами к себе и не обращаем внимания на свою речь. Сенариев и гиппонактовых стихов мы вряд ли даже сможем избежать, ибо известно, что наша речь в значительной части состоит из ямбов; но слушатель охотно принимает такие стихи, ибо они очень привычны. По неосмотрительности, однако, мы часто вставляем и менее привычные, но все же стихи, – а это уже тяжелый недостаток, которого следует избегать с крайней осторожностью.

Сенарий – шестистопный ямб, гиппонактов стих – его подвид, со спондеем или трохеем на последней стопе. Мы можем вспомнить, как в романе И. Ильфа и Е. Петрова «Золотой теленок» рассерженный и обиженный Васисуалий Лоханкин разговаривает трагическим пятистопным ямбом, но со сбоями, часто вставляя лишнюю стопу или переходя на четырехстопный ямб. Так и здесь в речи могут появляться правильные размеры, но также со сбоями, сенарий вдруг перейдет в гиппонактов стих, а там и в неритмическую прозу.

Иероним, один из самых известных философов-перипатетиков, отыскал в многочисленных сочинениях Исократа около тридцати стихов, главным образом сенариев, но также и анапестов: что может быть позорнее? Впрочем, в своей выборке он поступал нечестно: отбрасывал первый слог первого слова фразы и зато присоединял к последнему слову первый слог следующей фразы: получался анапестический стих, именуемый аристофановым; остеречься от таких случайностей невозможно, да и не нужно. Но этот критик в том самом месте, где выражает свое порицание, как я обнаружил при внимательном разборе, сам не замечает, как допускает в собственной речи сенарий. Итак, следует считать установленным, что и прозаическая речь содержит в себе ритмы и что ритмы ораторские тождественны ритмам стихотворным.

Иероним Родосский (ок. 290–230 до н. э.) – философ-моралист, его сочинения отличались риторической отточенностью и повлияли, в частности, на стиль Плутарха.

Аристофанов стих – стих, состоящий из дактиля и двух хореев, но так как любой долгий (ударный) слог мог распадаться на два кратких (безударных), то аристофанов стих был имитацией разговорной речи в комедии, даже перебранки, которая всегда смешна, хотя при этом метрическая схема опознавалась, несмотря на очень прозаическое содержание комических разговоров. Цицерон воспринимает его схему, видимо, не как дактиль-хорей-хорей, а как хорей-анапест-хорей.

<…> Теперь надобно сказать, какие размеры с какими следует смешивать, словно оттенки пурпурной краски, а также какой из них к какому роду речи наиболее приспособлен. Ямб, например, чаще всего встречается в таких речах, которые излагаются скромным и простым языком, пеан в более возвышенных, дактиль и в тех и в других.

Пурпурная краска – красно-фиолетовый пигмент, полученный из особой породы моллюсков. Оттенки этого пигмента могли быть разными, кроме того, из-за дороговизны такая краска обычно не использовалась в чистом виде, а в смешении с другими, и очень умеренно: для изображения губ, румянца – что требовало тонкой работы, учитывающей особенности оттенков.

Пеан – гимн Аполлону-целителю, а также стихотворный размер (в современном стиховедении чаще – пеон, диалектный вариант того же слова), состоящий из одного ударного и трех безударных слогов: в зависимости от положения ударного слога пеаны различаются от первого до четвертого. Заметим, что в русском языке много длинных слов, поэтому частотность пеанов в обычной речи вполне может сравниться с частотностью ямбов; поэт-символист Иннокентий Анненский даже предположил, что в русских ямбических и хореических стихах пеаны преобладают над собственно ямбами и хореями.

Поэтому в разнообразной и продолжительной речи эти размеры должны смешиваться и умерять друг друга: тогда наименее заметна будет погоня за приятностью и намеренная отточенность речи. Еще легче будет ее скрыть, если мы воспользуемся значительными выражениями и мыслями. Именно на них, то есть на выражения и мысли, обращают внимание слушатели и в них находят наслаждение; и между тем как они воспринимают их с напряженным вниманием и восхищением, ритм ускользает от них и остается незамеченным, хотя без него то же самое содержание меньше бы им понравилось.

Значительные (буквально: «весомые») – мы, в отличие от Цицерона, не стали бы в самых значительных мыслях и словах искать «наслаждения», но Цицерон исходит из того, что в значительных словах уже как бы происходит значительное событие, а участвовать в таком созидательном событии всегда радость.

<…> Однако пользуясь в речи теми же средствами, что и поэты, мы избегаем при этом сходства со стихотворениями. Это относится не только к ритму, но и к другим украшениям речи. Действительно, и в прозе и в стихах имеется материал и его обработка: материал в словах, обработка в расположении слов. То и другое распадается на три вида: слова бывают переносные, новообразованные, старинные (о словах в собственном значении мы здесь не говорим); в расположении, как было сказано, различаются сочетание слов, созвучие отрезков и ритм. Но поэты применяют то и другое шире, свободнее: переносные выражения у них чаще и смелее, архаизмами они пользуются охотнее, в новообразованиях вольнее. То же происходит и с ритмами, к которым их словно понуждает непреложный закон. Однако легко убедиться, что разница здесь невелика и некоторая связь имеется. Поэтому ритм в стихах и прозе неодинаков, и то, что в прозе называется ритмичным, не всегда создается ритмом, но иногда также созвучием и построением слов.

<…> С тех самых пор, как явились на свет эти очерки, охваты, последовательности или, если угодно, кругообороты слов, ни один сколько-нибудь значительный оратор, составляя речь, предназначенную для наслаждения и чуждую судебным и политическим прениям, не боялся почти полностью подчинять свои мысли порядку и ритму. И его слушатель, не опасаясь, что искусно составленная речь будет тайно покушаться на его совесть, бывал только благодарен оратору, готовому служить усладе его слуха.

Очерки – Цицерон подбирает слова для того, что мы называем «мотивом». Ведь «мотив» – это и некоторая ключевая тема, и соответствующий ей ритм речи (исполнять на определенный мотив), и необходимость раскрыть тему, завершенным и исчерпывающим образом о ней рассказать, даже если в этом произведении придется говорить о множестве других тем.

Для судебных дел этот род красноречия нельзя ни целиком принять, ни совершенно отвергнуть: если им пользоваться постоянно, то, с одной стороны, он вызывает пресыщение, с другой – его сущность легко распознается даже неискушенными; кроме того, он лишает речь страстности, убивает сочувствие в слушателях и совершенно уничтожает правдоподобие и убедительность. Но так как иногда этот род красноречия все же применим, то следует рассмотреть прежде всего, где, затем – сколь долго и, наконец, сколько есть способов перейти от этого рода к другому.

Итак, ритмическая речь применима там, где приходится или что-нибудь восхвалять с особенной пышностью – так мы с похвалой говорили во второй части нашего обвинения о Сицилии или в сенате – о нашем консульстве; или вести повествование, требующее больше достоинства, чем страсти, – так мы говорили в четвертой части обвинения об эннской Церере, о сегестинской Диане, о местоположении Сиракуз.

О Сицилии, как и о местоположении Сиракуз, Церере (ее храме в городе Энна на Сицилии) и Диане Цицерон говорил в речах против Верреса. О какой сенатской речи о консульстве упоминает он, не ясно – эта речь, вероятно, не записывалась и до нас не дошла.

<…> Однако речь такого рода не следует затягивать надолго: разве что в заключениях, которые целиком ей подвластны, но никак не в остальных частях речи. Поэтому если в указанных мною местах и допустимо ею пользоваться, то далее необходимо перестроить изложение, переделав его в то, что греки называют коммами и колонами, а мы по справедливости могли бы назвать отрезками и членами.

Комма – знак, соответствующий нашей запятой, колон – знак, соответствующий нашей точке или точке с запятой. Цицерон говорит, что плавный поток речи возможен в заключении, где все понятия уже прояснены и остается только создавать настроение слушателей, но не в центральной части речи, где нужно давать определения вещам и поэтому фразы должны быть краткими, четкими и не сбивать с толку ритмом.

Ведь если предметы неизвестны, у них не может быть названий; но так как мы привыкли пользоваться переносными выражениями для наслаждения или по недостатку слов, то во всех науках по необходимости приходится, называя предмет, ранее вследствие неизвестности не имевший имени, или создавать новое слово, или заимствовать его у сходного понятия.

<…> Законченный в своем кругообороте период состоит приблизительно из четырех частей, называемых у нас членами: в таком виде он дает достаточное удовлетворение слуху, будучи не короче и не длиннее, чем требуется. Хотя иногда, скорее даже часто, бывают уклонения и в ту и в другую сторону, так что приходится или делать остановку раньше, или продолжать период дольше, однако не должно казаться, что слух обманут чрезмерной краткостью или оглушен чрезмерной длительностью: речь идет лишь о средней мере, перед нами ведь не стихи, а проза, построение которой значительно свободнее. Итак, полный период, как известно, состоит приблизительно из четырех частей, по объему равных гекзаметру. Каждый из этих «стихов» снабжен, так сказать, соединительными зацепками; в периоде мы присоединяем ими дальнейшую речь, а если хотим говорить членами, то делаем в этих местах остановки и в случае нужды легко и просто отказываемся от подозрительного течения речи. Но именно в членах требуется более всего заботы о ритме, который здесь всего незаметнее и всего сильнее.

Соединительные зацепки – они же «узлы» или «бутоны» – образ, взятый из плетения гирлянд. Например, ими могут быть вводные слова или разного рода оговорки («если», «в то время как», «при этом» и т. д.).

Члены – здесь: минимальные отрезки речи, то, что у нас между двумя любыми знаками препинания. Период состоит из нескольких членов. Пример четырехчленного периода: «Когда б ты меня послушал, то собираясь предпринять действие, ты бы скорее воздержался от него, чем подверг себя ненужному риску».

<…> Итак, этот прием – предпочтем ли мы называть его построением, или отделкой, или ритмом, – необходимо применять всякому, кто хочет говорить пышно, и не только для того, чтобы речь не лилась безостановочным потоком, как говорят Аристотель и Феофраст (ведь остановку в ней должно определять не дыхание оратора или препинание писца, а требование ритма), но еще и потому, что стройная речь бывает гораздо сильнее беспорядочной. И как мы видим, что кулачные бойцы, а также гладиаторы и при осторожной обороне и при стремительном нападении в каждом своем движении обнаруживают известную выучку, так что все, что в их приемах полезно для боя, то и приятно для зрения, – так и оратор не нанесет тяжкого удара, если не будет удобного случая для нападения, и не сможет удачно уклоняться от натиска, если не найдет достойного отступления.

Приводя сравнение из области боев, Цицерон имеет в виду, что главное в схватке – не потерять равновесие и не упасть, а поэтому при нападении нужно смотреть, чтобы не споткнуться и не перевалиться через противника, а при отражении удара – чувствовать, куда отступаешь. Так и в периоде не должно быть слишком длинных «членов» и слишком растянутых фраз, иначе смысл всего рассуждения уйдет от внимания слушателей.

И как движения тех атлетов, которых греки называют невышколенными, такой представляется мне речь тех, кто не замыкает мысли ритмически. Не сумев достигнуть этого из-за невежества учителей, из-за слабых способностей или из-за нераденья в работе, они обычно говорят, будто от расположения слов речь теряет силу, между тем как на самом деле иначе в ней и быть не может ни сил, ни напора. <…> Каково значение складной речи, можно убедиться на опыте: если ты возьмешь хорошо слаженное построение тщательного оратора и нарушишь его перестановкой слов – развалится вся фраза.

Мы привыкли относить последнее правило только к стихам, говоря, что простая перестановка слов разрушает всё очарование стихотворения. Для Цицерона несомненно, что и в ораторской прозе эффект создается тем, что мы в точности следим за движением мысли, а значит, не имеем права переставить слова.

<…> Истинно же красноречивый человек должен вызвать не только одобрение, но, если угодно, восторги, клики, рукоплескания: и он будет настолько возвышаться во всем, что ему должно быть стыдно, если что-нибудь сможет больше привлечь зрение или слух, нежели его выступление.

Цицерон говорит о сценичности поведения оратора: известно, как трудно бывает актерам удержать внимание зрителей, скажем, если на сцене происходит что-то непредвиденное, вроде падения декораций. Конечно, публика в целом готова к выступлению оратора, но если оратор не справится со сценическими обязанностями, то публика просто никогда его больше не будет поддерживать – и это будет для него позором. Сам Цицерон умел поддразнивать публику: шутками, неожиданными жестами, громом упреков, сопереживанием, угрозами – в этом смысле он напомнит нам Шекспира, у которого и ужасы, и грубости, и эффектные выступления, и симпатия, и отвращение – все одинаково удерживает внимание публики от начала пьесы до самого конца.

О государстве

В эту часть книги включены фрагменты из трактата-диалога в шести книгах «О государстве» (пер. В. О. Горенштейна). Этот труд во многом подражает диалогу Платона «Государство» – как и Платон, Цицерон рассматривает не только вопросы политического устройства, но и причины возникновения государства, общественную нравственность, недостаточность мифологических и литературных объяснений происхождения государства и строение космоса как главный образец исправно функционирующей политической системы. Строению космоса и вечной жизни посвящена шестая книга труда, «Сновидение Сципиона», представляющая основателя философского кружка в Риме, знаменитого полководца, как обретшего вечную жизнь и потому служащего примером для всей вселенной. В этом видении выясняется, что слава может быть не только временной, но и вечной, а значит, политическое участие оправдано, когда оно согласно с законами космоса, когда политик учится идеалу правильного поведения не только у других политиков, но и у звезд. Космос приучает к строгости, гармонии, порядку, притяжению и согласному действию, но этому же должна обучать и республиканская политика.

Главный тезис Цицерона – государство (которое он называет словом «республика», буквально: «дело общества», «достояние всего народа»; это слово указывало не на форму правления, а просто на участие всех граждан в политике, под влиянием введенного Платоном понятия «Полития», которое на русский переводится как «Государство») создается как совокупность обязанностей, данных человеку от природы, позволяющих ему преодолеть природное, инстинктивное существование. Ведь обязанности всегда требуют взаимодействовать с другими людьми, а значит, становиться разумнее. В их выполнении – честь человека, а в разделении этой чести с другими людьми, в общей честности людей – слава его и слава государства. Как стать честным, когда не всё понятно в политике, – об этом Цицерон подробно рассуждает, выясняя, какие механизмы управления и какие настроения людей позволяют утвердить честность как социальную норму.

Кто настоящий человек?

Но что может считать великим в делах человеческих тот, кто обозрел эти царства богов, или же долговременным тот, кто познал, чтó вечно, или же достославным тот, кто увидел, как мала земля – прежде всего земля в целом, а затем та часть ее, которую населяют люди? Ведь по ней, как надеемся мы, утвердившиеся на ее незначительной части и хотя совершенно неизвестные большинству племен, имя наше должно летать и широко распространяться.

Часть, которую населяют люди – передача греческого понятия «ойкумена», населенная людьми земля, обитаемый мир. Римских писателей и позднее тема необитаемой земли занимала особым образом как экзистенциальный вызов: например, Гораций в одной из од под впечатлением от встречи с волком в пустынном лесу заявляет, что будет воспевать свою возлюбленную даже в жаркой пустыне, где смертельных опасностей еще больше. Таким образом, ойкумена – сравнительно безопасное место.

Имя наше – обычное выражение для римской славы, как мы говорим «человек с именем», в значении «славный».

Но сколь счастливым следует находить человека, не склонного ни считать, ни называть богатствами ни земельные угодья, ни постройки, ни скот, ни неизмеримые запасы серебра и золота, так как выгода от них кажется ему ничтожной, польза – малой, права собственности – ненадежными, причем часто всем этим, не зная меры, владеют самые дурные люди! Ведь ему одному действительно дозволено не на основании квиритского права, а на основании права мудрых притязать на это как на свою собственность, и притом в силу не гражданского обязательства, а общего для всех естественного закона, запрещающего, чтобы какая бы то ни было вещь принадлежала кому-либо, кроме людей, умеющих с ней обращаться и ею пользоваться.

Квиритское право – совокупность гражданских прав римских граждан в пределах Рима, а также в их международных делах, примерно соответствует современной конституционной защите граждан.

Гражданское обязательство – любое обязательство гражданско-правового характера, на основании сделки, например обязательства по аренде имущества.

Каким счастливым следует считать человека, полагающего, что империй и наши консульские полномочия следует брать на себя для совершения дел необходимых, а не желательных, что их следует добиваться ради выполнения долга, а не ради наград или славы; словом – человека, который может сказать о себе то же, что, как пишет Катон, говаривал дед мой Публий Африканский, – что он никогда не делает больше, чем тогда, когда не делает ничего, и никогда не бывает менее один, чем тогда, когда он один.

Империй – высшие полномочия, право совершать любые действия в военной или гражданской сфере от имени государства.

Ради выполнения долга… – вероятно, отсылка к рассуждению из первой книги «Государства» Платона (греческое название этого сочинения «Полития», Цицерон переводил на латынь как «Республика»), где объясняется, что добродетельных людей может принудить занять высокую должность только общественная необходимость:

«Так вот, хорошие люди потому и не соглашаются управлять – ни за деньги, ни ради почета: они не хотят прозываться ни наемниками, открыто получая вознаграждение за управление, ни ворами, тайно пользуясь его выгодами; в свою очередь и почет их не привлекает – ведь они не честолюбивы. Чтобы они согласились управлять, надо обязать их к этому и применять наказания. Вот, пожалуй, причина, почему считается постыдным добровольно домогаться власти, не дожидаясь необходимости. А самое великое наказание – это быть под властью человека худшего, чем ты, когда сам ты не согласился управлять. Мне кажется, именно из опасения такого наказания порядочные люди и управляют, когда стоят у власти: они приступают тогда к управлению не потому, что идут на что-то хорошее и находят в этом удовлетворение, но по необходимости, не имея возможности поручить это дело кому-нибудь, кто лучше их или им подобен» (пер. С.А. Ошерова).

Публий Корнелий Сципион Африканский Старший – римский политик, государственный деятель, был удостоен посмертно той почести, что его портрет (imago – вероятно, посмертная маска) хранился в храме Юпитера Капитолийского и использовался в торжественных церемониях: таким образом, он стал богом для своих потомков.

Ибо кто действительно поверит, что Дионисий, отняв с величайшими у�

Скачать книгу

© А. В. Марков, составление, предисловие, преамбулы к текстам, комментарии, 2021

© М. Л. Гаспаров (наследник), перевод, 2021

© Издательство АСТ, 2021

Оратор как философ

Марк Туллий Цицерон (106–43 до н. э.) – для нас нарицательное имя блестящего оратора и политика. Но если бы Цицерон был только красноречивым политиком, то его бы вряд ли помнили в наши дни, а его помнят даже те, кто редко задумывается о Риме, о его истории и о судьбах его поэтов, ораторов и философов. Просто как политик он был образцовым в своей гражданской доблести: он показывал, каким должен быть человек, ставящий благо и процветание граждан выше любых собственных интересов. Поэтому всякий современный государственный деятель, в какой бы стране он (или она) ни жил, продолжает дело Цицерона, если стремится к справедливости и воспитанию в гражданах мужества и ответственности. А кто желает, чтобы личное счастье не противоречило общественному, а, напротив, вносило в него вклад – тот непременно должен раскрыть книги Цицерона.

Цицерон происходил из рода знатного, но не особо славного: само прозвище означает всего лишь Горошина, вероятно, из-за формы носа одного из предков. Отец Марка Туллия был слаб здоровьем и потому, несмотря на выдающиеся способности, не смог сделать политическую карьеру. С детства будущий великий ритор понимал, что не может опираться ни на влияние родственников, ни на авторитет предков, ни на победы самых близких людей в сражениях. Чтобы послужить Риму, чтобы содействовать его славе, в лучах которой только и можно обрести собственную славу, надлежало действовать самому.

Когда Марку Туллию исполнилось 15 лет, его отец переехал из небольшого городка под Римом в сам Вечный город, что позволило юноше приобретать блестящее образование: он брал уроки у лучших риторов и философов. Молодой Цицерон понимал, что одних уроков недостаточно: нужно участвовать в дискуссиях кружков, понимать аргументы разных философских школ и уметь спорить с философами и вообще самыми учеными людьми.

Цицерон вскоре стал успешным адвокатом, но его больше интересовала не слава блистательного победителя в суде, но размышления о том, на чем держится благополучие Рима. Он понял, что Рим имеет все возможности и дальше расширяться, побеждать, поддерживать себя как мировую державу. Для Цицерона залогом такого торжества его государства над миром были сложная политическая система сдержек и противовесов, соединения разных форм и традиций власти и, конечно же, старые добрые нравы римских граждан, благодаря которым они принимают взвешенные и осмотрительные решения. На каждую свою речь Цицерон смотрел как на урок благоразумия для всех сограждан.

Когда Цицерон начинал свою философскую деятельность, в Риме было две основных влиятельных школы, пришедших из Греции вместе с заезжими греческими интеллектуалами и подкрепленных переводами модной греческой литературы: эпикурейцы и стоики. Эпикурейцы учили частному тихому счастью, и это была легкая популярная философия, вроде нынешних массовых книжек о том, как избегать конфликтов и найти цель в жизни. Стоики, наоборот, требовали гражданского мужества, терпения, выдержки, перенесения боли, и поэтому к стоицизму склонялись самые добродетельные люди Рима.

Распространению философии способствовал созданный полководцем Сципионом Африканским интеллектуальный кружок, и хотя Сципион умер еще до рождения Цицерона, тот прекрасно понимал причины влияния этого кружка и выводил его участников как героев своих диалогов, как незримых собеседников для своих современников. Цицерону были важны также идеи Платона, создателя школы академиков, и Аристотеля, создателя школы перипатетиков, и та форма диалога, которую пестовали эти два великих философа. Хотя Цицерон критиковал многие мысли Платона и Аристотеля, он ценил их мастерство создания диалогов, диалектических рассуждений по любым предметам и считал, что римская философия получит настоящее развитие, если соединит диалектику двух самых почтенных греческих философов с мужественной этикой стоицизма. Так он всегда звал людей прошлого в собеседники настоящему.

Политическая карьера стала во многом продолжением риторической карьеры Цицерона, в частности речей против Верреса, римского чиновника, пойманного на злоупотреблениях. Цицерон получил титул «отца отечества» за разоблачение заговора Катилины. Но государственная деятельность не оставляла места для занятий философией: слишком со многими приходилось спорить, слишком многим противостоять, не говоря уже об организаторских заботах.

Победа триумвирата Цезаря, Помпея и Красса в 60 г. до н. э. и сворачивание республиканских институтов тяжело переживались Цицероном. Он начал отходить от политики, хотя иногда выступал как адвокат, и постепенно обратился в основном к литературной деятельности. Он решил обучать ораторов и граждан не только устным, но и письменным словом – для первой цели создавал риторические, а для второй – философские трактаты. Интересующие нас сочинения Цицерона написаны в форме диалогов: это была лучшая форма разговорной речи на письме, учившая формулировать мысли на ходу и сразу делать их общезначимыми.

Если в Греции философию и риторику часто противопоставляли, потому что философия служит истине, а риторика – только мнению, то для Цицерона они – две стороны одного гражданского дела. Философия объясняет, почему гражданин должен быть добродетельным, а риторика показывает, что даже один гражданин может стать убедительным для всех сограждан. Соединить философию и риторику значило для Цицерона спасти республику – сделать так, чтобы голос добродетельных республиканцев был услышан, а их нравственная добродетель послужила примером всем будущим поколениям.

К несчастью, Цицерон потерпел политическое поражение и был убит. Но и превратившись из республики в империю, Рим сохранил благоговение перед философией. Ее серьезно изучали поэты, например, Гораций, и императоры, в частности Марк Аврелий. Если бы Цицерон не сделал философию убедительной и восхищающей душу, она бы отошла в прошлое, как многочисленные политические или литературные кружки. Но воспеть «всё» или править «всем» – это и означало для римлянина быть философом. А дальше в истории, вплоть до наших дней, это философское чувство хотя бы немного воспринимают все, кто считает себя гражданами: они действуют смело и вдохновенно и поэтому умеют делать свою страну лучше даже в самых сложных обстоятельствах.

Настоящий сборник состоит из трех частей. В первую включены отрывки из риторических трудов Цицерона, показывающие, какими качествами должен обладать оратор. В этих трудах обосновываются умеренность, выдержка и внимание как философские добродетели, показывается, что правильно владеть словом – задача не только выражения и манеры вести себя, но и доблестного самообладания, внутренней работы над собой. Во вторую часть включены фрагменты из политических сочинений, в которых Цицерон раскрывает природу государства и законов. Наконец, в третьей части приведены полностью три из пяти Тускуланских бесед – размышлений о важнейших философских вопросах, таких как смерть, боль и страдание. Для Цицерона это гражданские вопросы – как остаться доблестным, славным и счастливым перед лицом смерти и тем самым обрести как бессмертие души, так и гражданское бессмертие.

Составитель благодарит знатоков античной философии Марину Николаевну Вольф и Ольгу Викторовну Бартошевич-Жагель за многообразную поддержку в ходе создания этой хрестоматии. То, что вы делаете – неоценимо не в стертом, а в настоящем значении – другого такого не бывает.

Александр Марков

профессор РГГУ и ВлГУ

Из риторических трактатов

В эту часть книги включены фрагменты из двух важных трактатов – «О наилучшем виде ораторов» (пер. В. А. Алексеева, Ф. Ф. Зелинского) и «Оратор» (пер. М. Л. Гаспарова). Мы порой воспринимаем риторику исключительно как практический навык говорить ярко и убедительно. Но для Цицерона риторика – не просто увлекательные выступления, это театр, где встречаются все граждане и вместе вырабатывают серьезную государственную позицию. Для Цицерона плох ритор, который просто воздействует на толпу, и хорош ритор, который толпу учит ответственному суждению. Цель Цицерона – доказать, что ритор-философ всегда победит просто ритора: последний не защищен ни от безвкусицы, ни от напыщенности, ни от следования готовым образцам, тогда как ритор-философ критически относится к ним, скромен и осторожен, и поэтому его «актерство» гораздо привлекательнее даже для публики, поначалу ему не доверявшей.

В трактате «О наилучшем виде ораторов» Цицерон формулирует, как ритор может раскрыть собственные таланты, с опорой на разные жанры литературы и разные привычки восприятия. Цель трактата – показать, что хороший оратор может работать в любом жанре, употреблять любые честные аргументы и тем самым способствовать процветанию всех сторон жизни государства.

Трактат «Оратор» дает ряд практических советов, касающихся подбора слов и аргументов, выбора стиля и стратегии убеждения. В отличие от греческих предшественников, Цицерон много внимания уделяет самому представлению, ходу выступления, говорит об импровизации и амплуа оратора как актера. Для него важно, чтобы оратор не просто выбирал между сухостью и строгостью аттической школы и пышностью и эффектностью азианской школы, этих двух соперничающих риторических школ, зародившихся, соответственно, в Афинах и на греческом Ближнем Востоке, но понимал недостатки обеих школ и то, что простое следование ученическим рецептам, даже самым прекрасным, идеального оратора не создаст. Цицерон бывает очень ироничен, споря и с аттикистами, и с азианистами; но при всем политическом консерватизме он призывает оратора к обновлению своего инструментария и неожиданным импровизациям.

О наилучшем виде ораторов

Ораторов разделяют на категории так же, как и поэтов; это сопоставление, однако, неправильно. Поэзия действительно разнородна: и трагедия, и комедия, и эпос, и мелическая лирика, и дифирамб – все они обладают своими особыми свойствами, отличающими их от других; так в трагедии комические элементы считаются ошибками, в комедии – трагические, да и в остальных разновидностях есть свой определенный стиль, свои известные сведущим людям приметы.

Категории – в оригинале «роды», Цицерон говорит о частом в его времени делении ораторов на разряды в зависимости от преобладающей стилистики в речах. Стиль понимался в риторической культуре как соответствующий предмету, более того, изобретающий предмет: о высоком предмете лучше говорить высоким слогом, и сам он тогда будет выглядеть высоким, о грубых вещах – грубым слогом и т. д. Но в массовом восприятии, против которого возражает здесь Цицерон, эти свойства могли переноситься на самого оратора, как мы часто ошибочно представляем актера и в жизни в его актерском амплуа или столь же ошибочно предполагаем счастливую жизнь писателя, пишущего о счастливых событиях.

Мелика – способ исполнения лирического произведения: например, сольное или хоровое исполнение. Последнее требовало участия нескольких музыкантов, с разными инструментами – одни инструменты задавали ритм, а другие – определяли движение мелодии. Можно условно сопоставить сольную лирику с нашим романсом, а хоровую – с рок-поэзией.

Дифирамб – песнь в честь Диониса, торжественная хоровая песнь на несколько голосов. Цицерон выделяет ее в отдельный вид, вероятно, из-за сложного строения, включавшего разные песенные партии, что сближало дифирамб с трагедией.

Приметы – буквально: «голос», то есть обусловленное литературным жанром музыкальное решение, по которому мы узнаем жанр с самых первых звуков исполнения.

Если же кто и ораторов разделяет на несколько разрядов, объявляя одних «возвышенными», или «величавыми», или «богатыми», других – «простыми», или «тонкими», или «немногословными», третьих – «средними» между теми и другими – то он дает этим скорее характеристику представителей, чем самих родов красноречия. Действительно, рассуждая о роде, мы имеем в виду идеал; говоря о представителе, мы берем его, каков он есть. Так в эпосе мы можем исходить от его главы – если кто считает его таковым – Энния, в трагедии – от Пакувия, в комедии – скажем, от Цецилия.

Идеал – буквально: «лучшее». Цицерон часто настаивает, что в каждом роде есть некий идеальный тип. Его можно сконструировать, созерцая лучшее в вещах такого рода. В частности, обосновывая риторическое «изобретение», то есть нахождение лучшего предмета для речи, Цицерон вспоминал древнегреческого живописца Зевксида. Ему для создания портрета Елены Троянской понадобилась не одна модель, а несколько, и только тогда он смог воссоздать предполагаемый облик Елены. Этот анекдот о Зевксиде стал хрестоматийным и до сих пор влияет на представление о художественной литературе как выводящей «типы», «типажи».

Глава – буквально: «вершина», общее для античной риторики и истории литературы представление, что основатель жанра является его законодателем, классиком. Цицерон называет римских основателей этого жанра. Он оспаривал этот тезис применительно не только к ораторам, но и к поэтам, предполагая, что до Гомера были другие поэты, он замечал, что «не бывает ничего одновременно новоизобретенным и уже совершенным».

Ораторское же искусство я не стану разбивать на разряды, если мне нужен его идеал. Идеал его один; кто от него отдаляется, тот отличается от него не родом, как Теренций от Акция, а степенью внутри одного и того же рода. Идеальный оратор – тот, кто в своей речи и поучает слушателей, и доставляет им наслаждение, и подчиняет себе их волю; первое – его долг, второе – залог его популярности, третье – необходимое условие успеха.

Если поучение и наслаждение приписывались и канонической письменной речи (по крылатому выражению Горация, «смешивать приятное с полезным»), то третье качество, причинение возбуждения, требовало исполнения, перформанса. Весьма трудно передать это moveo (буквально: «двигать, двигаю»), одним русским словом: можно сказать и «трогать», как мы говорим о «трогательном рассказе», и «возбуждать», как мы говорим «возбуждать интерес», и «толкать» или «влечь», как мы говорим «дает толчок» или «увлекательный, привлекательный, влекущий». В любом случае речь идет не о провоцировании поступка, но об определенном душевном расположении, в том числе для совершения поступков и для размышлений.

К этому идеалу иной приближается более, другой менее; но это различие количественное, а не качественное. Идеал, повторяю, один; степенью сходства с ним определяется и близость к нему отдельных представителей; отсюда видно, что чем менее кто с ним схож, тем он хуже.

Учение о совершенстве в искусстве как приближении к заранее данному идеалу менее всего похоже на тот поиск оригинальности и необычности, которым славится античная эстетика. Но заметим, что для Цицерона единственность идеального образа оратора означает, что мы имеем право говорить об ораторском искусстве как едином роде деятельности, независимо от тематики или стилистики. Такой идеал – своего рода аксиома, от которой мы отсчитываем степени совершенства ораторов, но эту аксиому никогда не развертываем и не характеризуем – она служит инструментом характеристик, но не предметом.

Объяснюсь точнее. Так как речь составляют слова и мысли, оратор первым делом должен стремиться к тому, чтобы – говоря вообще чистым и правильным языком, что мы и разумеем под своим требованием «латинской» речи – изящно уметь обращаться со словами, как в их прямом, так и в их переносном значении, а именно: из прямых выбирать наиболее подходящие, из переносных – те, которые представляют наиболее точек соприкосновения, соблюдая притом меру при заимствованиях из чуждых областей.

Требование избегать сложных, напыщенных метафор, выдвинутое еще в «Поэтике» и «Риторике» Аристотеля и затем воспроизводившееся в любых риторических пособиях, дополнено требованием уместно употреблять слова в прямом значении, иначе говоря, выбирать из нескольких синонимов наиболее подходящий: стилистические задачи смыкаются здесь со смысловыми. «Изящно» – латинское слово eleganter – означает не столько «элегантно» в привычном нам смысле, сколько «отборно», отобрав самые полновесные и потому убедительные слова.

Мыслей же столько же родов, сколько и достоинств в красноречии: для поучения требуются мысли меткие, для доставления удовольствия – остроумные, для убеждения – веские. Затем, и чередование слов подчинено особым законам, цель которых двойная, ритм и благозвучие, – и мысли должны следовать друг за другом в особом порядке, именно том, который нужен для доказательства данного положения. Фундаментом всего этого мы должны признать память, сверкающей верхушкой – исполнение. Итак, вот что я хочу сказать.

Благозвучие – буквально: «легкость», способность текста быть легко воспринятым на слух.

Память и исполнение – четвертый и пятый этапы работы оратора, после «изобретения» (поиска подходящих аргументов), «расположения» (поиска нужных композиционных решений) и «произнесения» (пробного исполнения, которое позволяло найти нужный ритм и тон речи). Сверкающая верхушка (lumen) – образ яркого дня, противопоставленный фундаменту, лежащему в темной земле.

Кто всеми указанными средствами располагает в наивысшей степени, тот будет совершенным оратором; кто в средней – посредственным, кто в низшей – дурным. Но ораторами они будут все, так же, как и живописцами мы называем и плохих представителей этого искусства, и отличаются они друг от друга не своими специальностями, а степенью своего таланта.

Степень таланта – буквально: «работоспособность, способность легко что-либо сделать», facultas, что, скорее, ближе к нашему «профессионализму».

И вот причина, почему нет оратора, который не желал бы быть похожим на Демосфена; напротив, Менандр не желал походить на Гомера – условия его поэзии были другие. Вот именно этого качественного различия в ораторском искусстве нет; если же и встречается, что один в погоне за величавостью пренебрегает тонкостью, другой ради меткости жертвует красивым слогом – то это встречается только на средней, а не на высшей ступени. Высшая же ступень принадлежит тому, кто все достоинства в себе совмещает.

Менандр (342–291 до н. э.) – крупнейший представитель «новой аттической комедии» – бытовой, в отличие от политической Аристофана. Цицерон для убедительности берет представителей двух наиболее непохожих литературных жанров (в оригинале стоит не «условия», а «род»).

Все это изложено мною в более кратком виде, чем этого требовала тема, но для моей ближайшей цели и сказанного достаточно. Мы установили, что идеал один; теперь спрашивается, где его искать. Отвечаю: в том красноречии, которое процветало некогда в Афинах. Но в том-то и дело, что аттические ораторы знакомы людям гораздо более по своей славе, чем по своей силе: отсутствие у них недостатков замечено многими, многочисленность же достоинств – мало кем. Под недостатками мы разумеем: по отношению к мысли – логическую превратность, отсутствие связи с делом, недостаточную меткость, привкус пошлости; по отношению к словам – испорченность, вульгарность, несвойственность, жесткость, чрезмерную изысканность.

Сила (vis) – примерно соответствует нашему выражению «раскрытие таланта». Цицерон имеет в виду, что афинских ораторов (Аттика – область вокруг Афин) все ценят за безупречность речи как образец хорошего стиля речи или письма, но при этом мало кто понимает, в чем их особый талант.

Привкус пошлости – буквально: «некоторая пресность», отсутствие остроумия, однообразие без требуемой иронии и шуток, скучное и претенциозное изложение.

Чрезмерную изысканность – буквально: «слишком долгую обработку», отсутствие некоторой небрежности считалось дурным вкусом.

Этого, разумеется, избегли как аттики, так и их последователи; если вся заслуга только в этом и состоит, то пусть они считают себя и здоровыми, и крепкими, но лишь в свойственной каждому ученику палестры мере: он может прохаживаться по колоннадам гимнастических зал, но не состязаться из-за олимпийского венца. Мы же будем подражать – если хватит сил – тем, которые, будучи свободны от недостатков, не довольствуются добрым здоровьем, но стремятся приобрести силы, выпуклые мышцы, обилие крови, приятный цвет кожи; если же не хватит, то все же скорее безукоризненно здоровым, какими были все аттики, чем болезненно тучным, каковых во множестве произвела Азия.

Палестра – в Древней Греции спортивная школа, площадка для профессиональных спортивных занятий. Колоннада, или портик (ксист) – необходимая часть гимнастического зала, крытая часть сооружения, предназначенная для упражнений в плохую погоду.

Обилие крови – античность не знала кровообращения, поэтому обилие крови (сангвинизм) отождествлялось с энергичностью. Образ ленивой и потому толстеющей Азии в очередной раз доказывает склонность Цицерона к грубым шуткам, примеры которых приводит Плутарх в своем «Жизнеописании Цицерона».

Имея в виду эту вторую цель, мы – если мы только ее достигнем, что не так-то легко, – будем подражателями Лисия и специально его простоты (дело в том, что и он во многих местах говорит возвышенно; но, так как он большею частью писал речи частного характера, да и те для других ораторов, и притом о маловажных делах, то он производит впечатление писателя сухого, нарочно изощрившего свой талант в области мелких процессов).

Лисий (ок. 445–380 до н. э.) – афинский оратор родом из Сиракуз, создавший образцовый стиль судебного красноречия. Его речи, направленные на скорейшее убеждение судей, действительно лишены украшений, довольно сухи и фактичны. Цицерон говорит, что речи Лисия посвящены частным вопросам, отдельным юридическим случаям и поэтому он сух, как скромная пища, лишен привлекательного изобилия разных фигур речи.

Человек, достигший этой цели – но только этой и поэтому не способный при всем желании говорить «обильно» – может называть себя оратором, но только из разряда меньших, так как великому оратору необходимо владеть высоким стилем, если встретится соответственное дело.

Обилие – термин риторики, означающий умение рассматривать множество тем, сопоставлять разные предметы, ссылаться на множество фактов, в противовес тому, как судебная речь сосредоточена только на слушаемом деле. Сопоставления при этом бывали неожиданными, и получался высокий стиль: способный вскружить голову, заставляющий почувствовать масштаб происходящего, меняющий отношение слушателей сразу ко многим вещам.

Так-то Демосфен, несомненно, сумеет говорить простым стилем, Лисий же возвышенным – не всегда. Если же мои противники воображают, что было уместно – в то время как форум и все окружающие форум храмы кишели солдатами, – говорить за Милона точно так же, как если бы я вел частное дело перед единоличным судьей, то они к ораторскому искусству прилагают мерило собственного таланта, а не самого предмета.

Цицероновская речь в защиту Милона была посвящена вооруженному политическому конфликту, и в ней мы находим множество признаков высокого стиля: частое употребление превосходной степени, неожиданные сравнения и метафоры, вроде «опаленный» в значении «переживший пожар», приведение скандальных фактов, восклицания, упреки и призывы. Скандальные расследования тоже относились к высокому стилю, так как изумляли всех присутствующих и производили на них неотразимое впечатление.

Они между тем усердно распространяют мнение, одни – что именно они-то и говорят по-аттически, другие – что из наших так никто не говорит. С первыми я спорить не буду: им достаточно ответил их собственный опыт, состоящий в том, что они или не приглашаются в поверенные, или, будучи приглашены, вызывают насмешки (именно насмешки, а не смех: смех – примета аттического красноречия).

Смех – «аттическая соль», понимался не как высмеивание, а как умение вызвать смех, неожиданный для самих слушателей. Аттическое красноречие должно было воздействовать не столько на воображение, сколько на привычные чувства, – и поэтому неожиданный для самого смеющегося смех как бы встряхивал его чувства, становился приправой к ним как соль.

Что же касается тех, которые оспаривают мою прикосновенность к аттическому стилю, сами не выдавая себя за ораторов, – то, если они обладают чуткостью уха и тонкостью суждения, их можно привлечь в качестве критиков на тех условиях, на каких при оценке картины привлекают также и тех, которые, не будучи живописцами, умеют, однако, здраво судить о живописи.

Здраво – в оригинале буквально: «с некоторой находчивостью»; имеется в виду умение зрителей понимать не только что изображено, но и как изображено, как устроено само ремесло. Цицерон говорит о способности слушателей, не учившихся ораторскому мастерству, познавать существенные особенности аттического стиля.

Если же все их знание состоит в их неспособности поддаваться обаянию речи и им поэтому не нравится высокий и роскошный слог, то пусть они так и говорят, что они требуют от оратора лишь тонкости и гладкости рассуждения и не признают величавой и прекрасной речи. Но пусть они перестанут называть ораторов тонких единственными представителями аттического, т. е. здорового и чистого, стиля; речь при всей своей чистоте торжественная, прекрасная и обильная, тоже свойственна Аттикам.

Гладкость – в риторике не столько ровное изложение, сколько отсутствие украшений, привлекающих внимание и мешающих сосредоточиться на теме слушателям, у которых плохо развиты воображение и эмпатия, которые не умеют «поддаваться обаянию речи».

Но и помимо того: если нам предстоит выбор между речью только удовлетворительной и речью, возбуждающей кроме удовлетворения еще и восторг, – может ли наш ответ быть сомнительным? Это касается уже не вопроса об аттическом, а вопроса об идеальном красноречии.

А так как лучшие из греческих ораторов были афинские, их же глава несомненно, Демосфен, то отсюда следует, что тот, кто воспроизведет стиль Демосфена, будет заодно и самым аттическим и наилучшим оратором. <…>

Оратор

<…> Ибо что может быть тяжелее, чем решить, каков лучший образ и как бы лучший облик речи, когда славные ораторы так не похожи друг на друга? <…> Итак, ты все чаще меня спрашиваешь, какой род красноречия нравится мне больше всех и каким я представляю себе то красноречие, к которому ничего уже нельзя прибавить, которое я считаю высшим и совершеннейшим? Но тут я боюсь, что если я выполню то, чего ты хочешь, и обрисую такого оратора, какого ты ищешь, этим я ослаблю усилие многих, кто в бессилии отчаянья откажется посягать на то, чего не надеется достигнуть.

Образ (species) – обычный для Цицерона перевод греческого слова «идея», внешний вид, образец. Здесь приобретает еще оттенок «замысел», «проект», в отличие от «облика» (figura, перевод греческого слова «схема»), что можно было бы понять и как «конструкцию» речи, и как производимое ей «впечатление». Тем самым в начале трактата поставлен вопрос, что лучший замысел непременно получит – и должен получить – лучшее воплощение, причем о замысле говорить несколько проще, чем о воплощении.

Но по справедливости, на все должны посягать все те, в ком есть желание прийти к цели великой и достойной великих усилий. А у кого не хватит природных данных или силы выдающегося дарования или кто будет недостаточно просвещен изучением великих наук, пусть и он идет по тому пути, по какому сможет, ибо если стремиться стать первым, то не позорно быть и вторым и третьим.

Дарование (ingenium) – врожденные способности, например сообразительность или хорошее воображение, в отличие от природных данных, таких как громкий голос или легкость движений.

Великие науки – так Цицерон называет риторику, потому что она требует долгого времени движения к совершенству и немалого опыта политической или судебной деятельности.

Ведь и среди поэтов есть место не одному Гомеру, если говорить о греках, и не одному Архилоху, или Софоклу, или Пиндару, но и вторым после них, и даже тем, кто ниже вторых. Так же и в философии величие Платона не помешало писать Аристотелю, и сам Аристотель своими поистине дивными знаниями и плодовитостью не угасил усердия остальных. <…> Поэтому тем, кто посвятил себя изучению красноречия, незачем терять надежду или ослаблять усердие: даже в достижимости совершенства не следует отчаиваться, а в высоких предметах прекрасно и то, что лишь приближается к совершенству.

Высокими предметами Цицерон называет искусства, прежде всего речевые, поэзию и риторику, а также присоединяет к ним философию и изобразительные искусства. Философия способна обращать ум к самым высоким мыслям, а изобразительные искусства – показать недостижимую, ни с чем не сравнимую красоту.

Впрочем, создавая образ совершенного оратора, я обрисую его таким, каким, быть может, никто и не был. Ведь я не доискиваюсь, кто это был, а исследую, каково должно быть то непревзойденное совершенство, которое редко или даже никогда не встречалось мне в речи выдержанным с начала до конца, но то и дело просвечивало то тут, то там, у иных чаще, у иных, быть может, реже, но везде одно и то же.

Однако я утверждаю, что и ни в каком другом роде нет ничего столь прекрасного, что не уступало бы той высшей красоте, подобием которой является всякая иная, как слепок является подобием лица. Ее невозможно уловить зрением, слухом или иным чувством, и мы постигаем ее лишь размышлением и разумом. Так, мы можем представить себе изваяния прекраснее Фидиевых, хотя не видели в этом роде ничего совершеннее, и картины прекраснее тех, какие я называл. Так и сам художник, изображая Юпитера или Минерву, не видел никого, чей облик он мог бы воспроизвести, но в уме у него обретался некий высший образ красоты, и, созерцая его неотрывно, он устремлял искусство рук своих по его подобию.

Слепок – посмертная маска, положенная в храме и знаменовавшая для родственников обожествление умершего.

Фидий (ок. 490–ок. 430 до н. э.) – прославленный греческий скульптор и архитектор, создатель масштабных статуй с использованием драгоценных материалов – золота и слоновой кости. Далее имеется в виду его статуя Зевса в Олимпии, признанная в античности одним из чудес света, и его статуя Афины Поборницы в Парфеноне, так же как и статуя Зевса, полностью покрытая золотом и слоновой костью. Цицерон доказывает, опираясь как раз на понимание «идеи» как «замысла», что высшая красота неизъяснима и непостигаема, поскольку представляет собой ту ценность и тот восторг, выше которого мы ничего не можем помыслить. В христианское время это положение античной риторики повлияло на представления о Боге как о неизъяснимой вспышке света, постигаемой только умом.

И вот, так же как в скульптуре и живописи есть нечто превосходное и совершенное, мыслимому образу которого подражает то, что предстает нашим очам, так и образ совершенного красноречия мы постигаем душой, а его отображение ловим слухом. Платон, этот достойнейший основоположник и наставник в искусстве речи, как и в искусстве мысли, называет такие образы предметов идеями и говорит, что они не возникают, но вечно существуют в мысли и разуме, между тем как все остальное рождается, гибнет, течет, исчезает и не удерживается сколько-нибудь долго в одном и том же состоянии. Поэтому, о чем бы мы ни рассуждали разумно и последовательно, мы должны возвести свой предмет к его предельному образу и облику.

Основоположник (auctor) – многозначное слово, означавшее одновременно «автор» (создатель какого-то учения) и «авторитет» (лицо, близкое божеству, как бы полубог, обладающее божественными полномочиями учреждать новые культы, науки и правила).

Но я вижу, что это мое вступление исходит не из рассуждений об ораторском искусстве, но почерпнуто из самых недр философии, да к тому же древней и несколько темной. Это вызовет, быть может, порицание и во всяком случае – удивление. Читатели будут или удивляться, какое отношение имеет все это к нашему предмету (но когда они разберутся в самом предмете, то убедятся, что недаром я начал речь издалека), или порицать, что мы ищем нехоженых путей и покидаем торные.

Недра – в оригинале буквально: «центр», «центральное» (media), центральная проблематика, до которой обычно не добираются те, кто не изучал философию систематически.

Я и сам понимаю, как часто кажется, что я говорю нечто новое, когда я лишь повторяю весьма старое, но многим незнакомое; и все же я заявляю, что меня сделали оратором – если я действительно оратор, хотя бы в малой степени, – не риторские школы, но просторы Академии. Вот истинное поприще для многообразных и различных речей: недаром первый след на нем проложил Платон.

Академия – основанная Платоном философская школа, находившаяся в саду: поэтому Цицерон и говорит о «просторе», в отличие от классов риторических школ, требовавших систематических занятий и отработки поз при выступлении (как стоять, как повернуться, как пройтись по сцене), вроде наших танцевальных школ. Сам Цицерон в юности общался с философами, в том числе выходцами из Афин, а затем, опасаясь как судебный оратор мести Суллы, некоторое время скрывался в этом городе, заодно изучал здесь философию, в том числе платоническую.

Как он, так и другие философы в своих рассуждениях бранят оратора и в то же время приносят ему великую пользу. Ведь от них исходит, можно сказать, все обилие сырого материала для красноречия; но этот материал недостаточно обработан для процессов на форуме, так как философы, по их обычному выражению, предоставляют это более грубым музам.

Сырой материал (silva, «древесина, лес, строительный материал», в философский оборот вошел другой перевод, materia) – совокупность фактов и рассуждений, из которых можно строить речь. Цицерон имеет в виду, что философы наиболее проницательны, а значит, предлагают лучшие аргументы, хотя в политическом и судебном красноречии трудно использовать слишком отвлеченные аргументы.

Грубые музы – выражение из «Федра» Платона, означающее ремесла, лишенные созерцания, высшей созерцательной цели, такие как судебное дело, дело «стряпчих».

Такое презрение и пренебрежение философов к судебному красноречию лишило его многих важных средств; зато, блистая украшениями слов и фраз, оно имело успех у народа и не боялось сурового суда немногих. Вот как оказалось, что людям ученым недостает красноречия, доступного народу, а людям красноречивым – высокой науки.

Немногие – философы, осуждающие судебную риторику за верхоглядство и низость целей. Это можно сравнить с тем, что ученые люди сейчас иногда презирают массовую культуру.

Так заявим же с самого начала то, что станет понятнее потом: без философии не может явиться такой оратор, какого мы ищем; правда, не все в ней заключено, однако польза от нее не меньше, чем польза актеру от палестры (ведь и малое нередко можно отлично сравнить с великим). Действительно, о важнейших и разнообразнейших предметах никто не может говорить подробно и пространно, не зная философии.

Палестра – гимнастическая школа в древней Греции; переносно: систематические занятия спортом, которые оказываются нужны актеру для выносливости на сцене. Так и оратор, изучавший философию, сможет дольше продержаться на трибуне и выступать увереннее.

Так, и в «Федре» Платона Сократ говорит, что даже Перикл превосходил остальных ораторов оттого, что учителем его был физик Анаксагор: от него-то, по мнению Сократа, и усвоил он много прекрасного и славного, в том числе – обилие и богатство речи и умение известными средствами слога возбуждать любые душевные движения, а это главное в красноречии. То же самое надо сказать и о Демосфене, из писем которого можно понять, каким усердным был он слушателем Платона.

В «Федре» Платона Сократ говорит лишь о том, что Перикл научился у Анаксагора умению рассуждать на любую свободную тему, причем в высоком, а не привычном ключе. Про воздействие на душевные движения (аффективное воздействие) добавил сам Цицерон, имея в виду задачу риторики movere – волновать душу.

Далее, без философского образования мы не можем ни различить род и вид какого бы то ни было предмета, ни раскрыть его в определении, ни разделить на части, ни отличить в нем истинное от ложного, ни вывести следствия, ни заметить противоречия, ни разъяснить двусмысленное. А что сказать о природе вещей, познание которой доставляет столь обильный материал для оратора? И можно ли что-нибудь сказать или понять относительно жизни, обязанностей, добродетели, нравов, не изучив эти предметы сами по себе?

В этом абзаце перечислена последовательность дисциплин в философских школах того времени: сначала изучали логику, потом – физику, наконец – этику. Те разделы философии, которые не вмещались в эту схему, посвященные общим вопросам бытия, назывались «метафизикой», буквально «после физики» – их изучали после физики, но перед этическими вопросами как относящимися уже к дальнейшей жизненной практике, к политической карьере после окончания обучения.

Все эти столь важные мысли должны обрести несчетные украшения: этому одному и учили в наше время те, кого считали учителями красноречия. Оттого никто и не обладает истинным и совершенным красноречием, что наука о вещах существует сама по себе, наука о речах – сама по себе, и люди у одних наставников учатся мыслить, у других говорить.

Украшения (ornamenta) – любые способы придать речи убедительность.

Так и Марк Антоний, которого поколение наших отцов признавало едва ли не первым в красноречии, муж от природы проницательный и здравомыслящий, в единственной оставленной им книге заявляет, что видывал много людей речистых, но ни одного красноречивого. Из этого видно, что у него в душе обретался некий образ красноречия, который он постигал воображением, но в действительности не видел. Итак, даже этот человек самого тонкого ума, требуя многого от себя и от других, не видел решительно никого, кто по праву мог бы называться красноречивым; и раз уж он не считал красноречивым ни себя, ни Красса, то, конечно, он заключал в душе такой образец красноречия, который решительно обнимал все, и поэтому не мог подойти к тем, кому чего-то (а иной раз и очень многого) недоставало.

Марк Антоний (143–87 до н. э.) – оратор, учитель Цицерона, которого нельзя путать с его знаменитым политическим противником. По свидетельству Цицерона, Марк Антоний был широко образован в греческой философии и риторике, но скрывал свое образование, чтобы его речи воспринимались как сказанные экспромтом и потому казались более убедительными. По этой же причине он запрещал записывать свои речи, его единственным сочинением был небольшой учебник красноречия, до нас не дошедший.

Луций Лициний Красс (140–91 до н. э.) – оратор, политик и государственный деятель, юрист, педагог риторики. Красс был представителем «азианской» школы красноречия, требовавшей говорить пышно и величаво, приближая речь к поэзии, со множеством звуковых ухищрений и других украшений. «Азианской» школе противостояла «аттическая», равнявшаяся на афинских ораторов и требовавшая сразу переходить к сути дела и создавать однозначный смысл и впечатление. Далее Цицерон приводит подробные стилистические характеристики азианского, аттического и среднего родов красноречия, с целью доказать, что эта вражда двух школ мнимая и, к примеру, классик аттического красноречия Демосфен не укладывается в его рамки.

<…> Речь бывает трех родов: иные отличались в каком-нибудь отдельном роде, но очень мало кто во всех трех одинаково, как мы того ищем. Были ораторы, так сказать, велеречивые, обладавшие одинаково величавой важностью мыслей и великолепием слов, сильные, разнообразные, обильные, важные, способные и готовые волновать и увлекать души, причем одни достигали этого речью резкой, суровой, грубой, незавершенной и незакругленной, а другие – гладкой, стройной и законченной. Были, напротив, ораторы сухие, изысканные, способные все преподать ясно и без пространности, речью меткой, отточенной и сжатой; речь этого рода у некоторых была искусна, но не обработана и намеренно уподоблялась ими речи грубой и неумелой, а у других при той же скудости достигала благозвучия и изящества и бывала даже цветистой и умеренно пышной. Но есть также расположенный между ними средний и как бы умеренный род речи, не обладающий ни изысканностью вторых, ни бурливостью первых, смежный с обоими, чуждый крайностей обоих, входящий в состав и того и другого, а лучше сказать, ни того, ни другого; слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности: разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей.

Бутон (torus) – также «узел», прямая логическая связь или простой понятный пример, необходимый, чтобы речь не воспринималась как совершенно пышная и фантастическая. Образ взят из навыка плетения венков, требовавших таких узлов – как бы приведение всех рассуждений к одному простому примеру.

<…> Я и сам воздал немалую хвалу римлянам в своем «Бруте» как из любви к своим, так и из желания ободрить других; но я помню, что намного выше всех я поставил Демосфена и что только его сила ближе соответствует тому красноречию, о котором я мечтаю, а не тому, какое мне знакомо по другим ораторам. Никто не превзошел его ни в важности, ни в изяществе, ни в умеренности. А тем, чье у нас распространилось невежественное учение и кто желает именоваться аттиками или даже говорить по-аттически, не мешает указать, чтобы они подивились на этого мужа, который, по-моему, был аттичнее самих Афин, и чтобы они поучились у него, что такое аттичность, и взяли бы за образец красноречия его мощь, а не свое бессилие.

Цицерон так набрасывается на современных ему последователей аттической школы красноречия, вероятно, из нежелания следовать моде, собираясь сам дать философское, а не политическое обоснование риторики.

Ведь у нас теперь каждый хвалит только то, чему сам способен подражать. Однако для тех, кто увлечен лучшими стремлениями, но слишком слаб в суждениях, я считаю не лишним объяснить, чем на самом деле заслужили аттики свою славу.

Красноречие ораторов всегда руководилось вкусом слушателей. Всякий, кто хочет иметь успех, следит за их желаниями и в согласии с ними слагает свою речь целиком применительно к их суждениям и взглядам. Так, Кария, Фригия и Мизия, наименее образованные и наименее разборчивые, усвоили приятный их слуху надутый и как бы ожирелый род красноречия, которого никогда не одобряли даже их соседи родосцы, отделенные от них лишь узким проливом, не говоря уже о греках.

Кария, Фригия и Мизия – земли Передней Азии. Цицерон довольно грубо нападает на азианское красноречие, противопоставляя малоазийским грекам греков острова Родос, где была своя сильная риторическая школа.

Афиняне же его решительно отвергали. Всегда обладая разумным и здравым суждением, они умеют слушать только неиспорченное и изящное; и оратор, повинуясь их чувству, не смел вставить в речь ни единого необычного или неприятного слова.

Повинуясь их чувству – буквально, «следуя их религии», то есть их убеждениям и доверию к высшим мотивациям поступков. Необычное слово – не общеупотребительное, неприятное слово – вызывающее слишком грубые аффекты, например, ненависть (что сейчас называют hate speech).

Так и тот, о ком мы сказали, что он превосходит всех остальных, в своей решительно лучшей речи за Ктесифонта, начав униженно, в рассуждении о законах стал говорить все более веско, постепенно воспламеняя судей, а когда увидел, что они уже разделяют его пыл, то в остальной части речи смело несся во весь опор. Но все же, хоть он и тщательно взвешивал каждое слово, Эсхин упрекал его за многие выражения, понося их и насмешливо называя грубыми, противными, несносными; он даже обозвал его диким зверем и спросил, слова ли это или чудовища. Таким образом, Эсхину даже речь Демосфена не казалась аттической.

Эсхин (389–314 до н. э.) – аттический оратор, политик, политический противник Демосфена, основатель риторической школы на Родосе.

Конечно, легко выхватить какое-нибудь слово, так сказать, с самого пылу, а потом высмеивать его, когда огонь в душе у каждого погаснет; и Демосфен шутливо оправдывался, заявляя, что не от того зависят судьбы Греции, в какую сторону он простер руку или какое слово употребил. Но если даже Демосфена порицали афиняне за неестественность, как могли бы они слушать мизийца или фригийца? В самом деле, если бы он начал петь, играя голосом и зазывая на азиатский лад, кто бы стал его слушать? Или, лучше сказать, кто бы не приказал ему убираться?

Эффект разочарования в пылкой речи после того, как она оказывается повторно прочитана или обдумана, хорошо известен. Например, в русской культуре Пушкинская речь Достоевского воспринималась всеми слушателями как идеальное выражение их собственных мыслей, притом что они стояли на противоположных общественных и политических позициях, тогда как ее печатный вариант многих если не разочаровал, то оставил вопросы.

Простер руку – жестикуляция и походка были исключительно важны в риторике: по сути, ритор завораживал слушателей как танцор и было важно, как он движется. Поэтому выкинутая рука – такой же жест, как прыжок в танце.

Таким образом, только о тех, кто сообразуется с чуткостью и строгостью аттического слуха, можно сказать, что они говорят по-аттически. Есть много родов такой речи, но наши ораторы замечают лишь один. Если кто говорит неровно и небрежно, лишь бы получалось четко и ясно, – только такую речь и признают аттической. Правильно, что аттической; неправильно, что только такую.

C чуткостью и строгостью – буквально: «с ушами закругленными и религиозными», то есть способными уловить каждое слово, а не общие впечатления, и воспринимающими любую речь, имеющую прямое отношение к политическим судьбам страны, всерьез.

Если, по их мнению, только в этом и заключается аттичность, то по-аттически не говорил и сам Перикл, без спору считавшийся первым оратором: будь он приверженцем простого красноречия, никогда бы не сказал поэт Аристофан, будто он гремит громом и мечет молнии, приводя в смятение всю Грецию. Пусть говорит по-аттически Лисий, чей слог столь приятен и отделан (кто с этим спорит?); но надо понимать, что аттичность Лисия состоит не в простоте и неприкрашенности, но в отсутствии необычного и неуместного. Или пышная, важная и обильная речь также может быть аттической, – или ни Эсхина, ни Демосфена нельзя считать аттиками.

Гремит громом – описание эффекта «возвышенного», создания впечатляющих образов, которые не могут быть рождены лишь навыками аттического политического или судебного красноречия, вроде «спецэффектов» в современном массовом кинематографе. Эти «спецэффекты» создавались с помощью интенсивной звукописи и нагромождения необычных метафор – а и то и другое в аттическом красноречии считалось чрезмерным. Имеется в виду шуточное сравнение Перикла с разгневанным Зевсом в одной из комедий Аристофана.

Но иные объявляют себя даже последователями Фукидида! Вот некий новый и неслыханный род красноречия, сразу изобличающий невежество изобретателей. Ведь те, кто подражает Лисию, подражают, по крайней мере, речи судебного оратора: пусть в ней нет пространности и величия, но в ней есть точность и изящество, и с нею можно успешно выступить на форуме перед судьями. А Фукидид повествует о подвигах, войнах и битвах, в его рассказе есть достоинство и важность, но для речи перед судом или перед народом оттуда нечего заимствовать. Даже в его знаменитых речах столько темных и неясных выражений, что их с трудом понимаешь, а в политической речи это едва ли не самый тяжкий недостаток.

Речи – в «Истории» Фукидида приводится, в частности, речь Перикла, сочиненная по большей части самим историком, любившим для оживления действия вкладывать в уста персонажей подробные речи с обоснованием их позиции. В этой речи Перикл оказывается создателем идеологии жизни Афин, например: «Мы любим красоту, но никогда не забывая о простоте, и занимаемся философией, но никогда не утрачивая мужества». Афористичность и декларативность таких речей казались Цицерону темной: афоризмы всегда многосмысленными.

Что за странная извращенность в людях: владея хлебом, поедать желуди? или афиняне, научив людей земледелию, не научили их заодно и красноречию? Наконец, кто из греческих риторов когда-нибудь что-нибудь почерпнул из Фукидида? – «Но все его хвалят!» – Согласен, но хвалят его за разумное, правдивое и серьезное объяснение событий: не за то, что он ведет процесс в суде, а за то, что он ведет повествование о войнах в своей истории.

Поедать желуди – намек на предание, что до появления земледелия в Аттике афиняне занимались собирательством и потому питались в основном желудями.

Поэтому он никогда и не считался оратором, и если бы он не написал историю, имя его неминуемо забылось бы, хоть он и был человек видный и знатный. Но и у него никто не вдохновляется важностью слов и мыслей: напротив, все, кто говорит обрывисто и бессвязно, для чего и образца-то никакого не требуется, мнят себя чистокровными Фукидидами. Я встречал даже такого, который стремился уподобиться Ксенофонту, чья речь, действительно сладостнее меда, но вовсе чужда шуму форума.

Знатный – Фукидид принадлежал к фракийской царской династии и был весьма богат как владелец золотодобычи во Фракии.

Ксенофонт (ок. 430–356 до н. э.) – афинский писатель, ученик Сократа, речи которого действительно сравнивались с медом. Сравнение красноречия с производством меда есть у поэта Пиндара, оно стало стандартной расхожей похвалой хорошему оратору.

…Самое трудное во всяком деле – это выразить, что представляет собою тот образ лучшего, который у греков называется χαρακτήρ, ибо один считает лучшим одно, другой другое. Я люблю Энния, говорит один, потому что Энний не отходит от обычного словоупотребления; а я Пакувия, говорит другой, у него все стихи пышны и отделаны, Энний же во многом небрежен; третий, допустим, любит Акция; так все по-разному судят о латинских писателях, как и о греческих, и нелегко выяснить, что же будет всего превосходнее.

Характер (Цицерон любил блеснуть греческим словом в латинской речи для своих) – понятие, означающее буквально «черту», «след», «штамп», «марку», иначе говоря, устойчивые опознаваемые качества какого-то предмета.

Энний, Пакувий и Акций – ранние римские эпические поэты: Энний, как наиболее ранний, считался и наиболее простым.

Так же и в картинах одни любят резкое, грубое, темное, а другие блестящее, радостное и светлое. Что же можно взять как некоторый образец или устав, если каждая вещь замечательна в своем роде, а родов так много? Но такое сомнение не остановило меня в моей попытке: я рассудил, что во всех предметах есть нечто самое лучшее, и если даже оно скрыто, человек сведущий может в него проникнуть.

В картинах… – в тогдашней живописи могли цениться изображения неприятных вещей (фантастических чудовищ, катастроф, пугающих эпизодов из мифологии), в противовес изображению привлекательных вещей в натюрмортах, пейзажах и некоторых приятных мифологических сценах. Русскому читателю можно для сравнения напомнить, соответственно, «Последний день Помпеи» Брюллова и «Утро в сосновом лесу» Шишкина и Савицкого или же сравнить триллер и комедию в кино.

Скачать книгу