Русская елка. История, мифология, литература бесплатное чтение

Е.В. Душечкина
Русская ёлка:
История, мифология, литература

От автора

Когда я работала над этой книгой, меня не раз с удивлением спрашивали, как мне пришла в голову мысль сделать предметом своего исследования ёлку. Действительно, наряженное еловое деревце, стоящее в доме на Новый год, кажется нам столь естественным, само собой разумеющимся, что, как правило, не вызывает никаких вопросов. Подходит Новый год, и мы по усвоенной с детства привычке устанавливаем его, украшаем и радуемся ему. А между тем обычай этот сформировался у нас относительно недавно, и его происхождение, его история и его смысл несомненно заслуживают внимания. Мой научный интерес к ёлке возник в середине 1980-х годов, когда я занялась изучением истории и художественных особенностей русского святочного рассказа. Собирая материал по этой теме и просматривая декабрьские номера газет и журналов, в которых, по преимуществу, и печатались произведения этого жанра, я обратила внимание на то, что до начала 1840-х годов святочные рассказы использовали мотивы, связанные с русскими народными святками (гаданье, ряженье, всевозможная «святочная чертовщина» и пр.), в то время как рождественские мотивы оставались в них совершенно не затронутыми. Однако начиная с этого времени и далее — в течение всего XIX и начала XX столетий — рождественская тематика в произведениях, приуроченных к зимнему праздничному циклу, стала разрабатываться столь же часто и столь же охотно, как и святочная. При этом во многих рождественских рассказах важную сюжетную роль начинает играть образ ёлки.

Для того чтобы понять смысл этого образа и его роль в рождественских текстах, мне необходимо было уяснить историю русской ёлки. И тут обнаружилось, что несмотря на большое количество исследований, посвящённых зимним праздникам русского народного календаря, святочным, рождественским и новогодним обычаям, работы о ёлке в России практически отсутствуют. Её происхождение, её история, смысл и символика до сих пор во многом остаются неизученными. По-видимому, это объясняется тем, что западный обычай использовать на Рождество хвойные деревья, как правило, не привлекал к себе внимания этнографов и фольклористов, которые либо вообще о нём не упоминали, либо же упоминали вскользь как о явно не заслуживающем внимания из-за своей молодости и некоренного происхождения. Едва ли не единственной попыткой разобраться в вопросе об обычае ёлки явилась адресованная воспитателям и родителям популярная книжка, вышедшая в Петербурге сто с лишним лет тому назад. Её автор, священник, педагог и литератор Б. Быстров (известный под псевдонимом Е. Швидченко), писал: «В наше время обычай зажигать на святках ёлку для детей всё более и более распространяется по России. Редкая школа даже по деревням и редкий частный дом в городах не устраивает в это время для детей ёлки. Все уже так привыкают к этому обычаю, что без ёлки святки — не в святки, рождественские праздники — не в праздники» [478, 3][1]. Недостаток этнографических и исторических работ о ёлке в России с лихвой восполняется громадным, буквально неисчислимым литературным материалом — стихотворениями, рассказами, очерками о рождественских праздниках (которыми с середины XIX столетия стали заполняться святочные и рождественские номера газет и журналов), а также дневниками и мемуарами, авторы которых, вспоминая годы своего детства, как правило, не только не забывают рассказать о первых «ёлочных» впечатлениях, но наоборот — описывают их тщательно и подробно. Занимаясь трёхвековой историей ёлки в России, я убедилась в том, насколько история эта сложна, интересна и поучительна.

В наше время новогодняя, или рождественская, ёлка представляет собой совершенно ординарное, привычное и всем хорошо знакомое явление. В последние десятилетия этот обычай распространился по всему миру и постепенно усваивается даже нехристианскими народами, в том числе и живущими на территории нашей страны. Однако процесс «прививки ёлки» в России был долгим, противоречивым, а временами даже болезненным. Этот процесс самым непосредственным образом отражает настроения, пристрастия и состояние различных слоёв русского общества. В ходе завоевания популярности ёлка ощущала на себе восторг и неприятие, полное равнодушие и вражду. Прослеживая историю русской ёлки, можно увидеть, как постепенно меняется отношение к этому дереву, как в спорах о нём возникает, растёт и утверждается его культ, как протекает борьба с ним и за него, и как ёлка наконец одерживает полную победу, превратившись во всеобщую любимицу, ожидание которой и явление которой в рождественский Сочельник или в новогодний вечер становится одним из самых счастливых и памятных переживаний ребёнка. Ёлки детства запечатлеваются в памяти на всю жизнь.

Как сможет убедиться читатель, излагая историю и мифологию русской ёлки, я широко использую как документальные свидетельства о ней (мемуары, дневники, газетную и журнальную информацию), так и художественные тексты (прозаические и стихотворные). Я понимаю, что последнее обстоятельство может вызвать недоумение: разве можно при воссоздании истории того или иного явления полагаться на художественный вымысел? Это недоумение вполне оправдано. Постараюсь объяснить свою позицию. Во-первых, литературные произведения не в меньшей, если не в большей степени, чем документальные тексты, предоставляют возможность проследить, как возникали и не раз менялись приписываемые ёлке символические значения. Мифология ёлки создавалась и поддерживалась в большой мере именно художественной литературой. Во-вторых, собирая материал о ёлке, я не раз убеждалась в том, что если в литературном произведении описываются те или иные подробности праздника ёлки, то это означает, что они уже вошли в жизнь. Так, например, если в печати появляется стихотворение о ёлке в детском приюте, то это свидетельствует о том, что в детских приютах уже начали устраивать ёлки. Если в том или ином рассказе мимоходом сообщается, что под ёлкой или на рождественской магазинной витрине установлена фигура старика с ёлкой, можно не сомневаться в том, что в обществе уже возникло представление о Деде Морозе как главном «ёлочном» персонаже. И наконец, если в каком-нибудь рассказе конца XIX века упоминается о висящей на ёлке электрической гирлянде, то это значит, что, помимо традиционных свечей, при освещении дерева уже начали использовать электрические лампочки. Разумеется, с подобного рода «художественной информацией» я стремилась обращаться как можно осторожнее, хотя использовала её достаточно широко.

Как увидит читатель, излагая материал, я привожу множество цитат, зачастую довольно объёмных. Нетерпеливый читатель может спокойно пропускать цитаты (они, как правило, выделены в отдельные абзацы), следя за развитием сюжета. Тот же, кто любит подробности, характеризующие как эпоху, так и описывающего эти подробности человека, может получить (как мне хочется надеяться) такое же удовольствие от этих цитат, которое получала от них я. Так, например, читатель встретится с воспоминаниями о семейном изготовлении ёлочных игрушек. Рассказы об этом убеждают нас в том, сколь цепкой и прочной оказывается человеческая память, позволяющая много лет спустя до мельчайших деталей воспроизводить процесс делания китайских фонариков; как хранят руки ощущения от прикосновений к выпуклостям и извилинам орехов, которые золотились этими руками десятилетия назад; как губы, много лет назад отдувавшие в сторону лёгкие, сияющие листки тончайшей серебряной и золотой бумаги, помнят ласковые прикосновения этих листков.

Обычай устанавливать ёлку на зимних праздниках связан с исконным в мировой мифологии культом деревьев. Поэтому я начинаю свой рассказ о русской ёлке кратким очерком, посвящённым образу дерева у разных народов, после чего следуют очерки о мифологии ели. Эти части моей работы не претендуют ни на новизну, ни на полноту: дереву как одному из самых универсальных мифологических образов посвящено множество серьёзных исследований. Сюжет о русской ёлке в основном излагается мною в исторической последовательности, хотя иногда мне приходилось то забегать вперёд, то возвращаться назад. Заключается книжка очерками о главных «ёлочных» персонажах — Деде Морозе и Снегурочке, историю формирования которых в русском сознании я стремлюсь проследить с самого начала и до настоящего времени. В последнее десятилетие мы явились свидетелями (а в определённой степени и участниками) глобальных перемен в нашей жизни. Эти перемены не могли не отразиться и на ёлке. Современная ёлка требует специального исследования. Мною эта тема почти не затронута.

Я писала эту книгу для всех, кому может оказаться интересной судьба русской ёлки, и мне хотелось, чтобы она была понятна всем: и школьникам, и студентам, и уже немолодым людям, которым она напомнит, быть может, их детские ёлки. Адресуясь к так называемому «широкому читателю», я тем не менее сохранила весь справочный аппарат для того, чтобы каждый заинтересованный в истории ёлки в России смог бы обратиться к источникам, которые я использовала, и для того, чтобы каждый желающий смог продолжить, дополнить и исправить моё исследование.

В процессе работы мне помогали многие люди — справками, участием, заинтересованностью в теме моего исследования. Всех здесь не перечислить; но к каждому из них я испытываю чувство глубокой признательности. Я благодарна слушателям моих лекций и докладов об истории русской ёлки: учащимся Петербургской классической гимназии, студентам Таллинского педагогического университета, аспирантам Ратгерсского (штат Нью-Джерси) и Колумбийского университетов, а также университета штата Нью-Йорк (США, г. Олбани). Особенно тёплые воспоминания я храню о слушателях курса лекций по истории и мифологии русской ёлки, прочитанных мною в 1998 году в Даугавпилсском педагогическом университете (Латвия). По окончании этого курса я и решила написать книгу о ёлке.

Научный интерес к ёлке поддерживался и подогревался моим личным отношением к ней. С тех пор, как я помню себя, её образ присутствует в моём сознании. Я помню свою первую ёлку, которую мама устроила для меня и моей старшей сестры. Было это в конце 1943 года в эвакуации на Урале. В трудное военное время она всё же сочла необходимым доставить своим детям эту радость. С тех пор в нашей семье ни одна встреча Нового года не проходила без ёлки. Среди украшений, которые мы вешаем на нашу ёлку, до сих пор сохранилось несколько игрушек с тех давних пор. К ним у меня особое отношение…

Образ дерева в мировой мифологии

Одухотворение и почитание деревьев, вера в то, что деревья (впрочем, как и все растения) являются живыми существами, в которые перешли души умерших, и что боги выбирают себе те или другие деревья для того, чтобы жить в них, издревле было свойственно всем народам. Переселившись в дерево, духи защищают человека от злых сил и неблагоприятных природных явлений.

Дерево воспринималось «носителем жизненных энергий, связывающих в единое целое мир человека, природы и космоса» [387, 12]. В зависимости от географических и климатических условий, а также местных традиций возникал культ дерева определённой породы, а вместе с ним — и поддерживающие его обычаи. Объектом поклонения могли быть дуб, сосна, кипарис, ясень, эвкалипт и прочие деревья, в наибольшей степени характерные для той или иной климатической зоны. При этом считалось, что духи находят себе пристанище по преимуществу в наиболее раскидистых и высоких деревьях [153]. Особое предпочтение обычно отдавалось вечнозелёным растениям: сосне, ели, можжевельнику, кипарису и другим, поскольку, согласно бытовавшим верованиям, наполненность вечной силой проявляется в них в большей степени, чем у опадающих на зиму лиственных. Благоговейное отношение к вечной зелени известно с древнейших времён. В Греции главным священным деревом считался кипарис; в Риме поклонялись фиговому дереву Ромула, а также кизилу, росшему на склоне Палатинского холма. Признаки увядания этих деревьев вызывали во всём городе чувство ужаса, поскольку их засыхание, утрата ими свежести воспринимались как болезнь живущего в дереве духа, который заболевает и умирает вместе с деревом [453, 131]. Поэтому во многих первобытных культурах порубка и порча деревьев расценивались как преступление, убийство: виновник их гибели подвергался жестокому наказанию. Индейцы, например, использовали для хозяйственных нужд только те деревья, которые упали сами. Вдыхание дыма горящих ветвей священного дерева могло вызвать временную одержимость, которая, как считалось, наделяла человека способностью к предсказаниям [453, 8-11].

Стремясь получить от дерева поддержку, люди совершали различного рода обряды, в которых проявлялось поклонение ему и почитание его. Иногда эти ритуальные действа производились вне дома, за пределами «домашнего», «своего», пространства. Люди шли в лес, в поле или к источникам, где росло почитаемое ими дерево или группа деревьев (священная роща, лес), которые могли служить предметом культа в течение многих лет или даже десятилетий: «священное дерево, растущее возле источника, — явление едва ли не универсальное в религиозной практике» [321, 8].

Иногда культовое дерево срубали и использовали в праздничных процессиях, где его несли впереди шествия. В результате само дерево погибало, но уверенность в том, что его использование — по существу «участие» — в церемонии благотворно скажется на судьбе людей, побуждало из года в год повторять данный обряд. Умершее дерево, согласно верованиям, не теряло своей магической силы и после окончания празднества его увядшей листве и стволу приписывалась способность благотворно влиять на судьбу человека: излечивать больного, повышать урожайность зерна, плодородие скота и людей, охранять человека от опасности. Поэтому по окончании ритуала использованное дерево сжигали, пепел развеивали по полю, а уголья употребляли для лечения людей и скотины.

Культовое отношение к деревьям обычно связывалось с определённым праздничным сезоном. Так, например, египтяне в день зимнего солнцестояния украшали дома зелёными пальмовыми ветками; римляне во время празднования сатурналий прикрепляли к ветвям деревьев зажжённые свечи; то же самое в дни рождения «нового солнца» за 2000 лет до нашей эры делали и друиды — жрецы древних кельтов. Широко известен старинный европейский обычай отмечать первый день мая с «майским деревом», которое проносилось по деревне, а в конце праздника сжигалось. Грузины к 31 декабря заготавливали для очага грабовые дрова и «чичилаки» (толстые ветки мелкого орешника), служившие у них ритуальным новогодним деревом, символом изобилия. В Сванетии на Новый год в доме обычно устанавливалась берёзка. У других кавказских народов ель и берёза (берёза с орехом или ель с дубом), стоявшие вместе, всегда рассматривались как средоточие жизненных сил, воплощение символики оплодотворения — как соединение мужского и женского начал [387, 12]. Молодёжь кавказских горских евреев ночью в первый день весны шла в лес на поиск «шам агажи» («дерева-свечки»), которое срубали, разводили из него костёр, прыгали через него и пели [478,15].

У ряда европейских народов во время рождественского сезона издавна использовалось рождественское (или святочное) полено, громадный кусок дерева или пень, который зажигался на очаге в первый день Рождества и понемногу сгорал в течение двенадцати дней праздника. Согласно распространённому верованию, бережное хранение кусочка рождественского полена в течение всего года защищало дом от огня и молнии, обеспечивало семье обилие зерна и помогало скотине легко выносить потомство. В качестве рождественского полена использовались обрубки стволов ели и бука. У южных славян — это так называемый бадняк,у скандинавов —juldlock, у французов — le bûche de Noël (рождественский чурбан) [см.: 426, 127-131].

В Европе с языческим празднеством зимнего солнцестояния издавна была связана омела (кустарниковое растение, паразитирующее на ветвях других деревьев и имеющее зеленовато-белые плоды, которые появляются как раз в середине зимы). Поклонение омеле известно со времён кельтов. Её использование в дни зимнего солнцестояния как священного растения было характерно и для древних римлян (вспомним строки Иосифа Бродского: «Провинция справляет Рождество. / Дворец наместника увит омелой…» [58, 27]). Языческое происхождение поклонения омеле подтверждается тем, что христианские священники долгое время не разрешали вносить её в церковь. Даже в наше время омелой (а также остролистом, плющом и хвоей) по преимуществу украшают жилые дома, в то время как «другой зеленью падубом, плющом, самшитом — украшают как дома, так и церкви» [174, 86]. Только в Англии, для которой культ омелы особенно характерен, на Рождество её вьющимися ветвями украшают как жилые дома, так и церкви. В основании до сих пор существующего у англичан мистического уважения к омеле лежит идея вечной жизни [506, 230].

В космогонических мифах, то есть в мифах, объясняющих происхождение и устройство мира, у всех народов существует образ мирового дерева, «где оно рассматривается как опора, обеспечивающая стабильность миропорядка» [387, 12]. Организация мира свершилась благодаря превращению мирового дерева в космическую опору. В мифологических сказаниях оно всегда помещается в сакральном центре мира и занимает вертикальное положение, отчего вертикаль стала преобладающей чертой, определившей организацию вселенского пространства. В мировом дереве выделяются три составляющих части: корни, ствол и ветви. Каждая их этих частей соотносится с определёнными божествами или другими мифологическими персонажами. С помощью мирового дерева, «воплощающего, — как пишет В.Н. Топоров, — универсальную концепцию мира», описываются все его основные параметры [430, 398].

Одним из вариантов мирового дерева является древо жизни, главный смысл которого состоит в хранящейся в нём жизненной силе и бессмертии. В образе древа жизни отразились представления о библейском дереве, посаженном Богом среди Рая. Вкушение его плодов, согласно легенде, даёт человеку бессмертие. Противоположностью древа жизни стал образ древа познания добра и зла, съедание плодов которого делало человека смертным, лишая его райского блаженства. Именно это и случилось с Адамом и Евой после того, как они, искушённые дьяволом, попробовали его плод: Бог прогнал их из Рая, и в результате древо жизни стало для людей недоступным [321, 8-9]. Впоследствии оба эти древа — древо жизни и древо познания добра и зла — соединились в одном мифологическом образе. В памятнике древнерусской письменности XVII века «Повести о Горе-Злочастии» Бог «запрещает вкушать плода виноградного от едемского древа великого». Тот же образ встречается и в других фольклорных и древнерусских текстах: в «Стихе о Голубиной книге», в апокрифах, в народных (лубочных) картинках. В средние века шли жаркие споры о том, какой породы было райское древо познания добра и зла: одни называли яблоню, другие апельсиновое дерево, третьи — виноградный куст. В Германии считалось, что это была ель, которая со временем и превратилась для германцев в символ древа жизни. Райское древо, увешанное плодами, изображалось в священных книгах и на иконах. Из европейских средневековых мистерий, представляющих райскую жизнь, этот образ перешёл в украинские, галицкие, польские и румынские колядки.

Наряду с легендами о древе жизни и древе познания добра и зла существовала возникшая в X веке богомильская легенда о крестном древе. Согласно этой легенде, Моисей на пути в Египет посадил чудесное дерево, сплетя воедино три растения: ель, кедр и кипарис, в результате чего вода в текущем поблизости источнике стала сладкой. И тогда ангел возвестил, что посаженное Моисеем дерево станет спасением и «жизнью мира», потому что на нём распнут Христа. Пожелав сделать из этого дерева храм, Соломон срубил его, но, поскольку его древесина оказалась непригодной для строительства, срубленное дерево так и осталось лежать на прежнем месте. Впоследствии именно из него были сделаны кресты, установленные на Голгофе для распятия Христа и разбойников [321, 8-9].

В средневековой культуре существовало представление о «чудесном древе»: искусно сделанном дереве, на ветвях которого поют механические птицы. Основанием для возникновения в памятниках письменности образов чудесных деревьев, по мнению А.Н. Веселовского, служили «действительные чудеса средневековой механики, быстро ставшие предметом легенды, которая, в свою очередь, могла давать краски для их изображения. При дворе халифов красовалось дерево, сделанное из золота и серебра и расходившееся на 18 ветвей», на которых среди серебряной и золотой листвы сидели металлические птицы. В них был заложен механизм, который заставлял их петь, а ветви дерева колебаться [71, 51-52].

В одной из легенд о благочестивом византийском царе Михаиле, правившем в X веке, есть рассказ о золотом дереве, располагавшемся рядом с его престолом и являвшемся символом царской власти: «на златом древе птицы златые и серебряные, а поют различными гласами». Услышав об этом дереве, другие цари послали к Михаилу с дарами своих послов, чтобы на основе их описаний сделать такое же дерево в своём царстве. Однако создать его так и не удалось, и тогда к Михаилу были отправлены послы с предложением продать золотое дерево или же поменять на несметные богатства: «на царства и города, на злато и серебро довольно». И всё же византийский правитель решительно отказался продавать дерево и велел послам сказать своим царям, что, видимо, они, обещая ему за дерево «царства, и города, и злато, и сребро», считают себя «многоразумными и многомысленными, а его неразумным» [71, 55].

Золотое дерево упоминается и при описании чудесного органа: когда его меха приводились в движение, сидящие на дереве искусственные птицы начинали петь «на разные тоны», в то время как четыре ангела с золотыми трубами, из которых они извлекали тонкие звуки, показывали рукой на изображение Страшного суда, как бы призывая усопших к воскресению. Образ чудесного крестного дерева с поющими на нём птицами, являющегося символом христианства или всего мира, часто встречается в легендах и сказаниях.

Характерное для всех народов почитание деревьев, зажигание на них огней и украшение их, а также представление о ставшем основой миропорядка мировом древе (вариантами которого являются древо жизни, древо познания добра и зла и чудесное дерево) и послужили основой возникновения обычая рождественской ёлки.

Культ деревьев на Руси

У восточных славян, а потом — у русских особо почитаемым деревом стала берёза, хотя предметом поклонения бывали и деревья других пород (дуб, сосна, ель). Предпочтение, отдаваемое берёзе, в значительной мере объясняется её широким распространением на территории Среднерусской равнины, а также тем, что дерево это, распускающееся весной раньше других, воспринималось как средоточие животворных сил. Поскольку берёза, в отличие от хвойных деревьев, сбрасывает на зиму листву, естественно предположить, что её использование в календарной обрядности должно было соотноситься не с зимним, а с весенним и летним сезонами. Символизируя собою возрождение жизни, берёза превратилась в объект особого почитания поздней весной, в период весенних (или зелёных) святок, после принятия христианства совпавших с Троицкой неделей, приходившейся по старому календарю на конец мая или же на начало июня. Именно в это время, когда даже в северных районах листья на берёзе уже распускаются, всё ещё сохраняя при этом весеннюю свежесть и аромат, она и становилась центром праздничных ритуальных действ.

Весенние святки праздновались обычно на лоне природы: в лесах и рощах, на берегах рек, озёр, прудов — там, где росла берёза. Участники действа (по преимуществу — молодёжь) украшали только что распустившиеся ветви дерева, «завивали» их и с песнями водили вокруг него хороводы. «Завивание» берёзки состояло в завязывании её веток таким образом, что получались венки. Иногда нижние её ветви сплетали с травами для того, чтобы передать траве и земле ту животворную силу, которая содержится в только что распустившемся дереве. Из берёзовых ветвей плели венки, которые бросали в воду, что стало одним из самых распространённых способов гадания в этот период года. Опустив венок в реку, девушки долго следили за тем, как он плыл по течению, замечая, потонет он или нет, прибьётся к берегу или же беспрепятственно уплывёт вниз по реке. Они стремились угадать своё будущее: утонувший венок предвещал близкую смерть той девушке, которой он принадлежал; прибитый к берегу — свидетельствовал о том, что в текущем году владелица венка не выйдет замуж, а уплывший по течению означал предстоящее в ближайшее время замужество.

В лесу около берёзки девушки «кумились» — целовались через берёзовые венки и обменивались крестиками, что означало вступление их в духовное родство друг с другом. Этот обряд в разных местностях имел свои особенности. По воспоминаниям А.А. Фета, «в Троицын день шли… в лес завивать венки и кумиться. Последнее совершалось следующим образом: на ветку берёзы подвешивался берёзовый венок, и желающая покумиться женщина вешала на шнурке в середину венка снятый с шеи тельник; затем кумящиеся становились по обе стороны венка и единовременно целовали крест с двух сторон, целуясь в то же время друг с другом» [444, 73]. На Троицу берёзку, обряженную лентами, платочками и яркими тряпочками, срубали и с песнями несли в деревню, обходя с ней все дворы, после чего её сжигали или бросали в воду. В этот период принято было также, срубив берёзовое деревце (или же его ветки), приносить их в избу и ставить в «красный» угол, что должно было способствовать свершению в семье благоприятных событий и отгонять злых духов.

Особое пристрастие русских к берёзе живо до сих пор. Это дерево с яркой листвой, нежным свежим запахом и белым в чёрных крапинках стволом считается в России эталоном растительной красоты: «Любимое дерево русских песен и русских обрядов — берёзка» [343, 56]. С 1920-х годов начинается «массовое вторжение берёзы в литературу», чему, по мнению В. Иофе, способствовал Сергей Есенин, благодаря которому «берёза, как главное символическое дерево России, прочно обосновывается в поэтическом пейзаже русской поэзии» [164, 255]. Постепенно берёза превратилась в растительную эмблему русского народа, что отразилось во многих народных и авторских песнях, в стихотворениях, кинофильмах, в массовой культуре. В кинофильме Василия Шукшина «Калина красная» герой, только что вышедший из заключения, останавливает машину рядом с берёзовой рощей и бережно гладит стволы берёзок, разговаривая с ними и лаская их. В телесериале начала 1970-х годов «Семнадцать мгновений весны» советский разведчик Штирлиц, увидев у шоссе берёзовую рощу, также выходит из машины и долго лежит под берёзами, напомнившими ему родину. В советское время именно «Берёзками» повсеместно назывались «валютные» магазины, кафе и рестораны. Всё это в значительной мере испошлило сам образ: по поводу пресловутого культа этого «русского» дерева Илья Эренбург иронически заметил: «Берёза может быть дороже пальмы, но не выше её» [цит. по: 63, 45].

Наряду с почитаемыми, в народной культуре существуют и проклятые деревья, вызывающие в людях опасения и отрицательные эмоции. Таково, например, у русских восприятие осины, которая в их представлениях связывается с«низшим» миром. Неприятие осины объясняется, скорее всего, тем, что это дерево обычно растёт в низких, глухих, болотистых местах, которые считаются прибежищем нечисти. Плотные, гладкие, мелкие листья осины из-за своих длинных черенков дрожат от любого, даже самого лёгкого, дуновения ветра, что создаёт в осиннике характерный звуковой эффект тревожного сухого, почти металлического, шороха и мелькающего движения, в соответствии с пословицей: «Одно проклятое дерево без ветра шумит» [110, II, 365]. И.С. Тургенев в рассказе «Свидание» писал об осине: «Я, признаюсь, не слишком люблю это дерево — осину — с её бледно-лиловым стволом и серо-зелёной, металлической листвой, которую она вздымает как можно выше и дрожащим веером раскидывает на воздухе; не люблю я вечное качанье её круглых неопрятных листьев, неловко прицепленных к длинным стебелькам» [436, III, 242]. В русской поэзии «осина как была, так и осталась почти полным изгоем» [164, 247]. Согласно распространённой легенде, именно на осине повесился Иуда, отчего её и стали воспринимать как дерево самоубийц: «Хоть самому на осину, прости Господи!..», — думает отчаявшийся бедняк в рассказе И.А. Бунина «Нефёдка» [62, 138], а Ф. Сологуб в стихотворении 1886 года писал:

Трепещет робкая осина.
Хотя и лёгок ветерок.
Какая страшная причина
Тревожит каждый здесь листок?
Предание простого люда
Так объясняет страх ветвей:
На ней повесился Иуда,
Христопродавец и злодей.
А вот служители науки
Иной подносят нам урок:
Здесь ни при чём Христовы муки,
А просто длинный черенок.
[406, 87]

Известен давний обычай вбивать осиновый кол в мертвецов, считавшихся вурдалаками (вампирами), которые, по народным верованиям, выходят по ночам из могил и пьют людскую кровь. При этом тело мертвяка поворачивали лицом вниз, к земле, а кол вбивали в спину, чтобы вурдалак впредь не мог вылезать из могилы.

Ель в мировой мифологии

Ель — вечнозелёное хвойное дерево семейства сосновых с конусообразной кроной и длинными чешуйчатыми шишками. У многих народов это дерево издавна использовалось в качестве магического растительного символа. В Древней Греции ель считалась священным деревом богини охоты Артемиды. Участники дионисийских шествий обычно несли в руках еловые ветви с шишками и ветки плюща; еловой шишкой оканчивался и посох Бахуса. В одном из древнегреческих мифов рассказывается о том, как Кибела, богиня гор, лесов и зверей, превратила бога Аттиса, умиравшего от раны, нанесённой ему кабаном Зевса, в дерево, под которым она сидела и плакала до тех пор, пока Зевс не пообещал ей, что оно станет вечнозелёной елью. Есть мнение, что именно из древесины серебристой ели, считающейся столь же старым деревом на севере Европы, как и пальма на юге, был сделан Троянский конь. Согласно легенде, еловая древесина была использована в качестве символа на потолке храма Соломона. В кельтской мифологии ель, символизировавшая собою день зимнего солнцеворота, воспринималась как существо женского пола: «дерево рождения», или сестра тиса, который считался «деревом смерти» [506, 388].

У некоторых народов ель издавна была особо почитаемым деревом в первый день Нового года, связанным с днём зимнего солнцестояния. Так, например, ханты считали её «священным шестом», которому они приносили жертвы. Удмурты, также поклонявшиеся ели, зажигали на ней свечи, совершали рядом с ней моления, принося жертвоприношения еловым ветвям, которые почитались у них как богини. В «Житии Трифона Вятского» содержится рассказ о «посечении» преподобным Трифоном священной ели вотяков, увешанной «утварью бесовской» — серебром, золотом, шёлком, платками и кожей: «Обычай бо бе им, нечестивым по своей их поганской вере идольские жертвы творити под деревом ту стоящим, и всякой злобе начальник враг-Диавол вселися ту и обладаше деревом тем, мечту творя всяким злоказньством» [75, 166]. Удмурты обычно клали на пол еловую ветку, предлагая ей в жертву хлеб, мясо и питьё, а начиная строительство дома, под фундамент ставили маленькую ёлочку и, расстелив перед ней скатерть, предлагали ей жертвоприношения. Возвращаясь после похорон с кладбища, они стегали друг друга еловыми ветками, чтобы воспрепятствовать духам следовать за ними до дому. В качестве ритуальных бичей еловые ветви использовались на Новый год многими северными народами.

Ель широко применялась в магии и медицине. Согласно бытовавшему в Баварии поверью, для того, чтобы сделаться невидимым, перед зарёй накануне дня Ивана Купалы необходимо отыскать ель и съесть семена из тех её шишек, которые растут прямо вверх. В Германии считалось, что еловое дерево излечивает подагру; страдавший от этой болезни человек либо завязывал узел из её веток, либо в течение трёх «благоприятных» пятниц после захода солнца ходил к ели и, произнося магические стихи, «переносил» свою подагру в дерево, которое в результате этого засыхало и умирало. Сделанный из еловой хвои или молодых кончиков еловых веток бальзам издавна использовался от цинги, грудных и лёгочных болезней, а также для излечения ран и язв. Им также натирали обветренные и потрескавшиеся руки. Для приготовления такого бальзама нужно было внутреннюю кору ели раздолбить до мякоти и настоять на кипятке, после чего из полученного настоя можно было делать припарки. Некоторые индейские племена использовали ель для излечивания от головной боли [506, 388].

Вместе с тем в мифологии ряда народов ели приписывалась смертная символика: ещё Плиний Старший (I в. н. э.) называл ель «похоронным деревом». Если в еловое дерево, растущее возле дома, ударяла молния, это рассматривалось как знак скорой смерти его хозяев.

История превращения ели в рождественское дерево до сих пор точно не восстановлена, хотя существует мнение, что этот обычай восходит к гораздо более древней традиции «майского дерева». Наверняка известно лишь то, что случилось это на территории Германии, где ель во времена язычества была особо почитаемой и отождествлялась с мировым деревом: «Царицей германских лесов была вечнозелёная ель» [1, 20]. Именно здесь, у древних германцев, она и стала сначала новогодним, а позже — рождественским растительным символом. Среди германских народов издавна существовал обычай идти на Новый год в лес, где выбранное для обрядовой роли еловое дерево освещали свечами и украшали цветными тряпочками, после чего вблизи или вокруг него совершались соответствующие обряды. Со временем еловые деревца стали срубать и приносить в дом, где они устанавливались на столе. К деревцу прикрепляли зажжённые свечки, на него вешали яблоки и сахарные изделия. Возникновению культа ели как символа неумирающей природы способствовал её вечнозелёный покров, позволявший использовать её во время зимнего праздничного сезона, что явилось трансформацией издавна известного обычая украшать дома вечнозелёными растениями.

После крещения германских народов обычаи и обряды, связанные с почитанием ели, начали постепенно приобретать христианский смысл, и её стали употреблять в качестве рождественского дерева, устанавливая в домах уже не на Новый год, а в Сочельник (канун Рождества, 24 декабря), отчего она и получила название рождественского дерева — Weihnachtsbaum. С этих пор в Сочельник (Weihnachtsabend) праздничное настроение стало в Германии создаваться не только рождественскими песнопениями, но и ёлкой с горящими на ней свечами.

О происхождении рождественского дерева существует множество легенд. Согласно одной из них, в ночь Рождества Христова все деревья в лесу расцвели и дали плоды. Возможно, именно на основе этой легенды и укоренился обычай вешать на вечнозелёное дерево яблоки, цитрусовые и другие фрукты. В некоторых местах Европы в качестве рождественского растительного символа до сих пор используется цветущее дерево: так, например, вишню содержат в особых условиях, добиваясь того, чтобы она расцветала как раз к Рождеству.

Согласно другой легенде, в рождественскую ночь все растения отправились в Вифлеем поклониться младенцу Иисусу. Первыми пришли растущие неподалёку от Вифлеема пальмы, затем дошли чужестранные болиголовы, буки, берёзы, клены, дубы, магнолии, нежные тополи, изящные эвкалипты, гигантские красные деревья и высокие кедры. А с дальнего холодного Севера пришла маленькая ёлочка, которая на фоне других величественных деревьев выглядела скромной Золушкой. Деревья делали всё возможное для того, чтобы скрыть её от глаз Святого Младенца. И вдруг на небе свершилось чудо: началось движение звёзд. Они стали падать на землю, и так, падая звезда за звездой, опускались на ветки маленькой ёлочки, пока вся она не засияла блеском сотен огней.

В третьей легенде о происхождении рождественского дерева рассказывается о том, как ангелы пошли в лес, чтобы выбрать для мира дерево Рождества. Вначале они считали, что им должен стать могучий дуб. Однако один из ангелов не согласился с этим: «Нет, — сказал он, — мы не можем выбрать дуб. У него слишком твёрдая и слишком хрупкая древесина, а кроме того, из дуба делаются кресты для могил». Ангелы отправились дальше и подошли к буку. И тогда второй ангел сказал: «И бук мы не можем выбрать в качестве рождественского дерева, потому что осенью он слишком рано увядает и быстро теряет свою листву». Когда они подошли к берёзе, третий ангел сказал: «Берёза тоже не подходит для наших целей, поскольку её ветки обычно используются в качестве бичей для наказания провинившихся». Точно так же была отвергнута ива, потому что, по мнению четвёртого ангела, это дерево не может быть символом радости, оттого что большую часть времени оно плачет. Наконец, ангелы подошли к ели и из-за её вечнозелёного покрова, стройной, симметричной формы и приятного запаха хвои единодушно выбрали её деревом Рождества. Таким образом, в результате сделанного ангелами выбора ель и стала мировым рождественским деревом [513, 45-46].

В одной из старинных германских легенд рассказывается о том, как однажды в Сочельник лесник и его домочадцы, собравшиеся возле очага, вдруг услышали робкий стук в дверь. Открывший дверь хозяин увидел стоявшего у порога продрогшего и измождённого ребёнка. Он пригласил мальчика в дом. Вся семья, приветствовав малютку, обогрела и накормила его, а мальчик Ганс уступил ему на ночь свою постель. Утром все проснулись от звуков ангельского пения и увидели своего ночного гостя стоящим преображённым среди ангелов. И только тут в малютке, которого они накануне приютили у себя, все признали младенца Христа. Прощаясь с семьёй лесника, Господь отломил еловую ветку, воткнул её в землю и сказал: «Зрите, я принял ваши дары, а это мой подарок вам. Впредь это дерево всегда будет плодоносить на Рождество и вы всегда будете жить в довольстве и достатке» [513, 46].

О том, где и когда ёлка впервые была использована в качестве рождественского дерева, существует множество мнений. По одним сведениям, это случилось в Эльзасе в первой половине XVI века. Данное свидетельство относят к 1521 году, когда власти города Селеста поручили леснику срубить для них ёлку на Рождество. «К середине XVI века этот обычай настолько полюбился, что ёлки повсеместно стали устанавливать в домах, так что в 1555 году отцы города Селеста вынуждены были ввести штраф за порубку леса» [158, 88-89].

Однако чаще всего начало использования ели как символа Рождества связывают с именем знаменитого немецкого реформатора Мартина Лютера (1483–1546), хотя в XVI веке этот обычай ещё не получил на территории Германии широкого распространения. Лютеру же приписывается и устройство рождественского дерева в доме. Исторические свидетельства этого факта отсутствуют. Достоверно известно лишь то, что именно Лютер действительно санкционировал, утвердил и одобрил празднование Рождества как мирского праздника, полагая, что это может послужить основанием для вполне невинных общественных удовольствий и семейных торжеств, в которых особое место уделяется детям.

Существует легенда о том, как однажды в Сочельник Лютер шёл домой сначала по заснеженному полю, а потом через лес. Он глубоко задумался и, взглянув на небо, вдруг увидел звёзды, ярко сверкавшие сквозь тёмные ветви елей. Эта картина напомнила ему первую рождественскую ночь в Вифлееме, которая свершилась за много столетий до переживаемого им момента. Лютер стал размышлять о безграничной любви Бога, пославшего в мир своего единственного сына Спасителем всех грешных людей. Эти думы не покидали его и по возвращении домой, и в конце концов он поведал их членам своей семьи. Для подкрепления своих мыслей Лютер вышел в сад, срезал маленькую ёлочку, принёс её в дом, прикрепил к ней свечи и зажёг их, тем самым представив милость открывшихся небес, позволивших Господу Иисусу спуститься на землю. После этого случая на каждое Рождество в доме Лютера устанавливалось рождественское дерево с горящими на нём свечами. Сохранилась гравюра XVI века, на которой Лютер с семьей изображен возле рождественского дерева [504, 106].

Согласно другому варианту легенды о Лютере, именно он в честь рождения Христа прикрепил к ели горящие свечи. Однажды, как гласит эта легенда, в Сочельник Лютера очень взволновало видение мириадов мерцающих звёзд, которые, как ему казалось, дотрагивались до величественной ели. Стремясь передать своё впечатление от этого зрелища, он срубил ель и установил её в своём доме как символ силы и мира, которые приходят к человеку через Христа. Прикреплённые к ветвям дерева зажжённые свечи символизировали собою тот свет, который сиял в ночь Рождества [502, 19].

Если отражённый в легендах эпизод действительно имел место и если именно Лютер породил обычай устанавливать в доме ель в канун Рождества — Сочельник, то всё же следует сказать, что его примеру соотечественники последовали далеко не сразу. Через полстолетия после смерти Лютера на территории Германии ещё не заметно каких бы то ни было следов широкого использования ели в качестве рождественского дерева. Первое письменно зафиксированное свидетельство этого относится к 1605 году: на Рождество некий немецкий путешественник пришёл в Страсбург, бывший в то время вольным городом империи, пересёк Рейн и увидел в домах тамошних жителей украшенные (но не освещённые) ёлки. Он писал по этому поводу: «В Страсбурге на Рождество приносят в дома еловые деревья, и на эти деревья кладут розы, сделанные из цветной бумаги, яблоки, вафли, золотую фольгу, сахар и другие вещи» [513, 46]. Из Страсбурга обычай устанавливать в домах ярко украшенное рождественское дерево начал распространяться по другим деревням и городам вдоль по Рейну. Это обыкновение стало достаточно широко известным, так что пасторы вдруг увидели в нём опасность. Один лютеранский теолог в своих проповедях неоднократно осуждал новый обычай, говоря, что своим блеском, сверканием и очарованием рождественское дерево отвлекает людей от мыслей о Рождестве младенца Христа, который должен быть единственным центром праздничного торжества.

Обычай зажигать на дереве свечи — очень давний и неоднократно упоминается в литературных произведениях; так, например, в легендах про короля Артура встречаются эпизоды, в которых описывается освещённое дерево [501]. Первые письменные данные о рождественском дереве с зажжёнными на нём свечками, установленном в центре Нижней Саксонии городе Ганновере, относятся ко второй половине XVII века. При этом говорится не об одном еловом дереве, а о нескольких маленьких деревцах со свечками на каждой ветке. Со временем группа деревьев была заменена одной большой ёлкой [68, 149]. Рождественское дерево со свечами и украшениями впервые упомянуто в 1737 году. Пятьюдесятью годами позже датируется запись некой баронессы, которая утверждает, что в каждом немецком доме «приготавливается еловое дерево, покрытое свечами и сластями, с великолепным освещением» [513, 47].

Таким образом, окончательно на территории Германии рождественская ёлка была освоена только к середине XVIII века. В романе Гёте «Страдания молодого Вертера», вышедшем в свет в 1774 году, мельком, как уже о чём-то хорошо знакомом и привычном, говорится, что дети поедут к Лотте на ёлку и получат там подарки:

Дети вскоре нарушили его (Вертера. — E.Д.) одиночество, они бегали за ним, висли на нём, рассказывали наперебой: когда пройдёт завтра, и послезавтра, и ещё один день, тогда они поедут к Лотте на ёлку и получат подарки; при этом они расписывали всяческие чудеса, какие им сулило их нехитрое воображение.

[94, 87]

На рубеже XIX столетия на площадях немецких городов в Сочельник начали устанавливать большие еловые деревья. Свидетельством окончательного усвоения немцами этого обычая можно считать наличие ёлок на больших рождественских ярмарках. Если в 1785 году на ярмарке в Лейпциге ёлки ещё не продавали, то в 1807 году на Дрезденской ярмарке их уже было очень много. Только с этого времени рождественское дерево стало стремительно распространяться по всей Германии.

В Сочельник установленную в доме ёлку украшали блёстками, мишурой, освещали свечками, лампочками или фонариками. Под ней или же на её ветвях раскладывали подарки вначале только для детей, а позже — и для остальных членов семьи. К верхушке прикреплялась Вифлеемская звезда или же геральдический ангел. Дерево (а иногда лишь одна его ветка) стояло в доме в течение всего праздничного периода. Во многих местах считалось необходимым выносить ёлку из дому перед Двенадцатой ночью (или Богоявлением). Согласно распространённому суеверию, во избежание несчастья все рождественские украшения должны были быть убраны из церкви перед Свечной мессой. Считалось, что любая хвоинка или еловая веточка, оставшаяся на церковной скамье, способны принести смерть тому, кто сядет на эту скамью. По той же причине немцы следили и за тем, чтобы на рождественском дереве было чётное количество свечей [506, 388].

Освоенный в Германии обычай к началу XIX столетия начинает распространяться по другим странам Европы. Первыми переняли у немцев рождественское дерево жители северных европейских стран, хотя наряженная ёлка не получила среди них полного признания вплоть до середины XIX века. Гораздо чаще хвойными ветками они украшали лишь потолок и двери домов. Иногда же вместо ёлки использовался обвитый красной и зелёной бумагой шест, освещённый восемью или десятью свечками [174, 109]. Первые сведения о рождественском дереве в Швеции относятся к концу XVIII века, в Финляндии — к 1800 году, в Дании — к 1810, а в Норвегии — к 1828 году. В Бельгии и в Нидерландах рождественское дерево (Kerstboom) было освоено только к середине XIX века, а во многих провинциях этот обычай до сих пор ещё не принят: его, например, совсем не признают в некоторых частях Фландрии. И всё же в настоящее время «в большинстве городских и сельских домов такая нарядная ёлка, увенчанная звездой и обвешанная блестящими шарами, яблоками и конфетами, стала необходимой принадлежностью» зимнего праздника [174, 75]. К Рождеству ветки падуба, омелы и ели в города Бельгии и Нидерландов доставляют на баржах по каналам и продают их на рынках и просто на улицах.

Полагают, что в Париже рождественское дерево впервые появилось в 1840 году при дворе короля Луи Филиппа. Инициатором этого события стала невестка короля лютеранка герцогиня Елена Орлеанская, урождённая немецкая принцесса Мекленбургская. Дерево было воздвигнуто перед королевским дворцом Тюильри. Однако обычай рождественской ёлки распространялся по Франции медленно, возможно, потому, что впервые дерево было установлено снаружи, а не внутри помещения, отчего его нельзя было осветить свечами, и вид у него был не слишком эффектный. Кроме того, во Франции долго сохранялся обычай жечь в Сочельник рождественское полено (le bûche de Noël), и ёлка усваивалась медленнее и не столь охотно, как в северных странах. В рассказе-стилизации писателя-эмигранта М.А. Струве «Парижское письмо», где описываются «первые парижские впечатления» русского юноши, отмечавшего Рождество 1868 года в Париже, говорится: «Комната … встретила меня приукрашенной, но ёлки, любезной мне по петербургскому обычаю, даже хотя бы и самой маленькой, в ней не оказалось» [414, 635].

Считается, что в Англии первое рождественское дерево было установлено в 1841 году, когда королева Виктория вышла замуж за немца Альберта Саксен-Кобургского. Именно тогда в Виндзорском замке (летней королевской резиденции) по настоянию принца и было устроено рождественское дерево «для удовольствия его молодой жены и маленьких детей». По прошествии Рождества, проведённого с украшенной и освещённой елью, принц Альберт писал своему отцу о «милом рождественском Сочельнике», который им самим ожидался с большим нетерпением: «Сегодня я принимал двух своих деток для того, чтобы вручить им подарки; они (и сами не зная почему) были очень счастливы и дивились на немецкое рождественское дерево и его блестящие свечи» [510, 75].

После этого хозяева каждого британского дома стали подражать королевской семье, и этот обычай столь же распространился, как обязательные рождественские блюда — жареный гусь и плум-пудинг [1, 20]. В декабрьском номере лондонской газеты «News» за 1848 год была помещена иллюстрация, на которой изображалась королевская семья, собравшаяся около рождественского дерева, и дано подробное описание молодой ели высотой около восьми футов с прикреплёнными к её ветвям восковыми свечами и маленькими корзиночками (бонбоньерками), наполненными бонбонами (конфетами) и другими сластями. На вершине дерева была установлена маленькая фигурка ангела с распростёртыми крыльями и с венками в обеих руках [510, 75]. Чарльз Диккенс в очерке 1830 года «Рождественский обед», описывая английское Рождество, о ёлке ещё не упоминает, а пишет о традиционной для Англии ветке омелы, под которой мальчики, по обычаю, целуют своих кузин, и ветке остролиста, красующейся на вершине гигантского пудинга [115, I, 298]. Однако в очерке «Рождественская ёлка», созданном в начале 1850-х годов, писатель уже с энтузиазмом приветствует новый обычай:

Сегодня вечером я наблюдал за весёлой гурьбою детей, собравшихся вокруг рождественской ёлки — милая немецкая затея! Ёлка была установлена посередине большого круглого стола и поднималась высоко над их головами. Она ярко светилась множеством маленьких свечек и вся кругом искрилась и сверкала блестящими вещицами… Вокруг ёлки теперь расцветает яркое веселье — пение, танцы, всякие затеи. Привет им. Привет невинному веселью под ветвями рождественской ёлки, которые никогда не бросят мрачной тени!

[115, XIX, 393, 411]

В период Второй мировой войны в Англию, где в то время находились норвежский король и правительство, из оккупированной Норвегии была привезена контрабандой огромная ель, которую установили на Трафальгарской площади. С этих пор Осло ежегодно дарит британской столице точно такое же дерево, и оно, увешанное ёлочными игрушками и разноцветными электрическими лампочками, устанавливается на той же самой площади [502, 17; 174, 94].

Как можно заметить, большинство народов Западной Европы начало активно усваивать традицию рождественского дерева только к середине XIX столетия. Ель постепенно становилась существенной и неотъемлемой частью семейного праздника, хотя память о её немецком происхождении сохранялась многие годы. В Европе она была принята и церковью, пользуясь особенным почётом в лютеранских кирхах, где её возжигают во время рождественского богослужения [343, 56].

В Америку рождественское дерево пришло примерно в то же самое время, когда оно было завезено в Англию. Этот обычай, по всей видимости, осваивался почти одновременно в разных штатах, но везде инициаторами были немецкие эмигранты. По одним данным, его завезли ещё наёмники, принимавшие участие в Войне за независимость, по другим — первая ёлка была установлена в Техасе [515, 18], по третьим — это новшество было введено Августом Имгартом, жителем городка Вустер в штате Огайо, который был родом из Германии. В его доме на Рождество стояло еловое дерево (spruce), освещённое свечами и украшенное цветными бумажками. Жители Вустера, который в то время был маленькой деревушкой, из любопытства пришли посмотреть на эту диковинку. При виде сияющего дерева они пришли в такой восторг, что на следующий год аналогичные деревья уже стояли во многих домах Вустера, а вскоре ель стала популярной и в других городах Среднего Запада.

С 1851 года в Америке рождественское дерево стали устанавливать и в церквях. Инициатором этого новшества стал пастор лютеранской церкви из города Кливленд (штат Огайо). Уже в первые годы своего пасторства он организовал в своей церкви празднование Рождества с рождественским деревом, украшенным позолотой, блёстками, свечами, яблоками и конфетами. Жители города устроили прихожанам этой церкви бойкот, обвиняя их в поклонении освещённому свечами вечнозелёному дереву. Распространялись слухи, что хозяева предприятий угрожали некоторым прихожанам этой церкви увольнением, если они ещё когда-нибудь примут участие в подобном праздновании Рождества. Однако и на следующий год прихожане той же самой церкви опять любовались украшенным и светящимся деревом. Рассказы об этом празднике, о впечатлении от дерева распространились по всей округе, и вскоре обычай вошёл в моду. Чтобы оправдать его, стали говорить, что рождественское дерево смягчает Божий гнев, и с каждым годом этот образ становился всё более понятным, приемлемым и желанным.

Постепенно признали, что в новом обычае нет ничего недостойного: ведь дерево не превращалось в главный объект праздника Рождества, а было всего лишь символом Спасителя, настоящим древом жизни; свечи представляли Того, Кто есть свет мира, а рождественские подарки считались самыми великолепными из всех даров Бога людям. Поэтому устройство ёлки начали рассматривать как истинно христианское дело, свершаемое в память об искупительном рождении младенца Иисуса.

Вскоре желание устанавливать рождественское дерево охватило и восточные штаты США, а к середине века ель становится обычным товаром рождественского рынка. Перед Рождеством 1848 года на улицах Нью-Йорка появился первый фермер, продающий ёлки. Так было положено начало «ёлочной» коммерции, получившей впоследствии в США широкий размах. На сотнях плантаций стали выращивать ёлки для рождественских праздников. В 1852 году первая рождественская ёлка была установлена в Белом доме [511, 105].

К 1891 году обычай, распространившийся по всем штатам, сделался столь всеобщим, что президент Бенджамин Гаррисон назвал его старинным. Согласно отчёту корреспондента одной из газет, Гаррисон, обращаясь накануне Нового года к согражданам, сказал: «Рождество — самый священный религиозный праздник года, и по всей земле он должен быть праздником всеобщей радости — от самого простого жителя и до самого крупного чиновника… Мы намереваемся сделать его в Белом доме днём счастья — все члены моей семьи, представляющей четыре поколения, соберутся вместе за большим столом в гостиной для торжественных обедов, чтобы принять участие в старинной рождественской трапезе… У всех нас должно стоять старинное рождественское дерево, устроенное для наших внуков, а для своих внуков я сам буду Санта-Клаусом» [500, 47].

С того времени как была изобретена электрическая лампочка и началось производство ёлочных украшений, в США трудно стало найти город, на площадях которого на праздники не устанавливали хотя бы одно освещённое дерево. В настоящее время в Америке Рождеству придаётся громадное значение и рождественское дерево устанавливается почти в каждом доме.

Столь массовое распространение обычая по всему христианскому миру требует объяснения. Почему именно ель приобрела такую популярность? Почему она оказалась связанной с Новым годом или Рождеством? В Северном полушарии рождественские праздники приходятся на зиму, когда лиственные деревья стоят обнажёнными и, конечно, не могут использоваться в качестве символа и важнейшего атрибута зимнего праздника. Поэтому естественно, что таким символом стало вечнозелёное хвойное дерево, причём не только ель, но и сосна, и кедр, и пихта, и можжевельник. Нередко можно увидеть в качестве новогоднего или рождественского декора сосновые деревья или ветви. Однако еловое дерево, в отличие от соснового, обладает совершенной пирамидальной формой; его устремлённый кверху прямой ствол, а также симметричное расположение ветвей придаёт ему очертания католических и лютеранских храмов. Очевидно, именно благодаря своей форме ель и затмила другие хвойные деревья.

Ёлка в русской народной традиции

Являясь, подобно берёзе, одним из самых распространённых деревьев средних и северных широт России, ель издавна широко использовалась в хозяйстве. Её древесина служила топливом, употреблялась в строительстве, хотя и считалась материалом не самого высокого качества, что нашло отражение в поговорке: «Ельник, берёзник чем не дрова? / Хрен да капуста чем не еда?» [110, I, 519]. Упоминания о ели в древнерусских источниках (где она называется елие, елье, елина, елинка, елица) носят, как правило, чисто деловой характер: «дровяной ельник», «еловец» (строевой еловый лес) и т.п. В образе ели люди Древней Руси не видели ничего поэтического: еловый лес («елняк большой глухой») из-за своей темноты и сырости отнюдь не радовал глаз. В одном из текстов XVI века написано: «На той де земле мох и кочки, и мокрые места, и лес старинной всякой: берёзник, и осинник, и ельник» [394, 49]. Произрастая по преимуществу в сырых и болотистых местах, называвшихся в ряде губерний «ёлками», это дерево с тёмно-зелёной колючей хвоей, неприятным на ощупь, шероховатым и часто сырым стволом (с которым иногда сравнивалась кожа бабы-яги [75, 574]), не пользовалось особой любовью. Вплоть до конца XIX века без симпатии изображалась ель (как, впрочем, и другие хвойные деревья) и в русской поэзии. Ф.И. Тютчев писал в 1830 году:

Пусть сосны и ели
Всю зиму торчат,
В снега и метели
Закутавшись, спят.
Их тощая зелень,
Как иглы ежа,
Хоть ввек не желтеет.
Но ввек не свежа.
[437, 40]

Мрачные ассоциации вызывала ель у поэта и прозаика рубежа XIX и XX веков А.Н. Будищева:

Сосны и мшистые ели,
Белые ночи и мрак.
Злобно под пенье метели
Воет пустынный овраг.
[60, 149]

В отличие от лиственных пород, хвойные деревья, по мнению А.А. Фета, «пору зимы напоминают», не ждут «весны и возрожденья»; они «останутся холодною красой / Пугать иные поколенья» [445, 183]. Лев Толстой в «Войне и мире», описывая первую встречу Андрея Болконского с дубом, также говорит о том неприязненном впечатлении, которое «задавленные мёртвые ели» производят на героя: «Рассыпанные кое-где по берёзнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме» [425, V, 161]. Отрицательное отношение к ели, ощущение её как враждебной человеку силы встречается иногда и у современных поэтов, как, например, в стихотворении Татьяны Смертиной 1996 года:

Обступили избу ели,
Вертят юбками метели,
Ветер плетью бьёт наотмашь…
Ты прийти ко мне не можешь!
[397, 5]

А Иосиф Бродский, передавая свои ощущения от северного пейзажа (места своей ссылки — села Норенского), замечает: «Прежде всего специфическая растительность. Она в принципе непривлекательна — все эти ёлочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит?» [79, 83].

Анализируя растительные символы русского народного праздничного обряда, В.Я. Пропп делает попытку объяснить причину исконного равнодушия, пренебрежения и даже неприязни русских к хвойным деревьям, в том числе — к ели: «Тёмная буроватая ель и сосна в русском фольклоре не пользуются особым почётом, может быть, и потому, что огромные пространства наших степей и лесостепей их не знают» [343, 56].

В русской народной культуре ель оказалась наделённой сложным комплексом символических значений, которые во многом явились следствием эмоционального её восприятия. Внешние свойства ели и места её произрастания, видимо, обусловили связь этого дерева с образами низшей мифологии (чертями, лешими и прочей лесной нечистью), отразившуюся, в частности, в известной пословице: «Венчали вокруг ели, а черти пели», указывающей на родство образа ели с нечистой силой (ср. у Ф. Сологуба в стихотворении 1907 года «Чёртовы качели»:

В тени косматой ели
Над шумною рекой
Качает чёрт качели
Мохнатою рукой.
[406, 347])

Слово «ёлс» стало одним из имён лешего, чёрта: «А коего тебе ёлса надо?», а «еловой головой» принято называть глупого и бестолкового человека.

Ель традиционно считалась у русских деревом смерти, о чём сохранилось множество свидетельств. Существовал обычай: удавившихся и вообще — самоубийц зарывать между двумя ёлками, поворачивая их ничком [154, 91; 340, 312]. В некоторых местах был распространён запрет на посадку ели около дома из опасения смерти члена семьи мужского пола [427, 18-19]. Из ели, как и из осины, запрещалось строить дома [153, 13]. Еловые ветви использовались и до сих пор широко используются во время похорон. Их кладут на пол в помещении, где лежит покойник (вспомним у Пушкина в «Пиковой даме»: «…Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником» [347, 348]). Еловыми ветками выстилают путь похоронной процессии:

Ельник насыпан сутра по дороге.
Верно, кого-то везут на покой!
[270, 830]
…тёмный, обильно разбросанный ельник
Вдоль по унылой дороге, под тяжестью дрог молчаливых…
[396, 1]

Веточки ели бросают в яму на гроб, а могилу прикрывают на зиму еловыми лапами. «Связь ели с темой смерти, — как пишет Т.А. Агапкина, — заметна и в русских свадебных песнях, где ель — частый символ невесты-сироты» [3, 5]. (Ср. в фольклоре остарбайтеров, советских людей, угнанных на работу в Германию во время Второй мировой войны:

Может быть под ёлкою густою
Я родимый дом сибе найду,
Распрощаюсь с горькою судьбой
И к вам я, может, больше не прийду.
[339, 87])

Время возникновения (или же усвоения от южных славян) обычая устилать дорогу, по которой несут на кладбище покойника, хвойными ветками (в том числе и можжевельником) неизвестно, хотя упоминания о нём встречаются уже в памятниках древнерусской письменности: «И тако Соломон нача работати на дворе: месть и песком усыпает и ельником устилает везде и по переходам такожде» («Повести о Соломоне», XVI–XVII вв. [цит. по: 394, 49]). На православных кладбищах долгое время не принято было сажать ёлки возле могил. Однако в середине XIX века это уже случалось. «…Две молодые ёлки посажены по обеим её концам», — пишет Тургенев в «Отцах и детях» о могиле Базарова [436, 188].

Смертная символика ели была усвоена и получила широкое распространение при советской власти. Ель превратилась в характерную деталь официальных могильников, прежде всего — мавзолея Ленина, около которого были посажены серебристые норвежские ели:

Ели наклоняются старея,
Над гранитом гулким мавзолея…
[480, 603]

Впоследствии эти ели стали соотноситься с кремлёвскими новогодними ёлками, как, например, в стихотворении Якова Хелемского 1954 года:

Сединою тронутые ели,
У Кремля равняющие строй,
В этот снежный полдень, молодея,
Новой восхищаются сестрой.
[458, 1]

«Новая сестра» — это ёлка в Большом Кремлёвском дворце. Главная ёлка страны Советов. Два противоположных символических значения ели (исконно-русский и усвоенный с Запада) здесь вдруг соединились, создав новое символическое значение: преемственности ленинских идей в празднике советской детворы [158, 84]. Судя по той роли, которую еловая хвоя стала играть в советской официальной жизни, видимо, можно говорить об особом пристрастии Сталина к этому дереву. Его дочь, Светлана Аллилуева, вспоминая своё детство 1930-х годов, пишет о том, как на одной из сталинских дач, в Зубалово, вдруг вырубили огромные старые кусты сирени, «которые цвели у террасы, как два огромных благоухающих стога», и начали сажать ёлки: «…смотришь, везде понатыкано ёлок… Но здесь было сухо, почва песчаная, вскоре ёлки все посохли. Вот мы радовались-то!» [8, 113].

Смертная символика ели нашла отражение в пословицах, поговорках, фразеологизмах: «смотреть под ёлку» — тяжело болеть; «угодить под ёлку» — умереть; «еловая деревня», «еловая домовина» — гроб; «пойти или прогуляться по еловой дорожке» — умереть и др. [393, 343-344]. Звуковая перекличка спровоцировала сближение слова «ёлка» с рядом нецензурных слов, что также повлияло на восприятие русскими этого дерева. Характерны и «ёлочные» эвфемизмы, широко употребительные в наши дни: «ёлки-палки», «ёлки-моталки» и т. п.

В настоящее время связь ели с темой самоубийства или насильственной смерти утратилась, и она превратилась в один из символов вечной памяти и вечной жизни: теперь ёлочки часто можно увидеть на многих русских кладбищах, в том числе и заграничных: «Сегодня я зажгла свечи на небольшой ёлочке на кладбище. У меня дома в этом году ёлки не будет. Для кого её украшать?» — записывает пожилая эмигрантка в своём дневнике [490, 25].

Считаясь «смертным деревом», ель, наряду с этим, в некоторых местах использовалась в качестве оберега, видимо, из-за колючести её хвои [3, 5]. Так, например, на севере, в районе Тотьмы, при закладке двора в середине его ставили ёлку [153, 50-51]. Вечнозелёный покров, отразившийся во многих загадках («Зимой и летом одним цветом»; «Осенью не увядаю, зимой не умираю; «Это ты, дерево! И зиму и лето зелено»; «Что летом и зимой в рубашке одной» [148, 64]), стал основанием для использования ёлки на свадьбах в качестве символа вечной молодости: «в Ярославской губернии, когда девушки идут к невесте на девичник, то одна несёт впереди ёлку, украшенную цветами и называемую “девья краса”» [478, 14].

Весь этот сложный и противоречивый смысловой комплекс, закреплённый за елью в русском сознании, не давал, казалось бы, оснований для возникновения её культа — превращения её в объект почитания. Но тем не менее это произошло. Автор книги о русском лесе Д.М. Кайгородов писал в 1880 году: «…выросшая на свободе, покрытая сверху донизу зелёными, густоветвистыми сучьями, ель представляет из себя настоящую зелёную пирамиду, и по своеобразной, стройной красоте своей есть несомненно одно из красивейших наших деревьев» [167, 100]. В. Иофе, исследуя «литературную флору» русской поэзии XIX-XX веков и говоря о «нестабильности ботанического инвентаря», отметил начавшуюся с конца XIX века возрастающую популярность ели, связанную, видимо, с тем, что ель в сознании русских крепко соединилась с положительным символом рождественского дерева: «…ель и сосна, аутсайдеры XIX века, нынче становятся всё более и более популярными» [164, 247].

Петровский указ 1699 года и его последствия

В России обычай новогодней ёлки ведёт своё начало с петровской эпохи. Мнение о том, что ёлка как новогодний символ «первоначально сделалась известною в Москве с половины XVII века» и устраивалась в немецкой слободе, где с ней и ознакомился юный царь Пётр и откуда она была перевезена в Петербург [419, 87], похоже, не имеет под собой никакой реальной почвы. Лишь по возвращении домой после своего первого путешествия в Европу (1698–1699) Пётр I «устраивает, — по словам А.М. Панченко, — экстралегальный переворот, вплоть до перемены календаря» [304, 11]. Согласно царскому указу от 20 декабря 1699 года, впредь предписывалось вести летоисчисление не от Сотворения Мира, а от Рождества Христова, а день «новолетия», до того времени отмечавшийся на Руси 1 сентября, «по примеру всех христианских народов» отмечать 1 января. В этом указе давались также и рекомендации по организации новогоднего праздника. В его ознаменование в день Нового года было велено пускать ракеты, зажигать огни и украсить столицу (тогда ещё — Москву) хвоей: «По большим улицам, у нарочитых домов, пред воротами поставить некоторые украшения от древ и ветвей сосновых, еловых и мозжевелевых против образцов, каковы сделаны на Гостином Дворе». А «людям скудным» предлагалось «каждому хотя по древцу или ветве на вороты или над храминою своей поставить … а стоять тому украшению января в первый день» [442, 349; 327, 37; 264, 5]. Эта малозаметная в эпоху бурных событий деталь и явилась в России началом трёхвековой истории обычая устанавливать ёлку на зимних праздниках.

Однако к будущей рождественской ёлке указ Петра имел весьма косвенное отношение: во-первых, город декорировался не только еловыми, но и другими хвойными деревьями; во-вторых, в указе рекомендовалось использовать как целые деревья, так и ветви, и, наконец, в-третьих, украшения из хвои предписано было устанавливать не в помещении, а снаружи — на воротах, крышах трактиров, улицах и дорогах. Тем самым ёлка превращалась в деталь новогоднего городского пейзажа, а не рождественского интерьера, чем она стала впоследствии. Текст царского указа свидетельствует о том, что для Петра в вводимом им обычае, с которым он познакомился, конечно же, во время своего путешествия по Европе, важной была как эстетическая сторона (дома и улицы велено было украсить хвоей), так и символическая: декорации из вечнозелёной хвои следовало создавать в ознаменование Нового года.

Петровский указ от 20 декабря 1699 года является едва ли не единственным документом по истории ёлки в России XVIII века. После смерти Петра, судя по всему, его рекомендации были основательно забыты, но в одном отношении они имели довольно забавные последствия, добавив к символике ели новые оттенки. Царские предписания сохранились лишь в убранстве питейных заведений, которые перед Новым годом продолжали украшать ёлками. По этим ёлкам (привязанным к колу, установленным на крышах или же воткнутыми у ворот) опознавались кабаки. Деревья стояли там до следующего года, накануне которого старые ёлки заменяли новыми. Возникнув в результате петровского указа, этот обычай поддерживался в течение XVIII и XIX веков. Пушкин в «Истории села Горюхина» упоминает «древнее общественное здание (то есть кабак. — Е.Д.), украшенное ёлкою и изображением двуглавого орла» [347, 189]. Эта характерная деталь была хорошо известна и время от времени отражалась во многих произведениях русской литературы. Д.В. Григорович, например, в повести 1847 года «Антон-Горемыка», рассказывая о встрече своего героя по дороге в город с двумя портными, замечает: «Вскоре все три путника достигли высокой избы, осенённой ёлкой и скворешницей, стоявшей на окраине дороги при повороте на просёлок, и остановились» [104, 170]. Иногда же вместо ёлки на крышах кабаков ставились сосенки: «Здание кабака … состояло из старинной двухэтажной избы с высокой кровлей … На верхушке её торчала откосо рыжая иссохшая сосенка; худощавые, иссохшие ветви её, казалось, звали на помощь» [104, 234]. Эта деталь нашла отражение и в стихотворении М.Л. Михайлова 1848 года «Кабак»:

У двери скрипучей
Красуется ёлка…
За дверью той речи
Не знают умолка…
К той ёлке зелёной
Своротит детина…
Как выпита чарка —
Пропала кручина!
[259, 67-68]

А в стихотворении Н.П. Кильберга 1872 года «Ёлка» кучер искренне удивляется тому, что барин по вбитой у дверей избы ёлке не может признать в ней питейного заведения:

Въехали!.. мчимся в деревне стрелой,
Вдруг стали кони пред грязной избой.
Где у дверей вбита ёлка…
Что это?.. — Экой ты, барин, чудак,
Разве не знаешь?.. Ведь это кабак!..
[270, 830]

В результате кабаки в народе стали называть «ёлками» или же «Иванами-ёлкиными»: «Пойдём-ка к ёлкину, для праздника выпьем»; «Видно, у Ивана ёлкина была в гостях, что из стороны в сторону пошатываешься» (ср. также поговорку: «ёлка (т.е. кабак. — Е.Д.) чище метлы дом подметает»), а ввиду склонности к замене «алкогольной» лексики эвфемизмами, практически весь комплекс «алкогольных» понятий постепенно приобрёл «ёлочные» дуплеты: «ёлку поднять» — пьянствовать, «идти под ёлку» или «ёлка упала, пойдём поднимать» — идти в кабак, «быть под ёлкой» — находиться в кабаке; «ёлкин» — состояние алкогольного опьянения и т.п. [393, 343-344]. Эта возникшая связь ёлки с темой пьянства органично вписалась в прежнюю семантику ели, соединяющую её с «нижним миром».

На протяжении всего XVIII века нигде, кроме питейных заведений, ель в качестве элемента новогоднего или святочного декора больше не фигурирует: её образ отсутствует в новогодних фейерверках и «иллуминациях», столь характерных для «века просвещения» и представлявших собою достаточно сложные символические комбинации; не упоминается она при описании святочных маскарадов при дворе; и конечно же, нет её на народных святочных игрищах. В рассказах о новогодних и святочных празднествах, проводившихся в этот период русской истории, никогда не указывается на присутствие в помещении ели. Поэтому и иллюстрация в одном из Рождественских номеров журнала «Нива» за 1889 год «Празднование святок в 1789 году», на которой изображена «святочная сцена» в состоятельном доме, где в углу залы стоит большая разукрашенная ель, могла появиться только из-за неосведомлённости как художника» так и издателей этого еженедельника в истории русской елки. Впрочем, эта ошибка повторялась не раз. К гравюре по картине Э. Вагнера «Рождественская ёлка лет назад» дано объяснение:

На картине изображена семейная сцена «ёлка в XVIII веке в богатом доме». Ёлка готова. Пудреный лакей зажигает последние свечки, мать семейства звенит в колокольчик, давая этим знать, что можно входить, отец наблюдает с своего кресла, какое впечатление произвели на детей блестящие игрушки. Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни; второй, постарше, держась за руку молоденькой сестры, сдержаннее выражает свой восторг, а средний — буян, прямо несётся к киверу, сабле и барабану, которые так заманчиво красуются, блестя при огнях на стуле около ёлки.

[272, 1174]

Подобная сцена для конца XVIII века просто немыслима.

Помимо внешнего убранства питейных заведений, в XVIII веке и на протяжении всего следующего столетия ёлки использовались на катальных (или, как ещё говорили, скатных) горках. На гравюрах и лубочных картинках XVIII и XIX веков, изображающих катание с гор на праздниках (святках и масленице) в Петербурге, Москве и других городах, можно увидеть небольшие ёлочки, установленные по краям горок. На гравюре 1792 года Д.А. Аткинсона, жившего в России с 1784 по 1801 год, «Катание с гор на Неве» еловые деревца расставлены по всему скату горки и по её бокам. На рисунках и гравюрах XVIII–XIX веков украшения из ёлочек в местах зимних городских увеселений встречаются постоянно: на анонимной гравюре «Катание на чухнах» (конец XIX века) ёлочные ветки разбросаны по замёрзшей Неве, а на рисунках А. Бальдингера (гравюра К. Крыжановского) «Катание на льду на Екатерининском канале в Петербурге» и «Ледяные горы» (1879) всюду — на горках, на подъёме и на их скате — стоят небольшие воткнутые в снег еловые деревца. Устанавливались ёлочки и возле традиционных праздничных балаганов на Семёновском плацу, что видно на одной из гравюр 1890-х годов. В Петербурге ёлками принято было также обозначать пути зимних перевозов на санях через Неву: «В снежные валы, — пишет Л.В. Успенский о Петербурге конца XIX — начала XX века, — втыкались весёлые мохнатые ёлки» и по этой дорожке «дюжие молодцы на коньках» перевозили санки с седоками [440, 165-166]. Все перечисленные примеры к обычаю рождественского дерева не имеют никакого отношения, однако сам факт украшения города зимой вечнозелёной хвоей свидетельствует о том, как постепенно готовилась почва для превращения ёлки в символ Рождества.

Рождественское дерево в России в первой половине XIX века

С ёлкой как с «ритуальным атрибутом рождественской обрядности» [68, 47] мы встречаемся в России в начале XIX столетия. На этот раз встреча с ней состоится уже не в Москве, а в северной столице. Приток немцев в Петербург, где их было много с самого его основания, продолжался и в начале XIX века. Вполне естественно, что выходцы из Германии привозили с собой усвоенные на родине привычки, обычаи, обряды и ритуалы, которые тщательно сохранялись и всячески поддерживались ими на новом месте жительства. Поэтому неудивительно, что на территории России первые рождественские ёлки появились именно в домах петербургских немцев. В русской печати первых десятилетий XIX столетия об этом обычае сообщалось с подробностями, характерными для описания особенностей чужой культуры. А. Бестужев-Марлинский в повести «Испытание» (1831), изображая святки в Петербурге 1820-х годов, пишет: «У немцев, составляющих едва ли не треть петербургского населения, канун Рождества есть детский праздник. На столе, в углу залы, возвышается деревцо …Дети с любопытством заглядывают туда». И далее: «Наконец наступает вожделенный час вечера — всё семейство собирается вместе. Глава оного торжества срывает покрывало, и глазам восхищённых детей предстает Weihnachtsbaum в полном величии…» [45, 33].

Судя по многочисленным описаниям святочных празднеств в журналах 1820–1830-х годов, в эту пору рождественское дерево в русских домах ещё не ставилось. Вряд ли Пушкину когда-либо пришлось видеть ёлку на Рождество или же присутствовать на посвящённом ей празднике. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни их современники никогда о ней не упоминают, тогда как святки, святочные маскарады и балы в литературе и в журнальных статьях описываются в это время постоянно: святочные гаданья даны в балладе Жуковского «Светлана» (1812), святки в помещичьем доме изображены Пушкиным в V главе «Евгения Онегина» (1825), в Сочельник происходит действие поэмы Пушкина «Домик в Коломне» (1828), к святкам (зимним праздникам) приурочена драма Лермонтова «Маскарад» (1835): «Ведь нынче праздники и, верно, маскарад…» [226, 257]. Подобные примеры могут быть умножены. Однако ни в одном из этих произведений о ёлке не говорится ни слова. Журналы, регулярно помещавшие в рождественских и новогодних выпусках отчёты о разного рода праздничных мероприятиях, проводившихся в Петербурге и в Москве («Молва», «Вестник Европы», «Московский телеграф» и др.), детально описывавшие святочные балы и маскарады в дворянских собраниях, театрах и дворцах — с изображением присутствовавших там людей, костюмов, убранства залы, еды, праздничного сценария, танцев, а порою и случавшихся там разного рода скандальных и пикантных происшествиях, — ни в 1820-х, ни в 1830-х годах никогда не упоминают о наличии в помещениях рождественского дерева [см., например: 499, 20]. Отсутствует оно и в так называемых «этнографических» повестях (Н. Полевого, М. Погодина, О. Сомова и др.), авторы которых, зачастую с неприязнью отзываясь о городских нововведениях в ритуал зимних праздников и противопоставляя городские святки «естественному» веселью старинных народных святок, не преминули бы упомянуть и ёлку, если бы она уже была известна [345, 3-24].

Издававшаяся Ф.В. Булгариным газета «Северная пчела», которая всегда чутко реагировала на новые явления российской бытовой жизни, только-только начинавшие входить в моду, регулярно печатала отчёты о прошедших праздниках, о выпущенных к Рождеству книжках для детей, о подарках на Рождество и т.д. Ёлка не упоминается в ней вплоть до рубежа 1830-1840-х годов. Однако начиная с этого времени «ёлочная» тема буквально не сходит со страниц предпраздничных выпусков газеты: в поле зрения оказываются подробности, касающиеся устройства как самого праздника в честь рождественского дерева, так и коммерческой стороны дела. Первое упоминание о ёлке появилось в «Северной пчеле» накануне 1840 года: газета сообщала о продающихся «прелестно убранных и изукрашенных фонариками, гирляндами, венками» ёлках [379, 1]. Год спустя в том же издании появляется объяснение входящего в моду обычая:

Мы переняли у добрых немцев детский праздник в канун праздника Рождества Христова: Weihnachtsbaum. Деревцо, освещённое фонариками или свечками, увешанное конфектами, плодами, игрушками, книгами составляет отраду детей, которым прежде уже говорено было, что за хорошее поведение и прилежание в праздник появится внезапное награждение…

[380, 1]

По характеру сообщения заметно, что к началу 1840-х годов обычай устанавливать на Рождество ёлку знаком ещё далеко не всем: «У нас входит в обыкновение праздновать канун Рождества Христова раздачею наград добрым детям, украшением заветной ёлки сластями и игрушками» [381, 1]. Понимая, что становящееся модным новшество нуждается в объяснении, Булгарин сообщает своим читателям его происхождение:

После уничтожения постов и католических обрядов в Германии обычай собираться вместе в доме старшего из родных также изменился, но каждая семья сохранила обычай дарить детей в вечер перед Рождеством: Weihnachtsabend — сделан детским праздником в Германии. Как на всём земном шаре нет города, нет страны, нет, так сказать, уголка, где бы не было водворённых немцев, и они везде обращают на себя внимание туземцев и покровительство правительства за своё трудолюбие и благонравие, то повсюду перенимают у них обычаи …, и таким образом детский праздник введён повсюду.

[382, 1]

На протяжении первых десяти лет петербургские жители всё ещё воспринимали ёлку как специфическое немецкое обыкновение. А.В. Терещенко, автор семитомной монографии «Быт русского народа» (1848), пишет: «В местах, где живут иностранцы, особенно в столице, вошла в обыкновение ёлка». Отстранённость, с которой даётся им описание праздника, свидетельствует о новизне для русских этого обычая:

Для праздника ёлки выбирают преимущественно дерево ёлку, от коей детское празднество получило наименование; её обвешивают детскими игрушками, которые раздают им после забав. Богатые празднуют с изысканной прихотью.

[419, 86]

Установить точное время, когда ёлка впервые была установлена в русском доме, пока не представляется возможным. В рассказе С. Ауслендера «Святки в старом Петербурге» (1912) рассказывается о том, что первая рождественская ёлка в России была устроена государем Николаем I в самом в конце 1830-х годов, после чего, по примеру царской семьи, её стали устанавливать в знатных столичных домах:

— Что же, вы после государя первые обычай этот немецкий приняли, — сказал один старый генерал батюшке.

— Да, было трогательно видеть в прошлом году во дворце, какую радость не только у детей, но и у людей старых вызывало это нововведение, — отвечал отец.

[18, 562]

Пришедшая из Германии ёлка с начала 1840-х годов начинает усваиваться русскими семьями столицы. В 1842 году журнал для детей «Звёздочка», который издавался детской писательницей и переводчицей А.О. Ишимовой, сообщал своим читателям:

Теперь во многих домах русских принят обычай немецкий: накануне праздника, тихонько от детей, приготовляют ёлку: это значит: украшают это вечнозелёное деревцо как только возможно лучше, цветами и лентами, навешивают на ветки грецкие вызолоченные орехи, красненькие, самые красивые яблоки, кисти вкусного винограда и разного рода искусно сделанные конфеты. Всё это освещается множеством разноцветных восковых свеч, прилеплённых к веткам дерева, а иногда и разноцветными фонариками.

[337, 4-5]

В 1846 году в Петербурге вышло подготовленное детской писательницей и педагогом А.М. Дараган методическое руководство по домашнему обучению детей грамоте «Ёлка. Подарок на Рождество» (о котором одобрительно отозвался В.Г. Белинский, назвав его «решительно первой хорошей книгой в этом роде»). Чтобы привлечь внимание родителей к этому руководству, А.М. Дараган посвятила его «Августейшим детям её Императорского Высочества». Для середины 1840-х годов весьма показательным представляется тот факт, что первая часть этого издания завершается данным детям обещанием, что, в случае хорошей учёбы, они непременно получат на Рождество ёлку, после чего следует объяснение ещё далеко не всем известного обычая:

Слушай со вниманием, что здесь сказано про ёлку. Зимою все деревья без листьев. Одна ёлка остаётся зелена. В праздник Рождества Христова умным, добрым, послушным детям дарят ёлку. На ёлку вешают конфеты, груши, яблоки, золочёные орехи, пряники и дарят всё это добрым детям. Кругом ёлки будут гореть свечки голубые, красные, зелёные и белые. Под ёлкой на большом столе, накрытом белой скатертью, будут лежать разные игрушки: солдаты, барабан, лошадки для мальчиков; а для девочек коробка с кухонной посудой, рабочий ящик и кукла с настоящими волосами, в белом платье и с соломенной шляпой на голове. Прилежным детям, которые любят читать, подарят книгу с разными картинами. Смотрите, дети! Старайтесь заслужить такую прекрасную ёлку, вот как эта [дан рисунок наряженной, с горящими свечами ёлки].

[132а, 108-111]

В начале января 1842 года жена А.И. Герцена в письме к своей подруге описывает, как в их доме устраивалась ёлка для её двухлетнего сына Саши. Это один из первых рассказов об устройстве ёлки в русском доме: «Весь декабрь я занималась приготовлением ёлки для Саши. Для него и для меня это было в первый раз: я более его радовалась ожиданиям. Удивляюсь, как детски я заботилась…» В память об этой первой ёлке Саши Герцена неизвестным художником была сделана акварель «Саша Герцен у рождественской ёлки», которая хранится в музее Герцена в Москве. На ней мальчик, сидящий у няни на руках, смотрит на установленную на столе ёлку. На обороте рукою Герцена написано: «1841. Декабря 29. Новгород» [92, 605-606].

Первое время в русской среде ёлка по преимуществу устраивалась в домах петербургской знати. Остальное население столицы до поры до времени относилось к ней либо равнодушно, либо вообще не знало о существовании такого обычая. Однако мало-помалу рождественское дерево завоёвывало и другие социальные слои Петербурга. И вдруг в середине 1840-х годов произошёл взрыв — «немецкое обыкновение» начинает стремительно распространяться. Петербург был буквально охвачен «ёлочным ажиотажем»: о ёлке заговорили в печати, началась продажа ёлок перед Рождеством, её стали устраивать во многих домах северной столицы. Обычай вошёл в моду, и уже к концу 1840-х годов рождественское дерево становится в столице хорошо знакомым и привычным предметом рождественского интерьера. «В Петербурге все помешаны на ёлках, — иронизировал по этому поводу И.И. Панаев. — Начиная от бедной комнаты чиновника до великолепного салона, везде в Петербурге горят, блестят, светятся и мерцают ёлки в рождественские вечера. Без ёлки теперь существовать нельзя. Что и за праздник, коли не было ёлки?» [302, 91].

Этот внезапный взрыв интереса к ёлке и страстного увлечения ею вызывает удивление. Что же произошло на протяжении 1840-х годов? Думается, что столь стремительный рост популярности немецкого обычая объясняется несколькими причинами.

Прежде всего в основе лежало стремление подражать Западу. Начиная с 1820-х годов и далее — на протяжении двух десятилетий, русские увлекались модой на немецкие литературу и философию. Отсюда и увлечение «немецким нововведением» — рождественским деревом, что подкреплялось модой на произведения немецких писателей и прежде всего — на Гофмана, «ёлочные» тексты которого «Щелкунчик» и «Повелитель блох» были хорошо известны русскому читателю 1840-х годов. Эти произведения печатались к Рождеству отдельными изданиями, предлагая детям специальное праздничное чтение и тем самым способствуя распространению обычая рождественской ёлки [см., например: 324]. Иллюстрации к ним помогали закреплению её зрительного образа. Герой повести Гофмана «Повелитель блох» Перегринус Тис каждый Сочельник устраивает у себя в доме ёлку, готовит сам себе подарки, с нетерпением ожидает встречи с ней; он, как ребёнок, радуется и ёлке и подаркам, а затем относит их детям из бедных семей [102, 356-358]. Ещё более привлекательным «ёлочным» текстом оказалась повесть Гофмана «Щелкунчик», впервые вышедшая в русском переводе в 1839 году под названием «Щелкун орехов». Она была напечатана небольшой книжечкой с единственной иллюстрацией на первой странице, на которой изображена небольшая зала в немецком доме: на столе, покрытом белой скатертью, стоит еловое деревце с зажжёнными на нём свечками и разложенными под ним подарками, среди которых — и знаменитый Щелкунчик. Только что впущенные в комнату Мария и Ганс с восхищением смотрят на ёлку, в то время как их родители внимательно наблюдают за реакцией детей на светящееся дерево и подарки [324]. Эта иллюстрация была одним из первых изображений рождественской ёлки, появившихся в русской печати. Она, а вслед за нею и многие другие, служили образцом для устройства ёлки в русских домах.

В начале 1840-х годов, помимо Гофмана, русскому читателю стали известны произведения и ряда других западноевропейских писателей, в основе которых лежал сюжет, связанный с рождественской ёлкой. В это время уже были переведены на русский язык сказки Андерсена «Ёлка», описывающая судьбу дерева, срубленного для детского праздника, и «Девочка с серными спичками», в которой замерзающей рождественским вечером на городской улице бедной девочке-сироте чудится прекрасная ёлка. Читая «ёлочные» произведения западноевропейской литературы, русские знакомились с немецким обычаем, и это ускоряло его практическое усвоение.

Существенную роль в распространении и популяризации ёлки в России сыграла коммерция. С конца 1830-х годов известные кондитерские Петербурга, воспользовавшись новым увлечением своих покупателей, организовали продажу ёлок уже, так сказать, готовых к употреблению — с висящими на них фонариками, игрушками и (что для кондитеров было самым главным) с произведениями так называемой кондитерской архитектуры: разного рода пряниками, пирожными, конфетами и пр. Ответ на вопрос, почему именно кондитерское производство оказалось ведущим в пропаганде ёлки, связан с историей этого производства в России. С начала XIX века самыми известными в Петербурге специалистами в кондитерском деле стали выходцы из Швейцарии, относящиеся к маленькой альпийской народности — ретороманцам, знаменитым во всей Европе мастерам кондитерского дела. «Их колония в Петербурге была многочисленной и по профессии однородной» [233, 35]. Постепенно они завладели кондитерским делом столицы и, видя возрастающую моду на ёлку, воспользовались ею для улучшения торговли своим товаром. Быстро сориентировавшись, они освоили приготовление готовых к использованию ёлок. «Северная пчела», регулярно оповещая о местах продажи ёлок, в конце 1839 года с сожалением отмечает их отсутствие в популярной кондитерской «гг. Беранже и Вольфа»:

Их можно получить только в кондитерской Доминика (на Невском проспекте, в доме Петровской церкви) и в кондитерской Пфейфера… У каждого из двух поименованных кондитеров ёлки отличаются новым изобретением.

[379, 1]

Через год появляется новое сообщение:

Место не позволяет гг. Вольфу и Беранже иметь готовые ёлки, но у гг. Доминика, Излера и Пфейфера они удивительно хороши и богаты… Но зато, чего тут нет!... Картонные игрушки, называемые сюрпризами, отличаются ныне удивительным изяществом. Это уже не игрушки, а просто модели вещей, уменьшенные по масштабу. Елки у г. Пфейфера с транспарантами и китайскими фонарями, а у гг. Доминика и Палера также с фонарями на грунте, усеянном цветами. Прелесть да и только!

[380, 1]

И далее — несколько лет спустя:

Если желаете иметь ёлку великолепную, так сказать, изящную, закажите с утра г. Излеру, в его кондитерской, в доме Армянской церкви, на Невском проспекте. Тогда будете иметь ёлку на славу, которою и сами можете любоваться. Обыкновенные, но прекрасно убранные ёлки продаются в кондитерской г. Лерха…

[384, 1]

Из содержания этих рекламных статеек видно, что, наряду с деревьями, в кондитерских продавались и подарки: игрушки, книжки, сласти:

В кондитерской-кофейне (café-restaurant) г. Доминика продаются прекрасные ёлки, со всем убранством и множеством сахарных игрушек. В кондитерской г. Излера продаются также превосходные ёлки, парижские картонажи и игрушки.

[382, 1]

Стоили такие ёлки очень дорого («от 20 рублей ассигнациями до 200 рублей»), и поэтому покупать их для своих деток могли только очень богатые «добрые маменьки», на которых в первую очередь и рассчитывала реклама:

Но без ёлки нет в семействе праздника. Если вы, почтенные маменьки, не обзавелись ещё ёлкою, заезжайте в кафе-ресторан г. Доминика, на Невском проспекте, в доме Петровской церкви. Мы ещё никогда не видели в Петербурге так красиво убранных ёлок, как в нынешнем году у Доминика… Ёлки выносят одну за другою, и их ряды беспрестанно пополняются.

[385, 1]

На первых порах «немецкое нововведение» было доступным лишь состоятельным семьям, в которых организация рождественского праздника с ёлкой с каждым годом становится всё более и более привычным делом. О продаже ёлок на петербургских рынках в это время ещё ничего не слышно. Торговля ими началась несколько позже — с конца 1840-х годов. Продавались ёлки у Гостиного двора, куда крестьяне привозили их из окрестных лесов. Это, конечно же, значительно удешевило цену на деревья, хотя городские бедняки всё равно далеко не всегда могли позволить себе удовольствие устроить ёлку. Ведь помимо самого деревца требовались ещё и ёлочные украшения, и свечи, и подарки для детей. В повести Д.В. Григоровича «Зимний вечер» (1855) бедный петербургский уличный артист переживает по поводу того, что не в состоянии купить своим детям ёлку: «На совести отца лежала ёлка, которую обещал к Рождеству и которой не было» [103, 324].

Если бедняки не могли позволить себе приобрести даже самую маленькую ёлочку, то богатая столичная знать уже с конца 1840-х годов начала устраивать настоящие соревнования: у кого ёлка больше, гуще, наряднее, богаче изукрашена. «Дети одного моего приятеля, — писал И.И. Панаев, — … разревелись оттого, что их ёлка была беднее, нежели у их двоюродных сестриц и братьев…» [302, 91]. В качестве ёлочных украшений в состоятельных домах нередко использовали не специальные ёлочные игрушки и мишуру, а настоящие драгоценности и дорогие ткани. Концом 1840-х годов датируется и первое упоминание об искусственной ёлке, что считалось особым шиком:

Один из петербургских богачей заказал искусственную ёлку вышиною в три с половиной аршина, которая была обвита дорогой материею и лентами; верхние ветки её были увешаны дорогими игрушками и украшениями: серьгами, перстнями и кольцами, нижние ветви цветами, конфетами и разнообразными плодами.

[419, 87]

К середине XIX века немецкий обычай прочно вошёл в жизнь российской столицы. Ёлка становится для жителя Петербурга вполне привычным явлением. В 1847 году Н.А. Некрасов упоминает о ней как о чём-то всем знакомом и понятном: «Всё же случайное походит на конфеты на рождественской ёлке, которую также нельзя назвать произведением природы, как какой-нибудь калейдоскопический роман фабрики Дюма — произведением искусства» [269, XI, кн. 2, 30]. Слово «ёлка» начинает использоваться в метафорическом, переносном, смысле, когда возникает необходимость охарактеризовать что-либо или же кого-либо, обвешанного блестящими вещицами. А.Ф. Кони вспоминает, как в 1850-х годах маленький мальчик, на вопрос матери «Кто этот дядя?» о пришедшем к ним в дом с праздничным визитом господине с большим количеством орденов и значков на груди, отвечает: «Знаю, это ёлка» [191, 62].

Само дерево, использовавшееся в качестве непременной и главной принадлежности детского семейного праздника Рождества, первоначально известное лишь под немецким названием Weihnachtsbaum, первое время называлось «рождественским деревом» (что является калькой с немецкого). Вскоре оно получает имя «ёлки», которое закрепляется за ним навсегда. «Ёлкой» стал называться и праздник, устраиваемый по поводу Рождества (первоначально — новогодний праздник для детей): «пойти на ёлку», «устроить ёлку», «пригласить на ёлку». Немецкое название, выйдя из употребления, отныне встречается только в переводах произведений западноевропейских писателей и в стилизациях, как, например, в повести Анны Зонтаг «Сочельник перед Рождеством Христовым» (1864), где усыновленный немцем-лесничим и выросший в его доме мальчик уже взрослым приходит на Сочельник в отчий дом и приносит детям «рождественское дерево» и подарки [155, 153].

Говоря об обычае ёлки, необходимо различать два понятия: ёлку как помещаемое в жильё вечнозелёное дерево, изображающее собою «неувядающую благостыню Божию» и являющееся символом неумирающей природы (то есть само украшенное рождественское дерево — Weihnachtsbaum), и ёлку как детский праздник в честь этого дерева (детский новогодний или рождественский праздник с танцами, играми вокруг украшенной ёлки — Weihnachtsabend). В.И. Даль заметил по этому поводу: «Переняв, через Питер, от немцев обычай готовить детям к Рождеству разукрашенную, освещённую ёлку, мы зовём так иногда и самый день ёлки, Сочельник» [110, I, 529].

Русская ёлка во второй половине XIX века

Освоение ёлки

Освоение в России рождественской ёлки поражает своей стремительностью. Если в начале 1830-х годов о ней ещё говорилось как о «милой немецкой затее», то в конце этого десятилетия она уже «входит в обыкновение» в домах петербургской знати, а в течение следующего становится в столице широко известной. В середине века из Петербурга, превратившегося в настоящий рассадник ёлки, она разводя по всей России: по её губернским и уездным городам, а некоторое время спустя — и по дворянским усадьбам. К концу столетия ёлка становится известным и вполне естественным явлением как в городе, так и в поместье.

Провинция, конечно, отставала от столицы в усвоении этого обычая, хотя и не слишком сильно: регулярные и разнообразные связи с Петербургом немало способствовали быстрому его распространению. Отдельные свидетельства знакомства провинциалов с ёлкой относятся уже к началу 1840-х годов. Я.П. Полонский, отроческие годы которого прошли в Рязани, вспоминает, что до шестого класса гимназии (то есть примерно до 1838 года) он не видел ни одной ёлки и «понятия не имел, что это за штука». Но уже через несколько лет она, «вместе с французским языком», была «привезена» из Петербурга в Рязань воспитанницами Смольного института [329, 331]. По словам М.Е. Салтыкова-Щедрина, жившего с 1848 по 1856 год в ссылке в далёкой Вятке, там ёлка была «во всеобщем уважении» с начала 1850-х годов: «По крайней мере, чиновники» считали «непременною обязанностию купить на базаре ёлку», — иронизирует писатель [370, II, 233].

Причина такого быстрого вхождения петербургского новшества в жизнь провинциального города понятна: отказавшись от старинного народного обычая празднования святок, горожане ощутили некий обрядовый вакуум. Этот вакуум либо ничем не заполнялся, вызывая чувство разочарования из-за напрасных праздничных ожиданий, либо компенсировался новыми, сугубо городскими, часто — на западный манер развлечениями, в том числе и устройством ёлки.

Помещичью усадьбу рождественское дерево завоёвывало с большим трудом. Здесь, как свидетельствуют мемуаристы, святки ещё в течение многих лет продолжали праздноваться с соблюдением народных обычаев, по старинке, вместе с дворней, что формировало в бывших барчуках стойкую неприязнь к ёлке. Так, И.И. Панаев, родившийся в 1812 году, писал: «…ёлка не имеет для меня ни малейшей привлекательности, потому что в моём детстве о ёлках ещё не имели никакого понятия» [303, 223]. Но уже Салтыков-Щедрин, родившийся четырнадцать лет спустя, относился к ёлке иначе: «…воспоминания о виденных мною ёлках навсегда останутся самыми светлыми воспоминаниями пройденной жизни!» — заявляет он [370, III, 78].

И всё же мало-помалу петербургская мода начинала проникать и в усадьбу, хотя ещё в течение долгого времени далеко не во всех помещичьих домах можно было увидеть ёлку на рождественских праздниках. Мемуаристы, вспоминая о своём усадебном детстве 1850-х годов, пишут о том, как они, мечтавшие о ёлке, не получали её из-за недостаточной обеспеченности своих родителей. Это может показаться странным, поскольку, казалось бы, уж где-где как не в деревне еловое дерево могло быть наиболее доступным: стоило только послать за ним в лес мужиков. Однако одного дерева для организации праздника было недостаточно: требовались и украшения, и сласти, и свечи, и подарки для детей. Не каждая семья мелкопоместных дворян была в состояли это осилить.

Кроме того, для устройства ёлки необходимы были определённые знания и навык: для того чтобы подражать жителям столиц, надо было иметь пример для подражания. В 1853 году детская писательница Л.А. Савельева-Ростиславич заметила по этому поводу: «В местах, отдалённых от Петербурга и Москвы, ёлка составляет чрезвычайную редкость не только для детей, но и для их родителей, если эти помещики, по ограниченности своего состояния, не имели средств быть ни в одной из столиц» [367, 117]. Как можно заметить из приведённого высказывания, к началу 1850-х годов барчукам ёлка была уже не только известной, но и желанной, хотя иногда — недостижимой.

Если до середины XIX века в воспоминаниях, посвящённых святкам в помещичьей усадьбе, устройство ёлки не упоминается, то через десять лет положение изменилось. В мемуарах и в переписке членов семьи Льва Толстого рассказы об организации святочных увеселений непременно включают в себя подробности и эпизоды, связанные с ёлкой, которая стала для них обязательным и важнейшим компонентом зимних торжеств. О рождественских праздниках 1863 года свояченица писателя Т.А. Кузминская, живавшая подолгу в Ясной Поляне и считавшая её своим «вторым родительским домом», вспоминает: «Ежедневно устраивались у нас какие-нибудь развлечения: театр, вечера, ёлка и даже катание на тройках» [208, 291]. Два года спустя, 14 декабря 1865 года, в письме к С.А. Толстой она сообщает: «Здесь готовим мы на первый праздник большую ёлку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать». И далее: «Была великолепная ёлка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь — катанье на тройке» [208, 405]. С.Л. Толстой, вспоминая о своём детстве, пишет о ежегодном устройстве ёлки: «На святках, по обыкновению, была ёлка, приезжали гости, и мы наряжались»; «В Новый год была чудесная ёлка, особенно удавшаяся в нынешнем году»; «На святках — крестины Маши. Великолепная ёлка» [428, 42, 54, 57]. О том же сообщает и И.Л. Толстой: «Огромная ёлка до потолка блестит зажжёнными свечами и золотыми безделушками» [424, 66]. В мемуарах Т.Л. Сухотиной-Толстой читаем: «Ожидалось много гостей, и, чтобы им не было скучно, готовилась ёлка, маскарад, катание с гор и на коньках и прочие удовольствия…»; «Она (ёлка. — Е.Д.) доходит почти до самого потолка, и вся залита огнями от множества восковых свечей, и сверкает бесчисленным количеством всяких висящих на ней ярких безделушек» [417, 81, 92]. Всё это происходит в 1860-1870-е годы.

В дальнейшем я ещё не раз буду обращаться к мемуарам детей Толстого: они содержат богатый, разнообразный и обильный материал по истории устройства ёлки в России. Зимние праздники в Ясной Поляне являли собой редкий пример органичного соединения русских народных святок с западной традицией рождественского дерева: здесь «ёлка была годовым торжеством» [424, 65]. Устройством ёлок руководила С.А. Толстая, которая, по мнению знавших её людей, «умела это делать», в то время как инициатором чисто святочных увеселений был сам писатель, судя по воспоминаниям и по литературным произведениям, прекрасно знавший обычаи народных русских святок (вспомним хотя бы соответствующие фрагменты «Войны и мира»).

Все дети Льва Толстого при описании яснополянских святок рассказывают о приходе к ним на ёлку крестьянских ребятишек:

Наконец слышим стремительный топот вверх по лестнице. Шум такой, точно гонят наверх табун лошадей… Мы понимаем, что впустили вперёд нас крестьянских ребят и что это они бегут наверх. Мы знаем, что, как только они войдут в залу, так откроют двери и нам… Дворовые и деревенские дети тоже издали разглядывают всё висящее на ёлке и указывают друг другу на то, что им больше нравится…

[417, 92]

Видимо, присутствие крестьянских детей на усадебных ёлках становится обычным явлением: такой же праздник в дворянском доме изображён и в очерке А.С. Путятиной 1881 года «Ёлка»: здесь мальчику и девочке, проводящим зиму в поместье, родители устраивают ёлку, на которую приглашают и крестьянских ребятишек. Описываются весёлые предпраздничные хлопоты: изготовление ёлочных игрушек, покупка родителями вороха гостинцев, привоз из леса ёлки кучером Емельяном, прикрепление дерева к кресту и установка его в углу залы. В воздухе распространяется запах смолы. Дети украшают ёлку, вешают на неё орехи, пряники и конфеты, а также разноцветные фонарики. Они в восторге. Когда в гости приходят крестьянские дети, ёлку зажигают, и все вместе с песнями водят вокруг неё хоровод. Потом с дерева срезают гостинцы [346, 43-55].

О присутствии на ёлке деревенских ребятишек говорится и в повести А.Н. Толстого «Детство Никиты»:

Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни… В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках…

[423, 201-202]

В последней трети XIX века ёлка превратилась в провинции и в усадьбе в столь же частое и обычное явление, как в Петербурге и в Москве. Литературные произведения и мемуары, посвящённые этому времени, включают в себя и детальные описания её устройства, и краткие упоминания о её присутствии в доме на рождественских праздниках:

Через открытую дверь соседней залы виднелась громадная ёлка, украшенная цветными и золотыми гирляндами, золочёными орешками, пёстрыми хлопушками, пряничными фигурками, мандаринами. На самой верхушке ёлки как бы улетал ввысь белый ангел с распростёртыми, блестящими крыльями.

[401, 74]

Праздник рождественской ёлки

Где дети — там ёлка, богаче, беднее.
Но вся в золотых огоньках.
И сколько веселья и сколько восторга
В незлобивых детских сердцах.
В.п. «Рождественская ёлка»

Согласно немецкой традиции, праздник ёлки считался днём семейного детского торжества, который в памяти ребёнка должен был запечатлеться как день милосердия, добра и всепрощения. Первоначально ёлка устраивалась в доме только для членов одной семьи и предназначалась детям. Интимность, домашность праздника с рождественским деревом поддерживалась и в русских домах. Такие «классические» ёлки, ёлки, так сказать, «немецкого образца», после усвоения в России пришедшего из Германии обычая в большинстве домов организовывались по более или менее устойчивому сценарию.

На первых порах присутствие в доме рождественского дерева ограничивалось одним вечером. Производимое им на детей впечатление оказывалось предельно сильным, до экзальтации. Ёлка приводила детей в состояние крайнего возбуждения, радости, восторга:

То, блестевшее сотнями огней, что подымалось к самому потолку, — ослепило меня. Помню, показалось мне, будто открылась дверь не в знакомую залу, а в царство волшебное, небывалое…. Не помню праздника, который больше бы произвёл на меня впечатления.

[18, 562-563]

Ёлка готовилась взрослыми членами семьи и непременно в тайне от детей. В празднике в её честь сочетались и предсказуемость, и сюрприз. Хотя по предыдущим годам дети уже, как правило, знали, что ёлка у них непременно будет, перед каждым очередным праздником они всё же сомневались: а будет ли и на этот раз? Взрослые прилагали все усилия к тому, чтобы поддержать в детях сомнение и тем самым усилить интенсивность их переживаний.

Ожидание детьми очередного явления ёлки, встречи с ней, начиналось задолго до наступления Рождества. Вдруг заполняющее всё пространство ощущение «предпраздничности», при котором «не хочется ничего земного», погружало ребёнка в особое состояние, от которого знакомая им окружающая действительность становилась необычной: «Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило весёлым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово — “Рождество”. Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками» [280, 47]. День Рождества, как никакой другой, привлекал все помыслы детей: «Приближение праздника наполняет детские сердца трепетной радостью ожидания чего-то приятного» [485, 3]; «Эта радость ожидания также чудесна, как будущий сияющий праздник» [178, 80]. Нетерпение детей возрастало с каждым днём. Когда же наконец наступал канун Рождества, им ещё надо было дожить до вечера, а время, как казалось, тянулось вечно: «Часы в этот день тикали так медленно… Как ужасно долго не смеркалось! Рот отказывался есть» [464, 67].

Пока дети, томясь и изнывая, ждали, когда же наконец наступит счастливейшая минута, взрослые занимались своим ответственным делом. Накануне Рождества заранее купленное или заготовленное еловое дерево тайно от детей проносилось в лучшее помещение дома, в залу или в гостиную, устанавливалось на столе, покрытом белой скатертью, а впоследствии — на полу и украшалось. Старшим членам семьи «надо было пронести ёлку в зал … так, чтобы никто не видал» [152, 13]. Взрослые, как вспоминает А.И. Цветаева, «прятали от нас [ёлку] ровно с такой же страстью, с какой мы мечтали её увидеть» [464, 67]. О тайном приготовлении рождественского дерева упоминают почти все мемуаристы: «В это время двери залы запираются, и “большие” убирают ёлку…» [424, 66]; «Нас не пускают в залу. Там мама с гостями устраивает ёлку…» [417, 91]; «С середины дня папина комната стояла закрытой; там водружалась и украшалась грандиозная, до высокого потолка, ёлка…» [127, 176].

К ветвям дерева взрослые прикрепляли свечи, развешивали лакомства, украшения, под ней раскладывали подарки для детей, которые, как и сама ёлка, готовились в строгом секрете. И наконец, перед самым впуском детей в залу, на дереве зажигали свечи.

Входить в помещение, где устанавливалась ёлка, до специального разрешения детям строжайшим образом запрещалось. Чаще всего на это время их изолировали в детскую или в какую-либо другую комнату: «Наверху нас запирают в гостиную, а мама с гостями уходит в залу зажигать ёлку…» [417, 92];

Незаслуженного дара
Ждём у запертых дверей…
[207, 79]

В ряде европейских стран существовал обычай, состоявший в том, что детей, перед тем, как их впускали в помещение, где была установлена ёлка, для достижения наиболее сильного эффекта, держали в «отдельной совершенно тёмной комнате»: «…детей запирали перед ёлкой в тёмную комнату для того, чтобы блеск свечей, роскошь игрушек и ёлочных украшений показались им ещё прекраснее» [181, 18]. В русской традиции этот достаточно жестокий обычай, насколько мне известно, принят не был.

Нетерпение детей возрастало с каждой минутой: «Волнение наше доходит до крайних пределов…» [417, 92]; «Волнение наше было такое, что мы уже не можем сидеть на месте, двадцать раз подбегаем к двери …и время кажется длинным-длинным» [424, 66]. Иногда кому-нибудь из самых бойких ребят всё же удавалось застичь тот момент, когда ёлку проносили в зал, и как они тогда были счастливы: «… и Андрюша, успев увидеть, мчался к нам вверх по лестнице, удирая от гувернантки, захлебнувшись, шептал: “Принесли!”» [464, 68].

Дети не могли видеть то, что делается в доме, но по разным знакам они стремились угадать, что происходит за пределами их комнаты: прислушивались, подглядывали в замочную скважину или в дверную щель: «Мы совершенно не в силах сидеть на месте и то подбегаем к одной двери, то к другой, то пытаемся смотреть в щёлку, то прислушиваемся к звукам голосов в зале» [417, 91]; «…спрашиваем — скоро ли готово, подсматриваем в ключевину…» [424, 66];

В двери светлая полоска
Так заманчиво видна!
…Не видна ещё ребёнку
Разукрашенная ель,
Только луч желто и тонко
Пробивается сквозь щель.
[207, 79]
О, дайте нам ёлку, волшебную ёлку
С гирляндами пёстрых огней;
Заставьте томиться, заглядывать в щёлку.
Гореть у закрытых дверей!
[188, 216]

Слух и обоняние детей обострялись до предела: «Чувствуется приятный смолистый запах еёлки…» [417, 91]; «Пахнет хвойным деревом и смолой» [424, 66]; «Все чувства, как вскипевшее молоко, ушли через края — в слух» [464, 68]. Дети слышали, что «внизу… что-то несли, что-то шуршало… что-то протаскивали, и пахло неназываемыми запахами, шелестело проносимое и угадываемое…» [464, 68]; «Этот блеск, этот свежий, такой вкусный запах ёлки восхищали меня необычайно» [18, 563].

Когда же наконец все приготовления бывали закончены, детям либо подавался условный сигнал («раздавался волшебный звонок» [464, 68]; «в ту же минуту раздался звонок» [181, 22-23]), либо за ними приходил кто-то из взрослых или слуг: «…слышим приближающиеся из залы шаги мама́ к гостиной двери» [417, 92]; «Обычно мы, все дети, ждали в соседней комнате, пока двери не откроются и лакей Пётр, в чёрном фраке и белых перчатках, не заявит торжественно “Милости просим”» [392, 6]; «И когда уже ничего не хотелось как будто от страшной усталости непомерного дня … снизу, где мы до того были только помехой, откуда мы весь день были изгнаны, — раздавался волшебный звук — звонок!» [464, 68].

Двери в залу открывали, и детей впускали в помещение, где была установлена ёлка. Этот момент раскрывания, распахивания, дверей присутствует во множестве мемуаров, рассказов и стихотворений о празднике ёлки: он был для детей долгожданным и страстно желанным мигом вступления в «ёлочное пространство», их соединением с волшебным деревом: «Наконец всё готово. Двери залы отпираются … и из гостиной вбегаем мы» [428, 42]; «Вслед за этим дверь отворяется на обе половинки, и нам позволено войти…» [417, 92]; «Вдруг раскрылись двери и из соседней комнаты шумною гурьбой вбежали дети» [141, 253]; «…двери отворились настежь и в комнату влился поток яркого света…» [181, 22-23]; «Наконец дверь растворяется, и счастливцев, с нетерпением ожидавших этой минуты, впускают в заветную комнату» [337, 4]; «Наконец праздник начался, двери растворились…» [337, 5]; «…вечером вдруг распахивались двери, за которыми мы давно уже стояли в нетерпении» [127, 131]; «…нам навстречу распахиваются высокие двухстворчатые двери… И во всю их сияющую широту, во всю высь вдруг взлетающей вверх залы, до самого потолка, несуществующего — она!» [464, 67].

Впечатление, производимое на детей видом ёлки, «для которой уже не было ни голоса, ни дыхания и от которой нет слов» [464, 69], описано многими мемуаристами. Первой реакцией было оцепенение, почти остолбенение:

«В первую минуту мы стоим в оцепенении перед огромной ёлкой. Она доходит почти до самого потолка…» [417, 92]; «Ослеплённые огнём десятка свечей, …мы вливались из столовой весёлой гурьбой и на время замирали, не скрывая произведённого на нас впечатлёния» [392, 12]; «…все замерли от восторга… настолько чудесная картина представилась нам» [392, 6]; «Дети стояли неподвижно, потрясённые» [423, 202].

Представ перед детьми во всей своей красе, разукрашенная «на самый блистательный лад», ёлка неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг: «…и блестящая, как солнце, ёлка… почти ослепила глаза всем» [152, 6]; «Как двери настежь открыли, так дети все только ахнули» [360, 12]; «Дети, конечно, были поражены сияющими огнями, украшениями и игрушками, окружавшими ёлку» [122, 252].

После того как проходило первое потрясение, начинались крики, ахи, визг, прыганье, хлопанье в ладоши и т.п.: «Дети закричали, заахали от радости…» [152, 13]; дети «с громкими криками радости прыгали и скакали около дерева» [135, 18]; «Дети завизжали от восторга: “Ёлка! Ёлка!”» [242, 57]; «Увидев красавицу ёлочку, все захлопали в ладоши и начали прыгать вокруг…» [141, 253]; «Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни…» [272, 1165]; «Минуту царила тишина глубокого очарования, сразу сменившаяся хором восторженных восклицаний. Одна из девочек не в силах была овладеть охватившим её восторгом и упорно и молча прыгала на одном месте; маленькая косичка со вплетённой голубой ленточкой хлопала по её плечам» [13, 61-62]. Затем начиналось тихое, интимное общение ребёнка с ёлкой: каждый из них любовался ею, рассматривал висящие на ней игрушки, разбирал свои подарки: «…наигравшись подарками, мы обрывали с ветвей красные, зелёные и голубые хлопушки … огненные фонтанчики бенгальских огней» [127, 131].

В конце праздника наступала психическая разрядка. Доведённые до крайне восторженного состояния дети получали ёлку в своё полное распоряжение: они срывали с неё сласти и игрушки, разрушали, ломали и полностью уничтожали дерево (что породило выражения «грабить ёлку», «щипать ёлку», «рушить ёлку»). Отсюда произошло и название самого праздника: праздник «ощипывания ёлки»:

Дети набросились на дерево, беспощадно тащили и срывали всё, что можно было взять, поломали ветки, наконец повалили на пол — верхушка подверглась тому же опустошению.

[137, 31]

Ёлка уже упала, и десятки детей взлезали друг на друга, чтобы достать себе хоть что-нибудь из тех великолепных вещей, которые так долго манили собой их встревоженные воображеньица.

[370, II, 235]

Дети… разобрали всю ёлку вмиг, до последней конфетки, и успели уже переломать половину игрушек, прежде чем узнали, кому какая назначена.

[123, II, 96]

Напрыгавшись вокруг неё досыта, они… с весёлым визгом и смехом, повалили её на паркет и принялись опустошать так усердно, что, когда лакей вынес дерево на кухню, на нём, кроме десятка яблок да стольких же пряников и конфет, ничего не осталось.

[378, 112]

Детям предоставлялась полная «свобода для ненормативных действий», они «выпускали свои чувства наружу» [298, 96], и в этом отношении разрушение ёлки имело для них психотерапевтическое значение разрядки после пережитого ими долгого периода напряжения. В тех случаях, когда такой разрядки не было, праздник часто заканчивался разочарованием, слезами, скандалами, долго не проходившим возбуждением. Жена Ф.М. Достоевского Анна Григорьевна, вспоминая о первой ёлке, устроенной в 1872 году для тогда ещё совсем маленьких детей, рассказывает о последовавшей после праздника болезненной реакции сына Феди, проснувшегося ночью в истерике и плакавшего до тех пор, пока отец снова не отнёс его к ёлке и подаркам. Родители были столь напуганы этой «загадочною болезнию», что решили, «несмотря на ночь, пригласить доктора», пока не поняли, в чём дело: «очевидно, воображение мальчика было поражено ёлкою, игрушками и тем удовольствием, которое он испытал…» [122, 251]. «Было ужасно весело, — пишет в своих мемуарах князь Ф.Ф. Юсупов, — но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслаждением колотил ненавистных, к тому же мозгляков» [493а, 61].

В празднике ёлки принимали участие все члены семьи, и «большие» и «маленькие». Подрастая, старшие дети начинали участвовать в устройстве ёлки и точно так же скрывали от младших работу по подготовке рождественского дерева и подарков. Этот переход в новый статус совершался в определённом возрасте (примерно с двенадцати лет): «Надобно было пронести ёлку в зал, но так, чтобы никто из детей не видал, и мне удалось сделать это, пока они ещё спали», — пишет тринадцатилетняя девочка в письме, адресованном подруге [152, 13]. А.И. Куприн в рассказе «Тапер» отмечает: «Тина только в этом году была допущена к устройству ёлки. Не далее как на прошлое Рождество её в это время запирали с младшей сестрой …в детскую, уверяя, что в зале нет никакой ёлки, а что “просто только пришли полотёры”» [211, III, 74].

Организуя праздник, взрослые тоже очень волновались. Готовились загодя, покупая подарки, ёлку и ёлочные украшения. Порою безумно уставали. Младшая дочь В.В. Розанова вспоминает о подготовке праздника ёлки в их семье: «Мама весь день ездила в город покупать подарки и приезжала измученная и ложилась на диван…» [355, 25]. Несмотря на хлопоты и усталость, родителям устройство ёлки доставляло не меньше удовольствия, чем детям сама ёлка. А.Г. Достоевская вспоминает о том, как серьёзно относился к подготовке праздника для детей её муж:

Фёдор Михайлович, чрезвычайно нежный отец, постоянно думал, чем бы потешить своих деток. Особенно он заботился об устройстве ёлки: непременно требовал, чтобы я покупала большую и ветвистую, сам украшал её (украшения переходили из года в год), влезал на табуреты, вставляя верхние свечки и утверждая «звезду».

[122, 252]

Когда дети впускались в помещение, где стояла ёлка, восхищались ею, рассматривали на ней игрушки и разбирали свои подарки, взрослые со стороны смотрели на них, с явным удовлетворением и умилением наблюдая за произведённым на детей впечатлением и вспоминая ёлки своего детства:

При виде сияющих детских личиков, облитых светом множества свечей, мы вспоминаем и своё минувшее детство и свои светлые впечатления, когда неожиданно отворившиеся двери открывали перед нами ярко освещённое дерево, увешанное подарками. Счастливые впечатления детства. Вот прошло много лет, и они не забываются, а на детском празднике, на ёлке, воспроизводятся с особой рельефностью.

[289, 871]

Как приятно и весело смотреть на разрумянившиеся личики и блестящие глазёнки малюток!

[320, 108]

Теперь переживаешь праздничную радостную настроенность вдвойне — и за себя, и за детей: вместе с ними переживаешь снова то, что так хорошо было в детстве.

[70, 60-61]

Взрослые ревностно следили за реакцией детей на столь старательно приготовленную ими ёлку, ожидая от них проявления восторга, радости, веселья. И в тех случаях, когда наряженное дерево не производило должного эффекта или когда дети, игнорируя ёлку, тотчас же бросались к подаркам, родители крайне огорчались, и наоборот — испытывали чувство громадного удовлетворения и даже счастья, когда дети вначале выражали искреннее восхищение столь старательно устроенным, с такой любовью разукрашенным ими деревом: дети, «надобно отдать им честь — долго восхищались деревом прежде, нежели вздумали разбирать свои подарки» [151, 13]. В противном случае старшие считали, что ёлка «не получилась». Ожидавшейся взрослыми реакции младших на ёлку действительно иногда не было. Случалось, что так тщательно подготовленные родителями семейные праздники заканчивались слезами и скандалами, неудовлетворённостью своими подарками и ревностью по отношению к подаркам, полученным другими детьми, а пресловутое обязательное «ёлочное веселье» превратилось в конце концов в предмет шуток и юмористических сценок, которые к концу XIX века стали обычными в рождественских выпусках юмористических журналов. Вот, к примеру, как шутит анонимный юморист в сборнике «Весёлые святки»:

Отец вводит детей к ёлке. «Ну, вот вам и ёлка! Вы теперь должны как следует веселиться, чтобы не зря были затрачены мною деньги на ёлку. А если не будете искренне веселиться — всех выдеру! Так и знайте!»

[131, 61]

В конце праздника опустошённое и поломанное дерево выносилось из залы и выбрасывалось во двор: «…и эта самая ёлка, роскошная и пышная, за минуту была выброшена на улицу» [137, 31]. Иногда оборванное дерево выставляли на чёрную лестницу, где оно, всеми забытое, могло валяться сколь угодно долго: «…её (ёлку. — Е.Д.) выставили на площадку чёрной лестницы с тем, чтоб дворники убрали её куда-нибудь… но им было недосуг, и она целую неделю продолжала торчать всё на том же месте, между дверью и стеной…» [378, 112]. В России (в отличие, например, от восточной Словакии, где ёлка после Крещения освящалась, становясь тем самым пригодной для магических действий [48, 388]) использованное на празднике дерево обычно просто выбрасывали или сжигали в печи вместе с другими дровами.

Обычай устанавливать ёлку на рождественские праздники неизбежно претерпевал изменения. В тех домах, где позволяли средства и было достаточно места, уже в 1840-е годы, вместо традиционно небольшой ёлочки начали использовать большое дерево: особенно ценились высокие, до потолка, ёлки, широкие и густые, с крепкой и свежей хвоей: «…в большой гостиной устанавливалась огромная ёлка» [392, 6]; «Ёлка — огромное шестиаршинное густое дерево — блестела огнями» [81, 128]. Вполне естественно, что высокие деревья нельзя было ставить на стол, поэтому их начали крепить к крестовине (к «кружкам» или «ножкам») и устанавливать на полу в центре залы или самой большой комнаты в доме: «…и в зале на месте обеденного стола стоит огромная густая ёлка, от которой на всю комнату приятно пахнет лесной хвоей» [424, 66]. В таких случаях дети уже не имели возможности срывать с ёлки висящие у самого потолка сласти и наиболее ценные или же опасные для маленьких стеклянные украшения. Чтобы обезопасить детей, взрослые вешали их как можно выше. Поэтому к нижним ветвям обычно прикрепляли те игрушки, которые маленькие могли трогать руками и с которыми можно было играть.

Переместившись со стола на пол, из угла в середину, ёлка превратилась в центр праздничного торжества, предоставляя возможность детям веселиться вокруг неё, танцевать вокруг неё, водить вокруг неё хороводы. Стоящее в центре помещения дерево позволяло детям осматривать его со всех сторон, выискивать на нём как новые, так и старые, знакомые по прежним годам, игрушки, встреча с которыми особенно радовала их. Под ёлкой можно было играть, прятаться за ней или под ней и т.д. Одним из главных развлечений русских зимних детских праздников стал «оживлённый хоровод вокруг ёлки» [352, 65]: «…и наконец все дети закружились весёлым хороводом вокруг ёлки» [423, 202]. Не исключено, что этот ёлочный хоровод был заимствован из троицкого ритуала, участники которого, взявшись за руки, ходят вокруг берёзки с пением обрядовых песен. Пели старинную немецкую песенку «O Tannenbaum, о Tannenbaum! Wie grün sind deine Blätter» («О рождественская ёлка, о рождественская ёлка! Как зелена твоя крона») [70, 60-61], которая долгое время была главной песней на ёлках в интеллигентных русских семьях; создавались и русские песни про ёлку:

Возле ёлки в Новый год
Водим, водим хоровод.
[85, 87]

Во время ёлочного хоровода исполнялись и вовсе не относящиеся к ёлке песенки-игры, как, например:

Наш отец Викентий
Нам велел играть:
Что бы он ни делал.
Всё нам повторять…
[127, 131]

а также святочные подблюдные песни:

Уж я золото хороню, хороню.
Уж я серебро хороню, хороню…
[423, 202]

Взрослые стремились к тому, чтобы занять детей какими-нибудь развлечениями, в чём они, впрочем, не всегда преуспевали: «Старшим никак не удавалось собрать их в хоровод вокруг ёлки…» [211, III, 73-74]. А порою и самим детям приходилось в угоду родителям проявлять наигранную весёлость. Анатолий Мариенгоф, вспоминая свои детские ёлки в Пензе начала 1900-х годов, рассказывает о регулярном, повторявшемся из года в год прыганье вокруг ёлки, которое совершалось детьми по указанию старших:

Уже в пять лет эта игра казалась мне скучной и глупой. Тем не менее я скакал, пел и хлопал в ладоши. Что это было — лицемерие? Нет. Похвальное желание доставить удовольствие маме, которая затратила столько сил, чтобы порадовать меня.

[245, 267]

Существенные перемены, произошедшие в организации «ёлочного пространства», изменили суть праздника: уютное домашнее торжество постепенно начало превращаться в мероприятие с участием детей из других семейств. По мере распространения ёлки в России у глав некоторых семей, в первую очередь обеспеченных, возникало желание устраивать праздник ёлки для детей знакомых и родственников. С одной стороны, это было следствием естественного стремления родителей продлить «неземное наслаждение» [152, 6], доставляемое ёлкой своим детям, а с другой — им хотелось и похвалиться перед чужими (взрослыми и детьми) красотой своего дерева, богатством его убранства, приготовленными подарками, угощением и т.п. Хозяева старались изо всех сил, чтобы «ёлка выходила на славу» [211, III, 77], — это было делом чести:

Последнюю копейку ребром, только бы засветить и украсить ёлку, потому что нельзя же мне обойтись без ёлки, когда ёлка была у Ивана Алексеевича и у Дарьи Ивановны.

[302, 91]

На таких праздниках, получивших название детских ёлок, помимо младшего поколения, всегда присутствовали и взрослые (родители или сопровождавшие детей старшие). Приглашали также детей гувернанток, учителей, прислуги.

Одно из первых описаний детского праздника, состоявшегося в середине 1840-х годов в богатом петербургском доме, принадлежит А.В. Терещенко:

В десять часов вечера стали съезжаться дети; их привозили маменьки и взрослые сестрицы. Комната, где находилась ёлка, была освещена большими огнями; повсюду блистала пышность и роскошь. После угощения детей заиграла музыка. Танцы начались детьми, а кончились сестричками. После окончания вечера пустили детей срывать с ёлки всё то, что висело на ней. Детям позволяется влезать на дерево; кто проворнее и ловчее, тот пользуется правом брать себе всё, что достанет…

[419, 86-87]

Первоначально ёлка считалась только детским праздником. Взрослые, конечно же, присутствовали на ёлках либо в роли хозяев, либо как родители приглашённых на праздник детей. И им ёлка «приносила много радости»: «Сколько привлекательного для детей в слове “ёлка”! — да и не для детей. Разве и взрослые не спешат в ярко освещённые залы вкусить удовольствие детского праздника?» [289, 871]. Однако после созерцания дерева, реакции на него детей и раздачи подарков роль взрослых оказывалась исчерпанной, и, пока детвора веселилась вокруг него, старшему поколению необходимо было чем-то себя занять. Взрослые удалялись в соседнее помещение, разговаривали, угощались, выпивали и играли в карты.

Со временем начали устраиваться и праздники ёлки для взрослых, на которые родители уезжали одни, без детей. Ёлки для взрослых организовывались в домах начальников департаментов, губернаторов, предводителей дворянства, хозяев промышленных предприятий, богатых коммерсантов [263, 2-3] и т.п. «Да здравствует же ёлка! Тем более да здравствует, что к ней успели примазаться и взрослые!»; «Наступает — и Новый год — и настоящая, большая, самонужнейшая ёлка для взрослых. Повышения, украшения, назначения, опять семейные и дружеские приношения!», — негодовал по этому поводу И.А. Гончаров [98, 101]. В одном и том же доме нередко проходило не одно торжество в честь рождественского дерева, а целая серия праздников, что продлевало время пребывания ёлки в доме: детский семейный праздник, праздник для детей родственников и знакомых, и, наконец, праздник для взрослых. Есть сведения, что любители устраивали даже ёлки для собак: в 1874 году «была запрещена статья «Ёлка», в которой приводилась «переписка» богатой барыни по поводу собачьей ёлки и вся эта затея сопоставлялась с положением бедных и голодных “двуногих”» [73, 32]. И.И. Панаев писал в 1856 году: «Ёлки до того вошли в петербургские нравы, в петербургские потребности, что люди холостые и пожилые устраивают их в складчину для собственного увеселения и забавы» [302, 90]. В 1867 году журнал «Развлечение» писал о ёлке в доме городничего, старого холостяка, у которого на дереве вместо игрушек висели бутылки с алкогольными напитками [498, 18-21]. В рассказе Н.А. Лухмановой 1894 года «Чудо рождественской ночи» родители, оставив дома свою больную дочку с няней, разъезжаются по ёлкам: отец едет «на весёлую ёлку к “милой женщине”»; а его жена «к одной из своих подруг на ёлку для взрослых, с сюрпризами, подарками, без танцев, но с флиртом, под чарующую музыку приглашённых артистов» [234, 4]. В литературных произведениях изображение ёлок для взрослых стало обычным явлением, что свидетельствует о закреплении практики их устройства. Ёлки для взрослых, которые часто приурочивались к встрече Нового года, мало чем отличались от традиционных святочных вечеров, балов, маскарадов, получивших распространение ещеё с XVIII века, а разукрашенное дерево сделалось просто модной и со временем ставшей обязательной деталью праздничного убранства залы. В романе «Доктор Живаго» Борис Пастернак пишет:

С незапамятных времён ёлки у Свентицких устраивались по такому образцу. В десять, когда разъезжалась детвора, зажигали вторую для молодёжи и взрослых, и веселились до утра. Только пожилые всю ночь резались в карты в трёхстенной помпейской гостиной, которая была продолжением зала… На рассвете ужинали всем обществом… Мимо жаркой дышащей ёлки, опоясанной в несколько рядов струящимся сиянием, шурша платьями и наступая друг другу на ноги, двигалась чёрная стена прогуливающихся и разговаривающих, не занятых танцами. Внутри круга бешено вертелись танцующие.

[307, III, 83]

Первая публичная ёлка была устроена в 1852 году в петербургском Екатерингофском вокзале, возведённом в 1823 году в Екатерингофском загородном саду, который, несмотря на то, что тон здесь задавала аристократическая публика, предназначался для народных гуляний. Установленная в зале вокзала огромная ель «одной стороной… прилегала к стене, а другая была разукрашена лоскутами разноцветной бумаги» [158, 96]. Вслед за нею публичные ёлки начали устраивать в дворянских, офицерских и купеческих собраниях, клубах, театрах и других местах. Москва не отставала от невской столицы: с начала 1850-х годов праздники ёлки в зале Благородного московского собрания также стали ежегодными.

И всё же главной заботой организаторов ёлок оставались дети. С 1860-х годов ёлки в учебных и воспитательных заведениях становятся обычным явлением, что тотчас же нашло отражение в стихотворениях И.С. Никитина и А.Н. Плещеева:

Наступили святок
Радостные дни,
И зажглись на ёлках
Яркие огни.
В нашей школе тоже
Ёлка зажжена…
Нас своим нарядом
Радует она.
[229, 56]
В школе шумно; раздаётся
Беготня и шум детей…
Знать, они не для ученья
Собрались сегодня в ней?
Нет! Рождественская ёлка
В ней сегодня зажжена;
Пестротой своей нарядной
Деток радует она…
[322, 262]

Мифология русской ёлки

Ёлка как христианский символ

По мере того как в России осваивался и распространялся обычай устанавливать на Рождество ёлку, в сознании русских людей совершалась эстетическая и эмоциональная переоценка самого дерева, менялось отношение к нему, возрастала его популярность и создавался его образ, ставший основой нового культа. В процессе создания культа неизбежно происходят кардинальные изменения в отношении к предмету нового поклонения, что сказывается на всех аспектах его восприятия — эстетическом, эмоциональном, этическом, символическом, мифологическом. Эти изменения отчётливо прослеживаются на примере ели. Образовавшийся в России середины XIX столетия культ ели просматривается в самых разнообразных явлениях русской жизни — в рекламе и в коммерции, в периодической печати и в разного рода иллюстративном материале, в педагогике и в детской психологии. Возникновение и закрепление нового культа всегда приводит к символизации предмета культа и к обрастанию его легендами.

До тех пор пока ель не стала использоваться в рождественском ритуале, пока праздник в её честь не превратился в «прекрасный и высоко поэтический обычай рождественской ёлки», она, как отмечалось выше, вовсе не вызывала у русских людей острых эстетических переживаний. Однако принятая в качестве обрядового дерева, которое устанавливается в доме на Рождество, ель превратилась в положительно окрашенный растительный символ. Она вдруг как бы преобразилась, и те же самые её свойства, которые прежде вызывали неприязнь, начали восприниматься как её достоинства. Пирамидальная форма, прямой, стройный ствол, кольцеобразное расположение ветвей, густота вечнозелёного покрова, приятный хвойный и смолистый запах — всё это в соединении с праздничным убранством (горящими свечами, украшениями, ангелом или звездой, венчающими верхушку) способствовало теперь превращению её в образ эстетического совершенства, создающий в доме особую атмосферу — атмосферу присутствия Ёлки.

Её стали называть «живой красавицей», «светлой», «чудесной», «милой», «великолепной», «стройной вечнозелёной красавицей ёлкой». Представ перед детьми во всём своём великолепии, разукрашенная «на самый блистательный лад» [42, 128], она неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг.

Эта вдруг обретённая ёлкой ни с чем не сравнимая красота дополнялась её «нравственными» свойствами: висящие на ней сласти, лежащие под ней подарки, которые она щедро и расточительно раздавала, превращали её в бескорыстную дарительницу. Отношение детей к ёлке как к одушевлённой красавице, «которая так же живёт и чувствует и радуется, как они, она живёт вместе с ними и они с ней» [479, 8], свидетельствует о персонификации и идеализации этого образа в детском сознании.

Вместе с изменением эстетического восприятия ёлки менялось и эмоциональное отношение к ней. Если Пушкин называл ель «печальным тавро северной природы», то со второй половины XIX века она всё чаще начинает вызывать восхищение, радость, восторг. Явление прекрасного одаривающего дерева было подобно ежегодно повторявшемуся чуду, воспоминания о котором становились лучшими воспоминаниями детства, а ожидание его сделалось одним из острейших переживаний ребёнка: «Не заменимая ничем — ёлка!» [464, 67]. В течение всей последующей жизни каждая очередная ёлка напоминала о лучших моментах детства:

Вот я маленькая стою с волнением за запертой дверью. В гостиной папа украшает ёлку, и запах хвои, праздничный и весёлый, сулит волшебные подарки.

[178, 80]

Чудная, милая рождественская ёлка! Я люблю тебя! Твои зелёные иглы, твой запах, украшающие тебя свечки и те безделушки, которыми обыкновенно увешивают тебя, — всё напоминает мне детство, юность и милых, близких сердцу, которых забыть невозможно!

[283, 168]

Единственное признание в нелюбви к ёлке и даже в ненависти к ней встретилось мне в мемуарах Нины Берберовой:

К тому, что я всем сердцем ненавидела, относились ёлки, рождественские ёлки, с хлопушками, свечками, обвисающей с веток фольгой — они были для меня символом гнезда. Я ненавидела бумажных ангелов с глупыми розовыми лицами… всё это не имело для меня никакого смысла, кроме одного: в квартире вдруг оказывался центр, где надо было быть, вместо того, чтобы быть свободной… надо было сидеть и смотреть, как горят свечи, и делать вид, что любуешься ангелами и ждёшь подарков… то есть делать то, что, по моему тогдашнему пониманию, приводило взрослых в состояние совершенно непонятной и чем-то неприятной мне искусственной экзальтации… Зато какое бывало счастье, когда эту мёртвую, раздетую ёлку наконец уносили вон.

[43, 49]

Это демонстративно «антиёлочное» высказывание соответствует тому образу себя, который создаёт Берберова в своих мемуарах — образу человека, пренебрегающего ритуалом, стремящегося к постоянным жизненным изменениям, переменам. Не удивительно, что далее, говоря о ненависти к церемониям, писательница опять вспоминает о своём неприязненном отношении к ёлке: «…я ненавижу их ещё сильнее, чем ненавидела в детстве ёлку…» [43, 385].

Столь полюбившийся детям и их родителям праздник не имел в русском прошлом никакой идеологической опоры. В первые годы концепции ёлки и праздника в её честь не существовало. Её красота и «душевная щедрость» нуждались в обосновании: ёлка как дерево, ставшее центром праздничного торжества, и ёлка как праздник, получивший по этому дереву название, должны были обрести какой-то символический смысл. Если Пётр I вводил хвойную растительность в «ознаменование» Нового года и в «знак веселия», то есть в качестве элемента городского декора светского праздника, в котором религиозная (христианская) функция отсутствовала, то с середины XIX века ель, превратившись из новогодней в рождественскую, стала приобретать христианскую символику.

Вместе с заимствованием праздника в России постепенно усваивалось и то значение, которое приписывали рождественскому дереву в Западной Европе: русская ёлка также становится «Христовым деревом». Свойство оставаться всегда зелёной способствовало превращению её в символ «неувядающей, вечнозелёной, благостыни Божией», вечного обновления жизни, нравственного возрождения, приносимого рождающимся Христом. Она устанавливалась в канун Рождества для того, «чтобы люди не забывали закон любви и добра, милосердия и сострадания» [115, XIX, 411]. Она превратилась в райское древо, которого люди некогда лишились, но которое в этот день ежегодно возвращалось к ним. Символическое толкование получало не только дерево в целом, но и отдельные его части и атрибуты: его храмообразная форма, вечнозелёный покров, Вифлеемская звезда на верхушке, горящие на нём свечи, которые всегда вызывали особо благоговейные чувства. Даже крестовина, к которой крепили ёлку, стала символизировать крестную ношу Христа, свидетельствуя о прочной опоре рождественского дерева, ибо «кто на крест опирается, тот крепко стоит, не падёт, того никакие невзгоды сокрушить не могут» [360, 6].

В создании символических смыслов ели важную роль начинает играть и безукоризненность её внешнего вида: идеальная ёлка должна быть высокой, стройной, густой, а её верхушка — прямой и острой. Своей формой, устремлённостью ввысь, ёлка напоминала храм, функцию которого она и выполняла, собирая людей вокруг себя. Ежегодно свершавшееся чудо — чудо явления ёлки, подарки, которыми она одаривала, весь несложный праздничный сценарий воспроизводили евангельский сюжет Рождества Христова, в котором главный акцент делался на теме семьи и ребёнка. В результате эстетически и эмоционально воспринимавшийся образ приобретал содержание. Восторг и обожание, соединившись с почитанием и благоговением, превратили праздник ёлки в культовое поклонение ей.

Литературные легенды о рождественской ёлке

Приобретенные ёлкой новые символические смыслы нуждались в логическом объяснении и обосновали, требуя текстов — сказок, легенд и рассказов, которые подтверждали бы её право быть предметом пояснения. В русской народной традиции такие тексты отсутствовали.

Если предмет нового культа не может найти опоры в исконной мифологии (и ёлка здесь не единственный пример), на помощь обычно приходит литература. Когда по всей территории Германии стал распространяться обычай устанавливать на Новый год хвойное деревце и когда оно в процессе христианизации превращалось в рождественское дерево, аналогичная задача стояла перед немецкими писателями, а несколько позже — перед писателями других европейских народов. В результате в Европе возник корпус текстов, в которых культовое дерево и праздник в его честь оказались связанными с евангельскими и церковными событиями [см.: 511; 510].

Во второй половине XIX века в России было создано множество сказок и легенд о ёлке. Значительная часть сюжетов пришла с Запада. Их переводили, перерабатывали, перелагали стихами и печатали в выходивших к Рождеству подарочных книжках, а также в праздничных выпусках журналов, в первую очередь — детских. При этом совершался определённый отбор сюжетов: одни из них по той или иной причине отбрасывались, другие подвергались переделкам и переосмыслению, третьи же усваивались. Так, русская традиция не приняла широко бытовавшие в Германии легенды, связывавшие превращение ели в рождественское дерево с именем Мартина Лютера. Те же тексты, которые не травмировали религиозное и национальное чувство, переходя из сборника в сборник, из журнала в журнал, тиражировались в большом количестве, закрепляя в сознании детей образ рождественской ёлки.

Ёлочные сюжеты не отличались особой изобретательностью, но они вполне добросовестно выполняли свою функцию, доступно объясняя детям происхождение и смысл обычая, в котором они принимали участие. Из них ребёнок получал ответ на вопрос, почему именно ёлка уподобилась чести стать «Христовым деревом». В анонимной «Русской сказке о рождественской ёлке» она рассматривается как символ вечной жизни, напоминающий детям «тот чудный Божественный свет, который в ночь осенил в поле пастухов, когда им ангел Господень явился и возвестил великую радость о рождении Спасителя» [360, 6]. В одной из «рождественских легенд» говорится о том, как ёлку, пришедшую в Вифлеем вместе с другими деревьями удостовериться в рождении Спасителя, младенец Иисус вознаградил за скромность, сделав героиней праздника в его честь. Варьируясь в деталях, эта возникшая в Германии легенда многократно перелагалась стихами и прозой. Приведу (с небольшими сокращениями) одну из её стихотворных переработок:

Три дерева — пальма, маслина и ёлка —
У входа в пещеру росли;
И первые две в горделивом восторге
Младенцу поклон принесли.
Прекрасная пальма его осенила
Зелёной короной своей,
А с нежных ветвей серебристой маслины
Закапал душистый елей.
Лишь скромная ёлка печально стояла:
Она не имела даров,
И взоры людей не пленял красотою
Её неизменный покров.
Увидел то ангел Господень
И ёлке любовно сказал:
«Скромна ты, в печали не ропщешь,
За это от Бога награда тебе суждена».
Сказал он и — звёздочки с неба
Скатились на ёлку одна за другой,
И вся засияла, и пальму с маслиной
Затмила своей красотой.
Младенец от яркого звёздного света
Проснулся, на ёлку взглянул,
И личико вдруг озарилось улыбкой,
И ручки он к ней протянул.
А мы с той поры каждый год вспоминаем
И набожно чтим Рождество…
[353, 31-32]

Тот же сюжет был обработан Д.С. Мережковским в стихотворении «Детям», впервые опубликованном в 1883 году в детском журнале «Родник», а впоследствии под разными названиями неоднократно перепечатывавшемся в рождественских выпусках периодических изданий:

Ликовала вся природа,
Величава и светла,
И к ногам Христа-Младенца
Все дары свои несла.
Близ пещеры три высоких,
Гордых дерева росли,
И, ветвями обнимаясь,
Вход заветный стерегли.
Ель зелёная, олива,
Пальма с пышною листвой —
Там стояли неразлучной
И могучею семьёй.
И они, как вся природа,
Все земные существа,
Принести свой дар хотели
В знак святого торжества.

Предвидя неприкаянность земной жизни Христа, пальма обещает предоставлять ему приют под «зелёным шатром» своей кроны; «отягчённая плодами» олива даёт обет протягивать Христу свои ветви и стряхивать для него на землю «плод золотистый», когда он будет «злыми людьми покинут без пищи».

Между тем в унынье тихом.
Боязлива и скромна,
Ель зелёная стояла:
Опечалилась она.
Тщетно думала, искала —
Ничего, чтоб принести
В дар Младенцу-Иисусу
Не могла она найти;
Иглы острые, сухие,
Что отталкивают взор,
Ей судьбой несправедливой
Предназначены в убор.

Горестно поникают ветви ели, и, «между тем как всё ликует, / Улыбается вокруг», она начинает плакать «от стыда и тайных мук»:

Эти слёзы увидала
С неба звёздочка одна,
Тихим шёпотом подругам
Что-то молвила она.
Вдруг посыпались — о чудо! —
Звёзды огненным дождём,
Ёлку тёмную покрыли.
Всю усеяли кругом,
И она затрепетала,
Ветви гордо подняла,
Миру в первый раз явилась,
Ослепительно светла.
С той поры, доныне, дети,
Есть обычай у людей
Убирать роскошно ёлку
В звёзды яркие свечей.
Каждый год она сияет
В день великий торжества
И огнями возвещает
Светлый праздник Рождества.
[255, 204-206]

Из литературных легенд подобного рода ребёнок узнавал о том, что ёлку ему посылает «Боженька», а приносят её ангелы. В рассказе В. Евстафиевой 1905 года «Ваня» маленькая девочка спрашивает: «Няня, а ангелочки уже прилетели?» — «Прилетели, прилетели, родной мой. Будь паинькой, как я тебя учила, а то они улетят и ёлочку назад к Боженьке унесут» [130, 196]. И далее приводится реакция детей, увидевших нежданную ими ёлку:

Посреди комнаты, вся сверкая огнями, стояла небольшая нарядная ёлка. Вбежавшие дети с восторгом смотрели на неё и, радостно хлопая в ладоши, весело повторяли: «Боженька нам ёлку послал. Боженька добрый!»

[130, 199, см. также: 297]

Символическая соотнесённость ёлки с Иисусом Христом привела к возникновению образа «Христовой» или «Божьей ёлки», которая зажигается в небе рождественской ночью:

— Отчего, скажи мне, мама,
Ярче в небе звёзд сиянье
В ночь святую Рождества?
Словно ёлка в горнем мире
В эту полночь зажжена,
И алмазными огнями
И сияньем звёзд лучистых
Вся украшена она?
— Правда, сын мой.
В Божьем небе
Ночью нынешней святой
Зажжена для мира ёлка,
И полна даров чудесных
Для семьи она людской…
[282, 1041]

Тот же образ разрабатывается во многих других текстах:

Чутко спят дети.
Их в сладких видениях
Ёлка манит с высоты…
[90, 76]

Образ «Христовой ёлки» положен в основу известного в Европе рождественского сюжета о ёлке у Христа, на которую попадают дети-сироты, умершие в канун Рождества. Одним из первых произведений о «ёлке у Христа» стала баллада немецкого поэта Фридриха Рюккерта «Ёлка ребёнка на чужбине». Этот сюжет хорошо знаком нам по рождественскому рассказу Достоевского 1876 года «Мальчик у Христа на ёлке»:

— Пойдём ко мне на ёлку, мальчик, — прошептал над ним вдруг тихий голос. … и вдруг, — о, какой свет! О, какая ёлка! Да и не ёлка это, он и не видал ещё таких деревьев! … Это «Христова ёлка», — отвечают они ему. — У Христа всегда в этот день ёлка для маленьких деточек, у которых там нет своей ёлки…

[123, XXII, 16]

Именно благодаря образу «Христовой ёлки» трагическое повествование о смерти ребёнка получает у Достоевского светлый финал. Сразу же после появления этого рассказа он становится образцовым рождественским текстом. Уже на следующее Рождество 1876 года о нём писали как о произведении, «отличающемся высокими поэтическими достоинствами (напоминающими творчество Гофмановского гения)», где «бедному замерзающему ребёнку снится ёлка с радужными огнями и плодами у Христа» [289, 871]. О широком распространении представлений о «Христовой ёлке» свидетельствуют многие тексты: в рассказе Е. Тихоновой «Рождественская ёлка» (1884) дочери лесничего, отец которой был посажен в тюрьму, Христос прислал с ангелами ёлку, пообещав, что вскоре он будет выпущен на свободу [420, 1808-1817]; в рассказе В. Табурина «Ёлка на небе» (1889) сын прачки, посланный за щепками для растопки печки, заблудился в городе и начал замерзать; его подбирает «барыня» и относит к себе в дом, где отогревшийся ребёнок видит наряженных ангелами детей и роскошное дерево, которое он принимает за ёлку, устраиваемую «Боженькой бедным детям» [418]; в рассказе некоего В.Н. «В лесу» (1898) девочка Дашутка, ища в лесу «тятьку», думает, как хорошо её умершему «братику» на небе, где «ангелы ему устраивают ёлку — большую, как у господ» [77, 4] и др.

Из легенд, сказок и рассказов о рождественской ёлке ребёнок узнавал, как она неизменно выступает в роли спасительницы и защитницы униженных и обездоленных; как её наличие в доме способствует выздоровлению тяжелобольных детей [468; 489], как вместе с ёлкой в дом возвращаются блудные сыновья, дочери, мужья и жёны, находятся потерявшиеся или же украденные дети [163], как в семью приходит мир и благополучие [120; 130; 9; 183 и др.]. В рассказе Е. Тихоновой «Рождественская ёлка» (1884) ёлка приютила и согрела мальчика, спешившего на Рождество в город к маме [420]; в рассказе К.В. Назарьевой «Потухшая ёлка» (1894) вместе с ёлкой к детям возвращается мать, а к отцу — жена, покинувшая его много лет назад [267]; в рассказе Коваля «Сочельник» (1894) вернувшийся на Рождество из дальних странствий разбогатевший возлюбленный героини приносит ёлку, делает ей предложение и высказывает желание усыновить её детей [190]; в рассказе А.И. Куприна «Тапер» (1900) именно на празднике ёлки происходит встреча маленького музыканта-тапера со знаменитым композитором и пианистом Антоном Рубинштейном, определившая его дальнейшую судьбу как музыканта [211, III, 84], и т.д., и т.п.

Согласно таким текстам, появление ёлки, само её присутствие создаёт благоприятную атмосферу, которая как бы стимулирует свершение счастливых событий. Ёлка становится для детей «путеводной звездою к добру», как в стихотворении С. Караскевича «Ёлка» (1904), в котором умирающая мать завещает отцу ежегодно зажигать ёлку «для сиротинок детей», надеясь, что это будет для них спасением:

Маяком она сыну блеснёт.
Остановит над пропастью дочь.
[176, 1056]

Подобного рода рождественские «ёлочные» утопии в неисчислимом количестве заполняли праздничные номера газет и журналов, создавая идеализированные картины семейного счастья, которое принесла в дом рождественская ёлка.

Двойственность символики русской ёлки

Усвоение в России западных представлений о рождественской ёлке привело к тому, что образ её получил двойственный и противоречивый характер: оставаясь в народном сознании соотносимой с «нижним миром», продолжая традиционно использоваться в похоронном ритуале, где она выполняла функцию «древа смерти», ель одновременно с этим оказалась прочно связанной с темой Рождества. Вступившие в противоречие символические смыслы нуждались в мотивировке, что привело к возникновению особой группы текстов, пытавшихся связать эти смыслы и объяснить двойственность восприятия русскими людьми этого дерева. Так, например, согласно одной из «рождественских легенд», из ели, росшей на берегу Иордана, был сделан крест, на котором распяли Христа, отчего она и получила название «крестного дерева». С тех пор ели лишились счастья: они усыпают своими ветвями путь к могиле и точат смолистые слёзы. Но Господь, сняв с них проклятье, сделал их «символом светлым Христова рожденья», и поэтому теперь вокруг них слышны детские голоса и смех, а сами они ликуют и «славят Рожденье Спасителя мира» [35, 368].

Эти два смысла ели в некоторых произведениях перекликаются и дополняют друг друга, как, например, в сказке П.В. Засодимского «История двух елей» (1884), где рассказывается о судьбе двух ёлок-близнецов, одну из которых срубают на Рождество и, использовав на празднике, выбрасывают; через двадцать лет срубают второе, уже старое дерево; его хвоей устилают дорогу, по которой несут гроб с человеком, который когда-то мальчиком участвовал в празднике в честь первой ёлки [151]. В состоящем из трёх частей «Стихотворении в прозе» И.Ф. Лонжинского (1886) в первой части («Ёлка») очаровательная девочка Липочка танцует на празднике детской ёлки; во второй части («Ель») девушке Липе под елью объясняется в любви молодой человек; в третьей («Ельник») — Олимпиаду правожают на кладбище по дороге, усыпанной еловыми ветвями [231]. То же в стихотворении Александра К. «Ёлка, Ель и Ельник» (1884) [173]. При слове «ёлка» в сознании всплывал и образ разукрашенного рождественского дерева, и хвойные ветви, использовавшиеся в погребальном обряде, и ёлки, посаженные на могилах: «И невольно вспоминается сегодня ещё одна ёлочка. Она зеленеет на одной из могил на русском кладбище в Sainte Geneviève des Bois», — говорится в печальном «Рождественском рассказе», написанном двумя русскими эмигрантами [490, 26]. Эта двойственная символика ели постоянно напоминала о себе:

Разгорелись ёлки яркими огнями.
Разубрались фольгой, лентами, цветами,
Любо деткам видеть, как гирлянды вьются,
Как из тёмных веток куколки смеются,
Будут всем подарки, и венки, и розы.
Детский сон украсят золотые грёзы.
Наши ж ёлки дремлют тёмные, густые, —
На дороге жизни сторожа немые —
Только ночи тускло светят им звёздами,
Да зима сурово кутает снегами,
Да по ветвям тёмным ледяным узором
Разубрал мороз их, проходя дозором.
[284, 1086]
Полемика вокруг ёлки

Несмотря на всё возрастающую популярность ёлки в России, отношение к ней с самого начала усвоения русскими людьми этого обычая не отличалось полным единодушием: споры о ёлке, о правомерности устройства праздника в её честь сопровождают всю её историю. Приверженцы русской старины видели в ёлке очередное западное новшество, посягающее на национальную самобытность: она вызывала раздражение неорганичностью и уродливостью своего вторжения в народный святочный обряд, который, как считалось, необходимо было бережно сохранять во всей его неприкосновенности. Для других ёлка была неприемлемой с эстетической точки зрения. О ней иногда отзывались с неприязнью как о «неуклюжей, немецкой и неостроумной выдумке»:

…взять из лесу мокрое грязное дерево, налепить огарков, да нитками навязать грецких орехов, а кругом разложить подарки! Ненатурально, и детям, я думаю, приторно смотреть, просто невыносимо! Копоть, жара, сор, того и гляди ещё подожгут какую-нибудь занавеску!

[98, 103]

Некоторые удивлялись тому, как это колючее, тёмное и сырое дерево, да к тому же ещё и мёртвое («Труп уничтоженной ели, начавший слегка разлагаться…») могло превратиться в объект почитания и восхищения.

В последние десятилетия XIX века в России впервые стали раздаваться голоса в защиту природы и прежде всего — лесов. А.П. Чехов писал:

Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи… Лесов всё меньше и меньше, реки сохнут, дичь перевелась, климат испорчен, и с каждым днём земля становится всё беднее и безобразнее.

[471, IX, 491]

В эти годы в печати прошла «антиёлочная кампания», инициаторы которой, тогдашние экологи и экономисты, ополчились на полюбившийся обычай, рассматривая вырубку тысяч деревьев перед Рождеством как настоящее бедствие. Среди них были и учёные, и публицисты, и писатели, как, например, Ф.Ф. Тютчев (сын поэта), который в рассказе «Горе старой ёлки» (1888) с тревогой отмечал, что в лесу перед Рождеством ежегодно вырубается множество стройных молодых елей [438, 1-2] (та же самая проблема, впрочем, стояла и в связи с вырубанием берёз на Троицу, против чего не раз выступали детские писатели: в рассказе А. Кедровой «Что случилось в лесу» мальчик накануне Троицы видит сон, побудивший его отказаться от рубки берёз [179]). В одной из литературных «экологических» сказок высаженная в кадку и поставленная в оранжерею Ёлочка, несмотря на хороший уход, тоскует по лесу и в конце концов умирает [375, 2-3].

Некоторые противники ёлки, сожалея о напрасно истраченной древесине, выдвигали на первое место экономические проблемы. К последним присоединился И.А. Гончаров в своём незавершённом очерке-фельетоне «Рождественская ёлка», над которым он работал для газеты «Голос» в 1870-е годы: «Крестовский и другие окрестные леса уже стонут и трещат под топорами!» — с тревогой замечает он. Писатель высказывает мысль о необходимости запретить этот обычай:

А на ёлку не мешало бы и проклятие наложить! Ведь эти ёлки такая же пустая трата леса! Вот хоть бы в Петербурге примерно двадцать тысяч домов: положить на каждый дом по две ёлки: будет сорок тысяч ёлок, а в домах бывает по десяти, по двадцати квартир — Боже ж ты мой! Сколько будущих домов, судов, телег, саней, посуды и всего п

Скачать книгу

© Е. В. Душечкина, наследники, 2002, 2012, 2014, 2023

© И. Дик, дизайн обложки, 2023

© OOO «Новое литературное обозрение», 2023

От автора

Когда я работала над этой книгой, меня не раз с удивлением спрашивали, как мне пришла в голову мысль сделать предметом своего исследования елку. Действительно, наряженное еловое деревце, стоящее в доме на Новый год, кажется нам столь естественным, само собой разумеющимся, что, как правило, не вызывает никаких вопросов. Подходит Новый год, и мы по усвоенной с детства привычке устанавливаем его, украшаем и радуемся ему. А между тем обычай этот сформировался у нас относительно недавно, и его происхождение, его история и его смысл, несомненно, заслуживают внимания.

Мой научный интерес к елке возник в середине 1980‐х годов, когда я занялась изучением истории и художественных особенностей русского святочного рассказа. Собирая материал по этой теме, я обратила внимание на то, что до начала 40‐х годов XIX века святочные рассказы использовали мотивы, связанные с русскими народными святками (гаданье, ряженье, всевозможная «святочная чертовщина» и пр.), в то время как рождественские мотивы оставались в них совершенно незатронутыми. Однако начиная с этого времени и далее – в течение всего XIX и начала ХХ столетия – рождественская тематика в произведениях, приуроченных к зимнему праздничному циклу, стала разрабатываться столь же часто и столь же охотно, как и святочная. При этом во многих рождественских рассказах важную сюжетную роль начинает играть образ елки.

Для того чтобы понять смысл этого образа и его роль в рождественских текстах, мне необходимо было уяснить историю елки в России. И тут обнаружилось, что, несмотря на большое количество исследований, посвященных зимним праздникам русского народного календаря, святочным, рождественским и новогодним обычаям, работы о елке в России практически отсутствуют. Ее происхождение, ее история, смысл и символика до сих пор во многом остаются неизученными. По-видимому, это объясняется тем, что западный обычай использовать на Рождество хвойные деревья, как правило, не привлекал к себе внимания этнографов и фольклористов. Они либо вообще о нем не упоминали, либо же говорили вскользь как об обычае, явно не заслуживающем внимания из‐за своей молодости и некоренного происхождения.

Едва ли не единственной попыткой разобраться в вопросе о елке явилась адресованная воспитателям и родителям популярная книжка, вышедшая в Петербурге сто с лишним лет тому назад. Ее автор, священник, педагог и литератор Б. Быстров (известный под псевдонимом Е. Швидченко), писал:

В наше время обычай зажигать на святках елку для детей все более и более распространяется по России. Редкая школа даже по деревням и редкий частный дом в городах не устраивает в это время для детей елки. Все уже так привыкают к этому обычаю, что без елки святки – не в святки, рождественские праздники – не в праздники [507: 3][1].

Недостаток этнографических и исторических работ о елке в России с лихвой восполняется громадным, буквально неисчислимым литературным материалом. Это стихотворения, рассказы, очерки о рождественских праздниках (которыми с середины XIX столетия стали заполняться святочные и рождественские номера газет и журналов), а также дневники и мемуары, авторы которых, вспоминая годы своего детства, как правило, не только не забывают рассказать о первых «елочных» впечатлениях, но, наоборот, описывают их тщательно и подробно. Занимаясь историей елки в России, я убедилась в том, насколько эта история сложна, интересна и поучительна.

В наше время новогодняя или рождественская елка представляет собой совершенно ординарное, привычное и всем хорошо знакомое явление. В последние десятилетия этот обычай распространился по всему миру и постепенно усваивается даже нехристианскими народами, в том числе и живущими на территории нашей страны. Однако процесс «прививки елки» в России был долгим, противоречивым, а временами и болезненным. Этот процесс самым непосредственным образом отражает настроения, пристрастия и состояние различных слоев русского общества. В ходе завоевания популярности елка вызывала восторг и неприятие, полное равнодушие и даже вражду. Прослеживая историю русской елки, можно увидеть, как постепенно меняется отношение к этому дереву, как в спорах о нем возникает, растет и утверждается его культ, как протекает борьба с ним и за него и как елка наконец одерживает полную победу, превратившись во всеобщую любимицу. Нетерпеливое ожидание елки детьми и ее явление в Рождественский сочельник или в новогодний вечер становится одним из самых счастливых и памятных переживаний ребенка. Елки детства запечатлеваются в памяти на всю жизнь.

Как сможет убедиться читатель, излагая историю и мифологию русской елки, я широко использую как документальные свидетельства о ней (мемуары, дневники, газетную и журнальную информацию), так и художественные тексты (прозаические и стихотворные). Я понимаю, что последнее обстоятельство может вызвать недоумение: разве можно при воссоздании истории того или иного явления полагаться на художественный вымысел? Это недоумение вполне оправдано. Постараюсь объяснить свою позицию. Во-первых, литературные произведения не в меньшей, если не в большей, степени, чем документальные тексты, предоставляют возможность проследить, как возникали и не раз менялись приписываемые елке символические значения. Мифология елки создавалась и поддерживалась в большой мере именно художественной литературой. Во-вторых, собирая материал о елке, я не раз убеждалась в том, что если в литературном произведении описываются те или иные подробности праздника елки, то это означает, что они уже вошли в жизнь. Так, например, если в печати появляется стихотворение, рассказывающее о празднике елки в детском приюте, то это свидетельствует о том, что в детских приютах уже начали устраивать елки. Если в том или ином рассказе мимоходом сообщается, что под елкой или на рождественской магазинной витрине установлена фигура старика с елкой, можно не сомневаться, что в обществе уже возникло представление о Деде Морозе как главном «елочном» персонаже. И наконец, если в каком-нибудь рассказе конца XIX века упоминается о висящей на елке электрической гирлянде, то это значит, что помимо традиционных свечей при освещении дерева уже начали использовать электрические лампочки. Разумеется, с подобного рода «художественной информацией» я старалась обращаться как можно осторожнее, хотя использовала ее достаточно широко.

Излагая материал, я привожу множество цитат, зачастую довольно объемных. Нетерпеливый читатель может спокойно их пропускать (они, как правило, выделены в отдельные абзацы), следя за развитием сюжета. Тот же, кто любит подробности, характеризующие как эпоху, так и описывающего эти подробности человека, может получить (как мне хочется надеяться) такое же удовольствие от этих цитат, которое получала от них я. Так, например, читатель встретится с воспоминаниями о семейном изготовлении елочных игрушек. Такие рассказы убеждают нас в том, сколь цепкой и прочной оказывается человеческая память, позволяющая много лет спустя до мельчайших деталей воспроизводить процесс делания китайских фонариков; как хранят руки ощущения от прикосновений к выпуклостям и извилинам орехов, которые золотились этими руками десятилетия назад; как губы, много лет назад отдувавшие легкие, сияющие листки тончайшей серебряной и золотой бумаги, помнят ласковые прикосновения этих листков.

Обычай устраивать на зимних праздниках елку тесно связан с исконным в мировой мифологии культом деревьев. Поэтому я начинаю свой рассказ о русской елке кратким обзором, посвященным образу дерева у разных народов, после чего следуют очерки о мифологии ели. Эти части моей работы не претендуют ни на новизну, ни на полноту: дереву как одному из самых универсальных мифологических образов посвящено множество серьезных исследований.

Сюжет о русской елке в основном излагается в исторической последовательности, хотя иногда мне приходилось то забегать вперед, то возвращаться назад. Заключается книжка очерками о главных «елочных» персонажах – Деде Морозе и Снегурочке, историю формирования которых в русском сознании я стремлюсь проследить с самого начала и до настоящего времени. В последние два десятилетия мы явились свидетелями (а в определенной степени и участниками) глобальных перемен в нашей жизни. Эти перемены не могли не отразиться и на елке. Современная елка требует специального исследования. Мною эта тема почти не затронута.

Я писала эту книгу для всех, кому может оказаться интересной судьба русской елки, и мне хотелось, чтобы она была понятна всем: и школьникам, и студентам, и уже немолодым людям, которым она напомнит, быть может, их детские новогодние праздники. Адресуясь к так называемому широкому читателю, я тем не менее сохранила весь справочный аппарат, для того чтобы каждый заинтересованный в истории елки в России смог обратиться к источникам, которые я использовала, и для того, чтобы каждый желающий смог продолжить, дополнить и исправить мое исследование.

В процессе работы мне помогали многие люди – справками, участием, заинтересованностью в теме моего исследования. Всех здесь не перечислить, но к каждому из них я испытываю чувство глубокой признательности.

Научный интерес к елке поддерживался и подогревался моим личным отношением к ней. С тех пор как я помню себя, ее образ присутствует в моем сознании. Я помню свою первую елку, которую мама устроила для меня и моей старшей сестры. Было это в конце 1943 года в эвакуации, на Урале. В трудное военное время мама все же сочла необходимым доставить своим детям эту радость. С тех пор в нашем доме ни одна встреча Нового года не проходила без елки. Среди украшений, которые мы вешаем на нашу елку, сохранилось несколько игрушек с тех давних пор. К ним у меня особое отношение.

2011

Дерево в мировой мифологии

Одухотворение и почитание деревьев, вера в то, что деревья являются живыми существами, в которые перешли души умерших, и что боги выбирают себе те или иные деревья для того, чтобы жить в них, издавна были свойственны всем народам. Переселившись в дерево, духи защищают человека от злых сил и неблагоприятных природных явлений. Существовали представления о «духе» или «душе» дерева. Их необходимо было «уважать соблюдением всех ритуальных требований от момента срубания живого дерева до момента его окончательной гибели» [241: 13].

Дерево воспринималось «носителем жизненных энергий, связывающих в единое целое мир человека, природы и космоса» [406: 12]. В зависимости от географических и климатических условий, а также местных традиций возникал культ дерева определенной породы, а вместе с ним и поддерживающие его обычаи. Объектом поклонения могли быть дуб, сосна, кипарис, ясень, эвкалипт и прочие деревья, в наибольшей степени характерные для той или иной климатической зоны. При этом считалось, что духи находят себе пристанище по преимуществу в наиболее раскидистых и высоких деревьях [см.: 159]. Особое предпочтение обычно отдавалось вечнозеленым растениям: сосне, ели, можжевельнику, кипарису и другим, поскольку, согласно бытовавшим верованиям, наполненность вечной силой проявляется в них в большей степени, чем в деревьях лиственных.

Благоговейное отношение к вечной зелени известно с древнейших времен. В Греции главным священным деревом считался кипарис, в Риме поклонялись фиговому дереву Ромула, а также кизилу, росшему на склоне Палатинского холма. Признаки увядания этих деревьев вызывали чувство ужаса, поскольку их засыхание, утрата ими свежести воспринимались как болезнь живущего в дереве духа, который заболевает и умирает вместе с деревом [см.: 482: 131]. Во многих первобытных культурах порубка деревьев в запретные дни и их порча расценивались как преступление, убийство: виновник гибели дерева подвергался жестокому наказанию [см.: 241: 11–13]. Поэтому индейцы, например, использовали для хозяйственных нужд только те деревья, которые упали сами. Вдыхание дыма горящих ветвей священного дерева могло вызвать временную одержимость, которая, как считалось, наделяла человека способностью к предсказаниям [см.: 482: 8–11].

Стремясь получить от дерева поддержку, люди совершали различного рода обряды, в которых проявлялось поклонение ему и почитание его. Иногда ритуальные действа совершались вне дома, за пределами «домашнего» пространства. Люди шли в лес, в поле или к источникам, где росло почитаемое ими дерево или группа деревьев (священная роща, лес), которые могли служить предметом культа в течение многих лет или даже десятилетий: «…священное дерево, растущее возле источника, – явление едва ли не универсальное в религиозной практике» [337: 8].

Иногда культовое дерево срубали и использовали в праздничных процессиях, неся его впереди шествия. В результате само дерево погибало, но уверенность в том, что его использование, по существу «участие», в церемонии благотворно скажется на судьбе людей, побуждало из года в год повторять этот обряд. Умершее дерево, согласно верованиям, не теряло своих магических свойств и после окончания празднества – его увядшей листве и стволу приписывалась способность благотворно влиять на судьбу человека: излечивать больного, повышать урожайность зерна, плодородие скота и людей, охранять человека от опасности. Поэтому по окончании обряда использованное дерево сжигали, пепел развеивали по полю, а уголья употребляли для лечения людей и скотины. Как пишет Т. А. Агапкина, «дерево, его части и предметы из него широко используются в семейной, календарной, хозяйственной и окказиональной обрядности и магии, а также в народной медицине» [5: 60].

Культовое отношение к деревьям обычно связывалось с определенным праздничным сезоном. Так, например, египтяне в день зимнего солнцестояния украшали дома зелеными пальмовыми ветвями; римляне во время празднования сатурналий прикрепляли к ветвям деревьев зажженные свечи; то же самое в дни рождения «нового солнца» за 2000 лет до нашей эры делали и друиды – жрецы древних кельтов. В Европе в первый майский день был распространен обычай поклонения «майскому дереву» (высокому, ярко украшенному шесту), которое в конце праздника сжигалось. Грузины к 31 декабря заготавливали для очага грабовые дрова и «чичилаки» (толстые ветки мелкого орешника), служившие у них ритуальным новогодним деревом, символом изобилия. В Сванетии на Новый год в доме обычно устанавливалась березка. У других кавказских народов ель и береза (береза с орехом или ель с дубом), поставленные рядом, рассматривались как средоточие жизненных сил, воплощение символики оплодотворения – как соединение мужского и женского начал [см.: 406: 12]. Молодежь кавказских горских евреев ночью в первый день весны шла в лес на поиск «шам агажи» («дерева-свечки»), которое срубали, разводили из него костер, прыгали через него и при этом пели [см.: 507: 15].

У ряда европейских народов во время рождественского сезона издавна использовалось рождественское (или святочное) полено – громадный кусок дерева, колода или пень, которые зажигались в очаге в первый день Рождества и понемногу сгорали в течение двенадцати дней праздника. Согласно распространенному верованию, бережное хранение кусочка рождественского полена защищало дом от огня и молнии, обеспечивало семье обилие зерна и помогало скотине легко выносить потомство. В качестве рождественского полена использовались еловые или буковые деревья. У южных славян это так называемый бадняк (серб. – хорв. бадгъак) [см.: 454: 127–131], у скандинавов – juldlock, у французов – le bûche de Noёl (рождественский чурбан).

В Европе с языческим празднеством зимнего солнцестояния издавна была связана омела (кустарниковое растение, паразитирующее на ветвях других деревьев и имеющее зеленовато-белые плоды, которые появляются в середине зимы). Поклонение омеле известно со времен кельтов. Ее использование в качестве священного растения было характерно и для древних римлян (вспомним строки из стихов Иосифа Бродского: «Провинция справляет Рождество. / Дворец наместника увит омелой…» [60: 27]). Языческое происхождение поклонения омеле подтверждается тем, что христианские священники долгое время не разрешали вносить ее в церковь. Даже в наше время омелой (а также остролистом, плющом и хвоей) украшают по преимуществу жилые дома, в то время как «другой зеленью – падубом, плющом, самшитом – украшают как дома, так и церкви» [181: 86]. Только в Англии, где культ омелы особенно распространен, на Рождество ее вьющимися ветвями украшают и жилые дома, и церкви. В основании до сих пор существующего у англичан мистического отношения к омеле лежит идея вечной жизни [см.: 538: 230].

В космогонических мифах (то есть в мифах, объясняющих происхождение и устройство мира) у всех народов присутствует образ мирового дерева, «где оно рассматривается как опора, обеспечивающая стабильность миропорядка» [406: 12]. Организация мира свершилась благодаря превращению мирового дерева в космическую опору. В мифологических сказаниях оно всегда помещается в сакральном центре мира и занимает вертикальное положение, отчего вертикаль стала преобладающей чертой, определившей структуру вселенского пространства. В мировом дереве выделяются три составляющие его части: корни, ствол и ветви, каждая из которых соотносится с определенными мифологическими персонажами. С помощью мирового дерева, «воплощающего, – как отмечает В. Н. Топоров, – универсальную концепцию мира», описываются все его основные параметры [457: 398].

Одним из вариантов мирового дерева является древо жизни, главный смысл которого состоит в хранящейся в нем жизненной силе. В образе древа жизни отразились представления о библейском дереве, посаженном Богом среди рая, вкушение плодов которого дает человеку бессмертие. Противоположностью древа жизни стал образ древа познания добра и зла; съедание его плодов делает человека смертным, лишая его райского блаженства. Именно это и случилось с Адамом и Евой после того, как они, искушенные дьяволом, попробовали его плод: Бог прогнал их из рая, и в результате древо жизни стало для людей недоступным [см.: 337: 8–9]. Впоследствии оба эти дерева – древо жизни и древо познания добра и зла – соединились в одном мифологическом образе. В памятнике древнерусской письменности XVII века «Повести о Горе-Злочастии» Бог «запрещает вкушать плода виноградного от едемского древа великого». Тот же образ встречается и в других фольклорных и древнерусских текстах: в «Стихе о Голубиной книге», в апокрифах, в народных (лубочных) картинках. В Средние века шли жаркие споры о том, какой породы было райское древо познания добра и зла: одни называли яблоню, другие – апельсиновое дерево, третьи – виноградный куст. У германских народов считалось, что райским деревом была ель, которая со временем и превратилась у них в символ древа жизни. Райское древо, увешанное плодами, изображалось в священных книгах и на иконах. Из европейских средневековых мистерий, представляющих райскую жизнь, этот образ перешел в украинские, галицкие, польские и румынские колядки.

«Адам и Ева вкушают от запрещенного плода» из Лицевой Библии Вас. Кореня (между 1692 и 1696) // Ровинский Д. А. Русские народные картинки. Атлас. Т. 1. СПб., 1881. № 376. Нью-Йоркская публичная библиотека

Наряду с легендами о древе жизни и древе познания добра и зла была распространена возникшая в X веке богомильская легенда о крестном древе. Согласно этой легенде, Моисей на пути в Египет посадил чудесное дерево, сплетя воедино три растения: ель, кедр и кипарис, в результате чего вода в текущем поблизости источнике стала сладкой. И тогда ангел возвестил о том, что посаженное Моисеем дерево станет спасением и «жизнью мира», потому что на нем распнут Христа. Пожелав сделать из этого дерева храм, Соломон срубил его, но, поскольку древесина оказалась непригодной для строительства, срубленное дерево так и осталось лежать на прежнем месте. Впоследствии именно из него были сделаны кресты, установленные на Голгофе для распятия Христа и разбойников [см.: 337: 8–9].

В средневековой культуре существовало также представление о «чудесном древе»: искусно сделанном дереве, на ветвях которого поют механические птицы. Основанием для возникновения в памятниках письменности образов чудесных деревьев, по мнению А. Н. Веселовского, служили «действительные чудеса средневековой механики, быстро ставшие предметом легенды, которая, в свою очередь, могла давать краски для их изображения. При дворе халифов красовалось дерево, сделанное из золота и серебра и расходившееся на 18 ветвей», на которых среди серебряной и золотой листвы сидели металлические птицы. В них был заложен механизм, заставлявший их петь, а ветви дерева – колебаться [74: 51–52].

В одном из сказаний о византийском царе Михаиле, правившем в X веке, есть рассказ о золотом дереве, находившемся рядом с его престолом и бывшем символом царской власти: «…на златом древе птицы златые и серебряные, а поют различными гласами». Услышав об этом дереве, другие цари послали с дарами к Михаилу своих послов, чтобы на основе их описаний сделать такие же деревья в своих царствах. Однако создать их так и не удалось, и тогда к Михаилу отправили послов с предложением продать золотое дерево или же поменять его на несметные богатства: «на царства и города, на злато и серебро довольно». Но византийский правитель решительно отказался продавать дерево и велел послам передать своим царям, что, видимо, они, обещая ему за дерево «царства, и города, и злато, и сребро», считают себя «многоразумными и многомысленными, а его неразумным» [74: 55].

Золотое дерево упоминается и при описании чудесного оргáна. Когда его меха приводились в движение, сидящие на дереве искусственные птицы начинали петь «на разные тоны», в то время как четыре ангела с золотыми трубами, извлекавшие из них тонкие звуки, показывали рукой на изображение Страшного суда, как бы призывая усопших к воскресению. Образ чудесного крестного дерева с поющими на нем птицами, являющегося символом христианства или всего мира, часто встречается в легендах и сказаниях.

Характерное для всех народов почитание деревьев, зажигание на них огней и украшение их, а также представление о ставшем основой миропорядка мировом древе (вариантами которого являются древо жизни, древо познания добра и зла и чудесное дерево) и послужили основой возникновения обычая рождественской елки.

Культ деревьев на Руси

У восточных славян, а потом у русских особо почитаемым деревом стала береза, хотя предметом поклонения бывали и деревья других пород (дуб, сосна, ель). Предпочтение, отдаваемое березе, в значительной мере объясняется ее широким распространением на территории Среднерусской равнины, а также тем, что дерево это, распускающееся весной раньше других, воспринималось как средоточие животворных сил. Поскольку береза, в отличие от хвойных деревьев, сбрасывает на зиму листву, ее использование в календарной обрядности соотносилось не с зимним, а c весенним и летним сезонами. Символизируя возрождение жизни, береза превратилась в объект особого почитания поздней весной, в период весенних (или зеленых) Святок, после принятия христианства совпавших с Троицыной неделей, приходившейся по старому календарю на конец мая или же начало июня. Именно в это время, когда даже в северных районах листья на березе уже распускаются, сохраняя весеннюю свежесть и аромат, она и становилась центром обрядовых действ.

Весенние Святки праздновались обычно на лоне природы: в лесах и рощах, на берегах рек, озер, прудов – там, где росла береза. Участники действа (по преимуществу молодежь) украшали только что распустившиеся ветви, «завивали» их и с песнями водили вокруг дерева хороводы. «Завивание» березки состояло в завязывании ее веток таким образом, что получались венки. Иногда нижние ее ветви сплетали с травами, для того чтобы передать траве и земле животворную силу только что распустившегося дерева. Из березовых ветвей плели венки и бросали их в реку, что стало одним из самых распространенных способов гадания в этот период года. Бросив венок в воду, девушки следили за тем, как он плыл по течению, отмечая, потонет он или нет, прибьется к берегу или же беспрепятственно уплывет вниз по реке. Так они стремились угадать свое будущее: утонувший венок предвещал близкую смерть той девушке, которой он принадлежал; венок, прибитый к берегу, свидетельствовал о том, что в текущем году его владелица не выйдет замуж, а венок, уплывший по течению, означал предстоящее в ближайшее время замужество.

Праздник Семик. Лубочная картинка «Ай во поле! Ай во поле! Ай во поле липинка!..». [Москва]: Литогр. Е. Яковлева, 1868. Российская государственная библиотека

В лесу около березки девушки «кумились» – целовались через березовые венки и обменивались крестиками, что означало вступление в духовное родство. Этот обряд в разных местностях имел свои особенности. По воспоминаниям А. А. Фета,

в Троицын день шли… в лес завивать венки и кумиться. Последнее совершалось следующим образом: на ветку березы подвешивался березовый венок, и желающая покумиться женщина вешала на шнурке в середину венка снятый с шеи тельник; затем кумящиеся становились по обе стороны венка и единовременно целовали крест с двух сторон, целуясь в то же время друг с другом [474: 73].

На Троицу березку, обряженную лентами, платочками и яркими тряпочками, срубали и с песнями несли в деревню, обходя с ней все дворы, после чего сжигали или бросали в воду. Принято было также, срубив березовое деревце (или же его ветки), приносить его в избу и ставить в красный угол, что должно было способствовать свершению в семье благоприятных событий и отгонять злых духов.

Особое пристрастие русских к березе живо до сих пор. Это дерево с яркой листвой, нежным свежим запахом и белым в черных крапинках стволом считается в России эталоном растительной красоты: «Любимое дерево русских песен и русских обрядов – березка» [360: 56]. С 20‐х годов XX века начинается «массовое вторжение березы в литературу», чему, по мнению В. В. Иофе, способствовал Сергей Есенин, благодаря которому «береза, как главное символическое дерево России, прочно обосновывается в поэтическом пейзаже русской поэзии» [171: 255]. Постепенно береза превратилась в растительную эмблему русских, что нашло отражение во многих народных и авторских песнях, в стихотворениях, кинофильмах, в массовой культуре. В кинофильме Василия Шукшина «Калина красная» герой, только что вышедший из заключения, останавливает машину рядом с березовой рощей и бережно гладит стволы березок, разговаривая с ними и лаская их. В телесериале начала 1970‐х годов «Семнадцать мгновений весны» советский разведчик Штирлиц, увидев у шоссе березовую рощу, также выходит из машины и долго лежит под березами, напомнившими ему родину. В советское время именно «Березками» повсеместно назывались валютные магазины, кафе и рестораны. Напомню также о широко известном, образованном в 1948 году хореографическом ансамбле «Березка». Все это в некоторой мере испошлило сам образ: по поводу пресловутого культа этого «русского» дерева Илья Эренбург однажды иронически заметил: «Береза может быть дороже пальмы, но не выше ее» [цит. по: 66: 45].

Наряду с почитаемыми в народной культуре существуют и прóклятые деревья, вызывающие отрицательные эмоции. Таково, например, восприятие русскими осины, которая в их представлениях связывается с низшим миром. Неприятие осины объясняется скорее всего тем, что это дерево обычно произрастает в низких, глухих, болотистых местах, которые считаются прибежищем нечисти. Плотные, гладкие, мелкие листья осины из‐за длинных черенков дрожат от любого, даже самого легкого, дуновения ветра, что создает в осиннике характерный звуковой эффект тревожного, сухого, почти металлического шороха и мелькающего движения, в соответствии с пословицей: «Одно прóклятое дерево без ветра шумит» [113: II, 365]. И. С. Тургенев в рассказе «Свидание» писал об осине:

Я, признаюсь, не слишком люблю это дерево – осину – с ее бледно-лиловым стволом и серо-зеленой, металлической листвой, которую она вздымает как можно выше и дрожащим веером раскидывает на воздухе; не люблю я вечное качанье ее круглых неопрятных листьев, неловко прицепленных к длинным стебелькам [464: III, 241].

В русской поэзии «осина как была, так и осталась почти полным изгоем» [171: 247]. Согласно давнему обычаю, осиновый кол вбивали в мертвецов, считавшихся вурдалаками (вампирами), выходящими, по народным верованиям, из могилы и пьющими людскую кровь. При этом тело мертвеца поворачивали лицом вниз, к земле, а кол вбивали в спину, чтобы впредь вурдалак не мог вылезти из могилы. Считается также, что именно на осине повесился Иуда, отчего ее и стали воспринимать как дерево самоубийц: «Хоть самому на осину, прости Господи!..» – думает отчаявшийся бедняк в рассказе И. А. Бунина «Нефедка» [65: 138], а Ф. К. Сологуб в стихотворении 1886 года писал:

  • Трепещет робкая осина,
  • Хотя и легок ветерок.
  • Какая страшная причина
  • Тревожит каждый здесь листок?
  • Предание простого люда
  • Так объясняет страх ветвей:
  • На ней повесился Иуда,
  • Христопродавец и злодей.
  • А вот служители науки
  • Иной подносят нам урок:
  • Здесь ни при чем Христовы муки,
  • А просто длинный черенок. [430: 87]

Ель в мировой мифологии

Ель – вечнозеленое хвойное дерево семейства сосновых с конусообразной кроной и длинными чешуйчатыми шишками. Это дерево издавна использовалось в качестве магического растительного символа. В Древней Греции, например, ель почиталась в качестве священного дерева Артемиды, богини охоты. Участники дионисийских шествий обычно несли еловые ветви с шишками и ветки плюща. В одном из древнегреческих мифов рассказывается о том, как Кибела – богиня гор, лесов и зверей – превратила бога Аттиса, умиравшего от раны, нанесенной ему кабаном Зевса, в дерево, под которым она сидела и плакала до тех пор, пока Зевс не пообещал ей, что оно станет вечнозеленой елью. Есть мнение, что именно из древесины серебристой ели, считающейся столь же старым деревом на севере Европы, как и пальма на юге, был сделан Троянский конь. Согласно легенде, еловая древесина была использована в качестве символа на потолке храма Соломона. В кельтской мифологии ель, символизировавшая собою день зимнего солнцеворота, воспринималась как существо женского пола: как дерево рождения или сестра тиса, который считался деревом смерти [см.: 538: 388].

У многих народов ель была особо почитаемым деревом в первый день Нового года, связанным с днем зимнего солнцестояния. Так, например, народы Западной Сибири – ханты и манси – считали ее «священным шестом», которому они приносили жертвы. Удмурты, также поклонявшиеся ели, зажигали на ней свечи, совершали моления, принося жертвоприношения еловым ветвям, которые почитались у них как богини. В «Житии Трифона Вятского» (начало XVII века) есть рассказ о «посечении» преподобным Трифоном священной ели вотяков (удмуртов), увешанной «утварью бесовской» – серебром, золотом, шелком, платками и кожей:

Обычай бо бе им, нечестивым по своей их поганской вере идольские жертвы творити под деревом ту стоящим, и всякой злобе начальник враг-Диавол вселися ту и обладаше деревом тем, мечту творя всяким злоказньством [78: 166; см. также: 383].

Те же удмурты обычно клали на пол еловую ветвь, предлагая ей в жертву хлеб, мясо и питье, а перед началом строительства дома ставили под фундамент маленькую елочку и, расстелив перед ней скатерть, приносили ей жертвоприношения. Возвращаясь после похорон с кладбища, они стегали друг друга еловыми ветками, дабы воспрепятствовать злым духам преследовать их до дома. В качестве таких ритуальных бичей еловые ветви использовали многие северные народы.

Широко применялось еловое дерево в магии и медицине. Согласно бытовавшему в Баварии поверью, для того чтобы сделаться невидимым, перед зарей накануне дня Ивана Купалы необходимо отыскать ель и съесть семена из тех ее шишек, которые растут вверх. Германские народы верили в то, что ель излечивает подагру. Страдавший от этой болезни человек либо завязывал узел из ее ветвей, либо в течение трех «благоприятных» пятниц после захода солнца ходил к ели и, произнося магические стихи, «переносил» свою подагру в дерево, которое в результате засыхало и умирало. Сделанный из еловой хвои или молодых кончиков еловых веток бальзам использовался от цинги, грудных и легочных болезней, для излечения ран, язв и пр. Этим бальзамом также натирали обветренные и потрескавшиеся руки. Для его приготовления внутреннюю кору ели раздалбливали до мякоти и настаивали на кипятке, после чего из полученного настоя делали припарки. Некоторые индейские племена использовали ель для излечивания от головной боли [см.: 538: 388].

Наряду с этим ели издавна приписывалась смертная символика. Еще Плиний Старший (I век н. э.) считал ель похоронным деревом. Если в еловое дерево, растущее возле дома, ударяла молния, это рассматривалось как знак скорой смерти его хозяев.

История превращения ели в рождественское дерево до сих пор во всех деталях не восстановлена. Существует мнение, что этот обычай восходит к гораздо более древней традиции майского дерева. Наверняка известно лишь то, что случилось это на территории Германии, где ель во времена язычества была особо почитаемой и отождествлялась с мировым деревом: «Царицей германских лесов была вечнозеленая ель» [1: 20]. Именно здесь она и стала сначала новогодним, а позже – рождественским растительным символом. Среди германских народов был распространен обычай ходить под Новый год в лес, где выбранное для обрядовой роли еловое дерево освещали свечами и украшали цветными тряпочками, после чего вблизи или вокруг него совершали соответствующие обряды. Со временем еловое деревцо стали срубать и приносить в дом, где его устанавливали на столе. К нему прикрепляли зажженные свечки, вешали яблоки и сахарные изделия. Возникновению культа ели как символа неумирающей природы способствовал вечнозеленый покров этого дерева, позволявший использовать его во время зимнего праздничного цикла.

После крещения германских народов обычаи и обряды, связанные с почитанием ели, начали постепенно приобретать христианский смысл, и ее стали употреблять на Рождество, устанавливая в домах не на Новый год, а в Рождественский сочельник (24 декабря), отчего она и получила название рождественского дерева – Weihnachtsbaum. С этих пор в сочельник (Weihnacht) праздничное настроение стало в Германии создаваться не только рождественскими песнопениями, но и елкой с горящими на ней свечами [544: 261–278][2].

О происхождении рождественского дерева существует множество легенд. Согласно одной из них, в ночь Рождества Христова все деревья в лесу расцвели и дали плоды. Возможно, именно на основе этой легенды и укоренился обычай вешать на елку яблоки, цитрусовые и другие фрукты. В некоторых местах Европы в качестве рождественского растительного символа до сих пор используется цветущее дерево: так, например, вишню содержат в особых условиях, добиваясь того, чтобы она расцветала как раз к Рождеству.

В другой легенде говорится о том, как в Рождественскую ночь все растения отправились в Вифлеем поклониться рожденному Спасителю. Первыми пришли растущие неподалеку от Вифлеема пальмы, затем дошли чужестранные болиголовы[3], буки, березы, клены, дубы, магнолии, нежные тополи, изящные эвкалипты, гигантские красные деревья и высокие кедры. А с дальнего холодного Севера пришла маленькая елочка, которая на фоне других деревьев выглядела скромной Золушкой. Деревья делали все возможное, для того чтобы скрыть ее от глаз Святого Младенца. И вдруг на небе свершилось чудо: началось движение звезд. Они стали падать на землю и так, падая одна за другой, опускались на ветки маленькой елочки, пока вся она не засияла блеском сотен огней.

В третьей легенде рассказывается об ангелах, которые пошли в лес выбирать дерево Рождества. Вначале они сочли, что таким деревом должен стать могучий дуб. Однако один из ангелов не согласился с этим мнением. «Нет, – сказал он, – мы не можем выбрать дуб. У него слишком твердая и слишком хрупкая древесина, а кроме того, из дуба делают кресты для могил». Отправившись дальше, ангелы подошли к буку, и тогда второй ангел сказал: «И бук мы не можем выбрать в качестве рождественского дерева, потому что осенью он слишком рано увядает и быстро теряет листву». Когда ангелы увидели березу, третий из них заметил: «Береза тоже не подходит для наших целей, поскольку ее ветки обычно используют в качестве бичей для наказания провинившихся». Точно так же была отвергнута ива: по мнению четвертого ангела, это дерево бóльшую часть времени плачет и потому никак не подходит для того, чтобы быть символом радости. Наконец ангелы подошли к ели и из‐за ее вечнозеленого покрова, стройной, симметричной формы и приятного запаха хвои единодушно выбрали ее деревом Рождества. Так ель и стала рождественским деревом [см.: 546: 45–46].

В одной из старинных германских легенд рассказывается о том, как однажды в Рождественский сочельник лесник и его домочадцы, собравшиеся возле очага, вдруг услышали робкий стук в дверь. Открывший дверь хозяин увидел стоявшего у порога продрогшего и изможденного ребенка. Он пригласил мальчика в дом, где малютку приветствовали, обогрели и накормили, а мальчик Ганс уступил ему свою постель. Утром все проснулись от звуков ангельского пения и увидели, что ночной гость стоит преображенный среди ангелов. И только тут в малютке, которого они приютили у себя, признали Младенца Христа. Прощаясь с семьей лесника, Господь отломил еловую ветку, воткнул ее в землю и сказал: «Зрите, я принял ваши дары, а это мой подарок вам. Впредь это дерево всегда будет плодоносить на Рождество, и вы всегда будете жить в довольстве и достатке» [546: 46].

О том, где и когда елка впервые была использована в качестве рождественского дерева, существует множество мнений. По одним сведениям, это случилось в Эльзасе. Данное свидетельство относят к 1521 году, когда власти города Селеста поручили леснику срубить для них елку на Рождество. «К середине XVI века этот обычай настолько полюбился, что елки повсеместно стали устанавливать в домах, так что в 1555 году отцы города вынуждены были ввести штраф за порубку леса» [508: 88–89].

Однако чаще всего начало использования ели как символа Рождества связывают с именем знаменитого немецкого реформатора Мартина Лютера (1483–1546), хотя в XVI веке этот обычай еще не получил на территории Германии широкого распространения. Лютеру же приписывается и установление рождественского дерева в доме. Исторические свидетельства этого факта отсутствуют. Достоверно известно лишь то, что именно Лютер санкционировал, утвердил и одобрил празднование Рождества как мирского праздника, полагая, что это послужит основанием для невинных общественных удовольствий и семейных торжеств, в которых особое место уделяется детям.

Мартин Лютер, празднующий Рождество со своей семьей. Гравюра Е. Л. Кёнига // Stork T. B. Luther’s Christ-Baum. Philadelphia, 1855

Сохранилась легенда о том, как в один из Рождественских сочельников Лютер возвращался домой сначала по заснеженному полю, а потом через лес. Он глубоко задумался и вдруг, взглянув на небо, увидел звезды, ярко сверкавшие сквозь темные ветви елей. Эта картина напомнила ему первую рождественскую ночь в Вифлееме, которая свершилась за много столетий до переживаемого им момента. Лютер стал размышлять о безграничной любви Бога, пославшего в мир своего единственного сына как Спасителя всех грешных людей. Эти думы не покидали его и по возвращении домой, где он поделился с домочадцами. Для подкрепления своих мыслей Лютер вышел в сад, срезал маленькую елочку, принес ее в дом, прикрепил к ней свечи и зажег их, тем самым представив милость открывшихся небес, позволивших Господу Иисусу спуститься на землю. После этого случая на каждое Рождество в доме Лютера устанавливалось рождественское дерево. Сохранилась гравюра XVI века, на которой Лютер с семьей изображен возле елки с горящими на ней свечами [536: 106].

Согласно другому варианту легенды о Лютере, именно он в честь рождения Христа прикрепил к ели горящие свечи. Однажды, как гласит эта легенда, в Рождественский сочельник Лютера очень взволновало видение мириадов мерцающих звезд, которые, как ему казалось, дотрагивались до верхушки величественной ели. Стремясь передать свое впечатление от этого зрелища, он срубил дерево и установил его в своем доме как символ силы и мира, приходящих к человеку через Христа. Прикрепленные к ветвям дерева зажженные свечи символизировали собою тот свет, который сиял в ночь рождения Христа [534: 19].

Если отраженный в легендах эпизод действительно имел место и если именно Лютер породил обычай устанавливать в Рождественский сочельник елку, то все же следует отметить, что его примеру соотечественники последовали далеко не сразу. Через полстолетия после смерти Лютера на территории Германии еще незаметно следов широкого использования ели на Рождество. Первое письменно зафиксированное свидетельство о начале этого обычая относится к 1605 году: на Рождество некий немецкий путешественник пришел в Страсбург, бывший в то время вольным городом империи. Когда он пересек Рейн, то увидел в домах тамошних жителей украшенные (но неосвещенные) елки. Он был удивлен и впоследствии написал по этому поводу: «В Страсбурге на Рождество приносят в дома еловые деревья и на эти деревья кладут розы, сделанные из цветной бумаги, яблоки, вафли, золотую фольгу, сахар и другие вещи» [546: 46]. Из Страсбурга обычай устанавливать в сочельник ярко украшенное дерево стал распространяться по другим городам и деревням вдоль Рейна. Это обыкновение стало широко известным, так что пасторы вдруг увидели в нем опасность. Один лютеранский теолог в своих проповедях неоднократно осуждал новый обычай, говоря, что блеском, сверканием и красотой дерево отвлекает людей от мыслей о Рождестве Младенца Христа, который должен быть единственным центром праздничного торжества.

Новогодняя елка у колодца. Гравюра Отто фон Рейнсберг-Дюрингсфельда. Баварская государственная библиотека. Мюнхен

Обычай зажигать на дереве свечи очень давний, и он неоднократно упоминается в литературных произведениях; так, например, в легендах о короле Артуре встречаются эпизоды, где описывается освещенное дерево [см.: 533]. Первые письменные данные о рождественском дереве с зажженными на нем свечами, установленном в городе Ганновере, центре Нижней Саксонии, относятся только ко второй половине XVII века. При этом в них говорится не об одном еловом дереве, а о нескольких маленьких деревцах со свечками на каждой ветке. Со временем группа деревьев была заменена одной большой елкой [см.: 71: 149]. Рождественское дерево со свечами и украшениями впервые упомянуто только в 1737 году. Пятьюдесятью годами позже датируется запись некой баронессы, которая отмечает, что в каждом немецком доме «приготавливается еловое дерево, покрытое свечами и сластями, с великолепным освещением» [546: 47].

Таким образом, окончательно на территории Германии рождественская елка была освоена только к середине XVIII века. В романе Гёте «Страдания юного Вертера», вышедшем в свет в 1774 году, мельком, как уже о чем-то хорошо знакомом и привычном, говорится, с каким нетерпением дети ожидают поездки к Лотте на елку, где они получат подарки:

Дети вскоре нарушили его (Вертера. – Е. Д.) одиночество, они бегали за ним, висли на нем, рассказывали наперебой: когда пройдет завтра, и послезавтра, и еще один день, тогда они поедут к Лотте на елку и получат подарки; при этом они расписывали всяческие чудеса, какие им сулило их нехитрое воображение» [97: 87].

На рубеже XIX столетия на площадях немецких городов в Рождественский сочельник начали устанавливать большие еловые деревья. Свидетельством окончательного усвоения немцами этого обычая можно считать появление елок на рождественских ярмарках. Если в 1785 году на ярмарке в Лейпциге елки еще не продавали, то в 1807 году на Дрезденской ярмарке их уже было множество.

В сочельник установленную в доме елку украшали блестками и мишурой, освещали свечками, лампочками или фонариками. Под ней или же на ее ветвях раскладывали подарки вначале только для детей, а позже – и для остальных членов семьи. К верхушке прикреплялась Вифлеемская звезда или же геральдический ангел. Дерево (а иногда лишь одна его ветка) стояло в доме в течение всего праздничного периода. Во многих местах считалось необходимым выносить елку из дома перед Двенадцатой ночью (Богоявлением). В соответствии с распространенным суеверием во избежание несчастья все рождественские украшения нужно было убрать из церкви перед Свечной мессой. Считалось, что любая хвоинка или еловая веточка, оставшаяся на церковной скамье, способна принести несчастье тому, кто на нее сядет. По той же причине немцы следили и за тем, чтобы на рождественском дереве было четное количество свечей [см.: 538: 388].

Освоенный в Германии обычай к концу XVIII столетия начинает распространяться по другим странам Европы. Первыми рождественское дерево переняли у немцев жители северных европейских стран, хотя полного признания елка не получила у них вплоть до середины XIX века. Гораздо чаще хвойными ветками они украшали лишь потолок и двери. Иногда же вместо елки использовался обвитый красной и зеленой бумагой шест, освещенный восемью или десятью свечками [см.: 181: 109]. Первые сведения о рождественском дереве в Швеции относятся к концу XVIII века, в Финляндии – к 1800 году, в Дании – к 1810‐му, а в Норвегии – к 1828 году. В Бельгии и в Нидерландах рождественское дерево (Kerstboom) было освоено только к середине XIX века, а во многих провинциях этот обычай не принят еще до сих пор: его, например, не признают в некоторых частях Фландрии. И все же в настоящее время «в большинстве городских и сельских домов нарядная елка, увенчанная звездой и обвешанная блестящими шарами, яблоками и конфетами, является необходимой принадлежностью» зимнего праздника [181: 75]. К Рождеству ветки падуба, омелы и ели доставляют в города Бельгии и Нидерландов на баржах по каналам и продают на рынках и на улицах. К. Смык в своей недавней книге, посвященной польской елке и ее символике в польской культуре, датирует появление первых елок в Польше 1815 годом [548: 30].

Полагают, что в Париже рождественское дерево впервые появилось в 1840 году при дворе короля Луи-Филиппа. Инициатором этого события стала невестка короля лютеранка герцогиня Елена Орлеанская, урожденная немецкая принцесса Мекленбургская. Дерево было воздвигнуто перед королевским дворцом Тюильри. Однако обычай рождественской елки распространялся по Франции медленно. Впервые дерево было установлено снаружи, а не внутри помещения, отчего его нельзя было осветить, и потому выглядело оно не слишком эффектно. Кроме того, во Франции долго сохранялся обычай жечь в сочельник рождественское полено (le bûche de Noёl), и елка усваивалась не столь охотно, как в северных странах. В рассказе-стилизации писателя-эмигранта М. А. Струве «Парижское письмо», где описываются «первые парижские впечатления» русского юноши, отмечавшего Рождество 1868 года в Париже, говорится: «Комната… встретила меня приукрашенной, но елки, любезной мне по петербургскому обычаю, даже хотя бы и самой маленькой, в ней не оказалось» [438: 635]. 19 декабря 1925 года Марина Цветаева писала своей чешской приятельнице Анне Тесковой из Парижа:

…Прага: там все подарочно, все елочно. Здесь (нынче 19-ое) елкой и не пахнет, в самом настоящем смысле слова. Елка считается германским обычаем, большинство ограничивается сжиганием в (дымящем!) камине – «bûche de Noël». Подарки к Новому Году, в туфлю. И всё [494: 36].

В Англии первое рождественское дерево было установлено в 1841 году, когда королева Виктория вышла замуж за немца АльбертаСаксен-Кобург-Готского. Именно тогда в Виндзорском замке (летней королевской резиденции) по настоянию принца и было устроено рождественское дерево «для удовольствия его молодой жены и маленьких детей». После праздника, проведенного с украшенной и освещенной елью, принц Альберт писал отцу, как он сам с большим нетерпением ожидал этот «милый рождественский сочельник» и как этому событию радовались его дети: «Сегодня я принимал двух своих деток, чтобы вручить им подарки, которые (они и сами не знали отчего) были несказанно счастливы и дивились на немецкое рождественское дерево и его сияющие свечи» [542: 75].

Рождественское дерево в Виндзорском замке. Иллюстрация из рождественского приложения к «Иллюстрейтед Лондон Ньюс». Декабрь 1848. Британская библиотека

Вскоре каждая британская семья, бывшая в состоянии купить и украсить елку, стала подражать королевскому дому, и этот обычай столь же распространился, как обязательные рождественские блюда – жареный гусь и плум-пудинг [1: 20]. В декабрьском номере лондонской газеты «News» за 1848 год была помещена иллюстрация, на которой изображалась королевская семья, собравшаяся у рождественского дерева, и было дано подробное описание молодой елки высотой около восьми футов с прикрепленными к ее ветвям восковыми свечами и маленькими корзиночками (бонбоньерками), наполненными бонбонами (конфетами) и другими сластями. На вершине дерева была установлена маленькая фигурка ангела с распростертыми крыльями и с венками в обеих руках [542: 75].

Чарльз Диккенс в очерке 1830 года «Рождественский обед», описывая английское Рождество, о елке еще не упоминает, а пишет о традиционной для Англии ветке омелы, под которой мальчики целуют своих кузин, а также о ветке остролистника, красующейся на вершине гигантского пудинга [119: I, 298]. Однако в очерке «Рождественская елка», написанном в начале 1850‐х годов, писатель уже с энтузиазмом приветствует новый обычай:

Сегодня вечером я наблюдал за веселой гурьбою детей, собравшихся вокруг рождественской елки – милая немецкая затея! Елка была установлена посередине большого круглого стола и поднималась высоко над их головами. Она ярко светилась множеством маленьких свечек и вся кругом искрилась и сверкала блестящими вещицами. <…> Вокруг елки теперь расцветает яркое веселье – пение, танцы, всякие затеи. Привет им. Привет невинному веселью под ветвями рождественской елки, которые никогда не бросят мрачной тени! [119: XIX, 393, 411]

В период Второй мировой войны в Англию, где в то время находились норвежский король и правительство, из оккупированной Норвегии была привезена контрабандой огромная ель, которую установили на Трафальгарской площади. С этих пор Осло ежегодно дарит британской столице точно такое же дерево, и оно, увешанное елочными игрушками и разноцветными электрическими лампочками, устанавливается на той же самой площади [см.: 534: 17; 181: 94].

Как можно заметить, большинство народов Западной Европы начало активно усваивать традицию рождественского дерева только к середине XIX столетия. Ель постепенно становилась существенной и неотъемлемой частью семейного праздника Рождества, хотя память о ее немецком происхождении сохранялась многие годы. В Европе она была принята и церковью, пользуясь особенным почетом в лютеранских кирхах, где ее возжигают во время рождественского богослужения [см.: 360: 56].

Первое изображение рождественского дерева, напечатанное в США. Фронтиспис подарочной книги «Stranger’s Gift», написанной немецким эмигрантом Г. Бокумом (1836). Библиотека Конгресса США

В Америку рождественское дерево пришло примерно в то же самое время, когда оно появилось в Англии. Этот обычай, по всей видимости, осваивался в разных штатах почти одновременно, но везде инициаторами были немецкие эмигранты. По одним данным, его завезли еще наемники, принимавшие участие в Войне за независимость, по другим – первая елка была установлена в Техасе [550: 18], по третьим – это новшество было введено жителем городка Вустер (Огайо) Августом Имгартом, который был родом из Германии. Однажды в его доме на Рождество было установлено еловое дерево (spruce), освещенное свечами и украшенное цветными бумажками. Жителям Вустера, который в то время был небольшой деревушкой, захотелось посмотреть на эту диковинку. При виде сияющего дерева они пришли в такой восторг, что на следующий год такие же наряженные елки уже стояли во многих домах, а вскоре обычай стал популярным и в других городах Среднего Запада.

С 1851 года в Америке рождественское дерево стали устанавливать и в церквях. Инициатором этого новшества стал пастор лютеранской церкви из города Кливленда (Огайо). С первых же лет своего пасторства он организовал в своей церкви празднование Рождества с рождественским деревом, украшенным позолотой, блестками, свечами, яблоками и конфетами. Жители города устроили прихожанам этой церкви бойкот, обвиняя их в поклонении дереву. Распространялись слухи, что хозяева предприятий угрожали увольнением всем, кто еще когда-нибудь примет участие в подобном праздновании Рождества. Однако и на следующий год прихожане той же самой церкви снова любовались украшенной и светящейся елкой. По всей округе распространялись рассказы об этом новшестве, и обычай вошел в моду. Чтобы как-то его оправдать, стали говорить, что рождественское дерево смягчает Божий гнев, и с каждым Новым годом его образ становился все более осмысленным для жителей Кливленда. Постепенно начали признавать, что в новом обычае нет ничего недостойного: ведь дерево не превращалось в главный объект праздника, а было всего лишь символом Спасителя, настоящим древом жизни; свечи представляли того, кто есть Свет Мира, а рождественские подарки считались самыми великолепными из всех даров Бога людям. Поэтому устройство елки рассматривалось теперь как истинно христианское дело, свершаемое в память об искупительном рождении Младенца Иисуса.

Вскоре желание устанавливать рождественское дерево охватило и восточные штаты Америки, а к середине века ель становится обычным товаром рождественского рынка. Перед Рождеством 1848 года на улицах Нью-Йорка появился первый фермер, продающий елки. Так было положено начало елочной коммерции, получившей впоследствии в США широчайший размах. На сотнях елочных плантаций стали выращивать деревья для рождественских праздников. В 1852 году первая рождественская елка была установлена в Белом доме [см.: 543: 105].

К 1891 году обычай, распространившийся по всем Штатам, стал столь всеобщим, что президент Бенджамин Гаррисон назвал его старинным. Согласно отчету корреспондента одной из газет, Гаррисон, обращаясь к согражданам накануне Нового года, сказал:

Рождество – самый священный религиозный праздник года, и по всей земле он должен быть праздником всеобщей радости – от самого простого жителя и до самого крупного чиновника… Мы намереваемся сделать его в Белом доме днем счастья – все члены моей семьи, представляющей четыре поколения, соберутся вместе за большим столом в гостиной для торжественных обедов, чтобы принять участие в старинной рождественской трапезе… У всех нас должно стоять старинное рождественское дерево, устроенное для наших внуков, а для своих внуков я сам буду Санта-Клаусом [546: 47; 532: 56].

После изобретения электрической лампочки в США трудно было найти город, на площади которого на праздник не устанавливали хотя бы одно освещенное дерево. В настоящее время в Америке Рождество играет громадную роль, и рождественское дерево устанавливается почти в каждом доме.

Столь массовое распространение обычая по всему христианскому миру требует объяснения. Почему именно ель приобрела такую популярность? Почему она оказалась связанной с Новым годом или Рождеством? В Северном полушарии рождественские праздники приходятся на зиму, когда лиственные деревья стоят обнаженными и, конечно, не могут использоваться в качестве символа и важнейшего атрибута зимнего праздника. Поэтому естественно, что таким символом стало вечнозеленое хвойное дерево, причем не только ель, но и сосна, и кедр, и пихта, и можжевельник. Однако елка, в отличие от других хвойных деревьев, обладает правильной пирамидальной формой; ее устремленный кверху прямой ствол, а также симметричное расположение ветвей придают ей очертания католических и лютеранских храмов. Очевидно, именно благодаря своей форме ель и затмила другие хвойные деревья.

«Родины нашей питомица скромная»

Елка в русской народной традиции

Употребление ели весьма разнообразно…

Д. М. Кайгородов. Беседы о русском лесе
  • – Ну, пошел же, ради бога! —
  • Небо, ельник и песок —
  • Невеселая дорога…
Н. А. Некрасов. Школьник

Являясь, подобно березе, одним из самых распространенных деревьев средних и северных широт России, ель издавна использовалась в хозяйстве. Ее древесина служила топливом, употреблялась в строительстве, хотя и считалась материалом не самого высокого качества, что нашло отражение в поговорке: «Ельник, березник чем не дрова? Хрен да капуста чем не еда?» [113: I, 519]. Упоминания о ели в древнерусских источниках (где она называется елие, елье, елина, елинка, елица) носят, как правило, чисто деловой характер: «дровяной ельник», «еловец» (строевой еловый лес) и т. п. В образе ели люди Древней Руси не видели ничего поэтического: еловый лес («елняк большой глухой») из‐за своей темноты и сырости отнюдь не радовал глаз. В одном из текстов XVI века написано: «На той де земле мох и кочки, и мокрые места, и лес старинной всякой: березник, и осинник, и ельник» [416: 49]. Произрастая по преимуществу в сырых и болотистых местах, называвшихся в ряде губерний «елками», это дерево с темно-зеленой колючей хвоей, неприятным на ощупь, шероховатым и часто сырым стволом (с которым иногда сравнивалась кожа Бабы-Яги [78: 574]) не пользовалось особой любовью. Вплоть до конца XIX века без симпатии изображалась ель (как, впрочем, и другие хвойные деревья) и в русской поэзии, как, например, у Ф. И. Тютчева:

  • Пусть сосны и ели
  • Всю зиму торчат,
  • В снега и метели
  • Закутавшись, спят.
  • Их тощая зелень,
  • Как иглы ежа,
  • Хоть век не желтеет,
  • Но ввек не свежа. [465: 40]

А поэт и прозаик рубежа XIX и XX веков А. Н. Будищев писал:

  • Сосны и мшистые ели,
  • Белые ночи и мрак.
  • Злобно под пенье метели
  • Воет пустынный овраг. [63: 149]

В отличие от лиственных деревьев хвойные, по мнению А. А. Фета, «порý зимы напоминают», не ждут «весны и возрожденья»; они «останутся холодною красой / Пугать иные поколенья» [472: 183]. Лев Толстой в «Войне и мире», описывая первую встречу Андрея Болконского с дубом, также пишет о том неприязненном впечатлении, которое «задавленные мертвые ели» производят на героя: «Рассыпанные кое-где по березнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме» [452: V, 161]. Отрицательное отношение к ели, ощущение ее как враждебной человеку силы встречается иногда и у современных поэтов, как, например, в стихотворении Татьяны Смертиной 1996 года:

  • Обступили избу ели,
  • Вертят юбками метели,
  • Ветер плетью бьет наотмашь…
  • Ты прийти ко мне не можешь! [420: 5]

А Иосиф Бродский, передавая свои ощущения от северного пейзажа (места своей ссылки – деревни Норенской Архангельской области), замечает: «Прежде всего, специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна – все эти елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит?» [82: 83].

Деталь лубочной картинки «Изображение Сатира, показывавшегося в Испании в 1760 году», конец XVIII в. // Ровинский Д. А. Русские народные картинки. Атлас. Т. 1. СПб., 1881. № 376. Нью-Йоркская публичная библиотека

Анализируя растительные символы русского народного праздничного обряда, В. Я. Пропп делает попытку объяснить причину исконного равнодушия, пренебрежения и даже неприязни русских к хвойным деревьям, в том числе к ели: «Темная буроватая ель и сосна в русском фольклоре не пользуются особым почетом, может быть, и потому, что огромные пространства наших степей и лесостепей их не знают» [360: 56].

В русской народной культуре ель оказалась наделенной сложным комплексом символических значений, которые во многом явились следствием эмоционального ее восприятия. Внешние свойства ели и места ее произрастания, видимо, обусловили связь этого дерева с образами низшей мифологии (чертями, лешими и прочей лесной нечистью), что нашло отражение, в частности, в известной пословице: «Венчали вокруг ели, а черти пели», указывающей на родство образа ели с нечистой силой (ср. у Федора Сологуба в стихотворении 1907 года «Чертовы качели»:

  • В тени косматой ели
  • Над шумною рекой
  • Качает черт качели
  • Мохнатою рукой. [430: 347])

Слово «ёлс» стало одним из имен лешего, черта: «А коего тебе ёлса надо?», а «еловой головой» принято называть глупого и бестолкового человека.

Ель традиционно считалась у русских деревом смерти, о чем сохранилось множество свидетельств. Существовал обычай удавившихся и вообще самоубийц зарывать между двумя елками, поворачивая их ничком [см.: 160: 91; 357: 312]. В некоторых местах был распространен запрет на посадку ели около дома из опасения смерти мужского члена семьи [см.: 453: 18–19]. Из ели, как и из осины, запрещалось строить дома [см.: 159: 13]. Еловые ветви использовались и до сих пор широко используются во время похорон. Их кладут на пол в помещении, где лежит покойник. Вспомним хотя бы «Пиковую даму» Пушкина: «…Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником» [364: V, 348]. Еловыми ветвями часто выстилают путь похоронной процессии:

  • Ельник насыпан с утра по дороге.
  • Верно, кого-то везут на покой! [285: 830]
  • …темный, обильно разбросанный ельник
  • Вдоль по унылой дороге, под тяжестью дрог молчаливых… [419: 1]

Веточки ели бросают в яму на гроб, а могилу принято прикрывать на зиму еловыми лапами. «Связь ели с темой смерти, – как пишет Т. А. Агапкина, – заметна и в русских свадебных песнях, где ель – частый символ невесты-сироты» [4: 5]. Ср. также в фольклоре остарбайтеров – советских людей, угнанных на работу в Германию во время Второй мировой войны:

  • Может быть под елкою густою
  • Я родимый дом сибе найду,
  • Распращаюсь с горькою судьбой
  • И к вам я, может, больше не прийду. [356: 87]

Время возникновения (или же усвоения от южных славян) обычая устилать дорогу, по которой несут на кладбище покойника, хвойными ветками неизвестно [см.: 152: 94], хотя упоминания о нем встречаются уже в памятниках древнерусской письменности: «И тако Соломон нача работати на дворе: двор месть и песком усыпает и ельником устилает везде и по переходам такожде» («Повести о Соломоне», XVI–XVII вв. [цит. по: 416: 49]).

На православных кладбищах долгое время сажать елки возле могил было не принято. Однако в середине XIX века это уже случалось. Вспомним описание Тургеневым могилы Базарова: «две молодые елки посажены по обоим ее концам» [464: VIII, 188].

Смертная символика ели была усвоена и получила широкое распространение при советской власти. Ель стала характерной деталью официальных могильников, прежде всего Мавзолея Ленина, около которого были посажены серебристые норвежские ели:

  • Ели наклоняются старея,
  • Над гранитом гулким мавзолея… [509: 603]

Впоследствии эти ели стали соотноситься с кремлевскими новогодними елками, как, например, в стихотворении Якова Хелемского 1954 года:

  • Сединою тронутые ели,
  • У Кремля равняющие строй,
  • В этот снежный полдень, молодея,
  • Новой восхищаются сестрой. [487: 1]

«Новая сестра» – это елка в Большом Кремлевском дворце, главная елка Страны Советов. Два противоположных символических значения ели (исконно русский и усвоенный с Запада) здесь вдруг соединились, создав новое символическое значение: преемственность ленинских идей в празднике советской детворы. Судя по той роли, которую еловая хвоя стала играть в советской официальной жизни, видимо, можно говорить об особом пристрастии Сталина к этому дереву. Его дочь, Светлана Сталина (Аллилуева), вспоминая свое детство 1930‐х годов, пишет о том, как на одной из сталинских дач, в Зубалове, вдруг вырубили огромные старые кусты сирени, «которые цвели возле террасы как два огромных благоухающих стога», и начали сажать елки: «…смотришь, везде понатыкано елок… Но здесь было сухо, почва песчаная, вскоре елки все посохли. Вот мы радовались-то!» [10: 113].

Смертная символика ели нашла отражение в пословицах, поговорках, фразеологизмах: «смотреть под елку» – тяжело болеть; «угодить под елку» – умереть; «еловая деревня», «еловая домовина» – гроб; «пойти или прогуляться по еловой дорожке» – умереть [415: 343–344] и др. Звуковая перекличка спровоцировала сближение слова «елка» с рядом нецензурных слов, что также повлияло на восприятие русскими этого дерева. Характерны и «елочные» эвфемизмы, широко употребительные в наши дни: «елки-палки», «елки-моталки» и т. п.

В настоящее время связь ели с темой самоубийства или насильственной смерти утратилась, и она превратилась в один из символов вечной памяти и вечной жизни: теперь елочки часто можно увидеть на многих русских кладбищах, в том числе и заграничных: «Сегодня я зажгла свечи на небольшой елочке на кладбище. У меня дома в этом году елки не будет. Для кого ее украшать?» – записывает пожилая эмигрантка в своем дневнике [411: 25].

Считаясь смертным деревом, ель наряду с этим в некоторых местах использовалась в качестве оберега (как и репей), видимо, из‐за колючести ее хвои [см.: 4: 5]. На севере, в районе Тотьмы, при закладке двора в середине его ставили елку [см.: 159: 50–51]. Вечнозеленый покров ели нашел отражение в ряде загадок: «Зимой и летом одним цветом»; «Осенью не увядаю, зимой не умираю»; «Это ты, дерево! И зиму и лето зелено»; «Что летом и зимой в рубашке одной» [153: 64]. Тот же вечнозеленый покров послужил основанием для использования елки на свадьбах в качестве символа вечной молодости: «…в Ярославской губернии, когда девушки идут к невесте на девичник, то одна несет впереди елку, украшенную цветами и называемую девья крáса» [507: 14].

Весь этот сложный и противоречивый смысловой комплекс, закрепленный за елью в русском сознании, не давал, казалось бы, оснований для возникновения ее культа – превращения ее в объект почитания. Но тем не менее это произошло. Автор книги о русском лесе Д. М. Кайгородов писал в 1880 году:

…выросшая на свободе, покрытая сверху донизу зелеными, густоветвистыми сучьями, ель представляет из себя настоящую зеленую пирамиду, и по своеобразной, стройной красоте своей есть несомненно одно из красивейших наших деревьев [174: 100].

В. В. Иофе, исследуя «литературную флору» русской поэзии XIX–XX веков и говоря о «нестабильности ботанического инвентаря», отметил начавшуюся с конца XIX века возрастающую популярность ели: «…ель и сосна, аутсайдеры XIX века, нынче становятся все более и более популярными» [171: 247]. Эти и многие другие отзывы о еловом дереве конца XIX–XX века являются свидетельством того, что к этому времени в сознании русских оно приобрело положительные коннотации, прочно соединившись с символикой рождественского дерева.

Петровский указ 1699 года и его последствия

В России обычай новогодней елки ведет свое начало с Петровской эпохи. Мнение о том, что елка как новогодний символ «первоначально сделалась известною в Москве с половины XVII века» и устраивалась в Немецкой слободе, где с ней познакомился юный царь Петр и откуда она была «перевезена» в Петербург [446: 87], похоже, не имеет под собой никакой реальной почвы. Лишь по возвращении домой после своего первого путешествия в Европу (1698–1699) Петр I «устраивает, – по словам А. М. Панченко, – экстралегальный переворот, вплоть до перемены календаря» [320: 11]. Согласно царскому указу от 20 декабря 1699 года, впредь предписывалось вести летоисчисление не от Сотворения мира, но от Рождества Христова, а день «новолетия», до того времени отмечавшийся на Руси 1 сентября, «по примеру всех христианских народов» перенести на 1 января. В этом указе давались также рекомендации по организации новогоднего праздника. В его ознаменование в день Нового года было велено пускать ракеты, зажигать огни и украсить столицу (тогда еще Москву) хвоей:

По большим улицам, у нарочитых домов, пред воротами поставить некоторые украшения от древ и ветвей сосновых, еловых и мозжевелевых против образцов, каковы сделаны на Гостином дворе.

А «людям скудным» предлагалось

каждому хотя по древцу или ветве на вороты или над храминою своей поставить… а стоять тому украшению января в первый день [470: 349; 278: 5; 344: 37].

Эта малозаметная в эпоху бурных событий деталь и явилась в России началом трехвековой истории обычая устанавливать елку на зимних праздниках.

Однако к будущей рождественской елке указ Петра имел косвенное отношение. Во-первых, город декорировался не только еловыми, но и другими хвойными деревьями; во-вторых, в указе рекомендовалось использовать как целые деревья, так и ветви, и наконец, в-третьих, украшения из хвои предписано было устанавливать не в помещении, но снаружи: на воротах, крышах трактиров, улицах и дорогах. Тем самым елка превращалась в деталь новогоднего городского пейзажа, а не рождественского интерьера, чем она стала впоследствии. Текст царского указа свидетельствует о том, что для Петра во вводимом им обычае, с которым он познакомился, конечно же, во время путешествия по Европе, важной была как эстетическая сторона (дома и улицы велено было украсить хвоей), так и символическая: декорации из хвои следовало создавать в ознаменование Нового года.

Петровский указ от 20 декабря 1699 года является едва ли не единственным документом, относящимся к истории елки в России XVIII века. После смерти Петра, судя по всему, его рекомендации были основательно забыты, но в одном отношении они имели довольно забавные последствия, добавив к символике ели новые оттенки. Царские предписания сохранились лишь в новогоднем убранстве питейных заведений, крыши и ворота которых перед Новым годом продолжали украшать елками. По этим елкам (привязанным к колу, установленным на крышах или же воткнутым у ворот) опознавались кабаки. Деревья стояли там до следующего года, накануне которого старые елки заменяли новыми. Возникнув в результате петровского указа, этот обычай поддерживался в течение XVIII и XIX веков. Пушкин в «Истории села Горюхина» упоминает «древнее общественное здание (то есть кабак. – Е. Д.), украшенное елкою и изображением двуглавого орла» [364: V, 189]. Эта характерная деталь была хорошо известна и время от времени отражалась в литературных произведениях. Д. В. Григорович, например, в повести 1847 года «Антон-Горемыка», рассказывая о встрече своего героя по дороге в город с двумя портными, замечает:

Вскоре все три путника достигли высокой избы, осененной елкой и скворешницей, стоявшей на окраине дороги при повороте на проселок, и остановились [107: 170].

Иногда же вместо елки на крышах кабаков ставились сосенки: «Здание кабака… состояло из старинной двухэтажной избы с высокой кровлей… На верхушке ее торчала откосо рыжая иссохшая сосенка; худощавые, иссохшие ветви ее, казалось, звали на помощь» [107: 234]. Эта характерная деталь нашла отражение и в стихотворении М. Л. Михайлова 1848 года «Кабак»:

  • У двери скрыпучей
  • Красуется елка…
  • За дверью той речи
  • Не знают умолка.
  • ……………………
  • К той елке зеленой
  • Своротит детина…
  • Как выпита чарка —
  • Пропала кручина! [272: 67–68]

А в стихотворении Н. П. Кильберга 1872 года «Елка» кучер искренне удивляется тому, что барин по вбитой у дверей избы елке не может признать в ней питейного заведения:

  • Въехали!.. мчимся в деревне стрелой,
  • Вдруг стали кони пред грязной избой,
  • Где у дверей вбита елка…
  • Что это?.. – Экой ты, барин, чудак,
  • Разве не знаешь?.. Ведь это кабак!.. [286: 830]

В результате кабаки стали называть в народе «елками» или же «Иванами-елкиными»: «Пойдем-ка к елкину, для праздника выпьем»; «Видно, у Ивана елкина была в гостях, что из стороны в сторону пошатываешься» (ср. также поговорку: «елка (то есть кабак. – Е. Д.) чище метлы дом подметает»). Ввиду же склонности к замене «алкогольной» лексики эвфемизмами практически весь комплекс «алкогольных» понятий постепенно приобрел «елочные» дуплеты: «елку поднять» – пьянствовать, «идти под елку» или «елка упала, пойдем поднимать» – идти в кабак, «быть под елкой» – находиться в кабаке, «елкин» – состояние алкогольного опьянения и т. п. [415: 343–344]. Эта возникшая связь елки с темой пьянства органично вписалась в прежнюю семантику ели, соединяющую ее с нижним миром.

На протяжении всего XVIII века нигде, кроме питейных заведений, ель в качестве элемента новогоднего или святочного декора больше не фигурирует: ее образ отсутствует в новогодних фейерверках и «иллуминациях», столь характерных для «века Просвещения» и представлявших собою достаточно сложные символические комбинации; не упоминается она при описании святочных маскарадов при дворе. И, конечно же, нет ее на народных святочных игрищах. В рассказах о новогодних и святочных празднествах, проводившихся в этот период русской истории, никогда не указывается на присутствие в помещении ели. Поэтому и иллюстрация в одном из рождественских номеров журнала «Нива» за 1889 год «Празднование святок в 1789 году», на которой изображена «святочная сцена» в состоятельном доме, где в углу залы стоит большая разукрашенная ель, могла появиться только по причине неосведомленности как художника, так и издателей этого еженедельника в истории русской елки. Впрочем, эта ошибка повторялась не раз. К гравюре по картине Э. Вагнера 1881 года «Рождественская елка сто лет назад» в том же журнале дано объяснение:

На картине изображена семейная сцена «Елка в XVIII веке в богатом доме». Елка готова. Пудреный лакей зажигает последние свечки, мать семейства звонит в колокольчик, давая этим знать, что можно входить, отец наблюдает с своего кресла, какое впечатление произвели на детей блестящие игрушки. Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни; второй, постарше, держась за руку молоденькой сестры, сдержаннее выражает свой восторг, а средний – буян, прямо несется к киверу, сабле и барабану, которые так заманчиво красуются, блестя при огнях на стуле около елки [287: 1174].

Подобная сцена для конца XVIII века просто немыслима.

Ледяные горы. Литография С. Ф. Галактионова по рис. П. П. Свиньина // Свиньин П. П. Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей. Ч. 1. СПб., 1816. Российская государственная библиотека

Помимо внешнего убранства питейных заведений в XVIII веке и на протяжении всего следующего столетия, елки использовались еще и на катальных (или, как еще говорили, скатных) горках. На гравюрах и лубочных картинках XVIII и XIX веков, изображающих катание с гор на праздниках (Святках и Масленице) в Петербурге, Москве и других городах, можно увидеть небольшие елочки, установленные по краям горок. На гравюре 1792 года Д. А. Аткинсона (жившего в России с 1784 по 1801 год) «Катание с гор на Неве» еловые деревца расставлены по всему скату горки и по ее бокам. На рисунках и гравюрах XVIII–XIX веков украшения из елочек в местах зимних городских увеселений встречаются постоянно. На анонимной гравюре конца XIX века «Катание на чухнах» елочные ветки разбросаны по поверхности замерзшей Невы. На рисунках А. Бальдингера (гравюра К. Крыжановского) «Катание на льду на Екатерининском канале в Петербурге» и «Ледяные горы» (1879) всюду – на горках, на подъеме и на их скатах – изображены небольшие воткнутые в снег еловые деревца. Устанавливались елочки и возле традиционных праздничных балаганов на Семеновском плацу, как это изображено на одной из гравюр 1890‐х годов. В Петербурге елками принято было также обозначать пути санных перевозов через Неву: «В снежные валы, – пишет Л. В. Успенский о Петербурге конца XIX – начала ХX века, – втыкались веселые мохнатые елки» и по этой дорожке «дюжие молодцы на коньках» перевозили санки с седоками [468: 165–166]. Все перечисленные примеры к обычаю рождественского дерева не имеют никакого отношения, однако сам факт украшения зимнего города вечнозеленой хвоей свидетельствует о том, как постепенно готовилась почва для превращения елки в символический объект зимних праздников.

Ледяные горы. Лубок «Русская разгульная масляница». М.: Лит. И. Д. Сытина, 1889. Российская государственная библиотека

«Мы переняли у добрых немцев детский праздник»

Рождественское дерево в России первой половины XIX века

С елкой как с «ритуальным атрибутом рождественской обрядности» [71: 47] мы встречаемся в России лишь в начале XIX столетия. На этот раз встреча с елкой состоится уже не в Москве, а в Северной столице. Приток немцев в Петербург, где их было много с самого его основания, продолжался и в эти годы. Вполне естественно, что выходцы из Германии привозили с собой усвоенные на родине привычки, обычаи и ритуалы, которые они тщательно сохраняли и поддерживали на новом месте жительства. Поэтому неудивительно, что на территории России первые рождественские елки появились именно в домах петербургских немцев. В русской печати первых десятилетий XIX столетия об этом обычае сообщалось с подробностями, характерными для описания особенностей чужой культуры. А. А. Бестужев-Марлинский в повести «Испытание» (1831), изображая Святки в Петербурге 1820‐х годов, пишет:

У немцев, составляющих едва ли не треть петербургского населения, канун Рождества есть детский праздник. На столе, в углу залы, возвышается деревцо… Дети с любопытством заглядывают туда.

И далее:

Наконец наступает вожделенный час вечера, – все семейство собирается вместе. Глава оного торжества срывает покрывало, и глазам восхищенных детей предстает Weihnachtsbaum в полном величии… [47: 33][4].

Считается, что первое рождественское дерево в императорской фамилии было установлено 24 декабря 1817 года в Москве, в Кремле (где царская семья проводила зиму). Инициатива принадлежала великой княгине Александре Федоровне (дочери прусского короля Фридриха-Вильгельма III), выросшей в Берлине. На следующий год елка уже стояла в их собственном Аничковом дворце, а после коронации Николая Павловича и Александры Федоровны елки в царской семье стали проводиться ежегодно в Зимнем дворце. На Рождество 1828 года Александра Федоровна устроила первый детский праздник с елкой в Большой столовой дворца. На ней присутствовали пятеро ее детей и племянницы – дочери великого князя Михаила Павловича. На праздник были приглашены и дети придворных из ряда семейств. На восьми столах (по числу детей) стояли елочки, украшенные конфетами, золочеными яблоками и орехами. Под ними были разложены подарки [см.: 409: 116–120].

Впоследствии этот обычай повторялся ежегодно. Вот как рассказывает об этих праздниках фрейлина высочайшего двора Мария Фредерикс (1832–1897):

Накануне Рождества Христова, в сочельник, после всенощной, у императрицы была всегда елка для августейших детей, и вся свита приглашалась на этот семейный праздник. Государь и царские дети имели каждый свой стол с елкой, убранной разными подарками, а когда кончалась раздача подарков самой императрицей, тогда входили в другую залу, где был приготовлен большой длинный стол, украшенный разными фарфоровыми изящными вещами с Императорской Александровской мануфактуры. Тут разыгрывалась лотерея вместе со всей свитой, государь обыкновенно выкрикивал карту, выигравший подходил к ее величеству и получал свой выигрыш-подарок из ее рук. <…> С тех пор, как я себя помню, с моих самых юных лет, я всегда присутствовала на этой елке и имела тоже свой стол, свою елку и свои подарки – книги, платье, серебро, позже – бриллианты и т. п. <…> Елку со всеми подарками мне потом привозили домой, и я долго потешалась и угощалась с нее [443: 286–287].

Из императорской семьи и немецких домов столицы обычай устраивать праздник елки перешел сначала в подведомственные императрице учебные заведения, а затем стал осваиваться и дворянскими семьями, о чем мы все чаще и чаще читаем в документах того времени. Так, известно, что на Рождество 1828 года, будучи на лечении в Италии, устроила своим детям елку Александра Воейкова (Светлана В. А. Жуковского), через месяц с небольшим умершая от чахотки. Об этом мы узнаем из письма лечившего ее К. К. Зейдлица к мужу ее сестры Маши А. Ф. Мойеру:

Накануне Нового года здешнего стиля она велела приготовить для детей Рождественскую елку. Все, кого она любила, нашли там себе подарки. Она предчувствовала, что в последний раз проводит этот день между своими; она была радостна, молчалива, говорила мало, почти только о прошедшем, как будто переживала вновь содержание всей протекшей жизни [428: 174].

Сохранилась адресованная Пушкину записка Жуковского, написанная не позднее 24 декабря 1836 года, содержащая такие слова: «В суботу будет ёлочка» (впервые опубликована П. И. Бартеневым в 1889 году [379: 123]. Неизвестно, был ли Пушкин на этой елочке у Жуковского; по крайней мере, в его текстах рождественская елка никогда не упоминается.

Судя по многочисленным описаниям святочных празднеств в журналах 1820–1830‐х годов, в эту пору рождественское дерево в русских домах было еще большой редкостью. Святки, святочные маскарады и балы в литературе и в журналах описываются постоянно: святочные гаданья даны в балладе Жуковского «Светлана» (1812), Святки в помещичьем доме изображены Пушкиным в главе V «Евгения Онегина» (1825), в Рождественский сочельник происходит действие поэмы Пушкина «Домик в Коломне» (1828), к Святкам (зимним праздникам) приурочена драма Лермонтова «Маскарад» (1835): «Ведь нынче праздники и, верно, маскарад» [235: 257]. Подобные примеры могут быть умножены. Однако ни в одном из этих произведений о елке не говорится ни слова.

В новогодних номерах журналов, регулярно помещавших очерки о праздничных мероприятиях, проводившихся в Петербурге и Москве («Молва», «Вестник Европы», «Московский телеграф» и др.), детально описывались святочные балы и маскарады в дворянских собраниях, театрах и дворцах – с изображением присутствовавших там людей, костюмов, убранства залы, еды, праздничного сценария, танцев, а порою и случавшихся разного рода скандальных и пикантных происшествий. Однако ни в 1820‐х, ни в 1830‐х годах в них никогда не упоминалось о наличии в помещениях рождественского дерева [см., например: 531: 20 и мн. др.]. Отсутствуют упоминания о елке и в так называемых этнографических повестях (Н. Полевого, М. Погодина, О. Сомова и др.). Авторы этих повестей, с неприязнью отзывавшиеся о городских нововведениях в ритуал зимних праздников, противопоставляли городские Святки «естественному» веселью старинных народных святок. Они бы не преминули упомянуть и елку, если бы она была уже им известна [362: 3–24].

Издававшаяся Ф. Б. Булгариным газета «Северная пчела», которая всегда чутко реагировала на новые явления российской жизни, только-только начинавшие входить в моду, регулярно печатала отчеты о прошедших праздниках, о выпущенных к Рождеству книжках для детей, о подарках на Рождество и т. д. Елка не упоминается в ней вплоть до рубежа 1830–1840‐х годов. Но начиная с этого времени «елочная» тема буквально не сходит со страниц предпраздничных выпусков этой газеты: в поле зрения оказываются подробности, касающиеся как устройства самого праздника в честь рождественского дерева, так и коммерческой стороны дела.

Первое упоминание о елке появилось в «Северной пчеле» накануне 1840 года: газета сообщала о продающихся «прелестно убранных и изукрашенных фонариками, гирляндами, венками» елках [298: 1]. Год спустя в том же издании появляется подробное описание входящего в моду обычая:

Мы переняли у добрых немцев детский праздник в канун праздника Рождества Христова: Weihnachtsbaum. Деревцо, освещенное фонариками или свечками, увешанное конфектами, плодами, игрушками, книгами, составляет отраду детей, которым прежде уже говорено было, что за хорошее поведение и прилежание в праздник появится внезапное награждение… [399: 1].

По характеру сообщения заметно, что к началу 1840‐х годов обычай устанавливать на Рождество елку был знаком еще далеко не всем: «У нас входит в обыкновение праздновать канун Рождества Христова раздачею наград добрым детям, украшением заветной елки сластями и игрушками» [400: 1]. Понимая, что становящееся модным новшество нуждается в объяснении, Булгарин сообщает своим читателям о его происхождении:

После уничтожения постов и католических обрядов в Германии обычай собираться вместе в доме старшего из родных также изменился, но каждая семья сохранила обычай дарить детей в вечер перед Рождеством: Weihnachtsabend – сделан детским праздником в Германии. Как на всем земном шаре нет города, нет страны, нет, так сказать, уголка, где бы не было водворенных немцев, и они везде обращают на себя внимание туземцев и покровительство правительства за свое трудолюбие и благонравие, то повсюду перенимают у них обычаи… и таким образом детский праздник введен повсюду [401: 1].

Елка долго еще воспринималась как специфическое «немецкое обыкновение». А. В. Терещенко, автор семитомной монографии «Быт русского народа» (1848), пишет: «В местах, где живут иностранцы, особенно в столице, вошла в обыкновение елка». Отстраненность, с которой дается им описание праздника, свидетельствует о новизне этого обычая:

Для праздника елки выбирают преимущественно дерево елку, от коей детское празднество получило наименование; ее обвешивают детскими игрушками, которые раздают им после забав. Богатые празднуют с изысканной прихотью [446: 86].

В 1842 году журнал для детей «Звездочка», издававшийся детской писательницей и переводчицей А. И. Ишимовой, сообщал своим читателям:

Теперь во многих домах русских принят обычай немецкий: накануне праздника, тихонько от детей, приготовляют елку; это значит: украшают это вечнозеленое деревцо как только возможно лучше, цветами и лентами, навешивают на ветки грецкие вызолоченные орехи, красненькие, самые красивые яблоки, кисти вкусного винограда и разного рода искусно сделанные конфекты. Все это освещается множеством разноцветных восковых свеч, прилепленных к веткам дерева, а иногда и разноцветными фонариками [158: 4–5].

В 1846 году в Петербурге вышла книга «Елка. Подарок на Рождество», подготовленная детской писательницей и педагогом А. М. Дараган. Книга эта представляет собой методическое руководство по домашнему обучению детей грамоте. Чтобы привлечь к нему внимание родителей, А. М. Дараган посвятила его «Августейшим детям Ее Императорского Высочества». Для середины 1840‐х годов весьма показательным представляется и тот факт, что первая часть книги завершается данным детям обещанием, что в случае хорошей учебы они непременно получат на Рождество елку, после чего следует объяснение еще далеко не всем известного обычая:

Слушай со вниманием, что здесь сказано про елку. Зимою все деревья без листьев. Одна елка остается зелена. В праздник Рождества Христова умным, добрым, послушным детям дарят елку. На елку вешают конфекты, груши, яблоки, золоченые орехи, пряники и дарят все это добрым детям. Кругом елки будут гореть свечки голубые, красные, зеленые и белые. Под елкой на большом столе, накрытом белой скатертью, будут лежать разные игрушки: солдаты, барабан, лошадки для мальчиков; а для девочек коробка с кухонной посудой, рабочий ящик и кукла с настоящими волосами, в белом платье и с соломенной шляпой на голове. Прилежным детям, которые любят читать, подарят книгу с разными картинами. Смотрите, дети! Старайтесь заслужить такую прекрасную елку, вот как эта [137: 108–111].

Иллюстрация неизвестного художника к книге А. М. Дараган «Елка. Подарок на Рождество». СПб.: Тип. Journalde, 1846

В начале января 1842 года жена А. И. Герцена в письме к подруге описывает, как в их доме устраивалась елка для ее двухлетнего сына Саши. Это один из нечастых письменно зафиксированных в это время рассказов об устройстве елки в русском доме: «Весь декабрь я занималась приготовлением елки для Саши. Для него и для меня это было в первый раз: я более его радовалась ожиданиям. Удивляюсь, как детски я заботилась…» В память об этой первой елке Саши Герцена неизвестным художником была сделана акварель «Саша Герцен у рождественской елки», которая хранится в Музее Герцена в Москве. На ней мальчик, сидящий у няни на руках, смотрит на елку, установленную на столе. На обороте рукою Герцена написано: «1841. Декабря 29. Новгород» [95: 605–606].

Первое время в русской среде елка по преимуществу устраивалась в домах петербургской знати. Остальное население столицы до поры до времени относилось к ней либо равнодушно, либо вообще не знало о существовании такого обычая. Однако мало-помалу рождественское дерево завоевывало и другие социальные слои Петербурга. И вдруг в середине 1840‐х годов произошел взрыв – «немецкое обыкновение» начинает стремительно распространяться. Петербург был буквально охвачен «елочным ажиотажем»: о елке заговорили в печати, началась продажа елок перед Рождеством, ее стали устраивать во многих домах. Обычай вошел в моду, и уже к концу 1840‐х годов рождественское дерево становится в столице хорошо знакомым и привычным предметом рождественского интерьера. И. И. Панаев иронизировал по этому поводу:

В Петербурге все помешаны на елках. Начиная от бедной комнаты чиновника до великолепного салона, везде в Петербурге горят, блестят, светятся и мерцают елки в рождественские вечера. Без елки теперь существовать нельзя. Что и за праздник, коли не было елки?» [319: 91].

Этот внезапный взрыв интереса к елке и страстного увлечения ею вызывает удивление. Что же произошло на протяжении 1840‐х годов? Думается, что столь стремительный рост популярности немецкого обычая объясняется несколькими причинами.

Прежде всего в основе лежало стремление подражать Западу. Начиная с 1820‐х годов и далее на протяжении двух десятилетий русские увлекались немецкой литературой и философией. Отсюда и интерес к немецким обычаям, в частности – рождественскому дереву, что подкреплялось популярностью произведений немецких писателей, и прежде всего Гофмана, «елочные» тексты которого «Щелкунчик и Мышиный король» (1816) и «Повелитель блох» (1822) были хорошо известны русскому читателю. Эти произведения печатались к Рождеству отдельными изданиями, предлагая детям праздничное чтение, тем самым способствуя усвоению обычая рождественской елки, в то время как иллюстрации помогали закреплению ее зрительного образа. Герой повести Гофмана «Повелитель блох» Перегринус Тис каждый сочельник устраивает у себя в доме елку, готовит сам себе подарки, с нетерпением ожидает встречи с ней; он, как ребенок, радуется и елке, и подаркам, а затем относит их детям из бедных семей [106: 356–358].

Иллюстрация к сказке «Щелкун орехов и царек мышей» в книге «Подарок на Новый год. Две сказки Гофмана для больших и маленьких детей». СПб.: тип. А. Сычева, 1840

Еще более привлекательным «елочным» текстом оказалась повесть Гофмана «Щелкунчик», впервые вышедшая в русском переводе в 1840 году под названием «Щелкун орехов и царек мышей», «чудное изделие чудного гения», как определил это произведение Белинский. Эта повесть была напечатана с единственной иллюстрацией на первой странице, где была изображена небольшая зала в немецком доме. На столе, накрытом белой скатертью, стоит еловое деревце с зажженными на нем свечками и разложенными под ним подарками, среди которых и знаменитый Щелкунчик. Только что впущенные в комнату Мария и Франц разбирают подарки, в то время как их родители и крестный Дроссельмейер наблюдают за реакцией детей на сияющее дерево и подарки [см.: 341]. Эта иллюстрация была одним из первых изображений рождественской елки, появившихся в русской печати. Она, а вслед за нею и многие другие служили образцом для устройства елки в русских домах[5].

С середины 1840‐х годов помимо текстов Гофмана читателю стали известны произведения и ряда других западноевропейских писателей, в основе которых лежал сюжет, связанный с рождественской елкой. Таковы, например, сказки Андерсена «Ель» (1844), описывающая судьбу дерева, срубленного для детского праздника, и «Девочка со спичками» (1845), где девочке-сироте, замерзающей рождественским вечером на городской улице, чудится прекрасная елка. Читая «елочные» произведения западноевропейской литературы, русские знакомились с обычаем елки, что ускоряло его усвоение.

Существенную роль в распространении и популяризации елки в России сыграла коммерция. С начала 1840‐х годов известные кондитерские Петербурга, воспользовавшись новым увлечением своих покупателей, организовали продажу елок, уже, так сказать, готовых к употреблению, – с висящими на них фонариками, игрушками и (что для кондитеров было самым главным) с произведениями так называемой кондитерской архитектуры: разного рода пряниками, пирожными, конфетами и пр. Ответ на вопрос, почему именно кондитерское производство оказалось ведущим в пропаганде елки, связан с его историей в России. С начала XIX века самыми известными в Петербурге специалистами кондитерского дела были выходцы из Швейцарии, относящиеся к альпийской народности – ретороманцам, известным по всей Европе мастерам-кондитерам. «Их колония в Петербурге была многочисленной и по профессии однородной» [245: 35]. Постепенно они завладели кондитерским делом столицы и, видя возрастающую моду на елку, воспользовались этим для улучшения торговли своими продуктами. Быстро сориентировавшись, они освоили изготовление уже готовых к использованию елок. «Северная пчела», регулярно оповещая о местах продажи елок, в конце 1839 года с сожалением отмечает их отсутствие в кондитерской «Гг. Беранже и Вольфа»:

Их можно получить только в кондитерской Доминика (на Невском проспекте, в доме Петровской церкви) и в кондитерской Пфейфера… У каждого из двух поименованных кондитеров елки отличаются новым изобретением [398: 1].

Через год в газете появляется новое сообщение:

Место не позволяет гг. Вольфу и Беранже иметь готовые елки, но у гг. Доминика, Излера и Пфейфера они удивительно хороши и богаты… чего тут нет!.. Картонные игрушки, называемые сюрпризами, отличаются ныне удивительным изяществом. Это уже не игрушки, а просто модели вещей, уменьшенные по масштабу. Елки у г. Пфейфера с транспарантами и китайскими фонарями, а у гг. Доминика и Палера также с фонарями на грунте, усеянном цветами. Прелесть да и только! [399: 1]

И далее – несколько лет спустя:

Если желаете иметь елку великолепную, так сказать, изящную, закажите с утра г. Излеру, в его кондитерской, в доме Армянской церкви, на Невском проспекте. Тогда будете иметь елку на славу, которою и сами можете любоваться. Обыкновенные, но прекрасно убранные елки продаются в кондитерской г. Лерха… [402: 1]

Из содержания этих рекламных статеек видно, что наряду с деревьями в кондитерских продавались и подарки – игрушки, книжки, сласти:

В кондитерской-кофейне (café-restaurant) г. Доминика продаются прекрасные елки, со всем убранством и множеством сахарных игрушек. В кондитерской г. Излера продаются также превосходные елки, парижские картонажи и игрушки [401: 1].

Стоили такие елки очень дорого («от 20 рублей ассигнациями до 200 рублей»), и поэтому покупать их для своих детей могли только очень богатые «почтенные маменьки», на которых в первую очередь и рассчитывала реклама:

Но без елки нет в семействе праздника. Если вы, почтенные маменьки, не обзавелись еще елкою, заезжайте в кафе-ресторан г. Доминика, на Невском проспекте, в доме Петровской церкви. Мы еще никогда не видели в Петербурге так красиво убранных елок, как в нынешнем году у Доминика… Елки выносят одну за другою, и ряды беспрестанно пополняются [404: 1].

На первых порах «немецкое нововведение» было доступным лишь состоятельным семьям, в которых организация рождественского праздника с елкой с каждым годом становится все более и более привычной. О продаже елок на петербургских рынках в это время еще ничего не слышно. Торговля ими началась несколько позже – с конца 1840‐х годов. Продавались елки у Гостиного двора, куда крестьяне привозили их из окрестных лесов. Это, конечно же, значительно снизило цену на деревья, хотя городские бедняки все равно далеко не всегда могли позволить себе удовольствие устроить елку. Ведь помимо самого деревца требовались еще и елочные украшения, и свечи, и подарки для детей. В повести Д. В. Григоровича «Зимний вечер» (1855) бедный петербургский уличный артист переживает по поводу того, что не в состоянии устроить своим детям елку: «На совести отца лежала елка, которую обещал к Рождеству и которой не было» [108: 324].

Если бедняки не могли позволить себе приобрести даже самую маленькую елочку, то богатая столичная знать уже с конца 1840‐х годов начала устраивать настоящие соревнования: у кого елка больше, гуще, наряднее, богаче изукрашена. «Дети одного моего приятеля, – писал И. И. Панаев, – …разревелись оттого, что их елка была беднее, нежели у их двоюродных сестриц и братьев…» [319: 91]. В качестве елочных украшений в состоятельных домах нередко использовали не специальные елочные игрушки и мишуру, а настоящие драгоценности и дорогие ткани. Концом 1840‐х годов датируется и первое упоминание об искусственной елке, что считалось особым шиком:

Один из петербургских богачей заказал искусственную елку вышиною в три с половиной аршина, которая была обвита дорогой материею и лентами; верхние ветки ее были увешаны дорогими игрушками и украшениями: серьгами, перстнями и кольцами, нижние ветви цветами, конфектами и разнообразными плодами [446: 87].

К середине XIX века немецкий обычай прочно вошел в жизнь российской столицы. Елка становится для жителей Петербурга вполне привычной. В 1847 году Н. А. Некрасов упоминает о ней как о чем-то всем знакомом и понятном:

«Все же случайное походит на конфекты на рождественской елке, которую так же нельзя назвать произведением природы, как какой-нибудь калейдоскопический роман фабрики Дюма – произведением искусства» [284: XI, кн. 1, 30].

Слово «елка» начинает использоваться в метафорическом, переносном смысле, когда возникает необходимость охарактеризовать что-либо или же кого-либо, обвешанного блестящими вещицами. А. Ф. Кони вспоминает, как в 1850‐х годах маленький мальчик на вопрос матери «Кто этот дядя?» о пришедшем к ним с праздничным визитом господине с большим количеством орденов и значков на груди отвечает: «Знаю, это елка» [198, 61].

Само дерево, использовавшееся в качестве главной принадлежности детского семейного праздника Рождества, первоначально известное под немецким наименованием Weihnachtsbaum, первое время называлось «рождественским деревом», но вскоре получило имя «елки», закрепившееся за ним навсегда. «Елкой» стал называться и праздник, устраиваемый по поводу Рождества (первоначально – новогодний праздник для детей): «пойти на елку», «устроить елку», «пригласить на елку». Немецкое название, выйдя из употребления, с этих пор стало встречаться только в переводах произведений западноевропейских писателей и в стилизациях, как, например, в повести Анны Зонтаг «Сочельник перед Рождеством Христовым» (1864). Здесь усыновленный немцем-лесничим и выросший в его доме мальчик, будучи уже взрослым, в сочельник приходит в отчий дом и приносит детям «рождественское дерево» и подарки [161: 153].

Говоря об обычае елки, необходимо различать два понятия: елку как помещаемое в жилье вечнозеленое дерево, изображающее собою «неувядающую благостыню Божию» и являющееся символом неумирающей природы (то есть само украшенное рождественское дерево – Weihnachtsbaum), и елку как детский праздник в честь этого дерева (детский новогодний или рождественский праздник с танцами, играми вокруг украшенной елки – Weihnachtsabend). В. И. Даль заметил по этому поводу: «Переняв, через Питер, от немцев обычай готовить детям к Рождеству разукрашенную, освещенную елку, мы зовем так иногда и самый день елки, сочельник» [113: I, 519].

Русская елка во второй половине XIX века

«Милая немецкая затея»: освоение елки в России

…Какая умиротворяющая праздничная струя носится в это время в воздухе.

М. Е. Салтыков-Щедрин

Освоение в России рождественской елки поражает своей стремительностью. Если в начале 1830‐х годов о ней еще говорилось как о «милой немецкой затее», то в конце этого десятилетия она уже «входит в обыкновение» в домах петербургской знати, а в течение следующего становится в столице широко известной. В середине века из Петербурга, превратившегося в настоящий рассадник елки, она «развозится» по всей России: по ее губернским и уездным городам, а некоторое время спустя – и по дворянским усадьбам. К концу столетия елка была усвоена как в городе, так и в поместье.

Провинция, конечно, отставала от столицы, хотя и не слишком сильно: регулярные и разнообразные связи с Петербургом немало способствовали быстрому распространению елки. Отдельные свидетельства знакомства с ней провинциалов датируются началом 1840‐х годов. Я. П. Полонский, отроческие годы которого прошли в Рязани, вспоминает, что до шестого класса гимназии (то есть примерно до 1838 года) он не видел ни одной елки и «понятия не имел, что это за штука». Но уже через несколько лет она, «вместе с французским языком», была «привезена» из Петербурга в Рязань воспитанницами Смольного института [345: 331].

По словам М. Е. Салтыкова-Щедрина, жившего с 1848 по 1856 год в ссылке в далекой Вятке, там елка была «во всеобщем уважении» уже с начала 1850‐х годов: «По крайней мере, чиновники» считали «непременною обязанностию купить на базаре елку», – иронизирует писатель [388: II, 233].

Причина такого быстрого вхождения петербургского новшества в жизнь провинциального города понятна: отказавшись от старинного народного обычая празднования Святок, горожане ощутили некий обрядовый вакуум. Этот вакуум либо ничем не заполнялся, вызывая чувство разочарования из‐за неудовлетворенных праздничных ожиданий, либо компенсировался новыми, сугубо городскими, часто на западный манер, развлечениями, в том числе и устройством елки.

Помещичью усадьбу рождественское дерево завоевывало с бόльшим трудом. Здесь, как свидетельствуют мемуаристы, Святки еще в течение многих лет продолжали праздноваться с соблюдением народных обычаев, по старинке, вместе с дворней, что формировало в бывших барчуках стойкую неприязнь к елке. Так, И. И. Панаев, родившийся в 1812 году, писал: «…елка не имеет для меня ни малейшей привлекательности, потому что в моем детстве о елках еще не имели никакого понятия» [318: 223]. Но уже М. Е. Салтыков-Щедрин, родившийся четырнадцать лет спустя, относился к елке иначе: «…воспоминания о виденных мною елках навсегда останутся самыми светлыми воспоминаниями пройденной жизни!» – заявляет он [388: III, 78; см. также: 423: 117].

И все же мало-помалу петербургская мода начинала проникать и в усадьбу, хотя еще в течение долгого времени елку на рождественских праздниках можно было увидеть далеко не во всех помещичьих домах. Мемуаристы, вспоминая о своем усадебном детстве 1850‐х годов, говорят о том, как они, страстно мечтая о елке, не получали ее из‐за недостаточной обеспеченности своих родителей. Это может показаться странным, поскольку, казалось бы, уж где-где как не в деревне еловое дерево могло быть наиболее доступным: стоило только послать за ним в лес мужиков. Однако одного дерева для организации праздника было недостаточно: нужны были и украшения, и сласти, и свечи, и подарки для детей. Далеко не каждая семья мелкопоместных дворян была в состоянии все это осилить.

Кроме того, для устройства елки необходимы были определенные знания и навыки: для того чтобы подражать жителям столиц, надо было иметь пример для подражания. В 1853 году детская писательница Л. А. Савельева-Ростиславич заметила по этому поводу:

В местах, отдаленных от Петербурга и Москвы, елка составляет чрезвычайную редкость не только для детей, но и для их родителей, если эти помещики, по ограниченности своего состояния, не имели средств быть ни в одной из столиц [385: 117].

Как можно заметить из приведенного высказывания, к началу 1850‐х годов барчукам елка была уже не только известной, но и желанной, хотя часто недостижимой.

Однако вскоре елка «прививается» и в помещичьей усадьбе. Писатель и публицист Е. Л. Марков, родившийся в 1835 году и выросший в Щигровском уезде Курской губернии, в автобиографической повести «Барчуки» писал о своих первых елках:

Елка явилась в Лазовском мире как элемент уже позднейший и законный. Ее появление было тесно связано с проявлением в Лазовском доме гувернанток-немок и сестер из института [259: 197].

Характерно, что «первые попытки этого иноземного нововведения» встречаются с насмешками, вплоть до того, что слуги хотели изломать эту «немкину затею» [259: 197–198].

Если до середины XIX века в воспоминаниях, посвященных Святкам в барской усадьбе, устройство елки упоминается достаточно редко, то уже через десять лет положение изменилось. В мемуарах и в переписке членов семьи Льва Толстого рассказы об организации святочных увеселений непременно включают в себя подробности и эпизоды, связанные с елкой, которая стала для них обязательным и важнейшим компонентом зимних торжеств. О рождественских праздниках 1863 года свояченица писателя Т. А. Кузминская, подолгу живавшая в Ясной Поляне и считавшая ее своим «вторым родительским домом», вспоминает: «Ежедневно устраивались у нас какие-нибудь развлечения: театр, вечера, елка и даже катание на тройках» [216: 291]. Два года спустя, 14 декабря 1865 года, в письме к С. А. Толстой она сообщает: «Здесь готовим мы на первый праздник большую елку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать». И далее: «Была великолепная елка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь – катанье на тройке» [216: 405]. Сын писателя С. Л. Толстой, вспоминая о своем детстве, также пишет о ежегодном устройстве елки: «На святках, по обыкновению, была елка, приезжали гости, и мы наряжались»; «В Новый год была чудесная елка, особенно удавшаяся в нынешнем году»; «На святках – крестины Маши. Великолепная елка» [455: 42, 54, 57]. О том же сообщает и Илья Толстой: «Огромная елка до потолка блестит зажженными свечами и золотыми безделушками» [451: 66]. В мемуарах дочери писателя Татьяны (Т. Л. Сухотиной-Толстой) читаем: «Ожидалось много гостей, и, чтобы им не было скучно, готовилась елка, маскарад, катание с гор и на коньках и прочие удовольствия…»; «Она [елка] доходит почти до самого потолка, и вся залита огнями от множества восковых свечей, и сверкает бесчисленным количеством всяких висящих на ней ярких безделушек» [441: 81, 92]. Все это происходило в 1860–1870‐е годы.

В дальнейшем я еще не раз буду обращаться к мемуарам детей Толстого: они содержат обильный и разнообразный материал по истории устройства елки в барской усадьбе. Зимние праздники в Ясной Поляне являли собой редкий пример органичного соединения русских народных Святок с западной традицией рождественского дерева: здесь «елка была годовым торжеством» [451: 65]. Устройством елок руководила жена писателя С. А. Берс, которая, по мнению знавших ее людей, «умела это делать». Инициатором чисто святочных увеселений был сам писатель, судя по воспоминаниям и по литературным произведениям, прекрасно знавший обычаи народных Святок (вспомним хотя бы соответствующие эпизоды из «Войны и мира»).

Все дети Льва Толстого при описании яснополянских Святок рассказывают о приходе к ним на елку крестьянских ребятишек:

Наконец слышим стремительный топот вверх по лестнице. Шум такой, точно гонят наверх табун лошадей… Мы понимаем, что впустили вперед нас крестьянских ребят и что это они бегут наверх. Мы знаем, что, как только они войдут в залу, так откроют двери и нам… Дворовые и деревенские дети тоже издали разглядывают все висящее на елке и указывают друг другу на то, что им больше нравится… [441: 92]

Приглашение крестьянских детей на елку в барский дом было достаточно широко распространено. Такой же праздник изображен и в очерке А. С. Путятиной 1881 года «Елка». Здесь мальчику и девочке, проводящим зиму в поместье, родители устраивают елку, на которую приглашают и крестьянских ребятишек. Описываются веселые предпраздничные хлопоты: изготовление елочных игрушек, покупка родителями вороха гостинцев, привоз кучером Емельяном из леса елки, прикрепление дерева к крестовине и установка его в углу залы. В воздухе распространяется запах смолы. Дети украшают елку, вешают на нее орехи, пряники и конфеты, а также разноцветные фонарики. Когда приходят крестьянские дети, елку зажигают и все вместе с песнями водят вокруг нее хоровод. Потом с дерева срезают гостинцы [363: 43–55].

О приходе на елку деревенских детей говорится и в повести А. Н. Толстого «Детство Никиты»:

Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни. …В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках… [450: III, 201–202]

В последней трети XIX века в усадьбе елка была уже в такой же мере освоена и в такой же чести, как в Петербурге и Москве. Литературные произведения и мемуары, посвященные этому времени, включают в себя как подробные описания устройства праздника с елкой, так и краткие упоминания о ее присутствии в доме на рождественских праздниках:

Через открытую дверь соседней залы виднелась громадная елка, украшенная цветными и золотыми гирляндами, золочеными орешками, пестрыми хлопушками, пряничными фигурками, мандаринами. На самой верхушке елки как бы улетал ввысь белый ангел с распростертыми, блестящими крыльями [424: 74].

«Там детство рождественской елью топорщится»: праздник рождественской елки

  • В парафиновом сияньи
  • Скоро ль распахнется дверь?
  • Эта радость ожиданья
  • Не прошла еще теперь.
М. Кузмин. Елка
  • Где дети – там елка, богаче, беднее,
  • Но вся в золотых огоньках.
  • И сколько веселья и сколько восторга
  • В незлобивых детских сердцах.
Б. п. Рождественская елка

Согласно немецкой традиции, праздник елки считался днем семейного детского торжества, который в памяти ребенка должен был запечатлеваться как день милосердия, добра и всепрощения. Первоначально елка устраивалась только для членов одной семьи и предназначалась детям. Интимность, домашность праздника с рождественским деревом поддерживалась и в русских домах. Такие «классические» елки, елки, так сказать, «немецкого образца», после усвоения в России пришедшего из Германии обычая в большинстве русских домов организовывались по более или менее устойчивому сценарию.

На первых порах присутствие в доме рождественского дерева ограничивалось одним вечером. Производимое им на детей впечатление оказывалось предельно сильным, до экзальтации. Елка приводила детей в состояние крайнего возбуждения, радости, восторга:

То, блестевшее сотнями огней, что подымалось к самому потолку, – ослепило меня. Помню, показалось мне, будто открылась дверь не в знакомую залу, а в царство волшебное, небывалое… <…> Не помню праздника, который больше бы произвел на меня впечатления [20: 562–563].

Елка готовилась взрослыми членами семьи и непременно тайно от детей. В празднике сочетались и предсказуемость, и сюрприз. Хотя по предыдущим годам дети уже, как правило, знали, что елка у них непременно будет, перед каждым очередным праздником они все же сомневались: а будет ли она и на этот раз? Взрослые прилагали все усилия к тому, чтобы поддержать в детях это сомнение и тем самым усилить интенсивность их переживаний.

Ожидание детьми очередного явления елки, встречи с ней начиналось задолго до наступления Рождества. Вдруг заполняющее все пространство ощущение «предпразничности», при котором «не хочется ничего земного», погружало ребенка в особое состояние, от которого знакомая им окружающая действительность становилась необычной. В. А. Никифоров-Волгин писал о своих детских предпраздничных чувствах:

Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило веселым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово – «Рождество». Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками [296: 47].

День Рождества, как никакой другой, овладевал всеми помыслами детей: «Приближение праздника наполняет детские сердца трепетной радостью ожидания чего-то приятного» [514: 3]; «Эта радость ожидания так же чудесна, как будущий сияющий праздник» [185: 80]. Нетерпение детей возрастало с каждым днем. Когда же наконец наступал канун Рождества, им еще надо было дожить до вечера, а время, как казалось, тянулось вечно: «Часы в этот день тикали так медленно… <…> Как ужасно долго не смеркалось! Рот отказывался есть» [493: 67].

Пока дети, томясь и изнывая, ждали счастливейшей минуты встречи с елкой, взрослые занимались своим ответственным делом. Накануне Рождества заранее купленное или заготовленное еловое дерево тайно от детей проносилось в лучшее помещение дома, в залу или в гостиную, устанавливалось на столе, покрытом белой скатертью, а впоследствии – на полу и украшалось. Старшим членам семьи «надо было пронести елку в зал… так, чтобы никто не видал» [158: 13]. Взрослые, как вспоминает А. И. Цветаева, «прятали от нас [елку] ровно с такой же страстью, с какой мы мечтали ее увидеть» [493: 67]. О тайном приготовлении родителями рождественского дерева упоминают почти все мемуаристы: «В это время двери залы запираются, и „большие“ убирают елку…» [451: 66]; «Нас не пускают в залу. Там мама с гостями устраивает елку…» [441: 91]; «С середины дня папина комната стояла закрытой; там водружалась и украшалась грандиозная, до высокого потолка, елка…» [131: 176].

К ветвям дерева прикрепляли свечи, развешивали лакомства, украшения, внизу раскладывали подарки, которые, как и сама елка, готовились в строгом секрете. И наконец, перед самым впуском детей в залу, на дереве зажигали свечи.

Входить в помещение, где устанавливалась елка, до специального разрешения детям строжайшим образом запрещалось. Чаще всего на это время их изолировали в детскую или в какую-либо другую комнату: «Наверху нас запирают в гостиную, а мама с гостями уходит в залу зажигать елку…» [441: 92]

  • Незаслуженного дара
  • Ждем у запертых дверей… [215: 79]

В ряде европейских стран существовал обычай: перед тем как впустить детей в помещение с наряженной и зажженной елкой, для достижения большего эффекта их держали в «отдельной совершенно темной комнате»:

…детей запирали перед елкой в темную комнату для того, чтобы блеск свечей, роскошь игрушек и елочных украшений показались им еще прекраснее [188: 18].

В русской традиции этот достаточно жестокий обычай, насколько мне известно, принят не был.

Нетерпение детей возрастало с каждой минутой: «Волнение наше доходит до крайних пределов…» [441: 92]; «Волнение наше было такое, что мы уже не можем сидеть на месте, двадцать раз подбегаем к двери… и время кажется длинным-длинным» [451: 66]. Иногда кому-нибудь из самых бойких ребят все же удавалось застичь тот момент, когда елку проносили в зал, и как они тогда были счастливы: «…и Андрюша, успев увидеть, мчался к нам вверх по лестнице, удирая от гувернантки, захлебнувшись, шептал: „Принесли!..“» [493: 68]. Дети не могли видеть то, что делается в доме, но по всевозможным знакам они стремились угадать, что происходит за пределами их комнаты: прислушивались, подглядывали в замочную скважину или в дверную щель: «Мы совершенно не в силах сидеть на месте и то подбегаем к одной двери, то к другой, то пытаемся смотреть в щелку, то прислушиваемся к звукам голосов в зале» [441: 91]; «…спрашиваем – скоро ли готово, подсматриваем в ключевину…» [451: 66]. Как вспоминали об этом М. Кузмин и В. Князев:

  • В двери светлая полоска
  • Так заманчиво видна!
  • …………………………
  • Не видна еще ребенку
  • Разукрашенная ель,
  • Только луч желто и тонко
  • Пробивается сквозь щель [215: 79].
  • О, дайте нам елку, волшебную елку
  • С гирляндами пестрых огней;
  • Заставьте томиться, заглядывать в щелку,
  • Гореть у закрытых дверей! [195: 216]

Слух и обоняние детей обострялись до предела: «Чувствуется приятный смолистый запах елки…» [441: 91]; «Пахнет хвойным деревом и смолой» [451: 66]; «Все чувства, как вскипевшее молоко, ушли через края – в слух» [493: 68]; «Пахнет смолкой свежий ельник / Из незапертых дверей» [215: 79].

Дети слышали, что «внизу… что-то несли, что-то шуршало… что-то протаскивали, и пахло неназываемыми запахами, шелестело проносимое и угадываемое…» [493: 68]; «Этот блеск, этот свежий, такой вкусный запах елки восхищали меня необычайно» [20: 563].

Когда же наконец все приготовления были закончены, детям либо подавался условный сигнал: «в ту же минуту раздался звонок» [188: 22–23]), либо за ними приходил кто-то из взрослых или слуг: «…слышим приближающиеся из залы шаги мамá к гостиной двери» [441: 92]; «Обычно мы, все дети, ждали в соседней комнате, пока двери не откроются и лакей Петр, в черном фраке и белых перчатках, не заявит торжественно „Милости просим“» [413: 6]; «И когда уже ничего не хотелось как будто от страшной усталости непомерного дня… снизу, где мы до того были только помехой, откуда мы весь день были изгнаны, – раздавался волшебный звук – звонок!» [493: 68].

Наконец двери в залу открывали и детей впускали в помещение, где была установлена елка. Этот момент распахивания дверей запечатлен во множестве мемуаров, рассказов и стихотворений: он был для детей долгожданным и страстно желанным мигом вступления в «елочное пространство», их соединением с волшебным деревом: «Наконец все готово. Двери залы отпираются… и из гостиной вбегаем мы» [455: 42]; «Вслед за этим дверь отворяется на обе половинки, и нам позволено войти…» [441: 92]; «Вдруг раскрылись двери и из соседней комнаты шумною гурьбой вбежали дети» [146: 253]; «…двери отворились настежь и в комнату влился поток яркого света…» [188: 22–23]; «Наконец дверь растворяется, и счастливцев, с нетерпением ожидавших этой минуты, впускают в заветную комнату» [354: 4]; «Наконец праздник начался, двери растворились…» [354: 5]; «…вечером вдруг распахивались двери, за которыми мы давно уже стояли в нетерпении» [131: 131]; «…нам навстречу распахиваются двухстворчатые высокие двери… И во всю их сияющую широту, во всю высь вдруг взлетающей вверх залы, до самого ее потолка, несуществующего, – она!» [493: 67].

Впечатление, производимое на детей видом елки, «для которой уже не было ни голоса, ни дыхания и от которой нет слов» [493: 69], описано многими мемуаристами. Первой реакцией было оцепенение, почти остолбенение: «В первую минуту мы стоим в оцепенении перед огромной елкой. Она доходит почти до самого потолка…» [441: 92]; «Ослепленные огнем десятка свечей… мы вливались из столовой веселой гурьбой и на время замирали, не скрывая произведенного на нас впечатления» [413: 6]; «…все замерли от восторга… настолько чудесная картина представилась нам» [413: 13]; «Дети стояли неподвижно, потрясенные» [450: III, 202].

Иллюстрация с титульного листа книги «Елка. Поздравительные стихотворения на торжественные случаи» (1872)

Представ перед детьми во всей своей красе, разукрашенная «на самый блистательный лад» елка неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг: «…глазам восхищенных детей предстает Weihnachtsbaum в полном величии…» [47: 33]; «…и блестящая, как солнце, елка… почти ослепила глаза всем» [158: 6]; «Как двери настежь открыли, так дети все только ахнули» [377: 12]; «Дети, конечно, были поражены сияющими огнями, украшениями и игрушками, окружавшими елку» [126: 252].

После того как проходило первое потрясение, начинались крики, ахи, визг, прыганье, хлопанье в ладоши и т. п.: «Дети закричали, заахали от радости…» [158: 18]; дети «с громкими криками радости прыгали и скакали около дерева» [140: 18]; «Дети завизжали от восторга: „Елка! Елка!“» [255: 57]; «Увидев красавицу елочку, все захлопали в ладоши и начали прыгать вокруг…» [146: 253]; «Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни…» [287: 1165]; дети «прыгают вокруг разукрашенного рождественского дерева» [302: 1]; «Минуту царила тишина глубокого очарования, сразу сменившаяся хором восторженных восклицаний. Одна из девочек не в силах была овладеть охватившим ее восторгом и упорно и молча прыгала на одном месте; маленькая косичка со вплетенной голубой ленточкой хлопала по ее плечам» [15: 161–162].

Затем наступало тихое, интимное общение детей с елкой: каждый из них любовался ею, рассматривал висящие на ней игрушки, разбирал свои подарки: «…наигравшись подарками, мы обрывали с ветвей красные, зеленые и голубые хлопушки… огненные фонтанчики бенгальских огней» [131: 131].

В конце праздника наступала психическая разрядка. Доведенные до крайне восторженного состояния, дети получали елку в свое полное распоряжение: они срывали с нее сласти и игрушки, разрушали, ломали и полностью уничтожали дерево (что породило выражения «грабить елку», «щипать елку», «рушить елку»). Отсюда произошло и название самого праздника: праздник «ощипывания елки»:

Дети набросились на дерево, беспощадно тащили и срывали все, что можно было взять, поломали ветки, наконец повалили на пол – верхушка подверглась тому же опустошению [142: 31].

Елка уже упала, и десятки детей взлезали друг на друга, чтобы достать себе хоть что-нибудь из тех великолепных вещей, которые так долго манили собой их встревоженные воображеньица [388: II, 235].

Дети… разобрали всю елку вмиг, до последней конфетки, и успели уже переломать половину игрушек, прежде чем узнали, кому какая назначена [127: II, 96].

Напрыгавшись вокруг нее досыта, они … с веселым визгом и смехом повалили ее на паркет и принялись опустошать так усердно, что, когда лакей вынес дерево на кухню, на нем, кроме десятка яблок да стольких же пряников и конфет, ничего не осталось [396: 112].

Детям предоставлялась полная «свобода для ненормативных действий», они «выпускали свои чувства наружу» [314: 96], и в этом отношении разрушение елки имело для них психотерапевтическое значение разрядки после пережитого ими долгого периода напряжения. В тех случаях когда такой разрядки не было, праздник часто заканчивался разочарованием, слезами, скандалами, долго не проходившим возбуждением. Жена Ф. М. Достоевского Анна Григорьевна, вспоминая о первой елке, устроенной в 1872 году для тогда еще совсем маленьких детей, рассказывает о последовавшей после праздника болезненной реакции сына Феди, проснувшегося ночью в истерике и плакавшего до тех пор, пока отец снова не отнес его к елке и подаркам. Родители были столь напуганы этой «загадочною болезнию», что решили «несмотря на ночь, пригласить доктора», пока не поняли, в чем дело: «очевидно, воображение мальчика было поражено елкою, игрушками и тем удовольствием, которое он испытал…» [126: 251]. «Было ужасно весело, – пишет в своих мемуарах князь Ф. Ф. Юсупов, – но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслажденьем колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков» [524: 61].

В празднике елки принимали участие все члены семьи, и большие, и маленькие. Подрастая, старшие дети начинали помогать в устройстве елки и точно так же скрывали от младших свое участие в подготовке рождественского дерева и подарков. Этот переход ребенка в новый статус, бывший своего рода инициацией, совершался в определенном возрасте (примерно с двенадцати лет): «Надобно было пронести елку в зал, но так, чтобы никто из детей не видал, и мне удалось сделать это, пока они еще спали», – пишет тринадцатилетняя девочка в письме, адресованном подруге [158: 13]. А. И. Куприн в рассказе «Тапер» отмечает:

Тина только в этом году была допущена к устройству елки. Не далее как на прошлое Рождество ее в это время запирали с младшей сестрой… в детскую, уверяя, что в зале нет никакой елки, а что «просто только пришли полотеры» [218: III, 74].

Организуя праздник, взрослые волновались не намного меньше, чем дети. Готовились загодя, покупая подарки, елку и елочные украшения. Порою безумно уставали. Младшая дочь В. В. Розанова Надежда вспоминает о подготовке праздника елки в их семье: «Мама весь день ездила в город покупать подарки и приезжала измученная и ложилась на диван…» [372: 25]. Несмотря на хлопоты и усталость, устройство елки доставляло родителям не меньше удовольствия, чем детям сама елка. А. Г. Достоевская пишет о том, как серьезно относился к подготовке праздника для детей ее муж:

Федор Михайлович, чрезвычайно нежный отец, постоянно думал, чем бы потешить своих деток. Особенно он заботился об устройстве елки: непременно требовал, чтобы я покупала большую и ветвистую, сам украшал ее (украшения переходили из года в год), влезал на табуреты, вставляя верхние свечки и утверждая «звезду» [126: 252].

Когда дети входили наконец в помещение, где стояла елка, восхищались ею, рассматривали на ней игрушки и разбирали свои подарки, взрослые со стороны смотрели на них, с явным удовлетворением и умилением наблюдая за произведенным на детей впечатлением и вспоминая елки своего детства:

При виде сияющих детских личиков, облитых светом множества свечей, мы вспоминаем и свое минувшее детство, и свои светлые впечатления, когда неожиданно отворившиеся двери открывали перед нами ярко освещенное дерево, увешанное подарками. Счастливые впечатления детства. Вот прошло много лет, и они не забываются, а на детском празднике, на елке, воспроизводятся с особой рельефностью [305: 871].

Как приятно и весело смотреть на разрумянившиеся личики и блестящие глазенки малюток! [336: 108]

Теперь переживаешь праздничную радостную настроенность вдвойне: и за себя, и за детей: вместе с ними переживаешь снова то, что так хорошо было в детстве [73: 60–61].

Взрослые ревностно следили за реакцией детей на столь старательно приготовленную ими елку, ожидая от них проявления восторга, радости, веселья. В тех случаях, когда наряженное дерево не производило должного эффекта или когда дети, игнорируя елку, тотчас же бросались к подаркам, родители крайне огорчались. И наоборот, они испытывали чувство громадного удовлетворения и даже счастья, когда дети вначале выражали восхищение столь старательно устроенным, с такой любовью украшенным деревом: дети «надобно отдать им честь – долго восхищались деревом прежде, нежели вздумали разбирать свои подарки» [157: 13]. В противном случае старшие считали, что елка «не получилась». Ожидавшейся взрослыми реакции детей на елку действительно иногда не было. Случалось, что столь тщательно устроенные родителями семейные праздники заканчивались слезами и скандалами, неудовлетворенностью подарками и ревностью по отношению к подаркам, полученным другими детьми. Пресловутое обязательное «елочное веселье» превратилось в конце концов в предмет шуток и юмористических сценок, которые к концу XIX века часто встречались в рождественских выпусках юмористических журналов:

Отец вводит детей к елке. «Ну, вот вам и елка! Вы теперь должны как следует веселиться, чтобы не зря были затрачены мною деньги на елку. А если не будете искренне веселиться – всех выдеру! Так и знайте!» —

шутит анонимный юморист в сборнике «Веселые святки» [135: 6].

Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)

В конце праздника опустошенное и поломанное дерево выносилось из залы и выбрасывалось во двор: «…и эта самая елка, роскошная и пышная, за минуту была выброшена на улицу» [142: 31]. Иногда оборванное дерево выставляли на черную лестницу, где оно, всеми забытое, могло валяться сколь угодно долго: елку «выставили на площадку черной лестницы с тем, чтоб дворники убрали ее куда-нибудь… но им было недосуг, и она целую неделю продолжала торчать все на том же месте, между дверью и стеной…» [396: 112]. В России (в отличие, например, от восточной Словакии, где елка после Крещения освящалась, становясь тем самым пригодной для магических действий [50: 388]) использованное на празднике дерево обычно просто выбрасывали или сжигали в печи вместе с дровами.

Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)

Обычай проведения праздника елки со временем неизбежно претерпевал изменения. В семьях, где позволяли средства и в домах которых было достаточно места, уже в 1840‐е годы вместо традиционно небольшой елочки начали устанавливать большие деревья. Особенно ценились высокие, до потолка, елки, широкие и густые, с крепкой и свежей хвоей: «…в большой гостиной устанавливалась огромная елка» [413: 6]; «Елка – огромное шестиаршинное густое дерево – блестела огнями» [84: 128]. Вполне естественно, что большие ели уже нельзя было ставить на стол. Поэтому их приходилось крепить к крестовине (к «кружкам» или «ножкам») и устанавливать на полу в центре залы или самой большой комнаты в доме: «…и в зале на месте обеденного стола стоит огромная густая елка, от которой на всю комнату приятно пахнет лесной хвоей» [451: 66]. В таких случаях дети не имели возможности срывать висящие у самого потолка сласти, а также наиболее ценные или же опасные для маленьких стеклянные украшения. Чтобы обезопасить детей, взрослые стремились повесить их как можно выше. Поэтому нижние ветви дерева обычно украшались игрушками, которые можно было трогать и с которыми можно было играть.

Переместившись со стола на пол, из угла в середину помещения, елка превратилась в центр праздничного торжества, предоставляя возможность веселиться вокруг нее, танцевать вокруг нее, водить вокруг нее хороводы. Стоящее в центре дерево позволяло детям осматривать его со всех сторон, выискивать на нем как новые, так и старые, знакомые по прежним годам игрушки, встреча с которыми особенно их радовала. Под елкой можно было играть, прятаться за ней или под ней и т. д. Одним из главных развлечений русских зимних детских праздников стал «оживленный хоровод вокруг елки» [369: 65]; «…и наконец, все дети закружились веселым хороводом вокруг елки» [450: III, 202]. Не исключено, что этот елочный хоровод был заимствован из троицкого ритуала, участники которого, взявшись за руки, ходят вокруг березки, исполняя обрядовые песни. Хоровод вокруг елки водили с песнями о ней. Первое время использовалась прежде всего старинная немецкая песенка «O Tannenbaum, o Tannenbaum! Wie grün sind deine Blätter» («О рождественская елка, о рождественская елка! Как зелена твоя крона») [73: 60–61]. Эта песня долгое время была главной на елках в интеллигентных русских семьях. Вскоре стали создавать и русские песни о елке:

  • Возле елки в Новый год
  • Водим, водим хоровод [88: 87].

Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)

Во время елочного хоровода часто исполнялись и вовсе не относящиеся к елке песенки-игры, как, например:

  • Наш отец Викентий
  • Нам велел играть:
  • Что бы он ни делал,
  • Все нам повторять [131: 131],

а также святочные подблюдные песни:

  • Уж я золото хороню, хороню,
  • Уж я серебро хороню, хороню… [450: III, 202]

Взрослые стремились к тому, чтобы занять детей развлечениями, в чем они, впрочем, не всегда преуспевали: «Старшим никак не удавалось собрать их в хоровод вокруг елки…» [218: III, 73–74]. А порою и самим детям приходилось в угоду родителям проявлять наигранную веселость. Анатолий Мариенгоф, вспоминая свои детские елки в Пензе начала 1900‐х годов, рассказывает о регулярном, повторявшемся из года в год прыганье вокруг елки, которое совершалось детьми по указанию старших:

Уже в пять лет эта игра казалась мне скучной и глупой. Тем не менее я скакал, пел и хлопал в ладоши. Что это было – лицемерие? Нет. Похвальное желание доставить удовольствие маме, которая затратила столько сил, чтобы порадовать меня [258: 267].

Существенные перемены, произошедшие в организации «елочного пространства», изменили суть праздника: уютное семейное торжество постепенно начало превращаться в мероприятие с участием детей из других семейств. По мере распространения елки в России у глав некоторых семей, в первую очередь обеспеченных, возникало желание устраивать елку не только для своих детей, но и для детей родственников и знакомых. С одной стороны, это было следствием естественного желания родителей продлить «неземное наслаждение» [158: 6], доставляемое елкой, а с другой – им хотелось похвалиться перед чужими (взрослыми и детьми) красотой своего дерева, богатством его убранства, приготовленными подарками, угощением и т. п. Хозяева старались изо всех сил, чтобы «елка выходила на славу» [218: III, 77], это было делом чести: «Последнюю копейку ребром, только бы засветить и украсить елку, потому что нельзя же мне обойтись без елки, когда елка была у Ивана Алексеевича и у Дарьи Ивановны» [319: 91]. На таких праздниках, получивших название детских елок, помимо младшего поколения всегда присутствовали и взрослые (родители или сопровождавшие детей старшие). Приглашали также детей гувернанток, учителей, прислуги.

Одно из первых описаний детского праздника, состоявшегося в середине 1840‐х годов в богатом петербургском доме, принадлежит А. В. Терещенко:

В десять часов вечера стали съезжаться дети; их привозили маменьки и взрослые сестрицы. Комната, где находилась елка, была освещена большими огнями; повсюду блистала пышность и роскошь. После угощения детей заиграла музыка. Танцы начались детьми, а кончились сестричками. После окончания вечера пустили детей срывать с елки все то, что висело на ней. Детям позволяется влезать на дерево; кто проворнее и ловчее, тот пользуется правом брать себе все, что достанет… [446: 86–87]

Даже в этом фрагменте, цель которого состояла в том, чтобы дать представление о недавно возникшем столичном развлечении, можно заметить ироническую интонацию. Со временем, как мы увидим, ирония и даже сарказм становились характерной чертой очерковых описаний детских елок.

Первоначально елка считалась только детским праздником. Взрослые (хозяева и родители приглашенных на праздник детей), конечно же, присутствовали на ней. И им елка «приносила много радости»: «Сколько привлекательного для детей в слове „елка“! – да и не для детей. Разве и взрослые не спешат в ярко освещенные залы вкусить удовольствие детского праздника?» [305: 871]. Однако после созерцания дерева, реакции на него детей и раздачи подарков роль взрослых оказывалась исчерпанной, и, пока детвора веселилась, старшему поколению нужно было чем-то себя занять. Взрослые удалялись в соседнее помещение, разговаривали, угощались, выпивали и играли в карты.

Со временем стали устраиваться и елки для взрослых, на которые родители уезжали одни, без детей. Елки для взрослых организовывались в домах начальников департаментов, губернаторов, предводителей дворянства, хозяев промышленных предприятий, богатых коммерсантов [см.: 277: 2–3] и др.

Да здравствует же елка! Тем более да здравствует, что к ней успели примазаться и взрослые! <…> Наступает и Новый год, и настоящая, большая, самонужнейшая елка для взрослых. Повышения, украшения, назначения, опять семейные и дружеские приношения! —

иронизировал по этому поводу И. А. Гончаров [102: 101]. В одном и том же доме нередко проходило не одно торжество в честь рождественского дерева, а целая серия праздников, что продлевало время пребывания елки в доме: детский семейный праздник, праздник для детей родственников и знакомых и наконец – праздник для взрослых. И. И. Панаев писал в 1856 году: «Елки до того вошли в петербургские нравы, в петербургские потребности, что люди холостые и пожилые устраивают их вскладчину для собственного увеселения и забавы» [319: 90; см. также: 384: 1–2]. В рассказе Н. А. Лухмановой 1894 года говорится о том, как родители, оставив дома больную дочку с няней, разъезжаются по «своим» елкам. Отец едет «на веселую елку к „милой женщине“», а его жена – «к одной из своих подруг на елку для взрослых, с сюрпризами, подарками, без танцев, но с флиртом, под чарующую музыку приглашенных артистов» [246: 4]. В 1867 году журнал «Развлечение» писал о елке в доме городничего, старого холостяка, у которого на дереве вместо игрушек висели бутылки с алкогольными напитками [530: 18–21]. Сохранились сведения о том, что устраивались даже елки для собак: в 1874 году

была запрещена статья «Елка», в которой приводилась «переписка» богатой барыни по поводу собачьей елки и вся эта затея сопоставлялась с положением бедных и голодных «двуногих» [76: 32].

Обложка брошюры «Елка в русском собрании 4 января 1890 г.: [Стихи и рассказы]» (Варшава, 1889)

О закреплении практики устройства «взрослых елок» свидетельствуют их описания в литературных произведениях и мемуарах. Обычно «взрослые елки» приурочивались не к Рождеству, а к встрече Нового года. Они мало чем отличались от традиционных святочных вечеров, балов, маскарадов, получивших распространение еще в XVIII веке. В таких случаях разукрашенное дерево превращалось просто в модную и со временем ставшую обязательной деталь праздничного декора залы. В главе «Елка у Свентицких» в романе «Доктор Живаго» Борис Пастернак пишет:

С незапамятных времен елки у Свентицких устраивались по такому образцу. В десять, когда разъезжалась детвора, зажигали вторую для молодежи и взрослых, и веселились до утра. Только пожилые всю ночь резались в карты в трехстенной помпейской гостиной, которая была продолжением зала… На рассвете ужинали всем обществом… Мимо жаркой дышащей елки, опоясанной в несколько рядов струящимся сиянием, шурша платьями и наступая друг другу на ноги, двигалась черная стена прогуливающихся и разговаривающих, не занятых танцами. Внутри круга бешено вертелись танцующие [323: III, 83].

«В нашей школе тоже елка зажжена»: публичные елки

Первая публичная елка в Петербурге была устроена в 1852 году в Екатерингофском вокзале, возведенном в 1823 году в Екатерингофском загородном саду, который, несмотря на то что тон здесь задавала аристократическая публика, предназначался для народных гуляний. Установленная в вокзале огромная ель «одной стороной… прилегала к стене, а другая была разукрашена лоскутами разноцветной бумаги» [164: 96]. Вслед за нею публичные елки начали устраивать в дворянских, офицерских и купеческих собраниях, клубах, театрах и других местах. Москва не отставала от невской столицы: с начала 1850‐х годов праздники елки в зале Благородного московского собрания также стали ежегодными.

И все же главной заботой организаторов елок оставались дети. С 1860‐х годов получают распространение елки в учебных и воспитательных заведениях, что тотчас же отразилось в литературе, как, например, в ставших общеизвестными стихотворениях И. С. Никитина и А. Н. Плещеева:

  • Наступили святок
  • Радостные дни,
  • И зажглись на елках
  • Яркие огни.
  • В нашей школе тоже
  • Елка зажжена…
  • Нас своим нарядом
  • Радует она [239: 56].
  • В школе шумно; раздается
  • Беготня и шум детей…
  • Знать, они не для ученья
  • Собрались сегодня в ней?
  • Нет! Рождественская елка
  • В ней сегодня зажжена;
  • Пестротой своей нарядной
  • Деток радует она… [339: 262].

Широчайшее распространение получает организация благотворительных елок для бедных детей, инициаторами которых бывали как разного рода общества, так и отдельные благотворители. Проведение «елок для бедных» в народных домах, в детских приютах всячески пропагандировали и поощряли, о чем свидетельствуют обилие заметок в периодической печати, многочисленные рассказы о благотворительных елках, а также иллюстрации в праздничных выпусках повременных изданий (см., например: «Елка в детском приюте» [286: 1089]; «Елка в народном доме» [289: 1055]; «Елка для бедных детей, взятых на улицах столицы, в доме С.-Петербургского градоначальника, 28 декабря 1907 года» [290: 39] и многие другие).

Тема благотворительных елок освещалась в рождественских номерах периодики, часто не без иронии: в сценках А. Н. Лейкина «На елке» (1889) и «В Новый год» (1893) купцы приезжают на елку в детский приют, которую они устроили сами и чем очень горды [231: 3; 232: 3–4]; в рассказе И. В. Родионова «С рождественской елки» (1909) богатый владелец типографии устраивает елку с подарками для учеников и «типографской детворы», инициатором чего была его пятнадцатилетняя дочь [369: 61–65]; в рассказе Н. Перетца «Елка» (1872) хозяин фабрики организует праздник елки для детей рабочих [328: 524]; в рассказе Е. О. Дубровиной «Бабушка-невеста» (1888) заводчик в Восточной Сибири устраивает елку для своих рабочих [128: 1429–1434] и т. д. и т. п. Заметки об актах благотворительности на Рождество печатались столь часто, что юмористы-газетчики обычно называли их в ряду обязательных событий праздничного сезона: «Следи дальше, – говорит дед внучке, угадывая последовательность материалов рождественского номера газеты, – говорится о помощи бедным, о щедрой благотворительности, о возможности для наших дам устройства благотворительных вечеров с танцами, о елках для детей и для народа, о праздничных подарках…» [33: 209]. Во множестве проводились платные елки и танцевальные вечера «для взрослых и детей» в пользу детских приютов с вручением подарков, за которые надо было платить дополнительно [144: 1].

Ежегодно устраивали елки для детей рабочих окраин столицы братья Альфред и Людвиг Нобели. После их смерти традиция этих елок, проходивших в Народном доме на Нюстадтской улице (ныне Лесной проспект, д. 19), возведенном на средства Эммануила Нобеля в 1901 году и ставшем первым культурно-просветительным заведением в Петербурге, была продолжена. Участница проведения праздника елки для бедных детей Московским обществом помощи бедным художница М. В. Волошина-Сабашникова вспоминает:

Мама участвовала в проведении таких праздников для детей нашего квартала, а мы с нашими друзьями помогали ей. В снятом для этого мрачном помещении рядом с пользовавшейся дурной славой рыночной площадью собирались дети бедняков. После популярной в народе игры с Петрушкой… зажигали свечи на большой елке. В соседней комнате раздавали подарки. Каждый ребенок получал ситец на платье или косоворотку, игрушку и большой пакет с пряниками. Друг моего брата, принимавший участие в раздаче подарков, умел очаровать каждого, позволяя выбирать самому ребенку, что ему нравится, и советуя взять такую материю, которая ему идет. Такое отношение для этих детей было совсем необычным. Я тем временем играла с другими детьми у елки [85: 103].

Средства на проведение елок или собирались по подписке внутри определенного слоя городского населения, или складывались из добровольных пожертвований, или же специально выделялись городскими властями [162: 172].

Эти рассказы в значительной мере отражают то, что происходило почти на всей территории Российской империи. Елки устраивались даже в глухом Царевококшайске (ныне Йошкар-Ола). В одной из заметок газеты «Волжский вестник» за 1890 год рассказывается о детской елке в чебоксарском «благородном» клубе:

3 января… была устроена елка и детский танцевальный вечер с туманными картинками. Инициатором этого вечера был врач С. М. Вишневский. Подписка была назначена по 1 рублю с каждого маленького участника. Всего организаторам удалось собрать 35 рублей [162: 172].

М. И. Ключева, с детства двадцать лет проработавшая в Петрограде белошвейкой в мастерской П. Я. Малыгиной, вспоминает о елках с подарками, которые в 1880‐х годах хозяйка, несмотря на обычную «вспыльчивость», регулярно устраивала для молодых работниц:

Приближалось Рождество. Это был большой праздник. Хозяйка принесла большую елку, квартира наполнилась приятным сосновым запахом. Накануне Рождества мы работу закончили в два часа, мыли полы, срочные заказы отправили по клиентам и стали убирать елку, вешать игрушки, пряники, яблоки, хлопушки – в убранстве елки участвовали все от мала до великого, больше всех радовался маленький Володя. Хозяйка Марфуше подарила прюнелевые сапоги и фартук. Старшей мастерице – ситцу на летнее платье, нам выдала, всем ученицам, по 50 коп<еек> серебром [193: 177].

В некоторых знатных домах проводились елки с обязательными подарками специально «для прислуги с семьями». Князь Ф. Ф. Юсупов вспоминает, как его «матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить» [524: 61].

Инициаторами устройства праздников с елкой бывали и выходцы из народа, наделенные организаторскими способностями. К. С. Петров-Водкин в автобиографической повести «Хлыновск» приводит рассказ о сапожнике Иване Маркелыче, добровольно принявшем «на себя староство ремесленной управы»: он вел просветительскую работу среди ремесленников, «желая дать своим товарищам разумный отдых и развлечение». Однажды (по-видимому, это было в начале 1890‐х годов) «задумал Иван Маркелыч город удивить». «Месяца за полтора до святок начались приготовления к вечеру-елке, который должен был состояться в одной из городских гостиниц. Для детей, кроме раздачи грошовых подарков, готовили спектакль». Сценарий представлял собой вариации из народных сказок – с Бабой-Ягой, волком, Аленушкой и пр. «В битком набитом зале, впереди елки, поставленной у стены, было расчищено место для нашего представления… Зала гостиницы была полна человеческого тепла и праздничного удовольствия» [335: 201–202].

Мифология русской елки

«Неувядающая, вечнозеленая, благостыня Божия»: елка как христианский символ

По мере того как в России осваивался и распространялся обычай Рождественской елки, в сознании русских совершалась эстетическая и эмоциональная переоценка этого дерева, менялось отношение к нему, возрастала его популярность и создавался его образ, ставший основой культа. В процессе создания культа неизбежно происходят кардинальные изменения в отношении к предмету нового поклонения, что сказывается на всех аспектах его восприятия – эстетическом, эмоциональном, этическом, символическом, мифологическом. Эти изменения отчетливо прослеживаются на примере образа ели. Возникший в середине XIX столетия культ ели просматривается в самых разнообразных явлениях русской жизни – в рекламе и коммерции, в периодической печати и разного рода иллюстративном материале, в педагогике и детской психологии. Зарождение и закрепление нового культа приводит к символизации предмета поклонения и к обрастанию его легендами.

До тех пор пока ель не стала использоваться в рождественском ритуале, пока праздник в ее честь не превратился в «прекрасный и высоко поэтический обычай рождественской елки», она, как отмечалось выше, вовсе не вызывала у русских острых эстетических переживаний. Однако принятая в качестве обрядового дерева, которое устанавливается на Рождество, ель превратилась в положительно окрашенный растительный символ. Она вдруг как бы преобразилась, и те же самые ее свойства, которые прежде вызывали неприязнь, стали восприниматься как достоинства. Пирамидальная форма, прямой стройный ствол, кольцеобразное расположение ветвей, густота вечнозеленого покрова, приятный хвойный и смолистый запах – все это в соединении с праздничным убранством, горящими свечами, ангелом или звездой, венчающими верхушку, способствовало теперь превращению ее в образ эстетического совершенства, создающий в доме особую атмосферу – атмосферу присутствия Елки.

Ее стали называть «живой красавицей», «светлой», «чудесной», «милой», «великолепной», «стройной вечнозеленой красавицей елкой». Представ перед детьми во всем своем великолепии, разукрашенная «на самый блистательный лад» [44: 128], она неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг.

Эта вдруг обретенная елкой ни с чем не сравнимая красота дополнялась ее «нравственными» свойствами: висящие на ней сласти, лежащие под ней подарки, которые она щедро и расточительно раздавала, превращали ее в бескорыстную дарительницу. Отношение детей к елке как к одушевленной красавице, «которая так же живет и чувствует и радуется, как они … живет вместе с ними и они с ней» [508: 8], свидетельствует о персонификации и идеализации этого образа в детском сознании.

Вместе с изменением эстетического восприятия елки менялось и эмоциональное отношение к ней. Если Пушкин называл ель «печальным тавро северной природы» [364: VII, 289], то со второй половины XIX века она вызывает восхищение, радость, восторг. Явление прекрасного одаривающего дерева было подобно ежегодно повторявшемуся чуду, воспоминания о котором становились лучшими воспоминаниями детства, а ожидание его сделалось одним из острейших переживаний ребенка: «Не заменимая ничем – елка!» [382: 67]. В течение всей последующей жизни каждая очередная елка вызывала в памяти лучшие моменты детства:

Вот я маленькая стою с волнением за запертой дверью. В гостиной папа украшает елку, и запах хвои, праздничный и веселый, сулит волшебные подарки [185: 80].

Чудная, милая рождественская елка! Я люблю тебя! Твои зеленые иглы, твой запах, украшающие тебя свечки и те безделушки, которыми обыкновенно увешивают тебя, – все напоминает мне детство, юность и милых, близких сердцу, которых забыть невозможно! [299, 169][6]

Однако столь полюбившийся как детям, так и взрослым праздник не имел в русском прошлом никакой идеологической опоры. Концепции елки и праздника в ее честь не существовало долгое время. Красота елки, ее «душевная щедрость» нуждались в обосновании: елка как дерево, ставшее центром праздничного торжества, и елка как праздник, получивший по этому дереву название, должны были обрести какой-то символический смысл. Если Петр I вводил хвойную растительность в «ознаменование» Нового года и в «знак веселия», то есть в качестве элемента городского декора светского праздника, в котором религиозная функция отсутствовала, то с XIX века ель, превратившись из новогодней в рождественскую, начала приобретать христианскую символику.

1 Здесь и далее ссылки на литературу даются в тексте в квадратных скобках. Первое число означает номер, под которым произведение значится в списке литературы, помещенном в конце книги, а второе (курсивом) – страницу. При необходимости римской цифрой обозначается том.
2 В последние годы идет жаркая борьба за первенство установления рождественской елки между латышами и эстонцами. Так, латыши убеждены в том, что впервые она была установлена в Риге в 1510 году, в то время как эстонцы утверждают, что первая елка появилась на Ратушной площади Таллинна в Рождественский сочельник 1441 года.
3 Здесь: тсуга – разновидность хвойных деревьев.
4 Сохранились сведения (хотя и чрезвычайно редкие) об устройстве елок в русских дворянских семьях в самом начале XIX века. Так, по воспоминаниям современника, дед М. Ю. Лермонтова Михаил Васильевич 2 января 1802 года организовал в Тарханах для своей дочери Машеньки маскарад с елкой [см.: 517: 55].
5 Впоследствии «Щелкунчик» многократно переиздавался, став одним из любимейших рождественских произведений юных читателей [см., например: 412].
6 Единственное признание в нелюбви к елке и даже в ненависти к ней встретилось мне в мемуарах Нины Берберовой: «К тому, что я всем сердцем ненавидела, относились елки, рождественские елки, с хлопушками, свечками, обвисающей с веток фольгой… Я ненавидела бумажных ангелов с глупыми розовыми лицами <…> Все это не имело для меня никакого смысла, кроме одного: в квартире вдруг оказывался центр, где надо было быть, вместо того чтобы быть свободной… надо было сидеть и смотреть, как горят свечи, и делать вид, что любуешься ангелами и ждешь подарков… то есть делать то, что, по моему тогдашнему пониманию, приводило взрослых в состояние совершенно непонятной и чем-то неприятной мне искусственной экзальтации… Зато какое бывало счастье, когда эту мертвую, раздетую елку наконец уносили вон» [46: 49]. Это демонстративно «антиелочное» высказывание соответствует тому образу, который создает о себе Берберова в своих мемуарах, – образу человека, пренебрегающего ритуалом, стремящегося к постоянным жизненным изменениям, переменам. Неудивительно поэтому, что, говоря о своей ненависти к любого рода церемониям, писательница снова вспоминает о своем неприязненном отношении к елке: «…я ненавижу их еще сильнее, чем ненавидела в детстве елку…» [46: 385].
Скачать книгу