Не делай себе кумира
Исх. 20: 4
Пролог
– …А, дядь, куда везут-то нас, ты знаешь?
Петрович устало посмотрел на донимавшего его совсем юного паренька. Только что трое красноармейцев вошли в их камеру и пинками выгнали арестованных на улицу.
Петрович уже все понял и догадывался, куда его везут. Он знал, зачем запихали его в этот воронок, знал, что предстоит ему впереди. Все знал, все понимал, а душа его отказывалась верить в то, что должно было произойти уже очень скоро. И эти молящие глаза парнишки, который сидел рядом с ним, мучили его не меньше, чем предчувствие собственной смерти.
– Дядька! А, дядька! Ну, ты же все знаешь, ты же опытный, ты же бывалый! Ну, куда, куда везут-то нас? Скажи, не томи душу!
– Да что тебе сказать, парень? Не знаю я ничего! – сказал Петрович. А сам все пытался жадно уловить сквозь маленькую щель в двери воронка мгновения уличной жизни. Уже начинали свое движение первые машины в той прохладной дымке раннего утра, когда одна часть добропорядочных горожан еще почивает, а другая – рабочий люд, к которому он когда-то относил и себя, уже поднимается, уже готовится к трудовому дню. Петровичу казалось, он видит, как в домах, мимо которых проезжал их уже весьма потрепанный временем воронок, начинается жизнь: закипает чайник на плите, фырчит яичница на сковородке, журчит вода в умывальнике. Город просыпался, чтобы окунуться в новую жизнь, а его жизнь, жизнь Петровича, похоже, уже близилась к концу.
– Дядька, ну, дядька! Ну, че, на допрос, что ли? Или на новое место какое? Ты сам-то знаешь? Ты из каких будешь?
– Слушай, отстань, парень! – Он хотел, было, добавить: «И без тебя тошно!», но не стал – пощадил паренька. Пусть тешит себя надеждами.
Да и не до него сейчас было Петровичу. Уже понимая, что с ним должно произойти в ближайшее время, он, будучи человеком глубоко неверующим, а можно даже сказать воинствующим, упрямым атеистом, теперь пытался вспомнить всю свою жизнь, чтобы оценить ее. А так ли он прожил ее? Правильно ли он выбрал свой путь, и где, где все-таки вышла ошибка? Вроде бы рос неплохой парень, воспитывался в деревне так, как это заведено было. Родители особо не баловали. Отец, правда, был чересчур верующий, чуть что – сразу к иконам, молился истово, подолгу. И его заставлял. Может, тогда-то и запали в его душу первые зерна неверия – ведь человека всегда отвращает то, к чему его принуждают. Потом революция, гражданская война, молодая кровь бурлит, молодая сила выхода требует – всюду он первый, всегда впереди. А главное – хотел быть вместе со всеми. Великое это чувство – когда вместе. Но что же потом-то случилось? Отчего он стал словно бы враг товарищам своим? Почему они поверили, что он – враг? Выходит, причиной тому священник этот, обреченный на смерть, которого он пожалел в последнюю минуту? Не хватило, значит, у него революционной твердости? Допустил он жалость в свою душу – вот в чем главная его промашка. А, может, что еще? И все равно – как же так?!
«Нет, этого не может быть, – мысленно уговаривал себя Петрович. – Меня не могут расстрелять! Это же нелепость какая-то! Они же знают! Они же знают, что я истинный коммунист! Я всегда верил в революцию, я всегда честно делал то, что от меня требовалось, и всегда был первый! Кто скажет, что это не так? Так за что же, за что?! И этот парнишка, господи, воришка какой-то. Как-то он вместе со мной оказался? Значит, и его тоже? И меня? Да как же это!»
Все в нем протестовало против уготованной ему участи. И невольно вдруг сквозь отчаяние проступило, всплыло одно воспоминание.
«А Иисус? – говорил когда-то батя. – Отец наш и Спаситель? Был распят на кресте вместе с двумя разбойниками».
«Вот и я так же, – грустно усмехнулся Петрович. – Не хватает только второго разбойника. Да и этот – какой он разбойник! Так – мелкий карманник. Да и ты не Христос…» – добавил он мысленно.
И все равно сквозь эти его невеселые мысли пробивалась одна – главная: «Этого не может быть! Не должно быть!»
– Дядь, ну, дядь! Ну, ты скажи, куда везут-то, ты хоть знаешь? Нет? Ну, чего молчишь-то! Скажи! – опять начал свои мольбы парнишка.
– Знаю, сынок, – сказал Петрович. – Но тебе не скажу.
– Да не может быть, да нет! – словно бы повторяя те мысли, которые только что одолевали Петровича, быстро проговорил парнишка. – Этого не может быть! Нас не могут убить! За что? Что я такого сделал? Ну, слушай, ну, не молчи! Не надрывай душу! Я же еще и жизни не видел!
Петрович тяжело вздохнул: его самого сейчас одолевало такое чувство, будто и он жизни не видел. Промелькнула она словно одно мгновение, словно полет пули. Была и вот тебе – нет.
И опять всплыли в его памяти слова, которые когда-то слышал он отца. И сейчас, в трясущемся воронке он произнес их вслух:
– Каждому в его жизни отмерен его собственный путь. У каждого есть своя Голгофа. И суждено тебе пройти этот путь. И взойди на Голгофу вместе со своим Спасителем, и не ропщи!
– Как это – не ропщи?! – в отчаянии воскликнул паренек. – Да я молодой совсем! Дядька, ты че?! Ты че говоришь такое?!
Парень вдруг сорвался на словно бы предсмертный поросячий визг. Еще с деревенского детства остался в памяти Петровича этот ввергающий в озноб поросячий крик – эта последняя мольба живого о жизни. С той поры – к удивлению и немалым насмешкам односельчан укрывался Петрович куда подальше, когда резали поросят. «Удивительное дело, – размышлял он уже значительно позднее, – человека убить могу, особенно если в бою, а на поросенка, на эту малую тварь божью рука не поднимается…»
Парнишка хлюпал носом, размазывал сопли и слезы по щекам. Зрелище это угнетало Петровича, не давало сосредоточиться в ожидании собственной смерти.
«А ведь и правда – молодой совсем, за что же они его так? Ну, карманник, он – вор, у нас не должно быть воров, для того мы и революцию делали, чтобы воров не было – ни самых главных – буржуев и помещиков, ни мелких – никаких! – Мысли его беспорядочно скакали. – Но меня-то тогда за что? Я же всегда…»
Воронок неожиданно остановился.
«Ну вот и все, – сказал сам себе Петрович. – Конец».
– Нет, – надрывно закричал его спутник. – Нет! Я не хочу! Не трогайте меня! – Он вцепился руками в деревянную скамейку.
Однако все было напрасно. Двери тюремной машины распахнулись, и двое дюжих красноармейцев подхватили парня и вместе со скамейкой выволокли его наружу. Вслед за ним, не спеша, пытаясь сохранить достоинство перед смертью, выбрался из машины и Петрович.
Чуть потянулся, разминая затекшие руки, взглянул на хмурое небо, восходящее, с трудом пробивающееся сквозь облака солнце, которое для кого-то сейчас возвещало начало радостного дня, а его, Петровича, провожало на тот свет. Осмотрелся вокруг тоскливо, и внезапно губы его, словно сами собой, начали повторять то, чему когда-то его так настойчиво учил отец:
– Отче наш, иже если на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое небесное…
– А ну, становись, сволочь белогвардейская! Что ты там бормочешь?! – грубо окликнул один из красноармейцев. – Небось белогвардейскому богу молишься? Не надейся, не поможет он тебе! Наша пролетарская пуля посильнее любого бога будет! Понял, контра недобитая?
Хотел, было, Петрович возмутиться, уж больно оскорбляли его эти слова: какая он контра, какая он сволочь белогвардейская? Свой же он, свой! Да только понял он, что все напрасно, что бы он ни сказал сейчас – все впустую, все пролетит мимо.
В редком, низкорослом лесу двое арестованных подошли ко рву, который, как оказалось, уже был предусмотрительно выкопан для них заранее. «И то хорошо, – подумал Петрович, – хоть не пришлось самим себе могилу копать…»
– Ну что, скотина! – снова прозвучал грубый оклик. – Молись своему богу! Ну, ну, давай! Скоро с ним встретишься. Он, наверно, ждет не дождется тебя!
Развеселые красноармейцы, казалось, получали удовольствие от того, что могли сейчас вдоволь поизгаляться над своими пленниками. Чувство собственной власти, власти над чужой смертью и жизнью пьянило их.
«Как же там дальше-то, Господи? – шептал немеющими губами Петрович. – Вспомнить бы… Как же отец говорил?..»
Словно бы цепляясь на эту последнюю нить, еще связывающую его с прежней жизнью, он все повторял и повторял одно и то же:
– Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие Твое небесное! Господи! А! Вот! Хлеб наш насущный даждь нам днесь и…
Договорить ему не дал винтовочный залп. Два тела упали в ров, поверх еще многих и многих, едва присыпанных глиной.
– Смотри-ка, – сказал один из красноармейцев, торопливо забрасывая их землей, а старик-то этот вроде бы улыбается? С чего бы это?
И только одному Петровичу, который в свои тридцать с небольшим лет казался красноармейцам стариком, было ведомо, что в самый последний миг жизни, прежде чем прозвучали выстрелы, он вспомнил завершение молитвы своего отца, вспомнил те слова, которые каждый вечер повторял отец, стоя перед строгой иконой. И последнее, что увидел Петрович перед собой, было небо – чистое, прекрасное небо, не омраченное ужасом смерти…
Чистое, безмятежное небо плыло над головами египетских жрецов, совершавших погребальный обряд.
– Смерть – она прекрасна, – торжественно вещал один из жрецов. – Смерть прекрасна, потому что она дает нам единение с богом Ра. Посмотрите: вот один из нас ушел в царство мертвых, навстречу высшему свету. Мы видим, как медленно он уже плывет в лодке, во главе которой сидит Анубис. Этот человек жил среди нас, а теперь он предстанет перед богом Ра. Наш долг – похоронить его достойно, как повелевает наша религия.
Он сделал долгую паузу и продолжил все с той же торжественностью:
– Вы спрашиваете: если смерть прекрасна, то почему же многие люди страшатся ее? Потому что смерть есть тайна, есть нечто неведомое, а человеку свойственно бояться неведомого. Только тот, кого отметили боги, постигает эту тайну и уходит в царство мертвых с улыбкой на устах.
Жрецы стояли возле тела почившего соратника в строгом молчании. На лицах их не было скорби, а читалось лишь смирение перед вечностью, перед тайной смерти и глубокое почитание того, кто сумел с достоинством покинуть этот мир. Уйти с улыбкой.
– Пройдет немало тысячелетий, – снова зазвучал торжественный голос жреца, – поток времени смоет многие царства, забудутся прежние владыки, моря и пустыни поменяются местами, но человека, как и теперь, будет вечно страшить и притягивать тайна смерти. Ключ от этой тайны доступен лишь тем, чья вера сильна и не знает сомнений.
Жрец замолчал, и процессия двинулась вслед за носилками с телом покойного к пирамиде, где должен был обрести свое вечное пристанище умерший служитель бога Ра. Поступь идущих была медленной и торжественной, не слышалось ни стонов плакальщиц, ни заунывных воплей. Сознание важности происходившего было написано на лицах людей. Человек, которого они отправляли туда, откуда уже нет возврата, был снаряжен самым главным – знанием о загробном мире: в руках у него были тексты Книги мертвых, именно с ней ему предстояло предстать перед богом Ра. Только тот, кто обладал этой книгой, обретал мудрость и спокойную силу, позволявшую умереть так, как и должны умирать истинно верующие, любящие бога люди – с улыбкой на устах…
Глава первая
Серые утренние, предрассветные часы. Вроде бы веет от них бесприютностью – весь город еще спит, только редкие машины шуршат шинами по асфальту. Но Варфоломей обожал эти утренние сумерки, когда Питер, еще пребывая в дреме, уже стряхивает с себя вчерашнюю усталость. До чего же приятно было в эти минуты окатиться холодной водой и думать, что наступающий день наверняка будет удачнее, чем предыдущий. Такое чувство не покидало Варфоломея с тех пор, как он оставил службу в органах внутренних дел и пустился в свободный полет, а говоря проще – создал собственное детективное агентство, имевшее, правда, в своем штате лишь одного сотрудника – Варфоломея Тапкина.
Сегодня Варфоломей не спеша собирал снасти для рыбалки. С наслаждением разложил он свое богатство: крючки, блесны, наживку. Приготовил термос с горячим чаем, скудную закуску, самую малость горячительного (чего уж тут таить! да и не перед кем ему оправдываться!), положил в рюкзак теплые меховые рукавицы, натянул тулуп и, спустившись во двор, все так же не спеша, погрузился в свою захудалую, потрепанную временем «копейку» и поехал за город
Начинался один их тех немногих дней, который давал Варфоломею заряд бодрости на целый месяц. Он давно его планировал, давно к нему готовился. Загодя тщательно проверял удочки, придирчиво осматривал свою «копейку»: все ли в порядке, все ли на мази – дабы в какой-нибудь самый неподходящий момент не подвела бы, не застопорилась, как это было в прошлый раз, когда пришлось тягачом тащить ее до дома. Не дай бог – опять повторится такая морока!
Однако ожидания у него были самые радужные. По его расчетам на озеро он должен прибыть в самый что на есть удачный момент для лова. Нет, конечно, на особо богатый улов он не рассчитывал. Но в этих приготовлениях к рыбалке, в этом предчувствии азарта, который ведом только рыбакам и охотникам, было нечто, что радостно будоражило его – в такие минуты он даже испытывал горделивое восхищение самим собой. Вот, дескать, он занимается настоящим мужским делом и, как потомок суровых, настоящих, немногословных мужчин, для которых рыбалка и охота были хлебом насущным, едет так же, как некогда они, добывать себе пропитание. Да, надо признаться, что если для кого-то рыбалка была лишь развлечением, занятным времяпрепровождением, то для Варфоломея в последнее время она и впрямь превращалась в попытку добыть себе пищу.
Дела в его детективном агентстве шли через пень-колоду. Когда-то, еще в детстве, мать, сердясь, нередко называла его недотепой. Дескать, у ее сына есть особое умение – вечно ввязываться в какие-то дурацкие истории. И хотя слово это «недотепа» срывалось у нее с языка в минуты гнева, надо признать, была в нем немалая доля истины. И теперь в минуты сомнений Варфоломей порой задавался глубокомысленным вопросом: а может ли недотепа быть детективом? Ответ вроде бы напрашивался сам собой. Но, с другой стороны, именно тот факт, что ни внешностью своей, ни ухватками, ни свойствами характера он никак не походил на настоящего сыщика, давало ему явные преимущества. В этом он уже не раз убеждался, и это давало ему уверенность, что рано или поздно его агентство начнет процветать. Но пока что до этого процветания было еще, ой, как не близко. И клиенты в его агентстве появлялись далеко не каждый день. А есть-то хотелось, как ни странно, каждый день. И сегодня где-то в глубине души у Варфоломея жила тайная надежда, что нынче рыба не заставит себя ждать и он сможет не только прокормить себя, но и продать, пусть даже самую малость. В деньгах Варфоломей нуждался не меньше, чем в пропитании. Эта тайная надежда приятно бодрила его так же, впрочем, как и свежий утренний морозец. Интересно, что бы сказала его матушка, если бы узнала о подобных мечтаниях сына. «Какой стыд! Какой стыд! – вот что сказала бы она. – Неужели надо было получать высшее юридическое образование, чтобы торговать какой-то жалкой рыбешкой! А всему виной – твой холостяцкий образ жизни».
Но к счастью, матушка сейчас была далеко, и Варфоломей беспечно катил в своей видавшей виды «копейке» по заснеженной дороге, к загородному озеру, где по его предположениям целые стаи рыбин, больших и маленьких, с нетерпением ожидали, когда он наконец-то соизволит вытащить их из-подо льда, на свет божий.
Впрочем, он вовсе не торопился. Наоборот, он даже старался растянуть, продлить эти мгновения, поскольку по опыту уже знал, что именно предвкушение рыбалки нередко доставляет гораздо больше удовольствия, чем сама рыбалка.
Заснеженные сосны и ели по краям дороги стояли строгие, словно бы насупленные, но, завидев Варфоломея в его «копейке» они, казалось, светлели и ободряюще шевелили ветвями: «Ну, сегодня, друг, тебя ждет большая удача! Поймаешь столько, сколько тебе и не снилось!» Варфоломей только с лукавым добродушием усмехался им в ответ: «Погодите, погодите, не торопитесь. А то еще сглазите».
Очень скоро выяснилось, что он как в воду глядел. Рыбалка не заладилась с самого начала. За час Варфоломей сумел вытащить всего лишь пяток каких-то жалких окунишек. К тому же он уже начал замерзать, казалось, еще немного и он просто-напросто задеревенеет, сидя на своем ящике.
Как ни странно, других любителей зимнего лова на озере почти не наблюдалось, лишь невдалеке маячили две-три одинокие фигуры. Это обстоятельство радовало Варфоломея: чем меньше конкуренции, тем лучше, вся рыба его будет. Он еще не терял надежды. К тому же зимнее солнышко начало постепенно пригревать, как положено, и веселить душу: сначала оно как бы нехотя выпустило несколько своих лучей из-за туч, а потом стало разгораться и разгораться все больше, пока не залило все заснеженное озеро своим искристым светом.
«Господи, хорошо-то как! – умилился Варфоломей, все еще поеживаясь от морозца. – Да бог с ней, с рыбой! Только ради того, чтобы увидеть всю эту красоту – и заснеженный лес, и это утреннее солнце, и сверкающий снег, чтобы вслушаться в эту совершенно особую, словно бы священную тишину, чтобы вдохнуть в легкие этот бодрящий морозный воздух – только ради всего этого стоило сюда приехать! Там, в городе, вроде бы даже и забываешь, что еще существует на земле такая красота, такая первозданная природа… А как увидишь все это своими глазами, сразу пронзит тебя чувство: так ли мы живем, как надо, так ли?»
На берегу озера виднелись осыпанные снегом игривые елочки, похожие на юных девушек в больших белых шапках. А возвышавшиеся рядом с ними могучие сосны были подобны суровым стражникам.
В такое утро невольно начинает казаться, что и в твоей жизни должны воцариться красота и гармония, что жизнь твоя будет продолжаться вечно и ее никогда не омрачат ни беды, ни болезни…
«Ого! А вот, кстати, и клюет!» – Варфоломей резко подсек свою добычу, и душа его просто зашлась в восторге от предчувствия удачи. Леска напряглась как струна.
«Значит, большая рыба попалась! – ликующе подумал Варфоломей. – Может, налим?» Поймать большого налима было его давней мечтой.
Покрепче упираясь ногами в лед, он стал осторожно тянуть на себя древко удочки. Но оно не поддавалось.
«Во, черт! Ну и рыбина! Но мы еще посмотрим, кто кого!» – в азарте мысленно приговаривал Варфоломей.
Он так и этак пытался вытащить свою добычу, но ничего не получалось.
«Играешь? – продолжал мысленно разговаривать Варфоломей. – Ну, давай, играй, играй. Все рано никуда не денешься, моя будешь!»
Все его помыслы и силы были сейчас сосредоточены на одном: лишь бы не упустить столь шикарную добычу. Он снова и снова тянул удочку, но леска только еще больше напрягалась, грозя лопнуть под какой-то прямо-таки неимоверной тяжестью.
«Главное – не спешить, – говорил сам себе Варфоломей. – Главное – не спешить!»
Удочка между тем никак не хотела слушаться хозяина. Более того – казалось, еще немного и неведомая сила вырвет ее из рук Варфоломея.
«Ну знаешь ли, – пробурчал он, уже раздражаясь, – так мы не договаривались!»
А, была не была! Он поднатужился и рванул что было сил удочку на себя. Но тут ноги его заскользили по льду к краю лунки, лед внезапно обломился, и Варфоломей, еще не успев ничего сообразить, рухнул вслед за удочкой в ледяное крошево.
«О, боже!» – единственное, что он успел то ли подумать, то ли проговорить, и тут же вода, темная ледяная вода сомкнулась над ним.
Тяжелая, набухающая одежда тянула его вниз, но он еще пытался барахтаться.
«Господи, неужели конец? Но я не могу… я не должен, не должен умереть…»
«Не должен… не должен… не должен…» – словно эхо прозвучал в его меркнущем сознании чей-то голос.
Он ударился головой об лед, вокруг была черная, непроходимая тьма, легкие, казалось, уже готовы были разорваться от недостатка воздуха.
«Плыви, плыви, внучок… К свету плыви…» – слышал он чей-то словно бы потусторонний голос.
И в следующее мгновение в кромешной тьме вдруг возникла полоска света. Уже теряя сознание, Варфоломей из последних сил рванулся к ней. И неожиданно выскочил на поверхность озера. Рядом, к его счастью, была еще одна лунка, через нее и проникал свет, оказавшийся спасительным для Варфоломея.
Ломая ногти, раздирая в кровь задубевшие руки, Варфоломей пытался выкарабкаться на лед. Наконец ему это удалось.
«Я еще не умер! Я еще не умер! – твердил он сам себе. – Я жив, вот я уже ползу по льду… Как это… как это надо молить о спасении?.. – судорожно думал он. – Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие … как это… Господи, как это говорится? Хлеб наш насущный даждь нам днесь… Если я только спасусь, если жив останусь, лоб расшибу в церкви! Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
Мокрый, обледеневший, все еще во власти пережитого ужаса, некоторое время он лежал совершенно неподвижно. Ни встать, ни ползти, ни двинуть рукой не было сил. Он понимал, что может замерзнуть, но все, что мог он сейчас – это смотреть в чистое зимнее небо, где светило солнце, которое еще недавно так радовало его…
«Отче наш, иже еси на небеси… – снова и снова шептал он. – Да святится имя Твое…»
Словно бы сама собой его задеревенелая рука потянулась ко лбу, и он неумело, по-детски перекрестился…
Глава вторая
Больше всего на свете Варфоломей ненавидел три вещи: клюкву в сахаре (когда-то в раннем детстве он очень сильно ею объелся), воспитательные беседы матери о вреде холостяцкой жизни – дескать, она, эта холостяцкая жизнь, и есть главная причина всех его невзгод, и простуду. И если первые две свои антипатии он сумел успешно устранить из своей жизни: клюкву попросту никогда не ел, а с заботливой мамочкой своей свел контакты до минимума, то последняя из напастей оказалась неустранимой.
Пребывание в ледяной купели, мокрая одежда, в считанные минуты превратившаяся в ледяной панцирь, сделали свое дело. Да и вообще это приключение для Варфоломея могло закончиться крайне плачевно, если бы ему на помощь не подоспели другие рыбаки. Первое, что он услышал, еще не полностью очухавшись от своего перехода из мира небытия в мир живых, был такой замысловатый набор крепких, непарламентских выражений, которым мог бы позавидовать любой составитель словарей матерной лексики.
В следующий момент он увидел над собой багровые физиономии трех уже изрядно набравшихся мужиков, которые взирали на него с нескрываемым изумлением.
Уже несколько позднее, растирая водкой его одеревеневшие конечности, они поведали ему, как они оказались свидетелями его чудесного появления из-подо льда. По сути дела, Варфоломея спас случай, принявший облик этих трех почтенных отцов семейств, решивших, что лучшего способа напиться без женского пригляда, чем зимняя рыбалка на свете, не существует. Мужики, пообещав своим женам вернуться вечером с богатым уловом, поспешили использовать обретенную и столь желанную свободу самым наилучшим из известных им способов. Их рыболовной удали хватило лишь на лунку, которую они продолбили незадолго до приезда Варфоломея. Затем, кое-как установив возле нее удочки, сами они с радостными шуточками типа «что-то стало холодать, не пора ли нам поддать», обосновались на берегу, возле елочек, развели костер, разложили заботливо собранную их женами снедь (судя по той щедрости, с которой их благоверные снабдили своих мужей припасами, жены тоже были счастливы избавиться от своих кормильцев хотя бы на денек). Но какой же русский мужик, будучи на природе, сочтет возможным поглощать съестные деликатесы без надлежащей выпивки? Известно, что в сухомятку никакая пища в горло не лезет. А уж о том, чтобы, уже выйдя за порог своего дома, загрузить объемные рюкзаки изрядным количеством горячительного, рыбаки, конечно, не забыли позаботиться.
Мужики уже успели выпить за успех подледного лова, за слабый пол, снабдивший их столь замечательной закуской, и уже перешли к обсуждению политического момента, как из полыньи, на которую они время от времени поглядывали, вдруг начало выползать на лед нечто большое и черное. На минуту они остолбенели. И первой мыслью, которая посетила в этот момент всех троих, было: «Ну, все. Допились! Нечисть начинает мерещиться». И самый старший из них произнес сакраментальную фразу: «Все, мужики, пора завязывать!»
К счастью для Варфоломея столбняк у рыбаков длился недолго. И пьяны они были еще не настолько, чтобы не уразуметь, что перед ними никакая не нечисть, а обыкновенный мужик, горе-рыбак, терпящий бедствие. Тогда они ринулись к нему, поспешно переодели, растерли водкой, дали глотнуть горячительного – одним словом, сделали все то, что велело им мужское братство. Мужики они оказались отзывчивые и совестливые. Уже на утро, окончательно придя в себя, Варфоломей увидел под окном своего дома свою «копейку», которую, как выяснилось, бережно пригнал сюда один из его спасителей. Оказалось, что он, этот заботливый мужик, живет на соседней улице.
Еще только проснувшись, Варфоломей услышал чей-то робкий звонок в дверь.
– Николай, – вежливо представился явившийся, несмело как-то, совсем без вчерашней пьяной лихости топчась у порога. – Ну, как ты? Оклемался? Считай, что ты вчера заново, во второй раз родился. Мы уж думали, все, хана, кончился мужик. Но ты, видать, живучий. Ты, как я понимаю, один живешь. Может, чего купить, принести надо, так ты скажи, не стесняйся. Я тут это… – он смущенно скомкал свою речь и поставил на столик в прихожей пакет молока. – Ну, бывай, поправляйся…
Лишь высокая температура и слабость, растекавшаяся по всему телу, помешали Варфоломею рассыпаться в благодарностях. Он и впрямь был растроган, но сумел произнести только: «Спасибо».
– Ладно, чего уж там. Ну, пока, – все так же смущенно пробормотал Николай и, неловко пятясь, скрылся за дверью.
«Потом… – глядя на пакет молока, сказал сам себе Варфоломей, мысли с трудом ворочались в его голове. – Потом я обязательно отблагодарю этого отзывчивого человека. Какое счастье, что не перевелись пока у нас такие люди, – растроганно думал он. – А пока, – уже вслух произнес он, – я должен вскипятить это молоко и выпить».
Все его тело опять начал сковывать противный озноб.
«Скорее, скорее в кровать. Вот только согреюсь и тогда обязательно попью молока».
Похоже, он уже начинал разговаривать с самим собой так, как обычно говорят с малыми, непонятливыми детьми.
Шаркающей походкой он добрался до кровати, лег и стал судорожно натягивать на себя одеяло, стараясь тщательно подоткнуть его под себя со всех сторон. Никак не мог он отделаться от ощущения, будто холод все равно просачивается к его телу.
«А мама не так уж и не права: был бы я женат, было бы кому за мной ухаживать, – неожиданно пришла ему в голову странная мысль. – И что верно, то верно: вечно я попадаю в какие-то дурацкие истории…»
Едва согревшись, он тут же провалился в забытье. Время от времени он, мокрый, в холодной испарине, пробуждался, открывал глаза, и всякий раз его взгляд, казалось, сталкивался с чьим-то усталым, грустным взглядом. Варфоломей тщетно пытался сфокусировать свое внимание, чтобы понять, кто же это так пристально смотрит на него. Ему это никак не удавалось, и он уже начал испытывать раздражение, как вдруг увидел какого-то худощавого человека, сидевшего с краю кровати, рядом с ним. Возраст его Варфоломей затруднился бы определить: лицо его, вроде бы молодое, вместе с тем было помечено тенью старости и усталости. Человек, казалось, смотрел на Варфоломея с глубокой жалостью и сочувствием. Печаль и озабоченность читались на его лице. Что-то знакомое улавливал Варфоломей в его внешности, где-то он уже видел этого человека раньше.
«Но где? И кто это? – напряженно пытался сообразить Варфоломей. – Может, один из мужиков, спасших меня? Господи, а я-то и сказать ничего не могу. Языком шевельнуть не в состоянии. Сил нет. Еще подумает, что я неблагодарная скотина! Как его хоть зовут-то? Хоть бы слово выдавить из себя!»
– Ты кто? – пересохшими губами наконец с трудом прошептал Варфоломей и сам поразился своему беззвучному, словно бы шелестящему голосу.
– Петрович я. Ты, внучок, так что поправляйся. Я тут пригляжу пока за тобой, – тоже почти беззвучно отозвался странный гость.
Глава третья
«У хорошей хозяйки, дочка, что бы там ни случилось, а к Пасхе изба должна быть прибрана, и кулич должен стоять на столе», – вспомнила Марьяна поучения своей покойной мамы.
– Ой, мама, мама, где же ты? – прошептала про себя Марьяна, доставая из печи горячий, пахнущий сдобой кулич.
Как истинную драгоценность, она поставила его на стол и сама тоскливо притулилась с краю. Без мамы и праздник не праздник.
«Мама, мама, где же ты теперь? Все твои дети – птицы перелетные – разлетелись кто куда, одна я осталась. Одна, – с печалью думала Марьяна, не отводя глаз от своего кулича, который напоминал ей о прежней жизни. – Никому я больше не нужна, и кулич-то мне разделить не с кем… А как раньше-то хорошо было!» – она даже мечтательно прикрыла глаза.
Дед еще загодя уходил на всенощную, а возвращался уже утром, когда вся изба уже пахла свежими куличами и в воздухе плавал совершенно особый, светлый запах Пасхи. Как было красиво, тепло уютно!
«Наверное, так всегда бывает в ранней юности, когда жизнь еще не омрачена невзгодами. А, может быть, и впрямь жизнь тогда такая была – полная тепла и света. Не боялись мы тогда ничего. А сейчас даже в церковь ходить не хочется – боязно. Не по-людски все стало, черт знает, что творится, – при упоминании черта Марьяна сплюнула и торопливо перекрестилась.– Господи, прости меня…» – Она тяжело вздохнула и привычно обратила свой взгляд в угол, где висела старая уже, почерневшая от времени икона.
Богоматерь с иконы смотрела на нее с печальным укором. Так, бывало, смотрела на нее мама…
Вдруг в окно кто-то заскребся.
«Господи! – испуганно подумала Марьяна. – Кто же это в такое позднее время? Никак Клавдия? Ах, зараза, вечно ее черти носят!»
– Че надо-то? – не слишком вежливо встретила она нежданную гостью.
– Ох, Марьянка! В избу-то пусти, че я тебе скажу! Ни в жизнь не поверишь!
– Чего не поверишь-то! Не пугай. И без тебя пуганые. Уже всему, кажись, чему и верить нельзя, поверили.
Марьяна с Клавдией некогда были давними подругами. Еще девчонками бегали по деревне в ватаге босоногих ребят. Вместе гусей пасли, вместе по ягоды ходили. Все вместе. А теперь судьба развела их в разные стороны. Хотя на самом деле судьба эта обошлась с ними одинаково – обе теперь вдовы, обе несчастные. Только Марьяна несла свой крест терпеливо, с горьким достоинством, а Клавдия словно бы узду закусила – по мужикам бегает, с новыми этими комиссарами заигрывает. «Никак в активистки пробивается», – осуждающе судачили про нее бабы.
– Че надо-то, говори! – повторила Марьяна.
– Че надо, че надо! Ты сядь, да послушай, что я тебе скажу! – Клавдия с не в меру нарумяненными щеками, с подмалеванными бровями была похожа на большую яркую курицу. – Сядь, а то упадешь, как услышишь, чего скажу. Батюшку нашего арестовали!
– Как арестовали? Батюшку? Да за что? – Марьяна охнула и даже задохнулась от такого неожиданного известия. – Его-то за что? Отец Федор завсегда тихий был, смирный! Он и против власти никогда не шел. Говорил: всякая власть – от Бога. За что же его арестовали?
– За что, за что! Живешь ты, Марьянка, рядом, а ничего не знаешь. Говорят, белогвардейская контра он! – Новое это слово Клавдия проговорила с особым смаком. – Контра он и за это судить его будут всем селом. Да ты вот, чего расселась! Ишь, куличи напекла! Вот дура-то какая! Темный ты, я вижу, человек! Не было б меня, кто бы тебя предупредил. Глядишь, и тебя вместе с ним заарестуют, как несознательный элемент. Ну-ка, дура, убери свою пасху! Да икону, икону спрячь!
Клавдия взглянула на икону и словно бы встретившись с укоряющим взглядом, вдруг осеклась.
– Ну, я не знаю… Поступай, как хочешь. Мое дело – предупредить. Тут такое творится, такое творится… – говорила она вроде бы с ужасом и одновременно с воодушевлением – такой уж она была человек, что любой скандал воспринимала с радостью и любопытством.
– Да чего творится-то?! Скажи толком!
– А то и творится, – ответила ей Клавдия, удовлетворенно, с чувством собственного превосходства усаживаясь на лавку. – Отец-то Федор, батюшка наш, говорят, помогал контре белогвардейской. Вредительством занимался – вот чего. Ты вот уже заохала – батюшка, батюшка… А какой он батюшка, ежели вредитель, враг, как говорится, народа. А с врагами, сама знаешь, разговор короткий. Судить его завтра будут. А ты вот чего, иконку все-таки спрячь, а то ненароком кто увидит, нехорошо тебе будет. Я тебя, как старая твоя подруга, предупреждаю.
– Знаешь что, подруга старая, – вдруг с неожиданной резкостью произнесла Марьяна. – Ты мне свое слово сказала, я тебя послушала. А теперь иди. Или подобру, поздорову, голубка.
– Ну смотри, как знаешь, подруга, – обиженно передернула плечами Клавдия.
Она была явно разочарована. Клавдия привыкла, что в деревне к ней относились с почтительным страхом – как к человеку, всегда знающему нечто такое, чего еще не знают другие. Она ждала, что и Марьяна начнет испуганно ахать и причитать, но та смотрела на нее осуждающе и отчужденно, будто и впрямь не были они никогда подружками – не разлей вода.
Клавдия сердито выскочила из дома, только дверь хлопнула – наверняка, побежала разносить свои вести по другим избам.
Впрочем, Клавдия ошибалась, когда думала, что Марьяна не испытывает испуга. На самом деле, лишь дверь закрылась за этой балаболкой, страх охватил все существо Марьяны.
«Ой, что делать-то? Что делать? – бормотала она. – Никак беда?! Господи, кому молиться, кого просить? Батюшку-то за что? За какие грехи?»
По привычке Марьяна обратила глаза к иконе. С тех пор, как Марьяна осталась одна в этой избе, икона была ее единственной собеседницей.
– Господи, иже еси на небеси… – принялась она упрямыми губами повторять слова еще с детства известной ей молитвы. – Господи, избавь нас от супостата! Спаси батюшку! Ведь не справедливо это! Несправедливо! Господи, разве ты не видишь это? Почему терпишь?
Раньше никогда она не позволяла себе так разговаривать с Богом, но сейчас отчаяние захлестнуло ее.
Печальные глаза Богоматери глядели на нее так, словно вбирали в себя все Марьянино отчаяние, всю ее боль. Казалось, в глазах этих вдруг затеплилось сочувствие, будто и впрямь услышала она молитву Марьяны.
– Ну вот и хорошо, вот и ладно, – прошептала Марьяна, неожиданно ощутив, как ее охватывает чувство благостного успокоения.
Утро светлого пасхального воскресенья встретило людей радостными лучами апрельского солнца. Добралось солнце и до избы Марьяны. Марьяна зажмурилась, потом открыла глаза и на какое-то мгновение ей показалось, будто вновь все будет так хорошо, так славно, как бывало в детстве. Вот вернется сейчас дед со всенощной, и они всей семьей будут молиться, стоя на коленях перед божницей в красном углу. А потом станут делить просвирку, весело будут стукаться крашеными яйцами…
Ах, как хорошо помнились Марьяне эти прежние пасхальные дни! Взгляд ее снова обратился к иконе, и вдруг – словно некое откровение нашло на нее – она отчетливо поняла, что сейчас следует делать.
Она торопливо взяла икону, завернула ее быстренько в полотенце и спрятала под фартук. Засуетившись и даже толком не став запирать избу, Марьяна выскочила за калитку.
По деревенской улице односельчане молча тянулись к деревенской церкви. Но не было радостных улыбок, не было просветленных лиц, не было поцелуев, которыми обычно христосуются на Пасху, не было привычных возгласов: «Христос воскресе! – Воистину воскресе!»
Один только испуг затаился в глазах людей. С опаской поглядывали они друг на друга, словно одна нынешняя ночь наполнила деревню подозрительностью и страхом.
Церковь, к которой постепенно стягивался деревенский люд, когда-то строилась всей общиной. Это было давно. Старики рассказывали, что стройка тогда шла быстро, споро, словно некая высшая сила помогала строителям. И все, кто строил ее, казалось, ощущали себя причастными к небесной благодати, испытывали такое светлое душевное чувство, что церковь получилась праздничная, белая, радостная. «Как кулич, испеченный на Пасху», – говорили старухи.
Икона, спрятанная под фартуком, казалось, придавала Марьяне сил и уверенности, что сегодня, в этот светлый день, не может, не должно совершиться ничего страшного.
Люди несмело приблизились к запертым дверям церкви и замерли. Над толпой повисла тишина – такая тишина обычно бывает перед жестокой грозой, за мгновение до того, как обрушатся на землю ливень, гром и сверкающие молнии. «Как перед концом света», – подумала Марьяна.
Послышались тяжелые, решительные шаги, и к церкви подошли несколько красноармейцев с винтовками. Вместе с ними был и председатель колхоза. Он был странно оживлен, какое-то радостное возбуждение владело им, он, казалось, был преисполнен чувством собственной значительности и гордости оттого, что сейчас ему предстояло совершить некое важное и чрезвычайно ответственное дело, которое не каждому доверят.
– Товарищи! – громко обратился он к толпе. – Товарищи трудящиеся и односельчане! Сегодня мы сможем наконец распроститься с нашим проклятым прошлым. Поп, отец Федор, – это последний пережиток прошлого и враг трудового народа в нашем селе, и вам дано право самим судить его. Сейчас он предстанет перед вами, чтобы дать вам признания в своей позорной вредительской деятельности.
Речь председателя не была встречена ни одобрительными криками, ни аплодисментами. Народ молчал с унылой покорностью. Тогда председатель, махнув рукой, крикнул красноармейцам:
– Ну чего, открывайте, выводить будем!
Красноармейцы стали прикладами сбивать доски, которыми, видно, для пущей надежности, была заколочена дверь церкви.
Доски с треском рухнули на землю, в распахнувшуюся дверь первым торжественно вошел председатель, а за ним еще несколько его сподвижников.
Народ терпеливо, все с тем же унынием и покорностью ждал, что будет дальше.
«Да что же это, Господи! – шептала про себя Марьяна. – Господи, не дай совершиться злу! Спаси! Сохрани! Помоги, Господи!»
Через несколько мгновений на крыльце церкви, перед народом вновь появился председатель. Только вид у него теперь был явно растерянный.
Толпа молча взирала на него, а он только беззвучно шевелил губами, словно внезапно лишился речи. А потом вдруг выкрикнул хриплым голосом:
– Нет его там! Куда дели? Куда увели, куда спрятали, спрашиваю, гады?! Да за пособничество врагу народа, знаете, что будет?! Всех, всех под расстрел подведу!
Вся его важность, все недавнее радостное возбуждение куда-то улетучились.
Красноармейцы тоже были растеряны.
А вся толпа вдруг, как один человек, бухнулась на колени.
– Чудо! – раздался чей-то одинокий возглас. – Истинное чудо явил нам Господь!
– Чудо! Чудо! – прокатилось над толпой.
И верно – как мог человек исчезнуть из накрепко запертой и охраняемой церкви? Теперь уже никто не сомневался – без чуда, перед которым оказались бессильны и власть, и красноармейцы с их винтовками, тут не обошлось.
– Чудо, Господи! – прошептала Марьяна, уже совершенно безбоязненно доставая из-под фартука икону. С удивлением она увидела, что и у многих других односельчан, откуда ни возьмись, в руках появились иконы.
– Черт бы вас всех побрал! Темный народ! – только и пробормотал, сплюнув с досады, председатель. Он понимал, что исчезновение священника, не сулит ему лично ничего хорошего – ответ придется держать перед органами, а там церемониться не будут. С торопливой озабоченностью он покинул крыльцо церкви. За ним потянулись и его помощники.
Люди даже не обратили внимания на столь стремительное бегство начальства. Все по-прежнему стояли на коленях и молились.
Глава четвертая
«Это было чудо. Конечно же, это было чудо», – размышлял Варфоломей, вновь и вновь перебирая в памяти все, что произошло с ним на злополучной рыбалке.
Болезнь его то наступала, то отступала, подобно морской волне, накатывающей на берег. И если продолжить это сравнение, тяжелая простуда, подхваченная Варфоломеем, похоже, угрожала обернуться не мирным прибоем, а штормовой волной, грозившей унести его туда, откуда уже нет возврата.
Приходя в себя, Варфоломей бессильно валялся в постели, обливаясь отвратительным, липким потом. Потом болезнь вновь обрушивалась на него высокой температурой и забытьем, и бредом. Тогда-то к нему вновь приходил недавний странный знакомец, опять садился с краю кровати и печально смотрел на мучавшегося в беспамятстве Варфоломея. Его появление было абсолютно бесшумным, но Варфоломей всякий раз ощущал его каким-то особенным внутренним чувством. Необъяснимо отчего, но этот человек вызывал в душе Варфоломея какую-то непонятную тоску. Такую тоску вроде бы без всяких причин испытывает человек, видя стаю улетающих журавлей поздней осенью.
Елизавета Григорьевна, мать новоявленного Шерлока Холмса, почувствовав неладное своим материнским сердцем, явилась к сыну совершенно неожиданно с шумом, причитаниями и громкими нотациями по поводу запущенности квартиры. Но главное – с банкой наваристого куриного бульона и паровыми котлетками.
Варфоломей был у нее единственным ребенком и, по мнению женщины, вечно хвалившейся умением организовать и распланировать собственную жизнь, а потому постоянно ставившую себя в пример, ребенком совершенно неудачным.
Хотя, сказать по правде, и сама Елизавета Григорьевна звезд с неба не хватала. Однако тому были объективные причины. Дочь врага народа, она не могла получить высшее образование, путь в ВУЗ был ей закрыт. Тем не менее все, что было в ее силах, дабы выбиться в люди, она совершила. Еще совсем молоденькой девушкой вдвоем с матерью, чудом избежавшей репрессий после ареста отца, поселилась она в маленьком, неприметном городишке, одном из тех которые, подобно малым крупицам мозаики, украшают карту нашей Родины. Вероятно, уж совсем крохотной крупинкой был этот городок, потому что, кроме фабрики, выпускавшей спички, ничего примечательного здесь не было. Идти на фабрику Лизочке не хотелось. Вот и выбрала она по тем временам вовсе не престижную профессию – стала парикмахером, пройдя, как полагается, все ступени от ученицы до дамского мастера.
Судьба порой нежданно-негаданно преподносит нам сюрпризы. Кто бы мог предположить, что девочка обладает настоящим парикмахерским талантом. Как говорится в таких случаях, она была парикмахером от бога. Очень скоро у Лизы появилась своя постоянная клиентура, сначала небольшая, но потом все больше и больше жен местной номенклатуры стали посещать парикмахерскую, где работала Лиза. Очень скоро из робкой, запуганной девушки, таившей темное пятно в биографии, Лиза превратилась в уверенную, знающую себе цену молодую женщину, знакомства с которой искали многие.
Да и поворот в личной жизни не заставил себя долго ждать. Сын одной из постоянных Лизиных клиенток, заходя за мамашей в салон, как теперь стали называть некогда весьма скромную парикмахерскую, проявил явный интерес к молодой парикмахерше. Подружки шептали: семья состоятельная, смотри, не упусти парня. Она и не упустила. Только отношения их пошли совсем не по тому пути, на который по наивности своей рассчитывала юная провинциалка. Любить-то он, может, и любил молоденькую парикмахершу – а Лиза, надо сказать, была тогда чудо как хороша: черные, как смоль, волосы тяжело ниспадали на плечи, изогнутые словно бы в немом вопросе черные брови, да припухлые губы кого угодно могли свести с ума. Однако для молодого человека с видами на серьезную карьеру жена, в анкете которой значилось, что она – дочь осужденного врага народа, не очень годилась. Одним словом, роман их закончился и осталась потенциальная невеста без жениха, но зато с будущим сыночком Варфоломеем в проекте.
Мать Лизы, хоть и простая была женщина, но не робкого десятка. Она сама явилась в семью будущего Варфоломеева папаши и весьма энергично объяснила, что «моральное разложение», о котором она не преминет сообщить куда следует, никак не украсит биографию незадачливого жениха. И тут судьба совершила неожиданный кульбит. В оформлении брака было отказано наотрез, но в качестве, так сказать, компенсации папаша жениха, человек, видно, порядочный, подарил Лизе комнату на Малой Охте в Питере (какими путями он в те времена это сумел проделать, так и осталось тайной) и помог переехать, да и устроиться помог. Злые языки, правда, утверждали, что заботился он не столько о Лизе, сколько о том, чтобы убрать ее с глаз долой, от греха подальше. Уже много позднее, став солидной и уверенной в себе дамой, Елизавета Григорьевна любила повторять: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Так и стал Варфоломей с момента своего рождения обитателем города на Неве. Сама Елизавета Григорьевна работала не за страх, а за совесть, трудилась буквально с утра до ночи, но зато сумела обрести материальное благополучие. Все это и давало ей право не без оснований ставить свою жизнь в пример сыну и не скупиться на практические рекомендации, которые должны были осчастливить Варфоломея.
И сейчас к постели болящего она прибыла полная благих намерений – наставить сына на путь истинный. Пользуясь беспомощностью Варфоломея, она, по-своему обыкновения, начала с лекции о вреде холостяцкой жизни. Затем, к своему ужасу, Варфоломей увидел в ее руках старый семейный альбом, который являлся домашней реликвией и всегда хранился у матери на почетном месте в буфете. Сейчас альбом этот должен был послужить наглядной иллюстрацией к ее лекции.
«Ну все, – с тоской подумал Варфоломей, – в бой вступает тяжелая артиллерия». По прошлому опыту он уже знал, что демонстрация фотодоказательств материнской правоты скоро не закончится. Тут же на него обрушился поток поучительных рассказов из жизни его многочисленных – дальних и близких – родственников. Суть всех жизнеописаний сводилась к следующему: холостые были обречены на преждевременное вымирание, в то время как женатым жизнь вливала в их тела новые невиданные силы.
Монотонный голос матери все же сделал свое полезное дело: незаметно для себя Варфоломей впервые за свою долгую болезнь заснул крепким здоровым сном, в котором все было прекрасно, и все уже женатые, а также еще не женатые родственники плавно водили русский хоровод, которым руководила его мамуля. Неизвестно, сколько бы продолжался это замечательный сон, если бы над его ухом не раздался возмущенный возглас матери:
– Да ты меня совсем не слушаешь!
Кажется, Елизавета Григорьевна уже готова была начать свои поучения по второму кругу, но, видно, жалость к больному все же дала себя знать: она вдруг засобиралась домой, пообещав непременно навестить его в ближайшем будущем.
«Как бы мне успеть к этому времени поправиться», – думал Варфоломей, еще не совсем уверенной походкой добредя до прихожей и закрывая за матерью дверь.
«О боже, все-таки она свой чертов альбом оставила!» – раздраженно пробормотал он, вернувшись к постели и увидев семейную реликвию, торжественно возложенную у изголовья его кровати.
Все с тем же болезненным раздражением он схватил массивный альбом за его черную обложку, но альбом совсем, как живое существо, попытался вырваться. Подобно толстой скользкой рыбине, он выскользнул из рук Варфоломея и распластался на полу – часть фотографий тут же вылетела и него, веером раскинувшись по комнате.
– Ну, погоди! – прошипел Варфоломей, и впрямь воспринимая альбом как живое существо, упорно не желающее подчиниться его воле. – Вот я тебе! Завтра же отправишься на помойку! – бормотал он, кряхтя ползая по полу и собирая фотографии.
И вдруг он осекся.
Перед ним лежала старая, уже пожелтевшая, изрядно потрепанная фотография – с нее на него смотрел тот самый его недавний таинственный знакомец, так настойчиво посещавший его во время болезни. И смотрел он на Варфоломея все с тем же укором и одновременно с пониманием…
Глава пятая
«Этого не может быть! Мистика какая-то…» – пробормотал Варфоломей.
Дрожащей рукой он перевернул старый снимок. На обороте каллиграфическим почерком было выведено: «Григорий Петрович Тапкин. 1929 год».
«Выходит, данный гражданин – никто иной, как мой дед. Да, без сомнения, это мой дед. Расстрелянный как враг народа в тридцать шестом году. Вот такие пироги».
Деда своего Варфоломей не знал и знать не мог. Более того, бабушка и мать всеми силами старались, чтобы любое упоминание о деде не коснулось ушей маленького Варфоломея. Одним словом, о деде ему не сообщалось ничего. А если Варфоломей, еще ребенком, и задавал какие-нибудь вопросы – что, впрочем, случалось очень редко, к стыду своему к родословной своей он был, как и многие его сверстники совершенно равнодушен – то ему излагалась туманная история о якобы погибшем полярном летчике. Однако ничего, чтобы могло напомнить о реальном существовании этого человека, в доме не было. И только во времена хрущевской оттепели, когда началась реабилитация и о репрессированных, сосланных, расстрелянных заговорили вслух, о деде вспомнили. Впрочем, очень робко. Страх в душах поколения, так усиленно и успешно запуганного Сталиным и его опричниками, продолжал жить. Избавиться от этого страха было невозможно. Могилу деда, естественно, не нашли. Единственной данью памяти этому трагически погибшему человеку было возвращение его единственной фотографии, которая до поры до времени была надежно спрятана бабушкой, в семейный альбом. Не удивительно, что Варфоломей, никогда не жаловавший эту семейную реликвию, даже не подозревал о существовании этой фотографии. И теперь она вдруг словно бы всплыла из глубины времени, словно кто-то неведомый постарался, чтобы она попала на глаза Варфоломею.
К счастью для Варфоломея, в те годы, когда он заканчивал школу, дед был уже реабилитирован, так что его судьба никак не могла помешать внуку осуществить мечту, которую он вынашивал еще с детства – влиться в славные ряды стражей порядка. И вот теперь майор милиции, правда, уже бывший, пребывающий в отставке, сидел на полу и с каким-то странным чувством всматривался в лицо своего деда.
«Мистика!» – повторил он. Разумеется, прежде он никогда не верил ни в какие мистические совпадения, ни в какие знаки судьбы и тому подобное. Но сейчас… Сейчас жизнь, казалось, подбрасывала ему загадку, над которой ему предстояло поломать голову.
«Это необходимо осмыслить», – сказал он сам себе, как говорил не раз, когда оказывался в сложных ситуациях. Так или иначе, но за время своей службы в милиции, он привык к протокольной точности формулировок.
«Если ты себя чувствуешь в тупике, если чего-то не понимаешь, не ленись протянуть руку к книге», – так говаривал один из его преподавателей.
Теперь, похоже, Варфоломею не оставалось ничего другого, как последовать этому совету. Вот только в каких книгах искать ответы на те вопросы, которые смутно бродили в голове Варфоломея. Неуверенной – или как он сам выражался в таких случаях – «макаронной» походкой он приблизился к книжному шкафу. За годы службы он умудрился скопить неплохую юридическую библиотеку.
«Ну-ка, что там у нас пишут по этому поводу? – проговорил он, перебирая свои книжные богатства, и тут же осекся. – А собственно, по какому поводу? Что я хочу найти?» В том-то и беда, что все его ощущения и догадки, которые сейчас тревожили его, были неясными, весьма туманными, никак не складывались в сколько-нибудь отчетливые формулировки.
В задумчивости Варфоломей полистал толстый том истории криминалистики. Чего тут только не было! Казалось бы, на любой случай жизни здесь можно было отыскать криминальный пример. Но Варфоломею эта толстенная книга никак не могла помочь. И верно – что криминального в том, что он по глупости свалился в полынью? Вот если бы его туда подтолкнула чья-то рука – тогда другое дело.
«Что-то я совсем не в ту сторону поехал, – остановил сам себя Варфоломей. – Бред какой-то».
Рядом с «Историей криминалистики» притулился «Справочник по судебной медицине» в небесно-голубой обложке.
«Это, пожалуй, нам тоже ни к чему. Дело до этого, слава Богу, не дошло. А ведь могло дойти, вполне могло! И рассматривал бы, матерясь, какой-нибудь опер мое бездыханное тело, вытащенное из проруби…» – Варфоломея даже передернуло – будто ледяная тьма опять навалилась на него. Мелкий озноб пробежал по спине.
«Так, что дальше? «Учебник дактилоскопии». Ну, это совсем из другой оперы. Да и что, собственно, я надеюсь найти? Глупо! Если бы взглянул на меня сейчас кто-нибудь со стороны, наверняка бы решил, что человек не в своем уме. Вот уж поистине: пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что».
Что все-таки с ним произошло? Что? Чудо? «Как я, подобно Ионе, вышедшему из чрева кита, выбрался из проруби живым?..»
«Подобно Ионе, подобно Ионе…» – повторил он.
И вдруг его осенило.
«Ну, конечно же, как я раньше не подумал!»
На самой верхней полке его шкафа хранилась старая, иже изрядно зачитанная Библия. Когда-то он, будучи еще совсем молодым, полным энтузиазма сотрудником милиции, помог одной старушке отыскать ее кота, вероятно, очень охочего до женского пола. Кот затаился на чердаке и оказывал яростное сопротивление стражу порядка, но Варфоломей, изловчившись, все же сумел запихать его в хозяйственную сумку. Так и принес этот истошно мяукающий багаж старушке, в результате чего надолго стал в отделении объектом шуток. Однако сама старушка не видела в его поступке ничего смешного, а наоборот, была уверена, что он совершил благородное дело. И, едва не плача от счастья, вручила Варфоломею, несмотря на его упорное нежелание принимать подобный дар, эту старую Библию. «Бери, бери, сынок, в трудную минуту она тебе пригодится», – сказала старая женщина.
«Вот ведь, как все оказывается связано в нашей жизни. И этот давний его поступок, и фотография деда, и Библия, и те смутные загадки, что мучают его сейчас… Выходит, ничто не бывает случайным, все предопределено, все имеет свой смысл, надо только уловить его», – размышлял Варфоломей, приставляя стремянку к шкафу, чтобы добраться до Священного писания иудеев и христиан.
Он никогда не отличался набожностью, но Библию иногда почитывал, содержание ее знал, поскольку считал, что каждый мало-мальски образованный человек должен быть знаком с этой книгой.
Достав ее, он тут же погрузился в чтение, сидя прямо на верхней ступеньке стремянки. К своему удивлению, он обнаружил, что вроде бы знакомый текст предстает перед ним совсем по-иному, чем прежде.
То, что раньше казалось ему сказкой, легендой, ну, в крайнем случае, поучительной притчей, теперь вдруг словно бы проникало к нему в душу, вызывая в душе ответный отзвук. Каждое чудо, совершенное Спасителем, теперь уже не казалось ему выдумкой, а волновало его так, будто он сам был причастен этому чуду.
Уже закрыв Библию, он долго сидел в молчаливой задумчивости. Что-то странное творилось в его душе.
«Уж не креститься ли мне», – неожиданно подумал Варфоломей и даже попробовал – получится ли? – осенить себя крестным знамением, но тут стремянка под ним угрожающе заскрипела и зашаталась. Так что Варфоломей поспешил с нее слезть, прихватив с собой Библию.
Он устроился, было, на диване, но болезнь, никак не желавшая отпускать его, напомнила о себе, обдав противной слабостью. Он лег, однако лежать было тоскливо, и он привычно щелкнул пультом телевизора.
Телевидение, как всегда, умудрялось по всем каналам гнать одну рекламу, и Варфоломей уже совсем собрался выключить эту бодягу и попытаться уснуть, как вдруг его внимание привлекла трансляция какого-то богослужения. Передача, как нельзя больше, соответствовала его теперешнему настроению – казалось, кто-то и впрямь заботился о том, чтобы обратить его в веру.
В первые минуты Варфоломей с некоторой долей умиления и растроганности разглядывал пухлых мужчин, облаченных в золоченные, торжественные одеяния. Их лица были исполнены благостной сосредоточенности. Но несмотря на то, что душа его уже была почти готова припасть к ногам православной церкви, его ум, всегда склонный к скептическому анализу, одержал победу. Вероятно, это была бесовская победа, но все же победа. С церковными ритуалами он еще готов был смириться, хотя глаз его отмечал, что движения служителей церкви выглядели заученными, механическими. А мерное, однообразное помахивание кадилом, производимое пузатым священником, порой отчего-то производило комическое впечатление. Однако Варфоломей отгонял от себя эти суетные мысли и старался преисполниться серьезности. Но когда камера запечатлела лица двух весьма известных политических деятелей, один из которых, как хорошо знал Варфоломей, еще относительно недавно был секретарем обкома по идеологии, а следовательно главным борцом с религиозным мракобесием, тут уж Варфоломей не мог удержаться от саркастической усмешки. Сейчас деятель этот не совсем умело, но истово осенял себя крестным знамением. «Интересно, – неожиданно подумал Варфоломей, – ходит ли этот новообращенный верующий на исповедь. И если да, то в каких грехах исповедуется?»
Рядом с бывшим партийным идеологом стоял один из воротил теневой экономики, миллионер, как утверждали газеты, и тоже беспрерывно и мелко-мелко крестился. Его лицо так и светилось набожностью.
«И ты тоже жаждешь стать таким же, оказаться в этой компании?» – нашептывал внутренний голос Варфоломею.
И тут раздался громкий и весьма продолжительный звонок в квартиру. Так нагло звонить мог только его старый друг и бывший сослуживец Василий Цветков. То ли его профессиональная привычка действовать решительно и устрашающе, когда группа захвата рвется в пристанище очередного бандита, то ли просто жизнелюбивый, энергичный характер побуждали Цветкова, надавив на кнопку звонка, не отпускать с нее свой палец до тех пор, пока враг не капитулирует.
И стоило только Варфоломея, даже не спросив «кто», открыть дверь, как еще с порога на него обрушилась гневная тирада его давнего товарища.
– Ну, знаешь! Друг называется! Сидишь тут, бездельничаешь, предаешься лени, а я тебе, что, свиноферма? Или живой уголок в детском саду? Сдал мне свое гнусное животное на один день, а сам скрылся на две недели! Нет, так настоящие друзья не поступают! И не делай вид, что ты ничего не понимаешь!
Варфоломея ничуть не удивил и не обидел подобный напор его друга. Между ними давно была принята именно такая грубовато-смешливая форма общения. Встречаясь, теперь уже не так часто, как прежде, они всякий раз словно бы начинали некую игру, где Варфоломею обычно отводилась роль этакого непонятливого недотепы, а Цветкову – бывалого начальственного солдафона. Нередко таким образом они разыгрывали целые сценки, потешая друг друга.
И сейчас Варфоломей сразу включился в игру.
– Уж вы простите меня, бестолкового, но я не понимаю причины вашего гнева. О какой свиноферме вы изволили говорить? Ты, что занялся животноводством? Я всегда говорил, что нынче нашему брату без дополнительных источников дохода никак нельзя. В высшей степени похвально! Я вот тоже пытался с помощью рыболовства поправить свое бедственное положение, но маленько не удалось… Надеюсь, у тебя дела пойдут успешнее.
– Вот я тебе сейчас покажу животноводство! – Василий засунул руку за пазуху, и перед лицом Варфоломея возникла возмущенно пищавшая морская свинка.
– Ах, вот ты о чем! – воскликнул Варфоломей, словно до него и впрямь лишь теперь дошло, чем были вызваны возмущенные эскапады его друга. – Каюсь, каюсь. Виноват, гражданин начальник. Но тут, понимаешь ли, в дело вмешались экстраординарные события. Пойдем на кухню, чайку хоть попьем. Я тебе все расскажу.
– Чайку – это хорошо, – уже смягчаясь, проговорил Цветков. – От рюмки чая я никогда не откажусь. Ты только Лельку свою забери, а то моя благоверная уже грозится меня вместе с ней из дома выгнать. «Не могу, говорит, жить с грызуном». Одного обжоры – это она про меня, значит, с меня вполне хватит. Ну, ладно, давай выкладывай, что у тебя там.
Цветков основательно расположился за шатким кухонным столом и приготовился слушать. Причем его добродушно-смешливое выражение лица – этакого ротного шутника-балагура разом неуловимо изменилось, теперь перед Варфоломеем сидел невольно вызывающий уважение своей внушительностью, серьезный человек с проницательными глазами.
«Да уж ничего не скажешь, Цветков – истинный профессионал, до мозга костей, – подумал Варфоломей. – Умеет мгновенно входить в образ. Актер! Одну маску снял, другую надел. Да без этого в нашем деле и нельзя».
Он поведал другу все, что с ним произошло за последние дни, все свои злоключения, утаив только таинственные посещения деда – расскажи Цветкову такое, тот наверняка решит, что у его друга окончательно поехала крыша. И, возможно, прав будет.
Василий слушал друга внимательно, не прерывая. По лицу его было видно, что рассказ Варфоломея произвел на него сильное впечатление.
– А ведь с тобой, братец, настоящее чудо приключилось. Тут и уверовать не долго, – словно бы угадав недавние мысли Варфоломея, полушутя, полусерьезно сказал он.
Но Варфоломей шутить был не склонен.
– Знаешь, – со всей серьезностью сказал он, – я и сам об этом думал. Я бы, честно говоря, и уверовал бы, но только… Как бы тебе сказать… Во что-то другое, но не в это… – и он кивнул в сторону телевизора, на экране которого толстый священник продолжал размахивать кадилом. – Боюсь я этой помпезности, и фальши не выношу, лицемерия. Или я чего-то не понимаю… – закончил он сокрушенно.
– Да… – задумчиво протянул Цветков. – Сложный это вопрос. Без поллитры не разберешься. Не такие головы, как наши, над этим бились. Да что мне тебе об этом рассказывать. Сам Лев Толстой, к примеру, уж на что умный мужик был, могучий, а и он ответа не мог найти. Так что смирись, гордый человек, – завершил он уже в своей обычной усмешливой манере. – Оставим, впрочем, высокие темы. Я ведь к тебе не просто так явился, не с пустыми руками. Я к тебе с предложением. Хочу дать тебе подхалтурить немного. А то ты, гляжу, совсем захирел со своим частным сыском, – и он выразительно взглянул на засохший кусок сыра, который Варфоломей, как щедрый хозяин, выставил в качестве угощения.
– Что за халтура? – вяло поинтересовался Варфоломей. Видно, болезнь еще основательно сидела в нем.
– Да тут одна религия занятная объявилась. Секта, не секта, толком неизвестно. И название такое – язык сломаешь. Погоди, соберусь с силами, авось, выговорю. Ин-пли-нисты – так они именуются. Надумали они тут свое сборище провести в гостинице, в конференц-зале по случаю прибытия к ним каких-то гостей из Америки. В общем, нужен им охранник. Заодно посмотришь, что это за секта. Для твоего любознательного ума это, думаю, будет небесполезно. И платят хорошо. Я бы сам взялся, да не могу, – тут Василий с сожалением почмокал губами. – Сам понимаешь, служба. А ты как – сможешь? Или после болезни еще не оклемался?
– Да нет, почему же. Смогу. Так что считай, что я согласен, – сказал Варфоломей и вдруг без всякого перехода завопил так, что Цветков даже вздрогнул: – Ах ты дрянь этакая!
– Надеюсь, – с сарказмом заметил Василий, опять начиная их обычную игру, – последнее высказывание относится не ко мне?
И они оба рассмеялись, наблюдая за Лелькой, которая, воспользовавшись тем, что ее хозяин был слишком увлечен разговором, добралась до остатков засохшего сыра на тарелке и теперь быстро поедала их, похрюкивая от удовольствия.
Глава шестая
В небольшой конференц-зал гостиницы Варфоломей прибыл точно к назначенному времени. В обязанности его входило, как объяснила ему пышущая здоровьем и жизнерадостностью дама-администратор, внимательно следить за всем происходящим и в случае возникновения каких-либо, как она выразилась, нестандартных ситуаций немедленно их ликвидировать. Правда, что именно следует понимать под нестандартными ситуациями, она не пояснила. И Варфоломей не стал уточнять, поскольку чувствовал, что от этой жизнерадостной дамы толковых объяснений все равно не добьешься: она, похоже, была озабочена лишь собственным, как теперь принято говорить, имиджем, ничто иное ее не волновало. Тем не менее обещанную мзду из ее рук Варфоломей принял и затем занял свой наблюдательный пункт в углу зала.
С любопытством он наблюдал за тем, как зал постепенно начал наполняться разнокалиберной публикой. Первыми появились какие-то преувеличенно-правильные молодые люди, очень схожие между собой, и девушки, одетые по принципу «черный низ – белый верх». Возможно, именно эта стандартность одеяния и делала их похожими, как близнецов. Они установили возле дверей два столика и разложили на них яркие глянцевые брошюрки. Затем две девушки принесли корзину с уже начинающими увядать цветами. У Варфоломея почему-то появилось подозрения, что эта корзина уже честно отслужила свое на каком-нибудь вчерашнем или позавчерашнем мероприятии и теперь перекочевала сюда.
Все организаторы или, опять же выражаясь по-современному, менеджеры выглядели чрезвычайно счастливыми, но в то же время в них было нечто от манекенов, призванных рекламировать довольство жизнью. Так, по крайней мере, казалось Варфоломею.
Их лица светились такой нескрываемой радостью, словно им сейчас предстояло не проводить религиозное собрание, а, по меньшей мере, получать Нобелевские премии, при чем глаза их излучали доброжелательство, обещавшее поделиться своей радостью с любым, кто этого пожелает.
Следующая группа людей, появившихся в зале, уже не лучилась такой жизнерадостностью, из чего Варфоломей сделал вывод, что, наконец, в зал начали стягиваться и собственно приглашенные, зрители. По их внешнему виду, по звучавшей английской речи, можно было предположить, что это просто скучающие американские туристы-пенсионеры заглянули на огонек. Или, может быть, их затащили сюда чрезмерно старательные гиды или, возможно, загнала плохая погода – на улице шел чисто петербургский снег с дождем. С чувством явного собственного превосходства, перешучиваясь и громогласно обмениваясь репликами, они заняли первые ряды в зале. Они громко обсуждали безответственность русского гида, который, оказывается, доставив их, сам предпочел удалиться по каким-то своим делам.
Варфоломей неплохо знал английский, на юрфаке его преподавали прекрасно, и поэтому он не без удовольствия вслушивался в живую английскую речь – как никак, а лишняя практика! И то польза.
Вслед за американцами явилась группа японцев с фотоаппаратами. Фотоаппараты тут же защелкали, засверкали фотовспышки, японцы группами и по одиночке запечатлевали себя на фоне корзины с цветами, стоявшей на сцене. Затем с видом людей, честно исполнивших свой долг, они расселись намеренно подальше от американцев.
Затем в поле зрения Варфоломея возникла тетка с воровато бегающими глазами, в кофте с блестками. Это, наверняка, была соотечественница Варфоломея. Она долго оглядывала зал, прикидывая, куда сесть, и наконец, решила приземлиться в пока пустом ряду за американцами. На соседние кресла она водрузила сумку, полиэтиленовый мешок и зонтик – тем самым обозначив неприкосновенность данной территории. Несколько ее подруг появились чуть позже и шумно прошествовали на занятые ею места.
Еще несколько, судя по всему, постояльцев гостиницы, наверно, томимые скукой и рассчитывающие на какое никакое развлечение устроились на диване возле стены. Какая-то мамаша с парочкой темнокожих сорванцов воцарилась прямо перед сценой. Наверно, ей надоело опекать своих чад, и она решила переложить эту заботу на плечи общественности, предоставив своим детям полную свободу, которой они тут же и воспользовались, бегая по залу с громкими воплями.
«Уж скорей бы все это начиналось!» – только и успел мысленно взмолиться Варфоломей, как в зале появился пожилой седой человек в сопровождении дамочки деловитого вида.
Судя по той озабоченной уверенности, с которой седой господин прошел к трибуне, он и был главным действующим лицом сегодняшнего мероприятия.
Он окинул аудиторию радостным взглядом и с ликованием в голосе заговорил о том, как счастлив он встретить своих единоверцев и последователей на российской земле.
Зал отвечал ему вежливым вниманием. Даже маленькие темнокожие сорванцы уселись на полу прямо перед сценой и с интересом взирали на оратора.
Пастор читал свою лекцию на английском, поскольку родом, как он сам сообщил, был из Шотландии. Деловая дамочка, сидевшая рядом с ним, с некоторым высокомерием переводила его речь для немногочисленной русской аудитории, но Варфоломей намеренно старался не слушать перевода, решив устроить себе хорошую тренировку в английском. Не без гордости он отметил, что прекрасно улавливает все, что говорил проповедник.
Начало его речи было достаточно стандартным для подобного рода сборищ. Он поведал о собственном пути к Богу, с экзальтацией он говорил о своем некогда неумеренном увлечении наркотиками и алкоголем, об отчаянии и близости к самоубийству и о внезапно наступившем просветлении. Тут его голос дрогнул и даже на мгновение прервался словно от подступивших к горлу слез. Чувствовалось, что все эти эмоциональные эффекты его речи были давно им отработаны – но как хороший актер, выходя на сцену в сотый раз умеет создать у зрителя впечатление, что все, что он произносит и делает, он совершает в первый и единственный раз, так и проповедник, казалось, впервые с болью и радостью исповедуется перед людьми, собравшимися в зале. Во всяком случае, зал отозвался на эту часть его речи сочувственными, искренними аплодисментами. А маленький темнокожий отпрыск, увидев на глазах оратора слезы, и сам из чисто детской солидарности зарыдал во весь голос. Пришлось матери рыдающего малыша удалить свое чадо из зала.
Далее пастор поведал о том, как, на него снизошло просветление, он мгновенно избавился от пороков, и снова обрел здоровье, счастье, ощущение полноты жизни.
В эту сказочку Варфоломей не очень-то поверил. Уж он-то по своему опыту работы в милиции, не раз и не два сталкиваясь с самым дном городской жизни, знал, какая это жестокая, коварная и почти непреодолимая вещь – тяга к наркотикам. Как она уродует человека. И даже те, кому ценой огромных усилий удается избавиться – навсегда ли? – от наркотической зависимости, не могут не испытывать тяжкие последствия своего порочного увлечения.
«Что ж, Бог ему судья», – справедливо решил Варфоломей. В конце концов, бизнес есть бизнес, а реклама, как известно, лучший двигатель торговли. К тому же речь проповедника теперь уже всерьез заинтересовала Варфоломея.
По-видимому, и самому проповеднику порой претило актерство и, перейдя от своего красочного вступления к основной части лекции, он перестал играть на публику и превратился в пожилого профессора, который призван растолковать нерадивым студентам суть своего учения. Вот оно-то как раз и вызвало интерес Варфоломея.
Пастор утверждал, что весь мир – это единое целое, управляемое неким высшим смыслом, высшим разумом, который вобрал в себя мудрость всех существовавших и существующих религий. Новоявленное учение признавало все религии и призывало своих последователей принять всех пророков, которые когда-либо нисходили на землю.
Но даже не это особенно пришлось по душе Варфоломею.
Инплинизм, как следовало из речи пастора, не признавал такой прослойки общества, как духовенство. Каждый человек сам носит в себе Бога, сам предстает перед Богом и не нуждается ни в каких посредниках. Инплинисты, призывая к полному равенству всех живущих на земле, являются противниками всех расовых, национальных и религиозных конфликтов, ибо именно эти конфликты принесли человечеству невероятное количество бед, крови и страданий. Более того, инплинисты выступают не только за полное равенство людей разных национальностей и вероисповеданий, но и за полное равенство между мужчинами и женщинами.
Эта часть речи нашла особенно живой отклик у японцев, которые вдруг бурно принялись аплодировать, чем вызвали неодобрение у другой части зала.
К собственному удивлению, речь проповедника так увлекла Варфоломея, что он на некоторое время даже забыл, что находится на службе, при исполнении, как говорят в таких случаях, обязанностей. Об этом ему напомнил один из чистеньких, аккуратных менеджеров, попросив охранника побыть рядом с пастором в зале, когда тот после лекции станет отвечать на вопросы собравшихся.
Сам проповедник, закончив свою речь, обратился к залу с двумя вопросами: есть ли в зале такие, кого заинтересовало учение инплинистов, и не хочет ли кто-либо пополнить ряды последователей инплинизма.
Публика, увы, не оправдала ожиданий проповедника.
Все шумно и быстро задвигали креслами и заторопились к выходу. Исключение составляли лишь соотечественницы Варфоломея. Судя по их лицам и отдельным репликам, они мало что поняли из лекции, но надеялись, что за их долготерпение они должны быть вознаграждены каким-нибудь подарком – например, Библией с картинками. Когда до пастора, который сначала обрадовано, с интересом воззрился на них, с помощью переводчицы дошла суть их просьбы, лицо его приняло такое по-детски обиженное выражение, что Варфоломею показалось: еще мгновение и проповедник расплачется. Он казался так глубоко разочарованным и таким непосредственным в этом своем разочаровании, что Варфоломей, поддавшись сочувствию и своему дурацкому великодушию, за которое, бывало, еще в милиции его частенько поругивали, вдруг неожиданно для самого себя выдвинулся вперед и почти выкрикнул:
– Я! Я хочу исповедовать вашу религию! Мне она очень понравилась!
Пастор – человек, возможно, как раз в силу своего наркотического прошлого легко переходящий от уныния к эйфории, от воодушевления к депрессии, – мгновенно с восторгом уставился на Варфоломея. А в следующий момент уже сжимал его в своих объятиях. Варфоломей даже перепугался столь бурного выражения чувств.
Покончив с объятиями и еще раз выразив восхищение Варфоломеем, проповедник несколько успокоился и уже деловым тоном попросил у Варфоломея его паспортные данные.
Варфоломей озадачился. Такого поворота событий он не ожидал. Однако идти на попятную было не в его характере. «Взялся за гуж, не говори, что не дюж», – сам себе сказал он и продиктовал пастору свой телефон и адрес. Авось, за это не привлекут, не те времена.
Пастор, судя по всему, был весьма наблюдательным человеком. Заметив сомнения на лице Варфоломея, он по-дружески подмигнул ему и сообщил, что с КГБ он не сотрудничает и со Скотланд Ярдом тоже, так что пусть Варфоломей ничего не опасается.
– Мне нечего опасаться, – уже не без раздражения отозвался Варфоломей.
В общем-то, он был недоволен собой. И чего он выскочил, кто его тянул за язык? Знал он за собой эту дурацкую черту, знал. Когда-то еще пятиклассником он из глупого мальчишеского хвастовства, из желания чем-то привлечь к себе внимание, заявил своим одноклассникам, что научился каким-то особенным приемам борьбы и теперь ничуть не боится даже самого Ромку из восьмого «Г». И даже наоборот – теперь Ромка должен бояться его пуще смерти. Эти нелепое фанфаронство стоило тогда Варфоломею разбитого носа, позора, моря насмешек и твердого намеренья говорить впредь только истинную правду.
И теперь он опять ощущал себя как тогдашний пятиклассник. А не покривил ли он душой перед проповедником, пусть даже из самого благородного побуждения?
«Где истина, а где ложь? Где грань между верой и безверием? – весьма сурово спрашивал он себя, уже вернувшись домой. – Не стало ли это мое заявление еще одной ложной манифестацией, минутным порывом, за которым не стояло ничего серьезного, ничего, кроме все того же стремления привлечь к себе внимание?»
Так самокритично размышлял он, разглядывая цветные брошюрки, которыми его щедро наделил проповедник.
«Да и вообще – кто, в конце концов, в состоянии определить, что есть истина, а что – ложь?»
– Только твоя совесть, сынок, – неожиданно услышал он тихий голос, доносившийся откуда-то сбоку. И вмиг уже знакомая журавлиная тоска сжала его сердце. И опять возникло перед ним, точно в дымке, в легком тумане уже ставшее знакомым лицо деда.
– Только твоя совесть, сынок, – опять все тем же тихим, почти беззвучным голосом произнес дед. – Когда-то моя собственная совесть заставила меня спасти человека, но погубила меня самого. Еще совсем неопытным чекистом принимал я участие в аресте сельского священника. Местные власти вознамерились учинить там показательный процесс и арестованного священника на ночь заперли прямо в храме. Молод я был и любопытен, потянуло меня посмотреть на врага поблизости. Каков, дескать, он. Вот и пробрался я в храм не через центральный вход, который был заколочен, а через заднюю, так сказать, служебную дверку, ключи от которой были только у меня. Когда я проник внутрь, передо мной открылась картина, увидеть которую я никак не ожидал, и, наверно, именно своей неожиданностью она меня потрясла. Священник, старенький и худой, стоял на коленях перед аналоем и умолял Бога простить его гонителей, ибо они не ведают, что творят. Он молился за нас, отмаливал наши грехи перед Богом и, видимо Бог услышал его, потому что невообразимый, жгучий стыд вдруг охватил всего меня, опалил мое сердце. Словно я совершал мерзкий, грязный поступок.
Дед замолчал. А Варфоломей вдруг почувствовал себя так, будто стыд этот сейчас обрушился и на него.
– Ты хочешь знать, что я сделал дальше? А дальше я тоже попросил прощения, не знаю уж у кого – у Бога ли, у того священника, или у какой-то высшей силы, взял за руку священника и потихоньку вывел его из храма. Точнее, даже не я это сделал, это совесть моя велела мне так поступить. Совесть. Так что есть, внучок, истинная вера, есть, ищи ее.
Варфололмей хотел еще что-то сказать, то ли спросить, то ли ответить, но дед исчез так же неожиданно и бесшумно, как появился.
Глава седьмая
Последующие несколько дней Варфоломей провел в бесцельном самокопании.
Каждому из нас иногда доводится вдруг взглянуть на себя со стороны, вырвать свою душу из жизненного круговорота и разом ощутить всю мелочность и суетность своих поступков и намерений, почувствовать собственное ничтожество, а рядом собственную гордыню, которая пробуждает в нас непомерные желания и амбиции, почувствовать и устыдиться.
Нечто такое происходило и с Варфоломеем. Точнее сказать, это было даже не самокопание, а самоистязание. Теперь он казался сам себе жалким, едва ли не комическим персонажем, а его нелепая религиозная манифестация – клоунадой. Невольно он сравнивал себя со священником, молящимся в пустой церкви, наедине с самим собой, о врагах своих и чуть ли не корчился от стыда: теперь ему казалось, что главным мотивом его собственного поступка было вовсе не сочувствие к обиженному невниманием проповеднику, а лишь желание выделиться, продемонстрировать свою неординарность.
Но в чем все же истинная причина его нынешнего столь острого недовольства собой? Откуда оно вдруг явилось? Почему? Жил же он до сих пор, не испытывая ничего подобного. Вот именно, что – до сих пор. До той поры, пока не появился из небытия, из далекого, смутного, почти неведомого Варфоломею прошлого, его таинственный собеседник. Дед.
Только теперь Варфоломей ощутил, что живет как Иван, родства не помнящий.
«Кто мои предки? И почему судьба распорядилась так, что именно мне приходится держать ответ перед одним из них? – спрашивал он себя. – Что побуждает моего деда являться ко мне? Или это лишь мое воображение, моя взбудораженная совесть? И вовсе не с призраком, а с самим собой веду я эти странные разговоры?»
Все эти вопросы, подобно стае дятлов, непрерывно долбили и без того ослабленный болезнью мозг Варфоломея. Тем не менее, повинуясь профессиональной привычке непременно систематизировать любые полученные сведения, раскладывать их по полочкам, он составил для себя план действий на ближайшее время. Прежде всего необходимо было получить достоверную информацию о личности своего деда. Только тогда он сможет понять, что в его болезненных галлюцинациях было истиной, а что бредовым вымыслом. И в качестве первого пункта этого плана значился опрос единственного свидетеля, «проходящего по данному делу», – собственной матушки, Елизаветы Григорьевны.
«На ловца и зверь бежит», – только и оставалось мысленно произнести Варфоломею, когда в тот же вечер его квартире раздался требовательный звонок и в дверях обозначилась Елизавета Григорьевна собственной персоной.
По мнению Варфоломея появление Елизаветы Григорьевны, благоухающей какими-то чересчур резкими духами, которые были модными еще в дни ее молодости, и вечно сохраняющей на лице недовольное выражение, можно было сравнить только с налетом японцев на Перл Харбор – оно было таким же стремительным, испепеляющим, не сохраняющим никакой надежды на спасение. Возмущенные крики, донесшиеся из кухни, куда новоявленная сестра милосердия отправилась распаковывать свои многочисленные пакеты, кульки и баночки, заставили Варфоломея вжаться в кресло и вновь и вновь многократно возблагодарить судьбу за то, что до сей поры ему удается обходиться без активного вмешательства в его жизнь особ женского пола. Даже Лелька, обычно весьма бесцеремонная, и та затихла, в ужасе притаившись за занавеской.
– Господи! Бог когда-нибудь услышит мои молитвы или нет?! – подобно трубному гласу раскатывались по всей квартире грозные призывы Елизаветы Григорьевна. Теперь уже ее гнев был обращен не столько к непутевому сыну, сколько к самому Всевышнему, который обязан был наставить на путь истинный Варфоломея, но почему-то не сделал этого.
«Я думаю, и тебе бы здесь не поздоровилось», – Варфоломей взглянул на небольшое распятие, с давних пор висевшее у него над столом. Откуда оно взялось в доме, он и понятие не имел, но привык к нему, как к постоянной детали интерьера. На миг ему почудилось, что и Спаситель как-то съежился от угрожающих женских выкриков.
– Что ухмыляешься? – вдруг раздалось над самым ухом Варфоломея.
«Похоже, я и не заметил приближение противника с тыла, – констатировал он. – Старею».
– Чего ухмыляешься, я тебя спрашиваю? – мать с видом терминатора грозно нависла над ним. – Сидишь дома, бездельничаешь, толку от тебя никакого! Денег не зарабатываешь, квартиру запустил, порядка никакого. Все не как у людей! – обличительная речь матери катилась по давно уже наезженной ею колее.
«Дальше мать начнет пенять мне за то, что растила меня без мужской руки – словно даже в этом моя вина, и причитать, что, видно, в старости ей некому будет подать стакан воды… Ох, уж этот пресловутый стакан воды! – невольно усмехнулся Варфоломей. – Можно подумать, что в старости человеком овладевает такая жуткая жажда, что у него уже нет иной заботы, как поглощать воду стакан за стаканом…»
Как оказалось, усмехнулся Варфоломей совсем не к месту, поскольку именно в этот момент Елизавета Григорьевна живописала тяготы одинокого материнства. Она на минуту озадаченно замолкла, а потом, вглядевшись в сына, неожиданно утратила свой гневный пыл.
– Боже мой! Сыночек! – вдруг трагическим тоном запричитали она. – Что с тобой? Может, ты уже умом повредился? Сидишь, улыбаешься. Ну, точно, как юродивый. Скажи, что с тобой? Уж матери своей ты можешь рассказать всю правду. Кроме матери, тебя, сыночек, некому защитить, некому позаботиться… – Она всхлипнула.
Варфоломей не мог надивиться, как быстро она сумела сменить роль разгневанной фурии на роль трогательно заботливой матери. «Нет, все-таки в ней погиб дар великой актрисы, – подумал Варфоломей. – Не ту профессию она выбрала, не ту».
А мать тем временем уже, кажется, была готова перейти от всхлипываний к настоящим рыданьям. Чтобы не дать этому совершиться, Варфоломей озабоченно нахмурился и сказал деловым тоном:
– Кстати, мама, я давно тебя хотел спросить, что ты знаешь о моем дедушке, Григории Петровиче? Ты-то его хоть помнишь?
Деловая интонация сына и впрямь подействовала на Елизавету Григорьевну. Она прекратила жалостливые всхлипыванья и вдруг с неожиданно прозвучавшей в голосе подозрительностью спросила:
– А с чего это тебя заинтересовало?
Варфоломей на мгновение растерялся. Не говорить же матери о странных ночных визитах. Уж тогда-то она точно решит, что у ее сыночка крыша поехала. Что же тогда придумать? И он сказал то, что наверняка больше всего жаждала она от него услышать:
– Да тут мне одну работу выгодную вроде бы предлагают, но там, понимаешь ли… – И он многозначительно возвел глаза к потолку.
– Понимаю, понимаю, – тут же отозвалась Елизавета Григорьевна, она-то все еще, кажется, продолжала жить в том мире, где в анкетах требовалось сообщать все о своих родственниках вплоть до седьмого колена. Так что объяснение сына было для нее вполне убедительным.
– Уж ничего не поделаешь, – окончательно входя в роль человека, намеренного если не вступить в ряды госбезопасности, то, по меньшей мере, заняться секретной научной работой, – приходится излагать всю родословную. Вот твоя персона, – тут Варфоломей решил слегка польстить матери, – их, – он сделал многозначительный нажим на этом таинственном «их», – вполне устраивает…
Кажется, он попал в точку, лицо матери так и засветилось горделивым верноподданническим светом.
– Ну, вот, а что касается деда… – тут он развел руками.
– А ты, сыночек, особенно много-то не болтай, незачем… – зачастила Елизавета Григорьевна. И какое-то странное и вроде бы неуловимо знакомое Варфоломею выражение возникло у нее на лице. Так обычно вели себя подследственные, когда старались продемонстрировать, что им нечего скрывать от проницательного ока милиции. – Скажешь, что дед был незаконно репрессирован при Сталине, по ложному доносу. Расстрелян. Теперь полностью реабилитирован.
«Н-да, негусто», – вздохнул Варфоломей. Нет, не такие казенные формулировки хотел бы он услышать от матери. Но, в общем-то и от них веяло чем-то жутким. Вот жил человек, мечтал о чем-то, на что-то надеялся, хотел что-то совершить на радость детям и внукам, оставить по себе память. И вот теперь память эта укладывается в сухую казенную формулировку: «Репрессирован. Расстрелян». И все, и нет человека. И даже дочь ничего не может рассказать о нем. А ведь он Лизочку маленькую наверняка любил, наверно, души в ней не чаял…
Вслух же Варфоломей спросил:
– Ты хотя бы помнишь, где он жил? Вы жили, – поправился он. – До его ареста. Где это все с ним произошло? Где его арестовали? Как?
Он словно бы преодолевал некую неловкость, задавая эти свои вопросы. Как будто была и его вина в том, что деда его постигла столь страшная и несправедливая участь, а вот он, его внук, жив и вполне благополучен, и еще лезет в душу матери со своими праздными вопросами. Мать же тем временем, наморщив лоб, старательно пыталась восстановить, что сохранила ее детская память.
– Это, сыночек, ведь давно было. Да и мне тогда только восемь исполнилось. Что я могла тогда понимать. Это в 1936 году случилось. Да, пожалуй, в 36-ом. Жили мы тут, в Питере, на Лиговке. Нас, детей, еще лиговской шпаной дразнили… – Она вдруг улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. – А отца, если честно сказать, я плохо помню…
И тут опять ее лицо осветилось какой-то совершенно детской улыбкой:
– Помню только, что он большой был, сильный. А еще – строгий и почти всегда усталый. Мать мне всегда говорила: «Не приставай к отцу, он устал…» Но меня он любил… – она произнесла это как-то задумчиво и вроде бы не совсем уверенно, но тут же повторила радостно: – Конечно, любил. Помню, он как-то на Новый год настоящую елку с шишками принес. По тем временам это было просто невероятное чудо. Жили-то мы небогато, в огромной коммуналке. Там о таких излишествах никто и помыслить не мог. Да и елки в то время не поощрялись, даже вроде бы и вовсе под запретом были, наверно, от этой елки у отца даже неприятности могли быть по партийной линии. Но он, видно, уж очень хотел радость мне доставить. В этом тоже его характер проявлялся, по-своему все делал, ничего не боялся. Откуда и как он ее достал, не знаю, только помню, я ужасно обрадовалась. И пока родители о чем-то разговаривали, я все вкусно пахнущие шишки оторвала и сложила себе в передник. Когда мать это увидела, крику было! Но отец меня защитил… – Елизавета Григорьевна даже счастливо зажмурилась от этого давнего воспоминания.
Варфоломей и по себе хорошо знал, какой силой обладают детские воспоминания, как способны они возвращать нас в те времена, когда мир казался нам добрым и справедливым.
– Так вот… – продолжила Елизавета Григорьевна. – Мать-то расшумелась, а отец погладил меня по голове и сказал: «Не унывай, дочка, я сам такой был. Всегда надо знать, как что и к чему крепится, что в чем свое начало имеет». – Она замолчала, словно бы озадаченная какой-то собственной мыслью, и потом сказала задумчиво: – Получается ведь он мне как бы завещание свое оставил. Совет свой на будущее. Это только сейчас мне в голову пришло… – Глаза ее опять увлажнились, но, как показалось Варфоломею теперь это были не показные, рассчитанные на внешний эффект слезы, а слезы тихие, искренние.
– А ведь я-то, сыночек, если правду сказать, отца своего предала, – с печалью сказала она. – Велели забыть, я и забыла. Велели отречься, я и отреклась. Ну и что? Разве хорошо мне от этого стало? Теперь бы прощения у отца попросить, да поздно. Только одно у меня оправдание: ведь я все это ради тебя делала, ради твоего счастья, чтобы на тебя тень не упала…
Варфоломей, угадав, что мать опять готова пуститься в обычные свои жалобы-причитания, постарался пресечь эти попытки.
– Ты все-таки скажи мне, – настойчиво произнес он, – где его арестовали?
– Где? – Елизавета Григорьевна опять задумалась. – Отец часто уезжал, его неделями не бывало дома. А арестовали его здесь… – с вроде бы совсем неуместной радостью сказала она. Но Варфоломей догадывался: радость эта оттого, что пусть по крупицам, пусть через много лет она способна донести хоть какую-то память об отце до своего сына. – Я помню, отец в тот день вернулся домой раньше обычного. Что-то они с матерью обсуждали не знаю что, меня выставили за дверь, к соседским детям. А потом раздался звонок и пришли несколько человек, я еще обрадовалась, дурочка, думала – гости. Хотела побежать им навстречу, а соседка тетя Шура меня так резко за руку схватила и к себе в комнату увела. Я даже расплакалась от обиды. А тетя Шура мне тогда сахарного петушка на палочке дала. Никогда раньше не давала, а тут дала. «На, говорит, ешь…» А когда я вернулась в нашу комнату, отца уже не было. Мать сказала, что он уехал в командировку. И хотя глаза у матери были заплаканные, я поверила… Вот, пожалуй, и все, что я помню… – закончила Елизавета Григорьевна и пригорюнилась.
«Что ж, это уже кое-что, – подумал Варфоломей уже с некоторой долей надежды. – Наверняка я смогу поразузнать о деде, раз мать говорит, что его арестовали в Ленинграде».
– Знаешь, сыночек, если сумеешь, узнай что-нибудь о дедушке, – словно бы угадав его мысли, сказала мать. – Нет, не ради анкет этих треклятых, а ради нас с тобой. Может, еще и простит он нас… Ты вот начал меня давеча расспрашивать, так поверишь, все в душе у меня всколыхнулось. Может оттого, что сама я уже старая стала, не знаю, – она как-то слабо повела рукой, и Варфоломей, пожалуй, впервые увидел, что она, и правда, заметно постарела, и ощутил неожиданный прилив жалости к ней.
Уже закрывая дверь за ней, Варфоломей вдруг с удивлением осознал, что память о деде едва ли не впервые за последние годы побудила его мать разговаривать с ним нормальным человеческим языком, стать естественной и даже трогательной в проявлении своих чувств. Раньше с ней такого не бывало.
«Теперь я просто обязан узнать о нем все», – твердо решил Варфоломей. И по свойственной ему привычке не откладывать дело в долгий ящик уже на следующий день приступил к действиям.
Понятно, что для работника милиции не составляет большой проблемы познакомиться с архивными материалами в Большом доме, на Литейном.
«Для работника – да, а вот для бывшего работника – еще вопрос… – размышлял Варфоломей. – Так что не лучше ли подключить Ваську Цветкова, хоть какой-то прок от него будет».
Однако растолковать суть своей просьбы Василию оказалось гораздо сложнее, чем поначалу представлялось Варфоломею. Казалось бы, чего уж проще – внук хочет познакомиться с архивным делом своего деда. Что тут непонятного? Однако Васька Цветков на то и был истинным служителем Фемиды, что повсюду ему мерещились некие подводные течения, тайные намерения и замысловатые побуждения. Тем более, что ни о каком деде раньше он никогда от своего друга не слышал. Он задавал Варфоломею так много вопросов, что у того чуть не лопнуло терпение. Впрочем, и сам Варфоломей был не лыком шит, словно бы в отместку за подозрительность и излишнее любопытство Цветкова, он наплел своему другу какую-то полуправдоподобную историю о претензиях на некое наследство, чем окончательно запутал Василия Сказать же правду, и просто признаться, что в его душе проснулись элементарные родственные чувства, Варфоломею казалось явно недостаточным для того, чтобы претендовать на пропуск в столь серьезное учреждение, как архив Большого дома. Впрочем, все это не было новостью: сколько длилась их дружба, столько оба они, и Василий Цветков, и Варфоломей Тапкин обладали исключительным умением запутывать друг друга. И порой вроде бы даже соревновались в этом своем умении.
Так или иначе, но все завершилось для Варфоломея самым наилучшим образом: разрешение на работу в архиве и заветный пропуск он получил. И отправился в утесоподобный Большой дом.
Даже работая в органах милиции, Варфоломей не очень любил захаживать туда по служебным делам. А теперь, когда он знал, что его дед, вероятно, именно здесь провел свои последние часы, любви к этому заведению у него не прибавилось. Приближаясь сейчас к своей цели, он испытывал какое-то внутреннее содрогание.
«Мудро говорили древние, – мелькнуло у него в голове, – нельзя ничего возводить на месте старого острога. Место это проклятое. Была тут тюрьма до революции, большевики разрушили ее и на том же фундаменте возвели нечто еще более жуткое, чем было прежде».
Сотрудники же этого заведения, одним своим видом наводившего еще недавно страх на горожан, казалось, не испытывали никаких комплексов, связанных с местом своего обитания. Наоборот, их лица светились сознанием собственной значительности и удовлетворением оттого, что именно им доверено заниматься делами государственной важности.
Шагая по узкому серому коридору, вероятно, по старой традиции освещаемому зарешеченными лампочками, Варфоломей чувствовал, как волнение разрастается в его душе. Конечно же, он должен был это сделать много раньше.
«Нет, не пыль времен скрывает от глаз людских человеческие деяния – и духовные свершения, и самопожертвование… – с некоторым даже пафосом размышлял он, – не пыль времен, а наше собственное равнодушие, замешанное на эгоизме и себялюбии. Мы намеренно прячемся от всего, что может растревожить душу…»
Дама, работающая в архиве, восприняла появление Варфоломея с явным неудовольствием. Причину ее недовольства он понял несколько позднее: где-то в глубине помещения архивный народ что-то праздновал.
Но работа есть работа, тем более что Цветков, и правда, подсуетился по поводу его визита, сумел внушить кому нужно, что Варфоломей выполняет задание исключительной важности. Так что через некоторое время перед Варфоломеем уже лежала обычная серая папочка-скоросшиватель.
– Надеюсь, я вам больше не нужна? – спросила она с ударением на слове «надеюсь», явно торопясь присоединиться к веселью сослуживцев. – У нас, видите ли, сейчас обед.
– Ну что вы! Что вы! – с галантностью истинного светского льва ответствовал Варфоломей. – Не смею вас задерживать.
– Ну вот и ладненько! Работайте, а через часок я подойду, – уже любезнее заключила женщина и вмиг испарилась.
В следующее мгновение Варфоломей услышал радостный гул компании, к которой присоединилась дама.
Только эта жизненная суета в архиве отвлекла Варфоломея и помогла сдержать дрожь в руках, когда он открывал невзрачную канцелярскую папку.
С первого листа «Дела Тапкина Григория Петровича» на него смотрел дед, снятый, как полагается, в анфас и в профиль. Эти фотографии был совсем не похожи на ту – из семейного альбома – на которой Варфоломей впервые увидел своего деда. Сейчас перед ним было лицо безмерно усталого, измученного человека.
Дальше следовали биографические данные, из которых Варфоломей понял, что дедушка погиб практически почти в его возрасте, ему не было еще сорока. Будто колючая, неприятная изморозь пробежала по его пальцам. Так уж выходило, что теперь он невольно примерял судьбу деда на себя самого. Но впереди его ожидало самое тяжелое.
Тетрадный листок в клетку, исписанный крупным старательным почерком, оказался не чем иным, как доносом.
«Я, красноармеец Завьялов Сергей Федорович, считаю своим долгом сообщить следующее, – значилось на этом листке, вырванном из школьной тетради. – Во время ареста мелкобуржуазного элемента в селе Малые Выселки Всеволожского района гражданин Тапкин, будучи при исполнении служебных обязанностей, проявил малодушие, политическую незрелость и слепоту и, вступив в сговор с врагом народа, отпустил его на все четыре стороны исключительно самовольно, – это слово было подчеркнуто красным карандашом. – Настоящим довожу до сведения своих товарищей подобное неправильное поведение гражданина Тапкина. Считаю, что подобным людям не место в рядах наших доблестных чекистов, ведущих днем и ночью борьбу с врагами народа».
Далее шли число и подпись – все, как полагается.
Несколько минут Варфоломей сидел словно оглушенный человеческой подлостью.
Что побудило этого безвестного Завьялова взяться за карандаш и писать донос или, как говорили в те времена, «сигнализировать»? Что? И не от председателя колхоза, не от председателя сельсовета, как можно было предположить, исходил этот сигнал, а от обычного человека, рядового красноармейца – вот что было поразительно!
У Варфоломея было такое ощущение, будто он прикоснулся к какой-то мерзости, будто и сам он теперь вымаран в этой гнусности и ему еще долго будет не отмыться, не избавиться от нее.
С трудом преодолев это чувство, Варфоломей перелистнул еще одну страницу «Дела» и стал читать протокол допроса.
«Вопрос: как давно вы состояли в преступной связи с гражданином Архангельским Тимофеем Ефремовичем?»
«Вероятно, так звали в миру священника», – отметил про себя Варфоломей.
Ответ: Ни в какой связи я с ним не состоял.
Вопрос: Кто еще является членами вашей подпольной организации?
Ответ: Я не знаю ни о какой организации.
Вопрос: Какую цель преследовало ваше преступное сообщество?
Ответ: Повторяю: я никогда не входил ни в какое преступное сообщество, я всегда был верным ленинцем.
Вопрос: Какие еще враждебные действия вы собирались предпринять совместно с гражданином Архангельским?
Ответ: Я никогда не совершал и не собирался совершать никаких враждебных действий, ничего такого, что могло бы принести вред моему народу и моей стране.
Вопрос: Почему в таком случае вы отказываетесь назвать своих сообщников. Учтите, только чистосердечное признание может смягчить вашу участь.
Ответ: Я уже сказал, что у меня не было и нет никаких сообщников.
Вопрос: Почему в интересах следствия вы не хотите назвать место, где скрывается ваш сообщник гражданин Архангельский.
Ответ: Мне это неизвестно. Я ничего о нем не знаю.
Следователь: Хорошо, я даю вам время, подумайте. И постарайтесь вспомнить».
И так далее, в таком же духе шли еще пятнадцать страниц исписанные каким-то словно бы слипшимся почерком не слишком грамотного человека, для которого вся эта писанина, вероятно, была почти непосильным трудом.
Чем дальше вникал в эти страницы Варфоломей, тем сильнее его охватывало тяжкое чувство – будто он медленно погружался в какое-то вязкое месиво, не дающее ни шевельнуться, ни вздохнуть. Он хорошо знал, что на самом деле скрывалось за этими страницами, за этим, казалось бы, невинным: «Я даю вам время, подумайте». Что ожидало после этого деда? Холодный, сырой карцер, в котором было не лечь и не сесть? Многочасовое беспрерывное стояние на ногах в кабинете следователя? Бессонные ночи, изматывающие допросы? Унижения и издевательства?
Обо всем этом Варфоломею не раз доводилось читать в воспоминаниях тех, кто прошел в те годы через тюрьмы и лагеря. Но тогда, как бы ни сочувствовал он этим людям, как бы ни возмущалась его душа бесчеловечностью и жестокостью тюремщиков, все это происходило словно бы в отдалении и прямо не касалось его лично. И вот теперь впервые он ощущал, как боль, отчаяние, безысходность давят родного ему, близкого человека.
Он перевернул последнюю страницу: постановление тройки – высшая мера наказания, расстрел. И запись: приговор приведен в исполнение. Дата.
Будничная, деловая, канцелярская запись.
Именно эта будничность была невыносима.
Конечно, история его деда отличалась от тысяч и тысяч подобных историй. Ведь большинство людей попадало тогда под жернова репрессий по абсолютно вымышленным, абсурдным обвинениям, даже не догадываясь, какое именно преступление им будет вменено. Дед же Варфоломея действительно совершил поступок, за который – он не мог не знать этого – должна последовать кара. И все-таки он решился, он не мог не сделать этого, не мог пойти против собственной совести. Но объяснять это своим гонителям было напрасно и невозможно. Замкнутый круг. Хоть бейся головой о стену, ничего не докажешь. И постановление тройки: расстрел. Смерть.
Что думал его дед в эти минуты? Что чувствовал?
Неожиданно странное ощущение овладело вдруг Варфоломеем. Будто это ему только что дали прочитать это напечатанное с канцелярской небрежностью на машинке, у которой уже износилась лента и западала буква «е», постановление. И он вчитывается в эти слова и не верит. Он не думал, что это произойдет так быстро и так буднично. И потом – ему еще есть что сказать! Но его никто не собирается слушать. Расстрел. Неужели так просто? Неужели так может быть?
Он ощутил, как комната вдруг поплыла в его глазах. И вдруг стало темно.
– Гражданин, гражданин, вам плохо? – услышал он вдруг настойчивый голос рядом с собой. И ощутил запах водки.
Он открыл глаза и с недоумением огляделся. Он по-прежнему сидел в архивной комнате, а возле него испуганно суетилась давешняя дама, пытаясь протереть ему виски водкой, за неимением другого снадобья.
– Что с вами? Скорую, может, вызвать?
Она, и правда, была сильно перепугана: наверно, не имела права оставлять посетителя одного в кабинете. «Так им и надо», – с неожиданной мстительностью подумал Варфоломей, окончательно приходя в себя, а вслух сказал:
– Ничего, ничего, не беспокойтесь. Я как-нибудь сам.
Он поднялся и нетвердой походкой человека, возвращающегося после мучительного и долгого допроса, пошел прочь…
Глава восьмая
«Тронь-дзинь-динь!» – настырно заливался трелями старенький телефон Варфоломея, тщетно пытаясь вырвать своего хозяина из сладких объятий Морфея. Открывать глаза сыщику совершенно не хотелось. Там, где он витал во сне, он уже почти нагнал этого пресловутого Завьялова Сергея Федоровича и готов был расправиться с ним за все зло, которое тот совершил. Во сне Варфоломей был бодр и энергичен. А тут его глазам предстало все то же хмурое питерское утро, давно не ремонтированная квартира с окончательно потерявшими свой рисунок обоями, и море вопросов сразу же обрушилось на его бедную голову. И главным из них был и оставался один: как жить дальше? Что делать?
Телефон между тем продолжал захлебываться настойчивым звоном.
«А, черт с ним, – философски рассудил Варфоломей, – надоест звонить – перестанут».
Но только он перевернулся на своем скрипучем диване на другой бок, телефон, словно бы разозленный подобным его безразличием, затрезвонил так пронзительно, так душераздирающе, что терпеть это было уже невыносимо.
«Вот ведь, неживая, казалось бы, штуковина, – размышлял Варфоломей, шлепая к телефону, – но пусть мне кто-нибудь скажет, что он не способен проявлять характер. Или это только мой аппарат такой особенный, вундеркинд, можно сказать…»
– Алло, – намеренно грубо прорычал он.
«Если это Васька – урою», – заранее решил он, приготовившись высказать своему другу все, что он думает по поводу его раннего звонка. Но, к его великому удивлению, в трубке зазвучала английская речь.
Кто-то предельно вежливо просил господина Тапкина сообщить свои паспортные данные.
Опешивший от неожиданности Варфоломей все же сообразил спросить, чем вызван подобный интерес к его персоне. В ответ его телефонный собеседник рассыпался бесконечным количеством извинений. «Я понимаю, что мой вопрос должен был показаться странным и бесцеремонным, но я – ах, тысячи извинений! – вынужден был начать свою беседу именно таким образом – еще, еще раз прошу прощения за свою бестактность! – чтобы убедиться, с тем ли человеком я имею дело…»
После многословного вступления звонивший наконец перешел к сути дела. И поверг Варфоломея в еще большее изумление.
Оказывается, Варфоломей понадобился ему для того, чтобы пригласить его на недолгий курс постижения истинной веры в Академии инплинизма, которая находится в небольшом городке в горах Шотландии.
– Где, где? – только и сумел вымолвить Варфоломей.
– В Шотландии, – все с теми же предельно вежливыми интонациями повторила трубка. Казалось, его собеседник просто изнывает от неловкости из-за того, что вынужден тревожить господина Тапкина по столь пустячному поводу.
– Так это же далеко! – брякнул Варфоломей.
– О, о! Пусть вас это не беспокоит! – снова вежливо зажурчал голос в трубке. – Все расходы мы берем на себя. От вас потребуется только оформление визы в консульстве. Это не составит больших проблем. К вам придет мистер… – тут трубка выдала что-то уж совсем нечленораздельное, силясь выговорить русскую фамилию посыльного. После третьей попытки одолеть это труднопроизносимое сочетание шипящих, Варфоломей понял, что это, вероятно, что-то среднее между Шишкиным и Шарашкиным. Его невидимый собеседник между тем продолжал:
– Наш посыльный поможет вам со всеми формальностями, если вы, конечно, не против…
Наступившая пауза в трубке, очевидно, предназначалась для Варфоломея: пришла пора сказать решающее слово. И вконец ошарашенный Варфоломей даже несколько неожиданно для себя лихо произнес:
– А, была – не была! Чем черт не шутит!
– Простите? – вежливо переспросили в трубке.
– Считайте, что я согласен, – сказал Варфоломей и вдруг подумал, что, наверное, это сама судьба подбрасывает ему возможность в стенах этой странной заморской Академии разобраться с самим собой, избавиться от мучивших его сомнений. – Да, да, конечно, я еду, – заговорил он с торопливой суетливостью, словно бы опасаясь, что человек на том конце провода передумает.
– Мы очень рады, господин Тапкин! Дело в том, что на нас на всех неизгладимое впечатление произвела ваша столь искренняя и глубокая увлеченность инплинизмом. Мы уверены, что в вашем лице инплинизм приобретет своего верного последователя… А теперь давайте выполним некоторые формальности…
Все еще не преодолевший волнения, Варфоломей принялся старательно, по буквам диктовать свои анкетные данные, при этом ни с того, ни сего сообщив, что его морскую свинку зовут Лёля.
– Морскую свинку? – теперь настала очередь недоумевать его собеседнику.
– Да, хи-хи, – как-то по-дурацки подхихикнул Варфоломей. – Это я пошутил, не обращайте внимания, – пошел на попятную, подумав про себя, что если и дальше так пойдет, то к нему вместо посыльного скорее всего пришлют машину с сиреной и красным крестом.
«И что это на меня нашло! – ругал он самого себя за неуместные глупые шутки, – Совсем, видать, одичал я в одиночестве. Нервы, нервы! А, да и черт с ними. Передумают – так передумают. Плакать не буду. Мне и здесь хорошо», – утешал себя Варфоломей, забираясь в старую, уже изрядно облупленную ванну.
«И вообще – на фиг мне сдалась эта Шотландия? Лучше я ремонт здесь организую. Давно пора», – в очередной раз испытывая наплыв благих намерений, он мечтательно уставился в потолок, серое пятно на котором, образовавшееся в результате неоднократных протечек, напоминало карту Европы. При большом желании на ней можно было даже разглядеть эту самую Шотландию.
Но, как и прежде, благим намерениям Варфоломея не суждено было сбыться.
Уже на третий день после знаменательного разговора в квартире Варфоломея появился довольно странного вида субъект, говоривший по-русски, но старательно копирующий при этом английские интонации. Странное впечатление, производимое этим молодым человеком, не исчерпывалось только его нарочитым акцентом. На его довольно тощей фигуре болтались видавшие виды джинсовые брюки и красовался ярко-красный клетчатый пиджак, призванный, видимо, свидетельствовать о причастности его обладателя к Шотландии. Не хватало разве что клетчатой юбки и волынки. Впрочем, на мужественного шотландца посланец явно не тянул: тонкая, жилистая шейка (цыплячья!) с острым кадыком и редкая бороденка выдавали в нем весьма распространенный в России тип разночинца-неудачника, увлеченного очередной нелепой идеей и готового эффектно взойти ради ее осуществления на костер. Такие люди обычно вызывали в душе Варфоломея жалость своей неприкаянностью – теперь, в эпоху озверелого капитализма судьба их обычно оказывалась плачевна.
Молодой человек тем временем, либо не замечая сочувственно-скептического взгляда Варфоломея, либо намеренно не обращая на него внимания, бодро прошагал на кухню – именно здесь, в наиболее приличном, по его мнению, помещении Варфоломей обычно принимал наиболее важных посетителей.
Дело свое, как выяснилось, парень, несмотря на то странное впечатление, которое он производил, знал хорошо. Предварительно продемонстрировав Варфоломею собственный паспорт и доверенность на ведение дел от имени духовной Академии инплинизма, парень собрал у будущего ее слушателя необходимые документы и удалился, оставив на столе красочные проспекты с изображением Академии, несколько уже знакомых брошюрок и, что самое удивительное, даже примерное расписание пребывания Варфоломея в Шотландии.
После ухода академического посланца Варфоломей некоторое время находился в состоянии эйфории, граничащей с полной прострацией. Но потом все же взял в руки оставленные бумаги и ахнул. Из них следовало, что отправиться в достопочтенную Шотландию ему предстояло уже через две недели. Наставлять же на путь истинный там его, судя по всему, собирались основательно: на пребывание в стенах Академии отводилось целых три месяца.
«Уж не поторопился ли я? – по своей извечной склонности к рефлексии Варфоломей принялся изводить себя сомнениями. – Не надо, наверно, было так быстро соглашаться… И что на меня нашло?!»
«Но с другой стороны… – тут же ответил он сам себя. – Разве не ты говорил что-то такое о поисках смысла жизни, истинной веры и тому подобном? А когда тебе, похоже, предоставляется такая возможность – сразу в кусты? Нет, настоящие мужчины так не поступают. И потом – чем плохо задарма прокатиться в Европу? Тут вроде бы и сомневаться нечего. Только дурак откажется от такой возможности…»
«А как же насчет бесплатного сыра? – опять вмешался скептический внутренний голос. – Разве тебе не объясняли, где он бывает? С чего бы это им могла так уж понадобиться именно твоя персона? Что за этим кроется?»
Впрочем, за свою жизнь Варфоломею случалось побывать в самых различных переделках, и он привык философски относиться к сюрпризам, которые ему порой преподносила судьба, руководствуясь мудрым принципом: «Поживем – увидим». Именно этой фразой он и на этот раз закончил недолгую дискуссию с самим собой.
Но тут его взгляд неожиданно упал на Лельку, которая, ничего не подозревая, мирно жевала капустный листок в своем уголке.
«А ее-то я куда дену?! – мысленно воскликнул Варфоломей. – Об этом-то я и не подумал… Пропадет же она без меня!»
Приступ острой жалости к беззащитному живому существу внезапно охватил Варфоломея. Поддавшись этому чувству, он сгреб Лельку с пола, прижал к себе и даже поцеловал в рыжую смышленую мордочку.
Нельзя сказать, чтобы все эти бурные проявления чувств пришлись по душе морской свинке, она недовольно хрюкнула, но на всякий случай лизнула хозяина в подбородок своим маленьким шершавым язычком.
«Не бойся, не бойся, – бормотал он, окончательно растрогавшись. – Я тебя не оставлю. Я тебя в обиду не дам. Но понимаешь, Лелька, эту проблему, как говорится, без поллитры не решить». – С этими словами он извлек бутылку коньяка, хранимую им в тайне от Елизаветы Григорьевны в ящике для обуви в прихожей, и плеснул себе в стакан. Он понимал, что переговоры об устройстве Лельки ему предстоят нелегкие, и рассчитывал, что коньяк придаст ему храбрости, напора и решительности.
Первым, кому он позвонил, был, конечно, друг Василий.
Стараясь придать своему рассказу максимальную связность и убедительность, Варфоломей поведал другу о событиях последних дней, о своем намерении отбыть в Шотландию.
Цветков некоторое время молчал, а потом произнес то ли с осуждением, то ли с восторгом:
– Ну ты и авантюрист! Смотри – попадешь в лапы к сектантам, не выберешься! Хотя, с другой стороны, ты у нас теперь человек независимый, вольный, ответ тебе ни перед кем держать не надо, так что будешь, можно сказать, изучать жизнь секты методом внедрения в тайны тайных, глядишь польза будет… – Он еще долго говорил что-то о сектах и сектантах, об их происках, явно уходя от главного вопроса, который волновал сейчас Варфоломея – о судьбе Лельки. А когда потерявший терпение Варфоломей, наконец, потребовал от него прямого ответа, Цветков только вздохнул горестно:
– Прости, но тут тебе ничем помочь не могу. Жена меня предупредила: если эта грызунья еще раз появится у нас в доме, это будет последний день нашей семейной жизни. И ты ее знаешь, она слов на ветер не бросает…
– Да уж знаю… – уныло согласился Варфоломей, и рука его невольно опять потянулась к бутылке с коньяком.
Все оставшиеся до отъезда дни Варфоломей потратил на попытки как-то устроить свою любимицу. Но ничего не получалось. Никто из его многочисленных знакомых не захотел взять на себя такую ответственность: у всех находились достаточно убедительные причины для отказа.
В результате, явно подтверждая справедливость слов Цветкова о склонности Варфоломея к авантюризму, он отправился в аэропорт изрядно потолстевшим – будь он дамой, он вполне мог сойти за будущую мамашу. Рыжая контрабандистка скрывалась у него на животе в специально сшитом кармане. Так что тощая фигура Варфоломея в купе с округлившимся животом выглядела весьма комично. Если прибавить к этому, нервные подергивания, от которых Варфоломей, одержимый страхом разоблачения, никак не мог избавиться, то пассажир Тапкин, следующий авиарейсом в Эдинбург, наверняка должен был вызвать подозрения, если не у пограничников, то у служителей таможни. Но недаром говорится, что Бог благосклонен к юродивым. Все обошлось благополучно.
И спустя несколько часов, Варфоломей, сам еще не веря этому, уже ступил на шотландскую землю.
– Ну и кто же нас тут с тобой ожидает? – обратился Варфоломей к Лельке, тихо сидящей в потайном кармане, растерянно озираясь по сторонам.
Глава девятая
Растерянность Варфоломея была не напрасна. Небольшая толпа встречающих, состоявшая частично из деловых, озабоченных людей, державших в руках таблички с именами тех счастливцев, о ком им надлежало проявить заботу, частично из обычных граждан с цветами и радостными – от предстоящей встречи – лицами, не обратила на Варфоломея никакого внимания. И своей фамилии на заветных табличках он, сколько ни вглядывался, не обнаружил.
Очень скоро его тощая фигура с выпяченным животом высилась уже в полном одиночестве посреди зала. То, как начиналось его приобщение к Академии инплинизма, наводило его на грустные размышления. Ведь если верить тому, что говорилось в Петербурге, его здесь должны были встретить едва ли не с оркестром. А на деле…
– Я могу вам чем-либо помочь? – раздался за его спиной вежливый девичий голос.
Варфоломей оглянулся, машинально прикрывая руками свой неожиданно начавший шевелиться живот (видно, Лелька проснулась и давала знать, что ей уже надоело сидеть в заточении), и проговорил смущенно:
– Да. Меня должны были встретить, но почему-то никто не появился. Я в полной растерянности. Просто не представляю, что теперь делать.
Произнеся эти слова, Варфоломей осознал, в сколь сложном положении он оказался. Похоже, его первый выезд за рубеж может оказаться и последним. Он совершенно не знал, что делать и как себя вести в подобной ситуации в чужой стране. Он не имел представления, как доехать до этого самого Эббот-Хилла, который был указан в приглашении как место его пребывания и, главное, сколько это может стоить.
– Пожалуйста, помогите мне, – ухватился он за ту самую соломинку, за которую хватается утопающий, в лице очень хорошенькой служащей аэропорта.
Отчаяние, с которым Варфоломей произнес эту фразу, кажется, даже несколько напугало девушку, но тем не менее она улыбнулась ему профессиональной улыбкой и предложила следовать за собой.
Варфоломей сразу почувствовал себя в надежных руках и почти успокоился, хотя до полного решения его проблемы было еще далеко.
Девушка привела его к стойке с надписью «Информация» и, спросив, у него имя и фамилию, решила, видно, ограничиться лишь фамилией, как более легко произносимой. И вскоре все находящиеся в здании аэропорта уже обладали информацией о том, что мистер Тапкин, прибывший из Петербурга, с нетерпением ожидает встречающих у стойки «Информации».
Уже в течение следующих пятнадцати минут Варфоломей смог полностью оценить все бремя публичной известности.
– Мистер… – робкий детский голосок донесся откуда-то снизу.
Маленькая голубоглазая девочка, белокурые локоны которой продуманно изящно ниспадали на плечики, стояла напротив него и, запрокинув голову, внимательно рассматривала его. Если бы Варфоломей вдруг решил оставшуюся жизнь посвятить росписи соборов, то лучшей модели для изображения ангела, ему было бы не подобрать. Вообще, с тех пор как он дал согласие отправиться в духовную академию, его мысли постоянно обращались к религиозно-церковной сфере. Между тем девочка настойчиво протягивала к нему свою маленькую руку.
«Уж не Академия ли инплинизма посылает таких ангелоподобных крох встречать своих слушателей?» – подумал Варфоломей. С той минуты, как он узнал, что его приглашают в Шотландию, его, казалось, уже ничем нельзя было удивить.
Но он ошибся. Как выяснилось, девочка всего-навсего протягивала ему пачку жевательной резинки. Своим подарком она, вероятно, хотела скрасить сиротливую бесприютность Варфоломея. Когда он машинально взял детский презент, малышка, обрадовано захлопав в ладоши, убежала к родителям, которые в свою очередь, сияя доброжелательными улыбками, приветливо помахали Варфоломею.
Пока Варфоломей продолжал стоять в растерянности, к нему приблизилась пожилая американская пара вечных туристов. Мужчина радостно пожал Варфоломею руку, в то время как жена его умильно кивала идеально уложенной седой головкой.
– Москва! – широко улыбнулся американец и, поднатужившись, выдал: – Как дьела?
– Мы были три года назад в России, – улыбнувшись, уже по-английски пояснила его спутница и тут же добавила, что, если русский путешественник голоден, они с мужем с удовольствием пригласят его в бар на чашку кофе.
Если бы даже Варфоломей действительно был голоден, он бы даже под пыткой не признался в этом. «У советских собственная гордость!» – этот стихотворный лозунг он усвоил, еще сидя за школьной партой. И неважно, что теперь вместо «советских» надлежало говорить «российских», суть от этого не менялась. А потому он гордо отказался от любезного приглашения. И американцы, еще раз с чувством пожав ему руку, отправились восвояси по своим американским делам, громко и радостно обмениваясь впечатлениями.
– Тьебе не есть гдье жить? – на ломаном русском обратился к Варфоломею черноволосый парень в видавшей виды майке. Обращение на родном языке так растрогало Варфоломея, что он готов был едва ли не расцеловать этого парня.
– Друг, ты откуда? – спросил он.
– Я из Словении. Тут работаю. По найму. Если тьебе негде жить, поехали. Есть мьесто в комнате.
– Но ты же меня совсем не знаешь, – смущенно пробормотал Варфоломей.
В ответ его только крепко похлопали по плечу, и он услышал:
– Мы всье славяне – братья. И должны помогать друг другу.
Еще бы несколько минут, и Варфоломей, возможно, уехал бы с этим гостеприимным славянином, но тут их дружественное общение было прервано восклицаниями, которые могли принадлежать только типичному одесситу:
– Ну, я таки так себе это и представлял! Вы тут таки давно стоите? – пожилой мужчина в кипе бесцеремонно схватил Варфоломея за руку. – Нет, Фира, ну, ты посмотри на него, он таки здесь будет стоять, как памятник Дзержинскому, и ждать, когда его снимут с пьедестала!
– А что же мне делать? – растерянно отозвался Варфоломей.
– Нет, это он у меня спрашивает, что ему делать! Фира, ну как тебе это нравится?! Молодой человек, у вас есть телефон ваших шлимазал, которые вас так встретили, чтобы их всю жизнь так встречали?!
– А ведь и правда! Есть! – И как это он сразу не додумался до такой элементарной вещи! И этот человек еще называет себя частным детективом!
– Фира, ты слышишь? У него есть телефон, а он тут стоит с видом девственницы на сносях! Кстати, достаньте вашу живность из живота, а то она задохнется… – распорядился бесцеремонный одессит и, не дожидаясь ответа, потащил Варфоломея к таксофону, который, оказывается, находился рядом.
– Ну что вы стоите, как мишугас? – одессит нетерпеливо дернул его за руку. – Давайте ваш телефон!
Варфоломей, потрясенный таким напором, извлек бумагу с адресом и телефоном Академии. Он чувствовал себя сейчас, как в далеком детстве, когда, еще первоклассником, однажды умудрился заблудиться по пути из школы и стоял в беспросветном отчаянии, горько рыдая, на углу какой-то незнакомой улицы. Тогда к нему подошел вот такой же пожилой прохожий и отвел его домой, запросто решив проблему, казавшуюся маленькому Варфоломею совершенно неразрешимой. Так получилось и теперь. Лев Лазаревич – а именно так звали его добровольного помощника – дозвонился до Академии и сообщил им, что: во-первых, они там все бездельники, тунеядцы и балбесы, и во-вторых, несчастный молодой человек, прибывший из России, уже сутки ждет их в аэропорту. Варфоломей украдкой посмотрел на часы – с момента его прибытия прошло всего два часа. Но так или иначе, милостиво выслушав все извинения, которыми, судя по всему, рассыпалась телефонная трубка, неожиданный спаситель Варфоломея предупредил говоривших с ним, что он с места не сойдет, пока не убедится, что встречающие приедут и заберут бедного и голодного молодого человека.
Только Варфоломей собрался от души поблагодарить Льва Лазаревича и даже открыл для этого рот, как там, во рту, словно бы сам собой оказался пирожок.
– Молодой человек, – теперь уже командовала Фира, – пока они за вами приедут, вам нужно покушать. – В ее руках возник объемистый пакет, наполненный самыми что ни на есть домашними пирожками с капустой.
– Нет, ты меня послушай сюда, – возмущенно обратился к ней муж, – кто же это ест стоя, где тебя учили манерам? Ох, Фира–Фира! Молодой человек, пойдемте присядем, – И он повлек Варфоломея к креслам, стоявшим неподалеку. – Вы покушаете и мне расскажете, как там у нас дома?
– Где? – удивился Варфоломей.
– Ну, дома, в России! Или у вас есть еще дом?
– Так вы разве не из России? – с еще большим удивлением спросил Варфоломей.
– Что вы, молодой человек! – с легкой грустью откликнулась Фира. – Мы из Хайфы. Вот отдыхаем здесь. На старости захотелось мир посмотреть. Дети выросли. Мы им больше не нужны. Захар – это наш старший – послал нас сюда. Я же всю жизнь в Питере английский преподавала, вот и мечтала когда-нибудь эту страну повидать…
– Так я тоже из Питера! – радостно воскликнул Варфоломей.
– Да неужели?! Боже мой, боже мой… это же моя молодость, – и в ее глазах неожиданно блеснули слезы.
– А что в «Севере» пирожные еще не перевелись? – покосившись на жену, намеренно бодро спросил Лев Лазаревич.
– Полнò! – в тон ему отозвался Варфоломей. – Сколько душа пожелает!
– А метро-то починили? – озабоченно спросила Фира.
Варфоломей уже хотел поведать ей все перипетии восстановления линии метро, как заметил приближающихся к нему, словно сошедших с рекламного проспекта Академии, молодого человека и девушку, одетых по принципу «черный низ, белый верх».
– Господин Тапкин? Варфоломей? – официально обратился к нему юноша.
– Да, да, это он самый, – радостно закивала Фира.
– Вы нас простите, произошло недоразумение. Очень большая нагрузка, знаете ли, много приезжающих… Так что вы, пожалуйста, извините, что вас никто не встретил… – торопливо проговорил юноша.
– Нет, почему же, напротив… – Варфоломей признательно посмотрел на своих новых друзей. – Меня встретил целый мир.
Прощание со Львом Лазаревичем и Фирой было по-российски теплым. Уже потом, позже, пребывая в Шотландии, Варфоломей с долей грустной растроганности вспоминал своих случайных знакомых, как единственных искренних и участливых людей, встретившихся ему во время непростого и, как оказалось, опасного путешествия…
Представители Академии терпеливо подождали, пока завершится сцена трогательного прощания, и только после этого пригласили Варфоломея следовать за ними. Странно, но Варфоломею вдруг совершенно расхотелось куда-либо идти. Как будто это вовсе не он еще полчаса назад больше всего опасался остаться здесь в аэропорту никем не востребованным, как забытый багаж. Он обернулся и увидел, как Лев Лазаревич с женой тоже взволновано смотрят ему вслед. Он еще раз прощально помахал им рукой, уже садясь в машину.
– Первый раз за границей? – улыбаясь, по-русски спросила его девушка.
– Да, – ответил Варфоломей. – А как вы догадались?
В ответ девушка усмехнулась:
– Сама была точно такой месяц назад.
– Какой? – поинтересовался Варфоломей.
– Да вот такой же бестолковой, как вы. Мы, впрочем, еще не познакомились. Снежана, – протянула она руку.
«И верно Снежана», – подумал Варфоломей, разглядывая ее неправдоподобно светлые волосы.
Девушка опять громко рассмеялась:
– Ну, совсем еще дикий! Кстати, запомни: все инплинисты приветствуют друг друга словами: «Олы нол», что значит – «Все вместе». Запомни, чтобы не попасть впросак. Олы нол! – повторила она еще раз.
– Олы нол! – смеясь, отозвался Варфоломей.
Эта подсказка весьма пригодилась Варфоломею, когда он через некоторое время переступил порог Эббот-Хилла.
Глава десятая
«ДУХОВНАЯ АКАДЕМИЯ ЭББОТ-ХИЛЛ» – крайне солидная вывеска, которыми в России обычно украшают банки, сияла золотым буквами по черному мрамору на одном из двух небольших зданий. Золотые буквы невольно внушали трепет, и Варфоломей, запрятав освобожденную было в аэропорту Лельку во внутренний карман пиджака, с почтительным волнением вошел вместе с сопровождающими в холл на первом этаже.
Холл так же, как и сияющая золотом вывеска, очевидно, был призван создавать у посетителей уважительное отношение к заведению. Изящные кожаные кресла и удобные диванчики, низкие журнальные столики должны были невольно наводить на мысль, что здесь обитают серьезные, деловые, а главное – состоятельные люди.
– Олы нол! – Молодой человек из тех, кого Варфоломей мысленно именовал образцовыми, вышел навстречу ему из-за стойки регистрации.
Снежана дернула Варфоломея за локоть, и он неуверенно пробормотал ответное приветствие.
– Держись смелее! – прошептала ему Снежана – кажется, она окончательно решила взять на себя роль его опекунши. Сама же она стояла с непроницаемой светлой улыбкой образцовой девочки.
Но клерк за регистрационной стойкой, похоже, не обратил никакого внимания на неуверенность и неловкость новоприбывшего. Взяв документы Варфоломея, он принялся что-то усердно набирать на компьютере, куда-то звонить, с кем-то совещаться.
«Сейчас скажут, что произошло недоразумение», – испуганно подумал Варфоломей, уже готовясь к тому, что сейчас его объявят непрошеным гостем, самозванцем. Но его опасения оказались напрасными.
– Мистер Тапкин, – проговорил клерк – он был вроде бы подчеркнуто вежлив, но в то же время чем-то неуловимо давал понять, что он снисходит до тебя, делает тебе одолжение. – Мистер Тапкин, вы слишком поздно приехали, так что все комнаты в жилом корпусе уже укомплектованы. Но руководство Академии, – и тут лицо клерка озарила лучезарная улыбка, – решило предоставить вам отдельную комнату – для VIP-персон. Вам, конечно, будет скучно одному, – тень сочувствия к Варфоломею чуть омрачила лучезарную улыбку, – но мы надеемся, что окажетесь довольны.
После этих слов Варфоломей получил наконец заветные ключи от номера и отправился вслед за Снежаной, которая добровольно вызвалась его сопровождать, полагая, видно, что оставлять его одного на первых порах не следует.
– Ух ты! Ну тебе и повезло! – совсем по-свойски воскликнула девушка, едва они оказались в номере. – Шикарно!
Это была уютная комната с большой кроватью, изящным письменным столом и креслом, а главное – с прекрасным видом из окна, за которым простиралась чистая гладь озера, обрамленного лесом и укрытыми легким туманом зелеными холмами.
– Смотри, даже старый замок виден! – восторгалась Снежана. Она уже распахнула окно, и густой, чистый воздух, настоянный на травах, подобно парному молоку, вливался в комнату. – Ну, ладно, везунчик, устраивайся и приходи к нам в гости.
Его опекунша еще раз с некоторой долей зависти осмотрела комнату и испарилась.
Оценить истинную причину такой зависти Варфоломей смог уже через час.
Развесив свой нехитрый гардероб и устроив Лельку в удобной коробочке под кроватью, он решил отправиться на разведку. Перед ним стояли две сверхзадачи. Первая была обыденная и элементарная: «Где бы тут поесть?» Вторая носила более глобальный характер: ему необходимо было понять, что именно привело сюда этих людей, слушателей Академии. И, конечно, посмотреть, как они тут живут. По каким законам, по каким правилам. С этими мыслями он и постучался довольно робко в комнату, куда его приглашала Снежана.
В ответ раздалось певучее «Во-ойдите!», и, перешагнув порог комнаты, Варфоломей остановился в некотором смущении. Ему почудилось: он оказался в положении одинокого мужчины, попавшего в плен к амазонкам. Комната, как выяснилось, была весьма плотно заселена особами женского пола. Варфоломей даже не сразу сосчитал, сколько здесь собралось женщин – от смущения все расплывалось и мельтешило у него перед глазами.
Тем не менее он выговорил с некоторой долей развязности:
– Ну как вы тут живете-можете?
Ответом ему был бурный взрыв веселья. Словно он спросил о чем-то крайне неприличном, о чем и спрашивать-то не полагалось.
– А ну-ка, замолкните! – раздался тот же самый певучий голос, на этот раз обращенный к обитательницам комнаты. И перед Варфоломеем возникла высокая, красивая особой чисто восточной красотой – чернобровая и черноволосая девушка.
– Мариам, – представилась она, но не протянула руки. – А вас как величать, если не секрет?
– Варфоломей, – неразборчиво пробормотал кандидат в Шерлок-Холмсы, как всегда, стесняясь своего нелепого имени и кляня себя за эту дурацкую стеснительность.
– Ой, как интересно! – подошла к нему еще одна девушка – явно славянской внешности: курносая, с рыжими конопушками, обильно усеявшими щеки и, подстать им, с такими же рыжими – огненными волосами. – А меня зовут Татьяна. Правда, не Ларина, – хихикнула она.
Но Мариам тут же ревниво отодвинула ее в сторону.
«Атаманша, – подумал про нее Варфоломей, – настоящая атаманша».
– Продолжим знакомство, – сказала Мариам. – Это у нас Лейла.
Лейла была худенькой, тихой девушкой. Если Мариам щеголяла в цветастом сарафане, то на Лейле было длинное темное платье, доходившее почти до пола. Это платье и длинная коса, как отметил Варфоломей, свидетельствовали о приверженности их обладательницы патриархальным обычаям. Тем не менее, улыбка, которой она одарила Варфоломея¸ навела его на мысль о том, что девушка эта далеко не так проста, как желала бы казаться: не всякий человек способен улыбаться одними губами, сохраняя при этом холодный, оценивающий взгляд. Под таким взглядом невольно хотелось поежиться.
– Ну что, девки, совсем засмущали парня! Дайте ему хоть оглядеться. Чайком бы лучше угостили, – теперь на авансцену выступила немолодая, по-домашнему уютная женщина совершенно обычной, ничем не приметной и потому не запоминающейся внешности, таких женщина Варфоломей постоянно встречал у себя в отечестве в магазинных очередях, в общественном транспорте – здесь же, в Шотландии, она, пожалуй, выглядела непривычно, едва ли не белой вороной.
– Ты садись, садись, не стесняйся, парень, – она провела его к крохотному, примостившемуся в углу тесной комнаты столику. И тут же перед ним возникла кружка с горячим чаем.
Приглашение оказалось как нельзя кстати, и Варфоломей, устроившись за столиком, с удовольствием приступил к чаепитию, отметив, что чай был заварен по-черному, прямо в кружке.
– Да, вот не сообразила пакетики захватить, – словно бы извиняясь, пояснила гостеприимная дама. – Кстати, Лариса Павловна я. Будем знакомы. Нам тут ведь еще долго вместе мыкаться. Простите, но здешнего мудреного приветствия я так и не запомнила, так что давайте по-нашему, по-простому: здравствуйте, Варфоломей, уж не знаю как вас по батюшке…
– Наверно, Евлампиевич, – тут же фыркнула Татьяна.
– Брысь! – сказала ей Лариса Павловна. – Дай с человеком поговорить. Он же новичок, ему все интересно. Так вот я и говорю: я привыкла по-простому…
– Это не простота, Лариса, – неожиданно вмешалась в разговор еще одна дама – постарше, с седыми, аккуратно собранными в узел на затылке волосами. – Это не простота, а элементарное нежелание соблюдать требования той веры, которую ты, по крайней мере, на словах приняла. И гордиться тут нечем. В чужой монастырь со своим уставом, как известно, не ходят.
– Ну, конечно, ты, Фарида, у нас, как всегда самая правильная! – с неожиданно выплеснувшимся раздражением откликнулась Лариса. – Вечно изображаешь из себя Бог знает что!..
«Э, – отметил про себя Варфоломей, – да тут, оказывается, уже кипят подспудные страсти…»
Неизвестно чем бы кончилась перепалка между Ларисой и Фаридой, но дверь вдруг распахнулась, и в комнату ворвалась Снежана. Варфоломей уже заметил за ней такое свойство: все делать стремительно, порывисто: не входить, а врываться, не открывать дверь, а распахивать, не смеяться, а хохотать…
И тут еще с порога она возвестила:
– Девочки! – ее взгляд упал на Варфоломея, и она на минуту запнулась. – Братья и сестры! То есть сестры и брат! Нас приглашают в конференц-зал. Там сейчас будет читать лекцию доктор Сайерс!
Собеседницы Варфоломея мгновенно прекратили ссориться и, приняв привычное постное выражение лица, поспешили к выходу. Варфоломею было жаль оставлять недопитый чай, но делать было нечего – он послушно последовал за женщинами.
Конференц-зал Академии вполне соответствовал общему стилю, царившему здесь, в котором благопристойность и скромность сочетались с ощущением деловой значительности и важности всего тут происходящего. Перед маленькой уютной сценой почтительным полукругом выстроились кресла, обитые красным бархатом, сама сцена была украшена изящной вазой с цветами. Мягкий свет, льющийся откуда-то сбоку, сразу настраивал на искреннюю задушевную беседу. Пока аудитория постепенно заполнялась, в зале звучала приглушенная мелодичная музыка, ровно работали кондиционеры, призванные снять напряжение, дать возможность присутствующим расслабиться, почувствовать себя раскованными. Движения вдруг приобретали плавность, тихие голоса начинали звучать так же мелодично, как музыка.
«А тут совсем неплохо», – констатировал Варфоломей, уютно устраиваясь в кресле, которое словно бы приняло его в свои объятья. Все это чем-то напоминало кабинет восстановительной психотерапии, в котором однажды у себя на родине довелось побывать Варфоломею.
Состояние отрешенности и расслабленности, в которое невольно погружался Варфоломей тем не менее не мешало ему с интересом наблюдать за окружающими людьми. А понаблюдать здесь было за чем.
Слушатели Академии инплинизма, очевидно, прибыли сюда из самых разных уголков планеты. Резкая немецкая речь соседствовала с арабским говором. Небольшая группа американцев, без которых, естественно, не обходится ни одно событие в мире, с чувством собственного достоинства расселись в первых рядах и уже успели заскучать. Шумные индусы, громко переговариваясь и жестикулируя, никак не могли определиться, где им сесть и потому невольно мешали всем входящим. Еще парочка человек неопознанной Варфоломеем национальности прошмыгнула в зал, и собрание, кажется, готово было начаться.
И все же как бы ни похожи были люди одной национальности, как бы вместе они ни держались, наметанный глаз Варфоломея уже различал среди них, по крайней мере, два типа слушателей, объявивших себя последователями инплинизма. К одной группе относились те, кого привела сюда личная неустроенность и неприкаянность, неудачи, разочарования, а то и трагедии, постигшие их на жизненном пути. Конечно, у каждого из них была своя судьба и свои проблемы, свои беды, но у всех у них в то же время было нечто общее. Этих людей можно было узнать по нервным, суетливым движениям, по изможденным лицам, по выражению глаз, в которых таилось отчаяние и почти фанатичная вера в своих новых кумиров. Именно с их помощью они надеялись пережить свое второе рождение, постичь некую истину, которая дала бы им уверенность в жизни.
К другой группе относились те, кого Варфоломей назвал бы скучающими туристами, кого занесло сюда скорее праздное любопытство, чем стремление обрести веру. На других слушателей Академии они смотрели с чувством явного превосходства, как, бывает, смотрят взрослые, умудренные жизнью люди на детей с их наивными надеждами и сказочными мечтами.
Конечно, эти впечатления были еще поверхностными, это было лишь то, что не могло не броситься в глаза сразу, с первого взгляда. Наверняка, присутствовали здесь и люди, не относящиеся ни к первой, ни ко второй группе, но, чтобы разобраться в них, требовалось время.
Между тем пожилой, высокий мужчина скандинавского типа по-хозяйски поднялся на сцену и предложил присутствующим начать собрание с молитвы. Тотчас зазвучала негромкая органная музыка.
– Мистер Линдгрен, директор Академии, – шепнула на ухо Варфоломею очутившаяся рядом с ним Снежана. Она и теперь не считала возможным оставлять его без своего руководства и опеки.
Молитву, как оказалось, в стенах Академии полагалось читать по очереди и на разных языках. Судя по всему, дело это для слушателей было привычное, и вся процедура проходила плавно, организованно, без заминок. После первых глубоких аккордов, на сцену начали один за другим выходить слушатели Академии и произносить слова молитвы – каждый на своем языке. Создавалось впечатление, что каждый из них передает эстафету своей веры следующему, при этом чувство, с которым читалась молитва, нарастало приобретая все большую силу и выразительность.
«Что ни говори, а трогает душу», – подумал Варфоломей и, словно бы вторя ему, Снежана прошептала:
– Здорово придумали, даже меня берет за сердце.
Эмоциональная, трогательная часть собрания подошла к концу, и доктор Линдгрен опять появился на сцене. На этот раз он был в образе радушного хозяина и вполне свойского человека.
– А теперь, дорогие братья и сестры, я спешу представить вам нашего нового гостя…
Варфоломей засмущался и невольно чуть приосанился. Но, как оказалось, напрасно. Речь, разумеется, шла вовсе не о нем.
– Нас посетил профессор Дэвид Сайерс, который только что вернулся с раскопок. Их он проводил в дельте Нила. Результаты этих раскопок, как, впрочем, и многое из того, что делает Дэвид, мы можем назвать сенсационными. Так что я уверен, его выступление будет необычайно интересно для всех присутствующих. Должен же кто-то, кроме меня, занимать ваше внимание.
Разумеется, это было сказано шутливо. И мистер Линдгрен рассмеялся первым, словно подавая пример слушателям. И зал дружно отозвался смехом и веселыми аплодисментами. Под эти аплодисменты на сцену выкатился маленький, круглый и абсолютно лысый человек. Вид у него был такой, как будто он оказался на сцене по чистому недоразумению. То ли это был хорошо отработанный прием опытного лектора, сразу таким образом привлекающего внимание к своей персоне, то ли и на самом деле он за время пребывания на раскопках в пустыне уже совсем отвык от публичных выступлений и терялся перед большой аудиторией. Он попытался приноровиться к микрофону, который был укреплен на стойке слишком высоко и когда ему это не удалось, зал опять развеселился, пытаясь своими советами придти ему на выручку. Впрочем, на сцену тут же пружинящей походкой вышел один из образцовых молодых людей и несколькими уверенными движениями наладил микрофонное устройство.
Все эти маленькие происшествия, как показалось Варфоломею, создавали атмосферу непринужденности и естественности, и он опять подумал – очень возможно, что подобные интермедии разыгрываются намеренно.
Наконец профессор Сайерс заговорил. С первых же минут его негромкий, мягкий голос словно заворожил всех. Он рассказывал о том, как небольшая экспедиция, преодолевая песчаные бури и разного рода административные препятствия и казусы, которые по мнению профессора порой оказывались пострашнее песчаных бурь, пробираясь через безводную пустыню, сумела все-таки найти гробницу египетского фараона Древнего царства Нормера Первого. Само существование этой гробницы до тех пор многие ученые считали лишь вымыслом, мифом, легендой, и вот наконец скептики были посрамлены, смелая научная гипотеза восторжествовала.
Повествуя о своей экспедиции, сам рассказчик увлекался все больше и больше, это его увлечение передавалось и слушателям, как будто они сами были причастны к тем трудностям и приключениям, которые выпали на долю профессора и его экспедиции. При этом казалось, что человечек на сцене преобразился, никого больше не смешила его блестящая лысина, его фигура – он больше не был ни неловким, ни неуклюжим, наоборот его речь, его жесты, его движение по сцене – а он, волнуясь, двигался почти беспрерывно – казалось, теперь были исполнены уверенности и силы.
Уже приближаясь к концу своего рассказа, профессор, вглядываясь в зал, вдруг радостно заулыбался.
– Я счастлив, что сегодня здесь присутствуют мои друзья и помощники, – произнес он и приветливо помахал кому-то, кто сидел в группе арабов. Многие из присутствующих стали оборачиваться, чтобы разглядеть, кого же так тепло приветствовал профессор. К удивлению аудитории, люди, к которым обратился доктор Сайерс, ответили ему молчанием. В этом странном молчании Варфоломею даже почудился оттенок враждебности. «С чего бы это? – тут же одернул он себя. – Просто наверно, арабы реагируют на проявление публичного внимания несколько по-иному, чем европейцы, только и всего…»
Однако и сам профессор, похоже, был озадачен, он замолк на мгновение, но затем продолжил свое повествование, подводя его, если судить по блеску глаз и набиравшему силу голосу, к кульминации.
– Дорогие друзья, – с какими-то особыми, звенящими интонациями, возвестил он, – сейчас я должен сказать вам то, что не сказал бы никому другому, ни в какой другой аудитории. – Он сделал торжественную паузу, обвел зал сияющим взглядом и произнес: – Во время этих раскопок наша экспедиция нашла то, чего искала, к чему стремилась. В руках у мумии фараона хранился манускрипт, который дает нам ключ не только к новому взгляду на человеческую историю, но и к новому прочтению Библии.
Пожалуй, ему не стоило делать это признание. Аудитория и так-то наэлектризованная его рассказом о приключениях и тяготах экспедиции, о таинственных раскопках, теперь возбужденно зашумела, по-разному реагируя на услышанное.
Одних явно возмутило, что этот человечек, выходит, замахнулся на святая святых, на Библию, на историю человечества уж, не авантюрист ли он, не сумасшедший ли? Другие жаждали тут же услышать подробности, узнать, на что именно намекает профессор. И правда ли, в найденном манускрипте заключена столь таинственная сила? На несколько минут аудитория стала неуправляемой. И профессор словно бы испугался такой реакции. Он умоляюще возводил вверх ладони, а потом вдруг сник и окончательно замолчал, опять превратившись в весьма комично выглядевшего лысого, упитанного человечка.
– Друзья! Друзья! – поспешил вмешаться доктор Линдгрен. – Мы, люди планетарного мировоззрения, должны с глубоким интересом и доброжелательным, – он сделал ударение на этом слове, – вниманием выслушивать любую точку зрения, любую версию человеческой истории. Как известно, мы не отвергаем ни одну религию, мы аккумулируем мудрость каждой из них, и доктор Сайерс сегодня, безусловно, оказал неоценимую услугу, рассказав о своих научных изысканиях. Уверен, что нам еще предстоит глубоко осмыслить все услышанное. А сейчас давайте поблагодарим профессора Сайерса за то, что он удостоил нас такой чести.
Когда под аплодисменты доктор Сайерс быстренько удалился, в зале опять воцарились спокойствие и умиротворенность. Снова зазвучала мелодичная негромкая музыка, а затем несколько юношей и девушек в черно-белой униформе исполнили незамысловатую песенку, явно самодеятельного происхождения, о любви и дружбе, для которых нет государственных и национальных границ и которые должны неминуемо и скоро воцариться во всем мире.
Усталость после перелета, после перенесенных в аэропорту волнений неожиданно накатила на Варфоломея и он, обрадовавшись, что сегодняшняя программа завершена, поспешил к себе в номер. Полумрак, царивший в его комнате и чуть колеблющиеся от прохладного вечернего ветерка занавески, казалось, приглашали погрузиться в сон и отрешиться от забот и переживаний. Он с наслаждением последовал этому беззвучному приглашению и уже забрался в постель, когда внезапное ощущение, что он в комнате не один, заставило его резко сесть.
Неясная, полупрозрачная фигура маячила в углу комнаты.
– Дедушка, это ты? – уже зная ответ, спросил Варфоломей. Ему казалось, что теперь, оказавшись за тридевять земель от родного города, столь неожиданно и решительно улетев оттуда, он вроде бы оставил там все свои сомнения и тревоги, которые настойчиво преследовали его последнее время. И, значит, никакие призраки, ни реальные, ни воображаемые не должны посещать его. Но, выходит, он заблуждался.
– Вот и ты, внучок, повторяешь мой путь, – негромко обратился к нему Петрович, и озноб пробежал по коже Варфоломея. – Вот и ты ищешь богов для поклонения. Я ведь тоже мечтал когда-то о всеобщем счастье. И не только мечтал, но и верил в него. И знал, что добыть его непросто. Послали нас как-то в конце двадцатых в одно село мироеда какого-то раскулачивать, – без перехода продолжил дед. – Отряд наш был маленький, но сплоченный. Все проверенные, убежденные, с огоньком, – дед невесело усмехнулся, – только один новенький паренек оказался среди нас, молодой совсем, он лишь недавно был прислан в наш отряд. Явились мы к этому мироеду, а у него семья человек пятнадцать, мужиков, кроме него, нет, все бабы, девки да дети малые. Мужик этот был не робкого десятка, с вилами на нас пошел. Ну, и порешили мы его… – Дед замолчал, очертания его фигуры заколебались, задрожали, и Варфоломей почувствовал, как словно бы холодная рука вдруг сжала его сердце. – А бабы, девки орут, – продолжал беззвучно говорить дед, но слова его, как ни странно, были слышны Варфоломею, – жена его, как пала ему на грудь, так больше и не встала. Но нас это не остановило. Начали мы всю эту прорву народу на улицу выталкивать. Только перья от перин летели. А командир наш, человек опытный в таких делах, стал соседей, которые собрались за забором, спрашивать: «Мужики-то их куда делись? Куда попрятались?» Вот тогда одна старуха и подошла к нему, к командиру нашему, и говорит: «А пойдем, милок, покажу я тебе, куда их мужики сховались…» И в дом нас заводит. «Вот, – говорит, а сама на стенку возле образов показывает, – погляди-ка на всех их мужиков, небось не убегут…» А там штук эдак пять фотографий парней в буденовках. Разные они все были – кто постарше, кто совсем молодой. Одно у них только общее было: черные ленточки над портретами. Я, конечно, к тому времени уж человек бывалый был, через многое прошел, много чего повидал, но тут мне не по себе стало, нехорошо, дурно стало. А паренек наш новенький, вижу, совсем побелел, и глаза у него несчастные. Зря мы его с собой взяли, я тогда еще подумал. И как в воду глядел. Повесился этот парнишка на следующий день. Совесть… – совсем уже тихо добавил дед и расплылся, исчез, оставив Варфоломея, который пытался понять, почему именно сейчас в дедовой ли, в его ли собственной памяти вдруг всплыла эта история.
Словно бы некий пароль или ключ подсказывал ему дед. Одно только теперь точно знал Варфоломей: и здесь, в Шотландии, за много километров от дома, ему никуда не деться от своих сомнений…
Глава одиннадцатая
Засыпая в своей уютной комнате под мерное колыхание занавесок, Варфоломей и не подозревал, что именно в это время в Академии происходили события, надолго омрачившие жизнь этого почтенного заведения. О том, что это были за события и как именно они развивались, Варфоломей узнал много позднее. По привычке, заведенной им с тех пор, как он возглавил частное детективное агентство, пусть даже и состоявшее из одного человека, он впоследствии попытался с подробностями и максимальной точностью восстановить все, что происходило в тот злополучный вечер, и даже подробно описал эти события, их главную участницу и причины, по его мнению, их породившие.
Вот как, по версии Варфоломея, выглядела эта история.
…Рыжеволосой девушке Тане постоянно не хватало участливого внимания. Точнее, внимания к ее персоне было хоть отбавляй. Ее огненно-рыжая шевелюра являлась постоянным объектом неумных шуток и обидных дразнилок. Сначала в детском саду, потом в школе, а позднее и в медучилище, куда она определилась, надо признать, абсолютно против своей воли. Ее мать – женщина свободных взглядов на жизнь – решила не губить свою молодость воспитанием детей и, произведя на свет двоих отпрысков – Таню и ее младшего братика, испарилась в поисках женского счастья в неизвестном направлении. Дети остались на попечении бабушки. Отца своего, к слову сказать, дети никогда не видели – тем более что отцов, как предполагала старенькая бабушка, было двое – у каждого ребенка свой. На эту мысль ее наводило то обстоятельство, что брат и сестра отличались друг от друга как день и ночь. Братец в противоположность ярко-рыжей сестре был черный, как смоль, да и характером он обладал упрямым и вздорным. Тем не менее, бабушка, по одной ей ведомой причине больше любила именно Тёму – так звали младшего – защищала его от соседей с их жалобами и угрозами когда-нибудь проучить сорванца, совала ему потихоньку лакомый кусок. Так и росла Татьяна, с детства ощущая себя никому не нужной дома, и становясь мишенью для насмешек за его пределами. Неласковая судьба как будто нарочно старалась озлобить Таню, однако сделать это так и не смогла. Таня, как это часто бывает с лишенными ласки и внимания детьми, с головой ушла в книги, в воображаемый мир. Самыми любимыми ее книгами стали истории о необыкновенных приключениях и путешествиях в дальние страны, уводившие маленького беззащитного ребенка далеко от крохотной однокомнатной квартиры на окраине города, от жестоких одноклассников, от ставшей в старости чересчур придирчивой и ворчливой бабушки. Путешествовать – вот о чем она грезила, когда, устроившись на кухне на широком подоконнике с облупившейся краской и большой трещиной посередине, смотрела в унылое питерское небо, перевернув последнюю страницу в очередной пухлой, зачитанной книге. Она мечтала поступить в Университет на географический факультет. Или, скажем, стать археологом. При этом она уже видела себя в окружении бородатых, суровых и благородных мужчин – участников экспедиции, направляющейся к неизведанным местам, куда еще не ступала нога человека. Каких только опасностей она не преодолевала в своих мечтах, каких только замечательных открытий не совершала!
Все ее прекрасные фантазии были разрушены жестокой реальностью, которая предстала перед ней в образе бабушки. «Нечего тебе бездельничать, – со свойственной ей категоричностью заявила бабушка, когда Таня принесла аттестат зрелости и попыталась поделиться с ней своими планами и мечтами. – Лучше выучись приличному делу и давай, иди работать, хватит мне вас двоих тянуть, мне это уже не по силам». Будь у Тани другой характер, она, вероятно, взбрыкнула бы и поступила бы по-своему, но Таня была девочкой послушной, да и не могла не понимать, что старенькой бабушке и впрямь приходится нелегко. Тайком проревев всю ночь, Татьяна на следующее утро отправилась подавать документы в медучилище – благо оно находилось тут же возле дома, через дорогу. Бабушка таким выбором оказалась довольна. «Ну что ж, профессия хоть и не денежная, но надежная, – сказала она. – Да и прибыльной может стать, если ею с умом распорядиться. Глядишь, и мне, старой, от тебя толк будет».
Так Таня, вместо того чтобы отправиться в далекие археологические экспедиции, прочно обосновалась в районной поликлинике. Но судьба есть судьба, гонишь ее через дверь, а она, хитрющая, глядишь, уже через окошко лезет. Один из пациентов, приходивших к ней на сеансы массажа и всякий раз восторгавшийся умелостью ее рук, оказался завзятым последователем инплинизма. Он-то и увлек доверчивую девушку своими рассказами о поисках истины и обретении подлинной веры, способной перевернуть жизнь человека. Таня, сразу оказавшаяся в плену фантастических надежд и мечтаний, с радостью приняла новую религию. Своей исполнительностью и послушностью, своей преданностью учению инплинизма, она сразу обратила на себя внимания. Так что не было ничего удивительного в том, что именно ей предложили отправиться в Шотландию. Хотя для нее самой это, конечно, было полной неожиданностью и самым настоящим подарком судьбы.
Рассказ доктора Сайерса о его экспедиции и его археологических изысканиях она слушала, затаив дыхание. Вот – казалось ей – сбываются ее самые невероятных детские мечты. Пустыня, жаркое солнце, бездонное голубое небо, загадочные пирамиды, раскопки – что могло быть прекраснее! Она готова работать на раскопках кем угодно – хоть поварихой, хоть медсестрой, хоть даже разнорабочей!
«Только бы мне удалось уговорить профессора взять меня в свою экспедицию, – думала она, – только бы удалось!»
Она решила сегодня же во что бы то ни стало поговорить с профессором и убедить его взять с собой в ближайшую экспедицию. Одно лишь ее смущало: она неважно знала английский, хотя и учила его в школе и даже перед тем, как отправиться в Шотландию, посещала краткосрочные курсы, но все же, мысленно выстраивая английские фразы, чувствовала себя крайне неуверенно. «Ладно, – уговаривала она себя, – я же не лингвистом собираюсь наниматься… Если я упущу этот шанс, второго такого, возможно, уже не будет…»
Однако, как ни убеждала себя Таня, преодолеть комплекс неуверенности оказалось совсем не просто. Последовав за профессором после окончания лекции, она никак не могла набраться решимости подойти к нему. Да к тому же его все время окружали люди. Так и шла она за ним по пятам, не упуская из своего поля зрения и выбирая момент, когда будет наиболее удобно предстать перед профессором.
К счастью, доктор Сайерс, похоже никуда не торопился. Ему явно нравилось общаться со слушателями. Кто-то из слушателей, куда более решительный, чем Таня, пригласил его на летнюю веранду, откуда доносился аромат свежесваренного кофе и каких-то кондитерских изысков. За кофейным столиком возле профессора сразу собралась небольшая компания. Примкнуть к ним Таня не могла хотя бы по той причине, что денег в валюте у нее было не густо, а если сказать честно, то почти ничего. Так что возможность пообщаться с профессором за чашкой кофе пролетела мимо нее. Волей неволей, но, чтобы и вовсе не упустить профессора, ей пришлось неподалеку от террасы переминаться с ноги на ногу и, изображая из себя особую ценительницу природы, любоваться уже изрядно осточертевшей гладью озера. При этом она отчаянно ругала себя за свой характер. Никак не могла она избавиться от этой изрядно осложняющей ее жизнь черты – умения превращать любой пустяк в прямо-таки неразрешимую проблему.
Между тем профессор не торопился прощаться со своими многочисленными собеседниками. Оживленный разговор, то и дело прерываемый взрывами смеха, пробуждал в душе Татьяны тоску и унылые мысли. Вот живут же люди – красивые, богатые, беззаботные, им, конечно, и в голову никогда не придет томиться в столь унизительном ожидании, в каком пребывала сейчас Татьяна. Просто нет у них такой нужды. Им все дается легко, словно бы само собой. Они не знают, что это такое – жить в одной комнате с бабкой и братом, работать за гроши в поликлинике и – главное – ощущать всю беспросветность своего будущего. И вот когда ей дается шанс попытаться изменить все это, она топчется в сомнениях и нерешительности…
Тем временем в летнем кафе, возле Сайерса появилась целая группа молодых американцев. Один из них был в особенном ударе. Он что-то громко говорил профессору, при этом по-дружески и весьма бесцеремонно похлопывая его по плечу так, словно профессор был его сверстником. И доктор Сайерс, похоже, считал это вполне естественным.
Как жалела Татьяна в этот момент, что ее знания английского недостаточно для того, чтобы тоже подойти сейчас к заветному столику и весело вмешаться в общую беседу. Да что там вмешаться – она толком даже не могла понять, о чем именно шел этот оживленный разговор. Ей удавалось лишь выхватывать отдельные знакомые слова, но общий смысл беседы оставался для нее за семью печатями. Энергии у молодого американца хватило ненадолго. Он еще раз от души хлопнул профессора по плечу и, видно, в порыве наивысшего расположения все с той же бесцеремонностью напялил на голову профессора свою бейсболку. После чего вся компания, очень довольная собой, удалилась. Профессор наконец остался в одиночестве.
Татьяна воспряла духом, наблюдая за тем, как доктор Сайерс снял бейсболку и стал ее рассматривать, словно бы удивляясь, откуда она у него взялась, затем снова водрузил ее на голову, поднялся из-за столика и неспешно, усталым шагом направился к жилому корпусу.
«Сейчас, сейчас я к нему подойду, – гипнотизировала себя Татьяна. – Сейчас подойду!»
Она, и правда, решительно устремилась к профессору, но фортуна в этот день, вероятно, упорно решила дразнить ее. В вечерних сумерках на дороге вдруг возникла большая группа арабов, которые, завидев Сайерса, принялись его приветствовать, тут же окружили его и заслонили от Татьяны своими широкими спинами.
«Что ж, видно, не судьба», – с грустью подумала Таня, чувствуя, как вся ее решимость стремительно улетучивается. Ничего не поделаешь, придется не солоно хлебавши возвращаться в свою комнату к сестрам по вере.
Она уже смирилась со своей неудачей и в глубине души даже испытывала облегчение оттого, что больше не нужно напряженно подыскивать фразы, которые она должна сказать профессору.
Однако судьба все же распорядилась по-иному. Когда Таня обернулась, чтобы бросить прощальный взгляд на свою несбывшуюся мечту в облике доктора Сайерса, она вдруг разглядела в сумерках, как маленькая фигура в бейсболке отделилась от собеседников. Таня готова была помчаться за профессором, но остановила себя. За время пребывания в Академии она уже усвоила некоторые правила здешнего поведения и знала, что любая излишняя поспешность здесь считается попросту неприличной, недопустимой. Нельзя проявлять суетность – это был главный принцип инплинистов, который соблюдался неукоснительно. А потому Таня двинулась вслед за удалявшейся светлой бейсболкой намеренно прогулочным шагом. «Самое хорошее, – думала она, – если наша встреча произойдет как бы случайно». Тем временем бейсболка замелькала впереди на тропинке, ведущей к утесу над озером. Это место Таня знала хорошо. Буквально в первый день после своего приезда она вместе с Лейлой и Ларисой отправилась сюда полюбоваться природой. Здесь было на что посмотреть. Природа в Эббот-Хилле отличалась какой-то первозданностью и навевала детские сказочные представления о гномах, волшебниках и храбрых рыцарях. Их прогулка оставила бы самые лучшие впечатления, если бы Лейла чуть не упала тогда именно с этого утеса, потянувшись за каким-то ярким цветком и оступившись. Камни из-под ее ног так стремительно и угрожающе полетели вниз с высоты не меньше пятнадцати метров, что надолго отбили охоту у всех троих приближаться впредь к этому опасному месту.
Теперь, казалось, судьба испытывала храбрость Татьяны. Профессор дошел как раз до края обрыва и с видимым наслаждением застыл там, в сумерках, подставив свое лицо вечернему ветерку, дувшему с озера.
«Пора!» – сказала себе Татьяна. Наконец-то все складывалось как нельзя лучше. Она уже готова была обратиться к профессору, как в этот самый момент, опередив ее, кто-то другой возник за спиной профессора и с силой толкнул его вниз. Застыв от ужаса, Татьяна видела, как только что стоявший на краю обрыва человек, нелепо взмахнул руками и, даже не успев крикнуть, рухнул вниз вместе с осыпавшимися вслед за ним камнями.
Таня истошно закричала, но крик ее был тут же оборван: чья-то сильная мужская рука грубо зажала ей рот. В следующее мгновение она получила сильный удар по голове и погрузилась в темноту.
Глава двенадцатая
Утром моросил обыденный фирменный питерский дождичек. Он сплошной пеленой закрыл все пространство за окном, и Варфоломей, с трудом продрав глаза, в первые минуты пробуждения решил, что он у себя дома, в Питере, настолько привычным было это серое, исторгавшее морось небо. Блаженно потянувшись, глава детективного агентства перевернулся на другой бок, решив, что самое время досмотреть сон, но то странное обстоятельство, что его ложе не отозвалось, как обычно, мерзким пружинным визгом, заставило его приподняться на локте и с некоторым сожалением осознать, где и почему он находится. Его сожаление, да не возмутятся мужественные шотландцы, никак не относилось к стране пребывания. Наоборот, еще накануне Шотландия уже успела заворожить Варфоломея. Причина же его сожаления крылась в тривиальном нежелании вставать столь рано, да еще идти слушать лекции. Но ничего не поделаешь – назвался груздем, полезай в кузов.
– Пора, пора, рога трубят! – пропел Варфоломей, надеясь взбодрить себя собственным же бодрым голосом. – Хватит, Лелька, бока отлеживать.
Лелька же, которой, к великой зависти ее хозяина, торопиться никуда не было нужно, уставилась на него недоуменными бусинками глаз.
– Ну и черт с тобой, лежи, – милостиво разрешил он и отправился умываться.
«Что ни говори, а жизнь здесь вовсе не такая уж плохая», – размышлял он, когда вместо привычной его питерской обшарпанной и местами проржавшей ванны, пред ним предстала сверкающая белизной и какими-то никелированными штучками заморская сантехника, которую до сих пор Варфоломею удавалось видеть только на экране телевизора в рекламных роликах.
Жизнь еще больше пришлась ему по вкусу, когда на полу он обнаружил, вместо привычной ветоши, изящный коврик, а на вешалке – вместо стыдно сказать, чего – белое пушистое полотенце. С наслаждением Варфоломей забрался в душ и отдал себя во власть сильным серебристым струям. Сердце его пело, и губы в такт сердцу тоже выводили что-то бравурное, жизнерадостное, когда резкий стук в дверь вырвал его из состояния эйфории.
«Так стучать может только наш человек», – подумал Варфоломей, с явной неохотой выбираясь из ванной и, накручивая полотенце вокруг бедер, как это обычно делали в подобных обстоятельствах супермены из американских фильмов.
Стук тем временем не только не прекратился, а еще больше усилился. И женский голос за дверью угрожающе выкрикнул:
– Открывайте дверь, пока я ее не выломала!
«Что я такого мог натворить? – лихорадочно соображал Варфоломей, возясь с замком, устройство которого он еще толком не изучил. – Свинок здесь нельзя содержать, что ли?»
Замок наконец поддался усилиям Варфоломея, и на пороге материализовалась крайне возбужденная Мариам.
– Ах ты, развратник! – закричала она прямо с порога. – Приехал тут! Мы думали – приличный человек, образованный, мужчина! А он! Не успел приехать и уже… – тут переполнявший ее гнев вынудил поперхнуться, и она умолкла, с подозрительностью оглядывая комнату.
– Я… – только и сумел в растерянности пробормотать новоявленный Шерлок Холмс, смущаясь своего полуобнаженного вида. – Я не понимаю… Вы ворвались ко мне так внезапно…
– Нет! Вы только подумайте! Это я, значит, к нему ворвалась! А он – невинная овечка!
«Все же уже на полтона ниже, – отметил про себя Варфоломей. – Прогресс».
Самообладание уже вернулось к нему.
– И все-таки почему это вы позволяете себе так бесцеремонно врываться в мой номер? А теперь еще и залезаете во все шкафы? Объясните, наконец, что происходит? Если это обыск, то где понятые? – уже обретая способность шутить, добавил Варфоломей.
Мариам, и верно, от слов перешла к делу. Она старательно и энергично обследовала временное пристанище Варфоломея. Она даже не поленилась встать на колени и заглянуть под кровать, но тут же с истошным криком: «Крыса!» вскочила на ноги. Хотя, разумеется, это была никакая не крыса, а всего лишь Леля, спокойно поедавшая свой овес, сидя в коробочке. Тут надо отметить, что Варфоломей, нередко забывая о себе, никогда не забывал о своей любимице, так что овес, который с таким аппетитом поглощала Леля, он предусмотрительно прихватил с собой из России.
– Ну и? – терпеливо поинтересовался Варфоломей. – Может быть, вы все-таки соблаговолите сказать, что все это значит?
– Где она? – вопросом на вопрос ответила Мариам. – Где?
Варфоломей спокойно вынул Лельку из коробки, крайне нежно посадил себе на плечо и с достоинством ответил:
– Если вы о ней, то вот она – перед вами. Мой верный друг и товарищ.
Тут настала очередь изумляться незваной гостье:
– Это вы о ком?
– А вы о ком? – учтиво парировал Варфоломей.
– Так о Танюше, – растерянно произнесла Мариам и наконец стала более или менее внятно объяснять причину своего столь неожиданного вторжения.
– Понимаете, Татьяна не пришла ночевать, чего с ней никогда не бывало, и мы все решили…
«Это ты решила», – подумал Варфоломей.
– …Мы решили, что она осталась ночевать у тебя. Ну, там всякие шуры-муры, любовь-морковь, ты, мол, по этой части, наверно, парень не промах…
Последние слова Мариам произносила, как граммофонная пластинка, с которой соскакивает игла: замедленно и сбивчиво.
– Что же, выходит, ее здесь и не было? – уж без всякой агрессивности, а скорее с угасающей надеждой, спросила она.
– Нет, – ответил Варфоломей.
– Господи… – расстроено, упавшим голосом произнесла Мариам, уже ничем не напоминая ту фурию, которой она совсем недавно предстала перед Варфоломеем. – Куда же она могла запропаститься?
– Ничего, ничего, вы главное успокойтесь, не могла же она исчезнуть…– намерено бодро говорил он. – Сейчас пойдем на завтрак и все выяснится, наверняка, она уже там, в столовой… Вы только подождите, пока я оденусь… – Только теперь с немалым смущением он обнаружил, что весь раунд переговоров с Мариам он так и провел в набедренной повязке дикаря, сооруженной из полотенца. – Уж вы меня извините, – торопливо добавил он, скорее ради проформы – что уж теперь было извиняться!
Наскоро одевшись и запихав Лельку обратно под кровать, он, окончательно входя в роль ведущего, крепко подхватил ожидавшую его Мариам под локоть и уверенной, пружинистой походкой повлек ее к столовой, откуда уже доносились запахи, приятно щекотавшие его ноздри. Да и желудок уже нетерпеливо напоминал о себе.
Каково же было его разочарование, когда Мариам вдруг решительно остановилась.
– Погодите, погодите, – вернувшимся к ней командирским тоном сказала она. – Нам нужно сначала на молитву. Без этого нельзя.
– Но это невыносимо! – произнес не столько сам Варфоломей, сколько его желудок.
– Простите, вы что-то сказали? – переспросила Мариам, сердито приподняв свои изящно изогнутые брови.
– Я говорю: нога болит невыносимо, – попытался сгладить свою бестактность Варфоломей. Он уже догадывался, что во всем, что касается религии, молитв и прочих проявлений верности инплинизма, здесь царят весьма суровые, строгие порядки, которые лучше не нарушать, дабы не стать изгоем.
Действо под названием «Помолимся на разных языках» было здесь, судя по всему, привычным и оттого уже слегка поднадоевшим делом. Краешком глаза Варфоломей наблюдал, как еще не совсем проснувшиеся инплинисты, не торопясь и позевывая, рассаживаются в конференц-зале. Подобно школьникам, одни из слушателей, как это делают примерные ученики, усаживались в первом ряду, другие же норовили занять место подальше от глаз руководителей Академии. Истого желания молиться никто, за исключением нескольких неофитов, не проявлял, но это мероприятие, которое было призвано с утра настраивать слушателей на служение идеям инплинизма, было здесь, очевидно, делом обязательным.
Впрочем, как известно, что ни делается, делается к лучшему: Варфоломей вознамерился использовать пребывание на молитве для того, чтобы увидеть Снежану и расспросить ее обо всем, что случилось. Уж она-то не в пример темпераментной Мариам сможет ему объяснить все толково и спокойно. Но, к его немалому удивлению, Снежаны среди русской группы, выглядевшей сегодня весьма понуро, Варфоломей не обнаружил. Похоже, ее вообще не было в зале. Это обескуражило его, и он отнюдь не по-джентельменски ткнул локтем в бок сидевшую рядом с ним Мариам.
– А где Снежана? – спросил он и опять был удивлен внезапной переменой, отразившейся на лице соседки. Она высокомерно и даже с долей раздражения посмотрела на него и нелюбезно выдавила из себя:
– Где обычно.
– Что значит – где обычно? – в свою очередь не стал скрывать раздражения и Варфоломей. – Вы можете, наконец, перестать разговаривать со мной ребусами? У нас что – пионерская игра «Угадай-ка»? – невольно с его языка сорвалось слово, которое уже с утра не давало ему покоя. «Да, да, именно пионерлагерь! Вот на что это похоже! – подумал он. – Со своими порядками и строгими пионервожатыми, вроде Мариам».
Вероятно, Варфоломей говорил громче, чем следовало, и на них уже начали оглядываться, и Мариам, заметив это, пригнулась и шепнула ему на ухо, совсем по-свойски:
– Ваша Снежана не любит ходить на эти молитвы. Рано или поздно, я думаю, она за это поплатится. Вместо молитв она предпочитает собирать малину у обрыва. Не переживайте, скоро явится, – хмыкнула строгая пионервожатая, и ее лицо тут же снова приняло чинно-постное выражение.
Снежана и впрямь явилась очень скоро. Она стремительно вошла в зал, когда кто-то с легким подвыванием, свойственным поэтам, читающим свои стихи, произносил слова молитвы, и остановилась прямо посреди прохода между креслами, переводя дух.
Появление ее не столько обрадовало, сколько встревожило Варфоломея. Наметанный глаз детектива сразу определил, что девушка только что бежала: дыхание ее еще было прерывистым, листва прилипла к ее босым ногам, и подол ее платья был измят и местами порван так, словно она продиралась через колючий кустарник. Было видно, что она крайне испугана: в лице Снежаны не было ни кровинки, бледность заливала его, и несколько крупных капелек пота выступили над губой.
На ее странное состояние обратил внимание не только Варфоломей. Сразу несколько слушателей вскочили со своих мест и бросились к девушке. Только Лариса Павловна неподвижно замерла, схватившись за сердце.
– Таня?! – почти выкрикнула она.
Не в силах говорить, Снежана только мотала головой и словно бы с недоумением оглядывалась вокруг себя. А столпившиеся вокруг нее люди, еще не понимающие, что произошло, смотрели на нее с ожиданием и страхом. Наконец, как будто пересиливая себя, она отрывисто выговорила несколько слов, которые повергли в ужас не только Варфоломея:
– Там… Сайерс. Под утесом. Разбился. Насмерть.
Сказав это, она бессильно опустилась прямо на пол. То, что сообщила она, выглядело таким нелепым, неправдоподобным, просто невозможным в этом благостном, уютном уголке, казалось бы, прочно укрытом от всех жизненных невзгод, что слушатели, подобно потерявшимся детям, онемели на мгновение, не желая верить в происшедшее, а потом бестолковой толпой бросились к утесу, оставив в зале только одиноко сидящую на полу словно бы ставшую невменяемой девушку с растрепанными белыми волосами и худого, нескладного русского, неуклюже пытающегося усадить ее в кресло и привести в себя…
Глава тринадцатая
Никогда еще глава Академии мистер Линдгрен, вечно хвалившейся своим скандинавским спокойствием и выдержкой, унаследованными, как он уверял, от отца и матери, ведущих в свою очередь родословную еще от викингов, не чувствовал себя таким растерянным и напуганным. Как будто в его тихую, благословенную гавань, которую он так долго создавал и по собственному вкусу обустраивал, внезапно ворвался корабль, объятый пламенем, с охваченным паникой экипажем.
А ведь нынешнее утро в Академии не предвещало ничего экстраординарного. Линдгрен по давно заведенной привычке совершил небольшую пробежку, с наслаждением вдыхая целебный горный воздух, и собирался приступить к завтраку. Он особенно любил эти ранние часы, когда вся Академия медленно просыпалась, переговариваясь на разных языках, чинно отправлялась на утреннюю молитву, чтобы так же чинно затем позавтракать и отправиться в аудитории внимать своим пастырям. Именно в эти утренние часы директор, ощущая себя мудрым и полновластным хозяином, любил предаваться размышлениям о будущем, о том времени, когда инплинизм постепенно распространится по всей планете. Но даже тогда все безусловно будут помнить, что истоки этого прекрасного учения находятся здесь, в Эббит-Хилле, в Академии, руководимой им, доктором Линдгреном. Выпив по обыкновению утреннею чашечку крепкого ароматного кофе, он вальяжно покидал свои апартаменты и совершал традиционный обход Академии, вежливо, но с большим достоинством отвечая на почтительные приветствия профессоров и слушателей. Его собственная жизнь казалась ему в такие минуты исполненной особой значительности.
И надо же было случиться, что именно в это счастливое время, когда, как правило, никто не смел его тревожить и отрывать от благостных мыслей, в его кабинет без стука внезапно ворвался профессор Гриндлиф, которого он недавно пригласил, как известного специалиста по исламу, прочитать курс лекций в Академии. Глаза профессора, обычно хранившие чисто мусульманское спокойствие и отрешенность от забот суетного мира, на этот раз буквально вылезали из орбит.
– Полицию! Немедленно вызывайте полицию! – задыхаясь, прокричал исламист.
– В чем дело, доктор Гриндлиф? – намеренно ледяным тоном поинтересовался Линдгрен.
Но ледяной тон директора, обычно способный остудить самые горячие головы, не произвел на Гриндлифа никакого впечатления. Он по-прежнему задыхался от волнения.
– Там, под утесом, нашли тело Сайерса, – сбивчиво говорил он. – Я уверен, это преступление.
– Сайерса? Ну, с чего вы взяли? – не случайно коллеги говорили про Линдгрена, что даже сообщение об атомной бомбардировке не способно вывести его из себя. – Вы сами видели? Вам что-то точно известно? И почему вы решили, что Сайерс, даже если он сорвался с обрыва, мертв? Может быть, сначала, прежде чем поднимать панику, стоило бы вызвать врача?
От подобного тона и пронизывающего взгляда, которым Линдрен заставлял теряться своих собеседников, профессор Гриндлиф смешался и уже спокойнее сказал:
– Вот для того, собственно, я и пришел, чтобы услышать ваше мнение о создавшейся ситуации. И чтобы не играть в испорченный телефон, хочу пригласить вас пойти к утесу и собственными глазами посмотреть, что произошло.
Линдгрену ничего не оставалось, как последовать совету этого «истеричного человека», как он мысленно назвал Гриндлифа, и направиться в сопровождении профессора к утесу. Однако шел он туда своим обычным размеренным шагом, не теряя достоинства. К моменту его появления на месте происшествия там уже скопилось немало народа.
«Удивительные люди! – подумал с недовольством Линдгрен. – Стоят, толпятся, орут, негодуют, но никто в буквальном смысле и шага не сделал, чтобы спуститься вниз и посмотреть, в чем там дело».
Раздвинув небольшую толпу слушателей, он осторожно и с некоторой долей брезгливости придвинулся к краю обрыва и внизу, в кустах, у подножия скалы увидел распростертое тело человека в светлой майке и брюках, чуть поодаль валялась светлая бейсболка. Неестественная поза, в которой лежал этот человек, а главное – багровая лужа возле его головы не оставляли никакого сомнения: несчастный был мертв. Тем не менее Линдгрен не позволил себе поддаться общей панике. В первую очередь он окинул толпу строгим взглядом – так учитель смотрит на нерадивых учеников.
– Этого человека давно бы следовало поднять. Это нужно сделать в первую очередь, – взгляд директора выхватил из толпы двух немцев спортивного вида, он кивнул им, и они, поняв его без лишних слов, тут же выбрались из толпы и начали сноровисто спускаться вниз.
– Немедленно распорядитесь, чтобы принесли веревки и покрывало! – Этот приказ относился уже к его молоденькой секретарше, мисс Ли, которая вместе со всеми бестолково толклась здесь. И секретарша стремительно ринулась выполнять приказание.
«Мокрая курица, – раздраженно подумал Линдгрен, – пока не скажешь, сама не додумается, что надо делать…»
Уже через полчаса тело погибшего было доставлено наверх, и толпа, до этого стоявшая в оцепенении, окружила покрывало, на котором покоился разбившийся человек. Линдгрен сам приблизился к телу и помог перевернуть его на спину.
– Это не Сайерс! – высоким голосом вскрикнул кто-то у него за спиной.
Действительно, перед ним лежал вовсе не доктор Сайерс. Теперь Линдгрен без труда опознал в погибшем соседа из близ расположенного коттеджа – человек этот частенько наведывался к нему в гости, чтобы развеять скуку – поговорить или сыграть в шахматы. Это открытие, к собственному стыду, принесло Линдгрену облегчение. Но он не позволил себе расслабиться и голосом, полным сострадания к погибшему, велел мисс Ли:
– Нужно немедленно сообщить его родственникам. Общение с полицией в данном случае не входит в нашу компетенцию, – веско объяснил он. – А вас всех… – Он посмотрел на слушателей, которые продолжали бессмысленно толпиться возле обрыва, уставившись на своего директора, – вас… – он помолчал, словно бы подыскивая подходящее случаю крепкое выражение, но неожиданно продолжил: – Вас, дорогие братья и сестры, я попрошу немедленно приступить к занятиям.
Повинуясь распоряжению директора, братья и сестры покорно двинулись к Академии. Итак, все, похоже, разрешилось наиболее благополучным для Академии образом. И Линдгрен, довольный своими действиями в исключительных, прямо скажем, обстоятельствах, уже готов был вернуться к своим обычным обязанностям, когда возле него возникла длинная, нелепая фигура. Разумеется, это был Варфоломей.
– Доктор Линдгрен, а вам не хотелось бы все-таки выяснить, где же находится мистер Сайерс и почему все так упорно утверждали, что погибший – именно он? – спросил он.
Варфоломей еще хотел сообщить директору о загадочном исчезновении Татьяны, но его намерения разбились о стену льда, с которым можно было сравнить взгляд достопочтенного директора Академии. Глаза его, словно выточенные из прозрачного горного хрусталя, в сочетании с тонкими поджатыми губами не сулили Варфоломею ничего хорошего.
– Мне со своей стороны хотелось бы узнать, – насмешливо обратился к нему Линдгрен, – почему вы считаете возможным задавать мне подобные вопросы, и кто вы, собственно говоря, такой?
Варфоломею пришлось назвать себя и объяснить в качестве кого он пребывает здесь.
– Вот и прекрасно, – ледяной тон Линдгрена стал чуть оттаивать. – Если вы приехали сюда обучаться, то прошу вас в аудиторию. Лекция как раз начинается. Ничто, – это директор произнес с гордостью, – не может помешать нам постигать великие истины инплинизма. – Последние слова были явно адресованы не только Варфоломею, но и тем слушателям, кто толпился неподалеку. Наверняка Линдгрен не сомневался в том, что эти слова его будут обязательно записаны кем-нибудь из благодарных слушателей – возможно, именно так и рождаются крылатые фразы.
А разочарованный Варфоломей поплелся разыскивать русскую группу. И к своему удивлению, натолкнулся на Снежану. Бледность уже исчезла с ее лица.
– Ну как самочувствие? – спросил он. – Пришла в себя?
– Ой, прости меня, – смущенно пробормотала девушка, – я, кажется, причинила тебе беспокойство. Не надо было возиться со мной, я бы и сама очухалась. На мне ведь, как на кошке, все заживает, – Снежана даже попыталась изобразить улыбку.
Варфоломей, будучи в душе джентльменом, горячо заверил ее, что для него не могло быть большего удовольствия, чем оказать ей психологическую помощь. Однако истинный детектив в его душе не дремал, и пока джентльмен щедро отвешивал ей комплименты, сыщик не преминул поинтересоваться:
– А скажи мне, отчего ты решила, что это был Сайерс?
Снежана посмотрела на него непонимающе.
– А я ничего не решала. Когда я увидела тело, лежащее там, под обрывом, – тут девушка не выдержала и всхлипнула, – я побежала в Академию, чтобы сообщить… – слезы уже закипали в ее глазах.
– Хорошо, хорошо, рассказывай дальше, – деловым тоном не столько попросил, сколько потребовал Варфоломей, по опыту зная, что такой тон – лучший враг подступающей женской истерики.
– Так вот, я уже бежала в Академию, когда мне встретился кто-то из арабов. Ему я крикнула, что там труп под утесом, а он… а он мне сказал: беги, беги скорее, сообщи про Сайерса, может, они его еще успеют спасти. Вот я и сообщила, – закончила Снежана и замолчала.
Если бы Варфоломей не работал сыщиком, он наверняка пропустил бы мимо ушей всю эту историю. Но его профессиональный опыт подсказывал, что тут все не так просто. «Я непременно должен разобраться, что за этим кроется», – решил Варфоломей, уже поддаваясь сыскному азарту. Вслух же он предложил Снежане отправиться вместе с ним на занятия.
В учебном корпусе народ неспешно, с видимой неохотой разбредался по аудиториям.
– Ну где же вы ходите? – услышал Варфоломей певучий голос Мариам. – Мы вас ждем, у нас сейчас общая лекция.
– Бог с ней, с лекцией, – отозвался Варфоломей, – а вам не кажется, что нужно сообщить куда следует об исчезновении Татьяны?
К его удивлению, никто из русских инплинисток не разделял его тревоги.
– Я думаю, – уверенно заявила Фарида, – Татьяна просто-напросто сбежала с Сайерсом.
– Что за чушь! – возмутилась Снежана. – Он ей не то, что в отцы, в деды годится!
– Да вы ж всего не знаете! – обычно робкая Лейла, подобно ящерке, проскользнула между ними и оказалась лицом к лицу с Варфоломеем. Ее глаза смотрели с лицемерной покорностью и одновременно с лукавством. – Таня давно мечтала убежать в экспедицию в Египет, и, наверно, Сайерс взял ее с собой. – На губах Лейлы змеилась улыбка. – Так что я тоже не сомневаюсь: с ним она и пропала. И нечего нам поднимать переполох.
– Я бы охотно тебе поверила, если бы… – начала было Снежана, но так и не закончила свою фразу.
Онемели и все остальные. По коридору шел Сайерс, живой и невредимый, такой же бодрый и жизнерадостный, каким он был вчера.
– Прошу, прошу! Все в аудиторию! Я слегка опоздал, так что давайте не терять времени.
Потрясенные и озадаченные, Варфоломей и девушки послушно двинулись вслед за профессором в аудиторию. Остальные слушатели, казалось, тоже были ошарашены появлением Сайерса. Уж не привидение ли, не призрак ли возник перед ними? Только сам Сайерс, похоже, не замечал странного состояния аудитории. Он некоторое время близоруко вглядывался в свои записи, а потом поднял глаза и начал, как ни в чем не бывало:
– «У Лавана было две дочери. Имя старшей – Лия, имя младшей – Рахиль. Лия была слаба глазами, а Рахиль красива. Иаков полюбил Рахиль и согласился семь лет служить за нее, но Лаван подменил одну дочь другой и выдал за Иакова старшую дочь свою». Люди читают это библейское предание, полагая, что перед ними всего лишь история, рассказывающая о хитром отце, подменившем красивую дочь некрасивой, подобно тому, как Высшая сила, – тут Сайерс сделал многозначительную паузу, – пытается дать нам в жены вместо красивой лжи неприглядную правду. Но человек темен, как наш праотец Иаков. Он упорно трудится четырнадцать лет, чтобы получить желаемое. Но то ли это желаемое? И знает ли он, чего хочет получить на самом деле? Не слеп ли он в своей неправоте? Ведь Иаков даже не задумался, почему дети рождаются только от Лии? И что повлекло его ссору с Лаваном? А когда в пути ему приснился сон, будто он боролся с самим Богом, он даже не попытался понять смысла этого сна и продолжил свой путь, – тут Сайерс вновь обратил свой взгляд на аудиторию, и в глазах его сквозила горечь. – Так и вы, каждый, бредет по своей дороге, принимая истину за ложь, а ложь за истину…
– Профессор! – неожиданно раздался девичий голос из конца зала. – Простите, что я вас перебиваю, но вы знаете, что произошло сегодня утром?