Your fingers wave quick minarets
speaking secret alphabet…
(J. Morrison)
Успешно сдав последний экзамен еще в середине июля, Костя недели две после этого, до первых чисел августа, торчал в общежитии, пробавляясь преферансом в незаметно редевшей день ото дня компании однокашников и ожидая также со дня на день появления на доске объявлений деканата приказа о зачислении его, Константина Николаевича Седых, в очную аспирантуру. Праздность, прежде немыслимая даже по студенческим меркам, которую годы спустя он сам будет вспоминать не иначе, как с сильным привкусом недоверия, тогда казалась чем-то вполне естественным – своего рода закономерным состоянием духа, заслуженной наградой за предшествующий многолетний труд. Каковой, будем откровенны, при всех Костиных бесспорных академических успехах, никогда не был для него чересчур уж обременительным.
Стояло лето. Костя был здоров и молод. Само собой, тогдашнее его умонастроение менее всего оказывалось сродни извечной банальной мысли об ограниченности восприятия, о том, что, пользуясь словами популярных психологических книжек, даже расширяясь, личная сфера контроля над реальностью у всякого взрослого человека неизбежно сдвигается куда-то, теряя какие-то свои прежние куски безвозвратно, и что, иначе говоря, приобретая, всегда платишь тем, что уже имел в момент приобретения, порой это самое приобретение тут же и обессмысливая, как в известном рассказе О'Генри. Напротив, жизнь тогда казалась Косте подобной удивительному слоеному пирогу с бесконечным количеством нежнейших коржей – он просыпался ближе к полудню в ставшей слишком просторной после отъезда Мишки Шевелева в свой родной Нижний Тагил комнате, включал магнитофон (ранний Genesis, Yes, Emerson Lake & Palmer, Jimi Hendrix Experience), проглатывал завтрак, вернее сказать – то, что сходило за завтрак: кроме как в студенческих общежитиях, такое нигде не едят – затем "добивал" недоразгаданный с вечера кроссворд, еще час или два уходило на другие, столь же важные, сколь и неотложные дела, после чего Костя с наслаждением брился и выходил в город.
До наступления первых вечерних сумерек, когда он заваливался к кому-нибудь в гости либо, взяв пива, возвращался домой искать согласных расписать совместно пулю-другую, Костя бесцельно шлялся по улицам Москвы, той, еще советской, голодноватой Москвы девяносто первого года, которая уже никогда не повторится, обезображенной тогда повсеместной рухлядью кооперативных ларьков и переполненной поджарыми мужчинами среднего возраста с не понятным никому блеском в глазах. Едва ли он сумел бы объяснить, в чем состоит прелесть этих ежедневных прогулок – в стоячем ли июльском воздухе, в чтении ли газет, рядком расклеенных на чреватых занозами грубо сколоченных синих деревянных стендах возле повисшего над водой индийского ресторана "Джалторанг", в разглядывании встречных прохожих, лишь изредка вознаграждаемом секундным столкновением с симпатичным девичьим личиком – исчезающим навсегда тем быстрее, чем откровеннее был оброненный им взгляд… Да что уж там, ему просто нравилось шататься по бульварам, вдыхая густо разлитый в городской атмосфере никотин времени жадными легкими двадцатитрехлетнего витомана, всерьез озабоченного лишь начищенностью собственных туфель.
В один из таких дней Костя посетил ("с официальным дружественным визитом", как он мысленно сказал самому себе) московских родственников, живших возле метро "Университет", на Ломоносовском – в первом из двух или трех стоящих подряд приметных домов, отстроенных на рубеже пятидесятых в характерной архитектурной манере так называемых "сталинских небоскребов", после чего примерно в том же эклектичном стиле и заселенных – тогдашними военными и академическими начальниками средней руки. Никита Афанасьевич Седых ("дядя Никита") приходился костиному отцу лишь двоюродным братом, однако, не обзаведшись собственными сыновьями, принимал в судьбе племянника довольно живое участие. Виной тому стало весьма нехитрое соображение, некогда угнездившееся в честолюбивом мозгу бывшего посла СССР в апельсиновом Королевстве Марокко и с тех пор успевшее сделаться одной из любимых ментальных игрушек Никиты Афанасьевича, все еще не по-стариковски склонного к азарту: колин сынок, как ни крути, оставался последней надеждой фамилии, единственным мужчиной-Седых среди разновозрастной и бестолковой дюжины дочерей и племянниц. Впрочем, сам Костя, трезво глядя на вещи и вполне понимая данный расклад, бывал у дяди Никиты в гостях не более трех-четырех раз в год; нарождающееся чутье подсказывало ему, что частые обращения, да и вообще мелькания перед глазами ни к чему путному не приведут, а, напротив, способны лишь девальвировать общий уровень родственной поддержки, ежели таковая и в самом деле понадобится. К тому же, дополнительным препятствием здесь была, конечно, и вполне недвусмысленная ревность, всякий раз, явно или косвенно, выказываемая в адрес Кости со стороны домашних дяди Никиты – жены Тамары и, в еще большей степени даже, – их младшей дочери Евгении, сорокалетней старой девы с маленьким морщинистым подбородком, желчной и сухощавой, словно породистая борзая сука.
Однако в те июльские дни обе женщины, слава богу, сидели безвылазно на своих двенадцати сотках манихинской дачи, и лишь дядя Никита, по каким-то делам наезжая в город, примерно дважды в неделю наведывался в московскую квартиру.
Потом, по прошествии многих лет, уже после смерти дяди Никиты, Костя будет вспоминать его именно таким, каким он был в тот летний вечер, – сидящим вразвалочку в старом, с истертыми подлокотниками, кресле на фоне широких, во всю стену, книжных шкафов, мерцающих с каким-то неброским достоинством плотными шеренгами иноязычных переплетов… Вот он встает, цепко впиваясь сухими стариковскими пальцами в подлокотники (осиротевшее кресло издает тут же короткий, пружинистый скрип), затем, шаркая, пересекает комнату, долго, повернувшись к Косте спиной, колдует с замочком встроенного в чешскую стенку бара, затем, наконец, оборачивается, держа в правой руке пару хрустальных рюмок, а в левой – небольшую, квадратную в сечении бутыль, наполненную чем-то коричневым. Дядя Никита ставит все это на журнальный столик и сразу же закрывает бар на ключик – вишневая полированная поверхность вновь встает вертикально, тут же скрывая от Кости своим гладким мебельным равнодушием мелькнувшую на миг таинственную цветную многоголосицу разнокалиберных этикеток.
– Вообще-то, виски пьют не из таких вот мелких рюмок – эти, по сути, водочные… ну, да ладно… не на приеме, в самом деле… – дядя Никита возвращается в свое кресло, – прошу… угощайся…
Смутная горечь заволакивает гортань.
– "Johnie Walker"… Кручина из Управделами подарил по старой дружбе… – дядя Никита какое-то время глядит как бы с мечтательным любопытством на полупустую рюмку, затем вновь подымает глаза на Костю, – Чувствуешь, как хорошо идет?.. прекрасный напиток, да… правильный… В сущности, хорошее виски пьется без закуски даже… в отличие от плохого… без всякой там содовой и прочей ерунды… это тебе не коньяк… и не водка, тем более…
Костя кивает согласно. Дядя Никита вновь наполняет рюмки на треть, затем встает, берет со стола бутылку, закрывает ее пробкой и без лишних слов ставит обратно в бар.
– Ну, Константин Седых, надежда советского востоковедения, что скажешь?.. – сложив на груди руки, он теперь полулежит в своем кресле, – как продвигается твоя аспирантура?
Костя торопливо отвечает, стараясь выбрать несколько развязный даже тон, однако, несмотря на все усилия, с неизменной досадой обнаруживает в собственных словах все те же, забытые, казалось, со времени прошлогодних военных сборов, предательские следы гаденьких подобострастных интонаций. "Ч-черт… почему я так… говорю… с ним…" – сокрушается Костя, в то время как дядя Никита слушает его с непроницаемо-внимательным выражением лица.
– Что ж, хорошо… хорошо… Кто, говоришь, у вас проректор по аспирантуре?.. Соколовский?..
– Пашич…
– Владимир Иосипович?.. знаю такого… грамотный специалист, да… сильный… он вашему курсу читал что-нибудь?..
– Страноведение…
– Ну и как?.. интересно читал?.. – дядя Никита несколько раз провел рукой по подбородку, – я тебе доложу, он очень, очень знающий человек… глубокий человек… глубоких, да, основательных знаний… не поверхностных, а именно – глубоких… аналитик… да… он во втором европейском работал… потом референтом у Громыко…
Костя почел за лучшее промолчать – он слишком хорошо помнил этого Пашича, чьи маленькие мутные глазки оживали, лишь когда в поле их зрения попадали коленки сколько-нибудь смазливых студенток; этого затерявшегося в Москве толстощекого потомка каких-то диковинных югославских эмигрантов, скороговоркой бубнившего свои лекции, длинные и скучные, как отчетный доклад на партийном съезде.
– У меня, в свою очередь, тоже есть хорошая для тебя новость, – дядя Никита смотрит теперь куда-то в сторону, чуть сощурив глаза, – можно сказать, весьма благоприятная для твоей карьеры, весьма…
Выдерживая паузу, он облизывает не спеша верхней губой нижнюю (Костя уловил в финале короткое непроизвольное причмокивание), затем берет со столика рюмку, и, держа ее в вытянутой руке, продолжает:
– …на прошлой неделе, что называется, случайно встретил небезызвестного тебе Лемехова… Павла Георгиевича… в приемной заведующего международным отделом вместе время пришлось коротать, ну и разговорились от делать нечего… так вот, как он мне сказал, шансы твои весьма велики, да… весьма велики… – дядя Никита несколько раз кивнул сам себе головой, – при условии успешного поступления в аспирантуру, конечно же, это не обсуждается даже… так вот, если на академическом фронте у тебя все будет нормально, то уже в марте отправишься в свой Таиланд… в начале месяца Бессмертных подписал, наконец, распоряжение о прикомандировании к штату посольств молодых специалистов… так что машина запущена, как говорится…
Дядя Никита на какое-то время смолкает, переводя дух. Широкими старческими ноздрями медленно втягивает в себя ароматные спиртовые пары, потом возвращает рюмку на журнальный столик и лишь затем, сложив на груди руки, продолжает, как ни в чем не бывало, прежнюю свою речь, плавную, как ход часовой стрелки:
– В принципе, как он сказал, на сегодняшний день большого наплыва желающих в Таиланд не наблюдается, и это тебе на руку, безусловно – есть, вроде, какой-то паренек из Ленинграда, но, по словам Лемехова, он идет практически без поддержки… еще одна кандидатура была, но ее управление кадров на сегодняшний день уже зарубило… по анкете… так что твои шансы предпочтительнее… если, конечно, не совершишь каких-нибудь, я не знаю, глупостей в эти восемь месяцев… смотри… а то были случаи, знаешь ли, были – очень даже способные люди себе карьеры портили разом с первых же шагов, что называется… так что, смотри, опять повторяю… и меня не позорь на старости лет, и себя береги… есть ради чего, ей-богу…
Он усмехнулся. Костя вслед за ним усмехнулся тоже, чуть преувеличенной усмешкой уверенной в себе невинности:
– Да я, дядь Никита, что… я жизнь веду затворническую, можно сказать… воды тише, травы ниже…
Дядя Никита согласно закивал, совсем как виденный где-то Костей китайский игрушечный божок:
– И это правильно будет… Седых всегда, слышишь, всегда тем и брали, что умели сдерживать темперамент себе на пользу… по ерунде не растрачиваясь… так-то, знай…
Он назидательно взглянул на Костю и замолчал. Тот хотел было произнести в ответ что-нибудь подобающее, однако дядя Никита, выдержав заранее, как видно, намеченную паузу, продолжил:
– То есть, я, конечно же, не хочу сказать… не хочу, чтобы ты подумал, что вот, мол, ворчит старый хрен и только… поверь мне, я отнюдь не считаю, что молодой человек должен жить полностью затворником, во всем себе отказывая – я, кстати говоря, в твои-то годы тоже был хоть куда – мы, помнится, тогда как раз с покойным Василь Дмитричем впервые, можно сказать, оказались в Италии – так мы ее всю обшарили-объездили… насколько позволял дипломатический статус, конечно, но, в общем, всю… от подошвы до ботфортов, фигурально выражаясь… да… не было ни единого крупного города, я тебе скажу, где бы мы не… побывали… и, более того, шепну тебе это тихо на ушко, от Тамары Ювеналиусовны втайне, не следует думать, что мы были трезвенниками или там, на женщин не заглядывались… тем более – в Италии, где обе эти радости человеческие имеются, так сказать, в изобилии… да…
Старик вдруг благостно улыбнулся чему-то в бездонных недрах своей памяти, однако быстро овладел собой и с прежней назидательной интонацией решительно подвел черту:
– Итак, будь благоразумен, но вместе с тем не переставай познавать мир… и мир отплатит тебе сторицей!
Он вновь потянулся к рюмке, опрокинул на язык остававшиеся там две или три капли, затем вернул рюмку на столик.
– Ладно, хорошо. Стало быть, есть основания полагать, что с аспирантурой все сложится удачно. Что собираешься делать потом? Отдыхать-то планируешь?
– Планирую. То есть, что там осталось – август неполный – поеду куда-нибудь, а то родители, не ровен час, запрягут грядки полоть на даче…
Костя спохватился, что сказал, быть может, несколько больше, чем необходимо, дабы по-прежнему выглядеть в глазах патриарха примерным мальчиком, однако дядя Никита лишь кивнул одобрительно:
– Да… хорошо…
Он вдруг со скрипом поднялся из своего кресла, давешней шаркающей походкой пересек гостиную и, оставив недоумевающего Костю одного, не произнося ни слова, скрылся в спальне, затворив за собой дверь. Минут пять Костя разглядывал собственные ногти, затем дверь спальни отворилась вновь, и дядя Никита вернулся в комнату, держа в руках продолговатый почтовый конверт:
– Будем считать, что ты уже аспирант, Константин Седых… дабы и дальше не забывал ты, что дядька твой тебя любит и готов всегда поддержать доброе начинание… держи, на…
Костя протянул руку за конвертом.
– …здесь четыреста… должно хватить на недельку-другую отдыха, без особых излишеств, конечно, но в общем пристойным путем… так что езжай куда-нибудь, проветри мозги, они тебе еще пригодятся, по всей видимости… ну, что ты его держишь так неуклюже – спрячь, не откладывая: деньги прятать надо, подальше положишь – поближе найдешь…
Приказ был подписан пятого августа. Во вторник, шестого, Костя уже лицезрел вожделенный листок, не без помощи молотка приколотый четырьмя массивными кнопками к лишенной положенного по штату остекления большой синей доске объявлений справа от двери в приемную замдекана. Приказ был отпечатан через линялую фиолетовую копирку на факультетском электрическом роботроне, исступленно пронизывающем литерой "о" насквозь, до дыр все пять экземпляров закладки и, напротив, ощутимо не добивающим строчную "ф", отчего такие слова, как "форма" и "оформление", изменялись до неузнаваемости, превращаясь в некие неведомые доселе сущности…
Три дня ушло на это самое "рмление" с калейдоскопом всевозможных справок, выписок и обходных листов. В пятницу с утра Костя рассчитался с общежитием, сдав в камеру хранения ненужное барахло и оставив себе лишь постельное белье, которое он, по уговору с кастеляншей, должен был вернуть до девяти утра в субботу. Пути назад тем самым были отрезаны, часы, как говорят шахматисты, журналисты и террористы, запущены, однако Костя все так же не имел сколько-нибудь внятного представления о том, куда стоило бы податься из Москвы, дабы воспользоваться дядиным подарком, – вместо этого в его взъерошенных свободой мозгах плавали, словно бы в каком-то причудливом компоте, некие неведомые башни и шпили, загадочные девичьи улыбки и тут же – пестрые пагоды и лес: не то – тропический в чаемом Таиланде, не то – наш, северный, пахнущий комарами, мхом и взопревшей от косых дождей сосновой корой… Одним словом, идей никаких не было, а были лишь мечтания, и только – ничем не сдерживаемые мечтания необремененной молодости…
Опустевшая, исполненная предотьездной чемоданной неряшливости комната словно бы выталкивала прочь – Костя спустился вниз, съел в буфете сосиску с венгерской стручковой фасолью, запил ее стаканом безвкусного, заваренного с содой чаю и вышел из общежития на улицу – в погожее летнее московское утро, дразнящее всегдашней августовской необязательностью, сглаженностью бытия и одновременно пятничным предвкушением скорого отдыха, будто бы разлитым в густых клубах уличного городского смога.
Впрочем, едва оказавшись на улице, Костя уловил также и запах иного рода, обыденный, неброский, но, все же отчетливый и неизгладимый – плывущий над Москвой с конца июня запах прелого сена: летом, как известно, в городе время от времени стригут газоны.
Стригут газоны; напитанная автомобильным свинцом травка ложится рваными рядами, одурманенная голубым дымом тарахтящих мотокосилок. Золотоголовые одуванчики дозревают посмертно – обычно на третий день; еще через пару дней траву сгребают граблями, переваливают на бортовой грузовик и увозят куда-то – я так и не выяснил до сих пор, куда же именно…
Если бы Костя был более склонен к душевным движениям сентиментального толка или хотя бы был чуть-чуть постарше, то запах скошенного гербария московских газонов, вновь кольнув сердце сладкой болью безвозвратной потери, несомненно, напомнил бы ему детство – ибо как раз детство в наших краях выпачкано млечным соком бархатистых одуванчиков – этих подсолнухов дождевитого северного лета. Подобно липнущей к зубам сливочной конфетке, детство тянется долго-долго, пока не обнаружит вдруг свой конец разнузданностью лёта майских жуков либо чуть сорвавшимся голосом маневрового тепловозика, – и вот уже проглочено сладкое, и взамен – промельк в окне смоленых телеграфных столбов, крашенных вылинявшим суриком станционных пакгаузов, увитых каким-то подобием плюща вокзальных зданий, – и зарябит тебе в очи, и под схлестнувшиеся боем звуки железного об железо глотком остывающего чаю пропускаешь под собой ту полусонную речку, где по скользким бородатым камням промышлял когда-то зелено-бурых раков…