Малые Боги. Истории о нежити бесплатное чтение

Святослав Логинов
Малые Боги. Истории о нежити



Истории о нежити

Три тысячи лет назад, когда наши предки были язычниками, они весь мир населяли большими и малыми богами. Велес, Мокошь, Перун считались великими богами, а домовые, лешие, кикиморы были богами малыми, с которыми человек воевал или мирно соседствовал. С приходом христианства великие боги изныли и практически исчезли, а боги малые сохранились, но новая вера разжаловала их из богов в нежить и нечисть. Но тем не менее они продолжают жить в народной памяти, в фольклоре, быличках и страшилках. И разумеется, они освоили фэнтези.

В сборник «Малые боги» включены рассказы, короткие повести и миниатюры в жанре фэнтези, где действующими лицами являются мифические существа, которых можно отнести к разряду малых богов. Здесь нет царственных особ, придворных магов, магических академий и прочей ерунды, заполонившей околофэнтезийные тома. Зато фантастические существа такого рода незаемны и практически не встречаются у других авторов.

Малые боги бытуют по соседству с людьми, и потому в каждом рассказе непременно присутствуют обычные люди, лишенные какого-либо колдовства. А малые боги недаром оказываются малыми, и потому, наверное, в этом сборнике много микрорассказов. «Щекотун», «Умолот», «Не ко двору», «Угомон», «Заруча» – каждый из описанных здесь представителей нежити существует сам по себе, и о каждом можно написать рассказ в полторы странички, что я и делаю с огромным удовольствием. А вам желаю читать с таким же удовольствием, с каким я писал эти рассказы.

Змейко

К настоящему времени россыпи эти полностью выработаны и промышленной ценности не представляют.

Горный справочник

Бабушка Ненила хорошо говорила сказки. Во внуках да правнуках у нее вся деревня была, так соберется мальчишня целой артелью и пристанет как репей: расскажи да расскажи. А бабке что, для родной крови не жалко, она и примется рассказывать…

С прежних времен ведомо, что под нашей горой есть пустое место. И было некогда там подгорное царство. Горные люди жили, гномы. По всей округе об их мастерстве слава гремела. Железо варили, медь плавили, по золоту тоже старались. Но всего больше занимались цветными камушками. Ежели родиться где самоцветику, так гномы о том за полгода знают и ждут. Дешевым металлом торговали, железный товар, медь, чушки свинцовые, лягушачью платину на базар возили, на хлеб да пиво меняли. А чтобы золото, серебро или, не приведи господь, камушки на продажу поставить – такого у них не водилось. Все себе оставляли. Богатства собрали несметные, несказанные и неоглядные.

Только раз объявились над горой враги: огненный змей с братьями. Стену прожгли, гномов кого побили, кого прочь погнали и стали сами в горном городе жить.

Гномам то за обиду показалось. Вооружились они кто чем попадя и пошли супостата воевать. Год воюют, два воюют, народу положили уйму, а победы не видно. И остался у них от всего мира один захудалый гноменок. Его прежде по малолетству на войну не брали, вот он и уцелел. А теперь никого родных не осталось, сам большой, сам маленький… Собрался последний гном, нашел себе какой ни есть мечишко и пошел за отчий дом сражаться. Приходит к горе и видит: и братья, и дядья все лежат побитые, никого в живых нет. А рядом змеи лежат, секирами порубленные, ни одна не дышит.

Стал гном врага на битву звать. И выползает ему навстречу захудалый змееныш, весь из себя полтора вершка. Один остался на все змеиное племя. Удивился гном:

– Как же я тебя убивать буду, такого малого? Уползай-ка ты отсюда подобру-поздорову.

– Нет, – отвечает змееныш, – я тут родился и никуда отсюда не уйду. Здесь мой дом.

– А и что тебе в этом доме делать?

– В своем дому да дела не найти? Вишь, сколько тут богатств набрано-скоплено? Все прибрать нужно, каждая золотиночка пригляда просит. Разложу все как есть по местам, лягу посередь большой залы и буду радоваться на такую-то красоту.

– А ты подумал, – говорит худой гноменыш, – что богатства набраны-скоплены, да не тобой? Их мои прадеды и пращуры добывали, собирали и по местам раскладывали, а твои змеи все пограбили да поотняли, а хозяев огнем пожгли и смертью поубивали. Только не бывать такой неправде ни на земле, ни под землей, ни на светлых небесах. Уползай отсель, пока живой есть, а не то давай биться не на жизнь, а на смерть.

– А ответь ты мне, – говорит заморный змееныш, – что ты делать станешь в столь огромном дому, коли подвезет тебе меня поратить до смерти?

– В своем дому да дела не найти? Все прибрать нужно, покладать покрасивее, кладовать понадежнее. А как все ухичу, сяду посередь большой залы и стану радоваться душой на такую красоту несказанную.

– Так ведь и я не на базар потащу, – говорит малый змейко. – Зачем тебе меня мечом рубить, для чего мне тебя ядом язвить, когда мы одного хотим, чтобы вся подгорная краса цела оставалась и душу радовала? Давай вместе в большом зале быть, вдвоем на каменья любоваться, дружно злато беречь. А что отцы наши, дядья и деды поубивали друг друга из-за той казны, так нашей вины в том нету. Коли и мы друг друга поубиваем, то тогда и краса ненужно погаснет, и казна обесценится.

Подумал гноменыш да и согласился. С тех пор в пустом месте под горой два хозяина живут, в четыре глаза за порядком смотрят. Там у них под горой самое место богатющее: и яхонт, и лал, и хрупик, и тяжеловес, и аматист, который любовники носят, и желтый белир, и всякий иной подельный камень. Лежит, а в руки не дается. Место богатющее, а не добычливо. Железной руды покопать или медной – это можно, хотя и тут добыча невелика. А золота или каменьев не взять, хотя все приметинки как на ладони лежат. Есть в горе всякого богатства, да хозяева брать не велят. Так и зовут нашу гору Пустой – то ли оттого, что место под ней пустое, где подземный город стоял, то ли оттого, что всякий старатель отсюда пустым уходит…

– Дядя Матвей, поди, пустым не уйдет, – поперечил бойкий правнучонок.

– Может, и не уйдет, – бабушка Ненила на все была согласная. – Матвеюшка мне тоже сродственником доводится. Глаз у него верный, рука легкая. Бают, что он раз в городе напротив губернаторских палат самоцветную друзу сыскал. Дорогу там мозаичным камнем стелили. Свои таким грубым делом не промышляют, а иногородние в отхожий промысел нанимаются. Камень отесывают да на дорогу укладывают. Тоже мозаикой кличут, хотя каменье там не цветное, а самый бросовый плитняк. Вот Матвейка-то мимо шел да и углядел нужный камень.

– А что, – грит, – работнички, почем этот булыжник продадите?

– Бери, когда нужда есть, – отвечают мужики. – Мы его тебе за так подарим.

– За так не могу. Нынче Даришь уехал в Париж, а заместо приехал его братец Купишь.

– Ну, когда ты гордый, – смеются мужики, – то гони целковый рупь.

А камень булыжный, ежели кто не знает, четыре копейки за пуд стоит.

Однако Матвейка и глазом не моргнул.

– Сколько прошено, столько, – грит, – и плачено. И не говорите потом, будто я цену сбивал или задаром чужой камень схватил.

Отсчитал Матвей за булыжник цельный рубль, из рук в руки. А потом взял кайлушку, тюкнул легохонько – и открыл друзу самоцветных сапфиров. И цена ей была семьсот рублей. Мозаичники потом чуть не весь булыжный товар переколотили, искали вторую такую же диковину. Не нашли.

Было такое, не было – бог весть. Вернее, что не было. Это ж дураком надо быть, чтобы щебеночной киркой друзу рушить, да еще на глазах у чужих людей. Однако ж сказка живет, потому что Матвей, бабки Ненилы внучатый племяш, и впрямь мастером был редкостным, какие раз в тыщу лет рождаются, а потом тыщу лет помнятся.

Матвейка с малолетства был к камню приставлен, а вот не давалось ему рукомесло, да и только. Шлиф навести, душу камня показать – это мог, а чтобы вещицу какую сработать – такое не получалось.

– Что его зря резать да гранить, ежели он и без того хорош?

Зато старателем Матвейка был знатным, в цветнокаменном промысле равного не было. Не только россыпи и скарны, но и всякий занорыш ему как на ладони были. Носом, что ли, чуял каменное сырье? Ежели где речушка мелкая да с перекатами протекает, так то Матвейке в особую радость. На таких речках старатели завсегда промышляют, золотишко в лотках моют, цветные камушки. А Матвей вечерами, в шурфе намаявшись, на речку развеяться ходил. И не бывало, чтобы пустым с прогулки возвращался. Солнце начнет к земле западать, на ряби речной бликами заиграет… самая краса вечерняя в ту пору настает. Галечки на речных, многажды промытых россыпях все до одной чудятся самоцветами. Всякая слюдинка бриллиантом сияет, любая шпатинка алмазной гранью посверкивает. Ну, и вода рябит… где в таком сиянии что рассмотреть? А Матвейка глядит с прищуром – да вдруг шагнет в воду и поднимет со дна что-то невидимое прочим.

Ежели спросить, что нашел, то плечами пожимает: «Так, обломочек занятный», – а находки из кармана не вытаскивает. Значит, и про сапфировую друзу люди врут: найти, может, и нашел, но при стороннем глазе не хвастался.

На продажу, впрочем, с некоторых пор дорогие камни Матвей выносить перестал. Искряком торговал, баусом, мелкой перелифтью, ясписом, из которого пуговицы режут. А чтобы по-настоящему дорогой камень, о том только вспоминалось.

– Оскудела земля цветными камнями, – вздыхал Матвей перед заезжими купцами. – Прежде, бывало, темно-синий агустит прямо на земле валялся, желтый ягут, а по-городскому – топаз, за бесценок шел. А ныне архиерейский камень аматист кое-где, может, и остался, а стоящего товара нет. Или хоть малахит взять. В прежние годы, бают, бирюзовый королек тысячами пудов копали, а сегодня и плисовому рады.

Что за диво? У других старателей хоть изредка яхонты попадаются, а у самого удачливого и знаменитого только суровик и дымчатый смоляк.

И пошли промеж торговцев пересуды, будто есть у Матвейки заветная укладка, где лежат непродажные камешки, те, с которыми душа расстаться не может. И чем дальше, тем реже камни на торги идут, чаще в сундук попадают. Сплетне веры нет, а слушаешь. А о той Матвейкиной укладке вся ярмарка слыхала.

А Матвей и впрямь прикипел сердцем к находкам и расстаться с ними никак не мог. И укладка заветная у него прямо под полатями стояла, рядом с той, что на продажу. Камней там было что в царевой сокровищнице, и все сырые, как в земле лежали, ни к одному гранильщик не прикасался. А поверх всего хранился редкостный кунштик, игра натуры – не то золотые самородочки, вросшие в хрустальный камень, не то кусочек хрусталя с семью вросшими золотинками. Особого чуда в том нет – матерое золото завсегда с кварцем срастается, так их из шахты вместе и поднимают. Но тут исхитрилась мать-земля и впрямь родила диковину: хрусталек ни дать ни взять малая змеюшка длиной чуть поболее вершка. И головка тупенькая видна, и хвостик, и даже глазки закрытые обозначены. А золотинки чешуйками выложены вдоль хребта. Золота в змейке кот наплакал, да и хрусталь, когда он не строганец, а без грани, – камень бросовый, дешевле червеца, но все вместе – диво небывалое.

Змейку Матвей в речке поднял неподалеку от Пустой горы и даже помыслить не мог, чтобы отдать диковину в чужие руки. Вечерами вытаскивал игрушку на свет, ласкал в ладонях и только что не разговаривал.

В самую зиму на Спиридона-Солнцеворота прикатил к Матвееву дому купец. По всему видать, богатый – чрево толсто, харя красна, шуба волчья, шапка боброва. У коня под дугой колокольцы, хотя честным людям с колокольчиком ездить не указано: разрешен колокольчик только чиновнику, едущему по казенному делу. А вот ямщик у купца подкачал: такая каторжная морда, что не приведи случай ночью повстречаться. Впрочем, то не Матвею решать, с кем купцу ездить. Личина обманчива, иной глядит варнаком, а душа у него голубиная.

Гости вошли, поздоровались честь честью, на образа покрестились. Двуствольное ружье ямщик у печи поставил. Без ружья в зиму ездить опасно, волки живо посчитаются за снятые шубы.

– Камушками интересуемся, – без обиняков сказал купчина. – На торгах о твоих камнях слава идет.

– Так на торгах бы и покупал, – резонно попенял Матвей. – Я людей не прячусь, а так вот на ночь глядя приезжать не след. Из старателей никто самоцветов дома не держит, зачем зря лихой глаз привлекать?

– Так ведь есть, поди, пуговичный товар, – настаивал гость.

– Пуговичный товар, может, и есть, только что ж за ним в такую даль переться? Ширлу или таусиный камень всюду задешево купить можно.

– Раз уж приехали, покажи, будь ласков.

Матвей вздохнул, под полати залез, достал малый сундучок, а из него тряпицы с находками. Отдельно искряк, отдельно полосатый ногат, который городские ониксом зовут. Купец камушки перебирал, покряхтывал. И видно, что нравится, да торговая спесь хвалить не купленное не велит. Потом нашел, к чему придраться:

– Что ж они у тебя не парные? Для сережек парные нужны, да и для пуговиц не мешало бы.

– Парные из одного куска резать нужно, а тут галечки собраны. Это для печаток и висюлек. Вот ежиный камень, а по-иному – стрелы Амура. Так вот сердечко вырезать, чтобы стрелка его насквозь пронзала, и носить такой кулон на груди, ежели хочешь знак подать о сердечной склонности. Камень – он не простой, им что хошь сказать можно.

– Так-то оно так, и камушек хорош, спору нет, только на сердечки из волосатика мода давным-давно прошла. А значит, и цена упала.

– Я насильно не всучиваю, не любо – не покупай.

Слово за слово Метвейка с купцом в азарт вошли. С человеком понимающим и торговаться приятно. Снова Матвей в торговый сундучок полез, достал настоящий товар: бечеты голубиной крови, бирюзовый баус и даже кристаллик венисы, что в девичьи перстеньки вставляют. И недорого, да сердцу мило.

Купец вроде и хвалил, а вроде как и хаял. С пониманием торговался. Лучшие камешки отложил на платок; те, что с изъяном, в сторону отодвинул.

– Мне бы настоящего самоцвета.

– Самоцвета, говоришь? Сегодня так всякий цветной камушек обзывают, а в старые годы самоцветом только бриллиант называли да еще малиновый шерл самой чистой воды.

– Вот их бы я и хотел. А то, скажем, яхонта у тебя не водится? Или еще – желтый берилл?

– Заберзат, что ли? Так это камень редкий, и цена ему огромадная. Прежде, бывало, попадались и заберзаты, и яхонты, и иакинфы, даже алмазы встречались, а теперь оскудела земля цветным каменьем, все подчистую выбрано.

– А ты поищи, может, и сыщется в какой ухоронке… – сказал купец со значением.

Матвей поднял голову и увидел, что в лоб ему в два дула смотрит ружье.

– Поищи хорошенько, – повторил купец-разбойник.

– Зря ты это делаешь, ваше степенство, – сказал Матвей. – Тебе ж после такого ни на одной ярмарке показаться нельзя будет. Хищнику в жизни счастья не бывает.

– Были бы деньги, а счастье купим, – приговаривал купчина, споро нацепляя Матвею наручные кандалы с модным замочком. – Ну так где у тебя настоящие камни хранятся?

– Нет у меня ничего. Что было на продажу, все показал.

– А теперь непродажные покажь.

Чернобородый каторжник молча опустил ружье, вытащил ножик, попытал остроту на пальце и сунул нож в печку острием на дотлевающие угли.

– Погоди, Родька, – сказал купец, – может, еще по-хорошему договоримся… Ты думай, покамест ножик греется, – оборотился он к Матвею, – а мы тем временем сами посмотрим, что у тебя где лежит. Думаешь, не знаю, где искать? Добрые люди денежки завсегда у бога за спиной хранят.

Купчина подошел к красному углу, скинул иконы, но не нашел за ними ничего, кроме пыльной паутины.

– В подполе надо искать, – изронил слово ямщик. – Это же камни, им от земли ни хрена не сделается. Я знаю, в подполе закопаны.

– Ни черта ты, Родька, не знаешь. Раз он самоцветы на продажу и за хорошую цену не ставит – значит, не жадность его придушила, а сами камушки. Мне знающие люди рассказывали, что случается такое с мастерами и старателями, когда не могут они камень из рук выпустить. Самоцветная болезнь называется. Горные гномы этой хворью страдали, и у людей она приключается. Туточки они, рядом лежат, чтобы всякую минуту достать можно было, полюбоваться.

Купчина оглядел комнату, подошел к полатям, кряхтя нагнулся и выволок на свет заветный сундучок.

– А вот и он! Ишь, какой тяжелый…

Матвей сидел как неживой. Жизнь рушилась одноминутно, и неважно, зарежут его грабители прямо сейчас или, обобрав, отпустят, словно стриженого барана, нагуливать новую шерсть. Все одно отнятого не вернуть, нового не нажить, лучше сразу в петлю.

О ключе купец и озабочиваться не стал, сбил малый замочек голой рукой – видать, привычен к разбойному ремеслу, не впервой по чужим укладкам шарит. Без разбору высыпал самоцветы на стол, так что заискрилось в сальном свете, словно в ясный солнечный день.

– Ты глянь, Родька, глянь, дурья башка, что тут для нас припасено! А говорил, земля яхонтами оскудела! – Купец погрузил обе руки в камни, принялся перебирать их, выдергивая то один, то другой, поднося к дрожащему свечному пламени, любуясь игрой неограненных кристаллов. – Такое богатство за раз продавать нельзя, а то шум пойдет… понемногу сбывать будем. Ишь ты, агустит какой, получше сапфира будет, сапфир перед ним бледненькой… а вот аквамаринчик, адмиральский камень, он победу в морских сражениях приносит. Что ж ты, шут гороховый, такое сокровище прячешь? Хочешь, чтобы флот наш враг потопил? А вот и заберзаты, и гиацинты… а изумруды-то какие, изумруды!.. и сколько!.. Я и ценить их боюсь, такие изумруды только в царскую корону.

Родька отставил ружье, подошел, тоже поворошил камни толстым пальцем.

– Это аматист, что ли?

– Не понимаешь ты ничего. Это дамский камень александрит. При солнце он изумрудом смотрится, а при свечах – аметистом. А вот «голова мавра» – двуцветный турмалин. Дорогущая вещь, ее одной про все наши заботы хватило бы. А мужик и впрямь дурной. Продал бы хоть десяток этих вот камней, палаты бы поставил двурядные, забор трехаршинный, собак цепных завел, сторожа-татарина – так мы с тобой к его дому и за версту подойти побоялись бы.

– Все одно влезли бы… – не согласился ямщик. – Я бы влез.

– Ты бы нож из огня вынул, что ему зря калиться.

– Пусть. Я его и каленым зарежу.

– А что ж ты, – повернулся главарь к Матвею, – нас о милости не просишь? Глядишь, мы бы и тебя живым оставили, и камушки вернули…

Матвей молчал.

– Гордый, – сообщил Родька, – не хочет нас жалобами потешить. А может, скрывает что. Надо бы его покрепче пощупать.

– Слышишь? – хохотнул купец. – Ножик-то в самую пору разогрелся, а приятеля моего хлебом не корми, дай живого человека примучить. Ну, так скажешь, есть у тебя еще что?

Матвей молчал.

– Сомлел, видать. А ежели не сомлел, то рассуди сам: живым мы тебя все равно не отпустим, нам такой свидетель ни к чему. И дом твой перед уходом подпалим. Если осталась где ухоронка, то камни в пожаре цвет потерять могут. Говорят, иные от сильного жара блекнут, а то и вовсе рассыпаются. Я же знаю, тебе камней жальче, чем себя самого, так что не таись.

Матвей молчал, только губы тряслись.

– Боится, – заключил ямщик. – Надо попытать.

– Да оставь ты его, – отмахнулся купец, потеряв к Матвею всякий интерес. – Это он отходить начинает с горя. Нет у него больше ничегошеньки, укладка-то не полна была – значит, в других местах не спрятано. Пущай сам помирает, ежели успеет. Тебе человека зарезать что муху прихлопнуть, а мне лишний грех на душу брать неохота. Давай собираться. Эх, самоцветы с пуговичным товаром помешались! Хотя пусть их: вали кулем, там разберем.

Купец начал горстями сгребать камни обратно в укладку, но вдруг остановился, выудив из кучи хрустального змейку.

– Родя, гляди, какая чудовина!

Ямщик, отошедший было к печи за ножом, вернулся, глянул через плечо.

– Это ж дешевка, – пренебрежительно заметил он. – Простой хрусталь, без грани. Самородочки выковырять – так и вовсе выбросить можно. Видать, из пуговичного товара завалилась.

– Дураком ты, Родька, родился, дураком и помрешь. Это ж игра натуры, цена ей не за материал, а за редкость. В столице, в горном музее, за такое пятьсот рублей отвалят, а то и всю тысячу. Вишь, змеюка какая, горой резана, рекой шлифована, человечья рука к ней не прикасалась, а все как у настоящей: и чешуйки по спине, и пасть змеиная… У, гада ядовитая! – мясистый купеческий палец ткнул каменного змейку в словно нарочно приоткрытую пасть.

На мгновение рубиново блеснули зажмуренные глаза, кварцевые зубы сомкнулись на указующем персте, заставив купчину кричать. Отброшенный змейко со звоном ударился об пол, изогнулся упругой пружиной, готовый вновь напасть.

Купец кричал, тряся обожженной кистью с почернелым пальцем. Чернота расплывалась по руке, стремясь к сердцу. Ошалелые глаза выпучились, лицо посерело, купчина повалился на пол и перестал дышать.

Второй разбойник, злобно хрипя, переводил схваченное ружье с Матвея на змейку, а свободной рукой спешно сгребал самоцветы в сундучок. Это его и сгубило – несподручно стрелять, зажав ружье под мышкой. Змейко безо всякого предупреждения метнулся в воздух и впился ямщику в самое горло, под спутанный клок бороды. Не хуже каленого ножа вонзился… Грабитель повалился, не успев крикнуть. Жаканы из двух стволов ушли в потолок.

Окровавленный змейко выполз на свет, завозился, обтираясь об одежду убитого, потом вполз на колени Матвею, заскреб зубами по кандальному железу. Серые опилки посыпались вниз. Матвей ждал спокойно, словно и не с ним творилось этакое. Стряхнул разгрызенные наручники, бесстрашно подставил ладонь кристальному спасителю. Змейко свернулся прежним клубком и замер. Рубиновые глазки закрылись.

Змейку Матвей прибрал за пазуху, к самому сердцу. Не разбирая, ссыпал раскиданные камушки по двум сундучкам, задвинул обратно под полати. Мертвые тела вынес, уложил в сани. Неживой купец смотрел выпученными буркалами, словно напугать хотел. Каторжник щерился окровавленным ртом, даже в смерти не желая смириться.

Матвей впряг коня, которого сам же, встречая дорогих гостей, поставил в пустующем дворе. Хоть и холодно, а все под крышей, и сеном прошлогодним похрустеть можно. Косматый конек храпел, чуя мертвецов, шарахался. Тварь невинная… а что делать, ежели и он в разбойном промысле замешан?

В те же сани Матвей кинул разряженное ружье и сквозь вечернюю тьму погнал коня к заброшенным шахтам. Пустая гора хоть и называлась Пустой, но шурфов на ней набито немало. Не могли люди смириться, что гора есть, а копать в ней нечего. Выбирали по разным приметам местечко поудачливее и долбили шахту. Иная на двадцать саженей углублена, а ничего стоящего не нашли.

У одной из земных дыр Матвей остановил коня. Разжег масляную горную лампу, посветил в темный провал, потом одно за другим свалил туда оба тела. Два хряских удара донеслись снизу, и все стихло. Следом Матвей отправил разряженное ружье. Стегнул буланку: беги, бедолага, авось сподобит счастливый случай дойти к людям, минуя волчьи зубы.

Смолк спорый топот и скрип легких санок по рыхлому, но еще не глубокому снегу. Тишина наступила, так что слышно, как кровь в ушах стучит. А в шахте и того тише, беззвучно сочится со стен незамерзающая вода, омывает мертвые тела. Охолоните, гости дорогие, поуспокойтесь… Полежите нетленными мощами. Время пройдет, окремнеет плоть, обратится дорогим опаловым жиразолем, тогда и вы на дело сгодитесь. А покуда прикрыть надо неотпетую могилу от срама.

Жалея, что рано сбросил в шурф ружье, Матвей вырубил приличную жердину, уперся, собираясь скинуть вниз пару обломков, которыми земля кругом была богато усеяна. Поднатужившись, сдвинул угловатую, необвалянную каменюку и остановился, приглядываясь. Даже сейчас не мог не остановиться, увидав дельное каменье. Под бросовым обломком лежал кусок ценной породы – черного гематита. Вообще-то гематит – просто руда железная, его тысячами пудов ломают, но порой встречаются плотные места густо-черного цвета, из которых каменильщики режут всякие поделки – печатки, темные вдовьи бусы, броши, четки и прочую мелочь под цвет траурного наряда. А если такой камень в пыль истереть, то обнаружится в нем густо-красный цвет, за что гематит кличут в народе кровавиком. Невелика ценность, пуговичный товар, но если заметит кто вольно лежащую глыбку, то могут и заброшенную шахту оживить, и тогда первым делом сыщутся купец со своим подельщиком.

До дому такую находку в охапке не донесешь, лошадь с санями в вечернем сумраке сгинула, а возвращаться на худое место на другой день никакой охоты нет. Значит, и кровавику место в кровавой яме. Лишь бы находка не слишком велика оказалась… наружу-то не много торчит: ни дать ни взять шапка, бурлацкий шпилек.

Матвей уперся вагой, гематитовая шапка легко сдернулась с места, и под ней обнаружилось человеческое лицо, тоже резанное из морщинистого камня. Тяжелые веки приподнялись, пронзительные глаза глянули на Матвея. Скриплый голос произнес:

– Здравствуй, Матвей-старатель. С чем пожаловал?

Матвейка свою шапчонку стащил, отбил поклон.

– Прости, хозяин… Не знал я, что ты тут сидишь. Шапку с тебя скинул, дом мертвечиной осквернил…

– Какой это дом, это яма выгребная. Недругам твоим в ней самое место. А дом… пошли, покажу тебе мой дом.

Каменный старичок выбрался из расточины, сам ростом с аршин и поперек аршин. Борода белая, что прядельный асбест. Полукафтанье мужицкое, а на ногах сапоги; по горам ходить лаптей не напасешься. Вылез и пошел вразвалку, не оборачиваясь, словно знал, что никуда Матвей не побежит. Да и куда бежать старателю от горного хозяина? Захочет – так сыщет, разве что в черносошные мужики податься. Но такая жизнь для старательской души что чистая вода для кабацкой глотки: люди пьют, а у него душа не принимает.

Пришли к тому месту, где голый кряж из земли выпирает. Тут старичок в гору вошел, а Матвей за ним следом. А внизу гора и впрямь пустая, точь-в-точь как бабка Ненила сказывала. Речка Поднырка, что в гору уходит, здесь вольно течет, ветерок гуляет, и только что деревья не цветут. Зато камение самое разное, и все цветное: лунный селенит, мясная яшма, полосатый яспис, розовый орлец, из какого для царского дома вазы готовили.

Пришли в дом. У дома стен нет, – зачем стены, когда под землей сидишь? – а просто вроде горницы. Сверху свет льется жемчужный, а откуда – не понять. Старичок на каменную лавку уселся, Матвею место рядом указал. Матвейка присел с краешку, и вдруг открылась его глазам вся гора сразу, как она изнутри есть. Все богатые залы, все кладовки-занорыши, все скарны и россыпи. Вовсе неведомые тайнички узрел Матвей, и недоступные глубины, и те места, по которым ему промышлять доводилось, откуда, бывало, приносил домой редкостный кристаллик. И от той небывалой земной красы захватило у Матвея дух, захотелось разом петь и плакать.

– Что скажешь, рудознатец? – спросил гном.

– Стыдно мне, батюшка, – признался Матвей. – Я-то себя собирателем земных богатств полагал, а выходит, жил вроде мыши в чужой кладовой. Та тоже по зернышку из амбара в норку таскает и оттого себя рачительной хозяйкой мнит.

– Ладно, ладно… – остановил Матвея гном. – Я вот об ином с тобой говорить хотел. Мы, гномы, долго на свете живем, а все одно не вечны. Состарился я, помощник мне нужен. А лучше тебя никого нет. И змейко тебя признал, из моих россыпей в твою укладку уполз.

Каменная зверушка завозилась у Матвея за пазухой, выползла на свет, перетекла с Матвеевых колен на плечо горному старичку, ткнулась головкой в ладонь.

– Да не обижаюсь я, – успокоил гном встревоженного змейку. – Я же понимаю: ты тоже хотел посмотреть, что за человек наверху объявился, который по нашим кладовым как у себя дома гуляет. И кабы не пришелся старатель тебе по душе, то лежать бы ему сейчас вместе с гостями своими.

– По незнанию я, батюшка, камни к себе тащил… – взмолился было Матвей, а потом глянул вновь с чудесной скамьи на подгорную казну – и разом понял, что делать надлежит.

Гора послушно расступилась перед Матвеем, выпустив его в ночь. В полчаса Матвей к избе поспел, вздул светец, начал собираться. Обе укладки с натасканными камнями в короб устроил, взвалил на спину и поспешил к Пустой горе.

В темноте едва дошел, однако место сыскал безошибочно. Постучал, боясь, что не разомкнется камень, однако пустили и обратно.

– Вот! – сказал Матвей, поставив веский короб перед подгорным хозяином. – Все назад принес, до последнего самоцветика. Об одном прошу: дозволь хоть изредка приходить, хоть краем глаза на горную казну любоваться…

Готов был к любому ответу, но не получил никакого. А взглянув в лицо каменному старику, понял, что опоздал со своим покаянием. Уже не морщины, а трещины прорезали лицо, и камень был просто камнем.

Змейко плакал, роняя алмазные слезы.

Целый час Матвей со снятой шапкой простоял возле скамьи. Потом раскрыл укладку, достал принесенные камни, начал раскладывать их по тем местам, откуда взяты. Тем, что из иных гор добыты, новое место находил.

Есть у старух верное слово: кладовать. Значит оно – не сунуть куда попадя, а положить с пониманием, там, где оно всегда будет. До самого утра кладовал Матвей камни. Потом вернулся в залу, присел на скамью рядом с окаменевшим гномом, окинул все хозяйство рачительным взором.

Хорошо получилось, стройно…

Сверху стук донесся: старатели шурф бьют, никак успокоиться не могут. Матвей прислушался… нет, не там работу начали, пустую породу долбят и никуда не дороются. Успокоенно откинулся на полированную спинку, закрыл глаза отяжелевшими веками. Змейко вполз на колени, лизнул руку хрустальным язычком.

Без изъяна

В доме ни корки, в амбаре ни зерна, а крысы расшумелись, словно свадьбу играть вздумали. Целую ночь за стеной, за печью, в кухонном углу – возня, писк, топотня. Пустой чугун с шестка уронили – то-то грохоту среди ночи! Ванятка проснулся, захныкал. Палей сунул сыну жеванку, не хлебенную, а с зернового овса. Хлеба в доме который день нет, сам Палей пустые крапивные щи хлебает, а мальцу – нельзя. И без того Ванятка не жилец, без мамки-то. Крысы было угомонились, а потом как щелкнет под карзиной[1], как запищит!

Под карзиной возле печи у Палея с давних времен валялся пружинный капканчик, крысобойка. На крючок сальца наживить, пружину взвести – и поставить в укромный угол съестного шкапа, куда коту хода нет. Крыса сало учует и с крючка сорвать норовит. Тут ее пружиной и прищемит, чтобы не шастала за чужим добром. А просто в кладовушке поставишь, то и своего кота словить можешь. Машинка железная, понятия в ней нет.

Но теперь крысобойка валялась праздная, и кот из дома сбежал. В кладовке шаром покати, из пустого дома и крысы ушли, а тут, гляди-ка, вернулись, да с шумом и писком. Говорят, к смерти… Еще примета есть, если птица в дом залетит – дрозд или синица. Ласточка не в счет, эта с человеком в одном доме живет; ласточка в избу влетела – что соседка в гости зашла, а иная птица – к беде.

Птицы к Палею в горницу не залетывали, а крысы – вот они. Вдобавок еще и капкан, невзведенный, щелкнул.

Палей последний раз качнул зыбку, высек огня и пошел в кухонный угол – смотреть. Возня под карзиной не утихала, и Палей прихватил полено, чтобы в случае чего пришибить удивительную крысу.

Под лавкою бился в капкане маленький зеленый чертеныш. Хвост с пушистой кисточкой на конце был зажат железной скобой, а бедолага беспомощно стукотил копытцами и, бурея от натуги, тщетно пытался разжать безжалостную пружину. Увидав занесенное полено, чертеныш пискнул и сжался в комок, прикрыв лапками мордочку.

– Ты чего? – спросил опешивший Палей.

– Бить будешь? – дрожащим голоском осведомился чертеныш.

– Погодь. Дурное дело никогда не опаздано. Да тебя, поди, и не убьешь поленом-то. Чтобы ты издох, тебя, наверное, закрестить надо.

– Поленом больно… – Чертеныш, не отрывая ладоней от мордочки, сдвинул их чуток, уставившись на Палея черной бусиной глаза. – А закрестить меня ты не сможешь, в тебе святости нет.

– А если попу снесу? Вместе с крысобойкой.

– К попу не надо! – быстро сказал нечистый. – В вашем попе святости с гулькин нос, и та душная, недобрая. Поп меня без толку замучает, начнет изгонять меня из меня самого.

– А тебе, значит, охота, чтобы тебя с толком замучили…

– Нет, что ты! – бесенок замахал ручонками. – Мне такого вовсе не хочется. Но у попа вдвойне противно.

– Между прочим, что ты, чертяка, у меня в избе делаешь? – допросил Палей.

– Я не чертяка, – обиделся зеленорылый. – Я злыдень. У нас, злыдней, с чертями ничего общего. Это только вы, люди, нас путаете.

– А по мне, так хрен редьки не слаще. Ну, отвечай, когда спрашивают, – Палей красноречиво поводил перед злыдневой мордочкой березовым поленом. – Признавайся, друг ситный, что ты у меня натворил.

– Ничего… – пробормотал злыдень, вновь принявшись дергать зажатый хвостик.

– Ой, темнишь! Думаю, без вашего брата здесь не обошлось. Бьюсь как рыба об лед, а толку чуть, впору в петлю лезть. Но теперь мне понятно, кто надо мной злые шутки шутит.

– Ты, дядечка, на нас не клепли. Мы хоть твари и зловредные, но таких шуток не шутим. По миру пустить можем, а чтобы смертоубийство – этого нет. По тебе, дядечка, смертное Лихо прошлось. Народец мы мелкий, Лиха сами боимся и такие места, как твой дом, за версту обходим.

– То-то я вижу, как ты мой дом стороной обошел…

– Так я ж не сам, – признался зеленый, с тоской глядя на зажатый хвост. – Меня мои же товарищи сюда притащили и хвост защемили в твоем капкане. Сам бы я ни в жисть в такую дурнотную ловушку не попался.

– За что ж тебя этак?

– Казнить хотят. Чтобы ты меня поленом зашиб, или фелшару снес для вивисекций, или попу отдал. Мне теперь, как ни повернись, все одно конец приходит.

– А хвост оборвать не пробовал? – поинтересовался Палей.

– Ты что?! – злыденек извернулся, прикрывая собственным телом пленный хвостик. – Злыдень без хвоста ничего не может. Меня первая же кошка съест!

– Сурово они с тобой… Что ж ты такого натворил, что свои же злыдни тебя казнить вздумали?

– То и беда, что ничего не натворил. Другие злыдни людям пакости устраивают, а у меня не лежит к этому душа, и все тут.

– Ишь ты какой! С виду бес, а в душе, выходит, хрустальный херувимчик?

– А ты, дядечка, не смейся. Видишь же, хвостик мне прикусило. У меня без хвоста даже соврать ничего не получается. И сбежать не могу, пружина вон какая тугущая… – Зеленый вновь попытался отжать железную скобу, но силенок не хватило, и злыдень чуть не плача опустился на деревянную подставку крысобойки.

– Да, парень, не повезло тебе, – посочувствовал Палей. – Может, ты, конечно, и врешь, ну да ладно, дураком родился, дураком помру. Ну-кася, пусти… Да не кусайся ты!..

– Хвост не тронь!

– Вот дурья башка! Как же я тебя, хвоста не трогая, выпущу? – Палей отжал пружину, которая и для человечьих рук была туговата, и злыдень освободил свой драгоценный хвостишко. – Ну беги, болезный. Да смотри больше хвоста не защемляй.

– Дядечка, ты меня взаправду отпускаешь?

– Понарошку такого не делают. Сам же говорил: Лихо смертное по мне прошлось. И по тебе навроде того. Что же я тебя за это в могилу сводить стану? Я не душегуб, хотя у тебя, наверное, и души нет.

– Есть душа, есть! Только маленькая и зеленая, – возразил злыденек. – А так я все понимать умею. Ты скажи, что у тебя приключилось? Смертью в доме пахнет, это я чую, а больше ничего не разберу.

– Жена у меня померла, – тихо сказал Палей. – А теперь вот сынишка чахнет. Два года ему, а он из люльки не встает. Ему бы молочка поесть, а я его жеванкой кормлю. Весь изнищал, а заработать негде, какие заработки с младенцем на руках? И оставить Ванятку не с кем.

– Я бы с ним посидел, – задумчиво произнес злыдень, – только дитя такому, как я, доверять нельзя. Я его всякому дурну научу, вырастет мальчишка злыдень злыднем. А молочка я тебе добуду…

Злыденек скрылся из глаз и в ту же минуту объявился в дальнем углу. За собой он тащил обливную миску, полную молока.

– Во, смотри, сливок-то поверху сколько! Токо тут одна закавыка имеется… – Злыдень замялся на мгновение, а потом, глядя в глаза Палею, продолжил: – Ты сам знаешь: я вредная нечисть. Я бы и хотел по-хорошему, а выходит – с издевкою. Чтобы совсем хорошо, без изъяна, – я не умею. Вот и это молоко, оно не совсем хорошее. Его барыня с вечера в собачью миску налила, любимой левретке Жоржеточке. А та, дура обкормленная, молока лакать не хочет. Я его у Жоржетки из-под носа уволок. Будете такое есть?

– Гадости никакой в молоко не налито? – спросил Палей.

– Нет, чистое молоко, только нанюханное. И миска собачья. А так с вечера парным было.

– Ну и давай его сюда. Все равно наша жизнь хуже собачьей. А река не погана, что собака налакала.

Палей перелил молоко в домашнюю миску, достал горшочек, где был замочен овес, задумался, делать ли жеванку, а потом развести молоком – или попробовать, покуда овес не закис, сварить кашку.

– Ты бы кисель затворил, – посоветовал злыдень. – Кисель с молоком – так хорошо! Молочные реки, кисельные берега.

– Киселя ждать долго, – пояснил Палей, – а Ванятку сейчас кормить надо. Я лучше кашку… А ты покуда собачью посудину назад снеси. Зачем зря Жоржетку бездолить?

– И то верно. Хозяйка мисочки хватится – шум поднимет.

Заново объявился злыденек только утром, когда Палей кормил Ванятку молочной кашей. Долго смотрел на бледное Ваняткино личико, потом заметил:

– Что-то он у тебя зеленый, мне под пару. Только я шустрик, а твой головы не держит. Боюсь, ему одного молока мало. Его хворь – от бессолья. Ты кашку-то хорошо посолил?

– Никак не посолил. Откуль у меня соли взяться? Соль только за деньги укупить можно, ни в долг лавочник не дает, ни в обмен.

– Беда с тобой. Что делать, пойду тебе соли искать. Только гляди, у меня и соль будет неисправная.

Палей молча кивнул: знаю, мол.

– Сам заняться чем думаешь? – спросил злыдень.

– Нам с Ваняткой землю пахать. Овес сеять пора.

– Давай, дело нужное. Только я к тебе на поле не приду. У нас с полевиком давние нелады. Он меня и зашибить может, если одного увидит.

Ванятку Палей оставил на солнышке у межевого камня, а сам взялся за пахоту. Как ни крути, а в поле работать надо, зеленый бесенок нанюханным молоком не прокормит. Лошадь, ослабшая с весеннего недокорма, тянула плохо, но потихоньку справились. Все время Палея не отпускала мысль, что Ванятка на меже один в полной власти полевика. О полевике он и прежде слыхал и сам байки баял, но вроде как не всерьез. Верил, но не слишком. А тут… одно дело – верить, совсем иное – знать.

Однако никто брошенному Ванятке не навредил, лежал себе парень спокойненько, мусолил с мухами наперегонки жеванку. Назад шли вместе – Ванька у отца на загривке, – а дома их встретил довольный злыдень.

– Соли достал, – сообщил он. – Во какой кусище. Только мокрый он и рыбой провонявши.

Кусок и впрямь был немаленький, с полкулака, и весь заляпан капустным крошевом.

– Попадья щи варила, – доложил злыдень. – Стала солить, и нет чтобы соли в ложку набрать, сколько потребно, да в варево кинуть – она всю солоницу над горшком наклонила и стала соль сгребать. Тут ее словно черт под локоть толкнул, дрогнула рука, так целый ком соли в горшок и ухнул. Теперь узнает, потепа неумная, что такое «пересол на спине». Кусок, пока он во щах не разошелся, попадья вытащила да в сердцах в помойное ведро кинула. Но я его туда не допустил, на лету перехватил. Так что соль щами обмочена, а помоями – нет.

– Что же за черт такой матушку попадью под локоть пихнул? – спросил Палей.

– Право, не знаю, – постно ответил злыдень.

– Не был ли ты у нее за спиной?

– Ну, не без того… Что же мне, век ждать, пока она сама соль во щи опрокинет?

Палей наклонился, нюхнул соляной ком.

– А щи у батюшки рыбные, никак с окушками…

– Круче бери: с лещом.

– И крошево по сю пору не приедено.

– И крошево тоже…

– Значит, буду Ванятку солью прикармливать со щаным духом.

– Ты киселька ему поставь. А то овес неотжатый колко есть.

Палей усмехнулся невесело:

– Овес завтра в землю пойдет. Он у нас семенной. И без того я его добрую меру на жеванку стравил. Не знаю, как и обойдемся с посевом.

– А есть что будете, пока новый хлеб не созреет?

– Бес его знает. Пропадать будем.

– Бес этого не знает, – строго сказал злыдень. – Бесу на землю хода нет, тут наши места – злыдней и другой мелкой нечисти. Бесы, ежели они вообще где-то есть, в аду истопниками работают. Так что они ничего в здешних делах понимать не могут.

– А вы понимаете?

– Мы оченно хорошо понимаем. Не только злыдни, но и домовые, овинники, гуменники, банники опять же… полевики тоже, только они тупые, спасу нет. Есть еще лешие, кикиморы, шишиги, водяные да омутинники, а из пропащих людей – русалки и игоши. Но это народ темный, по глухим углам ютится, и настоящей образованности в них нет. Настоящая образованность только в злыднях и упырях. Но упырю и грамота не впрок, ему бы крови напиться да спать завалиться. Смотрит в книгу, а видит фигу. Так что лучше нас, злыдней, никого нет.

– А люди?

– Что люди? Вы народ крещеный, правда жизни от вас скрыта. Вспомни, какой для вас самый страшный, первородный грех? Познание добра и зла! Так что вы самые темные и есть. Сквозь землю видеть не можете, птицей обернуться не умеете, зверей не понимаете да и себя самих не гораздо.

– Почему же тогда люди весь свет заполонили, а вашего народа от земли чуть?

– Потому и заполонили. Что вам еще делать, как не плодиться? Вот поумнеете, и начнется людскому роду перевод. Среди ученых и сейчас половина без семьи живет, а у прочих по одному сыночку, худому да бледному. Холят его, лелеют, а толку чуть. Понимать надо: откуда толку взяться, если сыночек уже и не человек почти, а нежить, немочь бледная вроде духа бестелесного или, напротив, игоши… – Злыдень посмотрел на Ванятку, почесал коготком промеж рогов и добавил: – К Ванятке твоему это не относится, по вам Лихо безглазое прошлось. Но теперь я появился, – злыденек выпрямился во весь двухвершковый рост, – так мы еще с Лихом поратуем, посмотрим, кто кого! Значит так: я пошел на промысел, а ты Ванятке кисельку поставь, а то он до нового хлеба не доживет. Еще бы ему курочку хорошо, бульонцу с белым сухариком…

– И дурак знает, что воскресенье праздник, – заметил Палей. – Было время, были у нас и курочки, да откудахтали.

– Ничего, не вешай носа, а там и курочкой разживемся! – крикнул злыдень, исчезая.

Явился обратно с большим блюдом наперевес, весь светясь торжеством.

– А вот и курочка! – Он поставил блюдо на пол, почесал темя и признал удрученно: – Ну, не совсем курочка: лучшие куски баре съели, а этим побрезгали. Но нам и такого довольно. А что жареная, так навару больше будет. Французы свой жюс только из жареного каплуна и делают. Так что давай ее в горшок. Ваньку бульонцем попоим, а тебе ребрышки пососать – тоже дело.

Палей поглядел на остатки жареной курицы и заметил:

– Блюдо никак серебряное.

– Верно, – согласился злыдень. – Баре завсегда на серебре кушать изволят.

– Надо бы его назад снести.

– Правильно говоришь. Хватятся хозяева блюда – повара пороть велят, лакей за воровство в каторгу пойдет, а вина на тебе. Оно и в сказках говорится: «Жар-птицу бери, а клетку не трожь!»

– В таком разе давай сюда жареную птицу, – засмеялся Палей, – а клетку ейную тащи обратно.

Целый вечер злыдень носился как угорелый, что-то притаскивая и утаскивая, а Палей пошел в амбар готовиться к завтрашнему севу. Из двух наделов земли одна полоса была у него с осени засеяна рожью. Зеленя перезимовали хорошо и уже входили в трубку. Вторую полоску, ту, что с утра перепахивал, сметил под яровые. Овсом хотел засеять – овес всегда в цене. И все бы хорошо, кабы не смертное Лихо. В одну зиму Палей прожился дотла. И то подумать: куда вдовцу с младенцем? Ни повинностей избыть, ни на заработки поехать. Теперь сев подошел, а семенного зерна не в обрез даже, а с большой недостачей.

Палей приготовил решето, остатний овес пересыпал в полотняный мешок – горстями, чтобы зерна не потерять. А закончив работу, услыхал шум. Обернувшись, увидал, что в дальнем углу возник злыдень. Волшебный хвостик, напружиненный, торчал вверх, и недаром, поскольку крохотный злыденек волочил разом два преогромных рогожных куля.

– Говоришь, хлеб едомый кончился, – закричал он, – так я вот овсецом разжился! Овес – брашно скотское, но в нужде и голоде и с него хлебы печем.

Палей развязал подарок, долго смотрел на то, что было в мешке. Потом спросил:

– Где ж ты такое сыскал?

Злыдень вспрыгнул на мешок, тоже заглянул внутрь. Огорченно скуксился.

– Пожалуй, это и впрямь есть нельзя. Кострики половина, хоть заново вей.

– И мышиные катышки – начерно. Такое и лошадь есть не станет.

– Да уж вижу… А я-то гадал, с чего бы губернаторскому конюху мечтать, чтобы овес кто-нибудь спер. Решил, что у него в овсе недостача и он хочет на покражу все списать, а у него вона что! И после этого вы нас злыднями называете. А он в таком разе кто таков?

– Я вот что думаю, – спросил Палей, – этот овес, которые зерна целые, всхожий?

Злыдень прищурился, хвост изогнулся знаком вопроса.

– Ну, если сеять погуще, что-то взойдет.

– Тогда вот что сделаем… На еду пойдет свой овес, а этот завтра пустим на семена. Сеять буду из узла, втрое против обычного.

– Здорово! – восхитился злыдень. – И пашню мышиным навозом удобрим. Этого до нас, поди, никто не делывал.

– Земле все равно, медведь или мышь, – сказал Палей. – Для нее любой навоз – золото.

Вернулись в избу, захвативши полотняный мешок. Чашку овса Палей тут же залил водой – ходить для киселя, две чашки всыпал в меленку: намолоть толокна для Ванятки.

– Меленку я покручу, – предложил злыдень, – а ты покуда огонь под каганком затепли. Я бы и сам управился, но мне огня доверять нельзя, того гляди пожар случится. Меленка тоже поломаться может, но я постараюсь аккуратнее.

– Будет тебе, отдыхай, я сам управлюсь… А зачем тебе огонь? В доме не холодно.

– Чай как пить будем?

Палей засмеялся.

– У тебя и чай спроворен?

– А как же! И чай, и сахар. Вон на лавке дожидают.

– Тогда рассказывай, что у них за изъян.

– Чай у трактирщика добыл, у Сысой Андреича. Он его за кяхтинский выдавал, а на деле чай хивинский, дешевый. К тому же он спитую заварку после посетителей сушит и туда замешивает. Так я этого чаю сколько надо нагреб, а в остальной керосину плеснул. Хоть у меня душа и не лежит пакостить, но тут – надо.

– Сахару-то никак целая голова! – воскликнул Палей, обнаруживая на лавке в кухонном углу белый конус в синей оберточной бумаге. Бумага была надорвана и сильно намокла, на лавку натекла лужица сиропа.

– Это не я, – предупредил злыдень. – Это городской лавочник сам себя наказал. Думаешь, почему у торговцев оберточная бумага на сахарной голове всегда надорвана?

– Показывают, что сахар чистый, без обмана, – простодушно ответствовал Палей.

– Тогда он должен бумагу при тебе надрывать. А купцы вот что делают: бумагу надорвут, голову соленой водой спрыснут и оставят на ночь на лавке в протопленной избе. А под лавку – ведро с водой. Так за ночь в голове полфунта веса прибудет. Но этот перестарался, соли взял с избытком, спрыснул слишком щедро, вот голова и потекла. Теперь ее не продашь, хоть сам чай с соленым сахаром пей. Но я купца выручил, теперь ему не надо гадать, куда подмокший товар девать.

– Ты прям всеобщий благодетель, – заметил Палей.

– На том стоим.

Мокрую голову Палей переставил в деревянную мису. Макнул палец в натекший сироп, лизнул.

– А он и не соленый почти. Чуть слыхать. Не знал бы, так и не распробовал. Но хоть бы оно и вовсе напополам было, все одно – не беда. Солдатиков, рассказывают, перед большим походом горячим чаем поят, сколько утроба примет. К чаю дают по целой селедке и сахару пиленого по два куска. Так они пьют сладкое да соленое. Иной десять стаканов выпивает, с двумя-то кусками! Вятские, говорят, водохлебы, они и больше могут. В походе идут по жаре с полной амуницией, а соль да вода с них потом выходят. А без того солдатскую лямку тянуть несподручно.

Истопили плитку, стоящую в стороне от большой печи, накипятили котелок воды, сели пить чай с подмокшим сахаром. Злыденек, хотя стакан ему доставал до пояса, управлялся ловко и выдул три полных стакана.

– И как тебя не раздуло? – удивлялся Палей.

– Я люблю чаевничать, хотя при нашей жизни редко доводится. Жаль, чай у нас фальсифицированный, – злыдень прищурил глаз и со значением поглядел на Палея.

– Поддельный, что ли? – спросил тот, понимая, что злыденьку охота похвалиться ученостью.

– Поддельный был бы, если бы он туда посторонней травы досыпал, липового листа или еще чего. А у него чай и есть чай, только спитой наполовину. Перед законом такая подделка называется фальсификацией… – Злыдень помолчал и добавил мечтательно: – Для нас законы не писаны, но знать их ужас как интересно. Слов длинных много.

Под такие разговоры избыли вечер, и ничуть Палею странным не казалось, что он с нечистью да нелюдью чаи гоняет.

С утра Палей с Ваняткой пошли овес сеять. Небо хмурилось, но дело отменять никак нельзя, овес сей хоть в воду, но в пору. Не посеешь на Пахомия, сорная трава поперед овса попрет, тогда доброго урожая не жди.

Злыдень остался промышлять, обещавши сыскать курочку поцелее, а не так, чтобы одни кости. Казалось бы, грядущая шкода скрыта в злыдневых делишках, а повстречалась она в чистом поле на честной работе. По дороге задребезжала таратайка. Остановилась у самой Палеевой полосы, и на землю сошел Пахом Куваротов – богатей, державший в кулаке деревенское общество.

Хотя первым должен здороваться пришедший, а вовсе не трудящий, Палей поспешил приветствовать мироеда:

– Доброе утро, Пахом Авдеич, с днем ангела вас!

– Доброе, доброе… – отвечал кулак. – Труд на пользу. Что-то, смотрю, сеешь ты густо.

– Сей гуще, соберешь пуще.

– Вот и я о том. Пространно живешь, Палей. Ты про должок-то не забыл?

– Помню, Пахом Авдеич.

– Это хорошо, что помнишь. Так я днями заеду, ты уж денежку подготовь.

– Пахом Авдеич! – взмолился Палей. – Вы же обещались до осени подождать.

– А ты жалился, что весь поиздержался, а сам из узла сеешь. Нехорошо обманывать, братец.

– Так ведь овсишко какой! Его густо не посеешь – так и не соберешь ничего!

– Я в чужие овсы не заглядываю. Я знаю свое: в долг брал – изволь отдавать.

Овес досеяли и заборонили, но домой вернулись смурные. Зато злыденек сиял, что медный самовар.

– Ты смотри, что достал! – закричал он с порога. – Сам! Без изъяна. Не, ты только глянь!

– Что там у тебя? – спросил Палей, глядя на мокрый мешок. За два последних дня столько притаскивалось в дом мокрого, что не слишком верилось, будто новый подарок без изъяна.

Злыдень вспрыгнул на стол, втащил следом мешок и, недолго думая, вывернул. На доски тяжело шлепнулась аршинная щука.

– Сам поймал! Под мельничное колесо за ней нырял, за разбойницей. Она меня заглотить норовила, а я ее – за зебры! Ух, как мы бились… но я осилил. Мне вообще мало кто конфузию может нанести!

– А что, – спросил Палей, осторожно коснувшись дряблого после весеннего нереста рыбьего брюха, – если эту рыбину продать… хоть трактирщику, хоть в усадьбу… сколько денег выручить можно?

– Да ты что, этакую благодать на базар нести!.. Мы из нее для Ванятки юшки наварим, она знаешь какая сытная, с нее Ванятка мигом на ноги встанет.

– Понимаю я, – признался Палей, – а делать нечего. Наехал на меня сегодня Пахом Куваротов. Я ему денег должен три рубля с полтиною. Обещался до осени ждать, да увидал, что я густо сею, и осерчал. То ему за обиду показалось. Грозился днями за долгом приехать, а уж тут у него слово с делом не разойдется, как пить дать приедет.

– Вот, значит, где шкода с зерном была, – произнес злыдень, – а что мышата в нем порылись, это полшкоды. Мог бы и догадаться: два куля овса – не шутка, за них и неприятности немалые. И ведь что обидно: деньги нам, злыдням, запрещены. Если бы мы да еще и деньги иметь могли, то весь мир запакостили бы. А без денег наши дела как сажа бела. Но ты духом не падай и помни: злыдни сдаваться не привыкли. Я буду думать, а ты пока щуку распотроши да юшку свари.

Злыдень устроился на печи у самой трубы, распушил кисточку на хвосте и уставился на нее стеклянным взглядом.

Палей взял ножик и приготовился потрошить щуку. Но едва он взялся за рыбину покрепче, та изогнулась, и острые зубы впились в указательный палец.

– И тут с изъяном, – обреченно произнес злыдень и даже не обернулся посмотреть.

– Плевать, – сдавленно произнес Палей, ножиком разжимая рыбьи челюсти. – Потом пописаю на руку, и ничего не будет. Заживет как на собаке. Вот ведь стерва кусачая, так больно цапнула! Недаром говорят: щучка спит, а зубки живут.

Когда Палей закончил свой монолог, злыдня уже не было.

Вернулся помощничек лишь на следующий день, непривычно тихий и серьезный. Хвост устало обвис, и вроде бы волосков в кисточке поубавилось. В лапах у добытчика ничего не было.

– Кушать хочешь? – спросил Палей. – У меня щи крапивны со щучьей головы сварены. С кисликой… вкусные. Я и Ванятке давал, и тебе оставлено.

– Погоди, не время. И вопросов мне никаких не задавай: что можно – сам скажу. Пойди-ка поищи в кухонном углу за поганым ведром, может, найдешь чего…

Палей кивнул согласно и пошел к помойному ведру.

– Да тут никак кошель лежит!

– Развяжи да поглянь, хватит ли, чтобы с долгом расплатиться?

Некоторое время Палей сосредоточенно пересчитывал медяки и мелкое серебро, потом сказал:

– Хватит. Тут четвертаком больше.

– Ну и ладно. Спрячь все и не трогай, пока Пахомка-мироед за долгом не явится.

– Кошелек надо бы назад снести. Сам же говорил: птицу бери, а клетку не трогай.

– Я никакой птицы не приносил. С кошельком, было дело, баловался, да и то не донес, обронил где-то. Так что назад мне нести нечего. А уж что в том кошеле было – знать не знаю, ведать не ведаю. Не полюбопытствовал. Может, там орехов-двойчаток полна мошна.

– Где ж ты такой мошной разжился?

– Кому сказано – вопросов не задавать? – перебил злыдень. – Где взял, там не убудет. Так что прячь находку – и хватит о ней. Пойдем лучше щучью голову рушить. Щука тебя куснула, теперь ты ее кусни.

Пахомова бричка объявилась на следующий день к вечеру. Палей, готовясь к будущему сенокосу, отбивал во дворе косу. По железному стуку Пахом и отыскал должника.

– Доброго здоровьица, Пахом Авдеич, – как всегда первым поздоровался Палей.

– И ты будь здоров. Деньги-то приготовил?

– Приготовил, Пахом Авдеич.

– То-то! А говорил: поиздержался, голодной смертью помираем… Строгости с вами надо больше, тогда все найдется. Давай неси долг.

Палей достал из-за пазухи кошель, развязал, начал отсчитывать гривенники, но вдруг увидал, как исказилось лицо кулака. Пахом Авдеич покраснел, что рак в кипятке, и беззвучно разевал рот, силясь что-то сказать.

– Да это же мой собственный кошель… – наконец просипел он. – Я гадаю, где он запропал, а это ты его украл! – голос прорезался все громче, звучней, пока не загремел в полную силу: – Попался, ворюга! Я те покажу, как красть!

– Свят крест, не крал! – взмолился Палей.

– Рассказывай кому другому! Там и метка моя есть. Щас я тебя в полицию, каторжна морда, они мигом узнают, как ты не крал!

Куваротов вырвал кошелек, ухватил окончательно потерявшегося Палея за шиворот.

– А ну пошли к мировому!

– Руки не распускай! – проскрипел тонкий, словно крысиный, голос.

Пахом Авдеич обернулся и увидал злыдня. Зеленомордый выплясывал на перевернутой кадке, в которой по осени рубили крошево. Махонький кулачишко грозил мироеду.

– Это я твой кошель спер, понял? Может, ты и меня в кутузку потащишь? Да я тебя сейчас на вилы и в смоляной котел!

Злыдень спрыгнул с кадки, ухватил преогромные вилы-тройчатки, замахнулся на Пахома. Тощей фигурки не было видно из-за рукояти, казалось, будто вилы сами нападают на мироеда.

– Беси! Беси!.. – Пахом Авдеич пятился, судорожно открещиваясь. Он бы и вовсе кинулся наутек, но выход из двора перегородили вилы-самоколы, так что оставалось искать спасения в пустом свином закуте.

– Беси на небеси, а меня не беси! – орал злыдень. – Я знаешь кто? Я страх преисподний! То-то! Я у Палея Иваныча в работниках служу, что он велит, все ему притаскиваю, а ты на моего хозяина хвост задирать вздумал?

На самом деле хвост был задран у одного злыдня, а Куваротов, даже будь у него хвост, вовсе его поджал бы.

Окончательно загнав кулака в свиной закут, злыдень малость угомонился.

Вилы бросил, сам вскочил на загородку, поглядел сверху вниз на трясущегося Пахома Авдеича.

– Ладно, на первый раз прощаю. Понял теперь, как против моего хозяина переть?

Куваротов тряс головой, не то соглашаясь, не то просто от страха.

– Боится – значит уважает, – постановил злыдень. – А что, Пахом, живешь ты богато?

Пахом продолжал трясти головой.

Злыдень сел на край загородки, свесил ноги вниз, пощелкал копытцами и задумчиво сказал как бы самому себе:

– Может, мне к тебе в работники переметнуться? Харч у тебя, всяко дело, получше. Опять же, ты не как Палей, молоко у тебя свое, крупа на кашу своя – значит, за каждой мелочью гонять не будешь…

– Что платы потребуешь? – спросил осмелевший Куваротов.

– Ничего. За харчи стараться буду, пока ты меня сам не прогонишь.

– Что значит: «притаскиваю, что он велит»? – подозрительно спросил Пахом Авдеич.

– То и значит, – честно ответствовал злыдень, – молока ему приволок, мальчишку кормить. Курицу жареную с барского стола. Овса семенного две рогожи… Овес, правда, получился с изъянцем, мыши его попортили. С кошельком тоже шкода вышла: бывший хозяин объявился…

– Как это – бывший?! – поднял голос Куваротов.

– А вот так. Хочешь, чтобы мои дела для тебя имели силу, – ты и прежние в силе оставь. Так что чужой кошелек верни, не хапай попусту.

Куваротов крякнул, но вытащил кошелек и во злобе кинул его в остатки свиного навоза, невыгребленные из закута.

– Подавись!

– Экая шкода получается, – притворно вздохнул злыдень, – знать, и тебе то же будет. Сказки-то слушал во младенчестве? Ну да теперь делать нечего. Палей, подбери кошелек да приглашай гостя в избу. Ты, Пахом Авдеич, расписку-то с собой взял?

– Какую? – немедленно проникся подозрительностью Куваротов.

– Палееву расписку. Что, мол, должен он тебе чего-то, чего не брал.

– Как это не брал? – возмутился Куваротов.

– Ну, может, чего и брал, но отдавать-то ты велел с лихвой.

– Это не твое дело!

– Как раз мое. Лихва – грех смертный и, значит, по моей части проходит. Но ты не тревожься, я тебя от этого греха ослобоню. Пошли в избу, да перо с чернилами захвати, у тебя в бричке есть, я знаю.

В избе Куваротов достал давнишнюю расписку Палея, перо и медную чернильницу, которые всегда носил с собой.

– Пиши, – продиктовал злыдень. – Я, такой-то, имярек, получил с такого-то долг сполна…

– Погодь, я же еще ничего не получил!

– А ты и не получишь. Ты, главное, пиши, а долг получать вовсе не обязательно.

– Да как же это – необязательно? – возопил Куваротов.

– Экой ты непонятливый, – снисходительно объяснил злыдень. – Я-то вижу, ты мне уже работенку придумал подходящую. Но для этого надо, чтобы прежний хозяин меня отпустил. Верно говорю, Палеюшка?

– Да я тебя не держу, – неуверенно произнес Палей.

– Вот видишь, без расписки не отпустит.

Пахом Авдеич вздохнул и заскрипел пером.

– …долг сполна, – диктовал злыдень, – и не имею к такому-то никаких претензий, ни денежных, ни вещественных, ни моральных.

– Что за претензии – маральные?

– Тебе этого не понять. Ты знай пиши. Написал? Вот и славно. Распишись и палец на всякий случай в чернила макни да оттисни. Теперь бумагу отдай, и я в твоем полном распоряжении. Как понадоблюсь, ты меня позови: «Злыдня!» – я и прибегу. Только не на людях, это дело интимное.

– Не учи! – оборвал Куваротов, сразу почувствовавший себя хозяином. – Поехали, дома дел много.

Дома Пахом Авдеич выгнал из избы жену и позвал:

– Злыдня, подь сюды!

Была в глубине души опаска, что злыдень обманет. В сказках так обычно и бывало, и на этот случай Куваротов заранее придумал, как пустит по миру разбойника Палея. Прежде всего попа пригласит или схимника построже, беса изгнать, а дальше – дело нехитрое. Однако обошлось без обмана: злыдень явился по первому зову.

– Ну-ка покажь свое умение! – приказал Куваротов для начала. – Говоришь, Палейке курицу с барского стола приносил? А мне принеси такое, что баре только в праздник едят!

– Ну, это, как говорится, службишка, такое я в две минуты спроворю.

Вернулся и впрямь через две минуты с большим сотейником на воздетых руках.

– Извольте кушать, Пахом Авдеич.

– Что это? – на всякий случай спросил Куваротов.

– Фрикадели под соусом бешамель, – с видом бывалого мажордома ответствовал злыдень. – Его сиятельство с супругой изволили недокушать.

Пахом вооружился деревянной ложкой, выловил одну фрикаделину, отправил в рот.

– Что-то они кислят…

– Как же иначе? Четвертый день блюдо на леднике стоит, пора бы и закиснуть.

– Чем ты меня накормил, стервец! – взревел Пахом, отплевываясь. – Шкуру спущу и заместо козьей на барабан натяну!

– Паадумаешь!.. – в тон ответствовал злыдень. – Господская жратва ему не понравилась… Ну, с изъянцем, так я тебя предупреждал.

– Погодь, – сказал Куваротов, перестав плеваться, – а сковорода никак серебряная?

– Верно, – постно согласился злыдень. – Баре завсегда на серебре кушать изволят.

– Черт с тобой, – проворчал Пахом, вываливая прокисшее яство в помойное ведро. – Не еда, так сковорода, но я своего не упущу.

– Барыня хватится сотейника, повара выпороть велит, лакей за воровство на каторгу пойдет.

– А мне что за дело?

– Грех на тебе.

– Ты свои грехи считай, а я свои как-нибудь отмолю.

– Давай отмаливай. Только смотри, как бы лоб не намозолить, молившись.

– Ты поразговаривай еще, как раз кочерги отведаешь.

– Не попадешь, – равнодушно сообщил злыдень, усевшись на шестке, где хозяйка выставила сушиться корчаги для молока. – А посуду собственную переколотишь.

– Ну, работничка бог послал! – проворчал Пахом. – Ты ему слово, он тебе десять…

– Меня никто не посылал! – завопил злыдень. – Я сам пришел, на твои посулы купившись. Кто меня кормить обещал?

– Вон фрикадели тухлые в поганом ведре плавают, – не остался в долгу Куваротов. – Сам приволок, сам жри.

– Благодарствую за угощение, хозяин, – подпел злыдень, кланяясь.

– Хватит болтать, – осадил нечистого Куваротов. – Вот тебе другое задание. Принеси-ка ты мне клад, да такой, которому хозяев уже не сыскать. Старинный чтобы был.

– Где клад лежит – знаю, а принести не могу, – злыдень распушил кисточку на хвосте и принялся выбирать из нее воображаемые соринки. – Не мое дело – землю копать. Хочешь, место укажу, а копай сам.

– Поди, заговоренный клад, – догадался хозяин, – так просто и не взять?

– Заговоренные клады только в сказках бывают, а у нас простые. Всего делов – взял заступ да выкопал.

– Далеко идти?

– Не, туточки он. За деревней – жальник, там он и закопан.

– Тогда пошли.

Жальник – насыпной курганчик неведомых времен – находился поблизости. Когда-то он был разрыт, да ничего не нашли гробокопатели, кроме угольев да битых черепков. Однако разговоры, что лежит там золотой посуды сорок пудов и яхонтов полпуда, не утихали. Приписывали клад разбойнику Кудеяру, хотя кто таков Кудеяр, сказать уже никто не мог.

Злыдень привел Пахома не к самому жальнику, а малость в сторону, где возле старой грудницы никому не приходило в голову ворошить землю.

– Тут он.

– И глубоко зарыт? – спросил Пахом, оглядывая груду стащенного с окрестных полей камня.

– Как положено, три аршина.

– А это, часом, не могила?

– Нет, клад чистый. Ты еще радуйся, что он тут, а не под самой грудницей. Вот бы где помучиться пришлось – камни растаскивать!

– Тут крапивы полно!

– Я ее здесь не сеял, – сообщил злыдень. – А ты что, Пахом Авдеич, никак одетым копать вздумал?

– А как надо?

– Говорят, добрые люди за сокровищами голышом ходят.

– Прохожие увидеть могут!

– А ты думал, с чего такие вещи ночами делаются?

Куваротов поглядел на закатное солнце, на пустую дорогу, плюнул и принялся раздеваться.

– Исподнее тоже снимать?

– А как же! Ты на меня погляди: в чем мама родила, в том и бегаю.

– Так ведь крапива!

– Я тебя не неволю. Не хочешь – не копай.

Пахом Авдеич, чертыхаясь и постанывая, полез в крапиву. Белея телом, долго утаптывал указанное место, отбрасывал жгучие стебли лопатой. Злыдень, забравшись на верхушку грудницы, уселся на самом большом камне и осматривал окрестности.

– Копай спокойно, Пахом Авдеич! – призывал он. – На дороге никого.

Повертелся, умащиваясь поудобнее, пробормотал под нос:

– Надо же, как ловко придумалось: голым клад в крапиве искать… Уже и самому кажется, что так и должно быть.

– Что ты там бормочешь? – подал голос Куваротов.

– За дорогой слежу. Все тихо, никого нет.

– Что-то непохоже, чтобы здесь прежде копали. Земля плотная.

– Слежалась за столько-то лет. Сам же просил, чтобы клад был старинный. Тут, когда татары подходили, один богач свое добро спрятал. А выкопать стало некому.

– Какие татары? Тут их вовек не бывало!

– Вовек – не бывало, а пять веков тому – так очень даже. А ты копай веселее, а то сейчас ребята коней в ночное погонят, заметить могут.

Некоторое время было тихо, только Пахом пыхтел, выбрасывая землю из ямы. Наконец сказал:

– Ага! Вроде есть что-то.

Злыдень спрыгнул с камня и пошел смотреть.

Перемазанный Куваротов сидел в яме на корточках и пытался на ощупь определить, до чего сумел докопаться.

– Труха какая-то…

– Это сундук был, – пояснил злыдень. – В нем одежда нарядная. Подыстлела малость. Рядом, в бадейках, зерно семенное, никак ячмень.

– Какой ячмень? Тут земля одна!

– А ты чего хотел? Погнило все за пятьсот-то лет.

– Где клад? – закричал Куваротов, замахиваясь лопатой. Злыдень проворно отскочил.

– Вот он, клад. Одежа нарядная, зерно в бадейке. Очень даже хороший клад. Не без изъяна, правда, а кто у нас без греха?

– Золото где?

– Видали: золота ему захотелось… Тут места нищие, золота и прежде не бывало, и сейчас нет. Хочешь золота – иди в хлев и греби из-под коровы.

– Убью поганца! – взревел Пахом и, выбравшись из ямы, ринулся на злыдня. Тот стрелой взлетел на верхушку грудницы.

– Хозяин! Срам прикрой, мальчишки в ночное скачут!

Пахом взвизгнул и полез хорониться в крапиву.

Домой Пахом Авдеич вернулся далеко за полночь. Жена, ожидавшая главу семьи, в голос взвыла, увидав его плачевное состояние. Хорошо хоть батраки у Куваротова были из местных и жили по своим избам, а то ославили бы на всю деревню. А так жена, нюхнувши кулака, подавилась воем и больше не шумела.

Пахом Авдеич уселся на лавку и глухо сказал:

– Все, лопнуло мое терпение. Я ему покажу, как надо мной шутки шутить.

– А что я такого сделал? – спросил злыдень, высунувшись из-за печки. – Мое дело маленькое: прокукарекал, а там хоть трава не расти. Что ты велел, то я и сделал. Лучше просить надо было.

– Батюшки-светы! – снова взвыла Куваротиха. – Что же это деется? До зеленых чертей допился, ирод!

Пришлось снова осаживать дурную бабу.

– Значит, плохо тебе приказываю? – мрачно спросил Пахом Авдеич, добившись какой-никакой тишины. – Ну-ка принеси мне барской еды на серебряном блюде!

– Сейчас не могу. Баре отужинали, посуда вся помыта и в буфет убрана. Вот завтра, когда обедать сядут, – пожалуйста…

– Врешь поди… ну да ладно, обожду до завтра. А что ж ты, бесов сын, мне с кладом подлянку устроил?

– Я не бесов сын, я злыдень, и папа с мамой у меня злыдни. А ты что просил, то и получил.

– Я клад просил. Где ж там клад, это ухоронка позабытая.

– Позитивное знание не видит разницы между кладом и ухоронкой. Не веришь – ступай в сиянс-академию, там тебе скажут, что это синонимы.

– Грамотный ты очень…

– Да уж не жалуюсь.

– Ты меня не перебивай! Ты слушай, что я говорю. Клад – это сокровища зарытые. Деньги всякие: золото, серебро, каменья самоцветные, дорогие. Понял, дурья башка?

– Да уж понял, чего тут не понять.

– Вот такой клад мне и нужен.

– Прямо сейчас копать пойдешь? Ты бы баньку истопил, помылся, ноги острекавленные попарил. Глядишь, и полегчает.

– Ты мне зубы не заговаривай, а прямо отвечай: есть ли в округе такой клад?

– Каменьев самоцветных нет, а денежный клад имеется.

– Что ж ты молчал, олух царя небесного?!

– Не ругайся! – взвизгнул злыдень.

– Перетерпишь. Я тебя еще не так приласкаю. Велик ли клад?

– С полпуда будет. Только взять его трудновато.

– Далеко, что ли?

– Не, совсем близко. За деревней церковь новая стоит, знаешь?

– Еще бы не знать! Сколько деньжищ на эту церковь мною пожертвовано…

– А поставили ее как раз поверх того места, где клад закопан.

– Ты место точно укажи, я с попом договорюсь, полы поднимем…

– Так не получится. Нам, злыдням, в церковь ходить нельзя. Да и не смогу я под куполом точно место указать. Вот если бы церковь сгорела – тогда иное дело. На пожарище клад найти легче легкого.

– Ты мне что предлагаешь? – с угрозой спросил Куваротов.

– Я? Ничего. Просто думаю вслух.

– Мал еще думать! – Пахом Авдеич замолк, потом спросил тоскливо: – Сколько, говоришь, там денег?

– Полпуда. Может, чуток побольше. С гаком.

– Монеты хоть золотые?

– Я же говорил: золота в наших краях нет.

– Серебра полпуда – тоже неплохо…

– Так там и не серебро. В конце века, когда ассигнации ввели, народ начал медные деньги прятать. Там полпуда екатерининских пятаков.

– Тьфу, пропасть! Что ж ты мне голову дуришь?

– Ничего я не дурю. Мне просто любопытно стало, за какую сумму ты церковь поджечь согласишься… Но если медные пятаки тебя не прельщают, то извини. Других кладов в округе нет.

Наутро Пахом Авдеич проснулся разбитым. Окрапивленные ноги распухли и чесались нестерпимо, да и все остальное – тоже. Но больше всего мучила мысль, что злыдень, напросившийся в работники, так жестоко насмеялся над ним. Впрочем, вспомнив о серебряном сотейнике, Пахом Авдеич малость повеселел и, позвав злыдня, велел тащить господских кушаний.

– Рано еще, – отказался злыдень. – Господа почивают, завтрак им еще и готовить не начали, не то что обед. Это мужик в полдень ест, а баре чем знатнее, тем обедают позже. Царь, говорят, и вовсе на другой год обедает.

– Тогда вот что, – произнес Пахом Авдеич, полночи обдумывавший новое задание. – Будет тебе такой приказ. У меня в стаде две кобылки ходят неогулянные, а жеребца в деревне нет, одни кобылы да мерины. На конном заводе жеребца просить – в копеечку влетит…

– Хочешь, чтобы я жеребца с конного завода увел? – спросил злыдень. – Это хоть прямо сейчас.

– Нет, – твердо ответил Пахом Авдеич. – На заводе жеребца тотчас хватятся, всю волость на уши поставят. Ты мне его издалека пригони.

– Если жеребец хороший, все равно найдут, а абы какого и угонять не стоит.

– Правильно говоришь. Только ты этого жеребца, когда он моих кобылок огуляет, назад отгонишь. Так что если и найдут его на полпути, то я тут ни при чем. А жеребята породистые мои будут.

– Из соседней волости коня угонять – дело долгое. Мне сейчас идти или сперва на господскую кухню наведаться?

– Сперва на кухню. Да смотри, чтобы свежее было, а то рога пообломаю.

В седьмом часу вечера злыдень объявился у Пахома Авдеича с серебряным блюдом, полным макарон. Блюдо было тем самым, на котором приносилась Палею недоглоданная курица.

– С пылу, с жару! – объявил злыдень, ставя блюдо на лавку. – До столовой не донесли, так что не беспокойся, все свежее. Вермичели с сыром пармезан! Скоромного на обед не готовили: сегодня пяток, господа пост держат.

– Какое же это постное? – удивился Пахом Авдеич, обнюхав блюдо. – Маслом коровьим полито, и сыра вон сколько.

– У господ пост католический, с молоком и яйцами. А если тебе это грешно, то и не ешь.

– Уж как-нибудь!.. Пост не мост, можно и объехать. Старуха, иди вечерять! У тебя пироги с горохом, а у меня, глянь, вертичели с пармезаном на серебряной тарелке. Ты теперя про горох забудь, будем с княжеской кухни питаться. А ты, братец, – повернулся он к злыдню, – о делах не забывай. К завтрашнему утру жду тебя с жеребцом.

К утру жеребец стоял на Пахомовой конюшне. Уж и вправду, хорош был конь! Пахом Авдеич и хотел бы худо сказать, да нечего. Стати соразмерны, грудь широка, бабки тонкие…

– Его поводить надо, а то засечется, – предупредил злыдень. – Я его сюда сорок верст гнал. Ездок не тяжел, да путь не легок.

– Где ж ты его добыл? – снисходительно спросил Пахом Авдеич.

– Ой, и не спрашивай! У цыган увел. Табор нагнал и свел коника. Они его берегли, прятали, шкуру глиняной болтушкой под мышиную масть перекрашивали, гриву спутали колтуном, но я все равно понял, какой конь самолучший, и свел. По дороге выкупал, гриву расчесал. Красавец, да и только!

– У цыган, говоришь, свел?.. – Пахом Авдеич задумался. – Так им можно и не возвращать… Это племя такое – нехристи, сами все как есть конокрады.

– Смотри, Пахом Авдеич. Цыгане народ злопамятный, коня не простят. Впрочем, мое дело предупредить, а решать тебе.

– Бог с ним, – отмахнулся Куваротов. – Время терпит. Сегодня жеребчик пусть отдохнет, вечерком по прохладе подпустим его к кобылам, а завтра, глядишь, дело и сладится. Там уже и решать будем, как дальше быть.

Полчаса Пахом Авдеич водил коня по проулку – сам, никому не доверив. Потом напоил и отправил в стойло, насыпав в кормушку овса. Перед огульным днем жеребца надо кормить, как перед тяжелой работой.

Вечером, отужинав господским обедом, Пахом Авдеич повел жеребца на луг. Но тут грянул на улице колокольчик, и с подлетевшей тройки пал на Пахомову голову исправник Валериан Сергеич. И прежде, бывало, исправник подъезжал с шиком к богатому дому, но разговаривал с Куваротовым ласково, а тут, слова не сказав, припечатал по сусалам чугунным кулаком и ухватил за шиворот.

– Вяжи вора!

Следом хожалые накинулись, что воронье на падаль. Лишь в избе, крепко связанный и при понятых, сообразил Пахом Авдеич, в какую историю влип. Конь оказался заводской, племенной жеребец. Его свели три дня назад, и многотысячную пропажу искала полиция нескольких волостей.

– На цыган грешили, – восклицал Валериан Сергеич, – а он вона где! Верно говорят: от домашнего вора замка нет!

– Я не крал! – взывал Пахом Авдеич.

– Верно, не крал, лишь чужое брал. Я ж тебя с поличным взял, весь мир видел. Если не крал, то откуда у тебя конь?

– Цыгане увели, а я нашел. Грешен: хотел к своим кобылам подпустить, а назавтра вернул бы.

– Экие цыгане полорукие! Коня свели, да потеряли – таких цыган еще поискать.

– Свят крест, правду говорю!

– Я и не сомневаюсь. Коня свели, может, и цыгане, а ты его у них перекупил. Переводчик краденого, вот ты кто!

– Христом-богом!..

– Ты, Пахомка, зря не божись. Грех это. Сейчас узнаем, что у тебя еще в хозяйстве чужого есть. Понятые собрались? Приступайте к досмотру!

Не прошло и пяти минут, как на свет появились три серебряные посудины, последняя так даже с остатками недоеденного паштета из протертого перепелиного мяса.

Тут уже оставалось валяться у исправника в ногах и пенять на злыдня, который все это добро притащил.

– И каков этот злыдень собой?

– Маленький, зеленый, навроде черта!

– Понятно. Как воровать, так «господи, помоги!». А ответ держать – «черт попутал». Нет уж, скупал краденое – значит, в воровстве виновен. Не тот вор, кто ворует, а тот, кто переводит.

– Не переводчик я! Правду говорю! Злыдька, мерзавец, подь сюды! Скажи им, что я прав.

Не видать злыдня, не хочет на людях показываться.

Пахома Авдеича под причитания жены погрузили на тройку, а там доставили в волость и заперли в блоховнике. Только тогда злыдень и объявился.

– Что, хозяин, попал под закон? Я ведь тебя предостерегал: не жадничай, лихва – грех смертный. Но ты духом не падай, на каторге тоже люди живут. К тому же я с тобой. Хочешь, я тебе молока принесу, собакой нанюханного?

– Изыди! – простонал Пахом Авдеич. – Век бы тебя не видеть, поганца!

– Слушаюсь, хозяин, слушаюсь! Больше ты меня не увидишь! Ох, до чего же я рад!

– Стой! – спохватился Пахом. – Сначала вытащи меня отсюда! Вернись, кому говорят!

Но в темном блоховнике уже никого не было.

Озимая рожь родилась на диво, да и мышееденный овес не подкачал. Отбыв страду, Палей с Ваняткой вернулись в почти заброшенный дом. Из первого обмолоченного овса Палей испек хлеб. Горячий каравай положил на чисто выскобленный стол. Отрезал горбушку, благоговейно коснулся исходящего вкусным паром мякиша.

– Ванька, поди сюда! Поешь овсяничка заместо пряничка.

Ванятка, игравший на полу, поднялся на ноги, подошел и начал карабкаться на лавку. Палей подсадил сына, вручил горячий ломоть.

– Вот что я думаю, Ванятка… Не дело нам с тобой бобылями жить. Надо бы тебе мамку. Тогда и у меня руки будут развязаны. Ты небось не слыхал, а в Степанове вдова молодая живет, Липой зовут. Муж у ней в извоз зимой поехал, а его волки заели. Одна осталась с двумя девчонками. Кто ж ее возьмет с таким обозом? А так она и работящая, и ласковая, и собой уродилась… Вот я и думаю: неужто мы, двое мужиков, трех баб не прокормим?

– Покомим! – согласился Ванятка.

– Тогда завтра поедем свататься.

– Поедем! – подхватил Ванятка.

Палей присел на лавку, отломил корочку овсяного хлеба, пожевал, потом произнес:

– Где-то сейчас злыденек гуляет?..

– Привет! – зеленая мордаха высунулась из-под лавки. – Зачем звал?

– Злыдька! Как я рад!

– Ну так чего надо? Чего тебе принесть-то?

– Да вроде как и ничего. Сам видишь, малость поправились мы с Ваней. А чего нет, то сами заработаем или так обойдемся. Просто я тебе спасибо сказать хотел.

Злыдень сморщился.

– Это какой же «бо» меня спасать станет? Мне от этого «бо» не бобо, но все равно неприятно. Мой народ под старыми богами досыта находился, так нам теперь никаких богов не надо: ни старых, ни новых.

– Коли так, – улыбнулся Палей, – то давай чай пить. Вода сейчас закипит, а чай у меня теперь торговый, настоящий кяхтинский, без изъяна.

– Вот это – с радостью! – Злыдень вспрыгнул на стол, придвинул стакан.

Палей заварил чаю, налил себе и гостю, Ванятке плеснул в блюдечко.

– Хорошо у тебя, – протянул злыдень. – А то ведь Пахомка меня ни разу за стол не пригласил.

– У кого много, тому и жаль.

Злыдень, не обжегшись, хлебнул чая, потом спросил:

– Кяхтинский чай, говоришь? Без изъяна?.. И где ты его приобрел?

– В лавке, где же еще.

– Схожу-ка я завтра к вашему лавочнику, погляжу, где он такой кяхтинский чай раскопал…

Чисть

Внешность Виталика Вешлева задалась прямо-таки эстрадная, а вот музыкальный слух отсутствовал по определению, и голос был хриплый и на редкость немелодичный. Впрочем, петь Виталик не любил; лишь растапливая по субботам деревенскую баньку, непременно принимался напевать:

Истопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого света отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык…

Язык Виталику развязывало еще до бани, во всяком случае, в плане пения. Что касается голоса, то хриплость в данном случае Виталик полагал достоинством, а отсутствия мотива в своем исполнении попросту не замечал.

Не замечал он и еще одной важной вещи, в которой повинен уже не Виталик Вешлев, а Владимир Высоцкий. Ну как, скажите на милость, можно угореть в бане, истопленной по-белому? Нет, при желании, конечно, можно, но кто на это пойдет, кроме явного самоубийцы?

Баня у Вешлева была старая, срубленная еще позатеми хозяевами. Продавалась она вместе с домом и на цену заметно не влияла. И топилась вовсе не по-белому, а чернее не бывает. Баня по-белому – изобретение новейшего времени, ей и трехсот лет не исполнилось, в отличие от древней каменки, уходящей корнями в каменный век. Только в черной бане и настоящий пар, и опасный угар, и полузабытое, но поныне живое язычество.

Великое единение огня и воды начинается вовсе не с огня и воды и уж тем паче не с веника. Начинается баня с камня. В баснословные времена и без котла обходились, воду грели в ушатах, куда опускали искрасна раскаленные камни. А ныне ставят котел. В котле собирается вода, в камне живет огонь. Только так может начаться борьба, жизнь, любовь. Без котла и камня получится одна тепловатая грязь. В христианской книге написано: «Теплого изблюю». Хоть Библия книга и не русская, но замечено верно.

Строитель вешлевской баньки толк в своем деле понимал. Место для бани ищется строже, чем для дома. При воде, но так, чтобы смытое утекало на сторону, не загрязняя источника. Случается, если котел очень велик, вся баня строится, начиная с каменки. Сдирают дерн – живую кожу земли – и лошадью на волокуше притаскивают четыре камня, на которые устанавливают котел. Берут не дресвяник – тот с первого раза рассыплется, и уж тем более не известковый плитняк – этот и взорвать может. Кремень с течением времени начинает отлущивать тонкие режущие пластинки, иной раз почти невидные глазу, но оттого особенно опасные, – мойся, ежели охота. В дело годится только камень-столбец: темный базальтовый валун, тугой и твердый. Найти нужный камень непросто, поэтому частенько котел устанавливают на кирпичные столбы, отчего в бане начинает неистребимо припахивать глиной, хотя никакого глинистого раствора промеж кирпичин не положено.

Полы в бане делают на слегах и в стену не вправляют, чтобы менять половицу легче было. Полы щелястые, а то воде куда утекать? Под полком и вовсе не стелют, там каменка близко: закатится дурной уголек – вот тебе и пожар.

Оконца в бане узкие, в два полубревна. Одно световое, смотрит на закат, потому как моются в баньке обычно ближе к вечеру. Световое окошко у самой земли, чтобы охальник какой подглядывать не вздумал. Опять же, высокое оконце не столько светит, сколь глаза слепит.

Волоковое оконце, напротив, под потолком. Оно безо всякого стекла, просто дыркой, чтобы дым уходил. Когда баня протоплена, его затыкают старой шапкой.

Полок в деревенской баньке невысокий – две ступенечки, – выше потолок не пускает. На верхней ступеньке можно сидеть согнувшись или лежать. При хорошо протопленной бане туда лезут лишь самые отчаянные парильщики. Простой человек довольствуется нижней ступенькой. А моются сидя на полу, подальше от каменки, чтобы не брызнуть ненароком мылом на раскаленный булыжник. Прежде мыла не знали, мылись золой и травяными настоями, оттого дух в бане всегда был свежий.

А ведь еще не сказано о самом главном! Четыре столба, котел и… После того как установлен котел, выводят каменку – место, где вода сочетается с огнем. С одного боку между столбами устраивают поднору – подкидывать дрова, с остальных укладывают старые лемеха, а по новому времени – обрезки рельса. Сверху кладут камни: сперва покрупнее, потом помельче. Камень все тот же, тугой столбец, но теперь еще и размер надо подбирать по уму. Натаскаешь валунов с голову величиной – потом никаких дров не хватит эту баню протопить. А с кулак камушек в себя жара немного примет, на него раз плеснешь, он и остыл. С мелким камнем баня получится сиротская. Подбирать камни для каменки – самое большое искусство, единого рецепта тут нету.

Когда каменка сложена и прошла первое испытание огнем, баня, считай, готова. Неважно, каков будет предбанник, какая крыша – хоть землей засыпай ее. Стены изнутри и снаружи бревенчатые, ничем не обитые, чтобы гнили поменьше и пожар не так страшен. Потолки накатанные из двухвершкового бревна или из тесаных плах, которые тоже не вдруг загорятся.

Топить баню по-черному – своя наука, отличная от приемов годных и для печки, и для печи. Дрова укладываются поглубже, не под котлом, а под камнем. Это чтобы зря воду не кипятить да и от половиц подальше, а то, не ровен час, пол и затлеть может. Хотя и без того нелишне будет во время топки окатывать половицы водой из ковша.

Густой дым заполняет баню, лениво уходит сквозь распахнутые двери и волоковое оконце. Только сунься туда в эту пору – глотнешь дыма, мало не покажется. Дыма нет только у самого пола, где подтягивает свежий воздух. Понадобится в топящуюся баню заглянуть – ползи на брюхе. И дрова подкидывать лежа приходится, потому как одной закладки для хорошего пара не хватает.

Первый огонь лениво облизывает камни и не столько жар дает, сколько дым. Зато вторая закладка, когда полешки бросаются на кучу углей и занимаются с ходу, дает настоящее тепло. Сквозь камни пробиваются не редкие языки пламени, а гудящие огненные струи, напоминающие дьявольские рога. Ничего не попишешь: баня – место языческое, противное христианству. Понимающий поп баню и святить не станет, поскольку дело это как есть бессмысленное.

Третью закладку делают лишь самые истовые любители парилки. Дьявольский рог доводит камень до кондиции, недаром изнеженные европейцы полагали русскую баню земным филиалом ада. Вот только головешки из-под котла в аду никто не выгребает, а в бане выгрести недогоревшее нужно непременно, иначе вместе с головнями угорит и собственная головешка.

Протопленную баню должно хорошенько проветрить и лишь после этого прикрыть дверь и заткнуть волоковое оконце. Теперь можно распаривать веник и поддавать на раскаленный камень горячей водой, квасом, пивом, настоем березового веника или мяты.

Черная баня невелика, поэтому моются в ней в очередь. Сперва мужики, которым достается самый ядреный пар, потом бабы с малыми детишками. Или сперва хозяин с хозяйкой, следом прочие домочадцы. В третью смену умные люди не моются, третий пар для банника. Вопрется какой дуралей не в пору париться, тут его банник и придушит, чтобы не лез невежа куда не следует. Найдут потом беднягу синюшного, глаза изголубы, язык высунут… и жаль дурака, а поделом досталось: нечего было банника обижать. Он хоть и нечисть, но нечисть своя, без вины за глотку не схватит.

Ученые говорят, мол, нет никакого банника, а просто, как ни выбирай головни, сколько-то угольков под котлом останется, и от них в бане помалу набирается угар, от которого и гинет неумный парильщик. Ученые, мозги копченые, что они могут знать? Банек под полком лежит, прикинувшись старым веником, терпеливо ждет своего законного срока. И, ежели обидеть его невниманием, придушить вполне может. А так он не злой, без пути никого не тронет. Что банник, что домовой, что овинник – все при людях кормятся и потому к ним доброжелательны. Живешь по правде, так и вся мелкая нечисть тебя любит. И то сказать, какая из банника нечисть? Это божницу с иконами раз в год на Чистый четверг снимают и промывают теплой водой. Да и тогда образа частенько остаются немытыми. Иной так закоптится и засалится, что не разобрать, кто оттуда смотрит – бог или чудище заморское. Зато банник каждую субботу моется, так что он-то как раз чисть, а нечисть в красном углу висит.

О подобных вещах задумываются немногие, а Виталик Вешлев и подавно ни о чем таком не думал. Хотя в третий пар в баню не ходил. Дурной он, что ли, париться в сырой духоте? Если уж приехал в деревню, то банька должна быть хорошо истоплена, веничек не трепаный, вода из родника в ведре у порога стоять, а не внутри, чтобы не нагрелась прежде времени. Пивко, квасок, а для отдыха – старый диван, притащенный в предбанник из дома. Парился Виталий яро, и Банек поглядывал на него сквозь щели полка с одобрением.

Лена, Виталикова жена, никакой прелести в деревенском отдыхе не находила. Бани она терпеть не могла, предпочитая мыться в ванне – так городские называют большое железное корыто, в котором дрызгаются, размазывая грязь тепловатой водицей. Однако и Лена, когда отпуск ее совпадал с отпуском мужа, приезжала к деревенской родне и вынуждена была мыться не в городском корыте, а по-человечески.

Поначалу, услыхав, что мыться надо будет вдвоем с Виталиком, Лена возмутилась: мол, неприлично это. Виталий даже оскорбился: «Что же я, не муж? Вроде бы я тебя во всех видах видал». – «Во всех видал, а в бане – нет!» Чуть не переругались. Но потом Елена увидала, что никто на нее пальцами не показывает, скабрезно не лыбится… – обычное дело, супруги в баню идут. Смирилась, пошла, только сказала, что париться не станет, а то у нее сердце. Как будто все остальные вовсе бессердечные. А узнала бы про банника, так ее туда и на аркане было бы не затащить, бабы на этот счет пугливые.

К женскому полу Банек относился с уважением, хотя оценивал сударушек в основном по нижней части. А что поделаешь, если из-под полка кроме задницы и не видать ничего?

В те времена, когда банники числились не бесовской силой, а ходили в младших богах, покровительствовали они в основном женщинам. Огонь да вода стихии женские: хозяйка дома днюет, очаг бережет, огонь поддерживает, кашу варит. Хозяину этим заниматься не с руки, он в поле да в лесу, зверя бьет, хлеб растит. Мужчинам земля да ветер сродни.

В те поры что дом, что баня – все едино было, и банники от домовых не различались. Но и потом банники женских забот не бросали. Рожали бабы где? В бане, где же еще! Как приспеет пора молодухе рожать, повитуха баньку истопит слегонца, полы и лавки нашоркает, застелет мытым родильным бельем, на каменку полыни кинет для легкого духа, а потом приведет роженицу: опрастывайся, милая. Там младеня и омоет, и перепеленает, и к груди поднесет, к правой, чтобы левша не уродился.

В бане тепло и немешкотно, дети под ногами не путаются, скотины рядом нет. В других краях, может, и рожают в грязном хлеву, кладут дитя в ясли с сеном, а у нас для того баня имеется. В намытой бане чисто, а что сажа на потолке – так это уголь, от него самая чистота и есть. Это потом люди, отравленные чуждой верой, придумали, будто роды – что-то скверное, и потому роженицу удаляют от икон и прочего пустосвятства. Старые покровители рода на глупые мысли внимания не обращают: пусть люд думает что хочет, лишь бы поступал правильно.

Роженица натужно кричит, бабка заговоры шепчет, и банник здесь же старается: помогает от сглазу, бережет от родильной горячки, следит, чтобы молоко к груди приливало, а в голову не бросилось. За все труды ему новый веник дают, нетрепаный, кладут под полок со словами: «Паничек-банничек, вот тебе веничек». Да ведь он не за веник старается, а чести для. На русский дух, на людской род всякого зла запасено с избытком, а кто народушко от него оборонит? Младшие боги, больше некому. С Лихом баннику, положим, не совладать, а его меньшого братца – Ляда – банник гоняет почем зря. Оттого и по сей день среди любителей парилки лядащих заморышей не встретишь.

Жаль, рожать бабы нонеча в баню не ходят. Говорят, для того есть нарочитый рожальный дом. Какая в том доме нежить хозяйничает – неведомо, но только с тех пор, как роженицы туда переметнулись, народу на Руси убавилось порядком.

Елену Банек осмотрел придирчиво и остался доволен. Бедра можно было бы пошире, ну да по нынешним временам и такие хороши. Банек даже не удержался, шлепнул по голой попке жесткой ладонью. Лена от неожиданности подскочила и взвизгнула.

– Ты чего? – спросил Виталий.

– На веник села, – ответила Лена, не обнаружив сзади ничего, кроме шарканого веника.

– Глядеть надо, – посоветовал муж.

На ту пору у Виталика с Леной уже имелся сынок пяти лет. В баню Елена мальца не взяла, постеснялась, ну да это сейчас и кстати. Супругам одним побыть нужно, и банька для этого место самое подходящее. А что Банек рядом, так он не в счет – не людь, не зверь, просто веником прикинулся.

В человечьей любви и телесной сласти банник понимает более всей остальной нежити. В бедных семьях, бывало, молодым на первую ночь стелили не в доме, а в бане. Ради такого дела баню не топили – и так жарко будет. Шуточка была: подняв на другой день молодых, вытаскивали из-под полка будто случайно оброненное яблоко, показывали гостям: вчера, мол, было свежее, а с утра – печеное.

А уж сколько народу по банькам шальным манером любовью тешилось, о том банник знает, но другим не говорит. Ему до наших законов и обычаев дела нет, у чисти один закон: любишь – ну и в добрый час! Вот тебе крыша от непогоды, четыре стены от ветра и нескромных глаз. А сверх всего – расположение древних богов. Настоящие боги сами в любви понимали и не стеснялись сходить к людям, зачинать детей с ними и от них. Своей любви не стыдились, любили у всего мира на глазах, и человечьей любовью любовались. С тех самых пор страсть людская любовью и зовется. Когда небо любится с землею, божественное семя истекает частым дождем, и земля от того расцветает, рождая всякое произрастание.

Это потом, из бесплодных восточных пустынь, где дождика сто лет не дождешься, пришли аскеты, монахи и иной черный люд и объявили любовь грехом. Потому с новой верой у мелких людских помощников и нелады. Это ж до чего должна иссохнуть душа, чтобы женщину сосудом скверны назвать, а детей поделить на законных и выродков! У матери-земли каждый цветочек законный, любая бурьянина и колючка. Народ потому так и зовется, что ему все родные, незаконных детей у него не бывает. И для банника незаконных детей нет, уж он-то знает, что все одинаково зачинаются, одной дорогой на свет приходят.

Но все-таки удобнее, чтобы ребятишки в одной семье жили, у одной мамки под крылом, у отца под защитой. И в этом деле баннику равных нет. Пойдет пара париться – от огня разгорятся, от воды прохладятся, а как напарятся, начинают друг дружку мыть. А там мытье неприметно переходит в ласки, и творится великая служба истинному богу. Ему не нужны свечи и каждение, не угодны всесожжение и великопостные бдения. Служение – это всегда радость, душевная, но и телесная тоже.

Говорят, древние боги требовали кровавых жертв и за то наказаны нынешним забвением. Может, оно и так, только банники, домовые и овинники никаких себе жертв не требуют, за так стараются, разве что под праздник хозяева пивом угостят. Старших богов запечная мелочь не видывала, как, впрочем, и нынешнего бога, чья парсуна в красном углу пылится. Так что баннику все равно, во что люди верят – в крест или кочергу, – лишь бы жили по правде. А правда кровавую жертву признает только ту, что приносит женщина, рождая нового человека, или мужчина, когда идет защищать свой род от иноземной напасти.

Воинские дела – мужские, а банник произошел от огня и воды – стихий женских, так что и жертва ему нужна женская. Мужчина в таком деле сбоку припеку: выносить дитя не может, родить не может, грудью кормить не может – убогое существо! Но и без него тоже никак. Идут супруги в баню вдвоем, а возвращаясь, порой несут под материнским сердцем будущего ребенка. И уж банник постарается, чтобы Ляд к малышу не пристал да и Лихо стороной обходило. Свой все-таки, на глазах зачат был.

Любовные чары несложные, так что вскоре Виталик увивался вокруг Елены, словно кот возле крынки. Лена как поняла, чего муж хочет, так вскинулась: неприлично это – в бане! Ясно дело, что неприлично: в любви главное не лицо, а то, что баннику из-под полка видать. А с лица не воду пить, были бы глаза светлые да щеки румяные – такая девка кому угодно полюбится.

Ленины капризы банника не огорчили и не возмутили. Коли и впрямь бабе неловко с мужем в бане ложиться, то и не беда: ночь близка, любовного пыла пара не растеряет, а как у них все было, потом можно домовушку расспросить. Знал Банек и способы, как любую недотрогу растопить, но пользоваться ими не спешил. Когда двое могут сами договориться, посторонние чары будут лишними.

И все же что-то Баньку в городской бабе не нравилось. Не то порча какая в ней имелась, не то чуждость нечеловечья… Банек присмотрелся колдовским взором и ахнул: в утробе у бабы, в самом, можно сказать, женском месте торчала железная проволочина навроде пружинки. Это кто ж бедную так изурочил – да и как возможно над живым человеком такое сотворить?!

Хоть и не полагается нежити в человечью душу лезть, но, если беда большая, такие вещи забываются. Банек глянул с прищуром в Ленкину душу – да так и сел. Никто бабу не калечил: сама себя изурочила, вставив в причинное место пружину, чтобы можно было спать с мужиками, не боясь оказаться в тягости. Надо же такое придумать – баба на пружинах! Тьфу, и глаза бы не смотрели!

Банек как ошпаренный вылетел в предбанник, забился под диван. Надо же, до какой срамоты дожил! Конечно, и прежде бывало всякое: когда двое любятся, о детишках они думают редко, им больше удовольствиев хочется. Потому случалось, что согрешившие девки опосля руки на себя накладывали или выводили нерожденное дитя. Девки вешаются редко, это занятие мужское, девки чаще топятся. Смертным делам ни овинник, в чьих владениях удавленников находят, ни омутинник, которому достаются утопленницы, не мешают. Коли не может человек жить, пусть становится нежитью. А вот ребенка вывести – грех непрощаемый, мстят за него жестоко. Знахарки, которые такими делами промышляют, знают это и боятся запечных хозяев пуще огня. Беззаконная знахарка шагу не шагнет без креста и молитвы, хоть и понимает, что все одно: и по новой вере быть ей у черта на вилах. Но уж лучше черт, чем оскорбленный домовой. Черта еще, может, и вовсе нет, а домовой с банником – вот они!

Но как бы то ни было, прежде на такое только с великого горя решались, со слезами и кровью. А тут холодным разумом решено: дескать, нет ничего – и не надо. Только что же это за любовь получается? Дерготня одна на пружинах… Когда люди пожилые в постели обнимутся, им это память и отзвук былого. Ежели женщина неплодна – это горе, хуже которого не бывает: такую и муж бросит, и люди не щадят, кому она нужна, пустобрюхая? Но чтобы здоровая баба сама себе такую долю выбрала? Да ради чего? Ради постельных утех! Это уже не любовь получается, а разврат, заграничный голый секс. А что развратничают муж с женой, так это еще хуже. Шалаву безмужнюю хотя бы понять можно и пожалеть. А с этой что делать?

Сто раз Банек порывался вскочить, ворваться в парилку и учинить над негожами расправу. Обоих придушить… муж небось тоже виноват – мог бы жену в разум привести, прикрикнуть, а то и прибить побольней: что же ты вытворяешь, дурища, ведь из-за твоих дел и я страдаю, люди будут думать, что я и не мужик вовсе, раз от меня дети не родятся!

Все же удержался, не стал горячки пороть. Головы дуракам оторвать легко, но назад даже самую дурацкую башку не приколотишь. Думал Банек целую неделю, как поступить с Виталиком и бабой его, когда они в следующий раз париться придут. А они не пришли, уехали в свой город. Так что думал Банек без малого еще целый год. Крепко думал – и наконец выдумал, как беду исправить и чтобы все живы остались.

На следующий год Виталик приехал в деревню один. Елена то ли не смогла отпроситься на работе, то ли просто упрыгала куда-то вместе со своей пружиной. Так оно и к лучшему, мешать не будет.

В первый же день Виталий спроворился в баню – соскучал за зиму по настоящей парилке. Таскал с криницы воду, немузыкально порыкивая: «Истопи ты мне баньку по-белому!..» – и, возвращаясь с ведрами, у самых банных дверей столкнулся с дальней своей родственницей, которую, как и Виталикову жену, звали Леной. Было Лене семнадцать годочков, школу она уже бросила и училась в райцентре на парикмахера.

– Ой, дядя Виталя, вы приехали? А я и не знала!

– Приехал, – отвечал Виталий, ставя полные ведра на землю.

Как с детства звала Ленка его дядей, так оно и прилипло, хотя какой он ей дядя? Седьмая вода на киселе… Так посмотреть, в деревне все друг другу родня. Ленка – Русеева, а Русеевы Вешлевым троюродные – значит, Ленка и впрямь приходится ему какой-то племянницей.

– А я вот смотрю: камни у вас круглые лежат у стены. С дыркой. Это что же, жернова?

– А как же, – с гордостью ответил Виталий. – Раньше в деревне мельница была, так от нее эти жернова и есть. Музейная вещь! Вообще их три было, но третий, самый большой, когда дом строили, под пол спустили, – на нем стойка установлена, которая печную балку подпирает. Другого камня не нашли, что ли? А эти два остались, я их берегу. Да это еще что! Тут старины всякой полно. Котел у меня в бане стоит – двенадцативедровый, замаешься воду таскать, – так я, когда каменку поправлял, на нем клеймо нашел, старинное. Букв не разобрать, а само клеймо вроде как орел двуглавый. Вот и думай, сколько лет этому котлу.

– Правда?

– Идем покажу, пока не затоплено и дыма нет.

Полутемная банька с запахом остывшего угля и сухих березовых листьев, щекочущее прикосновение волос, профессионально подстриженных кем-то из Ленкиных однокашниц… Баньку даже не пришлось применять чары, Виталик все сообразил сам.

– Дядя Виталя, что вы?.. – перепугалась Ленка, почувствовав на груди мужскую руку. – Пустите, я лучше пойду…

Ну куда она пойдет, когда ноги подкашиваются и поплыла прихорошенная головка? Хоть бы и отпустил ее Виталий, торопливо расстегивавший Ленкину блузку, никуда бы Ленка уйти не смогла, здесь и упала бы без сил. Только и оставалось бормотать беспомощно:

– Дядя Виталя, не надо… нехорошо это… Дядя!..

Банек доволен был, как все славно сложилось. Когда такие вещи сами собой складываются, это лучше всего. Банек самую капельку вмешался: сделал так, чтобы Ленка, сама не зная зачем, забрела к чужой бане. Потом еще слегка помог – не Виталию, этот жук бывалый, в таком деле без помощников управится, – а Лене, чтобы не так страшно и больно было расставаться с девичеством.

Вот и еще одна кровавая жертва, угодная древним богам.

Бани в тот день Виталик не топил, а Ленку отпустил домой только под утро, взявши слово, что завтра она придет опять.

Слова такие легко даются и легко нарушаются, но Банек знал: Ленка придет. Пусть попробует не прийти. И дело не в приворотном колдовстве, а просто Баньку было известно, что Ленка давно неровно дышит к приезжему дяде. Подруге рассказывала, какой красивый у нее родственник есть. У Русеевых своя баня, но промеж банников секретов не водится, и что в одной парилке говорится, тут же в соседней известно бывает. А чем еще развлекаться мелкому народцу, как не сплетнями?

В тот же час Банек и сам похвастался, как все придумал и ладно устроил. Будь сейчас стародавнее время, так и вовсе забот никаких не предвиделось бы. Взял бы Виталя себе вторую жену – и городская супруга, чувствуя себя заброшенной, небось, избавилась бы от пружины, вернувшись к единственному женскому призванию: рожать детей мужу, а в конечном счете – всему роду. От родящей-то жены нормальный мужчина никогда не отвернется. Вот только и слепому видно, что Ленку деревенскую в этом деле и без пружины не обскачешь. Так и будут жить в семейном соревновании, себе и людям на радость. Когда полный дом детишек, то ревновать некогда, к тому же вдвоем и с хозяйством справляться легче.

Жаль, что новый закон правильно жить не дозволяет. А закон хоть и дура, но закон, его сполнять надо. Значит, придется Виталию городскую бабу бросать. Жаль ее, а что делать? Ну да ничего: поплачет, поскачет, а там и отыщет себе кого-нибудь. А новому мужу, как ни крути, нового ребятенка родить нужно. Так и ее к жизни вернем, вопреки дурному закону.

Русский человек, как и русская запечная нежить, издавна привык с законом по-свойски обходиться. Сравнивает его и с дышлом, которое куда угодно поворотить можно, и со столбом, что не пересигнешь, но всегда стороной обойдешь. Христианский закон тут не исключение, тем более что апостол собственноручно писал: «По нужде и закону применение бывает». После великой войны, когда победители вернулись в разоренные деревни, обнаружилось, что вернулся каждый пятый. В ту пору мужики в открытую жили кто с двумя, а кто и с тремя женами. По два огорода пахали, два дома мужской работой обихаживали, в двух семьях детишки звали солдата папой. А что в документах одна жена числится, так документ – это бумага. Без нее, конечно, человек подобен букашке, но в ту недавнюю пору к человеку иного отношения не бывало. Хоть бы и с бумагой, но перед властью ты тля.

И все же бывает, когда даже перед тлей закон скукоживается. Бабка Матрена, что и посегодня в селе живет, во время войны в председательшах ходила, сама закон исполняла, а после войны у всего колхоза на глазах была второй женой Федьки Смирнова. И ничего, закон помалкивал, да и Лизавета, первая жена, сопернице глаза не выцарапала. Рожали обе чуть не день в день, Лизаветины детишки Матрену мамой Мотрей звали, а Матренины дети Лизавету – мамой Лизой. Сегодня своих у Матрены в деревне не осталось, и в старости девяностолетняя бабка живет хоть и своим домом, но при Лизиных внуках. А кто еще о старухе позаботится? Так что прежняя семья не распалась.

У нас всегда так: чтобы люди правду вспомнили, нужна большая беда. А та беда, с которой Банек столкнулся, – невеликая, ее не через закон, а в обход закона разводить нужно.

Этим летом Виталькин отпуск тек медовой струей. Лена под родной крышей и единой ночки не провела, все на сеновале или под заботливым присмотром банной чисти. Банек аж лучился довольством: смотри, обормот, экую я тебе зазнобу сосватал! Семнадцать лет, а грудь какая – в две горсти не упрячешь! Потом, когда двоих-троих выкормит, грудь, может, и обвиснет, а покуда соски в небо глядят. Не тебе бы этакую сласть, а парню помоложе, ну да ладно, для хорошего человека не жалко, лишь бы семья крепкой получилась, с детьми и без пружин.

За день до Виталькиного отъезда Лена, как и ожидал Банек, призналась милому, что затяжелела. Виталий перепугался, принялся что-то высчитывать на пальцах. А чего считать-то? До девяти счесть – пальцев в самый раз хватит; к маю и поспеет ребеночек. А что говорят, будто в мае родиться – всю жизнь маяться, так это предрассудки. Живи по правде – маяться некогда будет, да и Банек свойственника от маеты предохранит.

Считал Виталий долго, потом тревожно спросил:

– У тебя врач-то хороший есть?

– Зачем?

– Да нельзя тебе рожать, пойми! Тебе же восемнадцати нет!

– К маю будет.

– И куда ты одна с ребенком?

– А ты?.. – обиженно произнесла Лена.

– Ленок, пойми, я ведь женат, и сын у меня…

…и квартира городская, – дослышал Банек несказанное и похолодел.

– Я же тебя с сыном не разлучаю, – жалко и ненужно пролепетала Лена. – Видаться будешь, сколько захочешь. А я-то без тебя куда?

– Да брось ты, Ленка… – принялся успокаивать Виталий. – Подумаешь, трагедия… В наше время девчонки до свадьбы и не такими делами занимаются. Найдешь другого, он еще мне благодарен будет, что я тебя всему научил.

От таких успокоений хоть в омут кидайся.

Лена поднялась, молча принялась одеваться.

– Лен, – позвал Виталий, – да не обижайся ты…

А у самого внутри клубком взбухла обида: тоже, нашла время норов показывать… все расставание испортила. А ведь на будущее лето приеду – снова ко мне прибежишь, никуда не денешься.

Лена собралась и ушла, лишь в дверях приостановилась на мгновение и произнесла:

– Прощай, Виталя.

Наверное, ждала, что он ее остановит, вернет, исправит что-то. Виталий промолчал. Лишь когда никто, кроме Банька, слышать не мог, выговорил вслух:

– Ну и ладно, так еще и лучше. Не я тебя выгнал – сама ушла.

Помолчал, успокаиваясь, и добавил:

– Наше дело не рожать: сунул, вынул – и бежать.

Любил Виталик такие приговорочки, частенько повторял их в размышлениях и разговорах. А тут вроде как и к месту пришлось.

Целый год, сидя у холодной каменки, Банек думал. Старался понять, как случилось, что все обернулось так негоже. Добро бы у Виталия с первой женой несказанная любовь имелась или к сыну он всей душой прикипевши был – это Банек с первой минуты заметил бы и мешаться не стал. А ведь главным в Виталькиных доводах стало невысказанное воспоминание о городской квартире…

Лена тоже уехала из деревни, где все знали о ее неудачливой любви, а кто не знал, так догадывался. Из районного центра вести до Виталькиной бани хоть и туго, но доходили. Мир сыщиков не держит, а про все на свете ведает. Так Банек узнал, что зачатого под его крышей ребенка Лена извела. И не тайным воровским образом, а пошла к казенному живодеру, который выскоблил женское нутро, словно грязную кастрюлю.

Банек уже не ужасался ничему, даже когда услышал, что живодер не только не прячется от добрых людей, но открыто орудует при рожальном доме. А Банек-то, простая душа, гадал, отчего народу на Руси с каждым годом убавляется!

Деревенские, перемывая Ленкины косточки, девку особо не осуждали. Что делать, раз черт под руку толкнул и спуталась девка с женатым мужиком. Теперь уж ничего не попишешь: попутал нечистый – так иди к живодеру.

Любит крещеный народ на черта валить. На то они и люди: поверху ходят, глаз у них замылен. А мелкая нежить в таких вещах разбирается, и раз запечные не знают ничегошеньки про черта, значит, и нет такого. Горькие пьяницы называют чертиками злыдней – зелененьких человечков с копытцами и длинными хвостиками. Но злыдень не черт и ничего о черте не знает. Это просто мелкий пакостник, которых хороший домовой метелкой из дома гонит. Говорят, будто злыдни у Лиха на подхвате стараются. Это тоже неправда, Лиху подручные не нужны, а у пакостников свои набольшие есть: баба-Беда и ее супруг слепой дед-Бородед.

Иные чертями называют игошей. Игоши толстые, полосатые, с рогами… живут в топком болоте. На человека, бредущего в потемках, любят налететь, наорать, запугать – да и сгинуть неведомо куда. А так – безвредные твари. Игоши и вовсе из людей произошли, их шишига болотная выращивает. Ворует младенчиков, оставленных под открытым небом, и утаскивает к себе в болото. На деревне верят, будто шишига только некрещеных берет. Враки это, метет шишига всех подряд. Она бы и в дом вперлась, но туда запечный дедушка не пускает. А в поле ребенка, оставленного в колыбельке на меже, охраняет Полевик, но только если положить у малыша в головах три сплетенных в косичку колоска. Тогда Полевик видит: это свой, – жница ему дитя доверила. Будет Полевик у колыбели караулить, топорщить ржаные усы, помахивать колосьями, отгоняя мух да слепней.

Всюду, куда ни глянь, копошится мелкий народец – осколки старых божеств. Вот черту места и не остается. Говорят, в преисподней он сидит и наружу не вылезает. Так оно то же самое, что и нет его…

Все это давно промеж нежити обговорено и решено, так что Банек лишь презрительно покривился, слыша, что Ленку нечистый попутал. А потом вдруг дошло: ведь это он, Банек, и есть тот нечистый. И неважно, как часто он моется; сладил дело – да неладно, с чистой душой – да нечисто вышло. Вот и гадай, чисть он после этого или нечисть…

От этой догадки так скверно на сердце стало, хоть себя самого за глотку бери.

В таком настроении и сидел Банек у холодной каменки всю долгую зиму. Вешлевых никого в деревне не осталось, Виталик бывает наездами, как дачник, вот и нет баннику зимами работы.

Баню занесло снегом по самое волоковое окно, тьма внутри стояла непроглядная. Летучие мыши, устроившиеся на зимовку под коньком, во время оттепелей начинали возиться, осыпая вниз перемешанный с копотью мусор. Вскорости грязища внутри стояла, что в хлеву. Банек уже ни о чем не размышлял, хотелось только тепла, горячей воды, едучего дыма. Хотелось попариться в терпкой духоте третьего пара, смыть накопившуюся нечистоту. А иначе какой же он банник?

Виталий, как обычно, объявился в мае. Приехал на посадки, сажать картошку. Огороды обрабатывали общественной лошадью, единственной на всю деревню. Сперва вывозили и разбрасывали навоз, потом перепахивали планы, сажали под борозду картофель и напоследок боронили. Так и объезжали в очередь все огороды. На посадку выходили не только хозяева и мужики с лошадью, работавшие за деньги, но и все соседи, чтобы спорей управиться, не задерживать пахарей. Работали до обеда. Это прежде говорилось, что весенний день год кормит, а сейчас даже в самую страду торопиться незачем, ведь большие поля заброшены, так что их и косить перестали.

Виталию план перепахивали вне очереди, понимали, что человеку на работу нужно и с картошкой тоже нужно управиться. Все сделали в один день, только не заборонили, это дело терпит до июньской поры.

После обеда Виталий появился возле бани, еще не успевшей обрасти весенней крапивой. Матерясь на летучих мышей, вымел предбанник, натаскал воды, дров… Банек угрюмо следил за хозяином сквозь щели полка. И чего добился, дуралей? Что-то не заметно по тебе, чтобы был ты слишком счастлив в своей городской квартире. И денег в городе заработал невелик амбар. Зато здоровье подрастряс. Тридцати лет мужику не исполнилось, а в заду уже побаливает. Еще чуть-чуть, и все – как ты сам любишь повторять: «уплыли муде по вешней воде…» – больше в твоей жизни такого, как прошлым летом, не будет. Всякую дрянь рекламную станешь пить, а мужская сила знай себе будет утекать. В таком деле не виагра помогает, а Банек и плодущий бог Велес. Но они тебе больше не помощники, так что зря ты, Виталя, веники вязал, тебе отныне другая фирма ближе.

Ведь мог бы Виталий сейчас гордо укладывать в коляску перевязанный розовой лентой сверток, в котором тихонько сопит нагаданная Баньком девчонка. А там, через полгодика, вновь стала бы округляться Ленкина фигура. Сначала нянька, затем и Ванька. Деревня ожила бы детскими голосами, жизнь повернулась бы к свету. Живешь по правде, так кому ни молись, русские боги тебя не бросят, всюду сберегут и охранят. Лихо и баба-Беда только покряхтывать станут в нежилом далеке, Ляд от тебя и всей семьи стремглав убежит. Жить бы тебе до ста лет и, что такое простатит, слыхать только по радио. Так нет, сам выбрал свою судьбу, и зачем тогда возвращаешься к старой бане?

Ячменно запахло пивом, плеснутым на камни. Засвистел сборный веник – березовый, с веткой смородины, вставленной в середку. Банек, лежа под полком, ждал своей очереди. Пар ему сегодня будет не третий, а второй. Сглупа посмотреть, второй пар лучше третьего, а что толку, если нет радости?

Виталий, вспомнив недавнее, заухмылялся, завел на свой хриплый манер не петую прежде песню:

Хорошо помыться в русской бане,
Только вместе с девушкой одной…
Выльешь шайку-лейку, ляжешь на скамейку —
Сразу жизнь становится иной!

Как оборвало что внутри. Банек, черный, полгода не умывавшийся, молча поднялся за спиной парильщика, готовый наложить цепкие руки на хрипучее горло.

– Эх, хар-раша!.. – ревел Виталя, охаживая себя по бокам прутьем.

Глянул бы на эту картину простодушный католик – решил бы, что грешник уже в аду, против воли истязает сам себя… вот только почему дьявол, маячащий за спиной, раскачивается и неслышно подвывает, словно от нестерпимой боли?

– Ну-ка ещ-що!.. – заходился Виталя, а Банек все раскачивался, плакал и не знал, как поступить, чтобы вернуть себе изначальную чисть.

Мёд жизни

Хоть не пил он, а только хотел.

Л. Кэрролл

– Мёд жизни сладок и горек одновременно, в нем собраны ароматы всех цветов, морозный свет горных вершин и тьма морских провалов. Он холоден и горяч, в нем сошлись все противоположности…

Гоэн, седобородый рыцарь Опавшего Листа, обвел взглядом слушателей. Никто не шевелился, все молча и торжественно внимали с детства знакомым словам. Слова были как песня, как причащение перед битвой.

– Бархатные шмели собирают сладкий оброк с садов и гречишных полей Резума. Лесные пчелы гудят в чащах непроходимого Думора. Хищные осы копят росистую свежесть ковылей Нагейи, острую и летучую, как они сами… – При этих словах Зеннах, Свистящий рыцарь, молча сверкнул черным глазом и приподнял бровь, изогнутую как сабля. – Ледяные шершни вьюгой облетают торосы безжизненного Норда в поисках снежного цветка. Мириады их истаивают в пути, но последний приносит каплю ледяного нектара. Так рождается мёд жизни. Медленно созревает он, и никто не осмеливается приблизиться, боясь нарушить великое чародейство…

– Фартор! – слово это, не сказанное никем, прозвучало резко и грубо, прервав рассказчика. Оно словно пригнуло к земле засохшие деревья, песок перестал сыпаться с выщебленных скал, а сидящие рыцари сдвинулись теснее, ища друг в друге поддержки. Тяжеловесный Хум, рыцарь Соли, прижался доспехом из задубевшей кожи к сверкающему плечу Турона, и рыцарь Ледяного Меча не заметил прикосновения своего извечного противника. Зентар, юный рыцарь Первой Травы, тревожно оглянулся, но спесивый Бург, рыцарь Стен, сдержал насмешку и сделал вид, что ничего не заметил. Недвижим и безучастен остался лишь рыцарь Солнечного Луча. Этот витязь был окружен глубокой тайной: никто не ведал, откуда он пришел, где живет, по праву ли носит свой девиз. Знали лишь его имя – Виктан. Рыцарь Солнечного Луча являлся и исчезал беспричинно, ни один человек не мог предугадать его поступков, не знал пределов его силы. Но то, что сегодня и он был здесь, внушало уверенность. И медлительный Гоэн продолжил рассказ, словно не принесло только что ветром имя врага.

– Мед жизни содержит все качества, известные и неведомые. Свойства соединяются в нем, не гася друг друга. И произойти это может лишь в местности, лишенной качеств. Только отсюда мёд жизни не получает ни единой своей частицы. Это Блеклый Край, инертный и пустой. Он скучен, но все же жизнь зависит от него, поскольку здесь стоит чаша, в которой зреет наш мёд. Раз в год, в день весеннего равноденствия, чаша переполняется, и мед проливается на землю. Суть жизни возвращается миру. Небо наливается синевой, леса наполняются живностью, люди – силой. Дружба укрепляется радостью, вражда – благородством. Жизнь оплодотворяет саму себя, и лишь Блеклый Край ничего не получает от праздника бытия. Здесь всегда пасмурно, но никогда не идет дождь. Бесплодная равнина тянется на много недель пути, на ней не растет трава и никто не живет…

– Фар-р-ртор-р!.. – продребезжало среди камней.

– …и никто не живет, – упрямо повторил сказитель, – ибо даже единый испачканный взгляд может извратить чудесные свойства чистого мёда. Рассказывают, что испробовавший мёда постигает смысл бытия и видит суть вещей. Тайное становится открытым для него, а в простом он видит неведомые другим бездны. Но за все прошедшие века ни один мудрец не посягнул на общее сокровище.

– Ф-ф-фартор!.. – прошипело за спиной, словно плеснули водой на раскаленную жаровню.

– Единая капля, текущая на землю из каменной чаши, возвращает силу и здоровье немощному и может, как говорят, оживить мертвого. И все же созревший мёд свободно разливается по свету, поскольку ни один человек не осмелился продлить свои дни за счет всеобщей жизни.

– Фар-тор!!! – набатом ударило отовсюду разом, так что нельзя было не обратить внимания на этот гром, остаться безучастным и сделать вид, будто ничего не происходит.

Гоэн вскочил, меч его, не кованый, а выращенный лесными харраками, прочертил над головами огненный круг.

– Ты можешь не трудиться, повторяя без конца свое имя! – крикнул Гоэн. – Я хорошо слышу. Я не знаю, кто ты и каков из себя, но клянусь: кем бы ты ни был, через день тебя здесь не будет. Мне даже жаль тебя – ты затеял бессмысленное дело и сам знаешь это. Неужели ты надеешься победить все силы Вселенной разом? – Гоэн опустил меч. – Молчишь? Ты правильно сделал, что умолк. У тебя еще есть время до завтрашнего утра. Но берегись, если утром мы увидим, что путь к чаше закрыт.

Ответа не было. Старый воин оглядел сереющие окрестности, а затем на правах старшего распорядился:

– Рыцари леса разводят костер, горожане готовят ужин. Остальные выделяют добровольцев на ночную стражу.

В словах Гоэна не было обиды или унижения. Все знали, что в Блеклом Краю не у всякого загорится огонь; уж тем более непросто накормить воинов там, где пища лишена вкуса. Поэтому гордый Бург распустил ремни на мешке и начал доставать провизию, а сам Гоэн и рыцарь Шш, бывший не человеком даже, а покрытым замшелой корой лесным духом, отправились за валежником.

– Кто согласен караулить ночью? – спросил Хум. – Я думаю, достаточно троих.

Тотчас поднял руку Зентар. Юный рыцарь Травы не представлял, как можно улечься спать накануне первой в своей жизни битвы. Вторым стал Бестолайн – рыцарь Бездны. Лучшего сторожа нельзя было и пожелать. Жизнь под землей лишила Бестолайна глаз, но обострила слух, так что в самые темные ночи рыцарь Бездны чувствовал себя уверенней всего. Об этом воине легенд ходило, пожалуй, еще больше, чем о Виктане, а знали о нем еще меньше. Нельзя было даже с уверенностью сказать, человек ли скрывается под черненым панцирем или одно из мрачных подземных существ, принявшее людские законы и получившее имя рыцаря. Но сегодня его тайна не тревожила – главное, что он был вместе со всеми. Третьим караульщиком вызвался Виктан.

В Блеклом Краю не бывает закатов, просто привычный сумрак сгустился сильнее, и стала ночь. Огонь костра не рассеивал ее, не помогал видеть. Те из рыцарей, кто мог и хотел есть, придвинулись к котлу. Двое рыцарей, опрометчиво давшие обет поститься до самой победы, отвернулись, чтобы не смущать себя видом яств, поскольку припасы Бурга были вкусны даже здесь. Шш задумчиво ковырял сучком в зубах. Людская пища была ему не по вкусу, и вообще он мог не есть месяцами. Недвижим остался и Бестолайн. Забрало его шлема, сплошного, без прорезей для глаз, никогда не поднималось и, кажется, было приварено к нащечникам. Зато Виктан вовсе снял шлем, так что все могли рассмотреть его, хотя и не принято было глазеть на рыцарей. Не было во внешности неведомого воина ничего сверхъестественного. Был он далеко не мальчишкой, но и старческая дряхлость еще много лет обещала обходить его стороной. Твердый подбородок, прямой взгляд серых глаз, худое лицо, словно выточенное из плотного дерева, лишь возле глаз чуть заметно лучатся морщинки: видно, в юности Солнечный рыцарь любил смеяться. Проседь, осветлившая темные волосы, говорит не о возрасте, а о пережитых бедах. Ел он немного и молча, как и все остальные воины.

Вскоре лагерь замер в ожидании тусклого утра. Рыцари умели засыпать быстро и безбоязненно, полагаясь на бдительность часовых.

Виктан сидел у костра, напротив смутно вырисовывалась фигура Зентара. Бестолайн расположился в стороне, его видно не было.

Как всегда, в ночи рыцаря Солнечного Луча одолевали мучительные мысли. Днем, особенно при ясном небе, мир был прост и понятен. Было зло, которое следует побеждать, и добро, ждущее помощи. Ночью все сливалось в темноте, словно истекая одно из другого, границы пропадали – и пропадала уверенность. В темноте Виктана мучили видения, нелепые и невозможные: мелкий дождь, множество людей и бесконечные разговоры ни о чем. Ничего подобного не бывало в жизни благородного Виктана, но все же он не мог бы утверждать, что это было не с ним. Молва приписывала рыцарю Солнечного Луча способность неожиданно исчезать и появляться, а порой он застывал и часами стоял как во сне, безвольно опустив руки. И не то беда, что другие не знали, куда временами пропадает Виктан, но этого не знал и сам рыцарь. Хотя он привык, что во всякую минуту может осознать себя в незнакомом месте, где от него потребуются его мощь, мужество и разум. Так что не это тревожило его. Пугало собственное беспамятство.

– Фартор, – беззвучно шептал он, – Фартор…

Неведомый владыка Блеклого Края, осмелившийся посягнуть на общее богатство, и тот серый мир, что мерещился Виктану после пробуждения, – что между ними общего? Неизвестно. Но ведь они могут и просто совпадать, и тогда…

«Кому служишь, рыцарь? – подумал Виктан. – Кто ты? Почему-то никто не спросил меня об этом. Кто ты, рыцарь Солнечного Луча? Откуда тьма в твоей памяти?»

Виктан бросил на угли сразу несколько тонких веток. Медленно поднялось ленивое пламя, в его языках безмолвно вспыхивал и сгорал носящийся в воздухе сор – не то клочья почерневшей паутины, не то просто пыль, причудливо увеличенная слабым светом.

«Откуда столько пыли? – подумал Виктан. – Здесь ее не должно быть».

Неудержимая сонливость наваливалась на него, Виктан чувствовал, что еще минута – и он уснет, хотя поставлен на страже и товарищи доверились ему. Впервые с ним происходило такое – он всегда был безупречным караульщиком. Но что может случиться в Блеклом Краю, где нет никаких качеств, а значит, и силы? К тому же рядом Бестолайн, привыкший к тьме, тишине и бессонным ночам. С ним можно быть спокойным – вот и Зентар, их третий напарник, уснул, повалившись на изумрудный плащ. Правда, Бестолайн слеп, но в мире нет никого, кто мог бы подойти так тихо, чтобы рыцарь Бездны не услышал. Значит, можно заснуть… на несколько минут, не больше.

Глаза закрывались сами собой.

«Кому служишь, рыцарь?» – засыпая вспомнил Виктан и, пересиливая себя, протянул руку, кинул в костер ветки, сколько сумел захватить.

Закружились, исчезая в огне, черные хлопья. Внезапно вспыхнувшим сознанием Виктан увидел опасность, но уже не было сил подняться.

«Тревога!» – хотел крикнуть он, но лицо облепило паутиной, губы не размыкались, и лишь чуть слышный шепот протиснулся сквозь них. Но и этого комариного звука оказалось достаточно для Бестолайна. Стальная булава взлетела и набатно ударила по кованому щиту.

– Тревога!!!

Грохот вернул Виктану силы. Он наклонился и не раздумывая нырнул лицом в угли. Лицо опалила боль, но зато вернулась способность видеть и говорить. Виктан вскинул вверх руку с кольцом. В кольцо был вделан солнечный камень гелиофор. Камень засиял, разгоняя тьму. Света хватило ненадолго, по ночам камень светил с трудом, но этого достало, чтобы увидеть и понять, что происходит.

Воздух вокруг был переполнен черным пухом, тончайшие волокна опускались на людей, проползали в щели доспехов, утолщаясь, пульсировали, наливаясь красным. Разбуженные рыцари вскакивали, размахивали руками, пытаясь отодрать прильнувших кровопийц.

– Огнем! – закричал Виктан, подпаливая разом связку факелов. – Они боятся огня!

Через минуту нападение было отбито. Не успевшие улететь клочья паутины были сожжены, воздух очистился. Виктан оглядел соратников. Все остались живы, но бледные лица, погасшие глаза показывали, как много крови они потеряли. Неважными бойцами будут они утром.

Незаметно высветлилось небо. Никто из рыцарей не удивился, увидев, что впереди по-прежнему мерно колышется завеса. Фартор, закрывший подход к чаше, не собирался отступать. Странно было бы ожидать отступления после столь удачной вылазки. Но сейчас вокруг лагеря было пусто и тихо, так что, если бы не пелена вдалеке, трудно было бы сказать, где противник и есть ли он вообще. Пелена окружала чашу с медом, и уже сейчас, хотя мёд не созрел, по всей стране чувствовалось беспокойство. Рыцари шли, чтобы сорвать пелену, хотя и не знали, что это такое и какие опасности встретят их возле дрожащего полога. Одна опасность, впрочем, уже была известна.

Воины выстроились полукругом, в левой руке каждый держал незажженный факел.

– Пора, – сказал Гоэн. – Мы разные и из разных краев, но у нас одна родина – великий Тургор. Сегодня пришел час защищать его. Да поможет нам Светлая Богиня. Мы идем! – крикнул он и первым двинулся вперед.

Затрещали факелы, цепь воинов пришла в движение. Преграда оставалась безмолвной.

Виктан шагал в общем строю. Справа от него держался Зеннах, слева – молчаливый Безымянный рыцарь. Вблизи завеса оказалась стеной густого тумана. Туман пригасил и без того тусклый свет, вокруг головы закружились черные нити. Виктан отмахнулся факелом, кровососы послушно обращались в пепел, но на смену им налетали новые. Отовсюду, пластаясь по камням, начали сбегаться полупрозрачные, почти неразличимые твари. Длинные конечности скребли клешнями по стальным поножам, безуспешно пытаясь добраться до живого. Несколько тварей Виктан рассек мечом, потом, опасаясь испортить клинок о камни, принялся прокладывать себе путь, топча ползающую мерзость ногами. Он не видел достойного противника, но понимал, что происходит неладное: непроницаемый туман разъединил рыцарей, и каждый из них сражался теперь в одиночку.

– Тургор!.. – выкрикнул Виктан рыцарский клич.

В ответ донесся режущий слух свист, и Виктан увидел Зеннаха. Свистящий рыцарь шел не замедляя шага, одной рукой держа факел, другой бешено вращая семихвостую плетку. Оторванные суставчатые ноги, раздробленные клешни, комья слизи разлетались во все стороны.

– Держись ближе! – крикнул Виктан. – Они разводят нас!

– Кто? – удивился степняк, продолжая описывать плетью круги. – Мне не с кем воевать, это джигитовка, а не бой!

– Не знаю кто, но они хотят, чтобы мы потеряли друг друга! Берегись!..

Из груды членистоногих вдруг вылетели длинные упругие жгуты. Они разворачивались в воздухе, готовые спеленать каждого, до кого сумеют дотянуться. Виктан встретил щупальца ударами меча; обрубки, извиваясь, падали на землю. Лишь одно щупальце сумело захлестнуть ногу и дернуть. Виктан упал, тут же его со всех сторон облепила черная пряжа. Обрубив жгут, Виктан перекатился в сторону и сумел встать. Там, где только что был Зеннах, колыхался черный сугроб. Свистящий рыцарь не успел выхватить саблю, а плеть оказалась бессильна против живых веревок. Факелы погасли, но все же Виктан на ощупь отыскал скрученного Зеннаха и перерезал скользкие путы. Зеннах вскочил, не обращая внимания на присосавшийся к коже пух, засвистел, зовя на помощь. И хотя окружающий воздух убивал всякий звук, призыв был услышан. Слепой Бестолайн появился из тумана. Секира в его руках гудела, скашивая тянущиеся челюсти и летящие навстречу веревки, а факел, укрепленный на шлеме, разбрасывал искры.

Вновь вспыхнуло в руках пламя, и трое бойцов пошли, разбрасывая суетящихся тварей, пошли наугад, потому что уже давно потеряли направление и не знали, куда идут. Должно быть, удача не покинула их, потому что туман резко поредел, и они оказались на открытом пространстве по ту сторону завесы.

Каменистый склон полого поднимался перед ними, и на каждом валуне, на всякой свободной пяди земли согнувшись стояли уродливые фигуры. Лес копий вздымался над костяными шлемами, ни один наконечник не дрожал, ни единая фигура не двигалась, и ни звука не долетало от шеренги противника.

– Тю-ю!.. – протянул Зеннах. – Вот уж кого не ожидал увидеть! Стреги! Признаться, я не думал, что кому-то из них удалось уйти из Нагейи живым.

Виктан промолчал, хотя и он многое мог бы рассказать об этих существах, умеющих лишь убивать всех, до кого дотянутся их копья. У стрегов не было жен и детей. Стреги нигде не жили, хотя встречались повсюду. Кажется, их полчища просто возникали там, где в них нуждалась злая воля. Недаром говорится: где беда, там и стрег. Бестолайну приходилось сражаться с костоголовыми даже в нижних пещерах. И все же это был знакомый враг, не пугающий героев.

Виктан поднял забрало и затрубил в рог, созывая товарищей. Зеннах вторил ему адским свистом. На призыв из тумана появилась еще одна группа: братья-соперники Хум и Турон, Безымянный рыцарь и Алый рыцарь Лесс в плаще, побуревшем от крови. Последним появился прорвавшийся в одиночку Шш. Рыцарь Леса бежал, размахивая чудовищной дубиной, завывая по-звериному, словно не принимал он никогда смешных человеческих правил. Обрывки разорванных жгутов волочились за ним. Остальные воины остались в гибельной мгле либо не сумели прорваться и были отброшены к старому лагерю.


Оказавшись на открытом месте, Шш не остановился, не замедлил бега, а, вращая дубиной, ринулся в сторону стрегов. Стреги – неутомимые и бессмысленные древорубы – были особо ненавистны лесному духу. По рядам прошло движение, над головами взметнулись луки, и тысячи стрел прочертили воздух. Они впивались в дубовый панцирь, Шш во мгновение ока стал похож на невообразимо огромного ежа, но бега не остановил и с хрустом врезался в отшатнувшуюся толпу.

– Вперед! – скомандовал Виктан товарищам и побежал следом за разбушевавшимся лесным витязем.

Их встретили стрелы и нацеленные копья, но небольшой отряд сумел врубиться во вражеские ряды. Стреги с визгом наскакивали со всех сторон, кольчужные рубахи и круглые щиты плохо защищали их, но все же их было слишком много, а всякому известно: когда стреги собираются в орду, у них исчезает страх смерти и последние остатки разума. К тому же отступать стрегам было некуда: за их спинами поднималась мрачная стена – высокая, гладкая, лишенная ворот и без единой бойницы.

Шш уже пробился к стене и, не обращая внимания на тычки ножей и копий, мощно обрушивал дубину на гудящую от ударов стену. Виктан вел отряд ему на помощь. Очистить площадку от стрегов, затем Шш и Бестолайн пробьют стену, а за ней должна быть скала и чаша на скале… Там они встанут – и если надо, то умрут, но никому не позволят приблизиться до тех пор, пока мёд не растечется по земле.

– Тургор! – выкрикнул Виктан, но вдруг остановился. Его руки опустились, лицо застыло. Раскатистый треск заполнил Вселенную, он не давал сопротивляться, однозначно и безжалостно ведя за собой. Впервые время превращений подошло так резко и некстати, Виктан даже не знал, исчезнет ли он, чтобы появиться где-то в другом краю, или, что тоже случалось, останется здесь: безвольный, не способный ни к чему. Он пытался бороться, перед глазами еще качались фигуры врагов, тело чувствовало резкий толчок не пробившей панцирь стрелы, но то новое, что пришло вслед за звоном, уже не отпускало. Исчез меч, растаяли доспехи, холодом обожгло босые ступни, и лишь затем он осознал себя в ванной, с тупым неудовольствием разглядывающим в зеркале собственное заспанное изображение.

«Виктор Андреевич, – всплыло в памяти имя. – Виктан!» – застонал он и на секунду вернулся обратно к себе, услышал призывный клич: «Светлая богиня!» – и поднял было меч, но колоколом ударил стук в дверь, а голос жены: «Виктор, завтрак стынет!» – смял жизнь, оставив его один на один с буднями.

Виктор Андреевич выдавил на помазок сантиметровую колбаску крема и начал бриться.

– Тургор, – бормотал он машинально. – Тургор.

Но теперь это было не название страны, а какой-то медицинский термин, имеющий отношение к бритью. Не наблюдалось тургора у Виктора Андреевича: изжеванное жизнью лицо с набрякшими веками и мятой кожей глядело из зеркала, и бритье не придавало ему свежести.

Окончив туалет, Виктор Андреевич вздохнул и, зажмурившись, шагнул на кухню завтракать. Еда не лезла в горло, но отказаться он не смел и послушно жевал разжаренные вчерашние макароны. Таисия уже успела позавтракать и собиралась на работу, курсируя между стенным шкафом, зеркалом и продуктовыми сумками. Каждый раз, когда жена появлялась на кухне, Виктор Андреевич начинал жевать особенно старательно.

Он сам не понимал, почему так ведет себя, – бояться Таисии не было причин, жили Малявины мирно, считаясь у знакомых образцовой парой. Но разумеется, Виктор Андреевич ни единым словом не выдавал сияющей жизни, которой жил в действительности, и тайна угнетала, заставляя чувствовать себя виноватым.

Как обычно, по утрам Виктору Андреевичу приходилось заново вспоминать свою биографию, ибо беспамятство, которое мог позволить себе рыцарь Виктан, не дозволялось Малявину Виктору Андреевичу. Виктор Андреевич вспомнил, какой сегодня день недели, вспомнил – не машинально действующим телом, а сознанием, – что пора идти на работу, и вспомнил, где он работает. Выяснил, какой нынче год и кто такая Таисия. Медленное пробуждение памяти всегда пугало его: казалось, что сейчас появится кто-то, начнет требовательно задавать вопросы, а потом заявит во всеуслышание: «Да он не знает даже, сколько ему лет!» – и тогда… дальше Виктор Андреевич не решался фантазировать, лишь повторял про себя, готовясь к ежедневному экзамену:

«Пятьдесят два года. Женат тридцать лет – скоро будет. Пора готовиться к юбилею, подарки искать. Дочь замужем. Сын в армии служит, сколько же ему лет?.. Девятнадцать…»

– Виктор, на работу опоздаешь, – напомнила Таисия, и Виктор Андреевич, поспешно отодвинув тарелку, пошел одеваться.

Утренний экзамен был еще не кончен, но впереди предстояла длинная поездка в автобусе, когда можно успеть все. Обычно по мере того, как он вспоминал приметы и дела здешнего мира, роскошная правда Тургора уходила в забвение, скрывалась, словно ее и не было. Свойство это помогало Виктору Андреевичу не выдать себя, не совершать странных поступков и не говорить неуместных слов. Но сейчас он никак не мог забыть о рыцаре Солнечного Луча, застывшем среди толпы безымянных убийц.

Виктора Андреевича втащило в автобус, вдавило ребрами в поручень у окна, сжало со всех сторон безликой пассажирской массой.

«Мне пятьдесят два года, – теребил он в уме бессмысленные словосочетания. – Я еду на работу…»

Автобус тряхнуло, низкий потолок угрожающе приблизился к лицу, цепи, стягивающие руки и туловище, натянулись, врезаясь в плоть, но Виктан устоял, и взмыленным стрегам не удалось бросить его на колени.

– Славная добыча, – услышал Виктан. – Здравствуй, рыцарь Солнечного Луча. Что-то ты не слишком весел. А ведь ты хотел встретиться со мной. Что ж, я к твоим услугам. Давай поговорим.

– Значит, ты Фартор… – сказал Виктан.

Сидящая фигура подалась вперед, словно рассматривая пленника, и Виктан увидел, что у Фартора нет лица. Серая, нездорового вида кожа, покрытая морщинами – одна складка покрупнее кривится там, где должен быть рот, – и все: ни носа, ни ушей, ни глаз. Почему-то Виктан подумал, что именно таким и должен быть хозяин Блеклого Края.

– Фартор, – сказал Виктан. – Ты должен отступить. Я знаю, в тебе нет ни жалости, ни сочувствия, ни какого-либо иного доброго чувства, но ведь страх-то в тебе должен быть… Ты сумел пленить меня – случайность и моя природа помогли тебе, но всех ты не победишь. Отступи.

Дернулась морщина рта, монотонно зазвучал бесцветный голос:

– Во мне нет страха, рыцарь. Страх – это слишком ярко. И ты не прав: я взял тебя не случайно, скоро ты убедишься в этом. К тому же ты не единственный пленник. Ваша атака отбита, а я не только не понес потерь, но стал непобедим. Я могу уже не скрывать своих планов. К тому же без этого разговора моя победа будет неполной, я должен рассказать обо всем, рассказать именно тебе – поверженному противнику, чтобы насмеяться над тобой. Вчерашний старик говорил, что в Блеклом Краю никто не живет, поскольку тут нет никаких качеств. Это не так. Я всегда жил здесь, и одно качество у меня было. Зависть! У каждого из вас есть что-то свое, то, что вы считаете самым лучшим; вам незачем завидовать друг другу, поэтому вся зависть мира досталась мне. А это великая мощь. Я бродил вокруг чаши, не замеченный никем, завидуя каждому из вас, но не смея приблизиться к источнику, из которого вы так щедро черпали. Запах мёда сводил меня c ума, но я не имел ни сил, ни решимости – ничего, кроме зависти. Зависть не чувство, а мировоззрение. Говорят, она бесплодна, но именно из нее родился иссушающий пух. Когда черная вьюга закружила вокруг моей головы, я решился. А потом явились вы – гордые, самоуверенные и… беззащитные. Я вдоволь попил вчера вашей крови, вы напитали меня своей силой и уверенностью. Сразу явились неприступные стены и непобедимое войско. Против вас сражается то худшее, что есть в вас самих. А оно непобедимо. Видишь, я ничего не скрываю от тебя, потому что мне приятно видеть твое отчаяние.

– Ты лжешь, – сказал Виктан. – Ты не сумел отбросить нас от стен. Я слышу, что бой продолжается.

Фартор замер, словно прислушиваясь к доносящимся издалека глухим ударам, а потом, пренебрежительно отмахнувшись, произнес:

– Не стоит обращать внимания на бессмысленный шум. Этот лесной пень, который вы привели с собой, и впрямь неукротим и почти неуязвим. Его можно лишь строгать как полено… я так и поступлю, хотя подойти к нему с ножом трудно. Но один он ничего не сможет сделать. Никто из вас ничего не сможет сделать. Кого не взять силой – будет взят измором или хитростью. Я не сумел добыть крови подземного слепца (панцирь его прирос к коже), тогда я воспользовался умением, похищенным у рыцаря Грозы, так что ваш слепец вдобавок оглох и сейчас безобидно крошит камни вдалеке от битвы. К каждому рыцарю я подобрал ключик, для этого у меня было много времени. Теперь ты понял, что проиграл? Молчишь? Ты правильно сделал, что замолк…

Виктан вздрогнул и поднял голову. Перед ним сидел Гоэн. Вернее, сидящий был похож на Гоэна, словно брат-близнец, лишь пустой взгляд выдавал подделку.

– Прекрати, – сказал Виктан, – меня не обманешь.

– Теперь, разумеется, не обману. А если бы я сразу показался тебе в таком виде, то сумел бы посеять в твоей душе смятение. Но мне захотелось говорить с тобой от своего имени, и я могу наконец позволить себе это. А хочешь, – Фартор усмехнулся, и страшно было видеть на знакомом лице рыцаря Опавшего Листа чужую и мертвую усмешку, – хочешь, я покажу тебе Виктана? Такого, каков он на самом деле? Хотя тебе это не интересно, ты, пожалуй, и не узнаешь себя. Тебя волнует иное: зачем я начал борьбу и что собираюсь делать дальше. Что же, я отвечу и на эти вопросы. Я хочу забрать себе мёд. Весь до последней капли. Пусть он зреет, а потом я не дам ему пролиться. Я буду есть мёд, макать в него свой хлеб, а вы будете завидовать мне, как я когда-то завидовал вам.

– Об этом я догадывался и без тебя, – ответил Виктан. – Что еще может изобрести бессильная зависть? Тебе лишь кажется, что ты стал силен и сумел пленить меня… – Виктан напряг мышцы, пробуя на прочность опутывающие его цепи.

– Не трудись! – Фартор поднял руку. – Эти оковы нужны лишь моему самолюбию, их несложно порвать. Ты связан иначе, хотя и не догадываешься как. Дело в том, что мне известна твоя тайна. – Фартор поднялся и прокричал в лицо Виктану: – Ты побежден, потому что проехал свою остановку!

Виктан рванулся, но двери автобуса уже захлопнулись, и Виктор Андреевич увидел, как мимо проплывает проходная завода, табло над входом показывает без семи минут восемь – и значит, уже нет никакой возможности успеть на работу без опоздания. Виктор Андреевич в отчаянии привалился к дверям. Опустевший автобус, дребезжа, набирал ход.

Разумеется, на проходной Виктора Андреевича записали, а в отдел он опоздал на целых двенадцать минут. Еще год назад на такую задержку никто не обратил бы внимания, кроме, может быть, Антонины Мадарась – злыдни и доносчицы, но теперь, когда управленцы ожидали сильного сокращения штатов, Виктора Андреевича встретило недоброжелательное молчание и изучающие взгляды. Виктор Андреевич промямлил что-то напоминающее одновременно приветствие и попытку оправдания, уселся за стол и придвинул папку с бумагами. Предстояло выяснить, что там внутри, вспомнить, какими неприятностями чреват грядущий день. Ничего срочного в папках не оказалось: какие-то заявки, отчет за прошлый квартал, докладные записки о перерасходе электроэнергии – весь тот бумажный хлам, что скапливается на столе, создавая видимость работы.

Виктор Андреевич обзвонил цеха, сообщил, что режим работы сегодня «два-тире-два». В ответ ему продиктовали расход электричества за прошлую смену. Цифры эти предстояло просуммировать и о результатах сообщить в Горэнерго. Ежедневная будничная деятельность, не требующая ни малейших усилий. Виктор Андреевич выписал цифры в колонку, вздохнув, поднял голову. Светочка Соловкова, сидящая за столом напротив, была погружена в расчеты, наманикюренные пальчики летали над клавишами калькулятора. Виктор Андреевич вздохнул еще раз.

Лишенные тургора щеки Виктора Андреевича всегда были гладко выбриты, так что он и сам не мог бы сказать, была бы у него седина в бороде, вздумай он эту бороду отпустить. А вот бес в ребро впился прочно, и звали его Светочка Соловкова. Была она на два года младше собственной дочери Виктора Андреевича, у мужчин пользовалась успехом, так что никаких надежд у Виктора Андреевича не оставалось, тем более что Малявин даже в молодости был смел с женщинами лишь в мечтах. И все же он ничего не мог с собой поделать – запоздалая влюбленность была неистребима. Во время заводских междусобойчиков Виктор Андреевич демонстративно ухаживал за Светочкой, изображая «доброго дедушку», которому, учитывая возраст, позволена безобидная фамильярность. А сам жестоко клял себя и за неудачно выбранную маску, и за нерешительность, и даже за возраст, который и в самом деле со счетов было не сбросить. О Таисии в эти минуты Виктор Андреевич не думал: Таисия ждала дома, а здесь была совсем другая жизнь, такая же непохожая на домашнюю, как и царственные равнины Тургора.

Виктор Андреевич машинально пересчитывал общее потребление электроэнергии, но мысли его были далеко. В середине дня ему уже не требовалось вспоминать обыденные вещи, уплывал в тень и Тургор, так что можно было помечтать о чем-нибудь несбыточном. Например, о рацпредложении, которое он сделает и которое радикально изменит… неважно, что оно изменит, но в результате увеличится объем продукции, снизится потребление материалов и энергоносителей, экология тоже не будет забыта… Суммарный экономический эффект составит, скажем, двести миллионов в год – значит, сумма вознаграждения… большая, посчитаю потом. С Мадарась удар приключится, когда он пригласит весь отдел в ресторан. Ее – тоже, пусть позлобствует, но главное, конечно, Светочку. Вечером он, как старый приятель, пойдет провожать Свету, а возле дома само собой получится, что они вместе поднимутся к ней, и там… Сладкий озноб прошел вдоль спины. «Светик, Светик, светлая моя…» – Виктор Андреевич зажмурился, прикрыл ладонью глаза. Так проще и правдоподобнее представлять то, что теперь будет соединять его со Светочкой, соединять прочно и всегда, даже если сама Светочка ничего об этом не узнает. Когда вокруг смыкается тьма, то обостряются остальные чувства и самый тихий шепот слышен ясно и разборчиво:

– …светлая, чистая, прекрасная. Когда она идет, трава не приминается под ее ногами, осенние листья не слышат шороха ее шагов. Лицо ее сияет, и при взгляде на нее невозможно сохранить в душе недобрые мысли. Едва она появляется – все ложное исчезает, остается лишь истина. Значит, сейчас Светлая богиня на нашей стороне.

– Не надо меня утешать, – прервал рассказчика слабый голос. – Я слышал эти сказки еще младенцем и теперь не верю в них.

– Это истина.

– Почему в таком случае богиня не явилась в ту минуту, когда в битве решалась судьба Тургора? Почему мы в плену, а Фартор торжествует?

– Потому что битва не кончена, а мёд созревает лишь в миг солнцестояния. В этом году солнцестояние совпадает с закатом, и до заката еще далеко.

Виктан оторвал от лица руку, засветил на безымянном пальце гелиофор. Кольцо с камнем было невидимо для чужих глаз, стреги не смогли похитить его. Камень осветил вырубленную в скале келью и две человеческие фигуры: одну лежащую ничком, другую сидящую возле нее.

– Ты очнулся? – спросил Гоэн, повернувшись на свет.

– Да, – ответил Виктан.

Он подошел, склонился над лежащим Зентаром. Юноша не пошевелился.

– Он умирает, – прошептал Гоэн. – Его не ранили, он умирает от несвободы. Видишь, – произнес он громко, – у нас уже есть свет. Фартор прогадал, когда бросил нас в общую яму. Хотя, признаюсь, Виктан был не лучшим соседом, пока сидел, застыв как истукан.

– Это не единственная его ошибка, – сказал Виктан. – Прежде чем бросить меня сюда, он говорил со мной, и теперь я знаю, куда меня уносит время от времени. Оказывается, я живу тогда в другой стране – глупой и ничтожной, причем пользуюсь там самым презренным положением. Мне было обидно узнать такое. Но Фартор просчитался в главном: ему не удалось меня раздавить, ничтожество той жизни не сказалось на мне. Зато теперь я, кажется, могу предсказывать свои метаморфозы; если интуиция не подводит меня, в следующий раз я исчезну отсюда, а вернуться постараюсь где-нибудь неподалеку – и тогда сделаю все, что сумею сделать голыми руками…

– Виктан, – сдавленно перебил рыцарь Опавшего Листа, – может ли твой камень светить ярче?

– Это гелиофор – камень солнца, а наверху сейчас день, – ответил Виктан.

– В таком случае ты выйдешь отсюда с оружием в руках! – воскликнул Гоэн. – Зентар! – повернулся он к товарищу. – Я знаю: ты носишь на груди мешочек с плодородной землей твоего родного Резума. Дай ее, нам надо вооружить рыцаря Солнечного Луча.

Зентар молча поднялся, достал из-под рубахи кожаный мешочек, протянул его старику. Гоэн высыпал горсть земли на пол, сделал пальцем лунку и опустил в нее крошечное зерно, неведомо откуда появившееся в его руках. Разровнял землю, полил из кувшина, стоящего в углу. Кивнул Виктану. Тот поднял руку с кольцом. Камеру залил солнечный свет.

– В недоступных буреломьях лесного Думора созрело это семя, – пропел Гоэн. – Дикие харраки вырастили его на погибель всякому, кто вздумает посягнуть на их необузданную волю, суровые нравы и непостижимые для чужаков обычаи. Фартор полагал, что лишил меня оружия, но отнял лишь сухой лист, стоящий не больше любого опавшего листа. Живой меч невозможно купить или отнять, его можно лишь получить в подарок.

Горсть земли на полу, рассыпаяcь, зашевелилась, из центра ее показался острый росток, он поднимался, удлиняясь на глазах, прямой и блестящий.

– Вот меч рыцаря Опавшего Листа, – произнес Гоэн. – Бери, я отдаю его тебе.

Виктан протянул руку и сорвал меч с клинком, похожим на побег осоки.

– Пора, – сказал он выпрямляясь.

Стена перед ним изменилась, вместо грубого камня некрасиво бугрилась испорченная давней протечкой штукатурка, висел наклеенный на фанеру график роста выпуска продукции за позапрошлую пятилетку с цифрами, перемалеванными на пятилетку прошлую.

– Давно пора, Виктор Андреевич, – услышал он чей-то голос.

Перед Виктором Андреевичем стоял Зозулевич – инженер из вент-группы. С Зозулевичем Виктор Андреевич частенько болтал на лестнице, где была оборудована курилка, в столовую они тоже обычно ходили вместе. Подчиняясь неписаным законам заводоуправления, Малявин с Зозулевичем звали друг друга по имени-отчеству, хотя и были на «ты».

– Иди один, – сказал Виктор Андреевич. – Я сегодня обедать не пойду – работы много… да и чувствую себя неважно.

– Какой обед? – изумился Зозулевич. – Обед кончился давно, а сейчас собрание начинается, собираются у конструкторов, тебя ждут…

– Спасибо, – сказал Виктор Андреевич, – а то я заработался и не слышал.

Виктор Андреевич и впрямь чувствовал себя не блестяще. В те дни, когда Тургор не отпускал его, Малявин бродил сонный, отвечал невпопад, часто вообще не слышал обращенных к нему слов. Чтобы скрыть это, Виктор Андреевич начинал жаловаться на головную боль и иные недомогания, просил у сослуживцев таблетки и очень быстро внушал самому себе, что заболел на самом деле. Порой даже получал в санчасти больничный лист. Но теперь вольготной жизни приходил конец: приближался переход на аренду, сокращение штатов и прочие связанные с этим неприятности. Сегодняшнее собрание было в их числе.

Обычно во время собраний Виктор Андреевич старался примоститься в уголке за кульманом, так, чтобы его не было видно. Но сегодня он умудрился опоздать на собрание, так что пришлось сесть на всеобщее обозрение, у дверей. И соседство оказалось неподходящим: рядом вертелся на стуле молоденький теплотехник Володя, направленный на завод по распределению и успевший восстановить против себя весь отдел откровенным бездельем и рассказами о том, как он будет жить, когда заведет собственное дело. Фамилия у Володи была не по годам звучная: Рак-Миропольский; это тоже не прибавляло к нему любви.

Собрание вел Цветков – зам главного энергетика. В другое время это немедленно насторожило бы Виктора Андреевича. Главный энергетик, товарищ Паскалов, любил изображать из себя душку-начальника, и потому все мероприятия, где принимались жесткие решения, перепоручал заместителю. Но сегодня Виктор Андреевич был озабочен трудными делами Тургора и думать о двух опасностях разом не мог. Он сидел, привалившись к стене, напустив из чувства самосохранения страдальческое выражение на лицо, и не слушал выступлений. Встревожился, лишь когда в его сознание протиснулись слова:

– В течение этой недели мы должны решить, без кого отдел сможет нормально работать. С этими товарищами нам придется расстаться. Остальные получат компенсацию в размере сорока процентов от оклада уволенных.

«Неужто действительно сокращение? – всполошился Виктор Андреевич и тут же привычно начал успокаивать себя: – Да не может быть, треть отдела уволить… отобьемся… в крайнем случае сократят Кузьминову – она бездетная».

И в самом деле, поднялся Зозулевич и напористо пошел в атаку:

– Господа, что-то я не понимаю, как это – треть отдела сократить, у нас работы труба нетолченая. Мы же не НОТ какой-нибудь и не техника безопасности, без наших служб завод станет…

– Это не тема для дискуссии, а приказ, – перебил оратора Цветков, – уволить десять человек. Мы должны решить, без кого сможем обойтись.

«Сейчас Мадарась вмешается», – тоскливо подумал Виктор Андреевич.

Но вместо известной склочницы неожиданно поднялась Светочка Соловкова.

– Правильно Сергей Семенович говорит. У нас не треть, а половину отдела гнать надо. А зарплату их – тем, кто работает. Вот вам первая кандидатура, – Светочка обвела взглядом собравшихся, – Малявин!

– У меня дел невпроворот, на мне все цеха висят! – закричал Виктор Андреевич фразу, приготовленную для мерзавки Антонины. Потом до него дошло, кто выступает против него, он смутился, задохнулся от обиды и фразу закончил лишь по инерции: – Я и обедать сегодня не ходил…

– Знаю я вашу работу! Как Антонина Ивановна в отпуск уходит, так он мигом на бюллетень, так что все обязанности на мне – и ничего, справляюсь. А что обедать он не ходит, так бездельничать можно и без обеда. Вот сегодня, наглядный пример: считает товарищ Малявин потребление электроэнергии. Там надо всего четырнадцать чисел сложить. Он складывает на калькуляторе, а я рядом сижу, мне все видно. Ежу понятно, что соврал: цеха данные до первого знака дают, а у него в окошке после запятой две цифры болтаются… Нет, досчитал, проверяет. И видно, как он по клавише не ту цифру мажет. На третий раз верный ответ получил, но с первыми не совпадающий, так он стал четвертый раз пересчитывать. И опять соврал. Обедать он, может, и не ходил, но потребление так до сих пор и не сосчитано. Гнать такого работничка! Он только и умеет, что спать на рабочем месте да маслеными глазами под блузку заглядывать.

– А нечего блузку распахивать! – вдруг вмешалась Антонина. – А то устроила декольте до самого пупа. Тут у ней ножки – там у ней ляжки!.. Не сотрудник, а западный секс!

– Это же прекрасно! – возопил Рак-Миропольский. Ему как молодому специалисту сокращение не грозило, и юный бездельник, чувствуя себя в безопасности, наслаждался происходящим.

– И вообще, – продолжала Мадарась, – что вы накинулись на человека? Дали бы до пенсии доработать.

– Вы, Антонина Ивановна, беспокойтесь, чтобы вам ваши полгода до пенсии досидеть позволили, – внушительно произнес Цветков. – А Малявину еще восемь лет трубить.

«Семь лет и одиннадцать месяцев», – пытался поправить Виктор Андреевич, но вместо этого окончательно стушевался и затих. Ясно же, что там уже все решено и коллектив созван для проформы.

Он желал одного – чтобы скорее кончился этот дурацкий сон. Хотелось проснуться, пусть даже в темнице Фартора, лишь бы подальше отсюда. И еще мучило горькое чувство: «Светик, Светик, как ты могла решиться на подобный удар, пойти на предательство… И это после всего, что было у нас…»

Дальше Виктор Андреевич не слушал, не обратил даже внимания на пробежавшую мимо Кузьминову, лишь вздрогнул от грохота захлопнувшейся двери. Подумал вяло, что и ему надо бы уйти благородно, с достоинством, но остался сидеть.

Собрание набирало обороты, словно электромясорубка. Едва возникала заминка, Цветков подбрасывал новую фамилию. Ополовинили бюро охраны природы, прошлись по вентиляционной группе (Зозулевич, впрочем, уцелел), заглянули в группу конструкторов. Всего получилось семь жертв.

– А если захочет подать заявление товарищ Рак-Миропольский, – подвел итоги Цветков, – то администрация возражать не станет.

– Да нет, я пока обожду… – зевнул молодой специалист. – Вот годика через два…

– Годика через два с тобой другой разговор будет! – рявкнул благостно молчавший Паскалов, и на том собрание закончилось.

Домой Виктор Андреевич вернулся смурной и, не переодевшись, уселся перед выключенным телевизором. Жить не хотелось. Болело в груди, чуть выше желудка, представлялись собственные похороны, печальные лица сослуживцев, плачущая Светочка, шепоток: «Замучили человека, в могилу свели…»

Понимая умом несерьезность подобных фантазий, Виктор Андреевич гнал их, пытался вызвать в памяти образ Тургора, но тот отгородился глухой стеной и не пускал. Очевидно, Виктану удалось исчезнуть из темницы, и сейчас его не было нигде, и, значит, Тургор был закрыт для страдающего Виктора Андреевича.

В прихожей раздался звонок – Таисия обычно звонила в дверь, хотя у нее был свой ключ. Виктор Андреевич вернулся в кресло.

«И не поинтересуется, как дела», – обиженно подумал он и тут же ужаснулся мысли, что Таисия могла спросить его о работе, и ему пришлось бы отвечать.

Из кухни потянуло борщом. Слева под ребрами заболело сильнее.

«Подохну – никто и не заметит», – резюмировал Виктор Андреевич.

– Обедать иди, – позвала Таисия.

После тарелки борща в груди отпустило, жизнь уже не казалась столь ужасной. В конце концов, увольняют его еще не завтра, а в худшем случае через месяц, и компенсация при увольнении по сокращению за два месяца выплачивается, и стаж не прерывается. За это время он что-нибудь придумает, устроится на другую работу – энергетики везде нужны, – сделает свое изобретение и внедрять его будет не здесь, а на новом месте, в каком-нибудь совместном предприятии. И запатентует на свое имя – так теперь можно. Приглашения пойдут от инофирм, зарубежные поездки, дома – компьютер и видеомагнитофон. А на бывшем его заводе все останется по старинке, прогорят они со своей арендой и разорятся. Светочка Соловкова, безработная, придет в слезах в его кабинет (а он уже будет президентом фирмы), и он ей скажет…

– Ты меня совсем не слушаешь! – голос Таисии вернул Виктора Андреевича на кухню.

– Слушаю, Тасечка, – сказал Виктор Андреевич.

– Я спрашиваю: на что мы жить будем? – повторила Таисия.

«Неужели кто-то успел ей сказать?» – с тоской подумал Виктор Андреевич и на всякий случай ответил уклончиво:

– Как-нибудь выкрутимся.

– Ты все успокаиваешь, а выкручиваться приходится мне, – обиделась Таисия. – Ты хоть знаешь, сколько сейчас картошка стоит? Твоей зарплаты теперь только на папиросы хватит. Мясо на рынке уже сорок рублей и еще будет дорожать.

«Не знает», – понял Виктор Андреевич и сказал:

– Так это на рынке.

– А ты купи в магазине. Три часа отстоишь, а ничего не получишь. Да и в магазинах будет дороже. Писали уже. Вот я и спрашиваю: на что жить будем?

«Ну что прицепилась?..» – тосковал Виктор Андреевич, решив от греха отмалчиваться.

– Алеше посылку надо бы собрать и перевод, а из каких денег? – долбила Таисия. – У Риты день рождения скоро, что дарить будем, ты подумал? В магазинах нет ничего. У нас тоже юбилей близится, пора подумать, кого звать. На ресторан денег нет, значит – дома. Но и дома приличный стол рублей в четыреста обойдется, а то и больше… – Лицо Таисии вдруг смягчилось, осталась лишь неистребимая морщинка поперек лба. – Витек, – сказала Таисия совсем тихо, – а ведь тридцать лет вместе живем. Вся жизнь…

Виктор Андреевич обнял за плечи прижавшуюся к нему Таисию. Он вообще любил свою жену, хотя привычка, ка�

Скачать книгу

Истории о нежити

Три тысячи лет назад, когда наши предки были язычниками, они весь мир населяли большими и малыми богами. Велес, Мокошь, Перун считались великими богами, а домовые, лешие, кикиморы были богами малыми, с которыми человек воевал или мирно соседствовал. С приходом христианства великие боги изныли и практически исчезли, а боги малые сохранились, но новая вера разжаловала их из богов в нежить и нечисть. Но тем не менее они продолжают жить в народной памяти, в фольклоре, быличках и страшилках. И разумеется, они освоили фэнтези.

В сборник «Малые боги» включены рассказы, короткие повести и миниатюры в жанре фэнтези, где действующими лицами являются мифические существа, которых можно отнести к разряду малых богов. Здесь нет царственных особ, придворных магов, магических академий и прочей ерунды, заполонившей околофэнтезийные тома. Зато фантастические существа такого рода незаемны и практически не встречаются у других авторов.

Малые боги бытуют по соседству с людьми, и потому в каждом рассказе непременно присутствуют обычные люди, лишенные какого-либо колдовства. А малые боги недаром оказываются малыми, и потому, наверное, в этом сборнике много микрорассказов. «Щекотун», «Умолот», «Не ко двору», «Угомон», «Заруча» – каждый из описанных здесь представителей нежити существует сам по себе, и о каждом можно написать рассказ в полторы странички, что я и делаю с огромным удовольствием. А вам желаю читать с таким же удовольствием, с каким я писал эти рассказы.

Змейко

К настоящему времени россыпи эти полностью выработаны и промышленной ценности не представляют.

Горный справочник

Бабушка Ненила хорошо говорила сказки. Во внуках да правнуках у нее вся деревня была, так соберется мальчишня целой артелью и пристанет как репей: расскажи да расскажи. А бабке что, для родной крови не жалко, она и примется рассказывать…

С прежних времен ведомо, что под нашей горой есть пустое место. И было некогда там подгорное царство. Горные люди жили, гномы. По всей округе об их мастерстве слава гремела. Железо варили, медь плавили, по золоту тоже старались. Но всего больше занимались цветными камушками. Ежели родиться где самоцветику, так гномы о том за полгода знают и ждут. Дешевым металлом торговали, железный товар, медь, чушки свинцовые, лягушачью платину на базар возили, на хлеб да пиво меняли. А чтобы золото, серебро или, не приведи господь, камушки на продажу поставить – такого у них не водилось. Все себе оставляли. Богатства собрали несметные, несказанные и неоглядные.

Только раз объявились над горой враги: огненный змей с братьями. Стену прожгли, гномов кого побили, кого прочь погнали и стали сами в горном городе жить.

Гномам то за обиду показалось. Вооружились они кто чем попадя и пошли супостата воевать. Год воюют, два воюют, народу положили уйму, а победы не видно. И остался у них от всего мира один захудалый гноменок. Его прежде по малолетству на войну не брали, вот он и уцелел. А теперь никого родных не осталось, сам большой, сам маленький… Собрался последний гном, нашел себе какой ни есть мечишко и пошел за отчий дом сражаться. Приходит к горе и видит: и братья, и дядья все лежат побитые, никого в живых нет. А рядом змеи лежат, секирами порубленные, ни одна не дышит.

Стал гном врага на битву звать. И выползает ему навстречу захудалый змееныш, весь из себя полтора вершка. Один остался на все змеиное племя. Удивился гном:

– Как же я тебя убивать буду, такого малого? Уползай-ка ты отсюда подобру-поздорову.

– Нет, – отвечает змееныш, – я тут родился и никуда отсюда не уйду. Здесь мой дом.

– А и что тебе в этом доме делать?

– В своем дому да дела не найти? Вишь, сколько тут богатств набрано-скоплено? Все прибрать нужно, каждая золотиночка пригляда просит. Разложу все как есть по местам, лягу посередь большой залы и буду радоваться на такую-то красоту.

– А ты подумал, – говорит худой гноменыш, – что богатства набраны-скоплены, да не тобой? Их мои прадеды и пращуры добывали, собирали и по местам раскладывали, а твои змеи все пограбили да поотняли, а хозяев огнем пожгли и смертью поубивали. Только не бывать такой неправде ни на земле, ни под землей, ни на светлых небесах. Уползай отсель, пока живой есть, а не то давай биться не на жизнь, а на смерть.

– А ответь ты мне, – говорит заморный змееныш, – что ты делать станешь в столь огромном дому, коли подвезет тебе меня поратить до смерти?

– В своем дому да дела не найти? Все прибрать нужно, покладать покрасивее, кладовать понадежнее. А как все ухичу, сяду посередь большой залы и стану радоваться душой на такую красоту несказанную.

– Так ведь и я не на базар потащу, – говорит малый змейко. – Зачем тебе меня мечом рубить, для чего мне тебя ядом язвить, когда мы одного хотим, чтобы вся подгорная краса цела оставалась и душу радовала? Давай вместе в большом зале быть, вдвоем на каменья любоваться, дружно злато беречь. А что отцы наши, дядья и деды поубивали друг друга из-за той казны, так нашей вины в том нету. Коли и мы друг друга поубиваем, то тогда и краса ненужно погаснет, и казна обесценится.

Подумал гноменыш да и согласился. С тех пор в пустом месте под горой два хозяина живут, в четыре глаза за порядком смотрят. Там у них под горой самое место богатющее: и яхонт, и лал, и хрупик, и тяжеловес, и аматист, который любовники носят, и желтый белир, и всякий иной подельный камень. Лежит, а в руки не дается. Место богатющее, а не добычливо. Железной руды покопать или медной – это можно, хотя и тут добыча невелика. А золота или каменьев не взять, хотя все приметинки как на ладони лежат. Есть в горе всякого богатства, да хозяева брать не велят. Так и зовут нашу гору Пустой – то ли оттого, что место под ней пустое, где подземный город стоял, то ли оттого, что всякий старатель отсюда пустым уходит…

– Дядя Матвей, поди, пустым не уйдет, – поперечил бойкий правнучонок.

– Может, и не уйдет, – бабушка Ненила на все была согласная. – Матвеюшка мне тоже сродственником доводится. Глаз у него верный, рука легкая. Бают, что он раз в городе напротив губернаторских палат самоцветную друзу сыскал. Дорогу там мозаичным камнем стелили. Свои таким грубым делом не промышляют, а иногородние в отхожий промысел нанимаются. Камень отесывают да на дорогу укладывают. Тоже мозаикой кличут, хотя каменье там не цветное, а самый бросовый плитняк. Вот Матвейка-то мимо шел да и углядел нужный камень.

– А что, – грит, – работнички, почем этот булыжник продадите?

– Бери, когда нужда есть, – отвечают мужики. – Мы его тебе за так подарим.

– За так не могу. Нынче Даришь уехал в Париж, а заместо приехал его братец Купишь.

– Ну, когда ты гордый, – смеются мужики, – то гони целковый рупь.

А камень булыжный, ежели кто не знает, четыре копейки за пуд стоит.

Однако Матвейка и глазом не моргнул.

– Сколько прошено, столько, – грит, – и плачено. И не говорите потом, будто я цену сбивал или задаром чужой камень схватил.

Отсчитал Матвей за булыжник цельный рубль, из рук в руки. А потом взял кайлушку, тюкнул легохонько – и открыл друзу самоцветных сапфиров. И цена ей была семьсот рублей. Мозаичники потом чуть не весь булыжный товар переколотили, искали вторую такую же диковину. Не нашли.

Было такое, не было – бог весть. Вернее, что не было. Это ж дураком надо быть, чтобы щебеночной киркой друзу рушить, да еще на глазах у чужих людей. Однако ж сказка живет, потому что Матвей, бабки Ненилы внучатый племяш, и впрямь мастером был редкостным, какие раз в тыщу лет рождаются, а потом тыщу лет помнятся.

Матвейка с малолетства был к камню приставлен, а вот не давалось ему рукомесло, да и только. Шлиф навести, душу камня показать – это мог, а чтобы вещицу какую сработать – такое не получалось.

– Что его зря резать да гранить, ежели он и без того хорош?

Зато старателем Матвейка был знатным, в цветнокаменном промысле равного не было. Не только россыпи и скарны, но и всякий занорыш ему как на ладони были. Носом, что ли, чуял каменное сырье? Ежели где речушка мелкая да с перекатами протекает, так то Матвейке в особую радость. На таких речках старатели завсегда промышляют, золотишко в лотках моют, цветные камушки. А Матвей вечерами, в шурфе намаявшись, на речку развеяться ходил. И не бывало, чтобы пустым с прогулки возвращался. Солнце начнет к земле западать, на ряби речной бликами заиграет… самая краса вечерняя в ту пору настает. Галечки на речных, многажды промытых россыпях все до одной чудятся самоцветами. Всякая слюдинка бриллиантом сияет, любая шпатинка алмазной гранью посверкивает. Ну, и вода рябит… где в таком сиянии что рассмотреть? А Матвейка глядит с прищуром – да вдруг шагнет в воду и поднимет со дна что-то невидимое прочим.

Ежели спросить, что нашел, то плечами пожимает: «Так, обломочек занятный», – а находки из кармана не вытаскивает. Значит, и про сапфировую друзу люди врут: найти, может, и нашел, но при стороннем глазе не хвастался.

На продажу, впрочем, с некоторых пор дорогие камни Матвей выносить перестал. Искряком торговал, баусом, мелкой перелифтью, ясписом, из которого пуговицы режут. А чтобы по-настоящему дорогой камень, о том только вспоминалось.

– Оскудела земля цветными камнями, – вздыхал Матвей перед заезжими купцами. – Прежде, бывало, темно-синий агустит прямо на земле валялся, желтый ягут, а по-городскому – топаз, за бесценок шел. А ныне архиерейский камень аматист кое-где, может, и остался, а стоящего товара нет. Или хоть малахит взять. В прежние годы, бают, бирюзовый королек тысячами пудов копали, а сегодня и плисовому рады.

Что за диво? У других старателей хоть изредка яхонты попадаются, а у самого удачливого и знаменитого только суровик и дымчатый смоляк.

И пошли промеж торговцев пересуды, будто есть у Матвейки заветная укладка, где лежат непродажные камешки, те, с которыми душа расстаться не может. И чем дальше, тем реже камни на торги идут, чаще в сундук попадают. Сплетне веры нет, а слушаешь. А о той Матвейкиной укладке вся ярмарка слыхала.

А Матвей и впрямь прикипел сердцем к находкам и расстаться с ними никак не мог. И укладка заветная у него прямо под полатями стояла, рядом с той, что на продажу. Камней там было что в царевой сокровищнице, и все сырые, как в земле лежали, ни к одному гранильщик не прикасался. А поверх всего хранился редкостный кунштик, игра натуры – не то золотые самородочки, вросшие в хрустальный камень, не то кусочек хрусталя с семью вросшими золотинками. Особого чуда в том нет – матерое золото завсегда с кварцем срастается, так их из шахты вместе и поднимают. Но тут исхитрилась мать-земля и впрямь родила диковину: хрусталек ни дать ни взять малая змеюшка длиной чуть поболее вершка. И головка тупенькая видна, и хвостик, и даже глазки закрытые обозначены. А золотинки чешуйками выложены вдоль хребта. Золота в змейке кот наплакал, да и хрусталь, когда он не строганец, а без грани, – камень бросовый, дешевле червеца, но все вместе – диво небывалое.

Змейку Матвей в речке поднял неподалеку от Пустой горы и даже помыслить не мог, чтобы отдать диковину в чужие руки. Вечерами вытаскивал игрушку на свет, ласкал в ладонях и только что не разговаривал.

В самую зиму на Спиридона-Солнцеворота прикатил к Матвееву дому купец. По всему видать, богатый – чрево толсто, харя красна, шуба волчья, шапка боброва. У коня под дугой колокольцы, хотя честным людям с колокольчиком ездить не указано: разрешен колокольчик только чиновнику, едущему по казенному делу. А вот ямщик у купца подкачал: такая каторжная морда, что не приведи случай ночью повстречаться. Впрочем, то не Матвею решать, с кем купцу ездить. Личина обманчива, иной глядит варнаком, а душа у него голубиная.

Гости вошли, поздоровались честь честью, на образа покрестились. Двуствольное ружье ямщик у печи поставил. Без ружья в зиму ездить опасно, волки живо посчитаются за снятые шубы.

– Камушками интересуемся, – без обиняков сказал купчина. – На торгах о твоих камнях слава идет.

– Так на торгах бы и покупал, – резонно попенял Матвей. – Я людей не прячусь, а так вот на ночь глядя приезжать не след. Из старателей никто самоцветов дома не держит, зачем зря лихой глаз привлекать?

– Так ведь есть, поди, пуговичный товар, – настаивал гость.

– Пуговичный товар, может, и есть, только что ж за ним в такую даль переться? Ширлу или таусиный камень всюду задешево купить можно.

– Раз уж приехали, покажи, будь ласков.

Матвей вздохнул, под полати залез, достал малый сундучок, а из него тряпицы с находками. Отдельно искряк, отдельно полосатый ногат, который городские ониксом зовут. Купец камушки перебирал, покряхтывал. И видно, что нравится, да торговая спесь хвалить не купленное не велит. Потом нашел, к чему придраться:

– Что ж они у тебя не парные? Для сережек парные нужны, да и для пуговиц не мешало бы.

– Парные из одного куска резать нужно, а тут галечки собраны. Это для печаток и висюлек. Вот ежиный камень, а по-иному – стрелы Амура. Так вот сердечко вырезать, чтобы стрелка его насквозь пронзала, и носить такой кулон на груди, ежели хочешь знак подать о сердечной склонности. Камень – он не простой, им что хошь сказать можно.

– Так-то оно так, и камушек хорош, спору нет, только на сердечки из волосатика мода давным-давно прошла. А значит, и цена упала.

– Я насильно не всучиваю, не любо – не покупай.

Слово за слово Метвейка с купцом в азарт вошли. С человеком понимающим и торговаться приятно. Снова Матвей в торговый сундучок полез, достал настоящий товар: бечеты голубиной крови, бирюзовый баус и даже кристаллик венисы, что в девичьи перстеньки вставляют. И недорого, да сердцу мило.

Купец вроде и хвалил, а вроде как и хаял. С пониманием торговался. Лучшие камешки отложил на платок; те, что с изъяном, в сторону отодвинул.

– Мне бы настоящего самоцвета.

– Самоцвета, говоришь? Сегодня так всякий цветной камушек обзывают, а в старые годы самоцветом только бриллиант называли да еще малиновый шерл самой чистой воды.

– Вот их бы я и хотел. А то, скажем, яхонта у тебя не водится? Или еще – желтый берилл?

– Заберзат, что ли? Так это камень редкий, и цена ему огромадная. Прежде, бывало, попадались и заберзаты, и яхонты, и иакинфы, даже алмазы встречались, а теперь оскудела земля цветным каменьем, все подчистую выбрано.

– А ты поищи, может, и сыщется в какой ухоронке… – сказал купец со значением.

Матвей поднял голову и увидел, что в лоб ему в два дула смотрит ружье.

– Поищи хорошенько, – повторил купец-разбойник.

– Зря ты это делаешь, ваше степенство, – сказал Матвей. – Тебе ж после такого ни на одной ярмарке показаться нельзя будет. Хищнику в жизни счастья не бывает.

– Были бы деньги, а счастье купим, – приговаривал купчина, споро нацепляя Матвею наручные кандалы с модным замочком. – Ну так где у тебя настоящие камни хранятся?

– Нет у меня ничего. Что было на продажу, все показал.

– А теперь непродажные покажь.

Чернобородый каторжник молча опустил ружье, вытащил ножик, попытал остроту на пальце и сунул нож в печку острием на дотлевающие угли.

– Погоди, Родька, – сказал купец, – может, еще по-хорошему договоримся… Ты думай, покамест ножик греется, – оборотился он к Матвею, – а мы тем временем сами посмотрим, что у тебя где лежит. Думаешь, не знаю, где искать? Добрые люди денежки завсегда у бога за спиной хранят.

Купчина подошел к красному углу, скинул иконы, но не нашел за ними ничего, кроме пыльной паутины.

– В подполе надо искать, – изронил слово ямщик. – Это же камни, им от земли ни хрена не сделается. Я знаю, в подполе закопаны.

– Ни черта ты, Родька, не знаешь. Раз он самоцветы на продажу и за хорошую цену не ставит – значит, не жадность его придушила, а сами камушки. Мне знающие люди рассказывали, что случается такое с мастерами и старателями, когда не могут они камень из рук выпустить. Самоцветная болезнь называется. Горные гномы этой хворью страдали, и у людей она приключается. Туточки они, рядом лежат, чтобы всякую минуту достать можно было, полюбоваться.

Купчина оглядел комнату, подошел к полатям, кряхтя нагнулся и выволок на свет заветный сундучок.

– А вот и он! Ишь, какой тяжелый…

Матвей сидел как неживой. Жизнь рушилась одноминутно, и неважно, зарежут его грабители прямо сейчас или, обобрав, отпустят, словно стриженого барана, нагуливать новую шерсть. Все одно отнятого не вернуть, нового не нажить, лучше сразу в петлю.

О ключе купец и озабочиваться не стал, сбил малый замочек голой рукой – видать, привычен к разбойному ремеслу, не впервой по чужим укладкам шарит. Без разбору высыпал самоцветы на стол, так что заискрилось в сальном свете, словно в ясный солнечный день.

– Ты глянь, Родька, глянь, дурья башка, что тут для нас припасено! А говорил, земля яхонтами оскудела! – Купец погрузил обе руки в камни, принялся перебирать их, выдергивая то один, то другой, поднося к дрожащему свечному пламени, любуясь игрой неограненных кристаллов. – Такое богатство за раз продавать нельзя, а то шум пойдет… понемногу сбывать будем. Ишь ты, агустит какой, получше сапфира будет, сапфир перед ним бледненькой… а вот аквамаринчик, адмиральский камень, он победу в морских сражениях приносит. Что ж ты, шут гороховый, такое сокровище прячешь? Хочешь, чтобы флот наш враг потопил? А вот и заберзаты, и гиацинты… а изумруды-то какие, изумруды!.. и сколько!.. Я и ценить их боюсь, такие изумруды только в царскую корону.

Родька отставил ружье, подошел, тоже поворошил камни толстым пальцем.

– Это аматист, что ли?

– Не понимаешь ты ничего. Это дамский камень александрит. При солнце он изумрудом смотрится, а при свечах – аметистом. А вот «голова мавра» – двуцветный турмалин. Дорогущая вещь, ее одной про все наши заботы хватило бы. А мужик и впрямь дурной. Продал бы хоть десяток этих вот камней, палаты бы поставил двурядные, забор трехаршинный, собак цепных завел, сторожа-татарина – так мы с тобой к его дому и за версту подойти побоялись бы.

– Все одно влезли бы… – не согласился ямщик. – Я бы влез.

– Ты бы нож из огня вынул, что ему зря калиться.

– Пусть. Я его и каленым зарежу.

– А что ж ты, – повернулся главарь к Матвею, – нас о милости не просишь? Глядишь, мы бы и тебя живым оставили, и камушки вернули…

Матвей молчал.

– Гордый, – сообщил Родька, – не хочет нас жалобами потешить. А может, скрывает что. Надо бы его покрепче пощупать.

– Слышишь? – хохотнул купец. – Ножик-то в самую пору разогрелся, а приятеля моего хлебом не корми, дай живого человека примучить. Ну, так скажешь, есть у тебя еще что?

Матвей молчал.

– Сомлел, видать. А ежели не сомлел, то рассуди сам: живым мы тебя все равно не отпустим, нам такой свидетель ни к чему. И дом твой перед уходом подпалим. Если осталась где ухоронка, то камни в пожаре цвет потерять могут. Говорят, иные от сильного жара блекнут, а то и вовсе рассыпаются. Я же знаю, тебе камней жальче, чем себя самого, так что не таись.

Матвей молчал, только губы тряслись.

– Боится, – заключил ямщик. – Надо попытать.

– Да оставь ты его, – отмахнулся купец, потеряв к Матвею всякий интерес. – Это он отходить начинает с горя. Нет у него больше ничегошеньки, укладка-то не полна была – значит, в других местах не спрятано. Пущай сам помирает, ежели успеет. Тебе человека зарезать что муху прихлопнуть, а мне лишний грех на душу брать неохота. Давай собираться. Эх, самоцветы с пуговичным товаром помешались! Хотя пусть их: вали кулем, там разберем.

Купец начал горстями сгребать камни обратно в укладку, но вдруг остановился, выудив из кучи хрустального змейку.

– Родя, гляди, какая чудовина!

Ямщик, отошедший было к печи за ножом, вернулся, глянул через плечо.

– Это ж дешевка, – пренебрежительно заметил он. – Простой хрусталь, без грани. Самородочки выковырять – так и вовсе выбросить можно. Видать, из пуговичного товара завалилась.

– Дураком ты, Родька, родился, дураком и помрешь. Это ж игра натуры, цена ей не за материал, а за редкость. В столице, в горном музее, за такое пятьсот рублей отвалят, а то и всю тысячу. Вишь, змеюка какая, горой резана, рекой шлифована, человечья рука к ней не прикасалась, а все как у настоящей: и чешуйки по спине, и пасть змеиная… У, гада ядовитая! – мясистый купеческий палец ткнул каменного змейку в словно нарочно приоткрытую пасть.

На мгновение рубиново блеснули зажмуренные глаза, кварцевые зубы сомкнулись на указующем персте, заставив купчину кричать. Отброшенный змейко со звоном ударился об пол, изогнулся упругой пружиной, готовый вновь напасть.

Купец кричал, тряся обожженной кистью с почернелым пальцем. Чернота расплывалась по руке, стремясь к сердцу. Ошалелые глаза выпучились, лицо посерело, купчина повалился на пол и перестал дышать.

Второй разбойник, злобно хрипя, переводил схваченное ружье с Матвея на змейку, а свободной рукой спешно сгребал самоцветы в сундучок. Это его и сгубило – несподручно стрелять, зажав ружье под мышкой. Змейко безо всякого предупреждения метнулся в воздух и впился ямщику в самое горло, под спутанный клок бороды. Не хуже каленого ножа вонзился… Грабитель повалился, не успев крикнуть. Жаканы из двух стволов ушли в потолок.

Окровавленный змейко выполз на свет, завозился, обтираясь об одежду убитого, потом вполз на колени Матвею, заскреб зубами по кандальному железу. Серые опилки посыпались вниз. Матвей ждал спокойно, словно и не с ним творилось этакое. Стряхнул разгрызенные наручники, бесстрашно подставил ладонь кристальному спасителю. Змейко свернулся прежним клубком и замер. Рубиновые глазки закрылись.

Змейку Матвей прибрал за пазуху, к самому сердцу. Не разбирая, ссыпал раскиданные камушки по двум сундучкам, задвинул обратно под полати. Мертвые тела вынес, уложил в сани. Неживой купец смотрел выпученными буркалами, словно напугать хотел. Каторжник щерился окровавленным ртом, даже в смерти не желая смириться.

Матвей впряг коня, которого сам же, встречая дорогих гостей, поставил в пустующем дворе. Хоть и холодно, а все под крышей, и сеном прошлогодним похрустеть можно. Косматый конек храпел, чуя мертвецов, шарахался. Тварь невинная… а что делать, ежели и он в разбойном промысле замешан?

В те же сани Матвей кинул разряженное ружье и сквозь вечернюю тьму погнал коня к заброшенным шахтам. Пустая гора хоть и называлась Пустой, но шурфов на ней набито немало. Не могли люди смириться, что гора есть, а копать в ней нечего. Выбирали по разным приметам местечко поудачливее и долбили шахту. Иная на двадцать саженей углублена, а ничего стоящего не нашли.

У одной из земных дыр Матвей остановил коня. Разжег масляную горную лампу, посветил в темный провал, потом одно за другим свалил туда оба тела. Два хряских удара донеслись снизу, и все стихло. Следом Матвей отправил разряженное ружье. Стегнул буланку: беги, бедолага, авось сподобит счастливый случай дойти к людям, минуя волчьи зубы.

Смолк спорый топот и скрип легких санок по рыхлому, но еще не глубокому снегу. Тишина наступила, так что слышно, как кровь в ушах стучит. А в шахте и того тише, беззвучно сочится со стен незамерзающая вода, омывает мертвые тела. Охолоните, гости дорогие, поуспокойтесь… Полежите нетленными мощами. Время пройдет, окремнеет плоть, обратится дорогим опаловым жиразолем, тогда и вы на дело сгодитесь. А покуда прикрыть надо неотпетую могилу от срама.

Жалея, что рано сбросил в шурф ружье, Матвей вырубил приличную жердину, уперся, собираясь скинуть вниз пару обломков, которыми земля кругом была богато усеяна. Поднатужившись, сдвинул угловатую, необвалянную каменюку и остановился, приглядываясь. Даже сейчас не мог не остановиться, увидав дельное каменье. Под бросовым обломком лежал кусок ценной породы – черного гематита. Вообще-то гематит – просто руда железная, его тысячами пудов ломают, но порой встречаются плотные места густо-черного цвета, из которых каменильщики режут всякие поделки – печатки, темные вдовьи бусы, броши, четки и прочую мелочь под цвет траурного наряда. А если такой камень в пыль истереть, то обнаружится в нем густо-красный цвет, за что гематит кличут в народе кровавиком. Невелика ценность, пуговичный товар, но если заметит кто вольно лежащую глыбку, то могут и заброшенную шахту оживить, и тогда первым делом сыщутся купец со своим подельщиком.

До дому такую находку в охапке не донесешь, лошадь с санями в вечернем сумраке сгинула, а возвращаться на худое место на другой день никакой охоты нет. Значит, и кровавику место в кровавой яме. Лишь бы находка не слишком велика оказалась… наружу-то не много торчит: ни дать ни взять шапка, бурлацкий шпилек.

Матвей уперся вагой, гематитовая шапка легко сдернулась с места, и под ней обнаружилось человеческое лицо, тоже резанное из морщинистого камня. Тяжелые веки приподнялись, пронзительные глаза глянули на Матвея. Скриплый голос произнес:

– Здравствуй, Матвей-старатель. С чем пожаловал?

Матвейка свою шапчонку стащил, отбил поклон.

– Прости, хозяин… Не знал я, что ты тут сидишь. Шапку с тебя скинул, дом мертвечиной осквернил…

– Какой это дом, это яма выгребная. Недругам твоим в ней самое место. А дом… пошли, покажу тебе мой дом.

Каменный старичок выбрался из расточины, сам ростом с аршин и поперек аршин. Борода белая, что прядельный асбест. Полукафтанье мужицкое, а на ногах сапоги; по горам ходить лаптей не напасешься. Вылез и пошел вразвалку, не оборачиваясь, словно знал, что никуда Матвей не побежит. Да и куда бежать старателю от горного хозяина? Захочет – так сыщет, разве что в черносошные мужики податься. Но такая жизнь для старательской души что чистая вода для кабацкой глотки: люди пьют, а у него душа не принимает.

Пришли к тому месту, где голый кряж из земли выпирает. Тут старичок в гору вошел, а Матвей за ним следом. А внизу гора и впрямь пустая, точь-в-точь как бабка Ненила сказывала. Речка Поднырка, что в гору уходит, здесь вольно течет, ветерок гуляет, и только что деревья не цветут. Зато камение самое разное, и все цветное: лунный селенит, мясная яшма, полосатый яспис, розовый орлец, из какого для царского дома вазы готовили.

Пришли в дом. У дома стен нет, – зачем стены, когда под землей сидишь? – а просто вроде горницы. Сверху свет льется жемчужный, а откуда – не понять. Старичок на каменную лавку уселся, Матвею место рядом указал. Матвейка присел с краешку, и вдруг открылась его глазам вся гора сразу, как она изнутри есть. Все богатые залы, все кладовки-занорыши, все скарны и россыпи. Вовсе неведомые тайнички узрел Матвей, и недоступные глубины, и те места, по которым ему промышлять доводилось, откуда, бывало, приносил домой редкостный кристаллик. И от той небывалой земной красы захватило у Матвея дух, захотелось разом петь и плакать.

– Что скажешь, рудознатец? – спросил гном.

– Стыдно мне, батюшка, – признался Матвей. – Я-то себя собирателем земных богатств полагал, а выходит, жил вроде мыши в чужой кладовой. Та тоже по зернышку из амбара в норку таскает и оттого себя рачительной хозяйкой мнит.

– Ладно, ладно… – остановил Матвея гном. – Я вот об ином с тобой говорить хотел. Мы, гномы, долго на свете живем, а все одно не вечны. Состарился я, помощник мне нужен. А лучше тебя никого нет. И змейко тебя признал, из моих россыпей в твою укладку уполз.

Каменная зверушка завозилась у Матвея за пазухой, выползла на свет, перетекла с Матвеевых колен на плечо горному старичку, ткнулась головкой в ладонь.

– Да не обижаюсь я, – успокоил гном встревоженного змейку. – Я же понимаю: ты тоже хотел посмотреть, что за человек наверху объявился, который по нашим кладовым как у себя дома гуляет. И кабы не пришелся старатель тебе по душе, то лежать бы ему сейчас вместе с гостями своими.

– По незнанию я, батюшка, камни к себе тащил… – взмолился было Матвей, а потом глянул вновь с чудесной скамьи на подгорную казну – и разом понял, что делать надлежит.

Гора послушно расступилась перед Матвеем, выпустив его в ночь. В полчаса Матвей к избе поспел, вздул светец, начал собираться. Обе укладки с натасканными камнями в короб устроил, взвалил на спину и поспешил к Пустой горе.

В темноте едва дошел, однако место сыскал безошибочно. Постучал, боясь, что не разомкнется камень, однако пустили и обратно.

Скачать книгу