© сост. Алдонин С., 2023
© ООО «Издательство Родина», 2023
«Всякий человек»
«…Большинство людей, по-видимому, разыгрывают в жизни какую-то роль. Выражаясь театральным языком, каждый из них имеет свое постоянное амплуа. В их жизни есть начало, середина и конец, и в каждый из этих периодов, тесно связанных между собой, они поступают так, как должен поступать изображаемый ими тип… Они принадлежат к определенному классу, занимают определенное общественное положение, знают, чего хотят и что им полагается; когда они умирают, соответствующих размеров надгробие показывает, насколько хорошо они сыграли свою роль. Но бывает жизнь другого рода, когда человек не столько живет, сколько пробует жизнь во всем ее разнообразии. Одного вынуждает к этому какое-то неудачное стечение обстоятельств; другой выбивается из своей обычной колеи и в течение всей остальной жизни живет не так, как ему хотелось бы, перенося одно испытание за другим. Вот такая жизнь выпала мне на долю…» Так сказал о себе Джордж Пондерво – один из героев Уэллса, – и это, по его словам, побудило его «написать нечто вроде романа». «Я полагаю, что в действительности пытаюсь описать не более не менее, как самое жизнь – жизнь, как ее видел один человек. Мне хочется написать о самом себе, о своих впечатлениях, о жизни в целом, рассказать, как остро воспринимал я законы, традиции и привычки, господствующие в обществе… И вот я пишу роман – свой собственный роман». Трудно ли догадаться, что это сказал сам Уэллс, и не о ком-нибудь, а о себе? Он всегда писал «свой собственный роман» и при этом ставил себе целью «описать не более не менее, как самое жизнь». Что и говорить – непростая задача! Ведь рассказать нераздельно о себе и о жизни способен лишь человек, хоть сколько-нибудь соразмерный жизни. Мог ли такое сказать о себе Герберт Уэллс? Он этого не знал. Он писал о судьбах человечества, путях прогресса, законах мироздания, и он же – о «маленьком человеке». В те же годы – даже чуть раньше, – когда чаплинский Чарли, помахивая тросточкой и все чаще печально вглядываясь в глаза зрителя, зашагал своей нелепой походкой по экранам мира, отправился в свое велосипедное путешествие уэллсовский приказчик Хупдрайвер. Потом перед читателями явился нескладный и добрый Киппс, а еще спустя какое-то время взбунтовался против судьбы мистер Полли, пустил красного петуха – и не где-нибудь, а в собственной лавке – и пошел куда глаза глядят, получая наконец-то удовольствие от жизни. Ибо маленькие люди Уэллса – существа неспокойные. Нет, они не стремятся пробиться наверх, а когда случайно попадают в «хорошее общество», с облегчением возвращается в свой круг. Но им как-то не сидится на месте. Куда-то хочется вырваться.
Герберт Уэллс
Уэллсу хотелось того же. С той разницей, что возвращаться к старому он не собирался – разве что в собственном воображении, за письменным столом. Он упорно и целеустремленно прокладывал свой путь от книги к книге, от успеха к успеху, от известности к мировой славе. Бросить все и бродяжничать, как мистер Полли? Но у него было дело, требовавшее времени, отдачи всех сил, жизни устроенной и стабильной. Он никогда бы не поменялся местами с мистером Полли. Ко всему прочему, он умел ценить возможности, которые давало принесенное славой богатство. Что не мешало ему завидовать этому беглому лавочнику. Ведь благополучие всегда грозило обернуться рутиной. Позднее он написал, что в превосходном его кабинете ему не хватает лишь одного – чтобы пейзаж за окном все время менялся. Беспокойство, импульсивность, безотчетность порывов были свойственны ему не меньше, чем его героям. В литературе у него не было устойчивого амплуа. Он писал учебники, рецензии, бытовые очерки, потом прославился научной фантастикой и сразу задумал поскорее от нее отказаться, но и успех в области традиционного романа (правда, он и эту традицию, сколько мог, постарался нарушить) не успокоил его – он задумал преобразовать педагогику, а с ее помощью – не только мировые порядки, но и, если удастся, человеческое существо как таковое. С этой целью он выпустил «образовательную трилогию», которая должна была по-новому ориентировать умы всего человечества. Разумеется, ему было не с руки повторять мысль Клода Адриана Гельвеция (1715–1771), с которой спорил еще Дидро, о том, что в человеке все зависит только от воспитания. Он уже достаточно знал законы наследственности. Но с удовольствием забыл бы о них. Ему хотелось вмешаться в ход мировых событий самым непосредственным образом. Всех всему научить. Или даже, что, как известно, труднее, – переучить. Но едва лишь начинало казаться, что Уэллсхудожник куда-то ушел, он возвращался – то как романист, то как фантаст, то в новом для себя качестве сценариста. Это принято называть «приключениями мысли». Но Уэллсу и их не хватало… Среди полусотни книг, написанных об Уэллсе у нас, у него на родине, в США, Франции, Германии и других странах, одна удачно выделяется если не научным уровнем, то, по крайней мере, названием: «Герберт Уэллс: его бурное время и жизнь». Действительно, жизнь Уэллса была на редкость бурной, даже если выйти за пределы не только литературы, но и его весьма многообразной общественной деятельности. В любом из нас, должно быть, дремлет страсть к поучительству. Заведя разговор о писателе, так и тянет представить его образцом всех добродетелей. В разговоре об Уэллсе этой застрявшей в нас еще со школьной скамьи потребности лучше все-таки противостоять. Иначе грозит опасность сказать неправду. Но Уэллсу нетрудно отыскать оправдание. Все, что он делал в литературе и в жизни, было грандиозным экспериментом. И ценность этого эксперимента – так, во всяком случае, полагал Уэллс – необыкновенно возрастала из-за того, что он был поставлен на человеке выдающихся способностей, но при этом весьма заурядном. Или, если быть совсем уже точным, человек выдающихся способностей ставил эксперимент на человеке заурядном. Одном из многих. Уэллс всегда писал «свой собственный роман», но ему давно уже хотелось написать о себе без обиняков. Мешало одно обстоятельство. Как сообщил он в апреле 1930 года одному из своих издателей, любая правдивая его биография, написанная раньше, вызвала бы неудовольствие его жены: она хотела видеть его в лучшем свете. Но Энн Кэтрин (он называл ее Джейн) уже два года как умерла, и Уэллс теперь давал разрешение писать о себе, снабжал авторов материалами, а потом и сам обратился к этой как-никак весьма близкой ему теме. Мысль написать автобиографию подал ему учитель русского языка его детей С. С. Котелянский, имевший отношение к издательскому делу, и Уэллс сразу за нее ухватился. В январе 1933 года он писал Котелянскому, что уже занимается книгой, которая получила потом название «Опыт автобиографии». В ней предстояло прямиком рассказать о себе. Все как есть. О себе? Но, собственно говоря, о ком? Об объекте эксперимента или об экспериментаторе? Уэллс разделил эти задачи. Первую половину автобиографии он посвятил рассказу о том, как он выбивался в люди и какой человеческий опыт в результате приобрел. Временами он отсылал читателя к своим романам, где уже описал этот период своей жизни или какой-то ее эпизод. Что же касается второго тома, то он, по сути дела, отдан был теоретическим взглядам Уэллса. Оба эти тома вышли в конце 1934 года. Подзаголовком служили слова: «Открытия и заключения одного весьма ординарного ума, сделанные с 1866 года». Отсчет Уэллс повел с самого начала: в 1866 году он родился. Зато кончал он рассказ о себе 1900 годом. В письме Котелянскому он объяснял это тем, что живы еще многие люди, о которых хотелось бы написать. И никто не подозревал тогда, что он все-таки о них написал! Не обо всех, правда, – преимущественно о женщинах. Здесь ему было что рассказать (личная жизнь у него была весьма непростая), и он знал, для чего это стоило рассказывать. В поставленном эксперименте эта сторона жизни тоже играла немаловажную роль. Появление в 1984 году книги «Уэллс в любви» оказалось совершенной сенсацией. Архив Уэллса был продан после его смерти Иллинойсскому университету (США), и никто не подозревал, что у его сына Джорджа Уэллса хранится некий «Постскриптум к автобиографии». Уэллс завещал издать его, когда умрет последняя из упомянутых в нем женщин. Этой «последней 10 из упомянутых» была видная английская писательница и общественная деятельница Ребекка Уэст. Когда Ребекке показалось, что она навеки соединила свою судьбу с судьбой Уэллса, ей было двадцать лет, Уэллсу – сорок шесть. Умерла «дама Ребекка» (ей было присвоено звание «дамы», соответствующее для женщины званию рыцаря) девяноста лет от роду, пережив своего возлюбленного на тридцать семь лет. И все это время книга лежала под спудом. Что, впрочем, и сделало ее сенсационной. Дело в том, что, за единственным исключением, все женщины, отношения с которыми Уэллс не считал возможным предавать огласке, придерживались на этот счет иного мнения, и в опубликованной с такими предосторожностями книге не содержалось, по сути дела, ни одной новой фамилии. В 1974 году даже вышла отдельная, богато документированная и снабженная множеством иллюстраций книга «Уэллс и Ребекка Уэст», сведения для которой в основном дала сама Ребекка. В 1973 году появилась также первая книга, в которой были использованы материалы архива Уэллса, касающиеся его личной жизни, – «Путешественник по времени». Эта книга, кстати, не только ввела в научный обиход новые факты, но и позволила исправить целый ряд ошибок, содержащихся в автобиографии Уэллса. Перечитай он повнимательнее свои старые письма, как это сделали потом его биографы, он бы избежал подобных ошибок. Но ни «Уэллс и Ребекка Уэст», ни «Путешественник по времени» широкого распространения не получили. Про автора первой из этих книг, профессора Гордона Рэя, можно сказать, что он написал самую академичную историю любви, какую только можно вообразить; авторы второй, супруги Норманн и Джинн Маккензи, с самого начала ставили перед собой задачи академические, и их работа вообще осталась вне сферы внимания, тех, кого принято называть «читающей публикой». К 1984 году даже те, кто в свое время прочитал эти две книги, основательно их позабыли. И вдруг – «Уэллс в любви»! Книга, некогда тайно написанная самим Уэллсом! Третий том его знаменитого «Опыта автобиографии» – одной из тех немногих писательских автобиографий, которые мы вправе поставить вровень с прочими их книгами, а в ряде случаев даже выше! Так что Ребекка своим долголетием оказала немалую услугу человеку, с коим за шестьдесят с лишним лет до этого рассталась нельзя сказать что совсем по-хорошему. Когда в том же 1984 году появилась еще и апологетическая книга воспоминаний об Уэллсе его сына от Ребекки Уэст Энтони Уэста, где он спорил со своей матерью, наступило своего рода «Уэллсовское возрождение». Были переизданы первые два тома его автобиографии и огромное число других его книг, не обязательно самых лучших. О нем вновь стали говорить как о человеке, только что ушедшем. Конечно, сам Уэллс, как уже упоминалось, назвал свою будущую книгу гораздо скромнее: «Постскриптум к автобиографии». Заголовок «Уэллс в любви» придумал, скорее всего, его 11 сын, поставивший на титульном листе свое имя в качестве редактора, дополнивший ее рядом других материалов и снабдивший ее примечаниями. Думается, здесь сыграли известную роль соображения коммерческие, хотя нетрудно заметить и другое: для «постскриптума» книга великовата. Но не странно ли, что широкую публику так заинтересовали любовные дела писателя, умершего почти за сорок лет до того? Не вернее ли предположить, что новый интерес вызвала, скорее, сама его личность, раскрывшаяся еще с одной стороны? Ибо даже те факты, о которых все знали, осветились теперь по-новому. Все увидели, как они преломлялись в сознании Уэллса. А значит, появилась возможность еще раз заглянуть в это сознание. Слова «еще раз» следует здесь подчеркнуть. Сколько бы неизвестных сведений ни принесли нам биографические исследования, – даже те, что провел сам Уэллс, – главное он все же написал в своих книгах. И даже при том, как велик в них (с годами это выясняется все больше и больше) автобиографический элемент, есть в них и нечто очень важное от биографии современного мира, рассказанной так, словно это – тоже автобиография. И подобно тому, как с годами мы научаемся по-новому осмысливать события собственной жизни, сейчас, когда уже так близок конец столетия, людям – самым обычным людям – хочется окинуть взором прошедшее. Уэллс для них, для этих обычных людей, – незаменимый помощник, ибо он принадлежал своему времени, закреплял его приметы и далеко выходил за его пределы. Говорят, мертвые не стареют. Кроме тех, кто оставил по себе письменный след. Писатели стареют. Порой они отодвигаются в прошлое, чтобы потом снова на несколько шагов к нам приблизиться, но иногда прямо на глазах рассыпаются в прах. С Уэллсом этого не случилось. И не могло случиться. У истоков английского театра есть пьеса «Всякий человек». Уэллс и видел в себе этого извечного «всякого человека», которому довелось прожить последнюю треть прошлого и почти половину нашего столетия: «Я прожил не исключительную жизнь, а шаблонную; ее ценность – в ее типичности; благодаря этому она и сохраняет свой интерес», – заявил он в «Опыте автобиографии». В словах «открытия и заключения одного весьма ординарного ума, сделанные с 1866 года» не было никакого кокетства, и Уэллс приходил в ярость, если его в чем-то подобном подозревали. Излишней скромностью он не отличался и, когда его однажды назвали гением, ответил без лишних затей: «Да, я гениален». И своеобразие этой личности он вполне понимал, чему-то в себе радуясь, о чем-то жалея. Но свое место в мире видел именно в том, чтобы быть «всяким человеком», через ум и душу которого проходят веянья века. Только он хотел быть этим «всяким человеком» больше кого бы то ни было. Ни с кем не сравнимым. И конечно, как у любого «всякого человека», у него были начало, середина и конец. Но сперва еще – предыстория.
Предыстория
Уэллс считал, что историю всякого человека надо начинать с зарождения жизни на Земле. Но сам вынужден был держаться более скромных рамок. Его биограф – тем более. Все беды пошли с «чугунки». Сначала все ладилось. Сейчас уже трудно сказать, почему семейство Нилов перебралось из Северной Ирландии в Англию. Скорее всего, ими двигала та же мысль, что и тысячами других ирландских переселенцев: Англия – страна больших возможностей, в ней легче добиться успеха. А Ирландия – что? Ирландия – захолустье. И действительно, когда Нилы променяли ирландское захолустье на английское, им кое-что удалось. Сперва Нилы открыли придорожный трактир в богом забытом Чичестере, потом Джордж Нил, дед Уэллса, переселился поближе к Лондону, в Мидхерст. Он теперь жил-не тужил: трактирщик в небольшом городке – лицо заметное. Да и прикладываться к бутылке в собственном заведении куда дешевле, чем где-то на стороне. Разумеется, у трактирщика существуют и иные обязанности, но Джордж Нил, пусть с меньшей охотой, тоже их исполнял. Порой его даже охватывали приступы деловой активности. Так, следуя примеру отца, он завел почтовых лошадей. Но, конечно, не вовремя. Уже в 1825 году в Англии была проложена первая железнодорожная линия. Правда, связывала она два незначительных городка – Стоктон и Дарлингтон, длиной была всего в двадцать миль и поезда по ней ходили сперва на конной тяге. Но всегда полупьяный трактирщик из Мидхерста не обладал даром предвиденья, которым прославился его внук Герберт Джордж. Где ему было знать, что скоро сеть железных дорог покроет всю страну и английские инженеры-путейцы примутся за дело на континенте? Он и без того не раз оказывался на мели, а железные дороги совсем его доконали. Да и с лошадьми еще до этого вышла незадача. За кучера был его дядя. И вот как-то раз, в метель, дядя, возвращаясь из Лондона, прибегнул к своему обычному средству против простуды, но слегка перебрал и никак не мог въехать в город. Поразмыслив немного, он погнал лошадей прямо в пруд и там честно разделил их участь. Хорошо еще, что пассажиров в карете не было и никто больше не утонул. Но материального положения Джорджа Нила это, как легко понять, не улучшило. Когда в 1853 году он умер и наследники расплатились с долгами, каждому из двух выживших детей – Саре и ее младшему брату Джону – досталось по десять фунтов. Сара Нил, впрочем, была к этому времени особой самостоятельной. Однажды, лет за двадцать до этого, Джордж Нил оказался вдруг при деньгах: умер его прадедушка – и он, по совету соседей, решил дать дочери образование. В 1834 году, когда девочке исполнилось двенадцать лет, он определил ее на три года в чичестерскую школу «для молодых леди», где ее обучили чтению, письму (писала она с ошибками и без знаков препинания, но зато очень красивым почерком), счету и даже начаткам географии. Сара Нил назубок знала названия всех европейских государств, их столиц, английских графств, их главных городов и рек, на которых они стоят. Кроме того, она слыхала о четырех природных стихиях, семи чудесах света и кое-что о девяти музах, имена которых, правда, немного путала. И впрямь, в изящную словесность здесь не углублялись, а против романов даже предостерегали. Но от серьезного чтения не отвращали, и Сара Нил со временем нашла свою любимую книгу – «Английские королевы», написанную некоей миссис Стрикленд. Особенную ее любовь вызывала королева Виктория. Еще когда Сара училась в школе и до сведенья учениц и наставницы дошли слухи, что в Лондоне сомневаются, передавать ли престол принцессе Виктории, это вызвало их бурное негодование. Когда же пятнадцатилетняя дочь трактирщика прошла курс наук, а год спустя восемнадцатилетняя дочь герцога Кентского стала английской королевой, первая из них радовалась этому словно собственной победе. Она следила за всеми подробностями ее личной и общественной жизни, старалась увидеть, когда могла, ее торжественные выезды, одевалась по той же моде, и, как вспоминал ее сын, с годами эти две старушки – Сара и Виктория – делались все больше похожи друг на друга. Разве что жили по-разному… Но мы слишком уж забежали вперед. Сара пока еще в школе, и, если оборвать на этом рассказ о годах ее учения, читатель может получить неполное представление об уровне ее знаний. Ибо среди изучаемых предметов была еще история Англии. Молодые леди заучивали перечень английских королей и генеалогию царствующего дома. И конечно, юных пансионерок укрепляли в вере. Нилы были убежденные протестанты евангелического толка, но в конфликт с англиканством как таковым не вступали – просто причисляли себя к «низкой церкви». Взгляды мисс Рили, державшей школу, где училась Сара, во всем совпадали с вынесенными девочкой из дому, так что религиозных сомнений она не испытала. Как, впрочем, не испытывала их и на протяжении всей своей последующей жизни. Еще в школе преподавали французский, и девочка очень хотела его выучить, но отец воспротивился. За уроки французского полагалась дополнительная плата, и Джордж Нил счел этот предмет лишним. И, пожалуй, был прав. Догадаться, что французский Саре не понадобится, можно было, и не обладая даром предвидения. Смолоду она помогала по трактиру и дому – нацеживала и разносила пиво, накрывала на стол. Потом ее отдали на выучку к портнихе и дамскому парикмахеру. На это пошло несколько лет, хотя ни к той, ни к другой профессии ее не предназначали. Из нее готовили прислугу, которая всегда могла бы рассчитывать на место в хорошей семье. В двадцать лет ее устроили в такую семью, но три года спустя она оттуда ушла, поняв, что ее хозяева придерживаются иных религиозных взглядов. Стерпеть подобное было невозможно. Следующие три года Сара состояла при жене 15 некоего капитана Форда. С ней она побывала в Ирландии и многих городах Англии, но из-за болезни матери не могла с какого-то времени сопровождать миссис Форд в ее многочисленных поездках и вернулась домой. Два года спустя она нашла новое место. Было ей тогда без малого двадцать восемь (Сара Нил родилась 10 октября 1822 года), и день 7 сентября 1850 года, когда эта розовощекая миниатюрная девушка с наивными голубыми глазами и серьезным лицом вошла в ворота Ап-парка, до конца дней остался в ее памяти. Она, конечно, не могла тогда знать, сколь многое он определит в ее жизни. Ей просто нравилось, что, во-первых, новая служба находится не слишком далеко от дома. Если даже пешком, то всего три часа. Можно часто навещать родителей, а это очень важно – мама хворает. Во-вторых, – что дом знатный. В викторианские времена общественное положение слуг прямо определялось положением господ, а Ап-парк знали далеко за пределами графства Кент. Мисс Фанни Буллок, к которой она поступила в услужение, встретила ее хорошо. Вот, пожалуй, и все, что тогда запало в ее сознание. Постепенно она приобретала все больше сведений об этом доме и проникалась все большей преданностью хозяевам. Здесь все было ей по душе. И дом, и его история, и его обитатели. Ап-парк стоял на высоком, кончавшемся обрывом холме, окруженном лесами. Он смотрел фасадом на меловые скалы, подступающие к берегам Канала, как называют в Англии Ла-Манш, и не только архитектурой своей, но и образом жизни олицетворял XVIII век. Самое его начало. Дом построили вскоре после «Славной революции», начавшейся 5 ноября 1688 года, когда штатгальтер Нидерландов, Вильгельм III Оранский, приглашенный всеми английскими политическими партиями, высадился в бухте Торбей и, не встречая сопротивления, пошел со своей армией на Лондон. Единственная трудность, возникшая тогда перед Вильгельмом, состояла в том, чтобы Яков II Стюарт, которого он пришел свергнуть, подобру-поздорову убрался из Лондона. Яков был ему тестем, да и вообще не хотелось делать из него короля-мученика. 11 декабря Яков и впрямь пытался бежать на остров Шеппей, откуда его должны были переправить во Францию, но на побережье местные рыбаки приняли его за тайного иезуита и передали наместнику графства Кент, убедившему короля вернуться в столицу. Пришлось Вильгельму послать в Лондон кавалерийский разъезд, который и перевез Якова из Сент-Джеймского дворца в Рочестерский замок. Правда, крепость эта охранялась только с суши, а со стороны моря поставили хорошо снаряженную яхту. На то, чтобы Яков припомнил, что он – адмирал и владеет искусством кораблевождения, понадобилось около недели. Но 23 декабря он все же отплыл во Францию, и все вздохнули с облегчением. Нидерландский штатгальтер Вильгельм III стал в 1689 году английским королем Вильгельмом III, разделив престол со своей женой Марией, законной наследницей английской короны, и это событие подвело черту под бурными событиями уходящего века. Ибо «Славная революция» была не из тех революций, что потрясают основы, – она призвана была их укрепить. «Великий бунт» середины столетия, когда пришлось отрубить голову Карлу I, военная диктатура Кромвеля, Реставрация и вспышка реакции в годы правления дурака адмирала – все теперь было в прошлом. Устанавливался порядок. Самое время было строиться, обрастать имуществом. Или, смотря по наклонностям, его прокучивать. Меньше чем за полвека Ап-парк сменил шесть хозяев, но в 1747 году его купил за девять тысяч фунтов – сумма в ту пору немалая – сэр Мэтью Фетерстонхау, и с тех пор он оставался в этой семье. Сэр Мэтью был вольнодумец и философ. Слово это тогда значило многое. Сэр Мэтью ставил опыты с электричеством и магнетизмом и даже был выбран в Королевское общество. В своем доме он собрал (ему не дано было узнать, для кого он это делает) довольно эклектичную, но весьма обширную библиотеку. Затем дом и поместье перешли к еще одному вольнодумцу, его сыну сэру Гарри, собутыльнику принца-регента, впоследствии короля Георга IV. Времена регентства (1811–1820) не отличались строгостью нравов, и сэр Гарри хоть и пожил весело, но до седых волос остался холостяком. Он, правда, любил оказывать покровительство молодым особам женского пола, но они как-то не задерживались в его доме, хотя среди них была и такая примечательная личность, как Эмми Лайон. Попала она в Ап-парк шестнадцати лет, уже беременной, потом сменила много мест и фамилий, пока не стала леди Гамильтон – любовницей адмирала Нельсона. Когда сэру Гарри шло к семидесяти, он все-таки женился. В жены он взял двадцатилетнюю молочницу из своего поместья, по имени Мэри Энн Буллок, и отправил ее в Париж пообтесаться. Сказать, что сэр Гарри женился на склоне лет, было бы неверно: он прожил до девяноста двух, но детей от этого брака не было. Так и остался Ап-парк после его смерти в 1846 году на попечении двух женщин: леди Мэри Энн и ее младшей сестры Фрэнсис (или попросту Фанни) Буллок. Сэр Гарри долго выбирал, но женился удачно. Сестры Буллок его боготворили, а после его смерти чувствовали себя скорее домоправительницами, нежели хозяйками поместья. Их главной заботой было, чтобы «все оставалось, как при сэре Гарри». Ничто не менялось в доме. Почти ничего не менялось в семейном укладе. Так двадцативосьмилетняя камеристка Сара Нил вступила в восемнадцатый век, хотя, конечно, нельзя сказать с уверенностью, что до этого она жила в девятнадцатом. Потом, много лет спустя, тем же путем совершил свою короткую вылазку в прошлое ее младший сын Герберт Джордж Уэллс. Сестры Буллок были женщины неглупые. В деревне знали, каких они кровей, и они, в отличие от многих, не придумывали себе замысловатую родословную. Держались обе они хоть и с достоинством, но без спеси. Сара Нил скоро была уже не столько служанкой, сколько подругой своей ровесницы Фанни Буллок, отнюдь не превосходящей ее в образовании. Началась счастливейшая пора ее жизни. Она была в барском доме почти как своя. Конечно, она не возгордилась. Она знала: над нею господь бог, королева Виктория, хозяева. Их полагалось любить, и этой своей обязанностью она не пренебрегала – как и любой другой. Напротив, исполняла ее ревностно. Но все же пребывание в Ап-парке возвышало ее в собственных глазах и в глазах окружающих. Службы и зал для прислуги располагались в полуподвале, «под лестницей», как принято было говорить, комнаты для прислуги – под крышей (отдельно стоял еще домик садовника), но жилось здесь не только сытно, но и нескучно. В зале для прислуги по субботам под звуки скрипки и концертино танцевали популярные контрадансы прошлого века, такие, например, как «Сэр Роджер де Коверли». За обедом велись разговоры о генеалогии гостей, обсуждались светские новости, и никто не пренебрегал мнением камеристки, как-никак кончившей школу для молодых леди и обученной чтению, письму, счету, шитью, прическе и даже начаткам истории и географии. Из ста семнадцати окон этого розового кирпичного дома открывался вид на обширную и благоустроенную территорию парка – второго по величине в графстве. Парк был поистине прекрасен, и не только своей продуманной планировкой, но и множеством лесных полянок, лощин, овражков, где текли ручьи и пробивалась сквозь папоротники небольшая речка. Из зарослей время от времени выглядывали лани – их здесь было не перечесть. Но вся эта красота вряд ли глубоко трогала сердце Сары Нил, никогда не отличавшейся особой любовью к природе. Зато другой человек впитывал ее всей душой. Звали его Джозеф Уэллс, и был он на пять лет моложе Сары. Понять, кто из них стоял выше на социальной лестнице, сейчас практически невозможно: викторианское общество знало в этом смысле столько градаций, что современное сознание перед всем этим просто пасует. А с Джо дело обстояло совсем сложно. Часть его родни была из крестьян-арендаторов, часть относилась к кругу лиц, в низших сословиях высоко почитаемых: они были старшими господскими слугами. Сам он появился в Ап-парке в июне 1851 года в качестве садовника, а значит, принадлежал к категории «слуг вне дома», но, с другой стороны, его отец был старшим садовником в обширном, еще тюдоровских времен, поместье барона де Лисла в Пенхерсте. Отец и определил его по своей профессии. Сара, впрочем, не задалась тогда вопросом, кто из них перед кем должен драть нос. В середине прошлого века в Англии около сорока процентов женщин оставались незамужними, и, хотя Сара не была сведуща в статистике, она прекрасно знала это 18 из жизни. Ей же вот-вот должно было стукнуть двадцать девять, и она отнеслась к молодому садовнику с большим интересом. Она уже давно вела дневник и, когда ей представили мистера Уэллса, отметила там, что в нем есть что-то «особенное». Сделай она эту запись несколькими годами позже, она бы добавила: «и для меня неприемлемое». Не во всем, разумеется. Их сближало то, что оба они были люди грамотные (тогда это отнюдь не было общим правилом), он много читал, а ей нравилось записывать все, что случалось с ней и вокруг нее. Но положительность, сдержанность (недоброжелатели назвали бы ее чопорностью) и некоторая доля душевной сухости Сары Нил никак не гармонировали с открытым, беспокойным и, как выяснилось с годами, раздражительным характером молодого человека, которому посчастливилось привлечь к себе ее внимание. Он был, что называется, «хороший парень», – но и только. Растения он любил, но окапывал их лишь по обязанности. Что он и впрямь делал с энтузиазмом, так это играл в крикет. Надо сказать, это было немало. Крикет иногда называют просто английской лаптой, но в таком сравнении пропадает главное: крикет – это любимейшее развлечение англичан и ведущие крикетисты – почти что национальные герои. Эта медленная игра, способная усыпить любого иностранца (да и английским зрителям дающая возможность вздремнуть на солнышке), считается своеобразной приметой английского образа жизни, и самый малый уважающий себя город стремится иметь свой крикетный клуб. Соревнования между ними происходят по субботам и длятся по шесть часов, а между сборными графств – по три дня. А Джо обещал стать первоклассным крикетистом. Он был невелик ростом, но необычайно ловок, подвижен, изобретателен. Очевидно, это было семейное. Двоюродный брат его отца Тимоти Дьюк, которому еще предстояло возникнуть в дальнейшей жизни Джо, несколько лет подряд выступал за сборную Кента, а потом создал в Пенхерсте собственное дело по производству принадлежностей для крикета. Когда Джо получил свое первое место всего в миле пути от Пенхерста, он после работы бегом несся домой, чтобы до наступления сумерек успеть еще полчаса поиграть в крикет. С местом ему повезло. Он попал в имение Редлиф, славившееся своими садами. Хозяин этого поместья Уильям Уэллс был нельзя сказать что из больших бар. Он служил в свое время капитаном корабля, ходившего в Индию, потом стал судовладельцем, титулов не имел и единственно чем мог похвастаться, так это кличкой «тигр», приобретенной за лютость в обращении с подчиненными. Зато его садовник был человек знаменитый. Он создал первый в Англии «американский сад» – некую имитацию пейзажа, характерного для северо-западной части тихоокеанского побережья США, и этим положил начало новому стилю садоводства, быстро вошедшему в моду. Все, кто мог, принялись устраивать у себя «дикие» и «экзотические» сады. Он считался выдающимся мастером своего дела и даже удостоился статьи о себе в «Гарднерс мэгэзин». Звали его так же, как и мальчишку, поступившего в 1843 году к нему в помощники, и как отца этого мальчишки, так что когда старший садовник барона де Лисла (получившего, кстати говоря, свой титул за то, что женился на королевской любовнице) Джозеф Уэллс определил того из своих пяти сыновей, которого звали Джозеф Уэллс, к старшему садовнику из Редлифа Джозефу Уэллсу, состоявшему на службе у Уильяма Уэллса, такой чреде совпадений нельзя было не подивиться. Дед писателя, видимо, хотел вырастить из своего сына садовника самого высокого класса и в выборе места для него не ошибся. У садовника из Редлифа было чему учиться, и он любил учить. Он привязался к шустрому пареньку, давал ему читать книги по ботанике, учил зарисовывать растения и старался привить вкус к самообразованию. Каким-то путем он понял, что мальчишка этот – не без способностей. Так оно и было. Джо Уэллс любил задаваться вопросами. Много лет спустя он, к удивлению своего сына Герберта («Берти»), рассказывал ему, как часами глядел на звездное небо, пытаясь разгадать, что за тайны скрыты в этих неведомых мирах, и Берти про себя тотчас отметил, что его мать подобными вопросами наверняка не задавалась: она все знала про небесную твердь и про звезды, укрепленные на ней господом во славу свою. Да, Джо Уэллс был не без способностей. Но реализоваться им не было суждено. За четыре года, проведенные в Редлифе, он гораздо меньше перенял у своего наставника, чем можно было ожидать: очень уж отвлекал крикет. А в 1847 году «тигр» Уэллс помер, имение было продано, садовник, которому перевалило за семьдесят, ушел на покой и Джо остался без работы. То, что в этот период все вокруг были Уэллсы, привело к занятной путанице, которая потом сложилась в семейную легенду. Садовник Уэллс превратился в хозяина имения, и его отеческое отношение к младшему тезке и однофамильцу якобы заставило того думать, что добрый старик что-то «отпишет» и ему в завещании, но его ожидания не оправдались. Герберт Уэллс тоже верил в эту легенду. Ее он и изложил как чистую правду в своем «Опыте автобиографии». Как бы там ни было, а в 1847 году двадцатилетний младший садовник принялся искать себе новое место. Другого такого, как Редлиф, было не найти, и следующие четыре года – вплоть до поступления в Ап-парк – он нигде прочно осесть не мог. Вероятно, именно тогда его впервые посетила мысль, по временам к нему возвращавшаяся, – уехать куда-нибудь в Америку или, еще лучше, в Австралию рыть золото. Но ни в этот раз, ни в какой-либо другой он серьезных шагов к осуществлению этого смелого плана не предпринял. В Ап-парке же он ни о чем подобном, конечно, не думал: здесь у него зародились иные мечты. С Сарой Нил они встречались на субботних танцах, достаточно, следует думать, церемонных (никто из слуг в этом доме не 20 потерпел бы, разумеется, богопротивной фривольности, отличавшей мерзких папистов, живущих по ту сторону Канала), и еще по воскресеньям, когда вся дворня, растянувшись чуть ли не на сотню ярдов, шествовала в приходскую церковь. Джо, подавляя свою природную живость, вышагивал не менее солидно, чем остальные. С некоторых пор он удостоился чести нести молитвенник мисс Нил (такова была общепринятая форма ухаживания), и они рассуждали о серьезных предметах – например о первородном грехе. В голосе Сары все чаще появлялись теплые нотки. Если тот или иной вопрос оставался нерешенным, они обменивались письмами. Конечно, через почту они их не пересылали, такой нужды не было, но какое викторианское ухаживание обходилось без переписки? И все чаще Джо делился с «дражайшей Сарой» мечтами о том времени, когда они рядышком будут листать Священное писание у своего камелька. Если у нее зарождались сомнения в его религиозности, он опровергал их самым решительным образом. Немногим более года спустя после появления мистера Уэллса в Ап-парке они с мисс Нил уже знали, что их судьбы связаны навеки. Все было решено. И если свадьба задержалась, то не по их вине.
Герберт Уэллс
В апреле 1853 года Сара получила дурные вести из дому и в середине месяца покинула Ап-парк. Мать недомогала все больше и больше, с ней творилось что-то странное, и за ней требовался постоянный присмотр. И тут внезапно умер отец. Случилось это через четыре с лишним месяца после возвращения Сары домой. Она всегда была почтительной, заботливой, любящей дочерью, и, когда после похорон мать в бешенстве кинулась на нее с криком, что она запрятала родного отца в тюрьму, она была потрясена до глубины души. В следующие два месяца, проведенные с безумной матерью, бедняжке Саре потребовалось все ее христианское терпение. К ноябрю мать умерла. С отъездом Сары Джозефу тоже незачем было оставаться в Ап-парке, и он предупредил хозяев об уходе. Никаких определенных планов у него не было, ему просто не сиделось на месте. Для начала он немного погостил у брата. Потом устроился на временную работу и стал искать постоянную, с приличным жалованьем и жильем. Но поиски затягивались. В конце концов они с Сарой поженились, не имея, что называется, ни кола ни двора. Кому это первому пришло в голову? Трудно сказать. Джозеф Уэллс не годился, конечно, в настоящие викторианцы: те знали, что надо сперва основательно устроиться в жизни, а потом уже обзаводиться семьей. Но ведь и Саре был уже тридцать один год. Венчались они 22 ноября 1853 года в Лондоне, в Сити, в церкви, расположенной прямо рядом с Английским банком, но вряд ли это предвещало богатство – уж больно жалкой была сама свадьба: ни подружек, ни даже подвенечного платья. Да и куда деваться потом? 21 Четыре с лишним месяца спустя работа все-таки нашлась. Джо приняли старшим садовником в средних размеров поместье с приличным по тем временам жалованьем – двадцать пять шиллингов в неделю. Под его началом состояло десять рабочих, и ему был отведен уютный коттедж с небольшим собственным садиком. Неделю спустя сияющий Джо встретил Сару на станции и отвез в свой домик, сразу ей приглянувшийся. К сожалению, она пробыла там хозяйкой совсем недолго. Уже через месяц хозяин начал сомневаться в правильности своего выбора, причем сомнениями этими не преминул поделиться с Джозефом. Тот покладистым нравом не отличался, и отношения стали портиться. Чем дальше, тем больше. Так что на этой должности Джозеф Уэллс не застрял. 12 апреля 1854 года он ее получил, 11 августа 1855 года ее лишился. Снова надо было искать работу и пристанище. На сей раз для троих: 20 февраля 1855 года у них родилась дочка. Сара назвала ее Фрэнсис, очевидно, в честь любимой хозяйки. Джозеф на время пристроил жену с дочкой к родственникам, а сам отправился в Лондон искать место. Ничего подходящего не подворачивалось. И тут Уэллсы (так они потом сами считали) совершили свою главную ошибку. Они купили посудную лавку в Бромли. Продал им ее Джордж Уэллс, двоюродный брат Джозефа, и поначалу это выглядело чуть ли не как подарок. Небольшие деньги, скопленные «про черный день», у Джозефа и Сары имелись, и к тому же Джозеф знал, что после смерти отца на его долю придется около ста фунтов наследства. И тем не менее Джордж не заставил их залезать в долги, с расплатой согласился подождать три года, а другой родственник, Том Уэллс, в изобилии снабдил их всяческой бакалеей, чтобы легче было завести хозяйство. И когда 9 октября 1855 года чета Уэллсов въехала в свой дом – Бромли, Хай-стрит, 47, – настроение у них было, наверное, самое радужное. Но уже на четвертый день Сара почувствовала что-то неладное. За все это время в лавку не зашел ни один покупатель! То же самое повторилось и в следующие дни. Сара поняла, что родственники их попросту обманули. К тому же скоро выяснилось, что в торговле тоже надо знать толк. Как и в хозяйстве. А ни Джозеф, ни Сара ничего не понимали ни в том, ни в другом. Он был садовник и крикетист, она – камеристка. Они принадлежали к тому разряду господских слуг, которые привыкли жить на всем готовом. Здесь же некому было делать прическу, зато надо было уметь стряпать. Но ее этому не учили! (Как она в свое время вела хозяйство в доме своих родителей, остается загадкой. Во всяком случае, ее сын Герберт Джордж считал, что полная неспособность его матери справиться с кухней относилась к числу ее врожденных качеств.) Джозефа же никогда не натаскивали в умении вести приходно-расходные книги, оформлять кредит, налаживать отношения с оптовиками. Правда, Джозеф не собирался сидеть сложа руки. Он соорудил некое подобие семафора, которому положено было подниматься в кухне, когда в лавку входил покупатель. Кроме того, он объявил свое заведение не просто лавкой, но и чем-то вроде прокатной конторы. Из его рекламы обитатели Бромли могли узнать, что он за умеренную плату готов обеспечивать их посудой, если им захочется отметить какое-либо торжественное событие или просто устроить бал, пикник или что-нибудь еще в этом роде. Судя по всему, на эти объявления никто не откликнулся. Во всяком случае, в анналах Бромли не зарегистрировано ни одного скандала, который несомненно разразился бы, прими кто-то всерьез эти посулы: в лавке не хватило бы тарелок и для того, чтобы обеспечить хороший званый обед. Немногим более двух лет спустя после новоселья, в декабре 1857 года, Джозеф решил попытать счастья в Новой Зеландии и поместил в газете объявление о том, что лавка продается или сдается в наем. В январе следующего года он поместил второе объявление, и кто-то к нему действительно заглянул. Но тут же ушел. Тогда в окне лавки (она же – витрина) появилось постоянное объявление о сдаче в наем. На этот раз зашло и ушло уже несколько человек. Но владельцем торгового заведения в Бромли, на Хай-Стрит остался все тот же Джозеф Уэллс. Его знал теперь в лицо весь город: день-деньской он торчал перед дверьми, болтая с соседними лавочниками и с приятелями, которых становилось все больше, и издалека приглядывался к каждому прохожему: а вдруг покупатель? И опять надвигалось это бедствие – «чугунка». Бромли находится совсем близко от Лондона, и поездка в столицу не составляла никакого труда: каждый будний день от гостиницы Белла, что напротив посудной лавки Уэллсов, отправлялись в Лондон две почтовые кареты. С ходом лет они из междугороднего транспорта постепенно превращались в городской: Бромли все больше сливался с Лондоном.
Последнюю свою поездку они совершили в 1884 году. Но уже с 1861 года в Бромли появилась железнодорожная станция, в 1877 – вторая, и местные жители начали обзаводиться недорогими сезонными билетами. А столичные магазины всегда представляли для них больший интерес, чем бромлейские. Хорошо было мистеру Ковеллу, мяснику, перед лавкой которого было вывешено на обозрение публики десятка два туш и несколько дюжин битой птицы! Или торговцу рыбой мистеру Вудолу! За мясом и рыбой в Лондон никто не ездил. Да и другие соседи – галантерейщик Манди, портной Купер и даже торговец обувью Перси Оливер, что устроился рядышком с гостиницей Белла, хоть в богачах не ходили, на жизнь зарабатывали. Но у посудной лавки Уэллсов прохожие ускоряли шаги. Неужели лишь потому, что лавка была очень уж грязная? Но в конце концов, если кто купит чашку или тарелку, ее можно для него и помыть! А самому сразу брать товар в руки вовсе не обязательно!
Первые попытки сделать из него человека
Королева Виктория правила долго. Она вступила на престол в 1837 году и умерла в 1901-м. Уже сама по себе необычайная продолжительность этого царствования внушала почтительный трепет. В Италии сменилось три короля, в Испании – четыре, во Франции пали две династии, а на английском троне по-прежнему сидела королева Виктория, мать девяти детей, породнивших ее чуть ли не со всеми августейшими фамилиями Европы. Популярность ее была велика, хотя и завоевана не очень трудным путем. Пока жив был ее муж принц Альберт, она пользовалась его политическими советами, один из которых, самый, пожалуй, ценный, состоял в том, чтобы поменьше вмешиваться в политику. После его смерти Виктория сохранила о нем самую благодарную память и написала о нем две книги. Она и прежде уделяла большое внимание литературе и искусству, пренебрегая порой даже своими протокольными обязанностями. И сколь ни ожесточенная борьба политических интересов и личных самолюбий кипела вокруг нее, она сохраняла позицию некоторой отстраненности: она помнила, что олицетворяет нацию, а после дарования ей в 1876 году титула императрицы Индии – и всю Британскую империю. И это мало у кого вызывало сомнения. Нет, Англия поистине страна парадоксов: самая бездейственная личность века и была его главной фигурой. И все-таки понятие «викторианства» во всей его полноте приложимо не ко всем шестидесяти четырем годам этого царствования. Викторианство – это имперская мощь, устойчивость моральных понятий и политических институтов, относительное социальное благополучие. Но можно ли сказать что-либо подобное о начале этого периода, явившегося и началом чартистского движения, или о сороковых годах, отмеченных страшным голодом в Ирландии, голодными бунтами в самой метрополии и тяжелейшей, так и не завершившейся тогда полной победой, борьбой против «хлебных законов», которые обрекали на постоянное недоедание «низшие классы», но зато приносили колоссальные прибыли земельной аристократии? Или о восьмидесятых годах, когда почва снова заколебалась и стало ясно, что слова «привычное» и «вечное» – отнюдь не синонимы? Пятидесятые, шестидесятые, отчасти семидесятые годы только и были истинными викторианскими десятилетиями. Правда, и здесь не следует поддаваться гипнозу исторических обобщений. Диккенс создал все свои романы, начиная с 1837 года, когда исполненный оптимизма, веселья и иронии «Пиквикский клуб» словно бы отметил восшествие на престол королевы Виктории, и до 1870 года, становясь от романа к роману все суровее 30 и мрачнее. Викторианцем он был или антивикторианцем? Наверное, викторианцем: ведь он был любимым писателем королевы Виктории! Но каким антивикторианцем был Диккенс, если попробовать совместить его книги с лубочной картиной викторианского процветания! Нет, подлинным викторианцем был все-таки не Диккенс. И даже не королева Виктория, на глазах которой как-никак «делалась политика» – та самая, которую французы называют «грязным ремеслом». Настоящей викторианкой была Сара Уэллс – законченное олицетворение массового сознания. Она, конечно, слыхом не слыхивала таких слов. Как и любой из лавочников, ее окружавших, – и тех, кто кичился перед ней, и тех, перед кем кичилась она. Но кто как не они были не только носителями массового сознания, но и массовой опорой существующего порядка? И где мог крепче угнездиться этот тип сознания, как не в мелкобуржуазном Бромли? Именно в доме Сары Уэллс, на Хай-стрит, где расположились в ряд торговые заведения и мелкие мастерские, в городе Бромли, все больше превращавшемся в лондонский пригород, и появился на свет Берти, которому суждено было стать Гербертом Джорджем Уэллсом. Он родился в середине шестидесятых годов и прожил в этом доме, на этой улице, в этом городе первые тринадцать лет своей жизни, приходящиеся как раз на самый расцвет викторианства. Стоит ли удивляться тому, что он стал таким законченным антивикторианцем? Ибо только те крайние формы викторианства, которые он наблюдал в детстве и которые так упорно старались внушить ему, способны породить подобный протест. Конечно, для этого требуется еще определенный характер. Берти не был милым ребенком. Сколько мать ни рассказывала ему, каким ангелочком была его сестра, умершая за два года до его рождения, пример этот не вызывал у него страсти к подражанию. Он с криком и топотом носился по лестницам, пытался отнять приглянувшиеся ему игрушки у старших братьев и поднимал дикий рев, когда они прикасались к чему-то, что, считал он, принадлежало ему, кусался, лягался, как-то раз запустил вилкой во Фрэнка, да так, что у того всю жизнь оставался шрам на лбу, в другой раз кинул деревянную лошадку во Фреда, но промахнулся и всего лишь разбил окно. В конце концов братья, тоже не отличавшиеся мирным нравом, затащили его на чердак и принялись душить подушкой. Почему им не удалось довести дело до конца, Уэллс не мог понять даже на седьмом десятке. Что поделаешь, таким он появился на свет. Когда ему был всего месяц от роду, мать занесла в дневник: «Малютка очень беспокойный и утомительный» и немного погодя: «Никогда еще у меня не было такого утомительного ребенка». Его неприятности с религией начались уже во время крестин – по общему мнению, он вел себя безобразно. Как это должно было огорчить его мать!
Герберт Уэллс
Единственно что ее утешало, так это его успехи в учении. Здесь он все схватывал на лету, и в подготовительных классах миссис Нот, куда стал ходить в пятилетнем возрасте, он никому не доставил хлопот, тем более что мать уже успела позаниматься с ним чтением и письмом. (Как жаль, что ни миссис Нот, ни ее дочери мисс Сэмон, которая как раз и учила детей, так и не суждено было узнать, что на их чудом сохранившемся домике в 1984 году будет установлена мемориальная доска!) Передать Берти другие свои научные познания Саре тоже не стоило труда. Почему-то первым словом, которое он написал, было «масло». Ко всему прочему, он хорошо рисовал и легко заучивал стихи. Об этом знали даже соседи, хотя маленького Берти старались поменьше выпускать со двора, – а вдруг наберется нехороших слов? И, разумеется, его заранее предостерегали против «дурного общества». Особенно против «простонародья». Этих человеческих особей следовало остерегаться больше всего и во всем стараться быть на них непохожими. В том числе и в одежде. Дети Сары Уэллс ходили в аккуратных костюмчиках, очень стеснявших их во время игр. Снять пиджачок, однако, строжайше запрещалось – могло обнаружиться, что белье латанное-перелатанное. К сожалению, чем старше становились дети, тем труднее было удержать их в узком пространстве между уборной, выгребной ямой и мусорным ящиком. И как следует за всем присмотреть. Да и времени не хватало. Но Сара делала, что могла. И как бы они с возрастом ни менялись – не всегда к лучшему, – ее ни в чем нельзя было обвинить. Само собой, Сара Уэллс прилагала все усилия к тому, чтобы укрепить своих детей в вере. С Берти это оказалось особенно трудно. Среди прочего Саре надо было поведать младшему сыну о рае и, к сожалению, об аде. При этом, надо отдать ей должное, она старалась не травмировать ребенка и слишком на последнем вопросе не задерживалась. Но не могла же она утаить от него правду и скрыть существование ада! У него же рассказы про адские муки вызывали столь яростный гнев против того, кто их изобрел, что мальчику грозила опасность вырасти богохульником. Чем дальше, тем больше очевидным становилось, что Берти не только ее сын, но еще и сын Джозефа. «Одна из частей богослужения называлась литанией; в ней священник долго и с чувством перечислял все бедствия, какие только могут быть уготованы роду человеческому: войны, мор, голод, а паства то и дело прерывала его восклицаниями «Господи, помилуй!», хотя естественно было бы предполагать, что все эти проблемы скорее входят в компетенцию наших международных организаций и учреждений по здравоохранению и питанию, чем в компетенцию всевышнего. Затем священник, совершающий богослужение, переходил к молитвам за королеву и правителей, за урожай, за еретиков, за обездоленных и странников, находившихся, насколько я мог понять, в крайне бедственном положении из-за преступной нерадивости святого провидения». Какое счастье, что Сара Уэллс (она умерла 12 июня 1905 года) не могла прочесть этих слов! И, следует надеяться, ей не попалась на глаза пародия на литанию в «Острове доктора Моро», написанном еще при ее жизни: ее ведь предупреждали в «школе для молодых леди» против чтения романов, а она была не из тех, кому только дай ослушаться наставника. Что за богохульник вырос из ее сына! При том, как старалась она воспитать его в правилах христианства. Где было ей знать, что в данном случае лучше употребить слова «казенного христианства». С королевой Викторией тоже вышла незадача. Сара Нил была так ею занята, что Берти возненавидел и ее, и все, что с нею было связано, – все эти пышные наряды, все эти великолепные замки, весь этот обязательный антураж. Он с ужасом ждал дней, когда мать в очередной раз потащит его захватывать местечко получше в толпе, собравшейся, чтобы поглазеть на королеву (чаще – просто на королевскую карету), проезжающую в Виндзор. И вообще, он не мог понять, почему Виктория, ее дети и, что главное, ее внуки, его ровесники, должны жить лучше, чем он и его родители. Они ведь, наверно, и едят что хотят, и одеваются как хотят, и вообще делают что хотят! Эта сторона дела, как-то ускользавшая от внимания его матери, еще больше усиливала ненависть Берти к королеве Виктории. Он потом сравнивал ее с пресс-папье, которое на полвека наложили на людские мозги. Его выручила тогда, считал он, обыкновенная зависть. Но Сара Уэллс, не ведая, что творит, сама ее подогревала. Словом, Саре Уэллс не удалось сформировать духовный мир сына, как ей хотелось. Трудный оказался ребенок! И все же нельзя сказать, что Берти просто пропустил все, что она говорила, мимо ушей. В этом смысле ее усилия не пропали даром. Пусть необычным способом, но она воспитала безбожника и республиканца в те годы, когда в Англии их было не так уж много. Ну а потом пришло время идти в школу. В 1871 году в Англии специальным парламентским актом было введено всеобщее обязательное обучение, но Сара Уэллс, разумеется, не могла и подумать отдать сына в государственную школу, где он сидел бы в одном классе со всяким простонародьем. Бромли, слава богу, предоставлял возможность избежать этой опасности. В нем издавна существовала своя «Академия», владельцем которой первоначально был некий Роберт Бут Роуз, выделявшийся если не какими-либо особыми талантами, то, во всяком случае, своей наружностью. Существует предположение, что именно с него списал своего мистера Пиквика Диккенс.
Двенадцать лет спустя он разорился. Бромли, впрочем, не остался без своей «Академии». Ее восстановил в том же 1849 году один из учителей Роуза – Томас Морли. Средства у мистера Морли были весьма ограниченные, и вся его школа помещалась в одной большой комнате, бывшей посудомойне. Вдоль стен стояли обычные парты, а посреди комнаты еще две большие – на шесть человек каждая – и печка. В угол классной выходило окно спальни мистера и миссис Морли, и там же восседал на кафедре сам владелец «Коммерческой академии Морли» – дородный лысый мужчина с рыжими, тронутыми сединой бакенбардами и очками на носу, формой и цветом напоминавшем спелую клубнику. Рядом с ним помещалась огромная бутылка чернил, стопка грифельных досок и еще стояла не знавшая устали трость, с помощью которой мистер Морли вершил правосудие. Она была, разумеется, не единственным орудием справедливости – в случае нужды в дело пускались линейки, книги и вообще все, что попадается под руку. Если же с подручными средствами возникали какие-то трудности, мистер Морли вынужден бывал прибегать к примитивному рукоприкладству. Цели при этом у мистера Морли были самые возвышенные: он мечтал воспитать своих учеников полными самоуважения и достоинства. Им предписывалось ходить в цилиндрах, свободного покроя сюртуках, повязывать белый галстук и почаще произносить слово «сэр». Время от времени в классной появлялась миссис Морли – толстая дама с кольцами на всех пальцах и золотой цепью на черном шелковом платье – присмотреть за самыми маленькими, но в основном ученики черпали премудрость из уст мистера Морли. С образованием у него самого дело поначалу обстояло не очень хорошо, но он всю жизнь старался его пополнить, ездил в «колледж наставников» и постепенно пришел к выводу, что ему не стоит преподавать те предметы, которых он сам не знает. Так, в проспекте, опубликованном в связи с открытием школы, было обещано уделять особое внимание истории древнего Египта, но двадцать пять лет спустя, когда в стены этого учебного заведения вступил Берти Уэллс, слово «Египет» в помещении бывшей посудомойни вообще не упоминалось. Одно важное для педагога качество у мистера Морли, впрочем, все же было: он обладал хорошим чувством языка и старательно прививал ученикам привычку к точному словоупотреблению. Уэллс за это всегда был ему благодарен. Французского, правда, он ему простить не мог, но, думается, был здесь излишне придирчив. Скорее всего, мистер Морли просто не знал, что не владеет этим языком. К тому же, проявляя такую суровость, Уэллсу следовало бы вспомнить о матери: как, должно быть, она гордилась, что ее сын учит французский, в котором ей самой было отказано! Слово «Коммерческая» стояло в названии школы Морли не без основания. В ней учили бухгалтерии, учету и высоко ценившейся тогда каллиграфии – пишущие машинки не получили еще широкого распространения. Но, хорошо или плохо обучали этим предметам, нам никогда не узнать. Конечно, «Коммерческую академию Морли» за долгие годы ее существования окончило множество молодых людей – классная вмещала от двадцати пяти до тридцати пяти учеников, – но лишь один из них оставил о ней воспоминания, а ему и бухгалтерия и каллиграфия не слишком пригодились. От учителя и от учеников этой школы требовалось немало усердия. Занятия начинались в девять, шли до двенадцати, а потом опять с двух до пяти, и все эти часы надо было высидеть в душной, пыльной, зловонной комнате. Примерно половина мальчиков находилась на пансионе, еще несколько человек – дети окрестных фермеров – оставались в школе обедать. Если же, вспомнив о трости, прикинуть, каких затрат не только умственной, но и физической энергии требовал каждый рабочий день от этого уже не очень молодого шотландца, мистера Морли трудно не пожалеть. Уэллс пробыл в «Коммерческой академии Морли» с 1874 по 1880 год – срок по тем временам немалый, – кончил ее в достаточно сознательном возрасте тринадцати лет, и к его суждениям об этой школе стоит прислушаться. Он, конечно, понимал, что учился в школе, весьма похожей на те, какие описывал Диккенс, но всячески старался сохранить объективность и сказать о Морли все хорошее, что только мог. «Коммерческая академия» была, считал он, все-таки лучше недавно учрежденных государственных школ, задача которых состояла в том, чтобы навсегда закрепить «простонародье» на низших ступенях социальной лестницы. Подобные школы, утверждал он, не были на самом деле демократическими. Они предназначались для низших классов, и их выпускники не имели никакой надежды выбиться в люди. А Морли хотя бы готовил хороших клерков. Притом он склонялся к радикализму и республиканизму, и его иногда «прорывало». Прочитав в газете, что парламент опять сделал к свадьбе денежный подарок тому или иному члену королевской семьи, он непременно высказывал в классе свое недовольство и постоянно возмущался излишними тратами на военные нужды. «Не от него ли отчасти я приобрел некоторые свои принципы?» – спрашивал себя Уэллс. К тому же Томас Морли сразу догадался, что маленький Берти – мальчик незаурядный, и выделял его. Конечно, стоило Берти не так взять ручку, и ему тут же, как и другим, доставалось линейкой по пальцам: у мистера Морли были твердые принципы. Но Уэллс, в отличие от прочих детей, никогда не слышал от него оскорблений. И какой-нибудь клички Морли не старался ему придумать… Уэллс и в самом деле пришел в школу более подготовленный, чем его одногодки. Тут не было бы счастья, да несчастье помогло. Читать он, как говорилось, научился рано, но мать подсовывала ему «серьезные» книжки – в основном о божественном. Хорошо еще, что среди них оказалась такая замечательная вещь, как «Путь паломника» Джона Беньяна – одно из основополагающих произведений английской прозы. Но по-настоящему он пристрастился к чтению благодаря чистой случайности. За несколько месяцев до поступления в школу (его приняли в «Коммерческую академию» семи лет и девяти месяцев) Берти играл на крикетной площадке, и его заметил один из почитателей отца, сын владельца гостиницы Белла мистера Саттона. Этот юноша подбежал к мальчику и с криком «А ну скажи, чей ты?!» подбросил его в воздух, но не сумел поймать. Домой его пришлось отнести: он сломал большую берцовую кость. И тут Берти понял, как прекрасна жизнь! Он сразу стал в доме центром внимания. Миссис Саттон, в страшном смущении от промаха сына, заваливала его сластями, фруктами, всевозможными яствами. Кое-что он попробовал тогда первый раз в жизни. Он мог требовать все, что хотел. Но прежде всего потребовал книги! Выручило существование «Литературного института». Отец ежедневно приносил оттуда по книге. Приносила книги и миссис Саттон. И мальчик читал запоем. Нога начала срастаться неправильно, ее пришлось снова ломать. Но он этого словно бы и не заметил. Чтение теперь поглощало его целиком. Мир для него необычайно раздвинулся. Он оказался необыкновенно велик и разнообразен. Сколько в нем притягательного и страшного! Посмотреть бы все это! Но хорошо все-таки, что Англия – остров и сюда не могут забрести русские волки или бенгальские тигры! Работая над автобиографией (ему в это время шло к семидесяти), Уэллс, конечно, не мог точно припомнить те несколько десятков книг, которые он проглотил за время болезни, но в память ему запали «Естественная история» Вуда, какой-то двухтомник по географии, биография герцога Веллингтона, история гражданской войны в США и переплетенные комплекты «Панча» и другого тогдашнего юмористического журнала «Фан». Все это были книги для взрослых, но маленький Берти читал их без труда. Обычное детское чтение – Майн Рид, Фенимор Купер, Дюма – привлекло его уже позже. Ибо серьезные взрослые книги разжигали его воображение ничуть не хуже книг, специально предназначенных для детей. К тому же они давали почву для размышлений. Уэллсу потом даже казалось, что именно в семилетнем возрасте в его сознании смутно забрезжила картина эволюции. Что же касается «Панча» и «Фана», то не от них ли пошли те забавные «рискунки», как он их называл, которыми он сопровождал, а порою и заменял свои письма, оставляя внизу место для одной-двух строчек? Эти два журнала, ко всему прочему, изобиловали политическими карикатурами, и Уэллс впоследствии не сомневался, что именно они начали формировать его политическое сознание. Но, что самое важное, эти недели породили в нем никогда уже не оставившую его страсть к чтению и потребность с помощью 36 книг проникнуть в мир за стенами Атлас-хауса. Когда он выздоровел, родители попытались отучить его от этой вредной для здоровья привычки, но у них ничего не вышло. Уэллс уже вступил на свой путь, и тут его было не сбить. Так что молодого Саттона он потом называл «посланцем судьбы». «Если бы я не сломал тогда ногу, я, возможно, не был бы сейчас жив и не писал бы эту автобиографию, а давно бы уже умер измученным и выгнанным с работы приказчиком» – так оценивал потом Уэллс это событие своей жизни. В «Опыте автобиографии» он посвятил ему целую главку. И как-то само собой получилось, что он начал писать. Уже после смерти в его бумагах обнаружилась им же самим иллюстрированная рукопись задорной пародии «Маргаритка в пустыне», где высмеивались короли, политики, генералы и епископы. В этом тринадцатилетнем авторе кое-что уже предвещало будущего Уэллса, хотя, следуя образцам литературы прошлых веков, он выдал себя за редактора, завершившего работу некоего Басса (домашнее прозвище Уэллса), которому пришлось удалиться в сумасшедший дом, где ему запретили заниматься литературой. В 1957 году «Маргаритка в пустыне» вышла в США как факсимильное издание. Написал он ее, впрочем, уже в последний год своего пребывания в Бромли. В писатели его, разумеется, никто не готовил, но у Сары Уэллс были свои честолюбивые планы в отношении сыновей: ей хотелось сделать их приказчиками в мануфактурных магазинах. Эта сфера деятельности представлялась ей очень солидной, почтенной, сулившей обеспеченное будущее. Мануфактура, только мануфактура! Ни на что меньшее для своих детей она бы не согласилась. Тем более – для младшего сына. Несмотря на его недостатки, она его любила больше всех. Старшие были уже пристроены. Особенно она радовалась за Фрэнка. Его карьера налаживалась. Какое утешение для матери! Кто мог ожидать, что этот забияка, предводитель местных мальчишек, опустошавших чужие сады и огороды, постоянный источник неприятностей для родителей, так успешно пройдет период ученичества и сделается младшим приказчиком в мануфактурном магазине. И действительно, Фрэнк выдержал долго, целых пятнадцать лет. Но в конце концов ее ждало разочарование. Фрэнк был с детства большим искусником, руки у него были, что называется, золотые, и в один прекрасный день он бросил работу и сделался бродячим ремесленником. Он ходил по дорогам Сассекса и Хэмпшира, чинил людям часы, немножко приторговывал, болтал с прохожими и наконец-то получал удовольствие от жизни. У Фреда сложилось иначе. Он, по словам Уэллса, «среди всех нас был единственным хорошим мальчиком», и сначала судьба ему улыбнулась. Он стал приказчиком в небольшом городке Уокинэме, и дела его шли на редкость успешно. За несколько лет он скопил сотню фунтов и начал подумывать о собственном магазине. Это не были пустые мечтания. В отличие от братьев, он 37 обладал прекрасными деловыми качествами: быстрым и точным умом (он неизменно обыгрывал Герберта в шахматы), аккуратностью, безукоризненной честностью, умением нравиться людям. Еще бы годика три-четыре – и все было бы в порядке. Но вдруг ему не повезло. Его место понадобилось сыну хозяина, и его уволили. Он долго и безуспешно искал работу, вознамерился даже (на сей раз – от отчаянья) основать фирму «Братья Уэллс», но Герберту, которого он тоже привлек к этому плану, без труда удалось убедить его, что с их деньгами это невозможно. Это заставило его задуматься об эмиграции. В отличие от отца, он свое намеренье осуществил и, преодолев сопротивление матери, уехал в Кейптаун, где его уже ждало готовое место. В Южной Африке он завел со временем собственное дело и много лет спустя, когда ему уже шло к шестидесяти, вернулся в Англию богатым человеком. Здесь он женился, и у Герберта Джорджа появилась единственная племянница. В 1880 году, когда Берти кончил школу, Сара Уэллс не могла еще, разумеется, знать ни о будущих неприятностях со старшими детьми, ни о благополучном исходе истории Фреда. Пока что все получалось как надо. Оставалось только позаботиться о судьбе младшенького. Откладывать это надолго было нельзя. Семья попала в тяжелое положение. В октябре 1877 года Джозеф Уэллс решил подстричь дикий виноград у забора. Он принес скамейку, поставил на нее лесенку, залез на нее с садовыми ножницами, но потерял равновесие и упал. Было воскресенье, Сара с детьми ушла в церковь. Вернувшись, они застали отца на земле, громко стонавшего. Соседи помогли перенести его в спальню, вызвали врача. Обнаружился сложный перелом берцовой кости, и Джозеф остался хромым на всю жизнь. С крикетом было покончено. Вот когда Сара оценила своего непутевого мужа! Без его приработков семья чуть ли не голодала. Все наличные деньги ушли на гонорар врачу. По счету мистера Морли не могли заплатить в течение года. Когда Фрэнк сумел выкроить из своего нищенского жалованья полсоверена на то, чтобы купить Берти новые ботинки взамен старых, из которых тот вырос, мать расплакалась. Казалось, выхода нет. Но «бог даст день, бог даст пищу»… В 1875 году умерла Мэри Энн Фетерстонхау, и Фанни Буллок, отныне – леди Фетерстонхау, вступила во владение поместьем. Управиться с хозяйством ей было не под силу. На то, чтобы убедиться в этом, ей потребовалось пять лет, но в конце концов, когда умерла старая домоправительница, ей пришла в голову мысль, что не получившееся у нее и у покойницы, может быть, удастся ее бывшей камеристке. В 1880 году она пригласила Сару на должность домоправительницы, и та за это предложение ухватилась. Оставив своего хромого мужа бедовать в Атлас-хаусе, она немедленно отбыла в свой родимый Ап-парк. Что ей было терять в Бромли?
Берти сам задумывается о своей судьбе
Когда Сара Уэллс завела переговоры о месте для сына, она еще не знала, что ее призовет к себе Фанни Буллок, и главной ее заботой было, чтоб ребенок не оставался без присмотра и жил по возможности неподалеку от дома. В этом должен был помочь дядя Том, ее троюродный брат. Дядя Том, или, если говорить уважительней, мистер Томас Пенникот, был человек безграмотный, что не помешало ему стать владельцем гостиницы в Виндзоре, а потом построить рядышком еще и другую, на берегу Темзы. Эта вторая гостиница «Шурли Холл» пользовалась во время каникул особой популярностью у итонских любителей водного спорта, и на ней были начертаны по-латыни, притом без ошибок, изречения, прославившие эту знаменитую закрытую школу. Дядина безграмотность не передалась по наследству его двум дочерям, помогавшим отцу по хозяйству, и они обладали даже некоторыми признаками интеллигентности. В доме было полное иллюстрированное собрание сочинений Диккенса и «Парижские тайны» Эжена Сю, казавшиеся одно время Берти вершиной мировой литературы. Дядя Том взял себе за правило (к сожалению, знавшее исключения) приглашать на праздники детей Сары Уэллс, и каждая такая поездка доставляла Берти большую радость. Кейт и Клара – им было лет по двадцать – много болтали с этим остроумным и занятным мальчиком, охотно с ним возились, и, хотя к воде его не подпускали (он научился плавать лишь в тридцать с лишним), это не слишком его огорчало: от книг его было не оторвать. В их же доме он пережил своего рода потрясение, когда увидел приехавшую сюда учить роль великую Эллен Терри в самом расцвете обаяния и красоты. Она была словно из другого мира. И еще ее навестил замечательный актер и режиссер Генри Ирвинг. Уэллс не удержится и расскажет потом об этом в своем «Билби»… Повесть эту он написал уже много лет спустя, в 1915 году, но такие впечатления крепко западают в память, и стоит послушать, что испытал этот неприкаянный мальчишка Билби, так похожий во многом на Берти Уэллса, когда однажды к дому подъехал фургон, из него раздался чарующий голос, а потом и сама его обладательница явилась перед его взором, и «душа Билби мгновенно склонилась перед ней в рабской покорности. Никогда еще не видел он ничего прелестнее. Тоненькая и стройная, она была вся в голубом; белокурые, чуть золотящиеся волосы были откинуты с ясного лба и падали назад густыми локонами, а лучезарнее этих глаз не было в целом свете. Тонкая ручка придерживала юбку, другая ухватилась за притолоку. Красавица глядела на Билби и улыбалась.
Герберт Уэллс
Вот уже два года, как она посылала свою улыбку со сцены всем Билби на свете. Вот и сейчас она по привычке вышла с улыбкой. Восхищение Билби было для нее чем-то само собой разумеющимся». Этому детскому восхищению не помешало даже то обстоятельство, в викторианские времена не очень обычное, что эта небесная фея имела обыкновение после еды доставать сигарету и закуривать. Едва она обращалась к нему, у него перехватывало дух, он краснел и смущался… Эллен Терри – фигура для английского театра почти легендарная. Это она, считали многие, придала блеск самым удачным спектаклям Генри Ирвинга, а ее Порция из «Венецианского купца» сразу же стала классикой. Ей, когда она совсем еще ребенком начала выступать на сцене, подарил свою «Алису в Стране Чудес» Льюис Кэрролл, она дала жизнь великому режиссеру Гордону Крэгу, обожавшему свою мать, и она же, старухой, предсказала будущность великого актера шестилетнему Лоренсу Оливье, не зная еще, что он окажется главным соперником ее внучатому племяннику Джону Гилгуду. Легко представить себе, сколько восторгов выпало на ее долю. Но вряд ли все они могут сравниться по свежести чувства с тем, что запечатлел на своих страницах за тринадцать лет до конца ее долгой жизни Герберт Уэллс. Но пока что этот будущий великий писатель был всего лишь нечастым гостем своего состоятельного родственника, и он даже не проделал с Эллен Терри того путешествия, которым осчастливил своего юного героя. Он только наблюдал ее издалека. Да и о своем будущем не имел пока ни малейшего представления, хотя честолюбивые мечты и тогда его порою обуревали. Но, прояви он хоть немного здравомыслия (как хорошо, что он его в конце концов не проявил!), он бы понял, сколь тщетны подобные надежды. Всякий, с кем бы он ими поделился, без труда убедил бы его, что самое большое, о чем он может мечтать, это сделаться приказчиком в лавке. Если повезет – в хорошей. А уж если в мануфактурной!.. Здесь вся надежда была на дядю Тома. Так вот как раз дядя Том и пристроил Берти в торговое заведение господ Роджера и Денайера, что находилось в Виндзоре, прямо напротив королевского замка, совсем неподалеку от его собственного обиталища. Думается, сделал он это без особого труда – в своей округе он был человек влиятельный. Переговорив с соседямимануфактурщиками, дядя Том прислал за Берти свою охотничью коляску, и, проделав недолгий путь, юный кассир и уборщик очутился в магазине Роджера и Денайера. Здесь ему предстояло работать, жить, столоваться. По узкой лестнице он поднялся в мужской дортуар, обнаружив там четыре койки и умывальник (спать он, значит, будет все-таки в отдельной постели!), осмотрел крошечную «гостиную» с огромным, до полу, окном, глядевшим на глухую стену, и освещенное газовыми рожками мрачное подвальное помещение с двумя длинными столами, накрытыми клеенкой. Это была столовая. И опять, как дома, в подвале! Назавтра, в полвосьмого утра, он должен был спуститься в торговый зал, протереть прилавки и витрины, съесть час спустя кусок хлеба с маслом и усесться за кассу. Получив деньги и дав сдачу, полагалось занести эти операции в приходно-расходную ведомость, пересчитать в конце дня деньги в кассе и сверить результат с ведомостью. Затем ему представлялась возможность немного размяться: подмести пол и помочь свернуть штуки материи. В полвосьмого был ужин. С восьми до половины одиннадцатого он был волен делать что вздумается, но помнить, что в этот час входная дверь будет заперта, а затем выключен свет. И так изо дня в день – с полвосьмого до восьми, а потом точно отмеренные два с половиной часа, в течение которых разрешалось чувствовать себя человеком. В эти часы он чуть ли не бегом бежал к Пенникотам, где Кейт и Клара знали, какой он умный мальчик. Им было интересно, что он говорил. Они пели ему, и он, исполненный восхищения, слушал их, сидя в уютной комнате с мягкими креслами и лампой под абажуром. Здесь к нему возвращалось самоуважение.
Фред и Фрэнк провели каждый на своем первом месте по четыре-пять лет. Берти с трудом хватило на месяц. Или, если быть правдивыми и беспристрастными, на месяц хватило терпения у хозяев. Он инстинктивно чувствовал, что если втянется во все это, то что-то в себе утратит, и работал из рук вон плохо, предпочитая все время о чем-то мечтать. От уборки отлынивал, как мог. С кассой творилось что-то непонятное. Сначала в ней оказывалось то больше денег, чем надо, то меньше. Потом установился некоторый порядок: изо дня в день неизменно обнаруживалась недостача. В ведомостях цифры никогда не сходились, заполнены они были безобразнейшим образом, и счетовод подолгу с ними мучился. И с ним тоже, тщетно пытаясь чему-то его научить. Перелагать вину на мистера Морли не следует. Берти просто не хотелось делать эту работу. Сама же она не делалась. Постоянная нехватка денег в кассе была самым неприятным. Заподозрить его в нечестности было трудно: при нем никогда не было больше шести пенсов, отпускаемых ему в неделю на карманные расходы, он явно ни на что не тратился и делался все обтрепанней и обтрепанней, грозя в скором времени стать позором торгового заведения господ Роджера и Денайера. Правда, у одного из компаньонов промелькнула мысль, что тут не все чисто, но дядя Том так решительно с ним поговорил, что он к подобным идеям больше не возвращался. Если кто-то и запускал руку в кассу, то, во всяком случае, не юный Уэллс. Другое дело, что он предоставлял для этого неограниченные возможности любому желающему. Он то запирался почитать в уборной, то прятался с книжкой в руках за тюками нераспакованных тканей. Наверняка застать его на рабочем месте можно было только при смене караула в Виндзорском замке: из кассы было удобнее всего глазеть в окно. Когда же он (обнаружив тем самым, что не обладает должным чувством собственного достоинства) подрался с младшим привратником и получил синяк под глазом, его песенка была спета. Хозяева объявили, что он не прошел испытательный срок, и сдали его с рук на руки дяде Тому. Надо сказать, они проявили при этом немалую добропорядочность. За обучение профессии приказчика полагалось платить пятьдесят фунтов – примерно столько, сколько составлял годовой доход Атлас-хауса. Но денег они не взяли. Впрочем, не очень понятно, кто бы их дал. Снова надо было искать место для Берти. Отец попытался устроить его банковским клерком у своего бывшего крикетного клиента, но, как всегда, потерпел неудачу и дальнейшей активности не проявлял. Саре тоже казалось, что ее возможности исчерпаны. И тут возник «дядя Уильямс». Альфред Уильямс не был из кровной родни – он был женат на сестре дяди Тома (но, как пояснит Уэллс в «Тоно-Бенге», «в викторианскую эпоху у людей средних классов было принято всех старших родственников из вежливости звать „дядями»»). Значительную часть своей жизни он провел за пределами Англии, так что в семье его знали не очень хорошо. Совсем недавно, вернувшись из Вест-Индии, с Ямайки, где он работал учителем, Уильямс получил в свое распоряжение школу, основанную согласно закону о всеобщем обязательном обучении в соммерсетширской деревне Вукей. Туда он и взял своего юного родственника в качестве «практиканта». После издания закона 1871 года выяснилось, что учителей не хватает, и подобного рода «практиканты» после четырех лет работы в школе и дополнительного года стационарного обучения допускались к экзаменам на звание учителя младших классов. Срок практики можно было сократить, сдавая в ходе ее экзамены в «Колледже наставников»; Уильямс надеялся, что Берти уже года через два станет полноправным учителем. К сожалению, сам он ровно никаких прав не имел. При первой же проверке обнаружилось, что бумаги свои он подделал, и его с позором прогнали. Нельзя сказать, что это слишком его огорчило. Он нашел дело повыгоднее – вступил партнером в фирму по производству школьного оборудования, внеся вместо капитала свой патент на усовершенствованную парту: в этой парте чернильницы, как это с тех пор и повелось, не стояли сверху, а были погружены в специальные углубления. В этой фирме Уильямс и остался, перейдя, правда, позже на положение клерка. Он слишком легко тратил деньги. Возможно, не только свои, но и чужие. С уходом «дяди» Уильямса не к чему было оставаться и Берти, но к тому времени он уже три месяца исполнял, как мог, учительские обязанности, обучая деревенских мальчишек чтению и заставляя их заучивать исторические даты, географические названия и таблицу мер и весов. Трудность состояла в том, что многие мальчишки были выше него ростом, сильнее, горластее, и поскольку он знал лишь один, заимствованный у мистера Морли, способ поддерживать дисциплину, она никогда не находилась на должной высоте. Порой ее уровень понижался настолько, что с учителем случались приступы дикой ярости, по всему классу сыпались оплеухи, а однажды он выскочил из класса вслед за непослушным учеником, погнался за ним через всю деревню и уже настиг его возле дома, когда в дверях возникла разгневанная мамаша и погнала его самого назад, к школе. И туда и обратно за учителем с криками несся весь класс. «Дядя» Уильямс редко давал какие-либо указания или советы своему ассистенту, но тут сделал ему замечание. «У тебя не хватает такта», – сказал он. Это и был первый (но, увы, не последний) случай, когда Уэллс подобное о себе услышал. Так выглядело приобщение Уэллса к педагогике. Но опыт, приобретенный им в Соммерсетшире, этим не ограничился. Ему много дало общение с Альфредом Уильямсом. Уильямс был убежденный мошенник. Он знал за собой эту слабость, но считал, что мир и не заслуживает лучшего отношения. Человек он был, безусловно, неглупый, взгляды имел независимые, все вокруг одарял насмешкой, и Берти вдруг понял, что спастись от действительности, когда она становится невыносимой, можно, не только уйдя в область мечтаний, как случилось с ним в магазине, но и посмеявшись над ней. Уэллс-юморист родился именно в этой захолустной деревушке во время долгих бесед со своим говорливым и острым на язык наставником. Он всегда вспоминал его с благодарностью. У Герберта Уэллса все шло в дело, и каждый занятный человеческий тип, им когда-либо встреченный, непременно обретал новую жизнь на страницах его книг, хотя бы как эпизодический персонаж. Альфред Уильямс удостоился этой чести дважды. В первый раз он возник бледной тенью в сборнике его ранних очерков «Избранные разговоры с дядей» (1895), второй раз, пять лет спустя, в романе «Любовь и мистер Льюишем» (1900). В романе портрет получился уже много рельефнее и правдивее. С мистером Чеффери студент Льюишем впервые сталкивается на спиритическом сеансе, где того разоблачают как мошенника. И вдруг он узнает, что, женившись, оказался с ним в родстве: его Этель – падчерица, а отчасти и помощница этого прохиндея! Но встречи между ними теперь неизбежны, и постепенно Чеффери перестает казаться недавнему максималисту чудовищем и злодеем. Даже когда Чеффери, сбежав с любовницей и прихватив заодно состояние самого доверчивого из своих клиентов, оставляет на руках у Льюишема, и так живущего, что называется, из рук в рот, еще и свою брошенную жену, тот неспособен по-настоящему вознегодовать: уж больно много ума и неподвластности предрассудкам выказал этот человек! Жаль только, что он относит к числу предрассудков уважение к чужому имуществу. Трудно определить, какие изречения Чеффери слетели с уст Альфреда Уильямса. Легче, пожалуй, заметить, какие были произнесены до него. Так, рассуждение о костюме, который «делает человека», это не более как краткое резюме первой части книги Томаса Карлайла (1795–1881) «Сартор Резартус» (1836). Можно, думается, найти и другие источники. Так что, скорее всего, литературный герой заимствовал у своего прототипа всего только стиль мышления. Но, в конце концов, и этого достаточно. Никто из героев Уэллса не обладает таким парадоксалистски смелым складом ума. «Видите ли, – поучает Чеффери своего новоприобретенного родственника, – я думаю, вы несколько приуменьшаете значение иллюзии в жизни, истинную природу лжи и обмана в человеческом поведении… Я же готов утверждать, что честность, по существу, является в обществе силой анархической и разрушающей, что общность людей держится, а прогресс цивилизации становится возможным только благодаря энергичной, а подчас даже агрессивной лжи, что Общественный Договор – это не что иное, как уговор людей между собой лгать друг другу и обманывать себя и других ради общего блага». Конечно, Оскар Уайлд написал свой «Упадок искусства лжи» (1889) до уэллсовского «Мистера Льюишема». Не являются ли в таком случае рассуждения Чеффери социологизированным вариантом парадоксов Уайлда? Что ж, очень может быть. Но дорогу к Уайлду вымостил для Уэллса своей праздной болтовней самозваный деревенский учитель. Впрочем, когда в декабре 1880 года Берти препроводили обратно в Шурли-холл, он, вероятно, меньше всего думал о том, сколько пользы принес ему Альфред Уильямс. Скорее, наоборот. Да и обстановка в семье дяди Тома была уже не такая безоблачная, как за несколько месяцев до того. Кейт и Клара пытались устроить свою судьбу согласно собственным представлениям и симпатиям, и в доме назревала трагедия. Клару Берти по возвращении уже не застал: она бежала в Лондон с любовником. Через четыре года она вновь появилась в Шурли-холле, покинутая, бесприютная. Но отец ей ничего не простил, и однажды ночью она выскочила из дому в одной рубашке и утопилась. У Кейт шли скандалы с отцом. Выйдя вскоре, вопреки его воле, замуж, она сразу же покинула родные места. Прожила она тоже недолго. На Томаса Пенникота надвигалось разорение, он помрачнел, рассуждал о божественном промысле, но судьба больше уже не улыбнулась ему. Он не сумел погасить кредит, полученный на постройку Шурли-холла, потерял все, что нажил, и умер. Исчез еще один дом, который Уэллс начинал считать почти что родным. И предвестия этого ощущались уже сейчас. В создавшейся обстановке Саре тем более неудобно было надолго оставлять сына у родственников, но и взять его к себе без согласия хозяйки тоже было нельзя. Наконец, уже под Рождество, она решилась попросить разрешения, и тридцать с лишним лет спустя после того, как в Ап-парке появилась розовощекая и голубоглазая камеристка Сара Нил, в те же ворота вошел усталый, грязный и голодный с дороги сын домоправительницы Сары Уэллс. Ему отвели крохотную спаленку в мансарде, но большую часть времени он проводил в ее двух комнатах в полуподвале, где на пятичасовый чай собирались все старшие слуги. Несколько раз приходилось его там запирать: он, например, как-то взял духовой пистолет и прострелил чуть выше копыта заднюю ногу лошади на одной из картин в галерее. Но обычно он доставлял окружающим более безобидные развлечения. Когда на Рождество Ап-парк оказался почти на две недели отрезан от остального мира снежными заносами, он принялся издавать для прислуги ежедневную рукописную юмористическую газету «Ап-парковский паникер». Он соорудил также теневой театр и показывал там какую-то пьесу собственного сочинения. Ему нетрудно было оценить место, где он теперь жил. Он не просто переселился из подвала Атлас-хауса в полуподвал Ап-парка – он попал в иной мир. Он никогда не бывал в музеях, и аппарковская картинная галлерея, собрание репродукций картин Хогарта и ватиканских работ Рафаэля и Микеланжело, виды столиц Европы, запечатленные в 1780 году, и подробный географический атлас XVIII века, где на карте Голландии красовался рыбак с лодкой, Россия была представлена казаком, а Япония – удивительными людьми в одежде, похожей на пагоды, – все это было для него настоящим открытием. В мансарде, рядом со своей комнатой, он нашел разобранный телескоп сэра Мэтью, собрал его и начал наблюдать звездное небо, прибегая к помощи найденного неподалеку пособия по астрономии. Какой восторг он испытал, поймав наконец в объектив Юпитер с его спутниками! Он почувствовал себя новым Галилеем. В той же мансарде обнаружились целые залежи книг, выходивших за пределы понимания наделенной титулом, но, увы, не получившей образования владелицы Ап-парка. Сына домоправительницы они, напротив, заинтересовали необычайно. «Книги, хранившиеся в тесной ветхой мансарде, были, очевидно, изгнаны из салона в период викторианского возрождения хорошего вкуса и изощренной ортодоксальности, и моя мать не имела о них ни малейшего представления, – вспоминал потом Уэллс. – Именно поэтому мне удалось ознакомиться с замечательной риторикой «Прав человека» и «Здравого смысла» Тома Пейна – отличных книг, подвергшихся злобной клевете, хотя до этого их хвалили епископы. Здесь был «Гулливер» без всяких сокращений; читать эту книгу в полном виде мальчику, пожалуй бы, и не следовало, но особого вреда в этом, по-моему, нет, и впоследствии я никогда не жалел об отсутствии у меня щепетильности в подобных вопросах. Прочтя Свифта, я очень разозлился на него за гуигнгнмов, и лошади мне потом никогда не нравились. Затем, припоминаю, я прочел перевод вольтеровского «Кандида», прочел «Расселаса» и вполне убежден, что, несмотря на огромный объем, от корки до корки, – правда, в каком-то одурении, заглядывая по временам в атлас, – осилил весь двенадцатитомный труд Гиббона. Я разохотился читать и стал тайком совершать налеты на книжные шкафы в салоне. Я успел прочитать немало книг, прежде чем мое кощунственное безрассудство было обнаружено… Помнится, в числе других книг я пытался осилить перевод «Республики» Платона, но нашел его неинтересным, так как был слишком молод. Зато «Ватек» меня очаровал. Например, этот эпизод с пинками, когда каждый обязан был пинать!.. Каждый рейд за книгами был сопряжен с большими опасностями и требовал исключительной смелости. Нужно было спуститься по главной служебной лестнице, но это еще дозволялось законом. Беззаконие начиналось на маленькой лестничной площадке, откуда предстояло прокрасться через дверь, обитую красной байкой. Небольшой коридор вел в холл, и здесь нужно было произвести рекогносцировку, чтобы установить местонахождение старой служанки Энн (молодые поддерживали со мной дружественные отношения и в счет не шли). Выяснив, что Энн находилась где-нибудь в безопасном для меня отдалении, я быстро перебегал через открытое пространство к подножию огромной лестницы, которой никто не пользовался с тех пор, как пудра вышла из моды, а оттуда – к двери салона. Устрашающего вида фарфоровый китаец в натуральную величину принимался гримасничать и трясти головой, отзываясь даже на самые легкие шаги. Наибольшую опасность таила сама дверь: двойная, толстая, как стена, она заглушала звуки, так что услышать, не работает ли кто-нибудь в комнате метелкой из перьев, было невозможно. Со страхом блуждая по огромным помещениям в поисках жалких крох знаний, разве я не напоминал чем-то крысу? Я помню, что среди книг в кладовой обнаружил и Плутарха в переводе Ленгорна. Сейчас мне кажется удивительным, что именно так я приобрел гордость и самоуважение, получил представление о государстве, о том, что такое общественное устройство; удивительно также, что учить меня этому пришлось старому греку, умершему восемнадцать веков назад». Конечно, и кроме Плутарха было кому учить его, что такое общественное устройство. Его учили этому все, с кем он сталкивался, и все ситуации, в которые он попадал. Его учили этому в Атлас-хаусе, в «Коммерческой академии Морли», даже в мануфактурном магазине господ Роджера и Денайера, хотя свой месяц у них он провел как во сне. А «дядя» Уильямс? Справедливо ли забыть Альфреда Уильямса? Да и Ап-парк учил его все тому же. К своим впечатлениям от этого поместья Уэллс возвращался всю жизнь, и, естественно, на первый план выступала то одна, то другая их сторона. Ап-парк оскорблял его гордость – Берти ведь был из людей, живущих «под лестницей». Хуже того, Ап-парк был пережитком прошлого, уродующим настоящее. «Как-то, бродя по Рочестеру, я мельком взглянул на раскинувшуюся за городом долину Стоура; ее цементные заводы, трубы которых изрыгали зловонный дым, ряды безобразных, закопченных, неудобных домишек, где ютились рабочие, произвели на меня удручающее впечатление. Так я получил первое представление о том, к чему приводит индустриализм в стране помещиков…» Но тот же Ап-парк воплощал устойчивость, которой была лишена его собственная жизнь, традиционную культуру, к которой ему стоило таких усилий пробиться, в каком-то смысле – даже науку, ибо Королевское общество было создано такими, как сэр Мэтью, джентльменами, избавленными от изнурительного, отупляющего труда и вместе с тем, поскольку они управляли своими поместьями, не потерявшими контакта с реальностью. Живая картина Ап-парка с годами не сглаживалась, напротив, становилась отчетливее. Образ этого поместья все время витал где-то в бромлейской лавке – разве могла Сара Уэллс забыть эти счастливые годы и не поделиться своими воспоминаниями с сыном? – и теперь, когда Ап-парк во всей своей красоте и величии возник перед глазами этого подростка, он навсегда врезался в его память. И вместе с тем Ап-парк все больше делался для Уэллса каким-то символом. Он олицетворял для него сразу и утопию и социальное неравенство, мешающее приходу этой утопии. А также косность, столь же для него неприемлемую. Так в картину мира, постепенно вырисовывавшуюся перед глазами Уэллса, вписался Ап-парк. Его ученью, впрочем, предстояло еще продолжиться. Несколько недель спустя после появления Берти в Ап-парке мать нашла ему новое место, на сей раз в своем родном Мидхерсте, всего в нескольких милях от Ап-парка. В Мидхерст Берти попал впервые, и этот тихий и скучный городок сразу произвел на него очень хорошее впечатление, особенно после Бромли, казавшегося ему беспорядочным скоплением домов. Это впечатление и потом его не оставило. Ему нравились живописные, чистенькие улицы, вымощенные брусчаткой, неожиданные повороты и закоулки, парк, примыкавший к городу. Центром этого уютного мирка для него стала аптека. Здесь ему предстояло работать помощником провизора – раскатывать и нарезать тестообразную массу для таблеток, отпускать посетителям патентованные лекарства, стирать пыль с прилавка, а также с установленных по обычаю в витрине синей, желтой и красной бутылей, и с пристроившейся рядом с ними белой гипсовой лошади, обозначавшей, что в аптеке имеются ветеринарные снадобья, и с бюста Самуэля Хансмана, основателя гомеопатии. Хансман служил тем же рекламным целям, что и белая лошадь. В аптеке Берти понравилось. Работа его не тяготила, общаться с аптекарем и его милой, веселой женой доставляло одно удовольствие. К тому же ущерб, который он нанес своему нанимателю, был на сей раз невелик; он всего лишь разбил дюжину сифонов для содовой воды, когда затеял шутливое сражение на метелках с мальчишкой-рассыльным. В дальнейшем Уэллсу предстояло выучиться на аптекаря, и эта перспектива показалась ему столь заманчивой, что он решил поскорее разузнать, с какими мероприятиями и расходами это связано. Собранные им сведения оказались неутешительными. Плата за обучение фармацевтике была так велика, что ясно было – матери этого не осилить. Сама же она как-то забыла об этом осведомиться. Оставаться на всю жизнь подручным не имело смысла, и шесть недель спустя после поступления в аптеку Берти с нею расстался. Но не с Мидхерстом. Фармацевтика требует знания латыни, и Берти вскоре после поступления на работу начал посещать местную «грамматическую школу» и обучаться этому языку. До ухода из аптеки он успел посетить всего четыре или пять занятий, но все равно произвел своим рвением и способностями большое впечатление на учителя, который сам и руководил школой. Ему тем более захотелось помочь этому одаренному подростку, что и сам имел бы в результате известные выгоды. Только что была введена система, согласно которой директор школы получал денежное вознаграждение за каждый успешно сданный экзамен по естественным дисциплинам, и мистер Хорэс Байат, как звали нового наставника, не сомневался, что Уэллс принесет ему не одни только душевные радости. Он взял его, разумеется, за известное вознаграждение, на пансион в свой дом, и с конца февраля 1881 года до прохождения экзаменов Уэллс опять мог пополнять свое образование. К сожалению, и этот период ограничился всего лишь шестью неделями. По истечении их он сдал экзамены по физиологии и еще одному тогдашнему предмету – физиографии, дававшей представление сразу о нескольких науках, включая геологию и астрономию, и ненадолго вернулся в Ап-парк, где мать сообщила ему, что успела уже позаботиться о его дальнейшей судьбе. Она поговорила с сэром Уильямом Кингом, который вел юридические и финансовые дела Ап-парка, и тот выхлопотал Берти место младшего ученика в крупной мануфактурной фирме в Саутси. За обучение надо было заплатить те же пятьдесят фунтов, но сделать это можно было в рассрочку. К тому же здесь открывались лучшие возможности продвижения по служебной лестнице, нежели в Виндзоре. И все равно Берти взбунтовался. Он уже представлял себе, что такое мануфактурная торговля, и уже дохнул свободы, позволявшей с утра до ночи сидеть за книгами. Сара плакала, умоляла. В конце концов пришлось подчиниться: у него не было выбора. В мае 1881 года он прошел испытательный срок, в июне был подписан договор на четыре года. Уэллс воспринял его как приговор. К этому времени он уже отбыл месяц, но знал: это лишь первый срок. Впереди маячило пожизненное заключение. А ведь условия здесь были лучше, чем у господ Роджера и Денайера. Столовая не в подвале, в комнатах для приказчиков чисто, кровати в дортуаре разделены перегородками, и в каждом таком «боксе» – шифоньер, вешалка, стул. Эдвин Хайд, хозяин фирмы, вообще принадлежал, по словам Уэллса, к очень редкой в ту пору породе цивилизованных нанимателей. Он даже создал при главном магазине библиотеку из нескольких сотен книг, в основном – из романов Безанта, миссис Брэддон, Райдера Хаггарда, Мэри Корелли и других авторов. Сегодня, за одним-двумя исключениями, даже знание их имен требует большой литературоведческой эрудиции, но в конце прошлого века писатели эти пользовались немалой известностью и удовлетворяли культурные запросы не одних только провинциальных приказчиков. Уэллс, впрочем, этих книг не читал. Его рабочий день продолжался тринадцать часов. И он не мог позволить себе тратить время на беллетристику. К счастью, среди книг, собранных мистером Хайдом, попался популярный очерк философских систем; другие подобного рода издания тоже как-то удавалось доставать. Продолжал он и свои занятия латынью. Знание этого языка было для него символом приобщения к образованному обществу. Теперь он уже не так пренебрегал своими обязанностями, как в Виндзоре. Он успел наслушаться страшных рассказов о безработных приказчиках, согласных наняться в такие места, перед которыми даже ненавистная виндзорская лавка казалась райским уголком, и его подстегивала боязнь очутиться в подобном положении. Но, видно, у него в самом деле не было способностей к торговле мануфактурой. Правильно свернуть штуку материи оставалось для него непосильной задачей, покупки он завертывал и завязывал так, что вряд ли их удавалось донести в целости и сохранности до дому, и управляющий, поглядывая на него, то и дело произносил в изумлении: «Ну и ну!» При этом Берти, конечно же, не слишком себя утруждал. Если он во что-то и вкладывал душу, то отнюдь не в торговлю. Он по-прежнему не упускал случая спрятаться где-нибудь и почитать. Больше всего его раздражало, что работа была суетливая, мешавшая сосредоточиться на какой-либо собственной мысли. Правда, в качестве младшего ученика он ходил за мелкими покупками для постоянных клиентов, если в магазине не было нужных товаров, и, само собой разумеется, старался затянуть эти экспедиции, сколько мог. Но годом позже в магазин взяли нового младшего ученика. Уэллс повысился в ранге и лишился вожделенной возможности оставаться наедине с самим собой. К тому же он остро ощущал свою социальную неполноценность. Тринадцать лет спустя, давно уже вырвавшись из этого рабства, он устами первого же из своих героев-приказчиков рассказал, что думает о подобной профессии: «Ремесло это не очень честное и не очень полезное; не очень почетное; ни свободы, ни досуга – с семи до полдевятого, каждый день. Много ли человеку остается? Настоящие рабочие смеются над нами, а образованные – банковские клерки, или те, что служат у стряпчих, – эти смотрят на нас сверху вниз. Выглядишь-то ты прилично, а, по сути дела, тебя держат в общежитии, как в тюрьме, кормят хлебом с маслом и помыкают, как рабом. Все твое положение в том и состоит, что ты понимаешь, что никакого положения у тебя нет. Без денег ничего не добьешься; из ста продавцов едва ли один зарабатывает столько, чтобы можно было жениться; а если даже он и женится, все равно главный управляющий захочет – заставит его чистить ботинки, и он пикнуть не посмеет. Вот что такое приказчик». Надо сказать, что положение Уэллса было в известном смысле хуже, чем у героя «Колес фортуны» (1896), произнесшего этот монолог. Он, в отличие от Хупдрайвера, был от природы наделен незаурядным умом и способностями, понимал, что его место – не в мануфактурной лавке, но как было убедить в этом отца и мать? И куда податься? На втором году ученичества у него все-таки созрел определенный план. Он решил добиться от Хореса Байата, своего учителя из Мидхерста, чтобы тот взял его «практикантом». Потом – он был в этом уверен – можно будет двинуться дальше. Но задача оказалась сложнее, чем думалось. Байат согласился, более того, предложил ему должность младшего учителя, но поставил условием, что первый год не будет платить ему жалованья. Это значило, что придется жить на материнские деньги. Она же никак не могла понять, чего ради идти на такие жертвы. Разве не заплатила она уже сорок фунтов мистеру Хайду? Что ж теперь этим деньгам – пропадать? Уэллс написал отцу, и тот сперва с энтузиазмом его поддержал. Но потом испугался трат и принялся его отговаривать с еще большим рвением, чем мать. Герберт продолжал писать матери письма – деловые, умоляющие, озлобленные, грозился самоубийством. Ничего не помогало. Наконец он не выдержал и ранним воскресным утром двинулся в путь. Отшагав семнадцать миль (около часа езды на поезде!), он появился в Ап-парке. «Я выбрал кратчайший путь… и решил пересечь парк, чтобы перехватить возвращающихся из церкви людей, – писал он в «Тоно-Бенге». – Мне не хотелось попадаться им на глаза, пока я не повидаюсь с матерью, и в том месте, где тропинка проходит между холмов, я свернул с дорожки и не то чтобы спрятался, а просто встал за кустами… Странное чувство испытывал я, стоя в своей засаде. Я воображал себя дерзким разбойником, отчаянным бандитом, замыслившим налет на эти мирные места. Впервые я так остро чувствовал себя отщепенцем, и в дальнейшем это чувство сыграло большую роль в моей жизни. Я осознал, что для меня нет и не будет места в этом мире, если я сам не завоюю его. Вскоре на холме появились слуги, которые шли небольшими группами: впереди – садовники и жена дворецкого, за ними две смешные неразлучные старухи прачки, потом первый ливрейный лакей, что-то объяснявший маленькой дочке дворецкого, и наконец моя мать в черном платье; с суровым видом шагала она рядом со старой Энн… С мальчишеским легкомыслием я решил превратить все в шутку. Выйдя из кустов, я прокричал: – Ку-ку, мама! Ку-ку! Мать глянула на меня, побледнела и схватилась рукой за сердце…» И все-таки в этот раз ему удалось добиться от матери лишь обещания как следует все обдумать… Оставалось продолжать осаду. Первым дрогнул Хорес Байат. Он сообразил, что молодой учитель сумеет покрыть расходы при помощи премий, которые школа получит за экзамены, успешно сданные его учениками в «Колледже наставников», и согласился платить ему в первый год двадцать фунтов, а начиная со второго – и все сорок. Чтобы прокормиться и заплатить за жилье, нужно было тридцать пять фунтов. Неужели мать откажет ему в жалких пятнадцати фунтах? Она согласилась. Мистер Хайд просил Уэллса не уходить, пока не кончится летняя распродажа, но тот наотрез отказался. До начала занятий в школе оставался месяц, и его можно было посвятить чтению! И вот он уже в поезде на Петерсфилд, с остановкой в Мидхерсте. В купе кроме него ни души, видавший виды верный его саквояж валяется на сиденье напротив. И вдруг будущий младший учитель обнаружил, что пляшет и с торжеством поет какую-то дичь на мотив «Нам не страшен серый волк»: