О книге
Если не хочешь потеряться в пространстве, главное знать в полёте – куда летишь, а не откуда
Как путник,
озябший на ветру,
у встречного
спрашивает дорогу,
так, только так
с тобой говорил я.
Исикава Такубоку
Загрузить
С высокими домами вечно так – находишь их на том же месте, где оставил. Постоянство по умолчанию. Неизменность. Низменность: все-то понизу, изо дня в день, у подножия громад, прямоугольных до… «Чтоб она перевернулась, эта перпенди… угольность!» Счастье, если кто-нибудь пробьётся, найдет-таки дорогу к твоему строению №.
Но вся эта геометрия ничто, если ты сходишь с ума от радости, хотя никто и не приходил ещё. То есть приходил, но не через дверь…
– Кажется… Я уже слышала этот голос раньше.
Именно его.
Когда? Во сне?
В каком ещё сне? Ну да, был один перед тем. Странноватый, без определённой картинки. Не столько изображения в нем, сколько чувства. Кто-то невидимый был там внутри – до подозрительного благонамеренный. Придёшь к нему: «Вот – радость у меня, или вот – беда», и он не пошлёт тебя. Чувство друга. Редкое, почти как само счастье. А главное, и потом, после сна, чувство это никуда не делось, наоборот – вжилось накрепко. Остаться опять без него – ну нет!
С ним ходить, даже на работу – не ходить, а летать, переполненной, но лёгкой. Ни оков, ни боязни высоты, ни вообще никаких боязней – как у той, что «может двигать собой».
Где он, этот друг, что он – ни с каким Яндексом тогда было не разобрать. И это нисколько не мешало тайно, про себя, кайфовать – невидимым ни для одной живой души кайфом. И стойким… до смайликов идиотских.
Но теперь-то уже не сон! Не поздним еще вечером, наяву вот так мы и говорили.
– Кажется, я уже слышала…
– … этот голос раньше? – он.
– Да.
Даже не слышала, а знала. Как лес знает про траву, что есть она у него, даже под самой мёртвой толщей снега.
Первый звонок – не школьный, а телефонный. Его первый звонок – подделался под самый обычный. Жиденько заблеял в прихожей – только вошла, как следует не вдвинулась в свою конуру. Поднесла трубку – тот самый, благонамеренный из сна.
– Ну, з д р а в с т в у й! – голос-улыбка, радостно-печальный. Впервые долетевший чёрте откуда. И свой в доску.
Дыхание перехватило, и как с горы – не остановиться – вынесло на незнакомую трассу “голос “А” – голос “Б”. Хоть и не верилось в первые секунды.
Тысячи километров – какой дурак это придумал? Ну да, он живёт за горами, на другом конце страны. Но слышно же дыхание – на стекле из лбда прожгло бы кружок. И знал он про всякое обо мне. Про подозрительные деревья, что растут под моим окном. Про ожидание, затянувшееся, считай петлёй, про оперу «Тоска» – немую оперу, без сюжета, без декораций – хоть с низкого старта от неё.
А ему ничего не стоит взять за руку и вывести туда, где совсем другая музыка.
Вот это разговор! Если бы все люди так разговаривали, вопрос «Есть ли счастье?» даже не возникал бы.
Пластмассовая трубка, сделав свое дело, залегает в свою траншею, как ни в чём не бывало. Ей хоть бы что! И всем этим вешалкам и обоям вокруг, и всему дому, и улице… Да что с них взять, они же глухие от рождения!
Ладно. Я спокойна наиспокойнейшим знанием учёного-астронома: на смену ночи приходит день. А птица, влетевшая сюда телефонной трелью, далеко не улетела. Что там у неё на уме? Всё равно, лишь бы не исчезала. Этот стоячий воздух, без биения, без крыльев… это ж задых какой-то, а не воздух!
Дальше – чао, тишина! Ещё чуть-чуть, и – оглохла бы от неё.
Лучше оглохнуть от стука колес? Он для того и придуман, чтобы мысли не знали покоя, а прыгали бы как попало с одного на другое. Вот какая связь между голосом и поездом? Так прямая. Из-за него-то и случилась измена вековому стационару в пользу дома на колесах.
Можно ли было, вообще, так отдаваться какому-то голосу? Воздуху, в сущности… Мы в-дыхаем воздух, вы-дыхаем слова.
Воздух, переданный по воздуху с помощью электричества, с быстротой хорошего яда проникает в мозг, в кровь, подчиняя себе без остатка. Провода, впитавшие в себя голос, несут его с рая на край… А горы, а темнота, а холод и ветер? А он доходит без единой царапины, с миллионом оттенков грусти, удивления… Как провода могут передать улыбку?
А ещё и вовсе без проводов…
Вывод только один: всё это просто невозможно. Каждый разговор по телефону – специально подготовленная акция, фокус, с элементами колдовства. И он, на другом конце провода, про то же:
– Ты что, не знаешь, для кого были изобретены телефоны? Для двух людей. Для меня и для тебя. Остальные примазались.
И по инерции продолжают кивать на электричество. Раз они такие умные – пусть объяснят, к кому я только не приставала. Не спрашивала разве что у едущих в метро. Нелепость ответов умиляла! Детский лепет про положительные и отрицательные заряды – а заряжал-то кто?!
Есть одна догадка, без доказательства, правда. Бывают такие деревья – магнитофонные, которые создают особое магнитное поле. В него-то и притягивается разное… непонятное. И телефонные звонки тоже.
«Электричество? Какой дурак этого не знает!» – тоже ответ. Вот никакой дурак этого и не знает. И даже не догадывается, что не знает.
Если кто хоть немного и приблизился к разгадке, так это не инженеры и не главные менеджеры, а совсем наоборот – музыканты. По крайней мере, один из них. Всего за несколько часов до отправления поезда ОТТУДА всё-таки удалось заполучить ответ. От Демиана, лучшего из друзей, отмеченного роком. На днях как раз одну песню сочинил специально для меня. Когда её слушала в первый раз, рыдала в голос – от красоты. Такая песня. Всё собиралась забрать кассету с ней, собралась – в последний день.
Обидеть рок-музыканта не трудно: заставь его работать, пусть даже в магазине музыкальных инструментов. Изо дня в день таскаться на службу вольному гражданину глобальной рок-державы?!
Да когда Дем шагает по обыкновенной улице в своих китайских кедах, и ветер треплет его волосы, как какой-нибудь боливийский революционный стяг… свобода от него, как хорошее пиво, бурля и пенясь, брызжет во все стороны, задевая и вас. Только ветер ему и брат… Но не хозяин магазина (даже если он из числа фанатов).
Как вообще могла зародиться, а затем проистекать трудовая деятельность человека, не умеющего держать в руках ничего, кроме гитары (ну, да, может, девушек)? Не Демиан, а сплошной «Материальный ущерб» – чем, говорит, не название для группы? И ради чего ходить на работу? Ради детской надежды быть за это укутанным перед сном заботливым одеялом – когда ненароком достанет ветрило.
Что-то он напутал, объясняя, где находится его работа. Искать пришлось долго. Найдя наконец магазин, не нашла работающего в нём. Он где-то шлялся, потом пришёл, видоизменённый до незнакомости: с волосами что-то.
– Чё за дела, а где усы?
Демиан весомо и даже назидательно, совсем как научный сотрудник или священник, с высоты своего немаленького роста:
– Надо думать, сейчас уже у входа в Северный Ледовитый океан.
– ?
– Ну, я же брился над раковиной…
«А-а. Это значит… труба, река… Ну да…»
Потом ещё покалякали о том о сём, потом помчалась дальше сломя голову, опаздывая везде и комкая всё, что еще намечалось для выполнения заведомо невыполнимого в тот последний день. Вечером звонок: «Знаешь, где кассета?» Дьявол! Так и осталась у него на столе!
Он притопал сам чуть ни ночью, и даже хорошо, что так. Потому что редкостно душевно мы посидели напоследок. Хоть и без гитары – просто разговаривали. На полу, привалившись спинами к дивану, и даже не потому, что в результате сборов он был непроходимо завален горами непонятно откуда взявшегося тряпья. С музыкантами, так получается, лучше всего сидеть на полу. Сели – немножко, как в машину такую, с открытым верхом. Можно головой вертеть в разные стороны, курить…
– У меня сейчас… Ну, чума просто. Знаешь, как я люблю Ирку!
Я порадовалась за него, как и всякий раз прежде.
Едем, по сторонам разные картинки – из пионерского лагеря, студенческой общаги… Счастье, смерть успели обсудить – всё равно я уже ничего не успевала, значит, и не надо было. Под его любимую Мелани больше рассуждал он, а я слушала, забывая отхлебывать.
Раньше он думал, что умирать не страшно: засыпаешь, и снятся сны про то, как ты живёшь и ходишь везде. Но на всякий случай решил спросить у мамы – так ли? А она говорит: “Нет, сынок, не так. Сны не снятся. И нигде не ходишь”. Тут-то Дем и призадумался: получается тогда – дрянь порядочная, эта смерть, просто последняя дрянь. А про счастье? Про него вообще классно, но – тайно.
Отъезд мой, несмотря на то, что подлым образом оставляю его, лучшего друга всех времен народов, постановил считать правильным. «Да я и сам скоро рвану…»
Рябиновая на коньяке делает людей развязнее, смелее, и я спросила у друга, как ОН понимает действие электричества. Тоже хотел схалтурить:
– Один раз стоит разобраться и все.
– Ну так я и хочу. Представь: вот ты здесь сидишь, а девушка – там, за тридевять земель…
– Девушка? Так это совсем другое.
Хватит! Я приперла его к стене:
– Ты ведь вуз под названием э л е к т р о т е х н и ч е с к и й когда-то окончил!
– Хорошо, – сказал он, на удивление посерьёзнев, и даже погрустнев, став будто бы опять с усами.
«Да.
Вода
падает с горы.
Она падает.
И если
во время падения воды
на её пути
поместить какое-то препятствие,
она его уничтожит.
А если делать это постоянно,
она всегда будет —
уничтожать его.
И вот так вода,
падая с горы,
уничтожает препятствие
за препятствием,
за препятствием,
за препятствием…
Так появилась первая гидроэлектростанция”.
– Но я не ручаюсь за точность ответа – я ведь живой человек, – честно прибавил Дем.
Мне же показалось, что ответ достоин вопроса.
Телефонный звонок. Всегдашний, вечерний.
– Да! – прямо-таки рявкнула я с досадой, оттого, что пришлось перекрикивать НАШУ с Дёмычем музыку. Она гремела вовсю. И это была уже не Мелани.
Молчание. Потерянность. Еле слышное: “Я перезвоню”. Сбил, видно, его с толку старый греховодник Заппа, рокочущий о своем, великобританском. Сказать, не сказать Демиану? А что бы я ему сказала? «Тут такое дело, понимаешь, Дём – голос у меня завёлся…» Друзей и знакомых у моего друга столько! Если каждый будет про голоса рассказывать…
«Мне ведь ещё собираться», – только я и сказала. И Дёмыч на прощание предупредил: “Я за друга – жизнь отдам. Ты же знаешь”.
Только закрылась дверь – опять телефон. Эта его особенная тишина интонаций после только что отбушевавшей рок-стихии изумила, как никогда. И впервые в ней послышалось что-то… не совсем утешное.
– Ты, вообще-то, когда-нибудь впадаешь в ярость? – вдруг нашло, – Не бывает с тобой?!
Он молчал несколько секунд, потом вроде собрался… непривычно неразборчиво жуя слова, пожевал, да так и не сказал ничего. Затих.
– А вот со мной бывает! – не нашло, а прям наехало.
И… ничего. Вместо испуга, избитый рефрен:
– Ну когда ты приедешь?
Заклинило! А вот он приехать не мог! Сначала даже рвался, особенно, когда узнал, что мне по делам надо будет съездить на Алтай. Алтай был его мечтой ещё в детстве. Но… видно, не настолько. Может, он боялся чего-то?
…А кто не боится? Подталкивание себя к этому билету – тянулось бы ещё и теперь… Если бы не один безжалостный вопрос: «Купила?» Изо дня в день: «Ну что, купила билет?» – его вопрос.
Как будто, стоило мне завладеть этим бумажным билетом, тут-то бы все и спаслись. Центральные кассы находились практически через дорогу от моей работы. Как нарочно. Но я не спешила туда.
Так дай еще и подробный отчет – почему?! До сих пор не купила? Почему?! И как-то после окончания работы, я совершила его: переход на другую сторону улицы.
Наконец-то с чистой совестью могла ответить – была в кассе.
– Ну и?
– Ну… расспрашивала.
– Про что?
– Про что, про что… Про вагоны. Есть ли в них – полки там, колесные пары, вообще… ходят ли на работу машинисты…
Похвалив за основательность, порекомендовал следующий поход завершить вежливой просьбой об одном-единственном билете в один конец на такое-то число.
На самом деле, расспрашивая кассиршу о наличии билетов, я будто бы играла с ней в “Вы поедете на бал?” Поеду. Ага. Счас! Твёрдость ответа? От меня?! Пожилая и доверчивая не по годам кассирша добросовестно делилась тайнами движения поездов между двумя пунктами. Я добросовестно слушала, нагнувшись к полукружку-окошку и знала, что не попрошу у неё заветного билета в один из этих пунктов.
“Да” и “нет” не говорите…” – как же это было и просто, и складно… когда-то. “ВЫ ПОЕДЕТЕ? Так вас и так! В конце-то концов!!!”
Ни да, ни нет. Ни pro, ни contra. Ни бе ни ме.
Но он только и делал, что торопил… Невзирая. «Он звал утешно…» Мой новый друг из непонятности и электричества. Сверху он был страшно утешным, а внутри часто печальным и таким, ну будто от того, что я отвечу, зависела его жизнь. Звал и настойчиво приучал к мысли, что рано или поздно прибьёт меня к его берегу. В том смысле, что достигну я его.
– Знаешь, вчера видел тебя – у нас тут, на остановке.
– Да?.. А я тебя нет.
– Конечно, где уж мне тягаться с автобусом. Ты ведь его ждала. Села и укатила. Даже не оглянулась.
Слушая, я вся была внутри его голоса, в его питательной среде – он стал выхаживать меня, вынашивать. Потому что до него всё было наоборот – одни травмы от вечной несуразицы, неразрешённости… и швы ещё не сняты. И вспоминать не хочется – ни про ранение под деревом, ни про друидов-самоучек, ни про их растворение без осадка во льдах Антарктики. Ничего этого нет и не было никогда.
Голос всё изменил. Вот и надо было жить с голосом! Куда ж меня понесло-то?
Вода, пламя костра… Озеро за вагонным окном напомнило.
…Так уж его приезд был нужен, что неприезд не считался. Выхожу утром из дома – он рядом. И в горы потом – как без него? Забраться в компании таких же ненормальных ещё удалось на ту вершину. Но там, на самом острие, где и зацепиться-то было не за что, подступило: “Мне не осилить спуск!”.
Никто не видел ещё одного нашего попутчика, но он посмеялся негромким своим смехом, и моя паника перелетела на соседнюю вершину, пониже.
Внизу потом сидели мы вдвоём с ним на берегу озера, прикованные к костру. Ловили в его пламени – сами не знали что. Крылатый огонь плясал, колдовал, откуда-то мы точно знали, что надо всматриваться в непонятные образы, не пытаясь ничего разгадать: зачем, откуда, что они в нашей судьбе. Не сейчас, а потом, когда-нибудь, они возникнут вновь и откроют – зачем.
Вода, пламя костра и вагонное окно – могут свести с ума.
…Грохочет снаружи, а кажется прямо в башке. Но декорации! Кто-то трудолюбивый тянет и тянет эту разрисованную ленту назад. Вот так, по ходу, и изобрели кино: просто сели в поезд. Не зря и первенец киношный про него же. Прилипнешь к окошку обыкновенного поезда (каждый обыкновенный поезд – волшебный), да так и едешь.
В детстве. В чём-то они были важнее будущей школы: сумасшедшие просторы, не тронутые прямоугольным. Если бы не наглядные эти пособия по бесконечности мира, как без них научиться отрываться, хоть изредка, от подножного. Уноситься взглядом… Изо всех сил пытаясь чего-то там разобрать, содрать с небес какие-то письмена, кто бы их там не оставил: наверху-вдали.
Затягивало так, что не хватало глаз. Даже таких чудных приспособлений, как глаза. Вообще не понятно, как в них, с теннисный шарик, помещалось все это… начало и конец, до горизонта и выше? Земля и небо? Не справлялись шарики, скорее, с движением, уплыванием, невозможностью зацепиться… Падаешь тогда пустым тетрапаком, на вагонную полку, без сил. Будто какая-то часть тебя через глаза перешла этим распластанным в никуда пространствам: а они и не заметили.
Не иначе в награду за одержимость и открылась много лет назад та бесподобная картина с горами, речкой, домиками. Застряла на сетчатке (на эффекте персистенции основан принцип действия первых кинопроекторов)! Тамошних жителей тоже узнаешь сходу: по высокому росту, поступи горца (да они больше танцевали, а не ходили), лицу – открытому, не нахмуренному… Герои фильма, в котором вслед за первым кадром сразу идет слово – «Конец».
Ради того, чтобы увидеть всё это ещё хоть раз, и был выбран поезд.
Сколько раз случалось ездить тем же маршрутом, и всякий раз – вот сейчас, вот где-то здесь… И ничего. Запропала куда-то эта красота. Глухо.
А теперь-то и подавно… Доехать бы невредимой, «в одном куске».
Особого наплыва пассажиров не наблюдается: в купе до сих пор, кроме меня, никого. Мало кто рвётся туда, где столько взрывается. Среди бела дня настоящие высокие дома, с живыми настоящими людьми внутри – подносящими ко рту бутерброд, стоящими под душем, не успевшими вылезти из-под одеяла и нащупать тапочки… Громкий хлопок – и из жилища – усыпальница. Курган из обломков бетонных стен вперемешку с человеческими телами.
Как услышала по радио – посреди бодрой музычки – поверить невозможно. А потом ещё по телевизору: вместо дома – дыра, провал, а с уцелевших по бокам строений содрана кожа, и самые обыкновенные холодильники, люстры, тумбочки смотрятся… предельным цинизмом. Жалкие и лживые они одновременно в своей обнажённости – как внутренности на картинке из анатомического атласа. Вроде как живые – вот только внутри неживого тела. Мёртвого. И коробки, эти типовые камеры одна под другой, как в виварии…
А у меня в то утро уже был билет. Только появился – накануне вечером. Странный случай толкнул в объятия кассирши и заставил сказать ей «да» (случай такой, что лучше бы и не помнить его). Новость была принята буднично, никакого ликования не вызвала у него, того, кто из слов о моём приезде сделал мантру: «Иначе и быть не могло. А как же? Да!». Может, для него, как и для многих других – большие ожидания важнее, чем самые большие свершения.
Была беременна этим билетом целую ночь. Почти не спала, берегла. И вот тебе – свежие утренние новости…
Набрала его номер сама, с замиранием пальцев – что, конец? Дикая надежда – ну, какой взрыв?! Наваждение, эксперимент или дрянной монтаж надравшихся телевизионщиков?
Негромкий ровный голос в трубке – правда.
Всё правда. Первую девятиэтажку – улица такая-то, номер дома такой-то – взорвали на следующий день после того, как я купила билет.
Что я наделала! Перпендикулярность мне, видите ли, поперёк горла!
– Ну ты и балда! Так тебя и эдак и ещё вот так! Больше ничего не удумала?
Вся мягкость вмиг слетела с его голоса. Стало страшно… Нет, ну я же про свои дома думала, здесь. А не там. Значит, там тоже кто-то…
– Да если бы оттого, то давно бы уже… А отчего – фиг кому скажут. Или наврут. И ты… Не вздумай сдавать билет! Через месяц про это все забудут.
–
Ты с ума сошёл!!!
– Да точно! Такой большой город – в нём вечно что-нибудь происходит: каждый день – не переворот, так наводнение или вот… Ждать момента – это конец. Это всё! Это не приехать никогда. НЕ СДАВАЙ БИЛЕТ!
Самый, наверное, логичный и самый не имеющий ничего общего со здравым смыслом поступок из всех, когда-либо осиленных жителем аквариума.
Но ведь еду? Как законный пассажир? С билетом. Взяв в дорогу необходимое. Голос. С упаковкой без проблем, надёжно: в голове, ушах, бронхах, легких, капиллярах… Ни одной таможне не откопать. Везу, значит, его назад, владельцу.
Неправильно называть это просто голосом. Если это и было колебанием волн, то настоящих, настоящего моря – всякий раз хулигански, с разбегу они ударяли прямо в грудь, слегка лишая равновесия, а потом укачивали, но легонько, бережно – вот именно бережно, будто невдалеке от бережка (бояться нечего), не в сбесившемся открытом море. Порция стопроцентной неразбавленной радости. Особенно вечерами… Тебя берут на руки и баюкают не хуже колыбельной.
– …и помни… Что я тебе рассказывал – СКА-АЗКУ.
Уходишь в сон со звуком голоса.
…И выходишь с ним же. Все прочие голоса – не в счёт.
Размякнув от переобмена эмоциями, от переоткровенности какой-то ненормальной, пожаловалась как-то на своего давнего врага и мучителя – изобретение против рода человеческого. Казнильник. Звенящий кошмар, гильотина пополам с взрывпакетом. Для самого хрупкого и беспомощного утреннего часа. Заря каждого нового дня – с новой казнью. Назло им всем я выкрутилась. И любой может: вместо того чтобы изо дня в день заводить будильник, завести подходящего человека в другом часовом поясе.
Он с радостью станет вашим личным агентом по пробуждению. Наступит заря новой жизни. Потому что. Больше никаких казней. Теперь по утрам вы будете слышать, даже ещё не открыв глаза… цветы. Каждое утро разные – увитые лентами и простые полевые, в капельках росы, – часто целые охапки, которые потом целый день надо будет перебирать… до следующей охапки. Где он только их брал, свои слова-цветы – загадка.
Все они не так просты, эти говорящие аппараты. Свой же я быстро раскусила: есть в нём одна, может и крошечная совсем, но – живая деталька. Иначе откуда бы он знал, как мне нужны его звонки?
Утренняя настройка слуха, зрения, нащупывание себя, своего присутствия в наступившем дне – ничего этого не было, когда будил он.
– Как ты быстро просыпаешься! – говорил телефон.
Да просыпаюсь ли я? Не то чтобы границы между сном и явью были размыты. Просто действительность самым наглым образом стала наполняться больше таким, ей несвойственным, ничем не хуже сна. Даже тишина вокруг стала другой – прозрачной влагой на листьях после дождя. Просыпаюсь… Я стала просыпаться куда-то в другое место. Лучше прежнего. Это действительно стало похоже на пробуждение.
Гуляешь себе с собакой – вдруг в вечерней немоте двора он – живой и… уже самим своим звоном – лучший из друзей. Ты ещё на улице, а он там, дома – ждёт. Взлетаешь на пятый этаж, не успела схватить трубку – ерунда, позвонит снова. Откуда-то прорывались слова – у меня, с ног до головы опутанной тишиной, у меня, что могла молчать неделями, месяцами…
– За тобой что, официант гнался со счётом?
– Без лифта… Представляешь, сейчас твой звонок услышала с улицы. Мы там с Чаплей были, такая тишина, темень кругом, и вдруг – звонок.
– Представляю. Ох и рассвирепел же, наверно, псина. Мог бы ещё гулять и гулять.
И чего я не твой пёс? Каждый вечер бы с тобой – по кустам, по тёмным аллеям…
Мы вцеплялись друг в друга словами, интонациями, смехом, будто до того только и делали, что копили годами в каких-то кладовках эти слова, фразы. Да слова-то такие, будто никто из нас в жизни не хлебал ни цемента, ни бетона, ни… заборов никаких.
– Только одного я опасаюсь. Ты ведь и на горшке сидючи, смотрелась беспросветной интеллектуалкой? Не спорь. Привезёшь портрет из фамильного альбома.
Интересно, а он кем смотрелся на горшке? Сатиром? Фавном?
Час пролетал быстрей минуты.
Так наступило время БТС – Большого Тайного Смайла. В основном, тайного. Вот проблема – не выказать невзначай улыбку. Нельзя же было при всех походя улыбаться, как не знаю кто. А собственно, о чём рассказывать? Смешить? Неточка II со своим невидимкой, без которого она жить не могла и которого ни разу в жизни не слышала, не видела.
Я-то хоть слышала своего! Только и знала, что слушала. Веселела с того и других веселила. Один раз даже целый магазин рассмеялся – покупатели и продавцы, которые перед этим чуть не подрались. И сказала-то всего: «Любезные леди! Не угодно ли вам…», ну и дальше цитаты из цветочных виньеток моего «невидимки».
«Вот видишь, как хорошо. Я так рад ужасно», – откликнулся он на этот рассказ тихим от печали голосом. Откуда печаль? Но она, печаль эта, как печать… Как что-то совсем уж не шуточное, утяжелила, сделала еще глубже ощущение связи: очень странной, если начинать думать умом: связь без какой-либо связи с реальным, но… глубины реальной.
Если бы не она, разве бы я… предала? Всё это враньё! Позорное враньё и подлость! Долгов не осталось – так не бывает!
Стоило только увидеть – поезд не ехал, стоял подле какого-то убогого посёлка: из ворот одной из лачуг вышел кто-то маленький, непонятный. Осторожно, как по горячему, стал двигаться вперёд. Кто это, кот? Еще ближе – собачка. Завидев тёмную кишку поезда, пошла быстрее – из любопытства? Она ведь не могла знать, что из него на неё смотрю я! Но почему-то очутилась точно против моего окна. Подошла, и, задрав маленькую голову, стала смотреть человечьими глазами в мои.
Что ж она делает?.. Плёткой вины по глазам – высекло брызги! Сквозь пелену всё равно видела: нет, она совсем не похожа на моего Чапли: он крупнее и цвета другого, но форма головы – как и взгляд, почти человечьи. И уши, поникшие вперёд на лицо – в них смирение и готовность принять любой новый удар судьбы.
Схватив недогрызенный бутерброд, метнулась из купе. Но узкий коридор, не рассчитанный на людей с вещами, перекрыл некто с сумкой больше себя. С большим нежеланием он таки пропустил меня к выходу, умело рассчитав, когда будет – поздно. Проводница захлопнула железную ступеньку. Отрезав, с лязгом, сверху вниз – точным движением добивающего дичь. «Ну куда, куда?! Спят, спят, проснутся!» Поезд тронулся, качнувшись, и поехал дальше.
Ох, близнецы-братья мы с этим поездом: надо же было так тронуться, чтобы бросить преданного друга и отправиться бог знает куда! Поезд – такое кино, в котором видишь собачку, разевающую рот, а лай слышит уже кто-то другой.
Жуй теперь свой бутерброд сама – широкая душа, готовая накормить незнакомую собаку. А свою, родную…
Да, было одно существо, кому я была нужна…
Той абсолютно искореженной, как моток старой искореженной проволоки, ночью, напоминающей ночь разве что теменью за окном, последней перед отъездом… В её, последние в том городе, в той жизни, часы, я поняла, что уже ничего не успеваю. И смирилась. Опустив руки, просто сидела на диване посреди извивающихся змеями колготок и ворохов враждебных кофт и юбок, не желающих превращаться в багаж.
И где-то позади меня, на задворках комнаты – в прихожей, послышалась какая-то… маленькая возня, вроде без особой надежды; но потом всё-таки неуверенные, бороздящие линолеум, шажки. Мой древний электричечный пёс. Причапав своей ставшей сложной, извилистой походкой, он уселся подле и подобрал мою руку, болтающуюся плетью, став её опорой. Подсунул голову под неё – ростом он был как раз мне по колено. Я уж и забыла, что когда-то это было его любимым – вот так просто напомнить, чтобы его погладили. Он не делал этого уж, не вспомнить сколько: наверное, с год – тот год, что он, безнадёжно отдалившись ото всех и вся, всё больше погружался в жадный глухой мрак. Никакая любовь не может защитить наших питомцев от этих уродливых отметин… От тех следов, что оставляют пытки временем.
Почти слепой и ничего не слышащий пёс вдруг каким-то чудом выбрался из своих сумерек и на минуту стал прежним. Я тупо принялась гладить его, а он всё подсовывал и подсовывал голову мне под руку и заглядывал в глаза своими, в мутно-синей пленке, глазами. Думала, сердце не выдержит и выплеснется наружу вместе с рыданиями. Да у кого ж оно выдержит? Ведь он все понял! Он пришел проститься…
Как он смог рассмотреть, почуять, что сама-то я не хотела с ним прощаться? Отодвигала. Трусила. Щадила себя. Старалась не думать… Голова у собаки стала мокрой от моих слёз, и я гладила их, мокрые следы своей вины, своего бессилия не сделаться предателем… Что же он видел, глядя в моё лицо? Быть может, ту меня, в тот день… Когда я нашла его в электричке и прижала к груди. И псина понял, что он дома…
Усыпить его я не могла. Усыпить… Придумают же! Лишь бы себя выгородить. Хорошенький сон. Оставить страдать – ещё большая жестокость? Но если
я —
не
могу.
И ехать я уже никуда не могу… Увольте.
Но снова звонок… Говорю: «Собака – это не друг человека, это другой человек (еще один)». Но звонки, звонки – столько, сколько понадобилось для того, чтобы проглотить ком горечи и бессилия и не подавиться им.
Пошла погулять с Чапли, твердя себе – обычное ведь гуляние. Но когда возвращались… Надо же было именно с ней столкнуться в дверях! С той самой, что живёт прямо подо мной. Ну, было дело, затапливала я её, каюсь. Но не по злобе и даже не по разгильдяйству. Мистика это была, да и только, к тому же давно. С тех пор один талантливый слесарь всё исправил. Так что мое “Здрастерозмихална” прозвучало вполне непринуждённо и прилично для шести утра. Ответ? Разве что взгляд с отсветом былого безумия и сотрясение щёк.
Вот тебе и преподавательница музыки.
Получается, что она со своим лицом (его она всегда брала с собой для расправы) и решила нашу судьбу – Чапли и мою. Засидевшись на одном месте становишься для кого-то хуже псориаза какого.
Не хочу быть псориазом. Освобожу её – очень просто, самое главное, самое необходимое для этого было: билет на сегодня. Да, всё ведь это было сего-дня. Рано утром, когда я ещё была домашним жильцом, а не пассажиром, как сейчас. Невероятно! Всё сошлось, как нельзя лучше, как нельзя вовремя. Больше меня не увидит безвинно затапливаемая, а заодно и тот, другой сосед, сверху, сведущий в лифтах. Тот, который точно знает, что без надписей на стенах они не смогут возить людей. И ему я – вроде педикулеза, не иначе…
Всюду, и здесь тоже, те ещё минные поля, только хорошо замаскированные – пока мало кто про них знает. А когда узнает – уж поздно будет.
Собака останется у хороших людей, у родителей хорошей девушки. У них тоже была когда-то своя, они знают, как… Ну ничего уже не изменить, ничего, понимаешь? Меня ведь ждут. И зовут. Так, как никогда в жизни ещё никто не звал.
– Ты только телевизор не включай, – произносил он впервые в смятении, взвинченно, более высоким голосом, чем обычно. Он, прожженный хохмач, которого вывести из себя… – Я тебя встречу. На случай… Ну если вдруг там, патруль… Хотя… Да нет, ерунда. Все! Я ВСТРЕЧУ ТЕБЯ!
Последний звонок. У телефона нежданный отпуск – переживет ли? После всех сверхурочных – вдруг ничего. А если отпуск окажется бессрочным? Но ведь надо было спасти от разорения помешанного на разговорах на другом конце.
Та-ак. А что, эта толпа народа – соседки разные и соседи, знакомые – так и будут ехать со мной в этом тесном душном купе? Колёса их побери! Выдерживают всех подряд. Тем и замечательны железные дороги, именно железные, а не пластмассовые или резиновые. Своей верностью. Верностью железного колеса железному рельсу, сцепкой. Сцепкой железных же вагонов. Здесь всё на сцепке. Не заблудишься, не свернёшь, притащит тебя в один-единственный нужный пункт. Даже если уже не хочешь.
Не-ет, пусть за окно смотрит кто-нибудь другой, любое четвероногое будет ножом в сердце. Да и обман всё это: смотришь будто бы вперед, и тут же это «впереди» оказывается ой как «позади» – так, что и не увидишь его больше. Потому-то, наверное, глядя вперед, думается вовсе не о том, что предстоит – только не об этом – а всё больше о разном прошедшем, совершенного и несовершенного вида.
«Ну, так когда ты приедешь?!!»
Да я уже ехала давным-давно!!! Добрых лет двадцать всё еду и еду, каждый божий день отправляюсь в дальний путь.
И без него хотела уехать из того города! С незапамятных времен, с того самого дня, наверное, как впервые – не по своей воле – попала в него – ХОТЕЛА УЕХАТЬ.
Да и тот знаток чужих судеб из прошлого, мнящий себя прорицателем, тоже вещал – уехать бы тебе. Как бабочка о стекло это «Уехать».
И почему так? Решимость становилась тем меньше, чем настойчивее был зов… Ведь. Если я уеду – меня не будет больше там, куда по проводам летел ко мне, ко мне одной, голос. Значит, букетам и волнам – привет? Правильно рассуждала.
“Ты ведь и тогда боялась менять, помнишь? А стало лучше. Теперь так и будет – все лучше и лучше. Да! А как же?!”
Менять тогда? Сравнил! Тогда! Во-первых, когда это было? Еще до голоса. До него мы разговаривали только написанными словами. Да, в начале было – оно, Слово. То есть, тысячи слов темными значками на светящемся экране. Каждый божий день порции новых слов.
А голос – это уже продолжение.
И откуда эта любовь прибегать к словам? Эта надежда с их помощью побороть позорное бессилие хоть что-нибудь понять. Или объяснить. Или удержать.
Создать
Чего только не бывает. Аня-Неточка сыграла роль змея-искусителя в инетных кущах. Подсунула мне тогда эти объявления. И я написала свою первую записку просто так – проверить, работает мой новенький ящик, не работает. Ничем ведь это не грозит.
Но адресат откликнулся чем-то странным, заикающимся от волнения. Надо же! Забыть не забыла, но и в специальную папку для хранения помещать не стала. Тогда через день опять – от того же, в “непрочитанных”.
Не попадись мне на глаза тогда тот светляк среди шоколадных петушков, сидела бы теперь неслышным растением на своём диване, а не на этой искуственнокожаной полке. И что такого было в нём? Почему именно он? А если бы листнула дальше? Не успела, застряла. С пометкой «Не для перпендикулярных». Может, и не объявление это было, а… шифр какой-то особый. Действовал не иначе гипнозом или новым ядом на фокусную группу. На продвинутых в разоблачении геометрически правильных фигур.
“В серой до безысходности словесной паутине ваш эдвертисмент живо сверкнул – подобно светлячку…”, – так и отстучала я в своем обращении №1 к… невесть кому, к обладателю тайны о том, кто же он есть. Привидится же! Светляк!
Странно, конечно – с теми, кто изо дня в день толчётся рядом, часто и поговорить-то не получается. Не интересно. И вот бог знает где, куда тебя и в жизни не занесло бы, отыскивается кто-то, с кем, с невидимым – если день не поговоришь, то и не знаешь уже, на кой тебе всё это окружающее и до оскомины настоящее?
Только и знаешь, косить глазом в правый нижний угол экрана, что бы не делал – не вылез ли крошка-конвертик. И они слетали, как миленькие – с неба или ещё откуда. Вцепляешься в них, дрожа от нетерпения, как пьющий в горло бутылки. К тому же, и мои письма были нужны позарез, я знаю.
А потом он ещё и стал говорить со мной. Голосом друга, какой до того слышала только во сне.
Тестировать себя на трезвость? Да знаю я, что такого не бывает. Нельзя строить дом, если нет фундамента. А это что? Слова-букеты, волны, да фантазии? Это супер-фундамент, почище бетона!
И что-то там теперь впереди, хватит ли рельсов, уцелели ли вокзалы?
В купе, между тем, возникли трое: девушка с полнолунно-конопатым лицом, мальчик с просто лунным и женщина с просто лицом, но без смысла вовсе. Какая-то одежда была на них… будто одна на троих. Эта, по-видимому, семья уселась на полку напротив и стала сидеть – молча и без движения, глядя перед собой. Не на меня, хоть я и находилась перед ними. Что-то они видели, не доходя взглядом до меня. Границу между их миром и моим? Непрозрачную для них. Я их вижу – они настоящие. Они меня в упор не бачат – я не настоящая?! Помню же, в других поездах было не так: заходящие в купе здоровались – была нормальной, видимой. Что же теперь-то?!
Может, я осталась, где и была, и все это мне привиделось: мокрая от слез собака, подруги, поезд…
Головы у семьи равномерно покачивались, послушные ритму движения сильного поезда. Триединый будда качал себе головой: будда-мать, будда-сын и дочурка в придачу. Я боялась пошевелиться, чтобы не задеть границу.
Посидев сидящей статуей какое-то время, дочка, оставаясь статуей, стала медленно и плавно-беззвучно клониться луной к окну. Потом так же сын, только, наоборот, к двери. Мать, сидящая между ними, оставшись сама по себе, осела без борьбы, и откинув голову назад, к стене, застыла. Глаза у нее закрылись, а рот приоткрылся – мертвецки. Что же это?! Да что с ними сделали? Чем-то отравили! Или пока я здесь сижу, снаружи теперь все такие?!
Меня смыло из купе – в коридор. У одного из окон стояли мужчина и девочка лет шести – без посторонней помощи, цвет лица у обоих вполне человечий, пульс, должно быть, тоже имел место – про девочку и не скажешь, что она стояла: то был шумный скачущий мяч: то вспрыгивала на выступ под окном, то с него на пол, то откидывала сиденье сбоку, чтобы оно с грохотом хлопалось о стену…
От титана – или Титаника!? – шел пар: кипяток, значит, на месте. Туалет был обнадеживающе занят. Две проводницы в своём купе поглощены общим делом – страстной грызьбой семечек в общий клочок газеты. Оторвались на секунду, подняв на меня взоры: нас лучше не трогать.
Оставалось вернуться к семье. В моё отсутствие её члены всё-таки ожили на какое-то время, судя по тому, что смогли переместиться на свободные полки. Не расстелив матрасов, лежали теперь – без сознания? – изо всех сил прильнув своей натуральной белой кожей к голому ненатуральному дерматину. Все трое освободили свои ступни от обуви… Отрава, что их скосила, теперь беспрепятственно выходила наружу сквозь их носки.
…А в коридоре только одно – окно. Лучше уж оно. И оно говорило, что мы въезжаем туда, где поверхности земли надоело быть плоской и ровной, она показывает свой норов, то и дело вздыбливаясь на пути у поезда, загоняя его в туннель.
Да ведь где-то здесь должно быть оно, то место – сказки, увиденной в детстве. С какой же стороны смотреть? Не пропустить, не пропустить! Что-то похожее на предвестие той картины показалось – река, горы, но не совсем… Не совсем. Может, за другим окном?
Заполошно и бестолково, как пытаются удержать что-то, ускользающее навек, заметалась меж двух окон: коридор, купе, снова коридор, вгрызаясь в пейзаж, да, носом в пыльное стекло – вот, еще немного, вот, где-то совсем уже рядом… Но опять все ухнуло в туннель. А потом было уже не то. Ждала до самой темноты, то и дело обманываясь. Ну не приснилось же мне тогда! И не дождалась. То ли не по той ветке шел поезд?
И вообще, туда ли он несётся?
Сколько всё-таки в нас, купивших билеты, доверчивости и покорности даже. Оказавшись в теле гремучей железной змеи, никто не думает о том, что где-то там, впереди, у нее есть “голова”, и что мы на все время пути становимся одним с ней организмом, и тот человек, в «голове», что управляет ею, управляет теперь и нашей судьбой. Не зная ни характера его, ни семейных обстоятельств, мы верим, что он доставит нас куда надо и в срок.
От тех же, кого мы знали прежде, да от всего света оказываемся отрезанными. Что с того, что я о них думаю?
От Вероники совсем нельзя было ожидать. В последний мой день – дотянула до самого, до последнего, никому не говорила (сама до конца не верила) – она заявилась первой, рано утром, бледная, без губ, которые всегда ярким пятном, немного уязвлённая.
– Я, конечно, желаю тебе добра. Но… я ведь и СЕБЕ желаю добра. А мне не надо, чтобы ты уезжала, – кривя не накрашенные губы обиженной девочки, почти шёпотом проговорила Ника. – Ну, куда ты со своей косичкой?
Ну да, с косичкой, и дела мне нет, что о ней думают другие.
– И защитить-то теперь некому. Смотри, не расставайся теперь с ней, с косичкой этой! Это серьёзно. Ни за что, ни при каких обстоятельствах, если не хочешь, чтобы…
«Чтобы что?» – ох уж эти фэн-шуйцы самоучки. Подруга моя вдруг заторопилась, и прощаясь, совсем уж жалобно, не по её:
– Возвращайся скорее,– и быстро так отвернулась, чтобы уйти.
Но я всё равно, обомлев, успела заметить – из Вероникиных глаз вытекли две влажные, жалобные дорожки. Из глаз, в которых до того все, как сговорившись, видели почему-то один только нетающий лёд.
А слабо взять и выйти из поезда? Прямо сейчас. Прям сквозь стенку.
Интересно, виден ли из космоса наш состав? Меня-то точно не будет видно, даже если я вывалюсь наружу – безмозглой икринкой. Просто открыть дверь. Как космонавту в открытый космос. Из чёрного эсэсовского поезда в чёрный космос. Ох нет, космос не так твёрд как земля. Если об неё, да с размаху – припечатает к себе костями и внутренностями. Будешь лежать, пока не придут, не слетятся бодрствующие по ночам, изголодавшиеся за день…
А то бы мой билет путешествовал дальше без меня, сам по себе. Бумажка эта появилась на свет – скрипя вылезла из лона компьютерного принтера – в тот день… Ведь смогла же тогда – выброситься из автобуса. Тот самый случай, который и помнить-то ни к чему.
Внутри обычного городского тиранозавра «Икаруса» ехала с работы, вдруг толчок! Все, кто в нем был, как солдаты, повернули головы в одну сторону: на проезжей части было видно скопление машин, сбившихся в беспорядке, людей в форме, и между ними на мокром асфальте – шёл дождь – лежало нечто… В том-то и дело: нечто, а не некто. Накрытое грязным, тёмно-коричневым – так на огородах иногда накрывают кучи гниющей травы.
Я отвернулась, в муке мук, что увидела это накрытое. Все другие же, наоборот – взрослые, их дети, все качнулись одной сильной волной к окнам. Смотрели жадно, наперегонки, как на какую-то невиданную красоту. И хоть автобус специально сбавил скорость, как на экскурсии перед какой-нибудь ратушей, зрителям всё было мало, они не могли насмотреться. Прямо ели, поглощали это несчастье, и не могли наесться. Переговаривались звонкими от неожиданной радости голосами, изо всех сил вытягивали шеи.
Кондукторша, до того мирно дремавшая на своем кондукторском месте, вскочила и, протолкавшись к окошку, тоже – увидела! Порывисто обернулась порозовевшим лицом к остальным и горячо, с надеждой, спросила автобус: “Наверное, ведь насмерть? А?”
Не хотелось бы признавать такое, но я, все-таки, не совсем нормальная. Или неискренняя? У них ведь так естественно и простодушно вырывается наружу эта радость: не по телеку, а живьем – труп, самый настоящий! Или это тянется из пещерной жизни? Предположим да, радость уцелевшего.
…Того горше наблюдать тех, кто наблюдает внезапное несчастье.
Откладывать было некуда. Катапультировалась чуть не на ходу и двинула в обратную сторону – в билетную кассу. Вот так и случилось. Всё прошло гладко, без запинки и даже без очереди. Кассирша прямо-таки поджидала меня и обслужила изящно, почти весело. Или просто такие времена настали, что нормальных-то в путешествие пряником не заманишь.
Выйдя с билетом (в один конец, больше денег не было) на улицу, в награду себе за отвагу, да и чтобы поменьше на этот билет смотреть, купила слоеный пирожок со смородиной в киоске напротив. Пирожок, впрочем, несмотря на смазливый внешний вид, оказался так себе – сыроватый внутри, и начинки кот наплакал.
Он. Без издёвки, для меня – с большой буквы. Что Он сейчас делает – правда, ждёт? Или положив трубку последний раз, схватился за голову: «Ё-моё!..»? Ведь без проводов теперь! А, Лёва? Никогда до того у меня не было знакомых Львов.
«Не псевдоним?» – «Не-а. И не в честь классика. Ни дедушки и ни бабушки. Ни у кого из родичей такого имени не было – потому и назвали: чтобы никому обидно не было». Работа тоже интересная: «Ты всё равно не поймёшь, чем я занимаюсь. Я и сам толком не понимаю». Вроде орудие труда вполне конкретное – можно его видеть, слышать, трогать руками. Мышь и клаву он не то что трогал, а, похоже, незаметно сросся с ними в одно целое (вступал в связь со всеми, кто заходил на его персональную страничку, не считая гиперпереписки со мной).
Не сказать, что я ничего о нём не знала. Иногда его откровенность даже казалась… ёлка-палка какая-то в разгар лета. Ну что мне за дело до его бывших жён. Не его первого семейная жизнь доводит. Как, впрочем, и несемейная. Писал, что помогла остаться в списке живых книга одна, открывшая ему… чего-то. Автор там… ну он, молодец, в общем. Только все эти гуру, гурьбой за гуру… Спасатели? Ну кому ты нужен-то, кроме своей мамы, да налоговой инспекции? Только сам, один на один со своим бульоном в котелке.
Ну, почерпнул он там – и не совсем буддизм, но и совсем не христианизм. Дивано-изм? Главное обаяние учения в том, что вообще не надо принуждать себя к чему-либо, особенно париться по поводу самоулучшения или совершенствования – ничего этого не надо, и даже предосудительно. А вот перманентное лежание – продолжительное, несуетное и целенаправленное (лучше, если в тепле и удобстве) – наоборот, полезно для самосознания и весьма приветствуется.
Не приветствуется отягощать просветленную лёжку мыслями о потерях: времени ли, выгоды ли. Чем-то вроде молитвы или мантры служит это самоотверженное лежание без противопоставления себя: травяному газону, например; без малейших телодвижений. Последователей такого учения – пруд пруди, если посмотреть вокруг – особенно тех, что и слыхом не слыхивали ни о каком таком учении.
Да не будит он ни грамма, этот буддизм, наоборот. Лёва и разговаривал со мной всегда, валяясь в лёжку на диване – сам признался. Подивилась, узнав. Не восхитилась. У меня такой привычки не было. Всё же я не больная, и не Айседора Дункан. Должно быть, где-то я консервативна. Определённо, и в других местах – тоже.
Первые же Лёвины письма, если вспомнить, озадачили кое-где сально-жирными пятнами поверх всевозможных приятностей. После стишков, каких-то совсем уж никудышных по части меры, я даже хотела поставить точку в нашем общении. Но он будто почуял и исправился – раз и навсегда. Вместо точки – запятая. Позднее, правда, он не упускал случая, чтобы не поиздеваться: дескать насильно я его обрекла на противоестественный фальшивенький фальцетик, «лишив возможности половозначимого самовыражения».
Ещё и тезаурус мой раскритиковал, как критик какой-нибудь отпетый. На свой бы посмотрел – «Чего такого-то? Должен же чем-то компенсироваться недостаток зрительно-тактильных ощущений. Мы ведь здесь в сетях, никакие не М/Ж – мы просто персонажи».
«А я так и не персонаж даже – ты думал, я есть? А меня нет. Всё эти сигналы, которыми мы обмениваемся – ни что иное как набор крестиков-ноликов. Тебе ли не знать?»
Действительно, уж не помню, кто-то рассказывал из спецов – про эту эволюцию древних ЭВМ размером со спортзал, про перфокарты. Перфорация – начало всех начал. А телеграф? Не одно ли и то же? Будто чьим-то клювом простуканное: “Пи-и, пи-и, пи-пи-пи, пи-и”. Додумался же кто-то до этих дырок. Или подсмотрел у кого? В них теперь, в дырках этих, ну или по-современному, в цифрах – единицах и нолях – такая прорва информации, что как бы ей… не прорвать ячейки сети. В самом деле, как она выдерживает? Да ещё все эти разговоры, не смолкающие ни на секунду – какая же толпа одновременно зависает в этой сверхпрочной паутине?
Моё любимое электричество. Может, на нём всё и держится? Именно!
Электричество плюс всеобщая дигитализация – это… то самое, при котором наконец-таки все увидят небо в алмазах? Или в здоровенных черных дырах? Тщательно отперфорированных.
К тому же, как бы не пропустить момент, когда под шумок в эту всемирную авоську начнёт сливаться непосредственно сама жизнь – выпуклая и тёплая, а не информация о ней. Или кого-то назначили следить за этим? “Не, вот если бы тебя действительно не было бы, ты бы говорила, что ты есть. Значит, врёшь, что тебя нет” – не соглашался мой корреспондент.
Я в свою очередь тоже не соглашалась: “Да происходит же автоматическая обработка сигналов – продвинутая, учитывающая запросы автора исходного послания, – и вот он, ответ. Кстати, чего это он, Интернет евтот, пишется с заглавной буквы, не знаешь, случаем? Да потому что его так зовут, дядьку этого. Потому что он живой!”
Н-да, принесли его домой… И чем дальше, тем живее будет становиться он. И пребудет вовеки живее всех живых…
“Да успокойсь ты! Обычное техсредство, всего-то. Как паровоз или кофеварка”, – Лёва. Он нисколько не скрывал своей одержимости кущами интернетными. Писал, что даже правая кисть у него стала немного не как у людей, вернее, как у людей, подсевших на цифре – искривлённая и немного скрюченная (как у австралопитека?!) из-за крепкого и почти круглосуточного контакта с мышью. С серой, но очень пластмассовой, мышью.
“БЕСПЛАТНАЯ СЛУЖБА РАССЫЛКИ заразы на дом предупреждает:
Полученное вами письмо содержит вирус компьюктивита, поражающего зрительные функции вашего полового мозга. Болезнь не лечится – мужчин лечить бесполезно, а женщины сами не хочут, они от неё ташшутся”.
Была предупреждена – по-честному.
За окном справа – огромный красный шар готовится к исчезновению в толще тёмного леса. За окном слева его смена – вырезанный из кальки прилежным школьником молочно-прозрачный кружок луны, прилепленный к ровной поверхности неба.
Последние две ночи перед отъездом были дурными, бесполезными в попытке использовать их по назначению. Вместо отдохновенного сна – дурацкий вертел. Именно вертел, не вертеп. Неразрешенности, предчувствия, при дневном свете хоть как-то управляемые, ночью брали реванш и вращали этот вертел так, что количество собственных боков для перевертывания приближалось к бесконечности. Простыня к утру – свитый морской канат.
Есть же всё-таки счастливцы – вот эта семья. Все трое, как один человек, запросто отключились от непростой действительности, так и не вспомнив про одеяла. А тут хоть вовсе не ложись. Вдруг приснится какая-нибудь,.. что не только ехать, жить расхочется. Со снами шутки плохи.
Ощущение кокона появилось не сегодня. Сейчас оно утвердилось, как естественное, как второй слой кожи. Мне же надо было где-то бывать с Лёвой, чтоб не мешали. Ещё как она была мне дорога, эта оболочка. Та часть, с ним, была самой живой. Снаружи, с остальными – можно было притвориться, чтоб не догадались, что меня нет. И надо было не выдать себя внезапным выстрелом улыбки. Да, двойная жизнь. А у кого одинарная?
Кокон-переросток, балдеющий от любования буквами и звуками.
Письма его вросли в меня, как удачно приживлённые черенки. Так с ними и ходила повсюду, то и дело замечая молоденькие зелёные листочки. Говорила ему – чего не пишешь куда-нибудь, пусть публикуют. «Лень. Да и на фига? Это же только сначала было слово…» А я все ж сносила в одну редакцию, не послушала. Ну да, глянули только слегка удивленно, протягивая бумажки назад. Аргумент интересный был: «Такого у нас ещё никогда не было». Серьёзный недостаток.
Надо было удумать – оказавшись как-то в крутой приёмной такого же начальства, взяться за чтение Лёвиного письмеца. Не успела его прочитать перед отходом, оно только пришло, распечатала и захватила с собой.
Большая смелость была – на глазах у секретарши в смокинге, серьёзных посетителей – в носках от крестьяна Диора, в галстуках от Славы Баранова и в прямоугольных папках по бокам. Близнецы-бизнецы. Сдерживать себя было бесполезной затеей – гыгыкала просто навзрыд, чуть не подпрыгивая пинг-понгом.
Бедняги в галстуках надуто переглядывались (галстуки мешали непринуждённому прохождению воздуха, и он скапливался в щеках), потели в свои фирменные носки, перекладывали папки из одной подмышки в другую, но наброситься на меня или связать не решались. Жаль их было немножко. Если бы они сами почитали, узнали бы, что галстуки плохо действуют на мозжечок, и значит, не видать им штурвала космического корабля – как своих ушей.
В тот день приспичило ещё ни с того ни с сего самой позвонить Лёве – разве что экзотики ради, ну да посмеяться вместе над строгой секретаршей…
“Аллё!”, – вместо Лёвиного голоса обдало женским, пошлым, как из какой-нибудь женской парикмахерской. Что может быть оскорбительнее женского голоса, когда звонишь мужскому? И хоть тут же возник нужный голос, трубка и через день еще казалась… жабой. Всего-навсего из-за какой-то подруги временно проживающего у Лёвы приезжего человека из глубинки. Вдруг, как двойка за четверть, когда выходила твёрдая четвёрка. Понять раз и навсегда – в его жизни яблоку упасть негде от женщин.
Пока еду, ни одного звонка. Рехнуться! А что взамен, кто? То-то и оно… Того человека, к которому подтаскивает меня поезд – не знаю, не представляю. Нет в моём воображении того, что называется образ. Чуть было начинало что-то вырисовываться – зачёркивала нервно-торопливо. Уходила, как могла, от прорисованности – к чему она? Что потом делать с несовпадениями? Мой же электронный оттиск, хоть и не самый отчетливый, у него был.
Что странно – совсем не мешало: без всякого образа – сливаться. Потому что, сидишь когда у экрана – как на вершине какой-то недосягаемой. И абсолютно свободен.
Момент встречи помимо воли столько раз обрушивался на меня – ненормальный в своей достоверности, ощутимости всеми порами, от корней до кончиков волос. Удержаться на ногах помогал только… он, лишенный облика, подхватывал в последний момент, не давая рухнуть, как башенному крану, потерявшему башню.
Но вот с этим – с самым первым столкновением наших лиц, глаз, рук… С прикосновением его странной, искривленной мышью руки – с ним ничего нельзя было сделать, хоть тресни! Да какие тут слова. Я немела в абсолютно реальной власти непроизошедшей встречи…
Не спать, не спать!
Когда-нибудь останки брошенного мною телефона раскопают археологи, и он вдруг заговорит… нашими голосами. Только там, в нём они и остались.
«Поговори с моим голосом» – с этим покончено на ближайшее тысячелетие. Другим голосам суждено теперь сплетаться на холодных ветреных просторах, все новым и новым, и другим.
Вот так могло замирать сердце у Ли Харви Освальда, когда он впервые приближался к границе чужой страны, великому неведомому царству коммунизма на Земле, или когда забирался на верхний этаж книгохранилища. Пробирал ли его озноб до костей, как меня? Сколько ни стискивай посиневшие руки между коленок. Господи! Вот что значит не спать и не есть вовремя. Что же общего-то у меня, кокона-переростка, с убийцей-жертвой? Он шёл на дело, зная, что оно может оказаться последним в его жизни. Да что там – в каждом сидит по хорошему Освальду. Сидит. Пока его не трогают.
Да, надо было поесть хоть чего-нибудь перед отъездом. Подружки эти – нет, ну они хотели как лучше: приходили, называется, провожать. И Мариша тоже – непрактичная, неопытная совсем – мало ещё кого провожала. То и дело останавливалась подле – большим знаком вопроса, выше среднего, потерянно опустив руки, хуже меня. До неё, по ходу, совсем не доходило – чего это я, куда это?
Привычка такая – собираться в последний момент. Правда, один неожиданный подарок преподнесли мне сборы: Кондора. Сам нашёлся. Оказался приколотым на блузку, которую я вроде и не носила. Удивительно. Видно он хотел, чтобы я взяла его с собой.
Присесть на дорогу забыли. На плите в кастрюльке остались четыре сваренных яйца. Четыре или пять?
Есть ли что-нибудь пустее вагонных слов, сказанных в ожидании отхода поезда? Когда ждёшь, ждёшь… И помимо воли, отчуждение, преждевременный отрыв. Маета. В вагон зашёл, и все. Будто уже не с ними, не с провожатыми. Да ещё когда стараешься изо всех сил – не думать, не позволять прощанию брать верх. Ведь не навсегда же.
От духоты этой и закованности в купейные оковы, пока поезд стоит, можно сдохнуть! На перрон, на воздух. Только и знаешь, что вертишь головой – не горит ли зеленый? Уже, почти распрощавшись со мной, Марья вдруг лихорадочно стала выуживать что-то из своего рюкзака. Лучше бы не выуживала: “Держи!”, – и довольная, сунула мне в руку сложенный листок. “Что это?” —“Распечатка. Ты же просила глянуть твой ящик”.
Собственным домашним дружком-компьютером я так и не обзавелась, приходилось в случае надобности просить Маришку проверять мою почту. Ни от кого, собственно, ничего так уж сильно я не ждала – Лёва писать практически перестал с тех пор, как мы переключились на телефон, попросила так, на всякий случай. Странно, от кого бы это? Я развернула листок, почти пустой:
не знала норовдорог можеш узнать канешно если дура
Всё, что было напечатано на дурацком листке, вот именно так: без прописных букв и знаков препинания. Никакого адреса отправителя там не было, сказала Марья. Что в нём написано, она понятия не имеет – никогда не читает писем не к ней.
Что еще за «норовдорог»? Чушь какая! Хотя дороги, они такие… «Ты не перепутала? Это в моём ящике было?» Она ничего не перепутала, не впервой ей в мою почту лазить. “Надо, наверно, диск свой чистить, хоть изредка, что ли…”, – посоветовала я подруге. Скомкала бумажку, может, излишне нервозно для какой-то дурацкой бумажки, и довольно метко метнула ее в урну.
Потом я снова вошла в вагон, одна. Променяла друзей на вагон, чтобы вместе с ним умчаться от них. И они остались на перроне, чтобы остаться на нём навсегда – небольшой тёмной группой, из-за тёмной одежды. А Маришка так вообще вся чёрная – от колготок до берета, и даже рюкзачок… Вагон набирал скорость, а группка становилась всё меньше и меньше…
Вот уж о чём не стоило вспоминать на ночь глядя – об этом клочке бумаги. Бывает же, всякие ненормальные рассылают что ни попадя. Не спать, разве только приклонить голову ненадолго…
Лес наизнанку, жутковатый негатив: спутанные призрачно-белые ветви деревьев на чёрном фоне неба. Телеграфные столбы, провода, деревья, кусты, переплетаясь друг с другом, кружатся в безумном танце – быстрее и быстрее. Железный дом на колесах, свихнувшись, вонзается в коридор неподвижных от рождения истуканов. Не спрашивая, вовлекает их в своё безумие, выворачивая наизнанку их тихую сущность.
А я-то, я! Со своей тишайшей сущностью, сжавшись в неподвижный комок (камень?), несусь со скоростью километров сто в час навстречу, нет, на встречу… Или это мне только кажется, так же, как глупым деревьям? И почему они белые-то? Что, уже зима? Сколько же я спала?
Окно вот оно, на месте: в нём чёрные деревья на фоне опять почти светлого неба. Слава богу, никакой зимы. В купе опять я одна. Сбежавшие из паноптикума одумались и решили вернуться, должно быть, в него же, оставив после себя кисловатый, не резкий, запах – всё-таки настоящих, не восковых людей.
Им хорошо. Если что-то и снилось, они, верно, того не помнят. Моя же память услужлива, когда никто не просит. Не в цвете – это первое. Всё серо-чёрное. Пучок серого укропа вручил мне некто в тёмно-сером, жестом, вручающим цветы, только… вместо руки было что-то другое, вроде когтистой лапы. Ещё мелькала какая-то грязная, вся в земле, картошка. На кой мне, спрашивается, такой де Огород? Ведь говорили же: не спать!
Не хватает смелости в зеркало посмотреть, ощущение своего лица изнутри подсказывает, что лучше этого вовсе не делать. Приободрить себя видом из окна? Боже! – едешь ведь по своему детству – ничего не изменилось с тех пор. Та же троица грязноватых мальчишек стоит на насыпи, радостно – есть чему радоваться?! – машут руками. По-моему, они успели увидеть моё лицо.
Вот я уже и внутри кино – для мальчишек с насыпи я – кино. Мы с ними сразу и внутри, и снаружи киноленты. И в прошлый раз, и сто пятьдесят лет тому назад они же – вот так стояли на насыпи и радостно махали вразнобой. Махали и будут махать. Что-то сильно оно все поперепуталось, повъезжало друг в друга: прошлое в будущее. Или их вовсе нет, никакого ни прошлого, ни будущего? Поезд наш идёт по кругу? Все как один поезда идут по кругу. Только так.
Интересно, какими глазами смотрит преступник, обдумывающий план злодеяния, на этот притихший мир за окном, пригретый со всех сторон взбирающимся всё выше солнцем? Мир, покрытый идеально зелёной зеленью с пересекающими её речушками, разбросанными поверх игрушечными домиками, пасущимися козами – абсолютнобелыми, с острыми белыми, как из гипса или мрамора, рогами. Особенно эти последние, просто козы какие-то белокаменные – как античные статуи на сочно-зелёном ковре, изумляли… безмятежностью. Совершенным отрицанием чего-то топорного, грубого, не отмытого от грязи.
Не случалось ли такого, что поглядев на всё это, злодеи оставляли свою затею?
Зеркало безжалостно само уставилось на меня, а в нём – нет, ну так нельзя… не сразу нашла себя. Бледная ксерокопия моего лица – картридж сел. Лишь тени под глазами – отчётливо тёмные. Уж если я сама себе – испуг, чего же от других ждать?
Уповать на макияж – ошибка. Если только на узкого специалиста по раскраске покойников.
Нужно просто другое лицо и срочно. Смыть отпечаток вагонного, где же? В вагонном же рукомойнике. Больше негде. Но он и показал мне!.. Поезд, став вконец железным, швырял с размаху, как пустую картонку, от стены к стене, от окна к двери, впечатывал в металлические выступы – то лбом, то макушкой, то плечом или локтем.
К отсутствию лица добавились волосы, свисающие сосульками. Впервые показалась ненужной и издевательски тонюсенькая косичка, оставленная на сентиментальную память.
Ну в самом деле – смешно. Я что, волнуюсь? Зачем? Все будет так, как должно быть, только и всего. Ведь он поймет – ? Он всё знает – как это бывает: поезд, грохот, тревога, ждание… Смотри в окошечко, дорогой путешественник, и ни о чём не думай.
Что же это? Буколическим лужайкам, декорированным беломраморными козочками, похоже, конец. Вместо них тревожные какие-то деревья, чьи стволы, ближе к верхушкам увешаны довольно мрачными “украшениями”. Будто чьи-то отрубленные головы в спутанных лохмах, застрявшие в ветвях, и вокруг них – чёрное мелькание, неугомонное настырное биение крыльев, сотен и сотен. Сколько же их! Хозяек этих нагло-неряшливых гнёзд. Те, что под моим бывшим окном на моём бывшем дереве, казались теперь какими-то недокормышами-скромнягами.
Если у соловьев – трель, у этих – заржавелая соседская дрель. Тупой сверлящий звук перекрывает даже стук колес. Чем им, интересно, не угодило небо? Дырявят его, как консервную банку – жадно, наперебой, кому достанется больше содержимого банки. Что же им делить? Неужто неба мало?
Незадачливая детсадовская нянечка явно не последняя на их счету. Пока просто клювы до всех не доходят.
Теперь, значит, эти милашки со здоровенными костяными клювами взялись сопровождать наш состав. Неусыпный ВВС против моего БТС – ему конец? Эскорт, который, только зазевайся – сам набросится на объект сопровождения. Видно, аппетитно пахнет начинка этой длиннющей кулебяки.
Зрелище было столь энергичным, что вызывало странное чуть ли не уважение – единством и волей. Такое монолитно-сплоченное братство не в пример всяким бескрылым, вытаптывающим на земле свои тропы. Случись встретиться с ними один на один…
Скоро, совсем скоро уже. С ними даже появилось нешуточное ускорение, будто они подгоняли поезд неистовыми взмахами крыльев. С закрытыми глазами в ритме колесного аккомпанемента слышались… нет, не удары живого сердца, а работа искусственного аппарата, перекачивающего кровь: громкие, грузные, чуть через силу, всхлипы.
И никакого машиниста во главе, не справился с управлением. И рельсы по боку. Железный вагон несется по камням, кочкам, сквозь лесные чащобы, перелетая через овраги, реки, где не построены еще мосты. И хорошо! Вагон железный и, как все на этом свете, прямоугольный, зато колёса – круглые! Колёса знают, что делают.
И пусть там этот диваноизм катит бочку на дорогу сколько ему влезет, дескать ни малейшего смысла в этом нет, хоть все изъезди вдоль и поперек на сто рядов, конечный пункт всегда один. И при всём астрономическом числе дорог, она, по существу, всего одна – к себе. Ко мне, то есть. Так рекут они, мудрецы ламаистовые. Им прямо известно, кто такое это «я» в каждом отдельном случае? Я же пока знаю только, знаю и чувствую одно: мне нужна вот эта самая дорога, из пункта А в пункт Б.
Больной открыл глаза, все страхи – под откос. Быстрей, быстрее, быстре-йе-йе-ей!
Окрыленный состав, питаемый не углем, не электричеством, а единственно нетерпением одного-единственного свихнутого пассажира, вот-вот пронзит тело ТОГО города.
И они что, тоже войдут в город вместе со всеми? Эти тьмы и тьмы дрелеголосых? Там ведь и без них хватает крылатых санитаров, я хорошо помню.
Открыть
…Неужто он все-таки остановился? А с ним сердце? Душное столпотворение в коридоре. В первые не рвусь, торопитесь – проходите, пожалуйста. Ну вот и всё, моя очередь. Ваш выход. Эти характерные высокие перроны, не в каждом городе такие – чтобы вровень с вагонной площадкой. На них можно просто шагнуть из поезда, отсюда – туда… Через пропасть между утесами: вчера – сегодня. В момент прыжка я только мельком глянула в черный провал внизу и, хоть ужаснулась глубине, подумала залихватски и тупо – все будет хорошо. А иначе зачем?
Твердое под ногами. Не пошатнулось. Я остановилась. И ничего… Никого.
Еще шагнула вперед зачем-то. И поняла, что стена. Смотреть по сторонам было нельзя. Можно было только ждать…
Немножко стало похоже, как будто выскочила на ходу – сама не зная на каком полустанке и почему. Вдруг стала эпицентром – во все стороны от меня стремительно растекался вакуум, как что-то вирусное, заразное. Навечно останусь в центре него, буду стоять, не зная, куда девать взгляд, и без сердца. Поезд выкинул меня и перестал быть моим – назад не примет, я ему никто. Никакого укрытия поблизости. Перрон, несмотря на твёрдость, дал трещину, которая стала всасывать в себя. Медлительно, муторно… Но и всосать не могла. Потому что слишком уж неопределенной я была, неустановленной… Без очертаний. Ну деться бы хоть куда-нибудь уже!
Так продолжалось сто пятьдесят миллионов лет. «А ведь он здесь». Чего ж не…
…Из-за чужих спин, не спеша, вынырнуло лицо. Неуверенно, вопросительно, виновато… Ко мне обращено (если это всё ещё я) – обречённой улыбкой.
–
Ну, привет… Странница. Заблудшая.
Шагнул прямо к носу, наклонившись, кисснул, чуть не промахнувшись, скользнул как попало, по касательной. И улыбкой по моему лицу. Улыбкой губ, а не глаз, темных, нелучевых, как после долгого несна. Будто не отсюда, не с этого лица глаза. Как мое собственное отражение – налет замученности в его облике. Складки по краям рта – залегли… на глубину ожидания? Я ехала, он ждал, а они залегали, залегали… Как увидела их… Ох!.. А грива вполне льва, хоть и седеющая, диковатая, с расческой знакомая так себе.
Цветы. Никакой не укроп, розы протянуты мне. Правда, лишённые цвета, и тоже… от томной усталости начинающие чуть заметно никнуть головами. Ой-й-ёй! Как же их взять, чтобы не прокололи насквозь? И… что же? А наши руки, его и моя? Руки! Не коснулись! Не встретились. Из-за цветов!
С радостью, да и вообще с эмоциями её группы, было… Их не было вовсе.
Всё ушло в дорогу?
–
Почему заблудшая?
Рубашка на нем, в какой ходит среднестатистический житель планеты в это время года: с расстёгнутым воротом, с закатанными рукавами, в кармашке сигареты; штаны, семейства джинсообразных, средней потёртости. Не, не бизнец. И волосы… среднего цвета. Для своих сорока с чем-то – не старый. Вопросительность и отстранённость в усталом лице, хоть и улыбка. Даже в форме улыбки есть что-то вопросительное – из-за чуть выдающихся вперёд пухлых губ, будто стремящихся всё попробовать на вкус.
– Уж больно долго где-то носило тебя.
И я впервые увидела, как он поднес свою действительно немного странную кисть ко лбу и мимоходом потёр его.
–
А-а. А я подумала… не на той станции… вышла, – внезапно охрипнув, произнесла странная странница.
Кто её знает, в самом деле? Насколько она та? «Больно долго» – до боли долго, значит. Сейчас только одна боль досаждала мне – что же это, специальный такой сорт роз? С кинжалами вместо шипов.
Постепенно вокруг всё вернулось на свои места – озабоченные поклажей прибывшие, профессиональные носильщики этой поклажи, счастливые встречающие. Сколь неизбежная, столь и спасительная суета. Общая заданность направления полностью снимает проблему выбора, а заодно лишает и каких-либо мыслей. Всё нормально, всё путём: все идут, и мы, подхватив багаж, двинули вместе со всеми – с теми, кто знает, куда.
Единственно – я старалась, чтобы не так бросалось в глаза, что это мои первые шаги, что я только учусь. Правда, что-то шаг давался не без труда, и не из-за долгой купейной треноги. Чувство было, будто ведут меня с небольшой повязкой на глазах. Да еще ладони, пронзаемые остриями…
Глянув сбоку на Лёву – только так и можно глянуть на ходу, попыталась удостовериться, все ли встречающие так счастливы? Никаких признаков крыльев, шёл, довольно агрессивно впечатывая ступни в пластилиновый асфальт, заметно ссутулившись. Он был похож на человека, несущего чей-то багаж, не свой.
Отвечал на вопросы необычайной важности: о том, как добрался до вокзала – вполне благополучно, я ж говорил, уже стало забываться, всё тихо. Как вообще здесь – да всё нормально, больше не взрывают. Что-то мешало ловить слова, врубаться в смысл. Половина звуков вообще пропадала куда-то, съедалась общим гулом. Иногда долетало что-то, будто не в той кодировке… Или я слушала не в той? Старалась сосредоточиться, не понимая, в чем дело. Напрягалась. Мотала головой – видно, не всегда впопад. Судя по переспрашиванию.
Вот что мешало. Голос. Он был… не тот, что прежде. Или из-за гудения большого открытого воздуха. Это, наверно, нормально – ведь без проводов. И все-таки … совсем он был другим, голос. Потерявший всякую утешность.
Зато эта высокая худощавая фигура и походка человека, несущего мою треклятую сумку, казались мне уже знакомыми, почти родными: немного сгорбленная спина; гибкая, слегка коленями внутрь поступь, опять же чем-то смахивающая на львиную; даже мягкие растоптанные мокасины – именно в таких и должен был ходить он, человек с именем льва.
Вокзал был на месте, и даже чересчур. И площадь перед ним, на которую нас и вынесло. Миновать её было невозможно – перрон впадал в неё, как в море. Стихия эта в своей грубой всеядности и оглушительном звуке – как издевка над только-только начинающим ходить. Толкотня и гвалт, как взрывной волной, отшвырнули нас друг от друга – так, что хоть “Ау-у!” кричи. И я закричала:
– Подожди-и!
Он приостановился, не понимая. Я тоже остановилась, щадя взор, устремила его поверх истеричной ярмарки – и… не смогла произнести ни слова. В душном привокзальном воздухе парили – да, красавицы с выдающимися клювами. Долетели-таки. Голубушки-воронушки. И в нешуточном количестве. И голоса подают. Приветствуют.
– Куда мы идём? – выговорила я еле-еле, продолжая созерцать кружение.
– На стоянку.
– Лёв, у меня, вообще-то, здесь двоюродная сестра есть.
– Чего, чего?
Видно, звук совсем пропал. Я добавила мощности, как могла, и повторила.
– Да ты что! У меня тоже. Неужто одна и та же? Твою как зовут?
И он снова схватил сумку. А я корзинку. С этой корзинкой…
Ну нет, если бы я знала про эту площадь – ни за что… Не оставляет надежды.
– Подожди.
– Нет уж, сначала выберемся отсюда и побыстрее.
Он чувствует то же самое?
Мы добрались наконец до какого-то автомобиля, неизвестной марки. И эта удушающая жара, несмотря на уже не летний месяц.
– Она живёт не так уж далеко, – мямлила я, оседая блинным комом на раскаленную сковороду сиденья.
– Что ж, как-нибудь заглянем в гости. А пока, как договаривались: приедешь – позвоним – снимем, если надо будет, – остальное пропьём. Делов-то! Никто никому ничего.
И ехали опять поврозь, хоть он и спрашивал о чём-то, то и дело инспектируя мой нос – чуть не вплотную придвигая к нему свой. Я даже не могла поправить свисающие на лицо пряди, пригвоздённая острокинжальным букетом. Лучше бы водитель смотрел вперёд, на дорогу.
– Ты… Про красный-зеленый-то хоть слышал?
– А-а? А как же! Андрюха говорил, хозяин тачки. Машина ведь не моя.
И не моя. Вконец не моя. Кто из нас больше ненастоящий – я или он, непонятно. Скорее – я. Его руки ведут машину – может, все-таки пару-тройку правил он знает, мои, чуть живые – еле-еле придерживают ошипованные, но тоже чуть живые, с каждой минутой стремительно покидающие этот мир цветы.
Чуть помедленнее, розы. Чуть помедленнее…
Как встроиться в этот теплый невиртуальный воздух?
Он с улыбкой, непонятной какой-то, добродушной, если не заглядывать в глаза, начинает вдруг уже без зазрения совести изучать меня – так внимательно, будто его в милиции попросили составить мой фоторобот. Я, помня о вагонной головомойке, прихожу в ужас и сижу в нём, не шевелясь.
– Дорога! – в отчаянии напомнила я. – На неё-то будешь смотреть?
Доедем ли? Водитель из него, как из меня завсекцией чего-нибудь.
Он посмотрел вперёд и тут же, странно ожив, выпалил энергично:
– О, гляди! Видишь, дом везут?
Какой ещё дом??? Взглянув, я не увидела никакого дома. Вид перед нами загораживал заляпанный комками глины кузов, кое-как прикрытый брезентом, из-под которого местами выглядывали какие-то серые бесформенные глыбы. И было в этом самосвале… тяжесть какая-то. Невыносимый гнёт беды. То ли из-за комьев глины, будто с кладбища?
– Их теперь столько…
– Чего? Да что это?!
– Ты что, не понимаешь?
– Нет.
– Остатки дома!
Он опять повернулся ко мне. И… нет, почудилось, такой жуткий зной и духота – в лице его мелькнуло такое… та кондукторша того «Икаруса»… В день, когда я купила билет…
Подготовка к моему приезду была налицо: середина комнаты пуста и даже, будто бы лишена видимого мусора. Ближе к краям, правда, ощущалась некая непреходящая запылённость и зашлакованность. Вообще же, его квартира – моя! Только у неё все в другую сторону, как у сиамского близнеца.
– Ради тебя я над собой тако-ое проделал! Заставил себя – представь! – разгрести тут по центру, чтоб как у людей. Чтоб не запинаться. Понимаешь, что я тебе говорю?
Неужели у меня был такой вконец тупой вид? Я как раз понимала – ну что с него взять? Жильё-то не его, съёмное – как пиджак, снятый с чужого плеча. Пришлось снять, уйдя от очередной жены. Точное их число он хоть и называл, не отложилось – что-то между тремя и десятью. Сколько женился, столько раз галстук надевал. Стоило ради этого?
Это вам не по улице ходить – оказаться вдвоём под одним потолком и в стенах со всех сторон. Первое проникновение – в нарушение законов (каких-то, наверняка), прав, защитной оболочки; первая близость с жилищем того, кто звал тебя к себе, кажется, полжизни – это уже близость с самим этим человеком. Даже если жилище напоминает студенческую общагу и обитель пенсионной старушки в одном стакане. Старушки из простых, без буржуазных замашек – проблема обновления мебели в последний раз занимала ее, должно быть, еще в годы первых пятилеток. Странные, в общем, вещи. Старые, но… никак не фамильные. Без роду, без племени вещички.
Сервант – мальчик-слуга – такого роста он был, а за его стеклом виднелись сложенные горками мелкие детали, пальчиковые батарейки, пузырек лака для ногтей(!), квитанции, обувная коробка и огромная, растопыренная лучами, морская раковина. Сверху на серванте тоже лежала целая гора квитанций, похоже телефонных – с бесконечно длинными списками совершенных переговоров – в день по несколько раз, не иначе. Это же со мной… И мне стало как-то нехорошо. Как будто я умерла.
Разложенный диван-кровать, раз-и-навсегда-разложенный, шторки на окне – у средней руки хозяйки они бы давно отправились в поломойные.
И по запахам тоже – коктейль. Живучий стариковский, подушечный, лежалого пера слегка болотный запах, перекрываемый густым прокуренным, но, в общем, – спокойный. Несмотря на полное отсутствие так называемого уюта, он всё-таки был. Но другой, и не для всех.
Так вот значит, где предстоит нам обоим работа. Та ещё работёнка. Если только сообща, вдвоём, может, и получится: втиснуть, вживить себя, вот таких, объёмных, дышащих, выделяющих пот, в неподвижные контуры цифровой книжки-раскраски.
Из мебели, принадлежащей Лёве, был, по-видимому, один компьютер. Он непритязательно приютился на обычном обеденном столе (со следами былой полировки). Рядом со столом два кресла, разные по конструкции, одна страннее другой, но идентичные по степени износа – искусствоведы задолбались бы определять их стиль и эпоху. В них было немало ветеранского – вот что бесспорно, а то и инвалидского. Обивка их будто не раз была терзаема оголодавшими хищниками. На одно из этих ветеранов я не без осторожности и присела.
А Лёва, рывком сдёрнув рубашку, со вкусом откинулся на диван, привольно забросив руки назад, за голову. С единственной целью: взять под наглый прицел мишень – мое только что с невыспавшегося поезда лицо. Человек у себя дома. Что хочет, то и делает. Сразу было видно, что он на редкость одарённый и продвинутый лежатель на диване, настоящий виртуоз и лауреат.
Так вот кто не пустил Лёву ко мне, когда он порывался приехать – его диван. Меня же… Кажется, тоже уже засосало. Из этого кресла, похоже, не выбраться без посторонней помощи. Его дряхлое нутро незаметно вмяло, вдавило в себя – совершенно равнодушно и оттого необратимо. Больно уж ограниченной этим креслом я себе показалась, отрезанной от всего, как… инвалид.
Не хотелось, чтобы кто-то заподозрил моё смущение, и я таращилась по сторонам. Стороны были завалены в основном книгами: прямо на полу вокруг дивана в разной степени открытости, корешками вверх-вниз; стопками на полу же вдоль стены; книги поверх подросткового серванта, рядом с потерявшими сознание розами, воткнутыми в трехлитровую банку – когда-то он успел их поставить? Пожертвовал банку, с какой за пивом ходят.
Нелепым все-таки чужаком смотрелся в этой комнате вполне стандартный монитор – роликовые коньки на Папе Римском. Я заглянула в его незрячий экран, увидев свое смутное отражение в нём – всё ведь из-за него, из-за этого куска пластмассы и железа.
– Ох! Чуть не забыл. Тебя ведь кормить теперь надо, – спохватился
гостеприимный хозяин.
Что и говорить, разница совсем не в пользу меня, торчащей тут живьём, в чужом кресле, по сравнению с прежней, «инетной». Вот где засада-то! Еда мне действительно бывает нужна, как ни крути – хотя бы раз в два дня. Лёве пришлось встать с дивана, сделать целых два или три шага и включить чайник, стоящий неподалеку – на компьютерно-обеденном столе.
Кофе с шоколадкой на этом же столе – вапще-то я чай больше люблю – поверх каких-то бумаг, уже изрядно сдобренных этим напитком, да и не только им – кем-то до меня. Зато без дурацких заминок, всё под рукой – сахарница, одноразовые ложечки, как из детсадовского сервиза.
Мой друг улыбается мне. Значит, – жить буду – ! или – ?
Какой-то ведь был у меня вопрос… А-а…
– Нет, ничего я тебе не писал. Зачем теперь-то? Когда вот она ты, с отпечатками пальцев и прочим…
И опять заделался наипытливейшим… терапевтом каким-то или лор-врачом с зеркалом во лбу.
– А ты совсем, совсем… Не такая, оказывается, – протянул он в несерьезной задумчивости, не стирая улыбки, затягиваясь сигаретой и пятясь с ней поближе к двери.
– Это… приговор? – без тени волнения спросила я, став сразу окончательно усталой, чтобы волноваться. Хорошо, когда нет сил печалиться. “Да ладно, делов-то! Встала, да пошла: никто никому… ничего”.
– Не знаю, – продолжая улыбаться и пристально глядя на меня, теперь уже как художник на натуру с разных точек: то приближаясь то отодвигаясь.
Этого только не хватало! Я ехала столько времени, что сама уже не помню, какой была в начале пути.
– А вот это придётся снять, – заявил Лев-стилист, лениво указывая на птицу на моей груди – остроконечного Кондора!
Разумеется, он не мог знать, что это за птица, что она прилетела ко мне с
другой стороны Земли и вообще… Таких больше нет. Ухватилась за своё достояние рукой.
– С чего это?
Да! С какой стати! Только со мной она и живёт. Тонкость, с которой были
сделаны его крылья и клюв были непревзойдёнными.
– Она может оцарапать тебе лицо, когда я буду снимать кофточку.
«Львиное» лицо осталось индифферентным. До скуки.
– Но… ты ведь не будешь её снимать, – находчивость, вообще, надо сказать, одна из сильных моих сторон.
– Как это не буду? Буду. А как же? Да!
И где он только взял это своё “А как же? Да!” – в письмах ещё начал меня им терроризировать. Хоть бы как-нибудь, не знаю: «А как же? Да вот так же!». А то… нагло как-то: «Я самоуверен и бесстыж!»
– Никакая ты не азиатка. Скулы? Не-а, не тянут. Вполне европейка, – продолжал он свой досмотр, вертя мною, как ему вздумается, а дым его сигареты и не думал идти в коридор, несмотря на энергичные пассы.
– Ты что? Ты расист, что ли? Докопался тоже – скулы, не скулы!
– Я их запомнил по фотке.
– Если б мне хоть душ, а? Нормальный, – содрогнувшись при воспоминании о вагонном, и порядком натерпевшись разглядывания меня в лупу, почти простонала я из последних сил.
– Это конечно. Только это… Не вздумай уходить раньше времени. Даже если покажется что-нить такое. Из меня ведь сантиментов долотом не выбьешь. Так что…
– Каким еще долотом?
– Ладно, не обращай. Лучше во чё: а как насчёт обещанного? Кто будет предъявлять себя в детстве, на горшочке? Думаешь, я забыл? – расплывшись в своей фирменной улыбке пуще прежнего.
Меня с самого начала возмущали эти дурацкие обвинения – в якобы ненормально повышенной интеллектуальности… Сейчас, вообще, совсем не это главное. Не пора ли уже задать моему другу иной вопрос, всего один – нормальный, честный вопрос. Пусть даст честный ответ: не знает ли он, зачем с такой настойчивостью звал меня к себе целых четыреста лет?
– Лёв, послушай…
Резко оторвавшись от дверного косяка, Лев рухнул перед моим креслом на корточки и схватил за руки – за обе.
– Какая ты все-таки молодец, что приехала.
– Я!? Я? – тыча в себя обеими руками, которые были в наручниках его рук, чуть не задохнулась я от несуразности утверждения. – Ты серьезно? Да ты не знаешь, кто я! Если б ты знал. Да я же… обыкновенный предатель пожилой собаки.
И уставившись в угол с отставшими обоями, выдала всё про наше прощание. Не разрыдалась, но что-то действительно лопнуло и выплеснулось – не со слезами, так с горькими словами. Нос только чуть захлюпал. И, видно, помог мне Чаплик вернуть наконец хоть какое-то чувство настоящести, чувство себя. Мой последний верный друг.
А Лёва? Будто никто и не говорил ничего. У него что, никогда не было собаки? Собаки – никогда. Только жёны.
Руки свои я уже, оказывается, успела вынуть из его, а он продолжал сидеть в ногах. Безо всякого воодушевления поведал о том, что у него совесть не совсем чиста. Как-то оставили его дома одного – с кошкой. А он загулял – дня на три-четыре.
– Ох! Что… сдохла?
– Нет, прихожу, вижу – комнатные цветы вперемешку с землёй на полу. Потом бедную рвало дня два.
Одна кошка, ладно. А женщины? Что, никаких угрызений? Они сами уходили?
Нет, всегда я уходил. И каждый раз в новую жизнь, ради новой женщины. Последний раз, правда, впервые – просто ушёл, в никуда – с каким-то горделивым пафосом и без всяких улыбок отчеканил Лев, от гордости даже задрав подбородок и прищурив глаза.
Просто ему всегда казалось жуткой бессмыслицей, которую он не в состоянии был вынести – делать вид. Вот просто делать вид, что двое живут, и всё у них как у людей. Когда они уже давным-давно друг другу никто. Говоря это, он тоже становился вроде бы более собой. Вот такой он и есть – вольный, убеждённый, несгибаемый. Ничего не скрывающий.
Реальный, а не виртуальный Лев втихую вновь завладев моими руками, поднялся с пола и вырвал меня из объятий антикварно-инвалидного кресла – легко, без усилия.
– Ну, здравствуй, Соня.
Мое заспанное имя он произнес с дремотной негромкостью, будто боясь разбудить или вспугнуть. И руки были только началом… Мы стояли на краю ковра с ускользающим и невнятным, расплывчатым (от пыли или от времени?) рисунком. Один шаг – из тюремной камеры на свободу. Из неосвещенной комнаты на раскаленный солнечный берег. Из смутных очертаний в плоть и кровь… Он потянул меня за собой… то ли вглубь пропасти, то ли на сумасшедшую высоту, всё едино – летели, хватаясь друг за друга, больше не за кого, в полёте переворачиваясь, замирая, но не от страха. Зацепились только раз, чуть не загремев – за ножку кресла-инвалида…
– …Как от тебя вкусно пахнет, – сказала я удивлённо.
Мы были уже на дне пропасти и дальше не падали. Как ни удивиться: по общему состоянию гардероба, диковатой шевелюры опять же, совсем не тянул он на новобуржуазного щёголя, помешанного на парфюме. Запах был как продолжение: по восточному дурманно-обволакивающий, и по западному дорогостоящий. В общем… до погибели.
Лёва не сказал ничего. Улыбался, собака, лучезарнее прежнего и курил жадно, с нескрываемым аппетитом, с присвистом заглатывая дым. Правая его кисть обнимала моё плечо. Чем оно хуже мыши? Я симметрично улыбалась в ответ и не задавала решительно никаких вопросов – себе. Верной, неверной дорогой?
А все-таки… Обязательно было сигать в эту пропасть? Без этого никак? Так заведено.
… Они даже не догадываются, сколько в них не детского даже, младенческого – в мужчинах, упивающихся своей мужественностью. Эта их младенчески-ненасытная страсть – жадного впивания в плоть, в сосок – до прикусывания; всасывание, вгрызание, вхождение. Возвращение во влажное околоплодное блаженство. В абсолютно надежную пристроенность. Видно, память о ней засела в каждой клетке и между ними. И всякий раз манит. Но самое смешное…
Головой на его груди – в такой безмятежности, в какой только голова младенца может покоиться на груди матери. Обалдеть! Так и я ребенок – его. Дела-а. Он мне, а я ему – кровные чада. Он, правда, того – чадо чадное, неисправимое – две пачки за день. Сказать ему, кто мы? У виска будет долго крутить. А если ещё сказать, что не только чада, а заодно ещё и родители… А как же? Ничего ты не понимаешь. Чтобы дальше растить друг дружку вместе.
Зря я не послушалась его – на щеке что-то саднило. Я провела ладонью и нащупала царапинку – тонкую, как японская леска (ласка?), вполне изящную даже. Месть Кондора?
Как же долго я всё-таки ехала…
Только не надо пытаться кого-то обмануть – всё равно не успокоилась бы.
Основная часть тряпья, сорванного стихией с моего тела, валялась как раз посередине комнаты. А шторы, какими плохонькими они ни были, остались не задёрнуты. А этаж первый. «Если б не мальчишки, знаешь, какие они, можно было и не задёргивать. Так ведь паршивцы, на дерево забираются…» Здешний уют – точно, не для всех. И плевать хозяину на неуют, овладевающий гостями. Знай себе, посмеивается в усы. Ну, если бы они у него были.
Лёвино лицо, я поняла, было так построено, что не нуждалось ни в каких дополнениях, будь то усы, борода или, к примеру, очки – оно и без того было выразительным: все черты крупные и выпуклые. А в зарослях волос не иначе обитали колонии русалок и наяд – в этих дремучих и опасных дебрях. Ничего откровенно захватнического в этом лице не было, скорее, оно все-таки было усталым – от знаний, наверно. Особенно глаза. И, похожим на доброе было это лицо. Если не углубляться в то, что говорили глаза. Да и не больно-то в них углубишься, ничего не переходило из них к тебе. Или у меня не получается, чтобы переходило? Почему?! С ним ведь я не кокон – нет, нет и нет! Не прилип же он ко мне!
А ему неинтересно – кокон, не кокон, собаки на закате жизни, живая угроза с воздуха, угрызения…Знает ли он больше меня об искусстве быть живым и обращаться с другими живыми же?
Потянулась за одеждой.
– Куда? Всем оставаться!
Но в ту же секунду я и сама свалилась на прежнее место, как подрубленная гадом-браконьером берёзка. Только природная выдержка не дала мне взвыть лесным воем от боли. Ребро! О нет! Он опять сломал его. То есть не он. Не опять… И ребро ли?!
После того, как его погнули на концерте БГ, оно так и не зажило. Хотя рентген говорил, что с рёбрами у меня всё хорошо. Что же там у меня так ныло, что хоть плачь? И вот особенно, если кто обнимет?!
– Софи, забыл тебе сказать, горячая вода у нас будет после семи. Чего-то чинят, как всегда. Не хотел тебя сразу огорчать.
Гуманный! Это ведь не он был в пути такую тонну лет.
– А что это у нас в корзинке? – Лёва ринулся прямо к ней, в чём был, крупными прыжками лесного жителя.
Что в корзинке, что в корзинке! Всё! Цель поездки. Да ладно… Просто думала, веселить она меня будет, подбадривать, как Красную Шапочку, да и мечтала – за грибами будем ходить с Лёвой, вдвоём, в большом сумрачном лесу.
В ней я собиралась привезти доказательство своего кондитерского таланта – чтобы втереться в доверие. Сладкоежные наклонности местного гедониста были известны из писем, чуть что, напоминал о них вполне бесстыдно. Да вот очень уж не вместительным оказался предотъездный денёк. Где там печь…
Как же не вовремя это ребро!
– Не знаешь, что бывает в корзинках? – прохрипела я, от боли голосом не Шапки, но Волка.
– Неужели пирожки?
– Ну, почти.
Он нырнул в корзину, я же, боясь нового подвоха со стороны собственного скелета, не поднимаясь, скатилась по-партизански, как под откос, к своим шмоткам и поспешила удалиться с ними на безопасное расстояние – от Лёвиного гнева.
– Ух ты! Найсы!
Раз такое дело – на кухню. Закусить, как положено – с помощью вилок, из тарелок с надписью “Общепит”, сидя друг против друга. И стол, его пластиковый верх, был хорошо протёрт – не может быть, хозяином?!
Сразу стали картиной «Двое, обедающие в одной кухне изо дня в день от начала летоисчисления». Остатки еды, прежде чем поставить тарелку в раковину, Лёва аккуратно сгребал в мусорное ведро. Всё-тки не зря у него было столько жён.
На десерт был не успевший застыть янтарь – желе из дико ароматных ягод – северного ананаса, ну очень мелких, мышиных просто, ананасиков, густо облепляющих ветки больших деревьев. Посему и называющихся облепихой. А собирать ее… придумано в наказание за что-то.
В тёплых странах достаточно взять хорошо отточенный предмет, одним движением отсечь башку спелому фрукту и тут же вонзить зубы в его сочную мякоть. А не в тёплых, чтобы набрать ягодок – ведёрко, скажем, размером с ананас, надо выбросить полдня из жизни, исколоть все руки о шипы и заработать онемение спины и шеи. Облепиховые плантаторы только и смотрят, как бы заманить кого-нибудь к себе на участок, чтоб самим не мучиться. Так и я попалась.
День был колкий и ветреный. Глядя на свои пальцы, испачканные оранжевой кровью ягод, еле шевелящиеся от холода, я подумала, что вполне может быть, собираю их в последний раз. Всё ведь когда-то бывает в последний раз. И как будто не сильно была против – ну в последний, так в последний.
– Тут недалеко выставка – что-то там с камнями. Сходим? – вертя в руках рекламный листок, выдал Лев.
Во, удивил! Чтобы ради какой-то выставки преодолеть гравитационное поле в области дивана, бездумно вырвать из него своё тело и переместить бог знает куда, где, может, и диванов-то нет?..
«… из полудрагоценных камней…» – прочитала я на листке. Полу —? Как это? Одна половина драгоценная, другая нет? Значит, бывают и полудорогие люди? И я вспомнила про свой Камень, драгоценный без «полу». Тот, с берега сибирской реки – доехал в целости и сохранности. Так и прописался у меня в кармане джинсов. Прижала ненадолго пирамидку к щеке и протянула другу – положи возле компьютера. Я так и думала – как приеду, поставлю его у подножия компьютера. Со спящей ракушкой. Непростой камушек – он справился. Тогда, на берегу, я именно ему доверила тайну. Не скрыла от него, как мне надо встретиться с Лёвой. И чтобы он помог мне, если что. Ну кто, если не он?
– Эт, дескать, чтобы поглощал вредоносное? Кактусов не привезла?
– Хотела…
– Веришь в эту чепуху? Ладно, пусть лежит – красивый.
“Красивый. Да он бесподобный!”
И мы чинно отправились вдвоём со двора – на выставку. А как же? Да!!!
Двор был, как небольшой лес – между большими домами, такими же в точности, собственно, что были расставлены на каждом шагу в моей прежней жизни. И всё еще был день – тот самый, когда я приехала из одного города в другой.
Из своего города в чужой.
Или из чужого в свой.
Или из чужого в чужой?
И снова, как будто, шаги мои были первыми, неверными. Будто иду я всё время против направления вращения земли. Сильно против. И почему так-то? Совсем недавно ещё так порхала, полная своего БТС-а и телефонно-электронного безумства.
Осторожно вползла своей рукой в Лёвину, чтобы держаться. Хочется же, по-настоящему, чтобы вдвоём, нераздельно… Ребро помалкивало, пока его не трогали. Мы шли, не торопясь никуда, по летнему, несмотря на осень, дню.
Ходить рядом – разве не для этого всё было. Ради этого стоило… Хотя… Знала я одну девушку, красавица такая, длинноногая, а муж ей по плечо, и колотил её, стервец. Так она похвасталась как-то – дома чуть ни с топором друг на дружку, а из подъезда всегда под ручку выходили, прижавшись – перед соседями. Вспомнится же!
Какие-то невидимые птицы пели или просто разговаривали друг с другом. Но… Среди их голосов нет-нет, да и прорывались звуки дрели. Так, ерунда, когда рука в руке.
Мы же, в отличие от птиц, ничего не говорили. Наговорились, видно, раньше – на год вперёд. Справимся ли теперь с молчанием? Шли молча, и ничего. …Вот только, то ли рука у меня не цепкая – того и гляди выпадет, как птенец из гнеда. То ли гнездо не по мне? Её там терпели, и не без труда…
Я редко безоглядно отдаю себя торговым точкам. Тем более, когда они настигают там, где их не ждёшь. Выставка-то оказалась продажей – всего, чего только угодно пробуддистской Лёвиной душе. Колокольчики, свечи, статуэтки, ну и камни какие-то непонятные. И прокурено всё до одури удушливым Востоком. Благие вония. И всё продается. Весь смысл в этом, и потому… ну какая это выставка?
– Давай купим тебе, чего ты хочешь.
Заудивилась, как не знаю кто, заобрадовалась. Прямо расцвела мещанской геранью, тут же забыв про недоверие. Только чего же я хочу? Стали ходить, как охотники, напряжённо всматриваясь. Браслеты и кольца – россыпями, камни, свечи – горами, разные шарфики – ворохами.
– Давай лучше купим тебе – вон те оранжевые шаровары. Как же ты до сих пор без них?
Лёва ничего не сказал и даже, кажется, обиделся.
Странно. В письмах так сам шутил: «Если процесс моего обращения в ламаизм еще не завершён (злопыхатели скажут, что он ещё и не начат), то это исключительно моё рас…-во, как ещё не просветленного».
Какими-то хитрыми техниками они обладают, это точно. Окружили меня раз прямо на центральной улице в своих солнечных шароварах (ботинки, правда, чёрные из-под них) и давай Бхагаватгиту втюхивать – за деньги. Говорю, спасибо, у меня уже есть одна (правда, была). А они – всего-то двести рублей. Я – понимаете, у меня последние деньги (правда, последние), чуть не плача. А они всё равно – шумные такие, непробиваемые и ровные… духом. Ну и… стало у меня их две, этих книги.
Зачарованная шафранными расцветками полупрозрачных одежд, я вдруг, не успев выпустить из рук тонкую ткань, не давая себе отчёта, резко повернула голову в противоположную сторону. Взгляд. Я обычно чувствую его. Да, из высокой стеклянной витрины на меня устремила внимательный взгляд большая птица. Ткань выскользнула из моей ладони. Птица была, наверно, самым красивым из всего, что было на выставке. Туловище из чуть сероватого, благородно-матового, стекла. Клюв же – блестящий, черный, опасно изогнутый, убийственно плавно изогнутый, наподобие железной косы, заострённый на конце. А глаза, что заставили меня обернуться… Из чего же эти глаза? Я послушно направилась было туда, к ним, рассмотреть поближе, но, сделав шаг, расхотела.
Я расхотела вдруг всю эту псевдо выставку сразу и почувствовала, как сильно я ослабела.
Все предметы здесь излучали какую-то энергию, много энергии – голова моя раскалилась не на шутку, и стало ясно, хоть и не хотелось верить, что ничего мы не купим. Понравились кольца – то, и это, и вон то… Моего размера нет – ни одного! И пальцы не как у людей. Вроде не было таких украшений, чтобы загореться.
Ох! Глаз! Опять этот глаз. Только подняла голову от прилавка, упёрлась взглядом прямо в этот блестящий глаз (из полу-драгоценного камня?). И увидела в нём искривлённых себя и Лёву, и ещё полыхающий огонёк. Почти как тогда, у костра на берегу озера. Только второй человек куда-то сразу исчез… Я оглянулась, пламя было от ароматической свечи, а Лёва… пропал.
Стало как на перроне, когда пыталась понять, там ли я вышла. Огляделась. Пошла вперёд – нету. Заметалась. Бесполезно – нигде его не было, моего друга. «Иди сюда!», – из подсобки возле соседнего прилавка выглядывал Лёва, держа в руке целую связку кожаных браслетов. Но я перестала различать, где кожа, где металл. Только мотнула головой и подалась по направлению к выходу. Лёва же догнал меня, подвёл к очередной россыпи и смотрел испытующе. Я, чтобы с этим покончить, раньше, чем это прикончит меня, указала на доменную печурку, внутрь которой помещается свеча, а сверху наливается ароматическое масло.