Чувства существ, отрешённых от мира,
сильны и огромны, и слиты воедино с волей.
Энн Райс, «Интервью с вампиром».
Глава 1. Добро пожаловать в Эш-Гроув
1. Я хорошо помню ту осень в Эш-Гроуве – время, когда мы познакомились, – но практически не помню последовавшую за ней зиму. Февраль уничтожил нас, и весна, в которую он плавно перетёк, превратилась в неостановимый поток скорби, разрушительного чувства вины, одиночества и горького отчаяния. А ведь только начало что-то получаться… Мы учились понимать друг друга, смотреть вперёд, строить планы и наслаждаться моментом.
Не знаю, можно ли было что-то изменить.
Смерть пришла в нашу светлую обитель, осквернила окутавшую нас магию, отравила наше чудесное место. И я чувствую отголосок вины за то, что больше не испытываю боли, которую, как мне казалось, обязана пронести сквозь годы. Скорбь растворилась, жизнь пошла дальше. Временами мы вскользь упоминаем произошедшее, но тут же смолкаем, потому что струна сочувствия давно ослабла и светлой грусти уже не осталось. И это давит. Смерть не изменила нас – не сделала добрее или злее, мягче или жёстче. Но – оставила свой отпечаток. Шрам от раны, которая давным-давно затянулась, но периодически ноет на перемену погоды.
Однако я всё равно люблю Эш-Гроув – город моей вечной осени. В нём я стала настоящей. Научилась жить, пусть для этого и пришлось пройти через смерть. Прикоснулась к тайнам богов – или демонов, или фэйри, или чёрт знает кого ещё. Я до сих пор не знаю, как их правильно называть, а он не говорит, слишком уж ему нравится меня дурачить.
Мы давно не живём в Эш-Гроуве, но ежегодно туда возвращаемся. Полезно обращаться к истокам – вспоминать, с чего всё началось. С чего мы начались. Порой – в конце сентября, чтобы насладиться листопадами, но чаще – на Рождество. Пару раз мы даже побывали в Эш-Гроуве летом, но никогда – в феврале, и никогда – весной.
Моё имя – Амара Драйден. Мне тогда было шестнадцать.
2. В стёкла машины однообразно барабанил дождь. Играли, сменяя одна другую, песни любимых отцом «AC/DC», от кошмарного визга которых у меня закладывало уши. В свете фар искристо блестел мокрый асфальт. На фоне выстроившихся вдоль дороги сосен сквозь мутную морось промелькнул знак с надписью: «Добро пожаловать в Эш-Гроув».
– Тебе там понравится, – сообщил отец с заднего сиденья. – Вот увидишь.
Тогда мне показалось, что «понравится» – слишком громкое слово. Город и город, лишь бы интернет ловил исправно. Кто же знал, что я до беспамятства влюблюсь в эту дыру, которая принесёт мне столько бед и раскроет глаза на многие вещи. Попахивает стокгольмским синдромом, признаю. Но по-другому – без боли, без страха, – ничего бы не вышло. Мама была права, когда говорила, что боль – это дорога, по которой мы идём вперёд. Дорога трудная и приносящая страдания. Лишь путь назад лёгок и приятен, потому что не требует усилий. Это вообще её излюбленная тема – через тернии к звёздам. Профессиональная деформация.
Эш-Гроув – это маленький городок, который прежде я видела лишь на фотках и VCS-кассетах отца: серый, унылый, убогий. Он рисовался мне анахронизмом, который неизбежно встретит нас всё теми же замызганными автобусными остановками и заброшенными домами с криво разрисованными стенами, которые отец любил фотографировать в детстве; Ясеневым парком, в котором панки отплясывали какие-то безумные танцы и били фонари, пока он снимал это на допотопную камеру; почтовым отделением с кусками фанеры вместо стёкол, откуда он каждый месяц забирал свежие журналы по подписке.
Рассматривая исчерченное потоками дождевой воды стекло, я слушала рассуждения мамы о том, что все маленькие города застыли во времени, а люди, их населяющие, заблудились среди столпов десятилетий; в их альтернативной вселенной на стене висит актуальный календарь, но в коридоре ещё стоит телефон с дисковым номеронабирателем.
Совсем как на ферме моих бабушки с дедушкой по маминой линии.
У них даже был самый настоящий, вполне рабочий видеомагнитофон. Так много движений требуется, чтобы просто посмотреть кино: найти кассету, вытряхнуть её из картонной коробки, вставить, перемотать назад, включить, чертыхнуться, когда магнитофон зажуёт плёнку, позвать дедушку, чтобы он снял с магнитофона крышку, перед этим кое-как отыскав отвёртку. Процесс спасения кассеты походил на операцию, а дедушка – на врача, сосредоточенно вскрывающего чью-то грудную клетку. Кино на кассетах я, конечно, не смотрела – к счастью, бабушка с дедушкой были людьми всё-таки современными и с DVD дружили, но вот свои детские видео отец так и не сподобился оцифровать.
Натянув рукава толстовки на ладони, я взглянула на отца через зеркало заднего вида. На старых снимках я с трудом его узнавала. То был сутулый чернокожий ботаник в смешных старомодных очках и дурацких свитерах, долговязый и нескладный, но с широкой белозубой улыбкой, больше подходящей капитану сборной по футболу, и лукавой хитринкой в тёмных глазах. Он и теперь носил очки, но другие – стильные и дорогие. Нелепые свитера сменил на рубашки, а непослушные всклокоченные волосы отрастил и заплёл в дреды. Во всём его облике сквозила лёгкая небрежность, которая очень ему шла. Прямая противоположность моей маме, которая даже на утренних пробежках всегда выглядела настолько идеально, что из её прилизанного конского хвоста не выбивалось ни единого лишнего волоска.
Ещё с возрастом отец раздался в плечах и выправил осанку. Отрастил бороду, которую носил коротко подстриженной и уложенной. Стал крепче, плотнее. Из голоса ушла жизнерадостность, взгляд потух. А ведь я застала то время, когда отец невероятно походил на себя с тех старых фото и видео: бархатными интонациями превосходного чтеца, харизмой души компании и огнём в глазах. Некоторые люди рождаются с червоточиной, которую ничем не заполнить. Рождаются, окутанные тончайшей вуалью меланхолии. Я такой родилась. Но – не отец. Отец родился другим: полным жизни и энергии. А теперь он безжалостно отбирал у меня моё законное право на сплин. Теперь мою беспричинную тоску мне ставили в укор. Посмотри, как тяжело отцу. Прекрати маяться дурью и возьми себя в руки. Сделай хоть что-нибудь полезное. Когда там уже закончится твой кошмарный пубертатный период?
– Там неплохо, скажи, Винус? – обратился отец своей сестре, которая сидела за рулём. Водила Винус намного лучше отца. Он, как ни пытался, не смог подружиться с машиной; его вождение было резким и дёрганным, и ему часто сигналили на дорогах. Чудо, что у него до сих пор не отобрали права. – Да и, кажется, в Нью-Йорке тебе было не очень комфортно, Амара…
Интересно, с чего он это взял, потому что я такого никогда не говорила. В Нью-Йорке мне было комфортно, точно так же как комфортно было на ферме бабушки с дедушкой, и как будет в любом другом городе. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Я везде буду одинаковой, нравится это моим родителям или нет.
– Я не против переезда, – сказала я в тысячный раз.
Мы переезжали исключительно из-за отца – по рекомендации его лечащего психотерапевта, – и вот, на пути к Эш-Гроуву, в обоих моих родителях взыграло чувство вины. Маме было стыдно за то, что она ни разу не спросила моего мнения о переезде. А отцу было стыдно за то, что мне пришлось сменить школу и оставить позади друзей. Вслух они оба об этом, конечно, не говорили, но любой ребёнок безошибочно считывает эмоции своих родителей – особенно столь явные.
Но смена города – последнее, о чём я бы стала переживать. Какая разница, где жить? А что до друзей – найду новых. Тоже мне проблема. Подростки Нью-Йорка вряд ли чем-то принципиально отличаются от подростков Эш-Гроува.
Скучать по прежней жизни я уж точно не стану, потому что, в сущности, ничего не изменится.
– Город, конечно, небольшой, – проговорила Винус. Несмотря на свой бьющий фонтаном темперамент, за дорогой она следила с серьёзной внимательностью, в отличие от отца, который, сев за руль, принимался рассеянно крутить головой или болтать по телефону. – Приезжих у нас очень мало, но ты отлично впишешься!
– Надеюсь, в вашем городе хорошие школы, – сказала мама.
Она сидела рядом с отцом, сцепив пальцы в замок. Её огненно-рыжие, собранные в высокий хвост волосы чуть покачивались, когда она меняла позу. Маме было скучно, переезд её угнетал, и я малодушно порадовалась присутствию общительной Винус. Ехать в напряжённой тишине было бы невыносимо.
– Неплохие. – Винус пожала голыми плечами. Она была в лимонно-жёлтом топе без бретелей, а её джинсовая куртка лежала у меня на коленях. – Мы с Тоби как-то выучились. Вроде в людей выросли. – Она хохотнула, и мама в отражении зеркала поморщилась, всем своим видом демонстрируя сомнение в озвученном тезисе. – У нас даже два кинотеатра есть. Один современный, хороший, а другой очень старый. Там крутят, в основном, совсем древние фильмы: чёрно-белые – по субботам, а среды у них – для вечеров олдскульной фантастики типа «Звёздных войн». Тебе понравится.
Интересно, что именно мне должно было понравиться. «Звёздные войны», как и любую другую олдскульную фантастику, я не смотрела и смотреть не собиралась. Мне становилось плохо от кривой старой графики, от кошмарных кукол, от пластиковых декораций, от устаревших сценариев. К тому же, вряд ли в местном кинотеатре найдется IMAX-зал для блокбастеров, которые я предпочитала.
На какое-то время разговор свернулся: мать с отцом замолчали, и Винус стала тихо подпевать «AC/DC», не попадая в ноты. Вскоре мы достигли окраины города, миновали заправку, несколько безликих одноэтажных зданий и покатили по центральной улице.
– Вон местная достопримечательность. – Винус махнула унизанной браслетами рукой, указывая направление. – Дом Кри́сталов. Весь бизнес Эш-Гроува под ними, половина города работает на их фабриках.
Дом Кристалов возвышался на пологом холме. Большое строение со светлыми стенами, вишнёвой черепицей, башенками и округлыми арками напоминало кукольный домик. Балконы третьего этажа украшали кадки с ярко-розовыми, сиреневыми и белыми цветами, а лестницу, уходившую от вершины холма вниз, к воротам, освещали уличные фонари, искусно скрытые в зелени. Воздух вокруг фонарей серебрился из-за дождя. В таком игрушечном доме должны жить не простые мальчик либо девочка, а коллекционная куколка с синтетическими кудряшками и в красивом костюме или платье.
– Впечатляет, да? – спросила Винус.
Меня впечатляло только одно: то, что я уже несколько часов продержалась без сигарет. И даже без вишнёвых леденцов, которые закончились ещё в самолёте.
– Дом как дом.
– Нет, ну вы слышали? Дом как дом! Кстати, мы почти приехали. На ужин у меня пицца и вчерашний салат… Лилиан, я знаю, ты за такую еду захочешь меня убить, так что, если нужно, я сгоняю в магазин и куплю продуктов, приготовишь что-нибудь. Душу продам за твою лазанью или твою фриттату.
– Сгоняй, – надменно отозвалась мама. Любой человек, послушав хотя бы пять минут их обычных разговоров, сделал бы однозначный вывод: мама Винус на дух не переносит. А ведь на самом деле они были близкими подругами. Винус часто приезжала к нам погостить, и с мамой она проводила в десять раз больше времени, чем с отцом или со мной. Такова уж мама: сдержанная и вежливая с посторонними и невыносимая – с близкими.
Машина свернула, потом ещё раз и остановилась. Ванильно-белый и окружённый кустами – жемчужина в обрамлении зелёного перламутра, – дом Винус располагался на пригорке. Не заглушая мотор, Винус забрала у меня куртку и порылась в карманах в поисках ключей. Искоса рассматривая своё вынужденное жилище, я заправила гриву спутанных кудрявых волос под воротник толстовки, чтобы не намочить.
– Беги, открой дверь, – попросила мама, когда ключи перекочевали мне в руку, – чтобы мы сразу занесли вещи.
Распахнув дверцу, я помедлила мгновение и выскочила под проливной дождь. Считая про себя шаги вверх по пригорку, я подбежала к дому, отперла дверь – ключ скользил в мокрых руках, – и влетела внутрь.
Взять с собой в дорогу хоть один зонт мы не додумались.
Тянуло холодом, и я, поёжившись, обняла себя руками. Толстовка и джинсы промокли насквозь и теперь липли к телу. Прислонившись плечом к стене, я наступила носком кроссовки на задник другой, избавляясь от туго зашнурованной обуви.
– Посторонись-ка!
Отец, тяжело пыхтя, втащил в коридор багаж. Его лицо влажно блестело от дождя, на стёклах очков-клабмастеров тоже красовались капли воды. Следом чинно вошла мама – бежать по пригорку в своих лаковых бежевых туфлях на высоком каблуке она не рискнула, предпочтя вымокнуть, но сохранить шею целой, однако волосы всё-таки прикрыла снятым жакетом.
Винус высунулась из окна машины и помахала. Я махнула ей в ответ и закрыла дверь, отрезая тепло дома от промозглой сырости улицы.
– Я в душ, – объявила мама, вешая мокрый жакет на крючок для верхней одежды. Кончики её волос слиплись и висели огненными сосульками, а нежно-голубая ткань блузки потемнела и казалась теперь грязно-серой. – Милая, тебе точно будет нормально в гостиной? Мы с отцом можем…
Я перебила её, поспешив уверить:
– Всё нормально. Тем более, что это всего на две недели.
– Ну, на две или не две – это ещё неизвестно, – отозвалась она, открывая один из чемоданов в поисках банных принадлежностей. – Ремонт в нашем новом доме требуется капитальный. Возьми из сумки чистое полотенце, просуши волосы, а то простудишься. Нет, не это, а под ним… да, оно.
Мама ушла, бросив нас с отцом неловко топтаться в коридоре. Оставшись без руководства, он будто сдулся. Он растерянно оглядел вещи и взялся за них, лишь когда я, покачивая руками в попытке придать себе непринуждённый вид (вовсе я не спешу от него избавиться, вовсе мне не хочется курить), попросила отнести мою сумку в гостиную, а их собственные чемоданы – наверх, в гостевую спальню.
Из ванной комнаты донёсся шум льющейся воды, переплетаясь с шелестом дождя за окном. Я проскользнула в гостиную, которая ближайшие недели будет служить мне спальней. Всё внимание приковывал к себе большой аквариум, заполненный белоснежными рыбками. Подсветка аквариума давала достаточно освещения, но я всё равно включила верхний свет. Телевизора у Винус не было – его заменял ноутбук, небрежно оставленный на краю журнального столика. Все горизонтальные поверхности занимали слепки костей. На полках узкого стеллажа вразнобой стояли книги по палеонтологии, антропологии и зоологии, справочники по палеоботанике, несколько путеводителей в ярких обложках. Художественной литературы я не обнаружила.
Кухня была смежной с гостиной: располагалась слева от двери и отделялась ступенькой, а также столом-стойкой и высокими, обитыми травянисто-зелёной кожей барными стульями. Возле раковины стояли грязные чашки, пара тарелок с крошками и бутылка недопитой колы. Колу я убрала в холодильник, а чашки с тарелками вымыла и выставила на сушилку, пока не увидела мама. Неряшливость Винус была одним из тех качеств, что мама в ней терпеть не могла. Винус ходила в мятых футболках, не убирала за собой посуду – страшный сон мамы. Даже цветные афрокосы Винус приводили её в ужас – она не понимала, как можно добровольно сотворить такое с волосами (к отцу и его дредам у мамы претензий не возникало – он-то не вплетал в них цветной канекалон). Ещё её раздражал акцент Винус, музыкальный вкус Винус, бесполезная профессия, яркая одежда, – бесконечный список. Удивительно, что при таком раскладе они действительно были подругами.
Я приоткрыла окно и высунулась из него. В лицо мне хлестнуло дождём. Я торопливо выкурила сигарету, пряча её в ладонях, и избавилась от улик, выбросив бычок в куст отцветающих рододендронов. После этого я успела обойти гостиную и кухню, присматриваясь к окружающей обстановке, прежде чем мама вышла из душа и пустила туда меня. Наконец я смогла смыть с себя усталость после долгой дороги и переодеться в чистую сухую одежду – джинсы и свежую толстовку грязно-коричневого цвета. Вымытые волосы страшно путались, и я, вооружившись расчёской, сражалась с кудрями, когда Винус вернулась с пакетом продуктов, напевая себе под нос песню Рианны.
– Давненько такого ливня не было, – сказала она, передавая продукты маме. С её красно-оранжево-жёлтых афрокос, заплетённых в одну огромную толстую косу, похожую на креветку-переростка, капала вода. – Ещё и ветер поднялся… Мечтаю о душе.
– Мам, – вклинилась я, – тебе помочь?
– Нет, милая.
Она всегда отказывалась от помощи на кухне, отчего-то полагая, что я одним своим присутствием заставлю овощи криво нарезаться, суп – выкипеть, а мясо – подгореть. Пожав плечами, я достала из сумки телефон и забралась с ногами в единственное кресло, расположенное прямо возле окна. Рядом негромко гудел аквариум, булькало устройство для насыщения воды кислородом. Мама – с убранными под ободок влажными волосами, в мягком домашнем костюме фисташкового цвета и в носках, – деловито хозяйничала на кухне. Под шипение масла на сковороде и дробный стук ножа о доску я с наслаждением погрузилась в бесцельное перелистывание ленты, как жвачное животное, дорвавшееся до свежей травы.
Мимо несколько раз прошла Винус, которая хаотично блуждала по дому и никак не могла добраться до душа, обильно орошая пол капающей с косы и с джинсов водой. Вооружившись, наконец, чистым полотенцем, она сказала:
– Если тебе нечем заняться, можешь залезть на чердак. – Накинув полотенце на плечи, как шаль, она добавила: – Там куча наших с Тоби вещей.
– Я думала, ты всё выбросила.
– Что-то выбросила, что-то продала, а от чего-то стало жалко избавляться. Наверху чёрт ногу сломит, но, если покопаться, можно много интересного найти. Даже бабушкина швейная машинка есть! Вряд ли тебя заинтересуют книжки и кассеты, но старые фотки – отличный способ для шантажа. Просто пригрози продать их журналистам, и твой отец станет шёлковым.
Подмигнув, Винус удалилась в душ, а я от нечего делать пошла посмотреть на эти залежи гипотетического компромата.
3. Лестница на второй этаж страшно скрипела, и, поднимаясь, я мысленно прикинула, какое звуковое сопровождение ждёт меня ночью, особенно в грозу, когда дом начнёт скрипеть не только ступенями. Хорошо, что я не боялась темноты, странных звуков и прочих атрибутов стандартного фильма ужасов. Странно бояться таких банальных вещей. Отец, любитель мистики, частенько насмехался над моим чрезмерным, по его мнению, материализмом. «Однажды какой-нибудь призрак напугает тебе до чёртиков, и ты поймёшь, что в мире всё не так уж однозначно», – говорил он. Я просила показать мне хоть одного призрака, клятвенно обещая испугаться, но даже в старом доме бабушки с дедушкой вместо сверхъестественных явлений обитали лишь мыши да сверчки.
Я осторожно заглянула в одну из комнат и увидела отца, лежащего поперёк постели. Обувь он скинул и небрежно бросил у порога, мокрый джемпер повесил сушиться на спинку стула и теперь дремал, зарывшись лицом в чистые простыни и свесив с края кровати свои огромные ступни в чёрных носках. Из съехавших на затылок наушников орали «AC/DC», а голая спина размеренно вздымалась в такт спокойному дыханию спящего человека.
Мимолётное желание разбудить отца и попросить залезть на чердак вместе со мной исчезло так же быстро, как появилось.
Оставив его спать, я взобралась на чердак и оказалась в царстве пыли, ненужных вещей, льющегося в слуховое окно серого света и шороха ливня по ту сторону стен.
Чердак был столь плотно заставлен мебелью и коробками, что напоминал лабиринт, перемещаться по которому приходилось боком и с большой осторожностью. Единственный пятачок пустого пространства располагался прямо под слуховым окном, туда я и направилась, предварительно потянув за свисающий с балки шнур и засветив одинокую, тусклую от пыли лампу накаливания. Вещей было так много, что какое-то время я просто стояла в окружении покрытых простынями коробок, не зная, за что хвататься и как при этом избежать участи быть погребённой, если вдруг какая-нибудь потревоженная вешалка опрокинется, и всё остальное посыплется, как домино.
В деревянных ящиках лежали пластинки, каждая бережно завёрнутая в целлофан. Исполнителей я не знала и, без особого интереса перебрав пластинки, вернула простыню обратно на ящики. В одной из коробок обнаружилась батарея аудиокассет. На некоторых красовались надписи, сделанные не читаемым скачущим почерком Винус. В неустойчиво качающемся от каждого прикосновения шкафу лежал пропахший нафталином и ещё какой-то дрянью свёрнутый матрас. На комоде, ящики которого были битком забиты аккуратно сложенными брюками, блузками и прочими тряпками, стояла винтажная шкатулка. Я взяла её, тяжёлую и увесистую, повертела в руках и открыла дверцы. Внутри обнаружилась балерина, выкрашенная в нежно-розовый цвет и вытянувшаяся в арабеске. Заиграла музыка – «Танец феи Драже» Чайковского.
Захотелось швырнуть шкатулку в стену, но я сдержала свой порыв – вдруг она дорога Винус, как память. Поэтому я закрыла дверцы, открыла верхний ящик комода и запихала шкатулку туда.
Под деревянным столом с красивой резьбой я нашла кипу журналов, датированных 1993 и 1994 годами. Журналы были в таком плохом состоянии, что их давно стоило выбросить. А вот книги – несколько коробок – сохранились лучше: их, как и пластинки, заботливо закрыли целлофаном.
Я осторожно вытащила из шкафа матрас и разложила его под слуховым окном. Туда же я подтащила коробки с книгами и ещё одну – с фотоальбомами. Названия произведений были мне незнакомы. Наверное, что-то на языке умных. Мама неизменно требовала от меня увлечения глубокой серьёзной литературой – она-то в моём возрасте зачитывалась Маргарет Митчелл, Теодором Драйзером и Фёдором Достоевским. Скука смертная. Ей казалось, что стоит только открыть одну из этих книг, и мне станут доступны все тайны бытия. Я же не могла взять в толк, зачем мне издеваться над собой и пытаться казаться умнее, чем есть. Меня угнетали эти поиски глубинного смысла. Ведь ничего не изменится, если человек станет чуть умнее или чуть глупее.
Я вынула из коробки несколько детективов в мягких обложках, потом красивое издание «Хроник Нарнии», «Бесконечную историю», сборник сказок братьев Гримм с роскошными, зловещими иллюстрациями, том в переплёте под кожу благородного «королевского синего» цвета и несколько многостраничных кирпичей со звездолётами на корешках. Каждую книгу я перелистывала и откладывала рядом с собой на матрас. Я успела перебрать почти всю коробку, когда завибрировал телефон, оповещая о входящем сообщении: «Ужин готов, спускайся».
Уходить не хотелось. Несмотря на полную чужеродность всех этих вещей – незнакомые имена, незнакомые названия, незнакомая техника (в дальнем углу я приметила даже кассетный аудио-магнитофон), – на чердаке было… комфортно. Словно я очутилась в уютной колыбели. Можно будет постелить на матрас чистое бельё, добавить к сухим шершавым запахам немного свежести…
На ферме дедушки и бабушки, где я ежегодно проводила летние каникулы, царила похожая атмосфера уюта. По утрам пахло выпечкой и свежесрезанными цветами, а по вечерам монотонно бубнил телевизор, перед которым бабушка вязала бесконечные кружевные салфетки, а дедушка разгадывал кроссворды или читал статьи о сельском хозяйстве с подаренного мамой планшета. На чердаке стоял лишь старый диван да забитый книгами стеллаж. Я часами валялась на этом жёстком диване с выцветшей, местами разошедшейся обивкой, слушала музыку или смотрела ролики на YouTube, курила (дедушка дымил, как паровоз, поэтому бабушка была уверена, что сигаретами от меня несёт из-за него) и таращилась в потолок. Иногда я занимала кресло-качалку на веранде и читала свои «книжки-пустышки», как их называла мама, или просто наблюдала за тем, как по небу плывут облака. Именно на ферме я пересмотрела все старые видеокассеты отца. Он привёз их целый пакет, взяв с меня слово не позорить его перед родителями жены и не показывать им содержимое кассет. Разумеется, слово я не сдержала, и дедушка до сих пор припоминал разные смешные видео вроде того, на котором отец попытался пройтись на руках, но вместо этого под ишачий гогот друзей смачно плюхнулся в лужу и сломал очки.
4. Прихватив с собой стопку первых попавшихся книг, я спустилась вниз и заглянула в гостевую комнату, которая временно стала комнатой моих родителей.
– Пап, – позвала я так и лежащего ничком отца, – ужин.
Он не ответил, даже не шелохнулся, и мне ничего не оставалось, кроме как уйти.
– Это же книжки Тоби! – обрадовалась Винус.
Она, в оранжевом махровом халате и полотенце, обёрнутом вокруг головы, безапелляционно забрала у меня из рук всю стопку и присела на подлокотник дивана.
– Он обожал страшные сказки. Да и просто сказки. Зачитывался «Хоббитом», «Алисой в Стране Чудес», историями про фейри и великанов, страшилками вроде баек у костра…
Она открыла и закрыла книгу в синем переплёте, повертела её в руках. «Сердце зимы» – единственная надпись, красовавшаяся на строгой, приятной на ощупь обложке. Серебряное тиснение местами стёрлось, его остатки тускло переливались в электрическом свете.
– Винус, – сказала мама, – будь добра, позови Тоби, желательно три раза, иначе он не спустится. Амара, милая, помоги мне накрыть на стол.
Ноутбук Винус перекочевал на пол, блокноты и россыпь разноцветных стикеров, испещрённых неразборчивыми записями Винус, – туда же. Освободившийся журнальный столик мы заставили посудой.
Забрав свою тарелку, я устроилась в кресле. Повозившись и, наконец, удобно усевшись, я сдвинула в сторону занавеску и выглянула наружу. Холодная ливневая ярость утихла, и теперь дождь мягко, будто бы осторожно стучал в окна. Моё отражение в сверкающем от капель стекле казалось расплывчатым, каким-то потусторонним. На подоконнике блестели лужицы воды, а в них плавали хлопья пепла, и я украдкой вытерла всё это рукавом.
Вскоре спустился сонный отец в сопровождении Винус. Ужинали мы молча, только Винус изредка рассыпалась в комплиментах маминому кулинарному таланту. Я, честно говоря, не отказалась бы от пиццы, которая дожидалась своего часа в холодильнике, но мама на дух не переносила вредную пищу и следила за моими калориями (до сих пор, хотя в этом уже года два как не было необходимости) и количеством потребляемых специй. Жирное, острое или излишне солёное готовилось исключительно для гостей либо на праздники, а в обычные дни мне это есть не разрешалось – ну, мама так думала. В школьном кафетерии я ни в чём себе не отказывала, хотя и там преобладала отвратительно-полезная еда.
– Уже поздно, – сказала мама, глядя на фитнес-трекер у себя на левом запястье. Всего десять часов вечера, но она всегда отходила ко сну именно в это время, если позволяла работа. Час просто лежала в постели, читая или просматривая новости, после чего засыпала – чётко в одиннадцать. Правда, в последние недели ей приходилось ложиться далеко за полночь – горели сроки на работе, да и переезд съедал много времени, – так что я почти физически ощущала её усталость. – Пойду спать.
– Я помою посуду, – быстро сказала я, пока она не нашла себе какое-нибудь занятие, способное помешать её планам на отдых.
– Спасибо, милая. Долго не засиживайся – скоро в школу, а твой режим и так оставляет желать лучшего.
– И я, пожалуй, спать. – Отец поднялся с дивана вместе с мамой, сдвинув очки на лоб и потирая пальцем глаз. – Лучше бы я не ложился подремать, теперь никак не могу проснуться.
Винус тоже встала. Она была на полголовы выше мамы, поджарая, с крепкими руками и ногами, с высушенной солнцем и ветром чёрной кожей и глубоко посаженными карими глазами. В Винус всегда чувствовалась энергия, будто в любую минуту она может сорваться с места и пуститься в пляс. Улыбчивая, говорливая, лишённая и тени обидчивости или злобы, но при этом способная быть собранной и серьёзной, если того требовала ситуация, она была невероятно лёгкой в общении. А её искренняя влюблённость в свою работу была до того заразительной, что я, признаться, порой завидовала и задавалась вопросом: смогу ли я когда-нибудь найти то, что захватит меня с головой, и чему я буду готова подарить всю себя, без остатка?
Ленивым бездельем денег не заработать.
Палеонтология была жизнью Винус, её страстью. У мамы тоже была страсть, которая закончилась неудачей и принесла ей несчастье. А что до отца… Последние годы он просто делал то, что у него хорошо получалось, но не горел своими идеями, не болел за них душой. Будто потерял вдохновение. Может, поэтому он теперь пребывал в болезненной прострации, выпадая из реальности и окунаясь в глубины депрессии. Я много думала об этом, пытаясь понять, куда мне стоит двигаться дальше и что делать после окончания школы, прокручивала в голове разговоры с отцом о его творческом пути, вспоминала, как начинали сиять глаза матери, когда она заговаривала о начале своей былой карьеры, и как потухали, когда речь заходила о нынешней работе – хорошей и высоко оплачиваемой, но не снискавшей в ней особого отклика, – но так ни к чему и не пришла. Пока одни сверстники зажигали на тусовках, а другие занимались учёбой и хобби, я просто ничего не делала. Гуляла, сидела дома, бесцельно ходила по вечеринкам, не приносящим мне особой радости. Головокружительный досуг. И, в общем-то, меня всё устраивало, однако это не могло длиться вечно.
Отец с мамой ушли наверх. Винус выключила свет на кухонной половине, оставив лишь подсветку вытяжки над плитой, достала из навесного шкафчика большой пузатый бокал и открыла бутылку вина. Я наблюдала за ней из кресла.
Налив вино, Винус пальцем поманила меня к себе.
– В сентябре я уеду по работе, – проговорила она, подхватывая бокал и принюхиваясь к его содержимому. – Присмотришь за моими моллинезиями? Это во-он те снежные крошки. – Она указала пальцем на аквариум. – Ничего сложного, они неприхотливы. Да и жить вы будете недалеко, можно пешком дойти. Машину, уж извини, не оставлю, а то мне влетит от твоей матери. Вот если получишь права…
– Присмотрю, – ответила я. – У меня есть велосипед, придёт вместе с вещами.
– Хорошо. Води друзей, берите всё, что нужно: постельное бельё, шмотки и прочее. И ещё, – Винус полезла в карман халата и извлекла небольшой мешочек из органзы, – у меня для тебя подарок.
Распустив развязки, я вытряхнула себе на ладонь браслет из бледно-малиновой каменной крошки. Внутри, как вспыхнувший в сухостое огонь, взвился восторг.
– Это родохрозит. Давай-ка руку.
Винус надела браслет мне на запястье и застегнула. «Как пёрышки фламинго», – подумала я и поддёрнула рукав толстовки, чтобы лучше рассмотреть подарок. Разномастные бусины приятно холодили кожу.
– Роза инков, – сказала Винус, глотнув вина. – Из Колорадо.
– Спасибо, – искренне поблагодарила я. Украшения, подаренные Винус, я хранила в большой деревянной шкатулке: браслеты, серьги, ожерелья, несколько колец, – всё из разных камней. Мне доставляло удовольствие перебирать их и мерить, но вне дома я ничего не носила. Бусы из горного хрусталя или яшмовый браслет смотрелись бы странно и нелепо в сочетании с худи или толстовками, из которых я не вылезала.
Винус вооружилась бутылкой и ушла, напевая себе под нос песню Рианны и вихляя под неё бёдрами. Облокотившись о стойку, я вслушивалась в её удаляющееся пение и шлёпанье босых ног по скрипучим ступеням. Вскоре раздался негромкий хлопок дверью, и в доме воцарилось безмолвие.
Не снимая браслета, я взялась за мытьё посуды. Телефон пару раз завибрировал, но сообщения от нью-йоркских приятелей я проигнорировала. Какая им разница, нормально ли я добралась, хорошая ли в Эш-Гроуве погода, классный ли у Винус дом? Мы всё равно больше никогда не увидимся, а значит, и не было смысла тратить время друг друга из банальной вежливости.
Маму мой пофигизм раздражал (хотя что её не раздражало?). Сама она тоже не была болтушкой, но легко поддерживала разговоры на любые, даже неинтересные ей темы и умела перетянуть внимание на себя. Она запоминала случайно оброненную информацию и при разговоре непременно интересовалась не абстрактными делами собеседника, а здоровьем его детей, о которых он говорил в прошлый раз, или тем важным проектом на работе, о проблемах с которым человек вскользь упомянул месяц назад.
Лучше бы она так запоминала то, что касалось меня. Спроси я её прямо сейчас о моём любимом фильме, и она не сможет ответить.
Отец был куда более рассеянным: не запоминал важных дат, не знал, как зовут родителей и супругов близких друзей. Но ему всегда делали скидку: он же творческий и компанейский человек, что с него взять, невозможно помнить абсолютно всё. Мне вот таких поблажек не давали, и я давно привыкла к постоянным обидам от людей, которые почему-то думали, что я обязана запомнить кличку их любимой собаки или своевременно поздравить с днём рождения.
Перемыв посуду, я разложила диван и застелила его. Свет я погасила, и аквариум остался сиять большим прямоугольником. В поисках майки и шорт для сна пришлось перерыть всю сумку; переодевшись, я забралась под покрывало и уставилась в потолок. Мне не нравилось засыпать сразу. Быстрое погружение в дрёму напоминает падение в бездну небытия, летаргию, выбраться из которой можно только с помощью святого будильника. Абсолютная чернота, и ничего больше – сны-то мне никогда не снились.
5. Со дня нашего прибытия в Эш-Гроув и вплоть до начала учебного года шли дожди, однако даже две недели промозглого холода и сырости не были способны удержать маму – робота с вечным аккумулятором – в четырёх стенах. В семь утра – пробежка, затем завтрак, разумеется, на кухне, работа, снова на кухне, вечерняя пробежка, и так до позднего вечера.
Обстановка в доме была неоднозначная. От энергичности мамы воздух буквально искрился, но от бесцветного уныния отца он сгущался, становился неприятно-вязким. Я не находила себе места в этой биполярной атмосфере. Всё чаще я оставалась ночевать на чердаке: забивалась в свой угол под слуховым окном, заворачивалась в тёплый плед, слушала, как скрипят старые балки, как ветер шумит по ту сторону стен, как деревья скребут ветвями по крыше, и ни о чём не думала. Здесь царила моя собственная промежуточная атмосфера спокойствия и лености. Царство амёб, в котором я была воплощённой царицей безмятежности.
Днём же, спасаясь от разрушительного столкновения вихревых энергий мамы и Винус, я вооружалась зонтом, натягивала на голову капюшон худи и шла гулять. Дождь барабанил по серому куполу зонта, оседал на волосах мелкими, принесёнными ветром брызгами, расплывался на джинсах крупными пятнами. Я бродила по узким, хитро переплетённым улицам Эш-Гроува, дышала запахами мокрого асфальта и мокрой земли, и чувствовала себя заключённой в хрустальный шар. И внутри этого шара – вакуум. Пространство, из которого выкачаны все мысли и чувства. Да, я слонялась по городу от нечего делать, катастрофически не умея занимать сама себя, и здесь нечем гордиться, но, по крайней мере, я постоянно находилась в движении. Мышцы начинало ломить, если я, поддавшись меланхолии, оставалась дома и продавливала собой диван. Это сущая пытка – когда хочешь просто полежать, растворившись в безмолвии, и не можешь, потому что некая неуловимая сила тянет тебя вперёд, заставляет переставлять ноги, считая шаги и подчиняя их ритму играющего в наушниках фанка.
Унылый август плавно перетёк в сентябрь. Начало занятий ознаменовалось штилем, пустым синим небом и по-летнему палящим солнцем.
Первым, что я выучила в новой школе, был путь в обход школьного здания – за старый, заброшенный спортзал, который собирались перестраивать, да так и не собрались. Туда бегали покурить. Всюду валялись окурки, смятые жестяные банки из-под газировки, а в зарослях лопухов можно было наткнуться даже на использованные тампоны. Кирпичную стену украшали уродливые кривые граффити. Я торчала там на переменах, составляя компанию другим парням и девчонкам. Когда мы толпились кучкой у стены, дым серой паутинкой витал у нас над головами.
Не могу сказать, что меня легко приняли. Ко мне присматривались, как к бешеной собаке, которая пока не проявляет признаков агрессии, но в любой момент может кинуться, однако моя непосредственность, о которой я знала и которой пользовалась, располагала к себе людей. Впрочем, «пользовалась» – слишком громкое слово. Я откровенно ленилась сколько-нибудь стараться для того, чтобы произвести впечатление, поэтому то, что люди тянулись ко мне сами, играло мне на руку. Я не была изгоем в своей старой школе, не стала и в этой.
– Ни в коем случае не кури в туалете, – наставляла меня Марго. – Даже если на улице очень холодно и мерзко. И в раздевалке тоже, их постоянно проверяют.
– Всё равно кругом датчики дыма, – равнодушно отозвалась я.
– И что? – ответила Марго. – В прошлом году один умник пытался покурить, высунувшись в окно. Так его застукали, он с перепугу упал с подоконника, на котором стоял, и сломал себе руку.
Она куталась в красный кардиган, который надевала по средам. Это была нервная девушка в очках с ярко-красной оправой – староста, чей отец занимал в школе директорское кресло, а мать работала при нём психологом. Марго считала, что обязана быть идеальной дочерью и образцовой ученицей, но ей так отчаянно не хотелось этого, что она, как репей, цеплялась за любого, кто позволял себе нарушать правила. Нет, я вовсе не тонкий чтец человеческих душ, просто всё это у неё на лбу было написано во-от такими буквами: ХОЧУ ДРУЖИТЬ ХОЧУ ДЕЛАТЬ ГЛУПОСТИ НЕ ХОЧУ ИДТИ ДОМОЙ. Она никогда ни на кого не стучала, хотя отец, по словам самой Марго, ждал от неё этого. Но ей быть стукачкой незачем – такую к себе в компанию никто не возьмёт. Стукачке не будут рады на вечеринках, а разговоры за старым спортзалом станут стихать, едва она появится поблизости.
Этого Марго бы не вынесла.
Частенько к стайке курильщиков прибивалась Карла Огуст. Мини-юбки в школе были запрещены, но Карла всё равно их носила – из голубой, часто замызганной джинсы. Она была крайне неопрятна и постоянно что-то на себя роняла или проливала, так что не удивлюсь, если одежду она вообще не стирала, махнув на неё рукой. Всё равно, мол, испачкается. Грязные волосы Карлы, на концах окрашенные в почти вымывшийся фиолетовый цвет, свисали ей на лицо, и виднелась только бровь, проколотая в двух местах. Покурив, Карла закидывалась таблетками из пузырька без опознавательных знаков и несколькими пластинками жвачки. Жуя жвачку, при этом активно двигая челюстями, она уходила обратно в школу нетвёрдой походкой человека, с трудом соображающего, кто он и где находится.
– Брат Карлы – дилер, – рассказала как-то Марго. – Она сама толкает дурь, которую у него ворует, но обычно полную дрянь, отъехать можно. Ничего у неё не покупай. Девчонки как-то взяли на пробу… это был кошмар. С тех пор они с Карлой на ножах.
Под «девчонками» она подразумевала Дайану Кристал из игрушечного домика на холме и парочку её подружек. Дайана фанатела по корейской попсе, от которой у меня болела голова, а ещё постоянно сидела в телефоне: делала бесконечные селфи, снимала себя и окружающих на видео, строчила посты. Понятия не имею, о чём был её блог – я редко заходила в Instagram, а смотреть её канал на YouTube мне просто было лень.
Сигарету Дайана держала как-то странно, будто бы неумело; чаще она курила мерзко пахнущий Iqos. Волосы у неё, как мне и представлялось, были светлыми, разве что не завитыми в мелкие кукольные кудряшки – роскошная волна тяжёлых, идеально прямых, ухоженных волос цвета льна. Мы с ней практически не общались. Рядом с её компанией шумных, манерных девчонок я чувствовала себя неуютно, а мне самой было совершенно нечем её заинтересовать. В первые дни она немного поспрашивала меня о Нью-Йорке, но не встретив отклика (отвечала я односложно) быстро забыла о моём существовании.
6. Там же, за старым спортзалом, я познакомилась с Ронни.
В прошлой школе (и вообще по жизни) я была лишь сторонним наблюдателем, охваченным невыразимой, всепоглощающей скукой. Я вовсе не была отшельницей, чурающейся любого общества, да и общество меня не отторгало, но научиться получать удовольствие от социального взаимодействия у меня не получалось. Поэтому, когда Ронни, пришедший покурить, молча предложил мне один наушник, я взяла его рефлекторно, а не из желания приобщиться к чужим интересам.
Музыка Ронни оказалась отвратительной. Мрачная, густая и липкая, она затекала в ухо, расплывалась по плечам непонятной тяжестью и оставляла после себя странное чувство опустошённости.
– Это The Cure, – сказал он, когда я, вздёрнув брови, поинтересовалась, что за аудио-изнасилование только что пережила. – Ничего, со временем дорастёшь до них.
– Или деградирую до них.
Ронни не обиделся. Напротив: будто бы воодушевился моим отвращением. И с тех пор мы часто курили вдвоём под заунывно-истеричные стенания Роберта Смита.
– Твой отец работает сейчас над чем-нибудь? – спросил как-то Ронни, прикрывая от ветра огонёк зажигалки в попытке закурить. Долговязый и широкоплечий, весь одетый в чёрное, с чёрными же волосами, неаккуратно падающими на лицо и плечи, с крупным, похожим на клюв носом, Ронни напоминал грача, который стащил где-то сигарету и держал её теперь в длинных костистых пальцах.
– Нет, – ответила я. Прошёл ровно месяц с момента нашего переезда, а отец всё так же прорастал корнями в кровать, по ночам меняющуюся на кухонный стул. – Он типа в депрессии.
– Жаль. Я все его фильмы смотрел. Последний – раз пятнадцать.
– Ты про ту хрень, что с треском провалилась в прокате?
Вообще-то, все отцовские фильмы казались мне хренью, но говорить об этом вслух у нас в семье не разрешалось. Для меня мама была самым жёстким и беспощадным критиком, однако хрупкую самооценку отца она самоотверженно берегла.
– Да не, – ответил Ронни. – Фильм крутой. То есть, вот прям реально крутой. Ну да, я знаю, что критики засрали, но этих чаек хлебом не корми, дай заклевать. Когда мы состаримся, именно этот фильм станет культовым, вот увидишь.
– «Когда»? – Налетел ветер, и я отвернулась к стене, чтобы пыль и пепел не попали в лицо. – Для того, кто выглядит так, словно сбежал с похорон, ты слишком оптимистичен. Я бы сказала: «если».
– Это всё стереотипы, – отмахнулся Ронни. – Лично я собираюсь бесить людей своим существованием как можно дольше. Тот свет подождёт.
Он хрипло засмеялся. У него был интересный, по-своему красивый голос, но вот смех напоминал грачиное карканье.
Тучи тянулись от самого горизонта и наползали на здание школы, сквозь редкие прорехи сочился солнечный свет. Лопухи и трава между ними были влажными от росы, кое-где виднелись первые опавшие листья. Было сыро и душно, пахло осенью. Накрапывал мелкий дождь.
– У вас репетиция в пять? – спросил Ронни, резко меняя тему.
– Репетиция? – переспросила я, а потом вспомнила: – А, да. Откуда ты знаешь?
Ронни неопределённо пожал плечами.
– Зачем ты туда ходишь? Там же сплошные снобы.
– Ты тоже сноб.
– У меня есть повод быть снобом – мой идеальный музыкальный вкус. Но серьёзно – на фига? У тебя радости на лице – ноль.
– Маме нужно, чтобы я имела хоть какое-то отношение к театру. Любое. Это мамина Идея-Фикс.
Школьный театр – неизбежное зло, за которым стояла мама. «Ты непременно должна записаться», – настаивала она каждое утро и каждый вечер с таким упорством, словно от этого зависело будущее нашей семьи. А потом, поняв, что никуда я записываться не собираюсь, пришла в школу и, отыскав руководителя кружка, сделала это сама. Мне она сообщила об этом за ужином.
Школьный театр был ужасен. Девочки и мальчики, преисполненные вдохновения и чувства собственной значимости, разучивали пьесы Шекспира, шили костюмы, мастерили декорации, выпендривались и шумно бесились, и на этом празднике деятельности я была лишней, будто бы заглянувшей по ошибке в чужой мир. В предыдущей школе мне тоже приходилось посещать театральный кружок, и это был сущий кошмар. В табуретке больше актёрского таланта, чем во мне, но маме было приятно, что её дочь приобщается к искусству – хотя бы таким способом. И она искренне верила, что однажды я раскроюсь и заблистаю на сцене.
Смешно.
Наверное, будь во мне хоть капля интереса, хоть толика фантазии, ради мамы я могла бы постараться. Но проблема заключалась в том, что, надевая костюмы, сшитые из дешёвых тканей, я видела в себе Амару Драйден в костюмах из дешёвых тканей. «Волшебство перевоплощения» было нудным, унылым времяпрепровождением. Вырядившись в цветастые тряпки и выучив несколько реплик, я не становилась леди Макбет. Да и не хотела я быть ни этой леди Макбет, ни любым другим героем классических пьес. Я хотела быть собой. Но какой именно – это мне тоже было недоступно.
– Твои предки к тебе не лезут с таким? – спросила я, туша сигарету о выщербленный кирпич в стене.
– Не-а. Они нормальные. Нет, серьёзно, – добавил Ронни, заметив мой скептический взгляд. – Прям нормальные. Отец знает, что я курю, знает, чем занимаюсь после школы. Всё разрешает. И его жена тоже не особо ко мне лезет – ворчит из-за не помытой посуды, а в остальном ей всё равно.
– Приходи на спектакль в декабре. Ударная доза животворящего кринжа гарантирована.
– А вот приду, – ответил он, следом за мной избавляясь от сигареты. – Буду хвататься за сердце и громко причитать, что в тебе невероятный драматический талант. – И прежде, чем я успела ответить, он спросил: – Ты уже была в Ясеневом парке?
Как всегда – внезапно и без перехода. Теперь-то я привыкла к этой его манере разговора зигзагом, но в первые дни мне становилось немного неловко. На самом деле Ронни просто всегда был полон мыслей, идей и стремлений, и этот магический суп плескался из него во все стороны. Где уж тут довести разговор до логического завершения, если мысли ускакали на миллион световых лет вперёд? Кажется, он и сам за собой порой не поспевал.
– Нет. Только видела на старых папиных фотографиях.
– Как так? Сколько ты тут уже живёшь, и не сходила посмотреть на главную достопримечательность Эш-Гроува?
Я неопределённо хмыкнула.
– На что смотреть-то? На разбитые фонари? Папа сказал, он уже много лет как заброшен.
– Да, заброшен. Но в этом-то и суть! Ты просто не представляешь, что это за место. Поверь: оно тебя сожрёт. Поглотит всю, без остатка, и ты не сможешь без него жить.
Я покачала головой, но спорить не стала.
Наша дружба – то, как она складывалась, – напоминала каток, настолько плавно и легко происходили любые повороты. Ронни не навязывался, однако каким-то неведомым образом постоянно оказывался рядом. Мы сталкивались в коридорах, в спортзале, в столовой, и он просто ни с того ни с сего начинал говорить в этой своей странной манере, будто бы продолжая прерванный ранее диалог. Говорил он преимущественно о музыке и кино, то есть, о том, в чём я совершенно не разбиралась. Я не знала старых готик-рок-групп, по которым фанател Ронни, не знала фильмов восьмидесятых и девяностых, которые он боготворил. Общих тем для разговоров у нас практически не было – школа, разве что, – и друг для друга мы должны были быть скорее скучны, чем интересны, однако Ронни будто не замечал, насколько параллельны наши миры. Ещё у него была привычка непредсказуемо замолкать, обрывая себя на полуслове, и тогда повисала пауза, которую Ронни заполнял музыкой, безапелляционно протягивая мне наушник.
– Надеюсь, ты не занята в пятницу, – сказал он, вырывая меня из раздумий.
– А что?
Но Ронни, уже не слушая, направился прочь через море мшисто-зелёных листьев репейника.
Я щелчком пальцев отправила затушенный окурок в полёт и взяла в рот пару вишнёвых леденцов, которые всегда таскала с собой в кармане. Этим вечером Винус уезжает, и между мной и родителями не останется никакого буфера. Маме будет не на ком срывать своё недовольство, некому будет тормошить отца.
Он совсем ушёл в себя и ни с кем не общался, а все его занятия крутились вокруг ноутбука, с которого он смотрел бесконечные видеоролики, нацепив большие наушники с синей подсветкой. Спускаться к завтраку, обеду и ужину он перестал, и маме приходилось относить еду наверх. Он ел, не вставая с постели, а я забирала грязные тарелки. Иногда мне начинало казаться, что отец не выберется из этого состояния и навсегда останется безынициативным овощем. Иногда во мне крепла уверенность, что он просто придуривается и ищет способы избежать очередных карьерных неудач.
А может, верны были оба варианта, и он навсегда останется безынициативным овощем, ищущим способы избежать очередных карьерных неудач, и всё, что мне останется – это бесконечное мытьё чёртовых тарелок.
Частенько я пыталась представить, каково это – быть замужем за таким человеком, как отец: тащить на себе всю семью, стойко сносить перепады чужого настроения, терпеть творческие кризисы и нежелание с ними бороться. Потом я начинала представлять, каково это – быть женатым на такой женщине, как мама: слушать бесконечные упрёки, делать всё в строгом согласовании с её желаниями, подчиняться её распорядкам и не иметь права шагнуть в ту или иную сторону.
Вывод напрашивался сам собой: мать с отцом были друг с другом абсолютно несовместимы.
7. Дождь быстро перестал, но к вечеру на Эш-Гроув опустилось плотное покрывало тумана. До отъезда Винус оставалось немного времени, и мы с ней поднялись на чердак, чтобы не мешать болтовнёй работающей на кухне маме. Матрас под слуховым окном был устлан простынёй, свежей и приятно пахнущей стиральным порошком, и завален горой пёстрых подушек, которые я натаскала из гостиной. В мягкой уютной тишине Винус разглядывала аудиокассеты с выцветшими вкладышами, а я бесцельно листала журнал с каким-то мужчиной на обложке. Надпись утверждала, что его зовут Дэвид Боуи, и я не видела причин ей не верить.
– Тебе что, совсем тут не страшно? – спросила Винус, откидываясь на матрас и укладываясь спиной на подушки. Её распущенные цветные афрокосы рассыпались по плечам. Пальцы босых ног подёргивались, будто бы в такт играющей у Винус в голове музыке.
– Почему мне должно быть страшно? – не поняла я.
– Ну… – Она хмыкнула. – Темнота, чердак, знаешь… В фильмах ужасов всё самое дурное обычно происходит на чердаке. Либо в подвале.
– Да брось. Самое страшное, что может со мной здесь случиться – это атака пылевых клещей.
– Какой же ты скучный ребёнок! – со смехом ответила Винус. – А вот твой отец в детстве до одури боялся чердаков и подвалов.
– Мне нравятся подвалы, – ответила я, закидывая в рот вишнёвый леденец. – Там хорошо пахнет.
– Запах сырости – фу! – Винус карикатурно передёрнулась и полезла ко мне в карман толстовки, чтобы тоже взять леденец. – Ты не только скучный ребёнок, но ещё и жуткий! Надеюсь, ты не призовешь однажды какого-нибудь демона просто потому, что от него хорошо пахнет. – Похрустывая леденцом, она развернула перед собой сложенный вдвое вкладыш. Внутри оказалось чьё-то лицо, пересечённое линией сгиба. – Как дела в школе?
– О, нет! – Я закатила глаза. – Хоть ты не доставай меня с этим. Я же не спрашиваю, как дела на работе.
– А могла бы и спросить! Мне было бы приятно. Как тебя приняли?
Я пожала плечами.
– Нормально.
– Ох уж это твоё «нормально». Показали школу?
– Показали старый спортзал.
– Когда-то мы бегали туда покурить, – мечтательно ответила Винус. – Ну, Тоби не бегал – он не курил, да и друзья у нас были разные. Наши компании друг друга не переваривали, и мы с ним часто ссорились. Дети! Однажды я заперла Тоби на чердаке, прямо здесь. Ты бы видела его лицо спустя несколько часов!
– За что?
– М-м?
– За что ты его заперла?
– А разве нужна причина, чтобы посмеяться над тем, как кому-то плохо? Особенно если этот кто-то – твой родной брат? – Повисла пауза, и Винус, не выдержав, пихнула меня в плечо. – Не смотри на меня так осуждающе! Тупая я была. Не понимала, что он не шутит, и ему действительно офигеть как страшно. Хорошо, что Лилиан не родила тебе братика или сестричку. Поверь: младшие – зло во плоти. Просто посмотри на меня.
И осклабилась, строя жуткую рожу.
Вскоре, оставив меня валяться на матрасе, она спустилась, чтобы проверить, не забыла ли чего-нибудь важного. Дом будто жил своей жизнью: скрипел ступенями от суетливой беготни Винус вверх-вниз по лестнице, грохотал посудой на кухне, где мама, закончив рабочий день, готовила ужин, разговаривал голосом Леонардо ди Каприо в фильме с выкрученным на полную громкость звуком. Под эту какофонию я задремала.
Наконец, снизу донёсся окрик, и я, сонная, плохо соображающая, выползла на улицу, чтобы попрощаться. Ёжась от вечерней прохлады, я смотрела, как Винус укладывает сумки в багажник такси. Над землёй стелился туман, отчего силуэт Винус казался слегка размытым – как будто она стояла по ту сторону мутного стекла.
– Присмотри за моим непутёвым брательником, ладно? – сказала она, поднимаясь по ступеням и широко раскидывая руки.
«Непутёвый брательник» даже не вышел её проводить.
– Это бесполезно, – ответила я, обнимая Винус. – Лучше я присмотрю за твоими моллинезиями.
Дверь открылась, и на крыльцо в сопровождении доносящихся с кухни аппетитных запахов вышла мама – отвратительно-бодрая, в спортивном костюме и белых кроссовках. На запястье у неё красовался фитнес-трекер, а волосы она убрала в идеально собранный пучок.
– Ну, – проговорила мама, не глядя на Винус. Дисплей трекера был ей явно интереснее. – Хорошего пути.
Та сгребла её в крепкие объятия.
– Твоя дочь не хочет присматривать за моим братом, – сообщила Винус. – Так что возлагаю эту почётную обязанность на тебя.
Выпустив маму из захвата и помахав нам обеим рукой, она сбежала вниз по пригорку и запрыгнула в машину.
– Выбиваюсь из графика, – пробормотала мама.
И, не дожидаясь отъезда Винус, ушла на пробежку. Вскоре раздался гул мотора, колёса зашуршали по асфальту, и машина растворилась в тумане. Я осталась одна.
Привалившись плечом к стене, то и дело зевая, я смотрела на пустынную дорогу. Идти спать ещё не имело смысла, но и уходить с улицы обратно наверх не хотелось тоже. Сухое тепло чердака и его мягкое безвременье убаюкают меня, и я проснусь часа в два ночи, осоловелая и не понимающая, куда деться и чем себя занять.
Я вернулась в дом, взяла полосатый плед, лежавший аккуратно сложенным в изножье дивана, наугад вытянула из стопки с книгами первую попавшуюся и снова вышла на крыльцо.
Вечер был приятным: тихим, сумрачным, пурпурно-серым. Голову кружило от сырого воздуха. Крыльцо влажно поблескивало в свете уличного фонаря. Завернувшись в плед, я села на холодные ступени, вытянула ноги и раскрыла книгу. Это оказалось «Сердце зимы»; кожаный переплёт приятно ощущался под подушечками пальцев. Страницы были хрусткими, волнистыми, пожелтевшими от времени. От бумаги пахло старостью. Мне больше нравились новые книги, только из магазина, пахнущие типографской краской, желательно – с красивыми цветастыми обложками, изображавшими героев или что-то, так или иначе соотносящееся с текстом. Сдержанные однотонные обложки ни о чём не говорят, не дают никакой визуальной информации о содержимом книги, а читать аннотации я не люблю. И как тогда выбирать?
«Сердце зимы» я бы никогда себе не купила.
Хлопнула входная дверь – чудовищно громко, вдребезги разбив гнетущую тишину книжной зимней ночи. Я вздрогнула от неожиданности и обернулась. У порога стоял отец с двумя исходящими паром кружками в руках. Потянуло густым ароматом растворимого кофе.
Напиться кофе на ночь глядя – отличная идея.
Появление отца было настолько неожиданным, что я просто молча смотрела, как он усаживается рядом, как ставит на ступеньку одну кружку, как смыкает свои большие ладони вокруг другой, греясь, как делает первый глоток, и его очки мгновенно мутнеют, запотевая.
– Ты попрощался с Винус? – спросила я.
Меня уязвило то, что вечно неунывающая Винус не только терпела его (и нас с мамой) в своём доме, но и всеми силами старалась поднять ему настроение, а он даже не потрудился её проводить.
– Она заходила ко мне перед отъездом, – уклончиво сказал он. – Что читаешь?
Я продемонстрировала обложку, а когда отец озадаченно нахмурился, раскрыла книгу на форзаце, где красивым почерком, совершенно не похожим на пляшущий почерк Винус, синей шариковой ручкой были выведены имя и фамилия отца – Тобиас Драйден.
– Точно! – Он зажал кружку между коленей и протянул ко мне руку ладонью вверх. Получив книгу, отец раскрыл её на середине, нахмурился ещё сильнее, пролистал к началу и вчитался. – Хм… Не было в этой книге никаких балерин. Странно. Но жути она на меня в детстве нагнала знатно, это-то я помню точно. – Вздохнув, отец вернул её мне. – Впрочем, я многие детские книги позабыл. Даже «Нарнию». Где-то кто-то убил льва…
– Пап.
– Что?
– Спасибо за спойлеры.
– Да брось. Все знают, что льва убили. Так же, как все знают, что кольцо Всевластия всё-таки бросили в жерло вулкана, а Гарри Поттер победил злого волшебника.
– Ну, предположим, про Гарри Поттера я знаю. Может, ещё расскажешь мне, чем закончилась эта книга?
– Может, и рассказал бы, но, хоть убей, не помню.
Разговор сам собой угас. Снова взявшись за свой мини-обогреватель в виде кружки, отец безмятежно любовался туманной дорогой. И неуклюжий разговор о книгах, и это умиротворение в глазах отца, и даже само по себе его присутствие выбивались из привычного сценария. Может, психотерапевт был прав, когда посоветовал ему оставить на время работу и вернуться к истокам.
Я попыталась припомнить хоть раз за последний год, когда отец заинтересовался бы моим времяпрепровождением, и не смогла. Его волновала только жвачка для мозга. Он не хотел ничего делать, не хотел ни о чём разговаривать, а присутствие посторонних и вовсе тяготило его и причиняло почти что физическое страдание. Удивительно, что мама до сих пор жила с ним в одной комнате. Я уверена: рано или поздно отец попытается выставить её из их общей спальни, но выставить Лилиан Драйден откуда бы то ни было невозможно, и всё закончится тем, что он отправится жить в гостиную. А потом маме надоест вся эта возня, и она подаст на развод. Вопрос времени.
Я выпростала из-под пледа руки и взяла кружку. Кофе был отвратным – кислым до жути. Так мы и сидели, в молчании потягивая горячий напиток, пока не вернулась мама. Запыхавшаяся и раскрасневшаяся от бега, она встала перед нами, уперев руки в бока, и спросила:
– Вы ещё не ужинали?
– Нет, – ответила я.
– Тогда чего расселись? – Она махнула рукой снизу вверх, призывая нас встать. – Тоби, не сиди тут в одной футболке, простудишься. И ты тоже, милая, плед не спасёт тебя от сырости.
Будто подхваченный ураганом по имени Лилиан, отец встал и вслед за ней скрылся в доме.
Наш с ним короткий разговор напрочь выбил меня из колеи. Я уже успела забыть, как это здорово – обсуждать с отцом всякую ерунду, о которой мама и слышать не хочет. Раньше мы много разговаривали. Даже слишком много. Отец делал страшные вещи – заставлял меня думать и, что ещё хуже, объяснять ход своих мыслей. Я по глупости раздражалась с отцовских попыток разговорить меня, научить логически рассуждать, а теперь получалось так, что именно этого мне чертовски не хватало.
Вздохнув, я потёрла лицо ладонями и вернулась к чтению. Хотелось дочитать главу, прежде чем идти ужинать.
«…На фатин многослойных юбок крупными хлопьями оседает снег. Балерины неподвижны – изваяния, застывшие вне времени. В волосах, убранных под перистые тиары, мерцает иней. Крепкие сильные ноги будто высечены изо льда, но лица живые, с глазами, полными холодного блеска.
В звонкой тишине таится угроза. Тревожное предчувствие звука обволакивает, проникает под кожу, зудом растекается по телу. В стылой крови – болезненное предвкушение страха и благоговейный трепет перед грядущим ужасом, который последует за морозным безмолвием.
Зло неумолимо. Оно звучит в тишине. Звучит в скрипе снега под ногами неведомого – того, кто неспешно бредёт среди деревьев, сокрытый от неосторожного взора стеной чёрных стволов и переплетением голых ветвей.
Балерины окутаны сонмом снежных искр. Небо безлунно, но ночная темнота не абсолютна – она пронизана слабым, бледным светом, будто сияет сам воздух – морозный и серебрящийся. В скованных позах, в наклонах голов, в положении ног – хрусткое напряжение. И когда балерины, синхронные, подчинённые болезненно-рваному ритму, делают первый шаг, встают на носки обледенелых пуант, напряжение достигает своего пика, реальность трещит по швам, и маски страдания, застывшие на лицах, превращаются в гримасы ужаса».
8. Следующий день выдался погожим, но ночью природа вновь вспомнила о наступившей осени: разразилась гроза. Я лежала на диване в гостиной, закутавшись в полосатый флисовый плед, и смотрела, как отражение комнаты в оконном стекле идёт рябью. По дому расползалась настороженная полуночная тишина, нарушаемая лишь гудением аквариума и шумом, доносящимся с улицы – раскатами грома и шелестом ливня.
Я пошевелилась, сменяя положение – шея затекла из-за неудобной позы, – а когда вновь скользнула взглядом к окну, увидела на стекле… изморозь. Иней искристо мерцал в тёплом свете торшера и в холодном рассеянном свете аквариума. Звуки грозы доносились будто бы издалека, а струи воды теперь казались ледяными, причудливо змеящимися узорами.
Я села, и диван тихо скрипнул под моим весом. Пол обжёг босые ступни холодом, и я потянулась за носками, небрежно брошенными в кресле.
Подойдя к окну, я попыталась разглядеть улицу, но взгляд не проникал сквозь слой инея со стороны комнаты и завесу ледяных узоров по ту сторону стекла. Рановато для заморозок, подумала я и сковырнула коротко обрезанным ногтем немного снега. Иней тут же растаял на подушечках пальцев.
Моё мутное отражение смешалось с чьим-то ещё. Растерянная и сбитая с толку, я зачем-то обернулась, сама не зная, что рассчитываю обнаружить у себя за спиной, но кухонная половина помещения оставалась неизменной – пустой и погруженной в темноту. Наверное, дело в свете – он как-то так хитро преломляется, отчего моё отражение двоится.
Я вышла в коридор и, не снимая с входной двери цепочки, приоткрыла створку. Сентябрь едва перевалил за середину, и мне хотелось взглянуть на первый снег. Но на улице, как и прежде, ярилась обычная осенняя гроза с ливнем и громом, ни о каких заморозках и речи быть не могло. Поспешно заперев дверь, чтобы не простудиться от холодного хлёсткого сквозняка, я, озадаченная, вернулась в гостиную.
Окна, занавешенные пологом дождя, смотрели не тронутым инеем взглядом. Я потрогала стёкла: холодные, но не обледеневшие, а теперь ещё и в отпечатках пальцев. И отражение больше не двоилось.
Приснилось, что ли? Впервые за всю жизнь?
Не снимая носков, я забралась под плед, закуталась в него с головой и закрыла глаза. Раньше я не замечала за собой склонности к снам наяву, тем более – таким реалистичным. Однако кончики пальцев всё ещё жгло прикосновением к снежному налёту. Наверное, во всём виноват переезд. У меня стресс, пролезший через бессознательное в сны. Что-то такое мы проходили на уроках психологии в прошлой школе.
Гроза быстро улеглась, но мне не спалось. К тому же, я страшно мёрзла. Я то и дело проваливалась в поверхностную дрёму, но тут же просыпалась из-за отчётливого ощущения холода. К утру стало жарко, и я сняла носки, но, измученная нездоровыми прерывистым сном, уснуть уже не смогла.
9. Прозвеневший будильник стал спасением – больше не придётся прижиматься лицом к осточертевшей подушке в бесплодных попытках отключиться хоть ненадолго, – а привычная сухость и неразговорчивость мамы по утрам – благословением. Меньше всего мне хотелось открывать рот и складывать слова в предложения.
А вот отец утренней хмурости мамы не разделял.
– Ты в порядке? – спросил он, наворачивая приготовленную мамой шакшуку. – Выглядишь так, словно сбежала с кастинга «Ходячих мертвецов».
– Спасибо за комплимент, – кисло отозвалась я, пытаясь доесть завтрак и залить в себя остатки кофе. – Мне не спалось.
– Проблемы в школе?
– В доме, скорее. Тут с окон дует так, что я всю ночь мёрзла.
– Странно. – Отец пожал плечами и отправил в рот вилку, на которую подцепил неаппетитные яичные ошмётки и клочья томатов. Как только он эту гадость ест вообще? – Раньше не дуло, а вчера вдруг начало дуть?
– Ну… да, раньше всё было нормально. Но сегодня ночью был страшный сквозняк.
– Ладно, гляну днём. Если снова будет холодно, можешь лечь с нами или в комнате Винус.
– Ага, спасибо. – Устроив локоть на столе, я зарылась пальцами в волосы, лохматя их ещё сильнее обычного. – Хочу умереть.
Отец фыркнул.
– Тебя подвезти, может? Я как раз… – Он затолкал остатки шакшуки в рот и закончил едва различимо: – Доел.
Эта его утренняя живость начинала пугать. Словно Винус упаковала отцовскую депрессию в чемодан и, уезжая, забрала с собой.
В машине я задремала, и потом, плетясь через парковку, ещё долго не могла проснуться – вплоть до урока физкультуры. Физическая нагрузка меня немного взбодрила, но, рухнув после комплекса упражнений на скамейку, я поняла, что ещё немного, и просто выключусь. Лениво перекатывая во рту вишнёвый леденец и наблюдая из-под полуопущенных век за выполняющими упражнения девчонками и парнями, я выхватила взглядом Ронни. Тот даже не собирался напрягаться – торчал в сторонке и общался с Перси – парнем из баскетбольной команды. Марго обстоятельно оповестила меня о том, что Перси по мальчикам, но я так и не поняла, для чего мне эта информация. Заметив, что я смотрю на него, Ронни отсалютовал двумя пальцами, но у меня не нашлось сил даже на то, чтобы просто поднять руку.
– Хреново выглядишь.
– Ты второй человек, который мне это говорит, – сказала я через плечо. На скамье позади меня сидела, спрятав ладони в карманах спортивных штанов, Карла.
Ронни что-то показал руками, но я не поняла его жестов и покачала головой.
– Чё, типа, с ним тусуешь?
Я обернулась. На глаза Карлы, густо подведённые карандашом, падали неровные пряди – из фиолетовых её волосы стали зелёными, но краска легла неаккуратными пятнами, делая её похожей на изумрудную гиену. К ней так и просился приклеиться ярлык человека, постучавшего откуда-то со дна социального озера. Не люблю ярлыки, но некоторые люди будто скроены по готовому шаблону: маргинал Карла (сама она, говоря о себе, непременно вворачивала слово «гранж», которое тянула с сипловатой ленцой), богатенькая стерва Дайана, невротик Марго.
Какой ярлык приклеить себе самой? Неудачный эксперимент чудо-женщины и кино-гения, пребывающего в затянувшемся творческом кризисе?
– Ага, – ответила я и отвернулась, не желая продолжать разговор. Карла была мне неинтересна.
– Встречаетесь?
– Не-а.
– А я бы с ним встречалась. – Карла перевела затуманенный взгляд на группу парней, над которыми возвышался Ронни. – Да тупой он. Намёков не понимает. Хочешь дурь?
– Так прямо? Не боишься, что донесу?
– А ты чё, типа из правильных? – Я неопределённо хмыкнула, и Карла протянула: – Не-е. Не донесёшь. Я людей насквозь вижу. Знаю, кому можно доверять, а кому – нет.
Воздух снова прорезал оглушительный свист, раздался окрик мистера Санчеза, и Карла нехотя поднялась со своего места. Мистер Санчез попытался поставить её в пару с Дайаной, но Дайана грубо ответила, что скорее удавится, и отошла к подружке. Повысив голос, он велел ей занять своё место рядом с Карлой и не дерзить. Карла же, будто не замечая короткой перепалки, принялась сковыривать с ногтей зелёный лак. Учителем мистер Санчез был отстойным, поэтому на его уроках никто, кроме баскетбольной команды, не выкладывался на полную – все филонили, как могли.
Ронни отделился от парней и, подбежав, плюхнулся рядом со мной. Спортивный костюм Ронни, как и все его вещи, тоже был чёрным. Я не особо удивилась, опустив взгляд на его ноги и увидев, что не только кроссовки, но и носки, видневшиеся из-под штанин, он носил того же цвета.
– В мире больше цветов, чем один, – заметила я.
– Не нуди. Прям как Барби: та вечно пытается купить мне футболку «сливового», «лавандового», «сиреневого» или «аметистового» цвета. Да они же все одинаковые. Фиолетовый и есть фиолетовый. Кстати. – Ронни наклонился вперёд и сцепил пальцы в замок. Кивком он указал куда-то вперёд. – Не вздумай покупать у неё ничего. Если захочешь покончить с собой, есть менее неприятные способы.
– Знаю. Марго говорила.
– Марго молодец. Не зря стала старостой.
– А ещё она бесконечный источник сплетен.
Упершись ладонями о скамью, я наблюдала, как Карла выполняет упражнения в паре с девочкой-альбиносом, Одри Карпентер. Раньше я никогда не видела настолько бесцветных людей, как Одри, и от вида этой высокой, худосочной девочки с угловатыми плечами, маленькой грудью и узкими бёдрами мне становилось немного не по себе. Как будто статуэтка – не раскрашенная, лишь едва тронутая желтизной. Я сама была крепкого телосложения, и рядом с такими тонкими и хрупкими, будто бумажными, людьми чувствовала себя немного неуютно. Заденешь неосторожно – сломаешь.
– Она на тебя запала.
– Кто, Карла-то? Да я в курсе. Но у неё та ещё семейка, лучше не связываться. И ты с ней не связывайся, к девчонкам она тоже иногда подкатывает. – Ронни помолчал немного, пятерней ероша свои и без того взлохмаченные волосы. – Ты говорила, что не занята сегодня.
Стоило мистеру Санчезу отвернуться, как Дайана тут же швырнула в Одри волейбольным мячом. Одри инстинктивно закрылась руками, и мяч, ударившись о её скрещенные предплечья, отлетел в сторону. Кожа на месте удара мгновенно покраснела.
– Не говорила. Но – не занята.
– Пошли к нам после школы. Познакомлю с Барби. А потом возьмём сэндвичи с кофе и поедем в Ясеневый парк.
Я потёрла лицо ладонями, отгоняя назойливую сонливость.
– Да, окей. Давай. Только если я засну на ходу – не обижайся. Ни хрена не выспалась.
Ронни усмехнулся.
– Мне стоит спрашивать, что не даёт тебе спать по ночам, или лучше не надо?
Я с силой пихнула его в плечо кулаком.
– Конкретно этой ночью мне не давало спать окно.
Брови Ронни скептически приподнялись.
– Окно?
– Да, окно. Сперва мне померещилось, что оно всё обледенело, а потом я всю ночь просыпалась от холода, хотя в доме, вообще-то, обычно довольно тепло.
– Говорят, что, если в доме стало холодно, значит, поблизости ошивается призрак. Правда, хотя Эш-Гроув та ещё дыра, призраков здесь отродясь не водилось.
– Тебе-то почём знать? Может, они просто обходят тебя стороной. Или за своего принимают.
– Очень смешно. Шутки про то, что я похож на привидение, устарели лет на триста.
Наконец, прозвенел звонок, и мы с облегчением отправились переодеваться.
10. Жили Райты в квартире на втором этаже утопающего в зелени дома, а на ближайшем перекрёстке находился продуктовый магазин, которым владел отец Ронни.
Ронни частенько там зависал: подменял кассиров, сверял ценники, убирал просрочку, помогал в приёмке товара. Даже делал уроки, закрывшись в подсобке. Мама ходила к ним за продуктами, но без меня: покупки с этой женщиной – лучше пристрелите. Нет, она не скандалила с продавцами, ничего такого, но считала нормальным срывать на мне раздражение из-за отсутствия нужного ей йогурта, а я доставать йогурты из шляпы пока не научилась.
Когда мы с Ронни вошли в ярко освещённый магазин, чтобы купить еды в дорогу, над дверью тоненько зазвенел колокольчик. На этот противный металлический звон обернулась и тут же расплылась в широкой улыбке девушка, по виду не сильно старше нас. Она выставляла товар на полки, вынимая из заполненной доверху тележки по несколько упаковок печенья за раз.
– Привет! – сказала она с сильным техасским акцентом.
– Привет, Барби. – Ронни взял корзинку для продуктов. – Это Амара, я рассказывал. Новенькая.
– Привет, – поздоровалась я.
Девушка протянула мне обе руки, пришлось протягивать ладонь в ответ. Сердечность её пожатия меня удивила. Что такого Ронни успел обо мне наговорить?
– Вы… миссис Райт?
– Она самая! Но, прошу, зови меня Барбарой, ладно? – Она снова улыбнулась и, наконец, выпустила мою руку. – Мне так неловко, когда школьники зовут меня «миссис Райт».
– Потому что ты сама как школьница, – ответил Ронни. – И я не про внешность. Нам нужна еда и кофе.
– Дома же есть кофе.
– Он гадкий.
– Нормальный кофе, – возмутилась Барбара. – Мой любимый.
– Нормальный кофе не должен иметь привкус жженой пыли.
С этими словами он скрылся в лабиринте ярко освещённых рядов. Чтобы не таскаться за ним бесполезным хвостом, я неловко встала возле пустующей кассы. Барбара же, вернувшись к прерванному занятию, поспрашивала меня немного о переезде и принялась воодушевлённо рассказывать о своих первых впечатлениях от Эш-Гроува.
– Я была в ужасе. – Работала она быстро, отточенными движениями составляя коробки ровной шеренгой. – И спросила у Донни: в какую дыру ты меня привёз?
– Донни – это мой отец, – раздался голос Ронни из-за полок.
– Да, Дональд. – Барбара улыбнулась. – Имя очень ему подходит. Вот знаешь, как бывает: смотришь на человека, он представляется, а имя будто бы чужое. Как костюм не по размеру.
– Как ты и «Барбара», – снова влез Ронни.
– Я идеально подхожу своему имени, – чуточку обиженно ответила она. – Вот кого можно представить под этим именем?
– Точно не тебя.
Мне стало понятно, что авторитета в этой семье Барбара не имела ровным счётом никакого. Ронни не грубил ей, конечно, но общался в точности так же, как со мной – панибратски. Но, вообще-то, Барбара и впрямь не подходила своему имени. Худенькая и светловолосая, загорелая, ухоженная, с налакированными волосами и разноцветным маникюром – пастельный зелёный чередовался с пастельным розовым, – одетая в футболку с яркими кляксами и голубые джинсы, – такая девушка могла зваться только Барби.
Вскоре Ронни вернулся к кассе и стал выгружать набранные продукты, поочерёдно пробивая каждую упаковку. Потом он сложил продукты назад в корзинку, надел рюкзак, отчего многочисленные железные брелки с логотипами разных групп недружно зазвенели, и бросил:
– Чек под клавиатурой.
– Ты взял что-нибудь нормальное? – всполошилась Барбара. – Кроме хлеба и горчицы? Он может питаться одной только горчицей, – добавила она, обратившись ко мне. – Это жутко вредно.
– Да взял, взял. Отстань.
Ронни толкнул дверь, дополнив звон брелков звоном колокольчика, и вышел наружу. Я зависла, не зная, как попрощаться, но Барбара сделала это за меня – дружелюбно улыбнулась и помахала рукой. Она смотрелась неуместно в магазине – будто шла мимо и вдруг, исключительно из прихоти, решила выложить бесхозный товар.
– Она такая… заботливая, – сказала я, когда мы с Ронни встали на пешеходном переходе, дожидаясь зелёного света.
– С ней бывает. Включает режим наседки и начинает кудахтать, хотя на самом деле ей всё равно. – Он оглянулся на магазин и добавил, прищурившись от яркого солнца: – Думаю, она специально так себя ведёт. Ну, чтобы окружающим казалось, что она проявляет материнскую заботу обо мне, и чтобы они чего-нибудь сомнительного не подумали.
– Сомнительного?
– Ей двадцать три, а мне – семнадцать. Люди что только не придумают, знаешь. Соседи иногда болтают, так Барби расстраивается вместо того, чтобы игнорировать.
Интересно, каково это – иметь мачеху, которая старше тебя всего на шесть лет? С ней ведь, наверное, есть, о чём поговорить, и нотации она читать не станет, потому что сама ещё недавно была подростком. С другой стороны – ну о чём мне-то с такой говорить? Я – сомнительный собеседник даже для двадцатитрёхлетней девушки, у которой в пасынках семнадцатилетний лось в два раза её выше и крупнее.
Мы поднялись по лестнице на второй этаж, и Ронни достал из кармана огромную связку ключей.
– От магазина, – пояснил он в ответ на мой вопросительный взгляд, – от склада, от квартиры… от всякой ерунды, в общем.
В квартире приятно пахло, как в Спа-салоне.
– Барби постоянно жжёт благовония, – сказал Ронни, – типа сандаловое дерево, пало санто и всякая такая хрень. Голова от этих палок-вонючек потом квадратная. А ещё брызгает на занавески какой-то сладко фигнёй, и на наволочки, и в шкафы. Думаю, она хочет меня убить.
Кухня, куда Ронни меня отвёл, оказалась крошечной и практически пустой. Из-за роста и комплекции он будто бы занял собой всё свободное пространство.
– Мама пришла бы в ужас, – проговорила я, когда Ронни открыл холодильник, из недр которого на меня с тоской взглянул одинокий кусок ягодного пирога.
– У нас некому готовить. Барби только портит продукты, да и мы с отцом так себе кулинары.
Он начал деловито собирать сэндвичи из принесённых в корзинке продуктов: разложил на разделочной доске хлеб из полиэтиленовой упаковки, порезал его на треугольники, накидал в каждый сэндвич огурцов, салатных листьев, кусков копчёной курицы и бог знает чего ещё и приправил всё это смесью соусов, один из которых точно был горчицей. Мне показалось, что ингредиенты он добавлял наобум.
Достав с полки большой термос, он налил в него кипятка, щедро насыпал кофе, корицы, кардамона и коричневого сахара и, закрутив крышку, взболтал всю эту смесь.
– Честно говоря, твой способ делать кофе не внушает доверия, – заметила я.
– Брось, – ответил Ронни. – Это будет лучший кофе в твоей жизни. Он настолько хорош, что даже мой способ заваривания его не испортит.
Сэндвичи он обернул фольгой, потом сложил их в пакет и убрал всё это в свой огромный чёрный рюкзак, который валялся брошенным на полу. Там же, в этих недрах портативной чёрной дыры, скрылся термос.
Тут дверь открылась, и на кухню вошёл двухметровый (с рулеткой я его, конечно, не измеряла, но, клянусь, это самый огромный человек из всех, что я видела) мужчина с короткой тёмной бородой и неаккуратно подстриженными волосами. Поначалу он показался мне каким-то древним и суровым, но, присмотревшись, я поняла, что дело в бороде. Она его старила и придавала лицу злобный вид.
– Это папа, – сказал Ронни, махнув в сторону отца испачканным в смеси соусов ножом. – А это Амара.
– Привет, – пробасил мистер Райт. – В парк?
– Ага.
Больше он ничего не сказал. Только потоптался немного на кухне, бестолково открывая каждый шкафчик в поисках еды, и в конечном итоге вытащил из рюкзака Ронни два сэндвича, а из морозилки – бутылку пива и ушёл со своей добычей в гостиную. Мне сразу стало его жалко. У нас-то дома еды всегда навалом, причём, сугубо полезной. Мама на калориях и пользе для организма просто повёрнута.
Когда мы уходили, из гостиной доносился жуткий сатанинский рык.
– Он у меня любитель дэт-метала, – сказал Ронни, и я кивнула со знанием дела, хотя и не поняла, о чём он.
Пройдясь по залитой солнечным светом улице до остановки, мы сели в автобус и минут пятнадцать ехали под The Cure, надрывно хнычущих в наушниках, один из которых Ронни по обыкновению вручил мне. За дорогой он не следил – сидел в проходе, задумавшись о чём-то своём, и глядел в пол. Очнувшись, он заторопился к выходу и принялся всех расталкивать с поминутным: «Простите» и «Извините». Люди будто отлетали от него сами, спеша уступить дорогу, чтобы не быть сметёнными неловкой неуклюжестью человека, не до конца осознающего собственные габариты.
Мы вывалились из автобуса и пошли по извилистой дороге, со всех сторон обсаженной буйно разросшимися кустами. Асфальт то тут, то там был растрескавшимся, и сквозь эти трещины прорастала трава. Удалившись от проезжей части, мы свернули, потом ещё раз. С каждым поворотом дорога становилась всё хуже, пока вдруг усыпанные желтеющей листвой кусты не расступились, открывая взору распахнутые ворота.
– Тот самый парк? – спросила я, потрогав створку. На пальцах остались сухие хлопья чёрной краски.
– Он самый. Разруха полная, – с восторгом сказал Ронни.
Сразу за воротами нас встретил старый, давным-давно неработающий фонтан. Выщербленные, позеленевшие от сырости, громоздившиеся друг на друга каменные чаши были полны мокнущих в лужицах воды листьев. В фонтане лежала одинокая смятая банка из-под пива, которую Ронни, запрыгнув на край чаши, вытащил и кинул пустую, поеденную ржавчиной урну.
– Тут, вообще-то, убираются, – сказал он, – но как попало.
– Я думала, тебе нравится «разруха», – заметила я.
– «Разруха» не равно «помойка».
Вокруг фонтана на равном расстоянии друг от друга стояли скамейки, возле каждой – пустые урны. Темнели столбы разбитых фонарей. Могучие дубы, раскидистые клёны и, конечно же, давшие парку название ясени возвышались молчаливыми стражами фонтана, скамеек, фонарей и тропинок.
11. На тот момент я не смогла понять, что в Ясеневом парке такого классного. Обыкновенная неухоженную зона отдыха с редкими прохожими – бегунами да собачниками. Мы гуляли в тишине, слушая шелест ветра в кронах деревьев, пили кофе и на ходу ели сэндвичи. Эти сэндвичи были на вид полной фигнёй, однако на вкус оказались божественными. Либо в Ронни дремал талант невероятного повара, либо божественными их делал воздух: чистый, хрустальный, напоенный испарениями влажной после ночной грозы почвы.
Я не думала, что захочу вернуться в это место – совершенно обыденное и унылое. Однако, когда субботним вечером ноги по обыкновению понесли меня прочь из дома, я с удивлением обнаружила, что добрела до парка. Я побегала немного по тропинкам, сбрасывая накопившуюся за день энергию, а потом села под ясенем и вытянула ноги. Шумел ветер, падали влажные жёлтые листья. Зажглись фонари, разгоняя синеватые сумерки.
Вдруг в обволакивающем осеннем безмолвии раздался перелив фортепианных нот. Встрепенувшись, я выглянула из-за дерева. Взгляд заметался между стволов в поисках включившего музыку человека. Никого не обнаружив, я нехотя встала и отряхнула джинсы. Фортепиано звучало совсем близко, и я решила пройтись до этого любителя послушать музыку без наушников.
Тогда я и увидела его.
Он сидел за роялем – смутная чёрная фигура, едва различимая в зыбком полумраке позднего вечера. Одет он был во фрак, расшитый лоснящимися чёрными нитями по чёрному полотну, и его волосы тёмными волнами опускались на распрямлённые плечи. Глаза его были закрыты, а пальцы, унизанные массивными перстнями, скользили по клавишам и разбрызгивали музыку – тонкий перезвон высоких нот. «Откуда здесь рояль?» – подумала я, пробираясь вперёд между деревьями и обходя кусты. Съёмки какие, что ли? Под ногами шуршала палая листва, и я растерянно замерла, когда шорох сменился скрипом снега.
Вокруг цвела серебром безлунная зимняя ночь. Воздух будто светился жемчужным светом – совсем как в той книжке с синей обложкой под кожу. Рояль, на котором играл пианист, стоял подле белокаменной ротонды; увенчанная куполом и увитая заледенелыми розами, она походила на часовню, посвящённую холоду и мраку.
Я ничего не понимала.
Холод пробирался под худи, щекотал кожу, сдавливал рёбра. Ноги мёрзли в не предназначенных для зимы кедах. Пар вырывался изо рта серебристыми облачками. Я подняла лицо к небу; оно было чёрным, как крышка рояля.
– Эй, – позвала я, но мужчина не услышал меня. Его смеженные веки даже не дрогнули, и он продолжил играть арпеджио, наполняя тишину музыкой.
У него были красивые изящные руки пианиста – узкие кисти, длинные пальцы с ухоженными ногтями. Лицо его, молодое, холёное, но с грубоватыми чертами, казалось мне странно знакомым, и вдруг до меня дошло: я же видела эти черты в своём двоящемся отражении во время ночной грозы!
Завороженная сюрреалистичностью этой мысли, я молча наблюдала за тем, как он играет, и понятия не имела, что теперь делать. Музыка, холодная и далёкая, всё не смолкала. Будто во сне, не до конца осознавая собственные движения, я достала из заднего кармана джинсов телефон, посмотрела на дисплей. Сети не было.
Металлический лязг – звук, схожий с щёлканьем ножниц, – резанул слух.
Из темноты вышла балерина – будто вылепленная из снега, одетая в махровую от инея пачку. Балерина двигалась среди деревьев, вытягивая длинные белые ноги, вставая на пуанты, разворачиваясь и раскачиваясь. Лицо её закрывала мерцающая льдинками-кристаллами тяжёлая сетка, шевелящаяся в такт движениям.
Что происходит?..
Я смотрела на балерину и чувствовала не восхищение её идеальным балансом и чётко выверенным шагом, а отвращение. Изнутри поднялось тошнотворное воспоминание – о боли. Бесконечная боль в суставах, особенно – в ногах. Сорванные ногти. Постоянный голод – мой партнёр выхватывал у меня из рук еду и начинал орать, что бросит меня, если я стану жирной. Восторг в глазах матери, которая смотрела, как я, обливаясь потом и слезами, репетирую перед ненавистным мне зеркалом. Её разочарование, когда после очередного отказа в просьбе прекратить эти пытки я ударилась в истерику. Её осуждение, когда я, швыряя тарелки в стену, до хрипа орала, что больше никогда, НИКОГДА не пойду туда! Единственный раз, когда я кричала на собственную мать, но она, будто не слыша, не видя, не понимая, требовала перестать вести себя, как идиотка, и идти заниматься, чтобы снова не оказаться на вторых ролях.
Я тогда была готова сломать себе ноги, если потребуется.
Балерина протянула мне изящную белую, будто припудренную асбестом руку. Из темноты позади неё вышла ещё одна балерина, а потом ещё, и ещё, и они встали в ряд. Их раскрытые ладони выглядели так призывно. Гладкая алебастровая кожа, изящные тонкие запястья. Я силилась разглядеть лица сквозь сплетённые из металлических звеньев сетки, готовая, вспоминая книгу, увидеть на них отпечаток страдания. Но ведь я не в книге. В реальной жизни осень не сменится зимой за пару ударов сердца, не возникнет из ниоткуда рояль, не выйдут одетые снегом танцовщицы, слепые и безмолвные.
А потому принимать предложенную руку – ни одну из них – я не собиралась.
Сделав широкий, летящий шаг, та балерина, что вышла ко мне первой, исполнила фуэте. Её руки метнулись ко мне, впились ногтями в моё запястье. Не ногти – настоящие когти! Я дёрнулась в сторону, но в меня вцеплялись всё новые и новые руки: раздирали рукава и кожу, рвали сухожилия, царапали кости. Жгучая, нестерпимая боль хлынула к онемевшим пальцам и к локтям. С яростным остервенением я рвалась прочь из клетки белых рук и острых металлических когтей.
Будто со стороны я услышала собственный надтреснутый крик – не столько от боли, сколько от ужаса перед видом своих искорёженных в этой мясорубке кистей. Кровь, ошмётки кожи, мясо. Подгоняемая этим кошмарным зрелищем, я пиналась, кусалась, брыкалась – билась в истерике, надрывая горло надсадным воплем. Крик будто придавал мне сил.
Мы повалились в обжигающе-холодный снег, и балерина, невероятно тяжёлая, словно отлитая из железа, вцепилась мне в горло, погружая пальцы в плоть, разрывая её, а другая зубами вгрызлась мне в голень. Кричать я больше не могла – лишь захлёбывалась кровью, беспомощно суча ногой под нежные фортепианные переливы безразличного к моей агонии пианиста.
«Я умираю», – промелькнуло молниеносное осознание.
Я по-настоящему умираю.
На меня обрушилась беспощадная темнота, изуродованная багряными всполохами. А потом воздух хлынул в лёгкие, я дёрнулась в сторону и заорала.
Вскочив, я бросилась бежать, не оглядываясь и не соображая, куда бегу. От меня шарахнулся мужчина с бульдогом на поводке. Лишь когда в потёмках проступили знакомые очертания парковых ворот, я сообразила: снега больше нет, я снова в Ясеневом парке, бегу, как полоумная, и никто за мной не гонится.
Останавливаться было страшно – в спину толкало, подстёгивая, чувство опасности. Однако я заставила себя притормозить и, упершись ладонями в колени, попыталась отдышаться. Вот это меня накрыло. Знатно. Ни от спиртного, ни от травы я таких приходов не ловила.
Пальцы, ладони, запястья – всё было целым, но липким от крови. Я ощупала ворот худи – тяжёлый, напитанный влагой… кровью из моего разодранного горла.
В панике я принялась стягивать худи. Выпутавшись из него, я осталась в спортивном топе, какие носила вместо бюстгальтеров, и побежала домой, стараясь следить за дыханием и не рваться вперёд. Худи остался лежать у ворот бесформенной тряпкой.
Добравшись до дома, я взлетела по ступеням крыльца и осторожно открыла дверь. Коридор пустовал. Из гостиной струился тусклый аквариумный свет. Сколько же сейчас времени?
Я проскользнула в душ, сорвала с себя одежду, скинула обувь и залезла под обжигающе горячие струи воды. «Твою мать, твою мать, твою мать», – пульсировало у меня в голове, пока я стояла, обняв себя руками. Меня трясло – от холода и ужаса. К горлу подкатил ком, живот скрутило судорогой и меня вырвало.
Руки упёрлись в кафельную стену. По макушке била вода. Волосы липли к спине и плечам. Не знаю, сколько я простояла так, боясь пошевелиться – долго, наверное, потому что, когда я всё-таки потянулась к крану, чтобы закрутить его, затёкшие суставы отозвались неприятным покалыванием.
Надеть на себя то, в чём была в парке, я не смогла. Тщательно проверив одежду на предмет пятен крови (испачканные джинсы ещё можно объяснить месячными, но не топ), я затолкала её в корзину для грязного белья, завернулась в полотенце и принялась отмывать кеды от крови. Когда пальцы уже начали болеть, а кеды засияли первозданной белизной, я отнесла обувь к входной двери и босиком пошла в гостиную. Там я достала из навесного шкафчика початую, забытую Винус бутылку вина и приложилась к ней. Я пила из горла выдохшееся кислое вино и желала только одного: забыть всё, что случилось, как страшный сон.
Но это был не сон. И не галлюцинация. И не приход. Я ведь не шизофреничка и не наркоманка, такие вещи без предпосылок, не происходят. Ронни это имел в виду, когда говорил, что парк меня сожрёт?
Нет, Ронни бы так со мной не поступил. Не повёл бы в место, в котором живут какие-то чёртовы демоны.
Когда бутылка опустела, я убрала её обратно в шкафчик и, развернувшись лицом к гостиной, тяжело опёрлась руками о край кухонного стола. Взгляд блуждал по комнате, ни за что не цепляясь. Я ждала, когда вино подействует, и на меня накатит пьяное оцепенение, но моё взбудораженное состояние всё никак не сдавалось под напором выпитого.
Наконец, взгляд нашёл, за что зацепиться. За синее пятно – книгу, лежащую поверх полосатого пледа. В ярости я схватила её, открыла настежь окно и, размахнувшись, швырнула в темноту. Книга не виновата – не может быть виновата. Но я не хотела иметь ничего общего с историей о танцующих в зимнем лесу балеринах и с описанным на хрустких страницах злом. Пошло всё к чёрту. Померещилось мне или нет – плевать. Никаких фильмов про балет. Никакой фортепианной музыки. Никаких книг. На хрен, к чёрту!
Я захлопнула окно, скинула полотенце и переоделась в чистую, уютно пахнущую кондиционером для белья одежду. Завернувшись в плед и накинув его на голову, как капюшон, я сидела в кресле, смотрела перед собой в голубоватый от света аквариума мрак и боялась закрыть глаза. Вспомнились приснившиеся мне заморозки, сковавшие окна гостиной. Это не могло быть совпадением, значит, дело не в парке, но легче от этой мысли не стало. Я не чувствовала себя в безопасности. Если бы только можно было подняться к родителям, улечься между ними, как в детстве, и спокойно уснуть, зная, что меня есть, кому защитить!
Но я не могла себе этого позволить. Я уже не ребёнок. И родители не простят мне эту слабость.
Глава 2. Воплощённая боль
1. Я почти перестала спать по ночам – ядовитая тревожность разъедала сон, – и это сказалось на моём самочувствии, на внешнем виде и даже на успеваемости в школе. Информация на уроках залетала в одно ухо и вылетала из другого, не задерживаясь ни на мгновение. В театральном кружке я постоянно забывала свои реплики, не вступала в нужное время и вообще вела себя как мешком пришибленная, раздражая всех, кроме терпеливой Одри. Впрочем, примерно так я себя и чувствовала – пришибленной. В конце концов, меня буквально порвали на части. Незабываемые ощущения.
– Ты случайно не беременная? – спросила Карла на физкультуре, когда мне в лицо прилетел волейбольный мяч. Так позорно подачи я ещё не пропускала.
– На седьмом месяце, – ответила я резко. До Карлы ко мне подходила Марго. Она спросила шёпотом, не подсела ли я на наркотики, и пообещала помочь с реабилитацией в случае чего. Даже не знаю, что хуже: участливость Марго или любопытство Карлы. – От директора.
Карла хмыкнула, и я решила было, что на этом всё. Но в раздевалке, когда я стояла в топе и трусах, пытаясь попасть голой ступнёй в штанину, она снова подошла и, понизив голос, спросила:
– Хочешь, дам кое-что, чтобы поднять настроение?
– Чтобы я кони двинула? – Справившись, наконец, со штанинами и натянув джинсы, я взяла худи. – Мне про тебя рассказывали. Не буду я ничего покупать.
– А я не предлагаю покупать, – ответила она всё так же негромко. Впрочем, подслушивать нас было некому: Дайана и её подружки устроили очередной цирк с Одри, вникать в который мне совершенно не хотелось. Кажется, смеялись над нулевым размером её груди и над бюстгальтером, который она носила, чтобы придать своей фигуре хоть каких-то изгибов. – Это будет подарок.
Карла с задорной ухмылкой высунула язык, демонстрируя лежащую на нём ярко-жёлтую таблетку, а потом вдруг поцеловала меня. Я растерялась. Нет, я обалдела – настолько, что, почувствовав язык Карлы у себя во рту, не сразу сообразила двинуть ей в солнечное сплетение. А когда мои пальцы, наконец, сжались в кулак, она порывисто отстранилась и, как ни в чём не бывало, отошла. Увидевшие это девчонки принялись громко фукать, но мне было плевать, как плевать и на то, что, вообще-то, это был мой первый чёртов поцелуй. Я покатала таблетку на языке, раздумывая, как поступить. Искушение было велико – мне и впрямь не помешало бы взбодриться. Но проблевать весь вечер, а то и вовсе отъехать из-за какой-нибудь палёной дряни как-то не хотелось.
Я выплюнула таблетку и вместо неё закинула в рот пару вишнёвых леденцов. Целоваться с Карлой оказалось неприятно, и повторять мне бы не хотелось. Слюни – просто ужас. Мозг от выплеска злости начал худо-бедно, но работать – словно после ударной дозы кофеина, – и я подумала: Карла могла сделать это из ревности. Ронни ведь проводил со мной почти всё своё свободное время, несмотря на мою неразговорчивость и заторможенность. На попытки Карлы флиртовать он реагировал стоическим безразличием, и это лишь укрепило меня в мысли о том, что таблетка могла оказаться отнюдь не с безобидным составом.
– Слышал, ты целовалась с Карлой в женской раздевалке, – сообщил он после физкультуры, когда я стояла, вцепившись в дверцу своего шкафчика, и пустым взглядом смотрела на книгу в синей обложке с серебряной надписью: «Сердце зимы». – Эй!
– Она засунула мне в рот таблетку, – сказала я, доставая книгу и захлопывая шкафчик. – Экстази или что-то такое. Пошли покурим.
Ронни шёл рядом со мной, то и дело откидывая назад длинные, лезущие в глаза патлы. Звенели его многочисленные брелки на рюкзаке. В наушнике, который он мне вручил, играли Sisters of Mercy: Эндрю Элдрич сипло просил некую Лукрецию станцевать для него.
– Так вы с ней… – начал Ронни, но я его перебила:
– Нет. – После выходки с этой проклятой таблеткой мне не хотелось такое даже представлять. Карла стала мне неприятна. Можно подумать, если я траванусь её таблетками или меня отстранят от занятий, Ронни мгновенно воспылает к ней неудержимой страстью. Идиотка. – А что?
– Ты в городе недавно, – сказал он. – И не знаешь, какие тут люди. Поверь, связываться с ней себе дороже.
– Если я захочу попробовать какую-нибудь ерунду, к Карле я за этим не сунусь, – ответила я. – Попрошу тебя. Ты наверняка знаешь, где достать.
– Знаю. Но тебе это не надо.
Я фыркнула.
– Как скажешь, папочка.
Мы вышли на улицу и, оказавшись за старым спортзалом, закурили. Присев на корточки, я положила на землю книгу, раскрыла её на середине и взяла у Ронни зажигалку.
– Что ты делаешь? – спросил он, стоя надо мной мрачной чёрной громадой, удачно заслоняя от солнца и ветра.
– Устраиваю акцию протеста, – отозвалась я, поджигая страницы. Из-за зыбкой тени Ронни, падающей на книгу, бумага казалась мраморно-серой.
Понятия не имею, как книга, которую я вышвырнула из окна, очутилась в моём шкафчике. Теоретически, её мог бы найти кто-нибудь из соседей и, обнаружив надпись «Тобиас Драйден» на форзаце, принести к нам домой, но уж точно не в школу и не в мой запертый шкафчик.
Страницы легко занялись, и оранжевое полотнище пламени затрепетало на ветру. Ронни, потеряв интерес к моему занятию, молча курил в сторонке. В наушниках – один у него, другой у меня, – играла песня «Burn» той самой группы. Ронни специально её включил, и я не могла не оценить его тонкую иронию.
Когда книга догорела, я вытолкала носком кеда обугленные останки к сплющенным жестянкам, обрывкам тетрадей и прочему мусору. Потом быстро, в две затяжки, докурила сигарету, выбросила окурок и, вернув Ронни наушник, побежала на репетицию. Без мрачной тягучей музыки The Сure, пульсирующей в ухе, было как-то пусто.
2. Я осторожно просочилась в актовый зал. Репетиция была в разгаре, и моё опоздание осталось незамеченным. Плюхнувшись в кресло в первом ряду и с наслаждением вытянув ноги, я запрокинула голову и устало закрыла глаза.
Мы ставили «Ромео и Джульетту» – классика, чтоб её. Рядом сел Тим, который играл Меркуцио – я, не открывая глаз, узнала его по гнусавому: «Привет». Тим был красавчиком по мнению любительниц всего квадратного (квадратных челюстей, квадратных плеч, квадратных торсов и квадратных икр). Учителя прочили ему большое будущее в баскетболе, и не зря: в этом виде спорта он и впрямь был хорош. Ещё он неплохо соображал в химии и даже на днях помогал мне с домашкой. Беззлобный увалень – как-то так, пожалуй, можно его охарактеризовать. По-своему даже приятный. Его портила только тесная дружба с не очень-то приятным Дугласом, парнем Дайаны, но особого выбора, с кем дружить, Тим не имел. Спорт – закрытый мир, я знала это не понаслышке. Когда я занималась балетом (и не рассказывайте мне, что это искусство; уровень подготовки посерьёзнее будет, чем в некоторых видах спорта), круг моего общения состоял из девочек и мальчиков, ходивших в ту же школу. Когда я, бросив балет, ударилась в баскетбол, моими единственными приятельницами стали девочки из команды, ревностно не допускавшие в нашу компанию никого другого.
– Хреново выглядишь, – приоткрыв один глаз, заметила я прежде, чем Тим сказал бы то же самое мне. Отсутствие такта – ещё одна отличительная особенность спортсменов.
Он смутился, потирая подбородок. Как только не режется об эти прямые углы своей челюсти?
– А, да? Да, наверное, – невнятно ответил он.
Я знала от королевы сплетен Марго, что на Тима своей жаждой достижений давили родители – мать, воспитывающая пятерых детей, и отец, вылетевший из большого спорта из-за проблем с допингом. Мечтали, чтобы Тим «выбился в люди», поэтому он натурально вкалывал на тренировках. Неудивительно, что Тим мёртвой хваткой вцепился в театральный кружок и ни за что не хотел его бросать – хоть какая-то отдушина. Но и тут он выкладывался по полной вместо того, чтобы расслабиться и валять дурака в своё удовольствие. Правда, играл он так же плохо, как и я. Это ему стоило занять роль Ромео, а мне стоило быть его Джульеттой – два бревна в лесу имени Шекспира.
Но Джульетту отдали Одри.
Стоя на сцене, она внимательно читала распечатки реплик. На ней была серая блузка, из-за которой кожа тоже казалась нездорово-серой, а волосы отчётливо желтили. Глаза Одри ярко накрасила и облепила розовыми блёстками.
– Она ужасна, – сказал проходящий мимо Дуглас. – Кривая, косая, ещё и играет отстойно.
– Абсолютно, – поддакнул ему Тим (ну вот, а я ведь только его похвалила).
Дугласа Марго считала красавчиком, но на мой вкус он был слишком нескладным: слащавое лицо ребёнка жутко диссонировало с длинным мускулистым туловищем баскетболиста, что делало его похожим на гомункула. Он играл Ромео, и вот это было ужасно. Нет, правда: поставить Одри Карпентер и Дугласа Маккоя в пару было худшим решением нашего руководителя.
Одри, заметив, что пришёл Дуглас, засмущалась. Сложив перед собой руки и нервно теребя листы с репликами, она наблюдала за тем, как Дуглас неспешно поднимается на сцену. Издалека он начал громко декламировать свои реплики, паясничая и отвратительно переигрывая. Главную роль он получил из-за Дайаны: она попросила, а Дайане в этой школе отказывать не принято. И теперь я, подперев голову рукой, с чувством испанского стыда за эту кошмарную игру, наблюдала разворачивающийся спектакль одного актёра. Как Дуглас подходит к Одри, как хватает её, как наклоняет – эмоционально, порывисто, будто танго танцует, – и как, расслабив руки… роняет.
Одри упала на сцену с глухим стуком. Громыхнул всеобщий хохот. Одри тоже попыталась неловко улыбнуться, вставая на ноги и поправляя сбившуюся в складки юбку. Вот поэтому я и считала его не очень-то приятным. Дуглас всегда вёл себя с ней, как скотина. И если Дайана унижала Одри психологически, то Дуглас стремился непременно сделать ей больно физически: дёрнуть за волосы, толкнуть, уронить. Причём обставлял он это так, что предъявить ему было нечего. Толкнул – так это он споткнулся. Уронил – так просто не рассчитал силы.
Собрав рассыпавшиеся по сцене листы, Одри поспешила скрыться за кулисами. Я же до победного сидела в кресле, нахохлившись и сделав умное, как мне казалось, лицо в надежде, что про меня забудут. Как бы не так. Наигравшись, Дуглас спрыгнул со сцены и навис надо мной.
– Тебя будто сейчас стошнит, – сказал он, и был недалёк от истины. Меня и правда слегка мутило. – Давай, вставай. Твой выход.
Мне доверили роль кормилицы, но я и с нею не справлялась. Голова гудела от недосыпа, балаган, устраиваемый парнями, раздражал, демонстративные истерики других актёров доканывали, требования руководителя убивали. «Соберись, – гундел он на каждой репетиции, – соберись же!» Выгнал бы меня уже и дело с концом. Я бы только спасибо сказала. Но, наверное, мама произвела на него неизгладимое впечатление, раз за все свои ошибки я получала лишь нудные поучения и ничего больше.
Без особого выражения продекламировав реплики по памяти и даже ничего не перепутав, я застыла на месте, сцепив пальцы в замок и перекатываясь с мысков на пятки. Меня душила скука, и только игра Одри не давала мне окончательно уйти в себя.
Она была настоящей звездой нашей позорной постановки. Она играла так хорошо, так живо, так ярко, что я даже невольно забывала о том, как всё это ненавижу. Что-то неуловимо менялось в ней, когда она входила в роль. Взгляд. Жесты. Интонации. Даже тембр голоса. И вместо забитой, зажатой девочки на сцене сияла беззаботная, нежная, романтичная Джульетта. При этом Одри не заламывала драматично руки, требуя тишины, потому что нужно «войти в роль» (так делала наша леди Капулетти) и не устраивала скандал, если кто-то посмел её случайно сбить (а это уже наш Бенволио, которого отвлекали даже мои зевки за кулисами). Ей вообще ничто не мешало, она просто играла свою роль.
После репетиции, когда мы вышли из школы и остановились в квадрате падающего из окна жёлтого света, я спросила у Одри, берёт ли она уроки актёрского мастерства.
– Брала до переезда, – ответила Одри, теребя нитку, торчащую из лямки её маленького матерчатого рюкзачка. В отсветах уличных фонарей её распущенные светлые волосы казались какими-то бежевыми. – Сейчас только танцы.
– Танцы?
– Ага. Балет – для пластики. Чтобы стать… раскованнее. Грациознее двигаться, чувствовать ритм, ощущать себя в пространстве. – Она вдруг покраснела. – Глупо, наверное, да?
– Что именно?
– Ну… – Одри выдернула нитку и принялась вытягивать вторую, подцепив её выкрашенными в розовый ногтями. – Что такая, как я, хочет стать актрисой. Я альбинос, и фигуры у меня нет, и глаза у меня косят, и вообще…
Я фыркнула.
– Ты в каком веке живёшь? – Насмехаться я даже и не думала, но Одри как-то так странно на меня посмотрела – со смесью обиды и смирения, – что пришлось пояснить: – Инклюзивность в наше время высоко ценится. И актрисы разные нужны. Ты очень круто играешь.
– Правда? – с сомнением спросила она, всё ещё пунцовая от смущения.
– Серьёзно. Когда ты репетируешь, я как будто кино смотрю. Честно говоря, все остальные на сцене тебе только мешают.
У меня завибрировал телефон. Быстро попрощавшись с Одри и оставив её одну, я поспешила за велосипедом, на ходу читая сообщение: Ронни предлагал снова съездить в Ясеневый парк – погулять, послушать музыку, потусить с его приятелями из другой школы. Я ответила: «Окей. Почему бы и нет». Мы договорились, что завтра вечером зайду за ним в магазин, потому что после школы Ронни должен был помочь Барбаре с приёмкой товара.
Когда я убирала телефон обратно в карман, руки мои дрожали, и губы дрожали, и дрожь растекалась вдоль позвоночника. Снова вернуться туда – в то место, в котором мне переломали пальцы и перерезали горло… Я сумасшедшая, если добровольно туда сунусь. Однако я понимала: то, что произошло в Ясеневом парке, могло произойти в любом другом месте. Поэтому я должна пойти и доказать себе… что-то. Что я не трусиха, или что мне всё привиделось, или что мне всё не привиделось. Любой вариант подойдёт. В конце концов, если со мной будет Ронни, это, чем бы оно ни было, не случится снова. В фильмах ужасов всякие сверхъестественные бредни происходят с главными героями лишь когда те остаются одни.
3. Как ни странно, мысль о Ясеневом парке меня немного успокоила, поэтому ночью я спала, а не дёргалась от каждого шороха, подскакивая на матрасе и тревожно всматриваясь в темноту.
На следующий день я, вернувшись из школы домой, обнаружила на кухне маму. Она сидела за столом-стойкой и работала, уткнувшись в ноутбук. Отстой. Я планировала заняться на кухне уроками, но мама не даст мне сосредоточиться: то ей принеси, это подай, не сутулься, кстати, как там постановка, а ещё давай поговорим о школе.
– Вечером поедем смотреть дом, – не поднимая головы, заявила она.
Ещё лучше.
– У меня планы на вечер, – ответила я. – А перед этим нужно сделать уроки.
– Да, уроки… – Мама застучала длинными ногтями по клавиатуре, набирая текст. – Что за планы?
– Пойду гулять с приятелем.
– С парнем? – Она, наконец, соизволила на меня взглянуть. – Если ты начала с кем-то встречаться, скажи мне, хорошо? Я дам денег на…
– Мам, – перебила я её. – Мы идём гулять. И всё.
– Ладно-ладно, я поняла. Но мы договорились, да? Если у тебя появится парень – ты мне скажешь. Тебе шестнадцать, уже пора бы начать общаться с мальчиками. Но – правильно.
– Так что с домом? – спросила я, надеясь отвлечь её. Не из неловкости. Из бессмысленности. Никаких мальчиков, кроме партнёров по танцу, в моей жизни никогда не было, и вряд ли в ближайшее время они появятся. Я не понимала, в чём сомнительная прелесть свиданий, на которые все обожали ходить. Общение? Вступать в отношения ради этого не обязательно. Поцелуи? Обмен слюнями – звучит противно. После поцелуя Карлы я до сих пор не могла избавиться от неприятного ощущения её скользкого языка с таблеткой у меня во рту. Секс? Ещё хуже. Так что я просто делала вид, будто интимно-романтической сферы жизни как явления не существует.
– Ах, да. Ремонт закончили, нужно проверить, всё ли в порядке. Если да, в субботу можно будет переезжать. Наконец-то. Этот дом слишком… старый.
Дом как дом. Вовсе не старый. Да, лестница страшно скрипит, когда ходишь по ней, и сантехника иногда барахлит, а в остальном возраст дома не даёт о себе знать. Винус сделала хороший ремонт и позаботилась о том, чтобы подстроить своё жилище под себя.
– Мне здесь нравится, – ответила я.
– Зато в нашем доме у тебя будет своя комната, а не общая гостиная и какой-то чердак. Что ж, раз ты у нас теперь такая занятая, – мама положила ладони на столешницу, – собирайся. Съездим сейчас.
Я без особого энтузиазма переоделась, сменив серую толстовку на коричневый худи, взяла рюкзак, и на этом мои «сборы» завершились. Мама же в своём ярко-синем, цвета электрик, костюме-двойке с открытыми щиколотками и в бежевых лаковых туфлях выглядела так, словно собралась на торжественное мероприятие, а не в собственный дом для общения с рабочими. Энергия из неё била ключом, она буквально горела предвкушением. А я уныло плелась за ней к нашему новенькому «Шевроле». Смотреть дом мне не хотелось, всё равно мои просьбы и пожелания учтены не будут.
– На. – Мама, усевшись на водительское сиденье, достала что-то из кармана брюк. Я недоуменно взяла протянутый предмет, повертела его в руках, рассматривая наклейку с бананом. Гигиеническая помада. Я ненавидела бананы. И гигиенические помады тоже. – У тебя губы обветрены, пользуйся хоть иногда.
– Ладно.
Я сползла вниз, практически распластавшись по сиденью, отчего ремень безопасности больно врезался в шею, открыла помаду и намазалась этой противной липкой массой. Тошнотворно-химическая банановая отдушка ещё долго свербела в носу даже после того, как я убрала тюбик в карман джинсов, зная, что пользоваться им не буду даже «иногда».
Мама включила радио и нашла станцию, по которой крутили её любимую классическую музыку. Я забыла наушники в кармане другого худи, и теперь, вынужденная слушать этот помпезный ужас, мечтала выскочить из машины на встречную полосу. Классическая музыка (и даже просто сам звук фортепиано) навевала ненужные воспоминания. О занятиях в балетной школе, которые я ненавидела. А теперь – о зимней ночи, о безликих балеринах, о человеке за роялем и о моей крови на снегу.
К счастью, ехать было недалеко, и я не успела окончательно сойти с ума. Даже любимые группы Ронни воспринимались легче, чем Бетховен. Кто-то ещё, кроме моей матери, слушает Бетховена в машине?
– Ну, вот мы и на месте, – сказала она, припарковавшись возле голой, ничем не засаженной клумбы.
Радио смолкло. Не дожидаясь, пока я выпутаюсь из ремня безопасности, мама пружинисто выскочила наружу. На дом она смотрела с таким восторгом, что я даже на минуту забыла об уроках, от которых меня отвлекала эта дурацкая незапланированная поездка.
– Ну, как тебе? – спросила она.
Похрустывая вишнёвым леденцом, я спрятала ладони подмышками и уставилась на здание, которое мне предстояло называть «домом» минимум ближайший год, а может и дольше. Оно удивительным образом походило на дом, в котором проживала семья Кристалов – кукольный домик со стенами сливочного цвета и тёмной черепицей. Разве что недоставало башенок и кадок с цветами, да и этажа было всего два, а не три.
«Жаль, не будет камина», – промелькнула у меня мысль. В доме дедушки с бабушкой я часто сидела по вечерам у камина, растопленного или нет – не важно. Смотрела на подпалины и на разводы сажи, наблюдала за трепещущим пламенем и слушала успокаивающий треск поленьев. Я могла провести так несколько часов, практически не шевелясь, и дедушка с бабушкой ни словом меня не упрекали, только напоминали об ужине или предлагали взять ещё печенья.
Мама точно не разрешила бы мне часами сидеть у камина и есть печенье.
– А мы можем себе это позволить? – спросила я с сомнением. – Дом… большой.
– Конечно можем, милая. – Мама поднялась по белым ступеням, ведя рукой по белым перилам. Её плечи были будто укрыты рыжей, пламенеющей в солнечном свете шалью – распущенными, убранными под ободок волосами. – Мы же не в Нью-Йорке. Давай, заходи. Покажу тебе твою комнату.
Я хотела спросить, зачем нам такой большой дом, но не успела – она уже скрылась за дверью.
Коридоры ещё были застелены плёнкой, но в гостиной, в ванной и в кухне, по которым мама спешно меня провела, все работы уже подошли к концу. На лестнице, ведущей на второй этаж, с нами поздоровался рабочий, во второй ванной комнате – ещё один, он стоял у раковины и мыл руки.
Гостиная мне даже понравилась: просторная, с обитыми деревянными панелями стенами, на которых висели светильники с цветными стёклами, креслами возле огромного окна и пока ещё пустующими книжными стеллажами. И моя спальня тоже в целом была симпатичной. В ослепительном солнечном свете, бьющем в окна, танцевали пылинки. На мгновение мне показалось, что я в комнате не одна и что слышу перебор фортепианных клавиш, но потом вошла мама, и мимолётная иллюзия растворилась в шуме ремонтных работ.
Подняться на чердак мне не позволили – мама за руку утащила меня к рабочим, обсуждать какие-то вопросы. И, пока она общалась, я сидела на подлокотнике дивана в гостиной, лениво болтала ногой и прокручивала в голове одно-единственное слово: дом. Мы будем жить в настоящем большом доме. Никаких соседей сверху или снизу, никакого консьержа, никаких общих лестничных клеток. Наша квартира в Нью-Йорке была отличной, но всё равно вокруг было полно людей. К маме постоянно приходили посплетничать соседки, а потом эти же соседки зачем-то здоровались со мной, заваливали вопросами, в общем, впустую тратили и моё, и своё время. Меня даже пытались подружить со своими детьми или нагрузить просьбами – передай матери то-то и то-то. Как будто я нанялась работать почтальоном, и сама этого не заметила.
Дом.
Может, после окончания школы стоит поехать к дедушке с бабушкой, подумалось мне вдруг. У них ведь тоже свой дом. Займусь сельским хозяйством. Дедушка с бабушкой будут мне рады, и кукуруза – лучшая компания для человека вроде меня. Правда, мама попросту не позволит – она уже выбрала мне колледж и присмотрела ещё несколько запасных вариантов, ни один из которых меня не прельщал. Сама она очень рано уехала от родителей в Нью-Йорк к дяде с тётей – чтобы заниматься балетом. Вот только ей родители позволили выбирать, а мне такая роскошь была недоступна.
– Мам, – вклинилась я в разговор, – мне нужно делать уроки, а мы здесь уже часа полтора.
– Вечером сделаешь, – отмахнулась она.
– Я же говорила, что у меня планы на вечер.
– Какие?.. Ах, да. Мальчик из школы. Ничего, перенесёте свои гулянки.
И – как ни в чём не бывало продолжила обсуждать с рабочими окончательные сроки сдачи проекта. Я встала с подлокотника и вышла в коридор. Пахло свежей древесиной, полиэтиленом и лаком. Запах был таким тяжёлым, что кружилась голова, и я поспешно вышла на улицу.
Я собиралась просто посидеть на крыльце и подышать воздухом, но вспомнила об этом лишь когда уже свернула за угол соседнего дома. Мысленно считая шаги, я брела по переулку, не особо понимая, куда и зачем иду и даже не запоминая дорогу. Когда меня охватывала злость на маму, мозг будто бы отключался, и организм получал автономию. Я не спорила с ней – просто уходила. Обычно – спать. Бесконечная глубина небытия надвигалась на меня во сне, поглощала меня, отгораживала от мамы, от отца, от всего, что мне не нравилось.
Остановившись возле обрамлённой кустами скамьи, я достала из кармана телефон. Согласно карте, на соседней улице должна быть остановка, с которой можно уехать в нужную мне сторону.
Не убирая телефон, чтобы ориентироваться по отображающему моё текущее местоположение значку, я пошла искать выход к соседней улице. Карта не соврала: остановка действительно была. Совсем не такая, как на старых фотографиях отца – не ветхая, не покосившаяся, не обклеенная миллионом пожелтевших от времени объявлений. Обычная, скучная. Вовсю светило солнце, и я спряталась от него под козырьком.
Долго ждать не пришлось: автобус приехал минут через пять, заполненный лишь наполовину. Я прошла вглубь салона, выискивая свободное место у окна, и, усевшись, прислонилась лбом к нагретому солнцем стеклу. Дороги в Эш-Гроуве были не очень хорошие, и автобус периодически потряхивало на ухабах, но было в этой неровной езде что-то убаюкивающее, словно сидишь в огромной колыбели, которую качает великан и иногда по неосторожности толкает слишком сильно.
Было холодно. Мороз пробирался под худи, обжигал кожу, покалывал ладони и кончики пальцев. Под ногами хрустело, скрипело, стонало – снег словно ворчал, недовольный тем, что по нему ходят. Воздух вырывался изо рта клубами белёсого пара. Всё кругом погружено в дрёму.
Я дёрнулась и распахнула глаза. Автобус стоял на остановке, выпуская пассажиров. На часах было четыре сорок восемь, значит, прошло всего десять минут с тех пор, как я села, а по ощущениям – несколько часов.
Я наклонилась вперёд и с силой потёрла пальцами глаза. Сон – тревожный, неуютный, морозный, – выбил меня из колеи. Не распрямляясь, занавесившись волосами, я сверилась с картой на телефоне. Осталось две остановки.
На миг мне почудилось, что оконное стекло покрыто тонким, едва различимым узором инея, но на ощупь оно оказалось тёплым и гладким. «Да что я делаю?» – разозлилась я и опустила руку на колено.
Оставшееся время поездки я сидела как на иголках, и на своей остановке пулей вылетела на улицу.
4. Когда я уже стояла на кухне и наливала себе апельсиновый сок, телефон разразился трелью.
– Ты где? – спросила мама.
– Я же сказала, что поехала домой.
– Правда? – озадаченно отозвалась она. Как легко её порой дурачить. – Ладно, я, наверное, отвлеклась. Не забудь об уроках.
– Как раз ими занята.
Расправившись с английским, я поднялась на второй этаж и заглянула к отцу. Он лежал на застеленной кровати, расфокусированным взглядом уставившись в экран ноутбука, и на моё появление никак не отреагировал. Его ремиссия испарилась, и он снова превратился в безынициативный корнеплод.
Мне стало совестно за своё осуждение: я-то всю жизнь так живу – амёба, охватившая кровать своими ложноножками, – а всякую богомерзкую деятельность вроде школы и театрального кружка просто терплю, как неизбежное зло. Не мне его осуждать. Понятия не имею, что буду делать в колледже. Наверное, я могла бы поступить на геолога или кого-то подобного, и даже вполне успешно доучиться до конца, но маму удар хватит. Не может быть, чтобы в семье кинорежиссёра и балерины был какой-то там геолог. Их дочь обязана стать актрисой. Танцовщицей. Сценаристкой. Художницей. Дизайнером. Кем угодно, но непременно творческим человеком. Вот только во мне не было даже огонька этого самого творчества. Не всем дано. Не понимаю, почему это плохо – то, что я обычная. Я не рисую картин и не пишу стихи. И когда меня охватывают сильные эмоции, я не думаю о том, как преобразовать их в текст или музыку. Я вообще отключаюсь от действительности, словно моё тело – хрупкий сосуд из тончайшего льда, неспособный выдержать кипяток человеческих чувств.
У меня есть руки и ноги, но в голове пусто, и мне просто нечем творить.
5. Над Ясеневым парком цвёл закат.
Мы бросили велосипеды у ворот, где кусты надёжно скрыли их от чужих глаз, и окунулись в сонное безмолвие осенней красоты. Я больше не считала, что это – «парк как парк», ничего особенного, и беззастенчиво вертела головой, пока мы шли по разбитому асфальту узких дорог, прячась от слепящего света умирающего солнца. Кажется, я начинала влюбляться. В этот парк с его прекрасным упадком. В невероятно вкусный кофе, который Ронни носил с собой в термосе. В прозрачную синеву неба над головой. В себя, кажущуюся мне самой до странного уместной в этом объятом застывшим пламенем безвременье. Пока мы гуляли, я почти не вспоминала о настигшем меня здесь кошмаре, и осень наполняла меня собой.
Свернув с дороги, мы затерялись среди деревьев и вышли к детской площадке, где Ронни договорился встретиться со своими приятелями из другой школы. Проржавевшие качели, горка со вздутым листом металла, от которой у меня заболел копчик… Да, я не удержалась и скатилась по ней несколько раз. Меня так увлёк процесс, что я даже не сразу заметила ржавую пыль, намертво въевшуюся в ладони. Качалка-балансир была для нас слишком маленькой, поэтому её мы в своём приступе взыгравшего в задницах детства не тронули. Я уселась на качели и обвила рукой цепь, а Ронни улёгся навзничь на карусель, поставив ноги на землю и крутя себя из стороны в сторону, отчего по всей площадке раздавался мерзкий протяжный скрип. Лёжа Ронни с трудом помещался на карусель, под ним она казалась совсем игрушечной.
Было что-то пугающе-непривычное в том, что мы делали – в нашем ленивом дурачестве. Что-то мистическое, некая магия, которой я не могла дать определение. Мне страшно нравилось сидеть там, на этой качели, и чувствовать, как ветер обдувает моё лицо, как шевелит мои каштановые кудри, как обтекает меня шелковистым потоком. В свободной руке я держала надкушенный сэндвич, в который Ронни запихал кусок лосося, белый кремовый сыр и какие-то приправы. Ничего вкуснее этого сэндвича в тот момент я и представить не могла.
На бортике песочницы ровными рядами стояли пустые пивные бутылки, а в самой песочнице валялись банки из-под газировки. Ронни занудно (что очень ему шло, если только нечто вроде занудства может красить человека) собирал весь мусор, который попадался нам на пути, и складывал в чёрный полиэтиленовый пакет, но здесь, на детской площадке, он ничего не трогал, будто банки, бутылки и обёртки от снэков являлись частью пейзажа
Мы недолго пробыли в одиночестве. Когда начало темнеть и вокруг стали зажигаться фонари, на площадку пришли приятели Ронни. Парни принялись пожимать ему руку, а девчонки – обнимать, после чего переключились на меня. Я, прилипнув к своим качелям, чувствовала себя немного неуютно. Слишком много незнакомых людей, которые проявляли ко мне живой интерес. Расспрашивали, как меня зовут, как мы с Ронни познакомились, откуда я приехала, какую музыку я слушаю. За разговором они незаметно рассредоточились по площадке. Кто-то закурил. Зазвенели бутылки. Проходя мимо, один из парней сунул открытую бутылку мне в руки и приложился к своей. Запахло кисловатой горечью дешёвого пива.
– Да фигню она слушает, – сказал Ронни, когда у меня в очередной раз попытались узнать имена любимых музыкантов и названия любимых групп. Я в ответ что-то промычала, не зная, как ответить на столь простой и столь сложный вопрос: любимых исполнителей у меня не было. Я могла лишь рассказать, какую музыку категорически не люблю – инструментальную, особенно классическую. – Но ничего. Музыкальный вкус формируется под воздействием окружения. Так что: Стив, подойди поближе, а ты, Кэтти, уйди куда-нибудь, а не то она заразится от тебя любовью к Тейлор Свифт.
Кэтти показала ему язык и демонстративно подсела ко мне, на соседние качели.
Я не обижалась на беззлобные замечания Ронни. Он постоянно ворчал на мой музыкальный вкус и на отсутствие познаний в интересных ему областях. Почему-то он был свято убеждён в том, что каждый здравомыслящий человек обязан знать, в каком году вышел «The rise and fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars» Дэвида Боуи. В тысяча девятьсот семьдесят втором. Видите, что он со мной делал? Моя пустая голова стремительно заполнялась тонной полезной, с точки зрения Ронни, информацией. Я не знала, что с этой информацией делать, но и очистить от неё память уже не могла. Всё, чем он делился, вдохновлённый, с сияющими от восторга глазами, впитывалось в меня, как в губку.
– А я ей говорю: пошли ко мне. А она такая: ну пошли, но секса не будет. А чё тогда ко мне идти? Чай, что ли, пить?
Раздался взрыв хохота, будто говоривший очкарик выдал невероятную остроту, а девочка с чёрными волосами сказала: «Ну ты и тупой». Я, утомлённая необходимостью отвечать на водопад вопросов о себе, практически не участвовала в разговоре, лишь изредка кивая или выдавая что-то вроде «г-хм», когда кто-нибудь из компании обращался ко мне. Ронни общался с ними с трона в виде карусели, но чаще и он тоже молчал, предаваясь каким-то своим мыслям. Только сказал мне между делом: «Если эти придурки тебя достанут – уйдём ко мне смотреть кино». Кэтти в ответ сказала, что придурок тут только один, высокий такой, на карусели сидит, и я, наверное, впервые за долгое время, рассмеялась: над задором Кэтти, над кислым выражением лица Ронни. Смех – странная штука. Здорово, когда люди смеются – это как живительный эликсир, наполняющий энергией и их самих, и всех окружающих. Вот только у меня смеяться получалось редко. Будто рефлекс не срабатывал в нужный момент. Хмыканье неопределённого эмоционального окраса – мой потолок.
Тощий очкарик (не так уж просто за раз запомнить с десяток имён, особенно когда обращения вроде «придурок» звучат чаще) передал по кругу объёмный пакет, доверху набитый мягкими зефирками – маршмэллоу. Сочетание зефира с пивом показалось мне отвратительным.
– А что такого? – обиженно сказал он. – Это очень вкусно.
– Да, но не с пивом же, – ответила я.
– Именно с пивом, – продолжил он настаивать. – Чем хуже пиво, тем круче оно сочетается со сладким.
– Да говно, а не сочетание, – ответил другой, впиваясь зубами в ломтики зажаренного до хруста бекона, которые доставал из картонной коробки. Я уже объелась этого бекона. – Он у нас со странностями.
– А мне нравится, – заявила Кэтти.
– Ты у нас тоже со странностями.
Вдруг спину мне обожгло холодом.
Вполуха слушая разгорающийся спор Тощего Очкарика и Владельца Бекона (кажется, его звали Стив – парень в футболке с надписью «Ramones» и в тяжёлых ботинках), я обернулась. Позади клубился рыжеватый из-за отсветов костра полумрак. Бездумно приняв новую бутылку пива из рук Кэтти, я всмотрелась в сумерки, сама толком не понимая, зачем.
Как и в прошлый раз, он сидел за роялем. Будто в полудрёме – низко склонив голову и уронив руки на колени. Фигура, сотканная из тьмы: в чёрном фраке и жилете, в чёрной сорочке с оборками и воротником-стойкой. Словно аккомпаниатор на пышных, дорого обставленных похоронах. И за ним – плакальщицы, выстроившиеся ровным рядом и сложившие босые, посиневшие от холода ступни в третьей позиции. Склонённые головы, скорбные лица кладбищенских ангелов, надломленные тёмные брови и волосы, стянутые в одинаковые тугие узлы, – каждая из них была будто высечена из мрамора безумным скульптором.
Мир замер в торжественной тишине. Декорации выставлены, кордебалет ожидает приму. Не меня, конечно же. Кого-то другого.
Я поставила бутылку на землю и встала. Никто не обратил внимания на то, как я торопливо вышла из кольца золотого света. Страха не было, только любопытство. Интерес пьяного человека, которому море – или сугробы, – по колено. Не знаю, сколько я выпила – недостаточно для того, чтобы начать исторгать из себя содержимое желудка, но достаточно, чтобы творить глупости. И если я умру, это будет только моя вина.
Низко висела полная луна. В её хрустальном свете серые облака казались прозрачными, как дымка, а небо – непроглядно чёрным и беззвёздным. Глянцево блестели обледенелые бутоны увивающих ротонду роз. На недвижимых ресницах пианиста медленно плавились от тепла век крупные снежинки. Чёрные волосы, волнисто ложащиеся на плечи, тоже были припорошены снегом.
– Это всё твоё, если захочешь, – раздался голос.
Всем телом вздрогнув, я обернулась. У кромки леса в тени искорёженных судорогой деревьев таилась женщина: невысокая, с золотыми волосами, убранными в украшенную перьями и россыпью кристаллов-льдинок причёску, с бледной кожей и грязной чернотой косметики, размазанной вокруг серых глаз. Она стояла, держась за узловатый ствол изящной тонкой рукой.
– Кто ты? – спросила я.
В прошлый раз в этом жутком холодном месте никто со мной не разговаривал. Я даже не была уверена, что балерины – это живые и мыслящие существа, а не безликая сила, способная лишь терзать и убивать.
Спохватившись, я принялась озираться, но найти огонёк разведённого ребятами костра не смогла. Будто меня отгородили от всего остального мира снежной пеленой зарождающейся вьюги.
– А ты? – Женщина по-птичьи склонила голову. Её лицо мелко подрагивало, будто она пыталась выразить сразу с десяток разных эмоций. Уголки губ то дёргались вверх, то опускались вниз. В нервном тике дрожали веки. Не человек, а кукла со сломанным механизмом. – Зачем ты пришла?
– Я пришла?! – вырвался из моей груди негодующий вскрик. – Я не хочу здесь быть!
Женщина покачала головой, и кристаллы, украшавшие её волосы, вспыхнули радужными бликами.
– Лжёшь.
Я ничего не понимала. Какой идиоткой нужно быть, чтобы захотеть вновь окунуться в этот дикий, болезненный кошмар? Кроме того, если бы мне хотелось, скажем, умереть, в последнюю очередь я бы стала воображать себе балет, который ненавидела всей душой.
Женщина вышла из тени воздушным фуэте, и я увидела, что она обута в пуанты, маслянисто блестящие чёрным атласом. Щиколотки и голени опутывали чернильные ленты. Тело облегало оперённое угольное трико, поверх которого вилась дымкой длинная юбка-тюник из антрацитовой газовой ткани. Женщина принялась танцевать вокруг меня – трепетная, болезненно дрожащая, будто каждый сделанный шаг причинял ей невообразимую боль и резал острыми ножами-копьями, проникающими сквозь стопы в голени, в колени, в бёдра, в рёбра, в сердце. Как русалочка из сказки – воплощённая боль.
– Да, – шепнула женщина, вторя моим мыслям. – Воплощённая боль.
Она порывисто протянула ко мне руки, потом взметнула их, выгибаясь под слышимую ей одной музыку, и вновь обратила ко мне раскрытые ладони. Я, пьяная и загипнотизированная непостижимым совершенством движений этой мрачной Сильфиды, сделала глупость: протянула руки в ответ. И она повела меня в танце, задавая ритм и темп. Мы двигались хаотично, без какой-либо цели и смысла, но вдруг я начала понимать, что танец чётко структурирован и подчиняется своему алгоритму. В скрипе снега под нашими ногами я даже почти различила музыку – на грани слышимости, на краю восприятия.
Удерживая меня за талию, женщина мчалась вперёд, и я, стремясь угнаться за ней, неуклюже скользила по насту. Было сложно: я отвыкла танцевать в таком бешеном ритме. Отвыкла слушать своё тело. Отвыкла гнаться за кем-то, кто сильнее и быстрее.
И тогда я увидела, что пианист шевельнулся. С покачнувшихся прядей волос посыпались снежные хлопья. Дрогнули заиндевевшие ресницы, и меня пронзило морозным взглядом голубых глаз. Всего на секунду, которая могла оказаться игрой воображения, но я готова была поклясться, что он смотрел на меня, и за это мгновение взгляда глаза в глаза меня выжгло изнутри зимней стужей.
А потом наваждение спало, колкий взгляд пианиста померк, и его глаза снова закрылись, но со мной что-то случилось. Что-то необъяснимое и непоправимое. Сердце зашлось в бешеном стуке, дыхание спёрло, и я остановилась как вкопанная, жадно втягивая носом воздух.
Спину обдало кислотной волной чужого приближения. Я рванулась прочь, но женщина схватила меня сзади, крепко обняла, отрезая путь к отступлению, уткнулась носом в волосы. От неё пахло палёным деревом и розовым маслом.
– Мне жаль, – сказала она негромко. – Но ты не старалась.
Я не успела разглядеть, что именно она держала во взметнувшейся правой руке. Кажется, ножницы. Следующим, что я почувствовала, была боль – горячая, влажная, хлюпающая боль красного цвета, стремительно вытекавшая из моего горла пульсирующими толчками. Я попыталась что-то сказать – даже не знаю, что именно, наверное, иррациональное «помогите» или бессмысленное «за что». Заснеженная земля ударила по коленям, когда я упала на четвереньки, одной рукой зажимая вспоротое горло. Кровь всё лилась и лилась, а я всё не отключалась, хотя в ту секунду отчаянно жаждала смерти, чтобы избежать ужаса длительной, пронизанной болью агонии.
Сквозь пелену выступивших на глазах слёз я видела, как легко, ступая на носках пуант, эта подлая королева чёрных лебедей, эта искажённая Терпсихора, прошлась вперёд. Видела её стройные ноги и перелив атласа пуант. Видела, как она, уже позабыв обо мне, танцует под хрустальной луной вокруг скованного зимним сном пианиста.
И я умерла.
6. Воздух хлынул лёгкие. Распахнув глаза, я дёрнулась в сторону, и когда меня поймали чьи-то руки, заорала.
– Тихо, тихо, это я, – раздался над ухом знакомый голос. Господи, Ронни… Ронни! Это был Ронни! Я повторяла его имя про себя, как заклинание, способное защитить меня от ножниц, кромсающих тело, от боли, от смерти, от страха. – Что с тобой? Тебе плохо? Вызвать врача?
Я сжалась в комок, пряча лицо, а он обнимал меня и успокаивающе гладил по спине, к которой ещё мгновение назад прижималось грудью это чудовище на пуантах.
Почувствовав, что меня вот-вот вырвет, я отодвинулась. Вокруг сгущалась прозрачная темнота, пахло сухими листьями, пивом и дымом костра. И на горле – никаких ран, как и в тот раз. Только худи промокло от пота и крови.
– Эй, – раздался оклик Стива. Он, совершенно сбитый с толку, подбежал к нам. – Вы чего? Всё о'кей?
– Точно врача не нужно? – игнорируя его, спросил Ронни.
Устыдившись своей истерики, я покачала головой.
– Всё хорошо.
Я медленно вдохнула и так же медленно выдохнула, пытаясь унять бешеное сердцебиение и успокоиться. Чёрт, ну надо же было этому, чем бы оно ни было, случиться здесь и сейчас! Взяла и поставила Ронни в неудобное положение перед его друзьями. Стыдоба и полный отстой.
– Иди. – Ронни махнул парню рукой. – Мы тут разберёмся.
– Ладно, – с сомнением ответил тот. – Но если что – зовите, лады?
У меня перед глазами стояло лого Ramones, напечатанное на чужой футболке. Он уже ушёл, а я всё не могла сосредоточиться, лишь бестолково прокручивала в мыслях название группы, как имя Ронни минуту назад. Это слово вытеснило из головы все прочие мысли и теперь пульсировало в висках, отдаваясь тупой болью.
Ронни меня не торопил. Стоя рядом, он раскурил сигарету и предложил мне, а когда я дрожащими руками её взяла, закурил вторую. Табачный дым подействовал успокаивающе: тошнота понемногу отступала, дыхание выровнялось, сердцебиение унялось. Уже совсем стемнело, я не знала, сколько сейчас времени, но раз мне до сих пор не позвонили, значит, даже не заметили моего отсутствия.
– Извини, – сказала я.
– За что?
– За то, что устроила тут представление.
– Нельзя извиняться за такие вещи. Расскажешь, что случилось?
Я покачала головой. Как такое можно рассказать? Любой адекватный человек решил бы, что я спятила. Чёрт, да я и сама бы так решила, начини Ронни вопить и заяви о проклятой книге и о балеринах-убийцах.
– Давай уйдём, – попросила я. Получилось как-то очень жалобно – я никогда не слышала от себя таких интонаций. – И ещё… можно мне твою толстовку?
– Да, конечно. – Он расстегнул молнию, стянул с себя толстовку и, оставшись в одной футболке с логотипом The Cure, протянул мне. – За рюкзаком сбегаю и пойдём.
Мне не хотелось оставаться одной, и я уныло поплелась за ним, на ходу снимая через голову худи и надевая толстовку. Парни и девчонки, весёлые и пьяные, принялись махать мне руками. Только озабоченный Стив подошёл и спросил:
– Всё окей, да?
– Отстань, – ответил Ронни, закидывая за плечо рюкзак.
– Нет, серьёзно. Вы поссорились или ещё что? Просто не хочу проблем.
– Всё нормально, – сказала я. – Просто померещилось кое-что. Так бывает, когда выпьешь и попрёшься пописать в кромешной темноте.
– Может, парк с тобой связался.
– Что?.. – переспросила я, решив, что ослышалась или неправильно поняла.
– Парк, – на полном серьёзе сказал Стив. – Место старое. Говорят, тут призраков видели.
– Не говорят, – отрезал Ронни. – Ты это только что выдумал.
– Да я подбодрить её хотел!
– Фигнёй о призраках? Так себе идея.
Стив бессильно развёл руками, и нам в спину донестись его беззлобное: «Козёл».
Мы вышли на скудно освещённую дорогу, оставив компанию развлекаться дальше. Глядя под ноги, чтобы не споткнуться о выбоины в асфальте, я пыталась собраться с мыслями. Эта женщина, балерина на чёрных пуантах, была такой реальной, такой… живой. И вместе с тем чувствовалось в ней нечто искусственное и сюрреалистическое, как в тех, других балеринах, что напали на меня в первый раз, но не тронули сегодня. Эта их кипенная белизна кожи, этот иней на пачках – будто грим и костюм для фантасмагории. Ну я и дура, конечно. Нужно было бежать без оглядки, как только увидела человека за роялем. Знала ведь, чем всё закончится, но спьяну совсем об этом не думала. Хотела посмотреть на него. Хотела… да не знаю, чего я хотела. Но уж точно не получить ножницами в горло.
– В общем… – Я обняла себя за плечи. Подобрать слова оказалось невероятно трудно, словно от меня требовалось объяснить Ронни теорему Ферма. – Мне кое-что привиделось.
Деревья расступились, и мы оказались возле фонтана. Покидать парк пока не хотелось, но и садиться на лавку – тоже. Во мне бурлила какая-то дурацкая жажда деятельности. Электрический ток стремительного танца и выброс адреналина основательно встряхнули мою нервную систему. Стоять на месте я не могла, и, чтобы не дёргать бестолково руками и ногами в попытках сбросить напряжение, полезла на фонтан.
– Не помню, рассказывала или нет… я занималась балетом, – сказала я, усевшись на верхушке фонтана и глядя сверху вниз на Ронни. Он, весь в чёрном, почти сливался с темнотой, и лишь свет разбитых фонарей очерчивал золотом абрис его фигуры. – Ненавидела это. Нет ничего хуже грёбаных танцев.
Скинув с себя рюкзак, Ронни сел на бортик фонтана. Устроившись поудобнее, он скрестил вытянутые ноги и полез в рюкзак за термосом с остатками кофе.
– Мама – бывшая балерина. Она получила серьёзную травму, потом родила меня и уже не смогла вернуться на сцену. – Я потёрла лицо ладонями и принялась шарить по толстовке в поисках вишнёвых леденцов, однако вспомнила, что она не моя, и что леденцы остались в карманах худи, которое я в запале швырнула в кусты. – И теперь мне мерещится всё это. Балет… Думаешь, стоит сходить к миссис Гарнер? Это ведь не нормально, что у меня галлюцинации.
– Честно говоря, не рекомендовал бы. Ты видела, до чего миссис Гарнер довела Марго? Нервная, дёрганная. Я сам становлюсь нервным, когда вижу эту женщину. И её вечно наклеенная на лицо улыбка – жуть.
Я покачала ногами, разглядывая свои ноющие после физической нагрузки ступни. Эта фантасмагория выглядела дебильной насмешкой. Из всего возможного – именно балерины. У меня даже пальцы ног заныли фантомной болью.
Вспомнилось, как мама орала на меня за слабые успехи. Как злилась, если меня ставили в кордебалет. В её понимании я была обязана быть исключительно на первых ролях, потому что во мне столько нереализованного таланта! Не знаю, был ли этот мифический талант, или мама себе его выдумала, но крохотный огонёк моего детского интереса был задут, залит водой и сверху засыпан песком, чтобы уж точно больше ни за что и никогда не вспыхнуть. Её не волновало, что мне больно. Не волновало, что я практически не ела, в свои-то двенадцать-тринадцать лет. На все жалобы она лишь улыбалась с какой-то странной гордостью и говорила: «Балет – это красота, а красоты без боли не бывает» или «Соперничество либо ломает, либо закаляет. Тебя оно закалит». Не знаю, с чего она решила, будто я не сломаюсь. Сломалась ведь, в итоге. Сейчас мне шестнадцать, и уже два года я не танцую. Никогда в жизни не чувствовала себя так спокойно, как сейчас. Да, моя жизнь пуста. Я ничем не занимаюсь, ничего не хочу и ни к чему не стремлюсь. Да, я пустышка и ничего собой не представляю. Но я и не страдаю. Мне не больно. Я не презираю себя за то, что успешна меньше других детей. А эти бесконечные театральные кружки, в которые мама меня тащит, по крайней мере, не выжимают меня досуха, не пьют мою кровь. Я могу филонить, могу работать на «отвали», и мне ничего за это не будет.
Я ведь просто такой родилась – безыскусной, ленивой, неспособной достичь необходимых маме вершин, неинтересной даже самой себе. Балет мог бы сделать меня кем-то. А вместо этого – стёр окончательно.
– Надо домой. – Я вздохнула. С облегчением, надо признаться. Потому что Ронни выслушал моё сбивчивое нытьё, но не стал ни о чём спрашивать, не покрутил пальцем у виска и не посоветовал обратиться к психиатру. – Придём сюда ещё?
Ронни запрокинул голову и посмотрел на меня с хитрым смешком.
– А я говорил, что ты влюбишься в это место.
7. Ронни проводил меня до двери. «Чтобы всякие бешеные балерины не преследовали», – сказал он, и я почему-то расчувствовалась. Мои эмоции пульсировали чувствительностью, как оголённый нерв; я готова была выплеснуться вся, без остатка – в слезах, например. Но заплакать я всё-таки не смогла. Не знаю, как люди это делают – просто плачут, просто смеются… у меня не выходит.
По-тихому пробравшись на чердак, я переоделась ко сну и плюхнулась на матрас. Мой немигающий взгляд приклеился к лампе накаливания, скудно рассеивающей темноту. Наконец, устав бесцельно таращиться в одну точку, я взялась за «Хоббита» – старую, едва не рассыпающуюся под пальцами книгу. Хотелось отдохнуть от снега и балета – что-то его становилось слишком много в моей жизни. Неоправданно много. Однако мне никак не удавалось сосредоточиться, и, в конечном счёте, «Хоббит» отправился обратно в стопку, кривоватой башней возвышающуюся возле матраса, а на замену ему пришло «Сердце зимы» – целёхонькое, слабо пахнущее гарью.