Предисловие
Я актриса театра и кино, выступаю с сольными чтецкими программами. Когда я составляла литературную композицию по воспоминаниям, письмам и стихам Анны Ахматовой, оказалось, что воспоминаний об Анне Андреевне написано чуть ли больше, чем о ком бы то ни было, но они разрознены и противоречивы.
Подруга детства Ахматовой, Валерия Сергеевна Срезневская, в своих воспоминаниях отмечала: «Истина, даже юридически, возникает из перекрёстных взглядов и мнений, а значит, каждый свидетель ценен по‑своему – только бы он не лгал и не выдумывал фактов».
Но, как говорится, «на всякий роток не накинешь платок». Ещё в 1964 г., столкнувшись с потоками вранья о себе, Анна Ахматова написала очерк «Мнимая биография»: «Невнимание людей друг к другу не имеет предела. И читатель этой книги должен привыкать, что всё было не так, не тогда и не там, как ему чудится. Страшно выговорить, но люди видят только то, что хотят видеть, и слышат только то, что хотят слышать. Говорят “в основном” сами с собой и почти всегда отвечают себе самим, не слушая собеседника. На этом свойстве человеческой природы держится 90% чудовищных слухов, ложных репутаций, свято сбережённых сплетен. (Мы до сих пор храним змеиное шипение Полетики о Пушкине!!!) Несогласных со мной я только попрошу вспомнить то, что им приходилось слышать о самих себе…»
В 2007 году появилась омерзительная книжка «Анти‑Ахматова», в которой дефектолог Тамара Катаева собрала все гадости, которые были когда‑либо написаны об Анне Андреевне. Ну как тут не вспомнить, что в таких случаях говорила сама Ахматова (в передаче Л. К. Чуковской): Анна Андреевна «рассказала про даму, обогатившую её при посещении целым ворохом сплетен. “Корить грех; это её органическое свойство; так, например, у всех людей существуют особые железы, выделяющие слюну; а у неё в придачу – железа, выделяющая злые гадости. Что же она может с собою поделать?”»
Я решила написать такую биографию Ахматовой, которая смогла бы послужить развёрнутым комментарием к её стихам. Жизнь Ахматовой представляется мне чрезвычайно поучительной. Вот что пишет о её творчестве профессор Московской Духовной Академии, доктор богословия, доктор филологических наук М.М. Дунаев в книге «Вера в горниле сомнений»: «Можно утверждать, что внутренняя направленность творчества Ахматовой определялась преодолением плотского, греховного и тяготением к Горнему. К Богу.
Она поняла то, что не в силах понять ещё многие ныне: искусство религиозно по природе своей. Михаил Ардов в воспоминаниях об Анне Ахматовой утверждает: “Много раз при мне и мне самому она высказывала своё глубочайшее убеждение:
– Никогда ничто, кроме религии, не создавало искусства”.
Воспоминания относятся к последним годам жизни Ахматовой. К тому времени, когда она была несомненной христианкой, преодолевшей соблазны, столь заметные в раннюю пору у “царскосельской весёлой грешницы”».
Глава 1. «Языческое детство»
Из воспоминаний Ахматовой: «Я родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Мой отец был в то время отставной инженер‑механик флота».
Из записи в метрической книге: «Родители её капитан 2‑го ранга Андрей Антониев Горенко [с ударением на первом слоге] и законная жена его Инна Эразмовна [урожд.
Стогова]. Оба православные».
17 декабря 1889 г. Анну Горенко окрестили в Преображенском соборе г. Одессы.
Из воспоминаний Ахматовой: «Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Её мать была чингизидкой, татарской княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем. Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11‑я станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.
Когда мне было 15 лет, и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как‑то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: “Здесь когда‑нибудь будет мемориальная доска.” Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. “Боже, как я плохо тебя воспитала”, – сказала она».
«11‑и мес. перевезена в Павловск на Солдатскую (первая фотография)».
«Годовалым ребёнком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет. Мои первые воспоминания – царскосельские: зелёное, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пёстрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в “Царскосельскую оду”».
«Для характеристики “Города муз” следует заметить, что царскосёлы (включая историографов Голлербаха и Рождественского) даже понятия не имели, что на Малой улице в доме Иванова умер великий русский поэт Тютчев. Не плохо было бы хоть теперь (пишу в 1959 году) назвать эту улицу именем Тютчева».
В 1892 г. родилась сестра Ахматовой Ирина (Рика), которая прожила всего 4 года.
Из воспоминаний Ахматовой: «Одну зиму [1894 г.] (когда родилась сестра Ия) семья провела в Киеве… Там история с медведем в Шато де Флер, в загородку которого мы попали с сестрой Рикой, сбежав с горы. Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы, но маленькая Рика, вернувшись, закричала: “Мама, Мишка – будка, морда – окошко”, а наверху в Царском саду я нашла булавку в виде лиры. Бонна сказала мне: “Это значит, ты будешь поэтом”».
«В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по‑французски».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «С Аней мы познакомились в Гунгербурге,
довольно модном тогда курорте близ Нарвы, где семьи наши жили на даче. Обе мы имели гувернанток, обе болтали бегло по‑французски и по‑немецки, и обе ходили с нашими «мадамами» на площадку около курзала, где дети играли в разные игры, а «мадамы» сплетничали, сидя на скамейке. Аня была худенькой стриженой девочкой, ничем не примечательной, довольно тихенькой и замкнутой…
Непокорная и чересчур свободолюбивая, она в семье была очень любима, но не пользовалась большим доверием. Все считали, что она может наделать много хлопот: уйти на долгое время из дома, не сказав никому ни слова, или уплыть далеко‑далеко в море, где уже и татарчата не догонят её, вскарабкаться на крышу – поговорить с луной, – словом, огорчит прелестную синеглазую маму и добродушную и весёлую фрейлейн Монику».
Из воспоминаний Ахматовой: С 7 лет «каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем».
«В окрестностях этой дачи (“Отрада”, Стрелецкая бухта, Херсонес) – я получила прозвище “дикая девочка”, потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т.д., бросалась с лодки в открытое море, купалась во время шторма, и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень».
«Херсонес – главное место в мире. Когда мне было семь лет, я нашла кусок мрамора с греческой надписью. Меня обули, заплели косу и повели дарить его в музей. Вот какое место – где маленькая девочка, прямо так, сверху, находит греческие надписи».
«Читать научилась очень поздно, кажется, семи лет (по азбуке Льва Толстого). В восемь лет уже читала Тургенева».
Из книги Аманды Хейт «Поэтическое странствие»: «В десять лет она поступила в [Мариинскую женскую] гимназию в Царском Селе. Несколько месяцев спустя Анна очень тяжело заболела. Неделю пролежала она в беспамятстве, и думали, что она не выживет. Когда она всё же поправилась, её вдруг на какое‑то время поразила глухота… Позднее один специалист предположил, что она, вероятно, перенесла оспу… Именно тогда она стала писать стихи, и её никогда не покидало чувство, что начало её поэтического пути связано с этим таинственным недугом».
Из воспоминаний Ахматовой: «Первое стихотворение я написала, когда мне было 11 лет (оно было чудовищным), но уже раньше отец называл меня почему‑то “декадентской поэтессой”».
«В первый раз я стала писать свою биографию, когда мне было одиннадцать лет, в разлинованной красным маминой книжке для записывания хозяйственных расходов (1901 год). Когда я показала свои записи старшим, они сказали, что я помню себя чуть ли не двухлетним ребёнком».
«Училась в младших классах плохо, потом хорошо. Гимназией всегда тяготилась. В классе дружила только с Тамарой Костылёвой, с которой не пришлось больше встретиться в жизни».
18 августа 1902 г. Анну приняли в пятый класс Императорского Воспитательного общества благородных девиц, т.е. Смольного института, который соответствовал четвёртому классу гимназии. Ровно через месяц её пришлось оттуда забрать, потому что, страдая сомнамбулизмом, Аня ночью во сне бродила по коридорам Смольного.
Из книги Павла Лукницкого «Встречи с Анной Ахматовой»: «В детстве, лет до 13‑14 АА была лунатичкой… Ещё когда была совсем маленькой, часто спала в комнате, ярко освещенной луной. Бабушка… говорила: "А не может ли ей от этого вреда быть?" Ей отвечали: "Какой же может быть вред!"
А потом луна стала на неё действовать. Ночью вставала, уходила на лунный свет в бессознательном состоянии. Отец всегда отыскивал её и приносил домой на руках.
"У меня осталось об этом воспоминание – запах сигары… И сейчас еще при луне у меня бывает это воспоминание о запахе сигары…"»
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «Настоящая, большая, на всю жизнь тесно связавшая нас дружба возникла, …когда мы жили в одном и том же доме в Царском Селе, близ вокзала, на углу Широкой улицы и Безымянного переулка, – в доме Шухардиной, где у нас была квартира внизу, а у Горенко наверху. …Наши семьи были очень рады найти квартиру, где можно было разместиться уютно, к тому же около вокзала (наши отцы были связаны с поездками в Петербург на службу, а перед старшими детьми уже маячило в будущем продолжение образования)».
Из воспоминаний Ахматовой: Моя «комната: окно на Безымянный переулок… который зимой был занесён глубоким снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, роскошной крапивой и великанами лопухами… Кровать, столик для приготовления уроков, этажерка для книг. Свеча в медном подсвечнике (электричества ещё не было). В углу – икона. Никакой попытки скрасить суровость обстановки – безделушками, вышивками, открытками».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «При доме был большой хороший сад, куда обе семьи могли спокойно на целый день “выпускать” своих детей, не затрудняя ни себя, ни своих гувернанток прогулками.
Вот когда мы по‑настоящему подружились и сошлись с Анечкой Горенко. Аня писала стихи, очень много читала дозволенных и недозволенных книг и очень изменилась внутренне и внешне. Она очень выросла, стала стройной, с прелестной хрупкой фигуркой чуть развивающейся девушки, с чёрными, очень длинными и густыми волосами, прямыми, как водоросли, с белыми и красивыми руками и ногами, с несколько безжизненной бледностью определённо вычерченного лица, с глубокими, большими светлыми глазами, странно выделявшимися на фоне чёрных волос и тёмных бровей и ресниц. Она была неутомимой наядой в воде, неутомимой скиталицей‑пешеходом, лазала, как кошка, и плавала, как рыба. Почему‑то её считали “лунатичкой”, и она не очень импонировала “добродетельным” обывательницам затхлого и очень дурно и глупо воспитанного Царского Села, имевшего все недостатки близкой столицы без её достоинств, как и полагается пригородам. Наши семьи жили замкнуто. Все интересы отцов были связаны с Петербургом; матери – многодетные, обременённые хлопотами о детях и хозяйстве. Уже дворянского приволья не было нигде и в помине. Прислуга была вольнодумная и небрежная в работе. Жизнь дорогая. Гувернантки, большею частью швейцарки, немки, претенциозные и не ахти как образованные. Растить многочисленную семью было довольно сложно. Отсюда не всегда ровные отношения между членами семьи. Немудрено, что мы отдыхали, удаляясь от бдительных глаз, бродя в садах и кущах прекрасного, заброшенного, меланхолического Царского Села… В своей семье Аня больше дружила с братом Андреем, года на два старше её. Очень бледный, не по летам развитой и одарённый мальчик. Привыкнув говорить в семье по‑французски (мать Ани иначе не говорила с детьми), они, то есть Аня и Андрей, были на “вы”…
В доме Горенко не было большого чинопочитания… Правда, красавец черноморец “папа Горенко” любил пошуметь, но был так остроумен, так неожиданно весело‑шутлив… Мне кажется, что Аня в семье пользовалась большой свободой. Она не признавала никакого насилия над собой – ни в физическом, ни, тем более, в психологическом плане».
Из воспоминаний Ольги Федотовой: «Аню Горенко (Анну Ахматову) я знала ещё девочкой, училась она в той же гимназии, где и я, в Царском Селе. Познакомила меня с ней её старшая сестра Инна – моя одноклассница. При первой же встрече меня поразила внешность Ани: что‑то было очень оригинальное, неповторимое, во всём её облике. Как‑то Инна мне сказала: “Обрати внимание на Анин профиль – такого носика и с такой горбинкой ни у кого больше нет.” И действительно, её изящные черты лица, носик с “особенной” горбинкой придавали ей какой‑то гордый и даже дерзкий вид. Но когда она разговаривала, впечатление менялось: большие живые глаза и приветливая улыбка делали её простой, славной девочкой. Инна любила Аню, гордилась ею – высоко ценила её ум, талантливость и особенно её душевные качества. Впоследствии, когда я ближе узнала Аню, я поняла, что её нельзя не любить, несмотря на её неустойчивый, упрямый и капризный характер.
Мы часто вместе возвращались из гимназии, Аня, Инна и я, однажды Инна предложила мне зайти к ним, я согласилась.
…Мы поднялись во второй этаж, и из полутёмной прихожей вошли в небольшую комнату. За столом у окна сидели брат Анны Андрей и его товарищ, на столе лежала груда фотографий, мы тоже присели и с интересом стали рассматривать фотографии Крыма… Мы долго перебирали снимки, запомнился мне один из них: дом, терраса, лестница, на ступенях которой расположилась небольшая группа, должно быть родственников или гостей, и среди них маленькая девочка с растрёпанными волосами. “А это что за кикимора сидит?” – спросил товарищ Андрея. Аня вызывающе посмотрела на него и сердито сказала: “Дурак, это я!” Меня удивил такой оборот речи, и я вспомнила, как Инна мне говорила, что Аня любит иногда выкинуть что‑нибудь несуразное, не свойственное ей, просто из озорства. Когда ушёл товарищ Андрея, мы упрекали Аню за дерзость, она смутилась и заявила, что извинится, обязательно извинится… Инна… однажды… сказала, что Аня “выкинула очередной номер” – уехала одна в Петербург к знакомым, ночевала там, дома никого не предупредила. Вся семья была в большой тревоге. Обошли всех знакомых, но куда Аня исчезла, никто ничего не знал, и только на второй день она явилась как ни в чём не бывало.
Здоровье у Ани было слабое. “За обедом почти ничего не ест, – говорила Инна и, помню, как‑то добавила, полушутя: – Мама обещала ей платить за первое и второе блюда – только бы питалась как следует.” В один из чудесных весенних дней я зашла к ним, по дороге купила букет ландышей, – помню, Аня взяла несколько веточек из букета и презрительно сказала, что они ей не подходят, на мой вопрос “почему?”, шутя ответила: “Мне нужны гиацинты из Патагонии.” – “А какие они?” – спросила я. Аня засмеялась, ушла куда‑то и вернулась с вазочкой, поставила мой букет в воду и села с нами за стол… Я знала, что Инна и Аня пишут стихи “по‑новому”, как заявила Инна. Тогда же, я помню, попросила Аню прочитать нам что‑нибудь из своих произведений, она достала ученическую тетрадь и нараспев начала читать… Тогда же мы с Инной решили, что Аня будет поэтессой. Во время чтения вошла их мама – помню милую, полную даму в странной кофте‑“размахайке”. Нас познакомили, она постояла недолго, одобрительно послушала Анино чтение и ушла».
Из воспоминаний Ахматовой: «…В Царском Селе… делала всё, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела, сложив по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по‑французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец брал… [меня] с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр (ложа). Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III и на картинных выставках. Весной и осенью в Павловске на музыке – Вокзал… Зимой часто на катке в парке…
Читала много и постоянно. Большое (по‑моему) влияние… оказал тогдашний властитель дум Кнут Гамсун (“Загадки и тайна”); Пан, Виктория – меньше. Другой властитель – Ибсен».
«В тринадцать лет я знала уже по‑французски и Бодлера, и Верлена и всех проклятых».
Глава 2. Гумилёв
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «С Колей Гумилёвым, тогда ещё гимназистом седьмого класса, Аня познакомилась в 1903 году, в сочельник. Мы вышли из дому, Аня и я с моим младшим братом Серёжей, прикупить какие‑то украшения для ёлки, которая у нас всегда бывала в первый день Рождества. Был чудесный солнечный день. Около гостиного двора мы встретились с “мальчиками Гумилёвыми”: с Митей, старшим, – он учился в Морском кадетском корпусе, – и с братом его Колей – гимназистом императорской Николаевской гимназии. Я с ними была раньше знакома, у нас была общая учительница музыки – Елизавета Михайловна Баженова. Она‑то и привела к нам в дом своего любимца Митю и уже немного позже познакомила меня с Колей. Встретив их на улице, мы дальше пошли уже вместе, я с Митей, Аня с Колей, за покупками, и они проводили нас до дому. Аня ничуть не была заинтересована этой встречей…
Но, очевидно, не так отнёсся Коля к этой встрече. Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани… Ане он не нравился… Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив – в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком, однако вполне достаточно, чтобы читать, не нуждаясь в переводе. Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлинённым бледным лицом, – я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишённой элегантности. Так, блондин, каких на севере у нас можно часто встретить… Говорил он чуть нараспев, нетвёрдо выговаривая “р“ и “л“…»
Из книги Павла Лукницкого: Зимой 1904 г. произошла «2‑я встреча с Анной Андреевной Горенко (на катке)… [Весной] было приблизительно 10 встреч».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «Мы много гуляли, и в тех прогулках, особенно когда мы не торопясь шли из гимназии домой, нас часто “ловил” поджидавший где‑то за углом Николай Степанович. Сознаюсь… мы обе не радовались этому (злые, гадкие девчонки!), и мы его часто принимались изводить. Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоём читать длиннейшие немецкие стихи, вроде “Sängers Fluch” ["Проклятие певца”] Уланда (или Ленау, уж не помню…). И этого риторически цветистого стихотворения, которое мы запомнили на всю жизнь, нам хватало на всю дорогу. А бедный Коля терпеливо, стоически слушал его всю дорогу и всё‑таки доходил с нами до самого дома!»
Из книги Веры Лукницкой «Материалы к биографии Н. Гумилёва»: «На Пасху 1904 года Гумилёвы давали бал, на котором в числе гостей первый раз была А. Горенко. С этой весны начались регулярные встречи. Позже, в книге стихов Гумилёва «Жемчуга» 1910 г. появилась строфа:
Ты помнишь, у облачных впадин
С тобою нашли мы карниз,
Где звёзды, как горсть виноградин,
Стремительно падают вниз.
Об этой строфе Лукницкий пишет в дневнике:
“Башня (Турецкая) в Царском Селе – искусственные руины. АА и Николай Степанович там встречались наверху…”
Они посещали вечера в ратуше, были на гастролях Айседоры Дункан, на студенческом вечере в Артиллерийском собрании, участвовали в благотворительном спектакле в клубе на Широкой улице, были на нескольких, модных тогда спиритических сеансах у Бернса Мейера, хотя и относились к ним весьма иронически».
Из воспоминаний Ахматовой: «У меня есть около 15 стихотворений, которые я не решусь никому показать: это детские стихи. Я их писала, когда мне было …14 лет. Все они посвящены Н.С. Но интересно в них то, что я об Н. С. всюду говорю, как об уже неживом. Я много кому и в ту пору и после писала стихи, но ни с кем это не было так. А с Н. С. у меня так всегда. Это мне самой непонятно…
…И ещё, называю его братом».
Такое отношение к Гумилёву сохранилось у Ахматовой навсегда.
Как соломинкой, пьёшь мою душу.
Знаю, вкус её горек и хмелен.
Но я пытку мольбой не нарушу.
О, покой мой многонеделен.
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете.
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
На кустах зацветает крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Верно, только вчера овдовела.
Летом 1904 г. 15‑летняя Анна впервые влюбилась.
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «…В этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше двадцати пяти лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом».
Посв.***
О, молчи! От волнующих страстных речей
Я в огне и дрожу,
И испуганно нежных очей
Я с тебя не свожу.
О, молчи! В сердце юном моём
Пробудил что‑то странное ты.
Жизнь мне кажется дивным загадочным сном,
Где лобзанья – цветы.
Отчего ты так низко нагнулся ко мне,
Что во взоре моём ты прочёл,
Отчего я дрожу? отчего я в огне?
Уходи! О, зачем ты пришёл.
Это стихотворение, вероятно, обращено к 36‑летнему поэту Александру Митрофановичу Фёдорову, так же, как и другое, написанное 24 июля 1904 г. с посвящением «А. М. Ф.»
Над чёрною бездной с тобою я шла,
Мерцая, зарницы сверкали.
В тот вечер я клад неоценный нашла
В загадочно‑трепетной дали.
И песня любви нашей чистой была,
Прозрачнее лунного света,
А чёрная бездна, проснувшись, ждала
В молчании страсти обета.
Ты нежно‑тревожно меня целовал,
Сверкающей грёзою полный,
Над бездною ветер, шумя, завывал…
И крест над могилой забытой стоял,
Белея, как призрак безмолвный.
Осенью 1904 года старшая сестра Анны, Инна, вышла замуж за студента С.‑Петербургского университета, поэта Сергея Владимировича фон Штейна.
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «Когда Инн[окентию] Фёдоров[ичу] Анненскому сказали, что брат его belle‑fille [будущей невестки] Наташи (Штейн) женится на старшей Горенко, он ответил: “Я бы женился на младшей”. Этот весьма ограниченный комплимент был одной из лучших драгоценностей Ани».
Из воспоминаний Ахматовой: «В 1904‑1905 годы собирались по четвергам у Инны Андреевны и Сергея Владимировича, называлось это “журфиксы”. На самом деле это были очень скромные студенческие вечеринки. Читали стихи, пили чай с пряниками, болтали. А в январе 1905 года Кривич [сын И. Анненского] женился на Наташе Штейн… У них собирались по понедельникам… Папа меня не пускал ни туда, ни сюда, так что мама меня по секрету отпускала до 12 часов к Инне и к Анненским, когда папы не было дома…»
На одной из таких вечеринок, видимо, и произошла роковая встреча Анны с приятелем фон Штейна, студентом факультета восточных языков С.‑Петербургского университета Владимиром Викторовичем Голенищевым‑Кутузовым, в которого Аня безнадёжно влюбилась.
И как будто по ошибке
Я сказала «Ты…»
Озарила тень улыбки
Милые черты.
От подобных оговорок
Всякий вспыхнет взор…
Я люблю тебя, как сорок
Ласковых сестёр.
Из воспоминаний Ахматовой: «…Когда Николай Степанович был гимназистом, папа отрицательно к нему относился по тем же причинам, по которым царскосёлы его не любили и относились к нему с опаской – считали его декадентом…»
«Николай Степанович… был такой – гадкий утёнок – в глазах царскосёлов. Отношение к нему было плохое, потому что он был очень своеобразным, очень отличался от них, а они были на такой степени развития, что совершенно не понимали этого».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом».
Из книги Веры Лукницкой: «В Павловске, на концерте, Гумилёв познакомился с братом Анны Горенко – Андреем. С этого момента началась их крепкая дружба. Андрея он считал единственным чутким, культурным, превосходно классически образованным человеком на фоне всей царскосельской молодёжи – грубой, невежественной и снобистской. Андрей Андреевич владел латынью, был прекрасным знатоком античной поэзии и при этом отлично воспринимал стихи модернистов. Он был одним из немногих слушателей стихов Гумилёва и часто обсуждал с ним не только их, но всю современную поэзию, публиковавшуюся в Журналах “Весы” и “Скорпион”…
С начала 1905 г. …Гумилёв стал, наконец, бывать в доме у Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Тогда, например, нельзя было думать о том, чтобы принимать у себя гостей. Приходил Николай Степанович к брату Андрею… А я была в таком возрасте, что не могла иметь собственных знакомых – считалось так».
Из книги Павла Лукницкого: Гумилёв «постоянно (но в среднем не чаще одного раза в неделю – в десять дней) встречается с Анной Андреевной Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Две мои фотографии в Царскосельском парке (зимняя и летняя) в 20‑х годах сняты на той скамейке, где Николай Степанович впервые сказал мне, что любит меня (февраль…)»
Из книги Аманды Хейт: В 1905 г. «на Пасху Гумилёв, в отчаянии от её нежелания всерьёз отнестись к его чувству, пытался покончить с собою. Потрясённая и напуганная этим, она рассорилась с ним, и они перестали встречаться».
Из воспоминаний Ахматовой: «Когда он хотел умирать, он подарил мне кольцо с рубином (в 5 г.)»
Из воспоминаний литератора Галины Козловской: Анна Андреевна «рассказала о том, что… [Гумилёв] подарил ей золотое колечко… Она вернулась из сада, где у неё было с ним свидание… и вдруг услышала шаги мамы. И она тут же содрала это колечко, и оно откатилось и попало в щель. Она говорит: “Это колечко было на моей руке минут 10 в моей жизни.” И так это колечко никогда не нашли».
Из воспоминаний поэта Всеволода Рождественского в передаче писателя Вадима Бронгулеева: «11(24). VI. 1905 года, т.е. в день рождения Ани Горенко, к ним в дом были приглашены гости, и в их числе Гумилёв. Как положено, новорождённой подносили цветы. Очередной букет принёс и наш влюблённый. Когда он подал его Ане, она с гримасой и вздохом сказала: “Боже мой, ведь это уже седьмой букет сегодня!” Молодой человек, столь самолюбивый и гордый, был, конечно, сильно задет и, ни слова не говоря, вскоре куда‑то исчез. Через некоторое время он появился, причём в его руках был новый букет, ещё более пышный и красивый. Принимая с полным недоумением этот второй букет, хозяйка воскликнула: “Коля, но ведь это уже десятый по счёту!” Тогда Гумилёв, поклонившись, сказал: “Да, я, разумеется, это знаю, но никто не знает, что я собрал его только что в саду императрицы Александры Фёдоровны”.
Конечно, все так и ахнули, представив себе, какой опасности подвергался молодой человек, когда перелезал через ограду царской резиденции и рвал цветы Её величества».
Из воспоминаний Ахматовой: «Весной 1905 года шухардинский дом был продан наследниками Шухардиной, и наша семья переехала в великолепную, как тогда говорили, барскую квартиру на Бульварной улице (дом Соколовского), но, как всегда бывает, тут всё и кончилось. Отец [уже статский советник] “не сошёлся характером” с [главноуправляющим торговым мореплаванием и портами] великим князем Александром Михайловичем и подал в отставку, которая, разумеется, была принята. Дети с бонной Моникой были отправлены в Евпаторию. Семья распалась. Через год – 15 июля 1906 г. – умерла Инна. Все мы больше никогда не жили вместе».
И Анна оказалась разлучена с Голенищевым‑Кутузовым. Я думаю, что именно это событие своей жизни Ахматова описала в знаменитом стихотворении 1911 г. «Песня последней встречи».
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между клёнов шёпот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут своей унылой,
Переменчивой, злой судьбой.»
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на тёмный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно‑жёлтым огнём.
Из воспоминаний Ахматовой: «Я продолжала писать стихи, с неизвестной целью ставя под ними номера. Как курьёз могу сообщить, что, судя по сохранившейся рукописи, “Песня последней встречи” – моё двухсотое стихотворение».
Из «Интимной тетради» Павла Лукницкого: «Смотрю на её руку.
Я: …Это та жила, которую молодые девушки вскрывают всегда.
АА улыбнулась, показывает другую руку. На ней крестообразный, тонкий шрам.
Я: И Вы?
АА: Ну конечно… Кухонным, грязным ножом, чтоб заражение крови… Мне шестнадцать лет было…»
Из книги Павла Лукницкого: «В течение своей жизни л ю б и л а только один раз. Только о д и н раз. “Но как это было!”
В Херсонесе три года ждала от него [видимо, Голенищева‑Кутузова] письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько вёрст ходила на почту, и письма так и не получила».
Из книги Веры Лукницкой: «В октябре 1905 г. на средства родителей была издана первая книга стихов Гумилёва “Путь конквистадоров”…
Один экземпляр Гумилёв отправил в Евпаторию другу Андрею. Его сестре книги не послал, хотя… многие стихи посвящены ей, почти все обращены к ней и в нескольких дан её образ:
Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний?
Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья
И меж бровями залегло
Веков тяжёлое томленье?..»
Из стихотворения Николая Гумилёва «Русалка»:
На русалке горит ожерелье,
И рубины греховно красны,
Это странно‑печальные сны
Мирового, больного похмелья.
На русалке горит ожерелье,
И рубины греховно‑красны.
У русалки мерцающий взгляд,
Умирающий взгляд полуночи,
Он блестит то длинней, то короче,
Когда ветры морские кричат.
У русалки чарующий взгляд,
У русалки печальные очи…
Из воспоминаний Ахматовой: «В Евпатории… я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов».
Из книги Павла Лукницкого: «Подготовлял её гимназист седьмого класса Миша Мосарский».
Из книги Аманды Хейт: «Занятия скрашивались тем, что молодой учитель влюбился в свою ученицу, правда, из‑за этого он проводил уроков вдвое больше, чем требовалось».
«Весной 1906 года Анна вместе с тётушкой поехала в Киев держать экзамены в гимназию. Киев был наиболее подходящим и дешёвым местом для продолжения учёбы, потому что там жили родственники Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Последний класс проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии.
Жила у своей двоюродной сестры Марии Александровны Змунчиллы».
В сентябре 1906 г. Анна написала письмо мужу своей покойной сестры Инны, служащему Русского Дунайского пароходства, поэту Сергею Владимировичу фон Штейну. Он ответил, завязалась переписка.
Однажды Анна попросила: «Уничтожайте, пожалуйста, мои письма. Нечего и говорить, конечно, что то, что я Вам пишу, не может быть никому известно».
Но фон Штейн её просьбу не выполнил.
Из книги Павла Лукницкого: «АА рассказала мне возмутительную историю о Голлербахе, незаконно завладевшем её письмами к С. Штейну (при посредстве Коти Колесовой [второй жены Штейна, позднее – жены Голлербаха]), и кроме того, напечатавшим без всякого права, без ведома АА отрывок одного из этих писем в “Новой русской книге”».
Теперь все эти письма опубликованы.
Из писем Ахматовой Сергею фон Штейну:
«Сентябрь 1906 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, совсем больна, но села писать Вам по очень важному делу: я хочу ехать на Рожество [так в подлиннике] в Петербург. Это невозможно во‑первых, потому, что денег нет, а во‑вторых, потому, что папа не захочет этого. Ни в том, ни в другом Вы помочь мне не можете, но дело не в этом. Напишите мне, пожалуйста, тотчас же по получении этого письма, будет ли Кутузов на Рожество в Петербурге. Если нет, то я остаюсь с спокойной душой, но если он никуда не едет, то я поеду. От мысли, что моя поездка может не состояться, я заболела (чудное средство добиться чего‑нибудь), у меня жар, сердцебиение, невыносимые головные боли. Такой страшной Вы меня никогда не видели.
…Я не сплю уже четвёртую ночь, это ужас, такая бессонница. Кузина моя уехала в имение, прислугу отпустили, и когда я вчера упала в обморок на ковёр, никого не было в целой квартире. Я сама не могла раздеться, а на обоях чудились страшные лица! Вообще скверно!
Летом Фёдоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом.
Милый, света нет.
Стихов я не пишу. Стыдно? Да и зачем?
Сергей Владимирович, если бы Вы видели, какая я жалкая и ненужная. Главное, ненужная, никому, никогда. Умереть легко. Говорил Вам Андрей, как я в Евпатории вешалась на гвоздь и гвоздь выскочил из известковой стенки? Мама плакала, мне было стыдно – вообще скверно…
Отвечайте же скорее о Кутузове.
Он для меня – в с ё. Ваша Аннушка».
«Сентябрь 1906 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, простите и Вы меня, я в тысячу раз более виновата в этой глупой истории, чем Вы.
Ваше письмо бесконечно обрадовало меня, и я буду очень счастлива возвратиться к прежним отношениям, тем более, что более одинокой, чем я, даже быть нельзя…
Хорошие минуты бывают только тогда, когда все уходят ужинать в кабак или едут в театр, и я слушаю тишину в тёмной гостиной. Я всегда думаю о прошлом, оно такое большое и яркое. Ко мне все здесь очень хорошо относятся, но я их не люблю.
Слишком мы разные люди. Я всё молчу и плачу, плачу и молчу. Это, конечно, находят странным, но так как других недостатков я не имею, то пользуюсь общим расположением.
С августа месяца я день и ночь мечтала поехать на Рожество в Царское к Вале, хоть на три дня. Для этого я, собственно говоря, жила всё это время, вся замирая от мысли, что буду там, где… ну, да всё равно.
И вот Андрей объяснил мне, что ехать немыслимо, и в голове такая холодная пустота. Даже плакать не могу.
Мой милый Штейн, если бы Вы знали, как я глупа и наивна! Даже стыдно перед Вами сознаться: я до сих пор люблю В. Г.‑К. И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства.
У меня невроз сердца от волнений, вечных терзаний и слёз. После Валиных писем я переношу такие припадки, что иногда кажется, что уже кончаюсь…
Хотите сделать меня счастливой? Если да, то пришлите мне его карточку. Я дам переснять и сейчас же вышлю Вам обратно. Может быть, он дал Вам одну из последних. Не бойтесь, я не “зажилю”, как говорят на юге… Ваша Аня».
30 мая 1906 г. Гумилёв окончил гимназию, и в июне уехал в Париж. Там он слушал лекции в Сорбонне по французской литературе, изучал живопись и начал издавать журнал «Сириус», где напечатал свои произведения.
Из книги Веры Лукницкой: «Регулярно получал от матери по 100 рублей в месяц, и хотя укладываться в скромный бюджет был трудно, иногда сам посылал ей немного денег.
…Постоянное безденежье Гумилёва принимало порою ужасающие формы. Бывало, он по нескольку дней питался только каштанами. А полуголодное его существование в парижский период было постоянным».
У Гумилёва вскоре появились кое‑какие увлечения, хотя все они были несерьёзными. Ахматова так об этом написала:
На руке его много блестящих колец –
Покорённых им девичьих нежных сердец…
Из книги Павла Лукницкого: «Осенью 1906 года АА почему‑то решила написать письмо Николаю Степановичу. Написала и отправила. Это письмо не заключало в себе решительно ничего особенного, а Николай Степанович (так, значит, помнил о ней всё время) ответил на это письмо предложением. С этого момента началась переписка».
Из воспоминаний Ахматовой: Он в ответе своём написал, что «так обрадовался, что сразу два романа бросил…
А третий? С Орвиц‑Занетти? Роман, кажется, как раз на это время приходится».
Из книги Веры Лукницкой: О баронессе де Орвиц‑Занетти «ничего неизвестно, кроме одного: она вдохновила Гумилёва на стихотворение “Царица Содома”, названное позже “Маскарадом”».
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «31 декабря 1906 г. Дорогой Сергей Владимирович, сердечный припадок, продолжавшийся почти непрерывно 6 дней, помешал мне сразу ответить Вам…
Все праздники провела у тёти Вакар, которая меня не выносит. Все посильно издевались надо мной, дядя умеет кричать не хуже папы, а если закрыть глаза, то иллюзия полная. Кричал же он два раза в день: за обедом и после вечернего чая. Есть у меня кузен Саша. Он был товарищем прокурора, теперь вышел в отставку и живёт эту зиму в Ницце. Ко мне этот человек относится дивно, так что я сама была поражена, но дядя Вакар его ненавидит, и я была, право, мученицей из‑за Саши.
Слова “публичный дом” и “продажные женщины” мерно чередовались в речах моего дядюшки. Но я была так равнодушна, что и ему надоело, наконец, кричать, и последний вечер мы провели в мирной беседе.
Кроме того, меня угнетали разговоры о политике и рыбный стол. Вообще скверно!
Может быть, Вы пришлёте мне в заказном письме карточку Кутузова? Я только дам с неё сделать маленькую для медалиона и сейчас же вышлю Вам. Я буду Вам за это бесконечно благодарна.
Что он будет делать по окончании университета? Снова служить в Кр. Кресте?.. Аня».
После окончания университета Голенищев‑Кутузов уехал на дипломатическую службу в Турцию.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «Январь 1907 г. Милый Сергей Владимирович.
Если бы Вы знали, какой Вы злой по отношению к Вашей несчастной belle‑soeur [свояченице]. Разве так трудно прислать мне карточку и несколько слов.
Я так устала ждать!
Ведь я жду ни больше ни меньше как 5 месяцев.
С сердцем у меня совсем скверно, и только оно заболит, левая рука совсем отнимается…
Серёжа! Пришлите мне карточку Г.‑К. Прошу Вас в последний раз, больше, честное слово, не буду… Аня».
Мы уже никогда не узнаем, что отвечал Анне фон Штейн – эти письма не сохранились. Но кое о чём можно догадаться по стихам.
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «У Ахматовой под строками всегда вполне конкретный образ, вполне конкретный факт, хотя и не называемый по имени».
У кладбища направо пылил пустырь,
А за ним голубела река.
Ты сказал мне: «Ну, что ж, иди в монастырь
Или замуж за дурака…»
Принцы только такое всегда говорят,
Но я эту запомнила речь, –
Пусть струится она сто веков подряд
Горностаевой мантией с плеч.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «2 февраля 1907 г. Милый Сергей Владимирович, это четвёртое письмо, которое я пишу Вам за эту неделю. Не удивляйтесь, с упрямством, достойным лучшего применения, я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь, но это оказалось так трудно, что до сегодняшнего вечера я не могла решиться послать это письмо. Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.
Помните у В. Брюсова:
Сораспятая на муку,
Враг мой давний и сестра,
Дай мне руку! дай мне руку!
Меч взнесён. Спеши. Пора.
И я дала ему руку, а что было в моей душе, знает Бог и Вы, мой верный, дорогой Серёжа…
Хотите знать, почему я не сразу ответила Вам: я ждала карточку Г.‑К. и только после получения её я хотела объявить Вам о своём замужестве. Это гадко, и чтобы наказать себя за такое малодушие, я пишу сегодня, и пишу всё, как мне это ни тяжело.
…Я не пишу ничего и никогда писать не буду. Я убила душу свою, и глаза мои созданы для слёз, как говорит Иоланта. Или помните вещую Кассандру Шиллера. Я одной гранью души примыкаю к тёмному образу этой великой в своём страдании пророчицы. Но до величия мне далеко.
Не говорите никому о нашем браке. Мы ещё не решили, ни где, ни когда он произойдёт. Э т о –
т а й н а, я даже Вале ничего не написала…
Пришлите мне, несмотря ни на что, карточку Вл. Викт. Ради Бога, я ничего на свете так сильно не желаю. Ваша Аня.
P. S. Стихи Фёдорова за немногими исключениями действительно слабы. У него неяркий и довольно сомнительный талант. Он не поэт, а мы, Серёжа, – поэты. Благодарю Вас за Сонеты, я с удовольствием их читала, но должна сознаться, что больше всего мне понравились Ваши заметки. Не издаёт ли А. Блок новые стихотворения – моя кузина его большая поклонница.
Нет ли у Вас чего‑нибудь нового Н. С. Гумилёва? Я совсем не знаю, что и как он теперь пишет, а спрашивать не хочу».
В начале мая 1907 г. Гумилёв, достигнув призывного возраста, должен был приехать в Россию для прохождения военной службы.
Из писем Ахматовой Сергею фон Штейну:
«Между 2 и 11 февраля 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, я ещё не получила ответа на моё письмо и уже снова пишу. Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне – я так безумно счастлива. Он пишет мне непонятные слова, и я хожу с письмом к знакомым и спрашиваю объяснение. Затем бывает нервный припадок, холодные компрессы и общее недомогание. Это от страстности моего характера, не иначе. Он так любит меня, что даже страшно. Как Вы думаете, что скажет папа о моём решении? Если он будет против моего брака, я убегу и тайно обвенчаюсь с Nicolas. Уважать отца я не могу, никогда его не любила, с какой же стати буду его слушаться. Я стала зла, капризна, невыносима. О, Серёжа, как ужасно чувствовать в себе такую перемену… Не оставляйте меня, я себя ненавижу, презираю, я не могу выносить этой лжи, опутавшей меня…
Скорее бы окончить гимназию и поехать к маме. Здесь душно! Я сплю 4 ч. в сутки вот уже 5‑й месяц…
Целую Вас, мой дорогой друг. Аня».
«11 февраля 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, не знаю, как выразить бесконечную благодарность, которую я чувствую к Вам. Пусть Бог пошлёт Вам исполнения Вашего самого пять месяцев ждала его карточку, на ней он совсем такой, каким я знала его, любила и так безумно боялась: элегантный и такой равнодушно‑холодный, он смотрит на меня усталым, спокойным взором близоруких светлых глаз.
Il est intimidant [запугивающий, вызывающий робость], по‑русски этого нельзя выразить… Я совсем пала духом, не пишу Вале и жду каждую минуту приезда Nicolas. Вы ведь знаете, какой он безумный, вроде меня. Но довольно о нём… Отчего Вы думали, что я замолчу после получения карточки? О нет! Я слишком счастлива, чтобы молчать. Я пишу Вам и знаю, что он здесь, со мной, что я могу его видеть, – это так безумно хорошо. Серёжа! Я не могу оторвать от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделённой любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Но Гумилёв – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете. Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной.
Посылаю Вам одно из моих последних стихотворений. Оно растянуто и написано без искры чувства. Не судите меня, как художественный критик, а то мне заранее страшно…
Аня».
К письму было приложено стихотворение «Я умею любить…»
Из воспоминаний Веры Беер: «Урок психологии в выпускном (седьмом классе) Киево‑Фундуклеевской женской гимназии…
Сегодня урок посвящён ассоциативным представлениям. Густав Густавович [Шпет] предлагает нам самостоятельно привести ряд примеров из жизни или из литературы, когда одно представление вызывает в памяти другое. Дружным смехом сопровождается напоминание, как у мистрис Никльби из романа Диккенса “Николас Никльби”, пользовавшегося у нас тогда большим успехом, погожее майское утро связывается с поросёнком, жаренным с луком. И вдруг раздаётся спокойный, не то ленивый, не то монотонный голос:
“Столетия‑фонарики! О, сколько вас во тьме,
На прочной нити времени, протянутой в уме!”
Торжественный размер, своеобразная манера чтения, необычные для нас образы заставляют насторожиться. Мы все смотрим на Аню Горенко, которая даже не встала, а говорит как во сне. Лёгкая улыбка, игравшая на устах Густава Густавовича, исчезла.
“Чьи это стихи?” – проверяет он её. Раздаётся слегка презрительный ответ: “Валерия Брюсова”. О Брюсове слышали тогда очень немногие из нас, а знать его стихи так, как Аня Горенко, никто, конечно, не мог. “Пример г‑жи Горенко очень интересен,” – говорит Густав Густавович. И он продолжает чтение и комментирование стихотворения, начатого Горенкой. На её сжатых губах скользит лёгкая самодовольная улыбка.
* * *
В классе шумно. Ученицы по очереди подходят к толстой, добродушной, очень глупой учительнице рукоделия Анне Николаевне и показывают ей бумажный пластрон рубашки и получают указание, как его приложить к материалу для выкройки… Очередь дошла до Ани Горенко. В руках у неё бледно‑розовый, почти прозрачный батист‑линон. …Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлично. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: “Вам – может быть, а мне нисколько”. Мы ахнули. Анна Николаевна запылала как пион и не нашлась, что сказать. Много дипломатии и трудов пришлось приложить нашей классной даме, Лидии Григорьевне, чтобы не раздуть дела. В конце концов ей удалось добиться, чтобы Горенко попросила у Анны Николаевны извинения. Но как она просила! Как королева.
* * *
Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму – коричневое платье и чёрный передник определенного фасона… Но у Горенко материал какой‑то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней, как влитое, и на локтях у неё никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки – “пирожка” на ней незаметно.
* * *
Киев – город цветов, и мы весною и осенью являлись в класс с цветами. Осенью мы любили поздние розы, пышные астры, яркие георгины. Аня Горенко признавала тогда только туберозы.
* * *
Киевская весна. Синие сумерки. Над площадью густо, медленно разносится благовест. Хочется зайти в древний храм св. Софии, но я ведь принадлежу к “передовым”, и в церковь мне не подобает ходить. Искушение слишком велико. Запах распускающихся листьев, золотые звёзды, загорающиеся на высоком чистом небе, и эти медленные торжественные звуки – всё это создаёт такое настроение, что хочется отойти от обыденного.
В церкви полумрак. Народу мало… Налево, в тёмном приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряжённая. Взгляд сосредоточенно устремлён вперёд. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю своё первоначальное желание окликнуть её. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: “Какая странная Горенко. Какая она своеобразная”.
Я выхожу из церкви. Горенко остаётся и сливается со старинным храмом. Несколько раз хотела заговорить с ней о встрече в церкви. Но всегда что‑то останавливало. Мне казалось, что я невольно подсмотрела чужую тайну, о которой говорить не стоит».
Умолк простивший мне грехи.
Лиловый сумрак гасит свечи.
И тёмная епитрахиль
Накрыла голову и плечи.
Не тот ли голос: «Дева! встань…»
Удары сердца чаще, чаще.
Прикосновение сквозь ткань
Руки, рассеянно крестящей.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «13 марта 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, я прочла Ваше письмо, и мне стало стыдно за свою одичалость. Только вчера я достала “Жизнь человека”, остальных произведений, о которых Вы пишете, я сосем не знаю. Мне вдруг захотелось в Петербург, к жизни, к книгам. Но я вечная скиталица по чужим грубым и грязным городам, какими были Евпатория и Киев, будет Севастополь, я давно потеряла надежду. Живу отлетающей жизнью так тихо, тихо…
Моё стихотворение “На руке его много блестящих колец” напечатано во 2‑м номере “Сириуса”, может быть, в 3‑м появится маленькое стихотворение, написанное мною уже в Евпатории. Но я послала его слишком поздно и сомневаюсь, чтобы оно было напечатано.
Но если это случится, то напишите мне о нём Ваше откровенное мнение и покажите ещё кому‑нибудь из поэтов. Профаны хвалят его – это дурной признак…
Зачем Гумилёв взялся за “Сириус”? Это меня удивляет и приводит в необычайно весёлое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенёс, и всё понапрасну. Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю, что нашло на Гумилёва затмение от Господа. Бывает!»
Пишите непременно. Аннушка».
У редакции журнала не было средств на продолжение, и «Сириус» после третьего номера прекратил своё существование. Но журнал вошёл в историю литературы как первое русское художественное периодическое издание за рубежом и в настоящее время является самой заветной мечтой библиофилов.
В «Сириусе» осуществилась первая в жизни Ани Горенко публикация, стихотворение было подписано Анна Г.
Из воспоминаний Ахматовой: «…Мой отец не хотел, чтобы я была писательница. И когда я всё же начала печататься, он заявил: “Писателей всегда ругают. Я не хочу, чтобы ты под своими стихами подписывалась моим именем”. Отец оказался провидцем, не правда ли? Тогда я выполнила его желание и взяла себе псевдоним – Ахматова».
Из книги Веры Лукницкой: «В начале мая Гумилёв отправился в Россию, чтобы отбывать воинскую повинность. По дороге он заехал в Киев повидаться с А. Горенко…
…Оттуда – в Царское Село для прохождения военной медицинской комиссии».
Из книги Аманды Хейт: В июне Гумилёв «поспешил в Севастополь, где жили тогда Анна с Инной Эразмовной, и поселился в соседнем доме, чтобы быть ближе к ней».
Анна лечилась в грязелечебнице д‑ра Шмидта, Андрей тоже проводил лето в Севастополе.
Из книги Веры Лукницкой: «Гумилёв посоветовал Андрею поехать учиться в Париж, убедив, что денег, которыми тот может располагать, будет вполне достаточно для жизни за границей».
Из воспоминаний Ахматовой: «Мы сидели у моря, дача Шмидта, летом 1907 г., и волны выбросили на берег дельфина. Н. С. уговаривал меня уехать с ним Париж – я не хотела. От этого возникло это стихотворение».
Николай Гумилёв «Отказ»
Царица иль, может быть, только печальный ребёнок,
Она наклонялась над сонно вздыхающим морем,
И стан её стройный и гибкий казался так тонок,
Он тайно стремился навстречу серебряным зорям.
Сбегающий сумрак, какая‑то крикнула птица
И вот перед ней замелькали на влаге дельфины.
Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюблённого принца,
Они предлагали свои глянцевитые спины.
Но голос хрустальный казался особенно звонок,
Когда он упрямо сказал роковое «не надо»…
Царица иль, может быть, только капризный ребёнок,
Усталый ребёнок с бессильною мукою взгляда.
Из воспоминаний Ахматовой: «На даче Шмидта [Гумилёв] сжёг рукопись пьесы “Шут короля Батиньоля” за то, что я не захотела его слушать».
Из книги Павла Лукницкого: «АА рассказывает, что на даче Шмидта у неё была свинка, и лицо её было до глаз закрыто – чтобы не видно было страшной опухоли… Николай Степанович просил её открыть лицо, говорил: “Тогда я Вас разлюблю!” АА открывала лицо, показывала».
Из воспоминаний Ахматовой: «Но он не переставал любить!.. Говорил только, что “Вы похожи на Екатерину II”».
Из воспоминаний Николая Гумилёва в передаче Ирины Одоевцевой: «Как‑то, когда я приехал к ней в Севастополь, она была больна свинкой. И она показалась мне с уродливо распухшей шеей ещё очаровательнее, чем всегда. Она, по‑моему, была похожа на Афину Палладу, а когда я сказал ей об этом, она решила, что я издеваюсь над ней, назвала меня глупым, злым и бессердечным и прогнала. Я ушёл, но весь вечер простоял под её окном, ожидая, что она позовёт меня. А утром уехал, так и не увидев её снова».
Из письма Николая Гумилёва Валерию Брюсову: «21 июля 1907 г., Париж. Две недели прожил в Крыму, неделю в Константинополе, в Смирне имел мимолётный роман с какой‑то гречанкой, воевал с апашами в Марселе, и только вчера, не знаю как, не знаю зачем очутился в Париже».
Из книги Павла Лукницкого: «На даче Шмидта были разговоры, из которых Николай Степанович узнал, что АА не невинна. Боль от этого довела Николая Степановича до попытки самоубийства в Париже».
Из книги Аманды Хейт: «Во Франции ранней осенью, в отчаянии от нового отказа, Гумилев вновь пытался покончить с собой. Он отправился в Трувиль в Нормандии и был арестован “en état de vagabondage”, то есть за бродяжничество».
Из книги Павла Лукницкого: Гумилёв «послал Анне Андреевне Горенко из Трувиля свою фотографию со строфой из Бодлера».
Из воспоминаний Ахматовой: «Н.С. прислал мне в Севастополь Бодлера (“Цветы зла”) с такой надписью: “Лебедю из лебедей – путь к его озеру” [и] написал мне на своей фотогр. четверостишие из «Жалобы Икара» Бодлера:
Mais brule par l*amour du beau
Je n*aurai pas l*honneur sublime
De donner mon a l*abime
Qui me servira de tombeau.
(Севастополь, 1907)»
Перевод: Но сожжённый любовью к прекрасному, / Я не удостоюсь высшей чести / Дать моё имя бездне, / Которая станет моей могилой.
Из воспоминаний Николая Гумилёва в передаче Ирины Одоевцевой: «В предпоследний раз я сделал… [Анне] предложение, заехав к ней по дороге в Париж. Это был для меня вопрос жизни и смерти. Она отказала мне. Решительно и бесповоротно. Мне оставалось только умереть.
И вот, приехав в Париж, я в парке Бютт Шомон поздно вечером вскрыл себе вену на руке. На самом краю пропасти. В расчёте, что ночью, при малейшем движении, я не смогу не свалиться в пропасть. А там и костей не сосчитать…
Но видно, мой ангел‑хранитель спас меня, не дал мне упасть. Я проснулся утром, обессиленный потерей крови, но невредимый на краю пропасти. И я понял, что Бог не желает моей смерти».
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «1907 г. Дорогой Сергей Владимирович, хотя Вы прекратили со мной переписку весной этого года, у меня всё‑таки явилось желание поговорить с Вами.
Не знаю, слышали ли Вы о моей болезни, которая отняла у меня надежду на возможность счастливой жизни. Я болела лёгкими (э т о с е к р е т), и, может быть, мне грозит туберкулёз…
Не говорите, пожалуйста, никому о моей болезни. Даже дома – если это возможно. Андрей с 5 сентября в Париже, в Сорбонне. Я болею, тоскую и худею. Был плеврит, бронхит и хронический катар лёгких. Теперь мучаюсь с горлом. Очень боюсь горловую чахотку. Она хуже лёгочной. Живём в крайней нужде. Приходится мыть полы, стирать.
Вот она, моя жизнь! Гимназию кончила очень хорошо. Аннушка».
Из книги Веры Лукницкой: «…Андрей Горенко, остановился, естественно у Гумилёва. Рассказы о России, о юге, о сестре… Это подняло настроение Гумилёва и, уже в октябре, оставив Андрея на попечении друзей художников, он решился сделать ещё одну попытку. Поехал к ней… скрыв эту поездку от родителей и взяв на неё деньги у ростовщика».
«30 октября по освидетельствованию был признан неспособным к военной службе и освобождён от воинской повинности по причине астигматизма глаз».
Из книги Аманды Хейт: «…Его попытки уговорить Анну выйти за него замуж оказались не более успешными, чем прежде. В декабре он попробовал отравиться и был найден спустя сутки в бессознательном состоянии в Булонском лесу».
Из воспоминаний Алексея Толстого: «Гумилёв рассказывал мне эту историю глуховатым медлительным голосом…
– …Я начал понимать, что лежу навзничь и гляжу на облака. Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве наверху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук… Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я нащупал маленький, с широким горлышком пузырёк – он был раскрыт и пуст. В нём вот уже год я носил кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришёл сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд… Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда.
– Вы спрашиваете, зачем я хотел умереть? – продолжал Гумилёв, – Я жил один в гостинице, – привязалась мысль о смерти. Страх смерти был мне неприятен… Кроме того, здесь была одна девушка».
Из книги Веры Лукницкой: «А. Горенко, узнав о попытке самоубийства от брата, прислала Гумилеву великодушную успокоительную телеграмму».
Я думаю, что все эти попытки Гумилёва покончить жизнь самоубийством из‑за отказов Анны выйти за него замуж, нашли поэтическое отражение в знаменитом стихотворении Ахматовой «Сжала руки под тёмной вуалью…»
Из книги Веры Лукницкой: «Андрей, окончательно поняв, что средств для жизни в Париже у него недостаточно, вынужден был покинуть его».
В январе 1908 г. вышел в свет второй сборник стихотворений Н. Гумилёва «Романтические цветы» с посвящением «Анне Андреевне Горенко», а в журнале «Весы» № 4 были напечатаны новеллы Гумилёва «Радости земной любви» с посвящением «А. А. Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: Я «привыкла видеть себя в этих волшебных зеркалах и с головой гиены, и Евой, и Лилит, и девушкой, влюблённой в дьявола, и царицей беззаконий, и живой и мёртвой, но всегда чужой».
«Николай Степанович рассказывал, что в Париже так скучал в 1906‑1908 г., что ездил на другой конец города специально, чтобы прочитать на углах улицы: “Bd Sébastopol” (Севастопольский бульвар)».
Из книги Веры Лукницкой: В апреле 1908 г., распрощавшись с Парижем, «Гумилёв приехал в Севастополь, чтобы повидаться с А. Горенко. Снова сделал предложение и снова получил отказ. Вернули друг другу подарки…
В июле Гумилёв подал прошение ректору Петербургского университета и 18 августа был зачислен студентом юридического факультета…
В сентябре, с очень небольшими деньгами, Гумилев… поехал в Египет… В Афинах осматривал Акрополь и читал Гомера… Посетил Эзбекие, купался в Ниле – словом, вёл себя, как обычный турист до тех пор, пока не кончились деньги. Поголодав изрядно… занял деньги у ростовщика и вернулся в Россию.
…Поездка в Египет была важна тем, что повлияла на его отношение к самоубийству. В будущем, несмотря ни на какое подавленное душевное состояние, если таковое бывало, Гумилёв н и к о г д а не возвращался к подобным мыслям…
Через год он перешёл на историко‑филологический факультет…
Общественно‑литературную жизнь в Петербурге Гумилёв начал с того, что… поехал с визитом к Вяч. Иванову на знаменитую в то время “башню”. Так называли квартиру Иванова на Таврической улице, расположенную в верхнем полукруглом этаже дома. Это была первая встреча Гумилёва с поэтом, филологом, теоретиком символизма, о которой он мечтал уже давно… На “башне” читал стихи и имел успех».
Из воспоминаний Ахматовой: «До возвращения из Парижа – такая непризнанность, такое неблагожелательное отношение к Николаю Степановичу. Конечно, это его мучило. Вот почему он был очень счастлив, подъём был большой, когда появились Кузмин, Потёмкин, Ауслендер…»
Из воспоминаний Сергея Ауслендера: «Я увидел высокую фигуру в чёрном пальто, в цилиндре, утрированную, немного ироническую…»
Из воспоминаний Ахматовой: «А Вы знаете, что он совсем не такой был. Это был период эстетства. Он был совсем простой человек потом…»
Много позже и Ауслендеру сделалось ясно, что «все странности и самый вид денди у Гумилёва были чисто внешние».
Из книги Веры Лукницкой: «…На вернисаже петербургской выставки “Салон 1909 года” Гумилёв познакомился с С. А. Маковским. Они разговорились о поэзии, и в итоге родился проект нового литературного журнала… “Аполлон”. И, хотя [Гумилёв] не занимал в то время ещё ведущего положения в редакции, с огромным рвением обсуждал план издания, организовывал собрания, помогая основателю журнала…
Ещё в начале года у Гумилёва возникла мысль об учреждении школы для изучения формальных сторон стиха. Он заинтересовал этой идей А. Н. Толстого и П. П. Потёмкина, потом все они вместе обратились к Вяч. Иванову и [филологу] Ф. Ф. Зелинскому с просьбой прочесть курс лекций по теории стихосложения. Так возникло “Общество ревнителей художественного слова”, которое ещё называлось “Академия стиха” или просто “Академия”.
Поначалу было решено, что лекции будут читаться всеми основоположниками “Академии”. Но собрания проходили регулярно раз в две недели на “башне”, и в результате лектором оказался один Вяч. Иванов. После лекций обычно читались и разбирались стихи».
Из воспоминаний Ахматовой: Осенью 1908 г. «я поступила на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна; когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела».
Но «я два года училась на Киевских Высших женских курсах».
25 мая 1909 г. Гумилёв вместе с 22‑летней поэтессой Елизаветой Дмитриевой уехал в Коктебель к поэту Максимилиану Волошину, провёл там июнь и по настоянию Дмитриевой уехал из Коктебеля.
Из письма Николая Гумилёва Андрею Горенко: «Есть шанс думать, что я заеду в Лустдорф. Анна Андреевна написала мне в Коктебель, что вы скоро туда переезжаете, обещала выслать новый адрес и почему‑то не сделала этого. Я ответил ей в Киев заказным письмом, но ответа не получаю… Если Анна Андреевна не получила моего письма, не откажите передать ей, что я всегда готов приехать по её первому приглашению, телеграммой или письмом».
В конце июня Гумилёв по дороге из Коктебеля навестил Анну Андреевну в Лустдорфе.
Из книги Павла Лукницкого: «Проводит в Лустдорфе несколько дней. Уговаривает АА ехать с ним осенью в Африку. …АА, провожая Николая Степановича, ездила с ним из Лустдорфа в Одессу (на трамвае). Николай Степанович всё спрашивал её, любит ли она его. АА ответила: “Не люблю, но считаю вас выдающимся человеком”. Н. С. улыбнулся и спросил: “Как Будда или Магомет?”»
Глава 3. Дуэль. Свадьба
22 ноября 1909 г. Гумилёв стрелялся с Максимилианом Волошиным.
Из заметки «Эпидемия дуэлей» в «Русском слове» за 24 ноября 1909 г.: «Гумилёв резко и несправедливо отозвался об одной девушке, знакомой Волошина. Волошин подошёл к нему, дал ему пощёчину и спросил: “Вы поняли?” – “Да,” – ответил тот».
«Девушка» из заметки – это Лиля, поэтесса Елизавета Дмитриева.
Из воспоминаний Максимилиана Волошина: Основатель журнала «Аполлон» Сергей «Маковский, “Papa Мако”, как мы его называли, был чрезвычайно аристократичен и элегантен…
Лиля – скромная, не элегантная и хромая, удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи её были в редакции отвергнуты.
Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи с письмом».
Так родилась знаменитая литературная мистификация «Черубина де Габриак».
Из воспоминаний Максимилиана Волошина: Гумилёв «знал Лилю давно и давно уже предлагал ей помочь напечатать её стихи, однако о Черубине он не подозревал истины… В 1909 г., летом, будучи в Коктебеле вместе с Лилей, он делал ей предложение. [Немецкий поэт и переводчик, сотрудник журнала «Аполлон» Иоганн фон Гюнтер] стал рассказывать, что Гумилёв говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман… Я почувствовал себя ответственным за всё это, и, с разрешения Воли [Всеволода Васильева, жениха Дмитриевой, отбывавшего воинскую повинность]… через два дня стрелялся с Гумилёвым.
Мы встретились с ним в мастерской [Александра] Головина в Мариинском театре во время представления “Фауста”. Головин в это время писал портрет поэтов, сотрудников “Аполлона”.
…Я подошёл к Гумилёву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощёчину».
Из письма Александра Шервашидзе, секунданта Волошина, художнику Борису Анрепу: «Всё, что произошло в ателье Головина в тот вечер – Вы знаете, т.к. были там с Вашей супругой.
…Пишу Вам оч. откровенно: я был очень напуган, и в моём воображении один из двух обязательно должен был быть убит.
Тут же у меня явилась детская мысль: заменить пули бутафорскими. Я имел наивность предложить это моим приятелям! Они, разумеется, возмущённо отказались.
Я поехал к барону Мейендорфу и взял у него пистолеты».
Из воспоминаний Алексея Толстого: «Весь следующий день между секундантами шли отчаянные переговоры. Грант [так Толстой называет Гумилёва] предъявил требования – стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи – не было иного выхода, кроме смерти…
С большим трудом, под утро, в ресторане Альберта, секундантам В. – князю Шервашидзе и мне – удалось уговорить секундантов Гранта – [секретаря “Аполлона” Евгения] Зноско‑Боровского и [Михаила] Кузмина – стреляться на пятнадцати шагах. Но надо было уломать Гранта. На это был потрачен ещё один день. Наконец, на рассвете третьего дня, наш автомобиль выехал за город, по направлению к Новой Деревне».
Из воспоминаний Николая Чуковского: «Гумилёв прибыл к Чёрной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда – оставив своего извозчика в Новой Деревне и пробираясь к Чёрной речке пешком, он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше и упорно, но безуспешно, искал её вместе со своими секундантами. Гумилёв, озябший, уставший ждать, пошёл ему навстречу и тоже принял участие в поисках калоши…
…Гумилёв рассказывал о дуэли насмешливо, снисходительно, с сознанием своего превосходства. Макс – добродушнейшее смеясь над собой».
Из воспоминаний Максимилиана Волошина: «Мы стрелялись…, если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему».
Из воспоминаний Алексея Толстого: «Когда я стал отсчитывать шаги, Грант, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов… Гранту я понёс пистолет первому… Он… взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядел на В.
Передав второй пистолет В., я, по правилам, в последний раз предложил мириться. Но Грант перебил меня, сказав глухо и зло: “Я приехал драться, а не мириться”. Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: “Раз, два… Три!” – крикнул я. У Гранта блеснул красноватый свет и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Грант крикнул с бешенством: “Я требую, чтобы этот господин стрелял!”»
Из воспоминаний Максимилиана Волошина: «Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал».
Из воспоминаний Алексея Толстого: «Я подбежал к… [Волошину], выдернул у него из дрожащей руки пистолет, и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Грант продолжал неподвижно стоять. “Я требую третьего выстрела”, – упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали».
Из воспоминаний искусствоведа Виктора Василенко: Ахматова «мне сказала: “Ни Пушкин, ни Лермонтов, выходя на дуэль, не могли убить Дантеса и Мартынова”. – “Почему? – я говорю. – Ведь Пушкин был великолепным стрелком”. – “Да, но поэт, – сказала Анна Андреевна, – не может быть убийцей. Он только может быть убит”. …Если бы Пушкин убил, то он не был бы поэтом большим. Если бы Лермонтов убил Мартынова, это было бы страшно, поэзия его была бы обескровлена, “запятнана” – она сказала. …И потом она ещё добавила, что Пушкин ведь был прекрасный, как Вы сказали, стрелок, но пуля попала в… пуговицу бронзовую на кителе Дантеса».
Вот и поэтов Гумилёва и Волошина Бог спас от убийства, чтобы сохранить их для поэзии.
Из «Записных книжек» Ахматовой: Осенью я получила от Николая Степановича «письмо, кот. убедило согласиться на свадьбу (1909). Я запомнила точно одну фразу: ”Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам…” Это почему‑то показалось мне убедительным».
Из книги Веры Лукницкой: «26 ноября вместе с Кузминым, Потёмкиным, Толстым Гумилёв приехал в Киев, где выступал вместе с ними на литературном вечере “Остров искусств”… В зале присутствовала А. Горенко. Вечер провёл с нею. Пошли в гостиницу “Европейскую” пить кофе. Там он вновь сделал ей предложение. На этот раз получил окончательное согласие. Все три дня, которые Гумилев пробыл в Киеве, он был с Анной, хотя жил с Кузминым у художницы А. А. Экстер… Нанёс визит родственнице Ахматовой – М. А. Змунчилло… 30 ноября, провожаемый друзьями, выехал в Одессу, оттуда пароходом в Африку».
Из воспоминаний Ахматовой: У него «страсть была к путешествиям. Я обещала, что никогда не помешаю ему ехать, куда он захочет. Ещё до того, как мы поженились, обещала».
Тем не менее, Анна сильно расстроилась, почувствовав себя брошенной, и в то же время очень переживала за Гумилёва, понимая всю опасность его путешествия. Это видно из стихотворений, написанных Ахматовой в Киеве с декабря по январь: «Хорони, хорони меня, ветер!..», «Пришли и сказали: “Умер твой брат!”» и
Сладок запах синих виноградин…
Дразнит опьяняющая даль.
Голос твой и глух и безотраден,
Никого мне, никого не жаль.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Солнце в небе. Солнце ярко светит.
Уходи к волне про боль шептать.
О, она наверное ответит,
А быть может, будет целовать.
В Абиссинии (так тогда назывался Египет) Гумилёв охотился на леопардов и, по словам Ахматовой, привёз в числе экзотических редкостей два замечательных бокала, сделанных из рога носорога. Они были подарены ему кем‑то из абиссинской знати.
5 февраля 1910 г. Гумилёв вернулся домой, два дня провёл в Киеве и уехал в Царское.
Из воспоминаний Ахматовой: «На масленицу я была в Петербурге, жила у отца на Жуковской».
Из книги Веры Лукницкой: Ахматова впервые «поехала в Царское Село к Гумилёву. Случайно оказалась в одном вагоне с Мейерхольдом, Кузминым, Зноско и др. (ехали к Гумилёву), с которыми ещё не была знакома. Гумилёв встретил их на вокзале, предложил всем ехать прямо к нему, а сам направился на кладбище, на могилу И. Анненского. По возвращении домой познакомил АА со всеми присутствующими (не сказав, однако, что АА – его невеста. Он не был уверен, что свадьба не расстроится)…
Стали вместе бывать в музеях, на концертах, на литературных вечерах».
Из воспоминаний Ахматовой: «Вначале я… писала очень беспомощные стихи, что Николай Степанович и не думал от меня скрывать. Он… советовал мне заняться каким‑нибудь другим видом искусства, например, танцами («Ты такая гибкая»)… Я прочла (в Брюлловском зале Русского музея) корректуру “Кипарисового ларца” [Иннокентия Анненского] (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что‑то поняла в поэзии».
Из воспоминаний Веры Срезневской: «…В одно прекрасное утро я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня и сразу пришла ко мне. Как‑то мельком сказала о своём браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у неё не было совсем желания, как это часто бывает у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для неё, ни для меня. Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли».
Записка Ахматовой Срезневской: «Птица моя, – сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы всё знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать. Аня».
5 апреля Гумилёв подал прошение ректору университета: «Имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство разрешить мне вступить в законный брак с дочерью статского советника Анной Андреевной Горенко». Через несколько дней Гумилёв приехал в Киев, подарил Анне только что вышедший в свет сборник стихотворений.
Из воспоминаний Ахматовой: «”Жемчуга”. Надписал: “Кесарю – кесарево”, привёз, когда приехал венчаться, тогда же (1910) подарил “Балладу”:
Тебе, подруга, эту песнь отдам,
Я веровал всегда твоим стопам,
Когда вела ты, нежа и карая…»
Свидетельство о браке: «Означенный в сем студент Санкт‑Петербургского университета Николай Степанович Гумилёв 1910 года апреля 25 дня причтом Николаевской церкви села Никольской Слободки Остерскаго уезда Черниговской губернии обвенчан с потомственной дворянкой Анной Андреевной Горенко, что удостоверяем подписями и приложением церковной печати 1910 года апреля 25 дня.
Николаевской церкви села Никольской Слободки Остерскаго уезда Черниговской губернии
священник (подпись)
псаломщик (подпись)»
Анна Андреевна приняла фамилию мужа. Шаферами были поэты Владимир Эльснер и Иван Аксёнов.
Из книги Аманды Хейт: «Родственники Ахматовой считали брак заведомо обречённым на неудачу, и никто из них не пришёл на венчание, что глубоко оскорбило её».
Строки из стихотворения Ахматовой «Хорони, хорони меня, ветер! / Родные мои не пришли…» (декабрь 1909 г.) оказались пророческими.
Из книги Аманды Хейт: «…Ахматова говорила, что их брак был не началом, а “началом конца” их отношений».
Из воспоминаний Николая Гумилёва в передаче Ирины Одоевцевой: «Когда я женился на Анне Андреевне…, я выдал ей личный вид на жительство и положил в банк на её имя две тысячи рублей… Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной».
Из дневника поэта Льва Горнунга: «5 мая 1925 г. От Лукницкого я узнал, что переписка Гумилёва с Ахматовой‑невестой, по их обоюдному решению, была сожжена».
Из книги Веры Лукницкой: «До конца месяца супруги жили в Киеве, а 2 мая отправились в свадебное путешествие в Париж. В Париже поселились на 10, Rue Bonaparte. Посетили Лувр, музей Гимэ, музей Густава Моро, средневековое аббатство Клюни, Зоологический сад, были в Булонском лесу, сиживали в любимых Гумилёвым кафе Латинского квартала, были в ночных кабарэ. Встречались с С. Маковским, А. Экстер, Ж. Шюзвилем, А. Мерсеро, Р. Аркосом, Н. Деникером. Нанесли визит французскому критику Танкреду де Визану».
Познакомились с молодым художником Амедео Модильяни.
Из воспоминаний Ахматовой: «В 10‑м году я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз».
«Когда я его в первый раз увидела, подумала сразу: какой интересный еврей. А… [Модильяни] тоже говорил (может, врал?), что, увидев меня, подумал: какая интересная француженка».
«У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами, – он был совсем не похож ни на кого на свете. Голос его как‑то навсегда остался в памяти».
Из стихотворения «Песенка»:
…Будет камень вместо хлеба
Мне наградой злой.
Надо мною только небо,
А со мною голос твой.
Из воспоминаний Ахматовой: «Мне… из моей первой книги “Вечер” (1912) сейчас по‑настоящему нравятся только строки:
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.
Мне даже кажется, то из этих строчек выросло очень многое в моих стихах».
Из воспоминаний Сергея Маковского: «На обратном пути из Парижа в Петербург случайно оказались мы в том же международном вагоне. Молодые тоже возвращались из Парижа, делились впечатлениями об оперных и балетных спектаклях Дягилева.
Под укачивающий стук вагонных колёс легче всего разговориться по душе. Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилёва, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов “без последствий”, но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта и атласной чёлкой на лбу (по парижской моде), вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилёв, чувствовалось, что он полюбил её серьёзно и горд ею».
Из воспоминаний Ахматовой: «На север я вернулась в июне 1910 года. Царское после Парижа показалось мне совсем мёртвым. В этом нет ничего удивительного. Но куда за пять лет провалилась моя царскосельская жизнь? Не застала там я ни одной моей соученицы по гимназии и не переступила порог ни одного царскосельского дома. Началась новая петербургская жизнь».
В Царском Селе Гумилёвы жили на Бульварной ул. в доме Георгиевского.
Из воспоминаний Анны Гумилёвой, жены брата поэта: «В семье Гумилёвых очутились две Анны Андреевны. Я – блондинка, Анна Андреевна Ахматова – брюнетка. А. А. Ахматова была высокая, стройная, тоненькая и очень гибкая, с большими синими, грустными глазами, со смуглым цветом лица. Она держалась в стороне от семьи. Поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: “Здравствуйте все!” За столом большей частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату; вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург».
Из воспоминаний Ирины Одоевцевой: «О том, что… [Гумилёв] подарил Ахматовой на Рождество в первый год [Одоевцева, вероятно, перепутала Рождество с днём рождения Ахматовой, т.к. в тот год на Рождество Гумилёв был в Африке] рассказал даже очень подробно: “Я купил у Александра на Невском большую коробку, обтянутую материей в цветы, и наполнил её доверху, положил в неё шесть пар шёлковых чулок, флакон духов «Коти», два фунта шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – я знал, что она о нём давно мечтает – и томик “Les amours jaunes” Тристана Корбьера. Как она обрадовалась! Она прыгала по комнате от радости”».
Из дневника Михаила Кузмина: «10 июня 1910 г. Был в Павловске… Приехали Гумилёвы. Она манерна, но потом обойдётся.
13 июня. Вечером визитировали Гумилёвы. Она ничего – обойдётся и будет мила».
Из воспоминаний Ахматовой: «Н. С. Гумилёв после нашего возвращения из Парижа (летом 1910 года) повёз меня к Вяч. Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи (мы были в комнате втроём), и я прочла: “И когда друг друга проклинали…” (1909. Киевская тетрадь) и ещё что‑то (кажется, “Пришли и сказали…”), и Вячеслав очень равнодушно и насмешливо произнёс: “Какой густой романтизм!” Я тогда до конца не поняла его иронии».
Из книги Павла Лукницкого: «Про последнее стихотворение АА сказала, что оно нравилось Н.С. Он очень едко и сильно критиковал всегда её стихи. А когда АА была в первый раз у Вяч. Иванова на "башне" и её попросили прочесть стихи, она обратилась с вопросом – какое прочесть – к Н.С. …Ник. Степ. указал на это».
Из воспоминаний Ахматовой: «Затем я поехала к маме, вероятно, в августе, там получила письмо: “Если хочешь меня застать, возвращайся скорее, п. ч. я уезжаю в Африку.” …Вернулась, проводила Николая».
13 сентября Гумилёв устроил в Царском Селе прощальный вечер. В числе приглашённых был художник Сергей Судейкин с женой Ольгой, которая впоследствии стала ближайшей подругой Ахматовой.
Три раза пытать приходила.
Я с криком тоски просыпалась
И видела тонкие руки
И тёмный насмешливый рот.
«Ты с кем на заре целовалась,
Клялась, что погибнешь в разлуке,
И жгучую радость таила,
Рыдая у чёрных ворот?
Кого ты на смерть проводила,
Тот скоро, о, скоро умрёт».
Был голос, как крик ястребиный,
Но странно на чей‑то похожий.
Всё тело моё изгибалось,
Почувствовав смертную дрожь,
И плотная сеть паутины
Упала, окутала ложе…
О, ты не напрасно смеялась,
Моя непрощённая ложь.
Глава 4. Парнас. Модильяни
Из воспоминаний Ахматовой: «Гум. уехал в Аддис‑Абебу. Я осталась одна в гумилёвском доме, … как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом к Вале Срезневской, тогда ещё Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве…»
Я «сходила с ума от “Кипарисового ларца”. Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться».
Из письма Ахматовой Валерию Брюсову: «Конец 1910 г. Многоуважаемый Валерий Яковлевич, посылаю Вам четыре своих стихотворения. Может быть, Вы сочтёте возможным напечатать которое‑нибудь из них. Я была бы бесконечно благодарна Вам, если бы Вы написали мне, надо ли мне заниматься поэзией. Простите, что беспокою. Анна Ахматова».
К письму были приложены следующие стихи: «Хочешь знать, как всё это было?..», «Жарко веет ветер душный…», «Тебе, Афродита, слагаю танец…», «Старый портрет».
Из воспоминаний поэта Михаила Зенкевича: «Вот она в первый раз, в отсутствие Гумилёва, уехавшего в Абиссинию, читает в редакции “Аполлона” свои стихи, и от волнения слегка дрожит кончик её лакированной туфельки, а Вячеслав Иванов её за что‑то отечески журит».
Из воспоминаний Ахматовой: «А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: “А вот моему мужу не нравится”. Это запоминали, раздували, наконец это попало в чьи‑то мемуары…»
«Вячеслав Иванов, когда я в первый раз прочла стихи в Ак. стиха, сказал, что я говорю недосказанное Анненским, возвращаю те драгоценности, кот. он унёс с собой. (Это не дословно.) А дословно: “Вы сами не знаете, что делаете…”».
Из книги Павла Лукницкого: «АА, рассказывая нижеследующее, сказала: “Не записывайте этого, потому что выйдет, что я хвастаюсь…” И рассказала, что когда она первый раз была на “башне” у Вячеслава Иванова, он пригласил её к столу, предложил ей место по правую руку от себя, то, на котором прежде сидел И. Анненский. Был совершенно невероятно любезен и мил, потом объявил всем, представляя АА: “Вот новый поэт, открывший нам то, что осталось нераскрытым в тайниках души И. Анненского.” АА говорит с иронией, что сильно сомневается, чтоб “Вечер” так уж понравился В. Иванову, и было даже чувство неловкости, когда так хвалили “девчонку с накрашенными губами”…
А делал это всё В. Иванов со специальной целью – уничтожить как‑нибудь Н. С. Гумилёва, уколоть его (конечно, не могло это в действительности Н. С. уколоть, но В. Иванов рассчитывал)».
Из воспоминаний Ахматовой: «Гражданское мужество у… [Гумилёва] было колоссальное: например, в отношениях с Вячеславом Ивановым. Он прямо говорил, не считаясь с тем, что это повлечёт за собой травлю, может быть. Всегда выражал своё мнение прямо в глаза, не считаясь ни с чем – вот это, что я никогда не могла».
Из воспоминаний поэта Владимира Пяста: «На первых же осенних собраниях Академии стала появляться очень стройная, очень юная женщина в тёмном наряде… Нам была она известна в качестве “жены Гумилёва”. Ещё летом прошёл слух, что Гумилёв женился, и – против всякого ожидания – “на самой обыкновенной барышне”. Так почему‑то говорили. Очевидно, от него, уже совершившего первое своё путешествие в Абиссинию, ожидалось, что он привезёт в качестве жены зулуску или по меньшей мере мулатку, очевидно, подходящей к нему считалась только экзотическая невеста. Иначе бы, конечно, об Анне Ахматовой никому бы не пришло в голову сказать, что она – “самая обыкновенная женщина”.
Эта “самая обыкновенная женщина”, как вскоре выяснилось, пишет “для себя” стихи. “Комплиментщик” Вячеслав Иванов заставил её однажды выступить “в неофициальной части программы” заседания Академии. Я помню стихи, которые сказала Анна Ахматова, – т. е. помню, что среди них было:
У пруда русалку кликаю,
А русалка умерла…
Это стихотворение, кажется, и все другие, читанные Ахматовой в тот вечер, были в скором времени напечатаны. Между тем, как слышно было, она вообще только что начала писать стихи».
Из воспоминаний Ахматовой: «Когда… люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Г., бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже большая и страшная жизнь, что стихи 10‑11 г. не начало, а продолжение».
Из воспоминаний писателя Георгия Чулкова: «Однажды, на вернисаже выставки “Мира искусства” я встретил высокую, стройную сероглазую женщину, окружённую сотрудниками “Аполлона”, которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили. Через несколько дней был вечер Фёдора Сологуба. Часов в одиннадцать я вышел из Тенишевского зала. Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В петербургском вечернем тумане она была похожа на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случилось так, что я предложил этой молодой даме довезти её до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда. Среди беседы моя новая знакомая сказала между прочим:
– А вы знаете, я пишу стихи.
Полагая, что это одна из многих тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил её прочесть что‑нибудь. Она стала читать стихи, которые вошли в её первую книжку “Вечер”.
Первые же строфы, услышанные мною из её уст, заставили меня насторожиться.
– Ещё!.. Ещё!.. Читайте ещё, – бормотал я, наслаждаясь новою своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов.
– Вы – поэт, – сказал я уж не тем равнодушным голосом, каким я просил её читать свои стихи.
Так я познакомился с Анной Андреевной Ахматовой».
Из воспоминаний Ахматовой: «Я эту зиму [1910‑11 гг.] провела довольно беспокойно: я часто ездила в Киев и обратно – несколько раз».
Модильяни «всю зиму писал мне».
«Он писал очень хорошие длинные письма… “Я беру вашу голову в свои руки и окутываю вас любовью”».
«Я запомнила несколько фраз из его писем, одна из них “Vous êtes en moi comme une hantise.” (Вы во мне как наваждение)».
«Что он сочинял стихи, он мне не сказал.
Как я теперь понимаю, его больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли. Он всё повторял: “On communiqué”. [О, передача мыслей.] Часто говорил: “Il n’y a que vous pour réaliser cela”. [О, это умеете только вы.]»
Амедео Модильяни начал вытеснять Голенищева‑Кутузова из сердца Анны.
Память о солнце в сердце слабеет,
Желтей трава.
Ветер снежинками ранними веет
Едва‑едва.
В узких каналах уже не струится –
Стынет вода.
Здесь никогда ничего не случится, –
О, никогда!
Ива на небе пустом распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой.
Память о солнце в сердце слабеет
Что это? Тьма?
Может быть!.. За ночь прийти успеет
Зима.
Из воспоминаний Ахматовой: Модильяни «был учтив, но это было не следствием домашнего воспитания, а высоты его духа».
Из стихов Ахматовой можно понять, что Модильяни перестал ей писать, когда узнал, что в конце марта должен вернуться из Абиссинии Гумилёв.
Высоко в небе облачко серело,
Как беличья расстеленная шкурка,
Он мне сказал: «Не жаль, что ваше тело
Растает в марте, хрупкая Снегурка!»
В пушистой муфте руки холодели.
Мне стало страшно, стало как‑то смутно.
О, как вернуть вас, быстрые недели
Его любви воздушной и минутной!
Я не хочу ни горечи, ни мщенья,
Пускай умру с последней белой вьюгой.
О нём гадала я в канун Крещенья.
Я в январе была его подругой.
Из книги Веры Лукницкой: В Африке Гумилев «с местным поэтом ато‑Иосифом собирал абиссинские песни и предметы быта… В Царское Село вернулся в конце марта больным сильнейшей африканской лихорадкой».
Из воспоминаний Ахматовой: «25 марта 1911 года ст. стиля (Благовещенье) Гумилёв вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис‑Абеба). В первой нашей беседе он между прочим спросил меня: “А стихи ты писала?” Я, тайно ликуя, ответила: “Да”. Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: “Ты поэт – надо делать книгу”».
«Вернувшись в Царское Село, Коля написал мне два акростиха (они в моём альбоме) – “Ангел лёг у края небосклона…” и “Аддис‑Аббеба – город роз…” В те же дни он сочинил за моим столиком “Из города Киева” – полу‑шутка, полу‑страшная “правда”».
Из дневников Павла Лукницкого: «АА ненавидела экзотику, Африку. Когда Николай Степанович приезжал, рассказывал – выходила в другую комнату: “Скажи, когда кончишь рассказывать”».
Из статьи Корнея Чуковского «Гумилёв»: Некоторые стихи Гумилёва «не способны, говоря по‑старинному, эмоционально воздействовать на душу читателя». Сам поэт признаёт это «в одном из лучших стихотворений того давнего времени – в щемяще‑поэтичном “Жирафе”, где он безуспешно пытается успокоить, обрадовать, утешить тоскующую петербургскую женщину своим восторженным рассказом о том, что на свете существует красавец жираф, бродящий в дебрях Африки, близ озера Чад….
Но страдающей женщине нет дела до гумилёвских жирафов… Меньше всего на свете ей необходимы жирафы».
Я и плакала и каялась,
Хоть бы с неба грянул гром!
Сердце тёмное измаялось
В нежилом дому твоём.
Боль я знаю нестерпимую,
Стыд обратного пути…
Страшно, страшно к нелюбимому,
Страшно к тихому войти…
Во «Всеобщем журнале литературы, искусства, науки и общественной жизни» № 3 за 1911 г. появилось стихотворение Ахматовой «Старый портрет» – первая публикация в России. Также её стихи были напечатаны в №№ 8‑10 журнала «Gaudeamus».
Из воспоминаний Сергея Маковского: «Я в отсутствие Гумилёва навещал Ахматову, всегда какую‑то загадочно печальную и вызывающую к себе нежное сочувствие… Прослушав некоторые из её стихотворений, я тотчас предложил поместить их в “Аполлоне”».
В середине апреля вышел в свет 4‑й номер журнала «Аполлон» со стихами Ахматовой: «Мне больше ног моих не надо…», «Сероглазый король», «Над водой» и «В лесу».
Из воспоминаний Ахматовой: Последовала «немедленная реакция Буренина в “Новом времени”, кот. предполагал, что уничтожил меня своими пародиями, даже не упоминая моё имя».
Из дневника Михаила Кузмина: «6 апреля 1911 г. Вечером [на «башне»] была Гумильвица».
Из воспоминаний Ахматовой: «Я познакомилась с Осипом Мандельштамом на “башне” Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с пылающими глазами с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо‑Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал расспрашивать, какая жена у Гумилёва, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдёт что‑то непоправимое, и назвала себя».
Из книги Павла Лукницкого: «Первый день Пасхи… АА всю ночь просидела у постели Николая Степановича, у которого был жестокий приступ лихорадки».
АА «рассказала мне, что однажды Николай Степанович вместе с ней был в аптеке и получал для себя лекарство. Рецепт был написан на другое имя. На вопрос АА Николай Степанович ответил: “Болеть – это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нём участвовать”».
Из стихотворения Ахматовой «Сколько просьб у любимой всегда!..»:
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?..
Из воспоминаний Ахматовой: «Стихи шли лёгкой свободной поступью. Я ждала письма, которое так и не пришло – никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне; я разрывала конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну…»
Сегодня мне письма не принесли:
Забыл он написать, или уехал;
Весна как трель серебряного смеха,
Качаются в заливе корабли,
Сегодня мне письма не принесли…
Он был со мной ещё совсем недавно,
Такой влюблённый, ласковый и мой,
Но это было белою зимой,
Теперь весна, и грусть весны отравна,
Он был со мной ещё совсем недавно…
Я слышу: лёгкий трепетный смычок,
Как от предсмертной боли, бьётся, бьётся.
И страшно мне, что сердце разорвётся,
Не допишу я этих нежных строк…
В середине мая Ахматова едет на месяц в Париж, возможно, даже с надеждой уйти от нелюбимого мужа к Модильяни:
Дни томлений острых прожиты
Вместе с белою зимой.
Отчего же, отчего же ты
Лучше, чем избранник мой?
Из воспоминаний Георгия Чулкова: «…Мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову».
Из воспоминаний жены Георгия Чулкова: «Я впервые встретилась с Ахматовой в Париже в 1911 году… Мы вместе совершали прогулки и посещали иногда вечерами маленькие кафе, где обыкновенно слушали незатейливые шутливые выступления эстрадных певцов и танцоров. Ахматова была тогда очень молода, ей было не больше двадцати лет. Она была очень красива, все на улице заглядывались на неё. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали своё восхищение, женщины с завистью обмеривали её глазами. Она была высокая, стройная и гибкая. (Она сама мне показывала, что может, перегнувшись назад, коснуться головой своих ног.) На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером – это перо ей привёз только что вернувшийся тогда из Абиссинии её муж – поэт Н. С. Гумилёв…
Мы посетили однажды какой‑то ресторан на Монмартре… Помню, как Анна Андреевна снисходительно отнеслась к шутке её соседа по столику: он незаметно положил ей записочку в туфлю».
Из воспоминаний Ахматовой о Модильяни: Я «заметила в нём большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как‑то потемнел и осунулся…
Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: всё, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей очень длинной. Дыхание искусства ещё не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый лёгкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где‑то рядом. И всё божественное в Амедее только искрилось сквозь какой‑то мрак…
Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живёт. Как художник он не имел и тени признания.
Жил он тогда (в 1911 году) в Impasse Falquiére [тупик Фальгьера]. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание. Только один раз в 1911 году он сказал, что ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом.
Он казался мне окружённым плотным кольцом одиночества. Не помню, чтобы он с кем‑нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга. Я не слышала от него ни одного имени знакомого, друга или художника, и я не слышала от него ни одной шутки. Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином. Очевидно, он стал пить позже, но гашиш уже как‑то фигурировал в его рассказах. О ч е в и д н о й подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюблённости (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чём земном…
В это время он занимался скульптурой, работал во дворике возле своей мастерской (в пустынном тупике был слышен стук его молоточка) в обличии рабочего. Стены его мастерской были увешаны портретами невероятной длины (как мне теперь кажется – от пола до потолка). Воспроизведения их я не видела – уцелели ли они? Скульптуру свою он называл la chose [вещь] – она была выставлена, кажется, у Indépendants [“Независимых”] в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на неё, но не подошёл ко мне на выставке, потому то я была не одна, а с друзьями. Во время моих больших пропаж исчезла и подаренная им мне фотография этой вещи.
В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть Египетский отдел, уверял, что всё остальное (tout le reste) недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением. Уже очень скоро он становится столь самобытным, что ничего не хочется вспоминать, глядя на его холсты.
Теперь этот период Модильяни называют Période négre [Негритянский].
Он говорил: “Les dijoux doivent être sauvages” [Драгоценности должны быть дикарскими] (по поводу моих африканских бус) и рисовал меня в них. Водил меня смотреть le vieux Paris derriére le Panthéon [старый Париж за Пантеоном] ночью при луне. Хорошо знал город, но всё‑таки мы один раз заблудились. Он сказал: “J’ai oublié qu’il y a une île au milieu”. [Я забыл, что посредине находится остров.] Это он показал мне настоящий Париж.
По поводу Венеры Милосской говорил, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях.
В дождик (в Париже часто дожди) Модильяни ходил с огромным очень старым чёрным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шёл тёплый летний дождь, около дремал le vieux palaisá I’Italienne [старый дворец в итальянском стиле], а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи…
Об Анатоле Франсе Модильяни (как, впрочем, и другие просвещённые парижане) не хотел и слышать. Радовался, что я его тоже не любила…
Как‑то раз мы, вероятно, плохо сговорились и я, зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла.
Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. “Не может быть, – они так красиво лежали…”
Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была ещё не совсем закончена (бульвар Raspai l[Распай]). Вернер [корреспондент газеты “Русское слово” в Париже], друг Эдисона, показал мне в Taverne de Panthéon [кабачок Пантеон] два стола и сказал: “А это ваши социал‑демократы, тут – большевики, а там – меньшевики”. Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes‑culottes), то почти пеленали ноги (jupes entravées). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из‑за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию…
Модильяни очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие‑то чудеса, а это были только первые робкие попытки (например, в “Аполлоне” 1911 г.)
…Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, – эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в Царскосельском доме в первые годы революции. Уцелел один, в нём, к сожалению, меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие “ню”…»
«Его не интересовало сходство. Его занимала поза».
«Больше всего мы говорили с ним о стихах. Мы оба знали очень много французских стихов: Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера…
Как‑то раз сказал: “J΄ai oublié de vous dire que je suis juif.” [Я забыл вам сказать, что я еврей.] Что он родом из‑под Ливорно – сказал сразу, и что ему двадцать четыре года, а было ему – двадцать шесть…
К путешественникам Модильяни относился пренебрежительно. Он считал, что путешествия – это подмена истинного действия».
«Я ещё запомнила его слова: «Sois bonne– sois douse!» [Будь доброй – будь нежной!]. Ни «bonne», ни «douse» я с ним никогда не была».
В углу старик, похожий на барана,
Внимательно читает «Фигаро».
В моей руке просохшее перо,
Идти домой ещё как будто рано.
Тебе велела я, чтоб ты ушёл.
Мне сразу всё твои глаза сказали…
Опилки густо устилают пол,
И пахнет спиртом в полукруглой зале.
И это юность – светлая пора
. . . . . . . . .
Да лучше б я повесилась вчера
Или под поезд бросилась сегодня.
Писатель‑эмигрант Борис Носик издал книжку «Анна и Амедео», в которой, подмигивая читателю, заявляет: мало ли что писала о своих отношениях с Модильяни сама Ахматова, уж мы‑то с вами лучше знаем, как было на самом деле. Ну что ж, как утверждает народная мудрость, каждый судит в меру своей испорченности.
Из воспоминаний Ахматовой: «Читала я о Модильяни… в бульварном романе, где автор соединил его с Утрилло. С уверенностью могу сказать, что это существо на Амедея десятого‑одиннадцатого годов совершенно не похоже, а то, что сделал автор, относится к разряду запрещённых приёмов».
«Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я, оторвавшись от стола, подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами…»
В черноватом Париж тумане,
И наверно, опять Модильяни
Незаметно бродил за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной…
Из книги Павла Лукницкого: «По возвращении из Парижа АА подарила Н. С. книжку Готье. Входит в комнату – он белый сидит, склонив голову. Даёт ей письмо… Письмо это прислал АА один итальянский художник, с которым у АА ничего решительно не было. Но письмо было страшным символом… Ссора между ними – и по какому пустяшному поводу – ссора, вызванная этим художником».
Из воспоминаний Ахматовой: «В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали… Мне долго казалось, что я никогда больше ничего о нём не услышу…»
В мае 1912 года Ахматова побывала во Флоренции, где Модильяни в своё время учился в Школе изящных искусств. Вернувшись из Италии, Анна Андреевна написала:
Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.
Лёг туман на белую дорогу,
Тени побежали по воде.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Мир родной, понятный и телесный
Для меня, незрячей, оживи.
Исцелил мне душу Царь Небесный
Ледяным покоем нелюбви.
Глава 5. «Вечер». «Цех поэтов»
Новый, 1912 год Гумилёвы встречали в только что открывшемся под эгидой Общества интимного театра литературно‑художественном кабаре «Бродячая собака».
Из воспоминаний переводчика Иоганнеса фон Гюнтера: «В самом лучшем месте города, вблизи от Невского проспекта, у Михайловской площади (с её Михайловским театром, в котором тогда на государственный счёт была оборудована для петербуржцев элегантная французская сцена), в четвёртом или пятом дворе одного из зданий (подобные здания со многими ящиками‑дворами и теперь, вероятно, ещё есть в Петербурге) актер Борис Пронин обнаружил заброшенный винный склад и переоборудовал его подвал под кафе для художников. Собственная квартира Бориса Константиновича Пронина помещалась на четвёртом или пятом этаже того же здания, так что всё устроилось наилучшим образом. Подвал с несколькими окошками, выходившими на уровне асфальта во двор, представлял собой два помещения средней величины. В одном из них находилась крошечная сцена величиной что‑нибудь в шесть квадратных метров, на которых, однако, разместилось и пианино. Кроме того, в подвале имелись минимальных размеров контора, довольно большая прихожая, служившая гардеробом, большая кухня и тёмная кладовая, где хранились напитки. Вход для художников, писателей, артистов был почти бесплатным, но даже этой малой мзды никто из них не платил. Зато публика, которую здесь называли “фармацевтами” и которую допускали только дважды в неделю, должна была платить за вход очень много; если не ошибаюсь, “фармацевту” только посещение подвала обходилось в рубль, а за угощение он должен был платить отдельно. Из напитков предлагалось вино, водка и пиво по весьма сходной цене, из закусок были только ветчина и холодная куропатка. Труппа на сцене собиралась не каждый день, а когда собиралась, вечера вел великолепный комик Гибшман. Мы садились, к примеру, за крошечный круглый столик на сцене, брали в руки карандаши и, вынув из карманов перочинные ножики, принимались эти карандаши точить, подрыгивая при этом, как на экранах синема той поры, а Гибшман тем временем с пафосом оглашал:
– Точка карандашей в Нормандии.
Но кто только не говорил и не пел на этой маленькой эстраде! Шаляпин, Собинов, Блок, Брюсов, Сологуб и все прочие русские поэты; Герман Банг, Эмиль Верхарн, Маринетти, все именитые иностранцы, гостившие в Петербурге, – бывали вечера неподражаемого искусства, за них не жаль было заплатить любые деньги. Когда собиралось слишком много “фармацевтов”, Пронин попросту выталкивал нас, молодых поэтов, на сцену и отдавал команду:
– Говорите!
И каждый из нас начинал говорить: Ахматова, Мандельштам, Игорь Северянин, Белый. Я выступал наверняка не меньше ста раз с чтением стихов Георге, Гёте, Моргенштерна, но и своих собственных тоже. В помещении с маленькой сценой вдоль стены стояли кожаные диваны, кроме того, имелось, вероятно, штук двенадцать маленьких круглых столов со стульями. Соседняя комната была разделена ширмами‑перегородками на небольшие, с квадратный метр, “купе”, предназначенные для уединенных переговоров. Эти купе тоже были чаще всего заняты. В дни “фармацевтов” “Бродячая собака” после десяти часов вечера была всегда переполнена, ибо здесь и в самом деле вращался “весь Петербург”! Чтобы взглянуть на него, не жалко было и рубля. Голые стены, на которых поначалу висели какие‑то футуро‑экспрессионистские полотна, Судейкин потом записал цветами, деревьями, экзотическими птицами своей яркой, фосфоресцирующей палитры. Подвал Пронина вошёл в историю русской литературы. Только пуристы‑большевики не стали терпеть его и закрыли под предлогом, что он служит местом проведения антибольшевистских собраний капиталистов».
Из воспоминаний поэта Бенедикта Лившица: «Бродячая собака» «в 13‑м г. …была единственным островком в ночном Петербурге, где литературная и артистическая молодёжь, в виде общего правила не имевшая ни гроша за душой, чувствовала себя как дома».
«В длинном сюртуке и длинном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал, пятясь между столиков, Гумилёв, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь “кинжального” взора в спину».
Из воспоминаний Георгия Иванова: «Это было на вечере в честь Бальмонта… Пришёл Сергей Городецкий с деревянной лирой под мышкой – фетишем “Цеха”. Уже началась программа, когда кто‑то сказал: “А вот и Николай Степанович”.
…Гумилёв стоял у кассы…, платя за вход… За ним стояла худая высокая дама. Ярко‑голубое платье не очень шло к её тонкому смуглому лицу. Впрочем, внешность Гумилёва так поразила меня, что на Ахматову я не обратил почти никакого внимания.
Гумилёв шёл не сгибаясь, важно и медленно – чем‑то напоминая автомат. Стриженная под машинку голова, большой, точно вырезанный из картона нос, как сталь, холодные, немного косые глаза… Одет он был тоже странно: чёрный, долгополый сюртук, как‑то особенно скроенный, и ярко‑оранжевый галстук.
Внешность Гумилёва показалась мне тогда необычайной… Он действительно был некрасив и экстравагантной… манерой одеваться – некрасивость свою ещё подчёркивал. Но руки у него были прекрасные, и улыбка, редкая по очарованию, скрашивала, едва он улыбался, все недостатки его внешности».
На этом вечере Евгений Зноско‑Боровский познакомил Гумилёва с будущей артисткой и режиссёром Ольгой Николаевной Высотской, с которой позже у Николая Степановича завязался роман.
Из дневника Михаила Кузмина: «1 февраля 1912 г. У Гумилёвых электричество, бульдог. Собрался “цех”… Спал в библиотеке».
Следующим вечером Ахматова уехала в Киев, она была на втором месяце беременности.
Ты письмо моё, милый, не комкай,
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоём пути.
Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я.
В этом сером будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде, жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.
Ты письмо моё, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в своей бедной котомке
На самое дно положи.
Из дневника Павла Лукницкого: «Н. Г. уехал в Киев за А. А. Вернулись в Ц. С. вместе».
Из дневника Михаила Кузмина: «21 февраля. Поехал в Царское…
22 февраля. Поехал в город вместе с А. А. …Пришлось долго ждать. Проезжали цари. Гумилёвой раскланивались стрелки и генералы».
В начале марта 1912 г. вышел в свет первый сборник стихотворений Ахматовой «Вечер» с предисловием Михаила Кузмина, изданный «Цехом поэтов» тиражом 300 экз.
Из воспоминаний Ахматовой: «В Цехе, когда одновременно вышли “Дикая порфира” [Михаила Зенкевича] и “Вечер”, их авторы сидели в лавровых венках. Веночки сплела я, купив листья в садоводстве А. Я. Фишера».
В 60‑е годы Ахматова напишет: «Эти бедные стихи пустейшей девочки почему‑то перепечатываются тринадцатый раз (если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, “чтобы не расстраиваться”. От огорчения, что “Вечер” появился, она… сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: “Какие они счастливые – у них не выходит книжка”».
Из воспоминаний Корнея Чуковского: «Когда в “Вечере” появилось двустишие:
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки, ‑
Анна Андреевна сказала, смеясь: “Вот увидите, завтра такая‑то, – она назвала имя одной из самых юрких поэтесс того времени, – напишет в своих стихах:
Я на правую ногу надела
Калошу с левой ноги.”
Предсказание её скоро сбылось…»
Из письма Алексея Толстого Георгию Чулкову: «27 марта 1912 г. Гумилёвы уезжают на днях в Италию. (У Анны Андреевны тронуты верхушки лёгких)».
Из воспоминаний Ахматовой: «Вержболово – Берлин – Лозанна – Уши – Оспадалетти (у родных М. А. Кузьминой‑Караваевой жили около недели) – Сан‑Ремо – на пароходе в Геную. Генуя – Пиза – Флоренция. Из Флоренции Н. Г. один ездил в Рим и Сиену (было очень жарко, и я думала, что ещё много раз побываю в Риме) и приблизительно через неделю вернулся обратно во Флоренцию. Пребывание во Флоренции (включая поездку Н. Г. в Рим и Сиену) заняло дней 10. Из Флоренции вместе поехали в Болонью, Падую, Венецию. В Венеции жили дней 10. Затем Вена – Краков – Киев…
Там, у мамы оставил меня, сам уехал в Слепнёво… Из Киева я поехала в именье моей кузины – в Подольскую губ. …
Потом Н. С. выехал меня встретить в Москву».
«…Он, как всегда, повёл меня по книжным лавкам, я приоткрывала последние номера журналов и находила весьма сочувственные отзывы о “Вечере”. Я немедленно закрывала книгу и старалась сделать вид, что я ничего не видела. Мне казалось, что иначе они исчезнут».
Лето Ахматова провела в Слепнёве.
Из воспоминаний Екатерины Черновой, двоюродной племянницы Николая Гумилёва: «По утрам мимо дома обычно ехала почта, Николай Степанович бегал её встречать, колокольчик был слышен издали. К ним в то лето приходило много журналов, и они с Анной Андреевной сразу бросались их просматривать. Помню, однажды я завтракала не во флигеле у родителей, а в большом доме. Николай Гумилёв и Анна Ахматова опаздывали. Когда они вошли, Анна Ивановна спросила: “Ну, Коля, что пишут?” Николай торжествующе ответил: “Бранят”. – “А ты, Аня?” Опустив глаза, тихо и как‑то смущённо Ахматова ответила: “Хвалят”».
Из стихотворения «Дал Ты мне молодость трудную…»:
Ни розою, ни былинкою
Не буду в садах Отца.
Я дрожу над каждой соринкою,
Над каждым словом глупца.
Осенью Гумилёвы вернулись в Царское, в дом № 63 на Малой ул., который купила мать Гумилёва, Анна Ивановна.
Из воспоминаний Анны Гумилёвой: Это был «прелестный двухэтажный дом… А. И. с падчерицей и внуками занимала верхний этаж, поэт с женой и я с мужем – внизу. Тут же внизу находилась столовая, гостиная и библиотека».
Из воспоминаний Сергея Маковского: «Первая комната, библиотека Гумилёва, была полна книг, стоящих на полках и повсюду набросанных. Тут же – широкий диван, на котором он спал. Рядом, в тёмно‑синей комнате стояла кушетка Ахматовой».
Из воспоминаний поэта Георгия Иванова: «В Царском Селе у Гумилёвых дом. Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков. Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене. Но внутри – тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены. Библиотека в широких диванах, книжные полки до потолка… Комнат много, какие‑то всё кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещённые, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли…
Тишину вдруг нарушает пронзительный крик. Это горбоносый какаду злится в своей клетке. Тот самый:
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду».
Из воспоминаний Ахматовой: «Коля говорил мне – ты не способна быть хозяйкой салона, потому что самого интересного гостя ты всегда уводишь в соседнюю комнату».
Из воспоминаний Георгия Иванова: «1911 год. В “Башне” – квартире Вячеслава Иванова – очередная литературная “среда”.
Читаются стихи по кругу. Читают и знаменитые, и начинающие. Очередь доходит до молодой дамы, тонкой и смуглой.
Это жена Гумилёва… Эта чёрненькая смуглая Анна Андреевна, кажется, даже не лишена способностей…
– Анна Андреевна, вы прочтёте?
. . . . . . . . . .
– Я прочту.
На смуглых щеках появляются два пятна. Глаза смотрят растерянно и гордо. Голос слегка дрожит…
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки…
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки…
На лицах – равнодушно‑любезная улыбка…
Вячеслав Иванов молчит минуту. Потом встаёт, подходит к Ахматовой, целует ей руку.
– Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение – событие в русской поэзии».
Из воспоминаний Ахматовой: «Сколько раз я читала и слышала, будто Вячеслав Иванов на каком‑то большом собрании поэтов восхитился моей “перчаткой”… Никогда ничего подобного не было! Помню при встрече он действительно сказал мне, что, по его мнению, это стихотворение удачно. Но и только».
В октябре 1911 г. Ахматова поступила на Высшие женские историко‑литературные курсы Н. П. Раева.
В ноябре в «Аполлоне» были напечатаны стихи Ахматовой «…А там мой мраморный двойник…», «По аллее проводят лошадок…», «Маскарад в парке», «Надпись на неоконченном портрете».
Из рецензии Георгия Чулкова: «Изысканность поэтического дара Ахматовой… в утончённости переживаний… Почти в каждом стихотворении Ахматовой, как в бокале благоуханного вина, заключён тайно смертельный яд иронии».
Но был и целый ряд пренебрежительных рецензий.
Из воспоминаний Ахматовой: «”Цех поэтов” был задуман осенью 1911 года в противовес “Академии Стиха”, где царствовал Вяч. Иванов… Первое собрание Цеха (весьма пышное) с Блоком и французами было у Городецкого…»
Из воспоминаний Владимира Пяста: «Цех поэтов был довольно любопытным литературным объединением… В него был введён несколько чуждый литературным обществам и традициям порядок “управления”… В Цехе были “с и н д и к и”, – в задачу которых входило направление членов Цеха в области их творчества…
Было, например, правило, воспрещающее “говорить без придаточных”. То есть высказывать своё суждение по поводу прочитанных стихов без мотивировки этого суждения…
Все члены Цеха должны были “работать” над своими стихами согласно указаниям собрания, то есть фактически – двух синдиков. Третий же был отнюдь не поэт: юрист, историк и только муж поэтессы. Я говорю о Д. В. Кузьмине‑Караваеве. Первые два были, конечно, Городецкий и Гумилёв».
Из книги Веры Лукницкой: «Второе заседание “Цеха поэтов” состоялось 1 ноября у Гумилёва в Царском. На следующий день Гумилёв уехал в Финляндию проведать находящуюся в санатории и уже смертельно больную Машу Кузьмину‑Караваеву».
Муза‑сестра заглянула в лицо,
Взгляд её ясен и ярок.
И отняла золотое кольцо,
Первый весенний подарок.
Муза! ты видишь, как счастливы все –
Девушки, женщины, вдовы…
Лучше погибну на колесе,
Только не эти оковы.
Знаю: гадая, и мне обрывать
Нежный цветок маргаритку.
Должен на этой земле испытать
Каждый любовную пытку.
Жгу до зари на окошке свечу
И ни о ком не тоскую,
Но не хочу, не хочу, не хочу
Знать, как целуют другую.
Завтра мне скажут, смеясь, зеркала:
«Взор твой не ясен, не ярок…»
Тихо отвечу: «Она отняла
Божий подарок».
Из воспоминаний Ахматовой: «Н. С. был действительно влюблён в Машу и посвятил ей весь первый отдел “Чужого неба”».
«Весь цикл “Чужого неба” очень цельный и двойному толкованию не поддаётся. Это ожесточённая, “последняя” борьба с тем, что было ужасом его юности – с его любовью».
«Самой страшной я становлюсь в “Чужом небе” (1912), когда я в сущности рядом (влюблённая в Мефистофеля Маргарита, женщина‑вамп в углу, Фанни с адским зверем у ног, просто отравительница, киевская колдунья с Лысой Горы – “А выйдет луна – затомится”). Там борьба со мной! Не на живот, а на смерть!»
С Михаилом Лозинским «меня познакомила… Лиза Кузьмина‑Караваева [будущая мать Мария] в 1911 на… [третьем] собрании Цеха поэтов (у неё) на Манежной площади. Внешне Михаил Леонидович был тогда элегантным петербуржцем и восхитительным остряком, но стихи были строгие, всегда высокие, свидетельствующие о напряжённой духовной жизни. Я считаю, что лучшее из написанных тогда мне стихов принадлежит ему («Не забывшая»).
Дружба наша началась как‑то сразу и продолжалась до его смерти (31 января 1955 г.). Тогда же, т. е. в 10‑х годах, составился некий триумвират: Лозинский, Гумилёв и Шилейко».
Вольдемар Казимирович Шилейко был поэт, переводчик и учёный‑ассириолог, о котором говорили, что ещё 13‑ или 14‑летним мальчиком он расшифровал древнеегипетский текст, а юношей переписывался с французским ассириологом Тюро‑Данженом.
Из воспоминаний Владимира Пяста: «Он, ещё не кончив университета, был чуть ли не действительным членом Академии Наук… Шилейко, как и его единственный в Петербурге учитель, покойный профессор Тураев, … – оба они напоминали зараз и бородатых воинов с вывернутыми плечами с архаических древнегреческих сосудов и с ассирийских росписей, – и оживших египетских мумий, несущих на себе весь прах веков под своими длинными сюртуками современного покроя.
Естественно, что, когда однажды в “Собаке”, после какого‑то доклада Шкловского, Шилейко взял слово и, что называется, отчестил, отдубасил, как палицей, молодого оратора, уличив его в полном невежестве, – и футуризм с ним вкупе, – сравнив его, то есть футуризм, с чернокнижными операциями, – и ещё с чем‑то, – Виктор Шкловский в своём ответном слове начал очень скромно, так вкрадчиво‑обаятельно:
– Думаю, что уже в силу своего возраста мой почтенный оппонент мог бы постесняться употреблять столь резкие выражения, мог бы простить мне незнание многого, извинительное мне по молодости лет…
Между тем почтенному старцу Шилейко тогда только что минуло 23 года, а юноше Шкловскому давно уже шёл 23‑й год».
Но это было уже в 1914 г., а мы вернёмся в 1911 г. на третье заседание «Цеха поэтов».
Из книги Павла Лукницкого: «Николая Степановича в тот раз у Кузьминых‑Караваевых не было».
10 ноября 1911 г. он провожал Машу Кузьмину‑Караваеву в Италию на лечение.
Маша умерла 29 декабря в Сан‑Ремо и была похоронена на монастырском кладбище в Бежецке.
Гумилёв вернулся к Ахматовой.
…И кто‑то, во мраке дерев незримый,
Зашуршал опавшей листвой
И крикнул: «Что сделал с тобой любимый,
Что сделал любимый твой!
Словно тронуты чёрной, густою тушью
Тяжёлые веки твои.
Он предал тебя тоске и удушью
Отравительницы любви.
Ты давно перестала считать уколы –
Грудь мертва под острой иглой.
И напрасно стараешься быть весёлой –
Легче в гроб тебе лечь живой!..»
Я сказала обидчику: «Хитрый, чёрный,
Верно, нет у тебя стыда.
Он тихий, он нежный, он мне покорный,
Влюблённый в меня навсегда!»
Глава 6. Сыновья Гумилёва. Блок
У отца Николая Гумилёва была дочь от первого брака – Александра. После смерти мужа, художника Сверчкова, она поселилась в Царском Селе со своими двумя детьми – Колей и Марусей.
Из воспоминаний Екатерины Черновой, двоюродной племянницы Николая Гумилёва: «Коля Сверчков назывался Коля‑маленький, хотя в то время он был уже весьма сильным и крупным юношей со светлыми усиками… Когда в Царском Селе беременной Анне Андреевне было трудно ходить по лестнице, именно Коля‑маленький носил её вверх по лестнице, так как в Царском Николай Гумилёв и Анна Ахматова жили во втором этаже, а обедала вся семья внизу в большой столовой».
Из книги Павла Лукницкого: «АА проснулась очень рано, почувствовала толчки. Подождала немного. Ещё толчки. Тогда АА заплела косы и разбудила Н. С. – "Кажется, надо ехать в Петербург.” C вокзала в родильный дом шли пешком, потому что Н. С. так растерялся, что забыл, что можно взять извозчика или сесть в трамвай. В 10 ч. утра были уже в родильном доме на Васильевском острове».
Из книги Веры Лукницкой: «18 сентября 1912 г. в родильном приюте императрицы Александры Фёдоровны на 18‑й линии Васильевского острова у А. А. и Н. С. Гумилёвых родился сын Лев».
Из книги Павла Лукницкого: «А вечером Н. С. пропал. Пропал на всю ночь. На следующий день все приходят к АА с поздравлениями. АА узнаёт, что Н. С. дома не ночевал. Потом, наконец, приходит и Н. С. с “лжесвидетелем”. Поздравляет. Очень смущён».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «Не берусь оспаривать, где он находился в момент рождения сына. Отцы обычно не присутствуют при этом, и “благочестивые” отцы должны лучше меня знать, что если им и удалось соблазнить своего приятеля сопровождать их в место своих обычных увеселений, то из этого лишь явствует, что их приятель решился (пусть не совсем понятным способом) скоротать это тревожное время, выпивая и заглушая внутреннюю тревогу. Мне думается, что, подвернись Гумилёву другие приятели, менее подверженные таким “весельям”, – Коля мог бы поехать в монастырь, мужской или женский, и отстоять монастырскую вечерню с переполненным умилённым сердцем.
Знаю, как… [Николай] звонил в клинику, где лежала Аня (самую лучшую тогда клинику профессора Отто, очень дорогую и очень хорошо обставленную, на Васильевском острове). Затем, по окончании всей этой эпопеи, заехал за матерью своего сына и привёз их обоих в Царское Село к счастливой бабушке, где мы с мужем в те же дни обедали и пили шампанское за счастливое событие… Всё, как полагается».
Из воспоминаний Ахматовой: «Скоро после рождения Лёвы мы молча дали друг другу полную свободу и перестали интересоваться интимной стороной жизни друг друга».
Из книги Веры Лукницкой: «В это время Гумилёв продолжил образование на романо‑германском отделении историко‑филологического факультета… Чтобы жить ближе к университету, снял в Тучковом переулке недорогую комнатку и поселился в ней для сдачи экзаменов».
И закрутил роман.
Из Записных Книжек Ахматовой: «А от бедной, милой Ольги Николаевны Высотской он родил сына Ореста (13 г.) Всё это не имело ко мне решительно никакого отношения, делать из меня ревнивую жену в 10‑х годах очень смешно и очень глупо».
– «Я пришла тебя сменить, сестра,
У лесного, у высокого костра.
Поседели твои волосы. Глаза
Замутила, затуманила слеза.
Ты уже не понимаешь пенья птиц,
Ты ни звёзд не замечаешь, ни зарниц.
И давно удары бубна не слышны,
А я знаю, ты боишься тишины.
Я пришла тебя сменить, сестра,
У лесного, у высокого костра».
– «Ты пришла меня похоронить.
Где же заступ твой, где лопата?
Только флейта в руках твоих.
Я не буду тебя винить,
Разве жаль, что давно, когда‑то,
Навсегда мой голос затих.
Мои одежды надень,
Позабудь о моей тревоге,
Дай ветру кудрями играть.
Ты пахнешь, как пахнет сирень,
А пришла по трудной дороге,
Чтобы здесь озарённой стать».
И одна ушла, уступая,
Уступая место другой,
И неверно брела, как слепая,
Незнакомой узкой тропой.
И всё чудилось ей, что пламя
Близко… бубен держит рука…
И она, как белое знамя,
И она, как свет маяка.
Из воспоминаний Ахматовой: «У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда‑то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель.
…Мне очень нравится оставшееся без всякого продолжения несколько тёмное и для меня вовсе не характерное стихотворение “Я пришла тебя сменить, сестра…” – там я люблю строки:
И давно удары бубна не слышны,
А я знаю, ты боишься тишины».
Из воспоминаний Ореста Высотского: «Мне не известно, что произошло между моею матерью и Николаем Степановичем, но по некоторым намёкам могу догадаться, что мама первая прервала связь, чем‑то обиженная, хотя всю жизнь продолжала любить Гумилёва и так и не вышла замуж».
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «…Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском.
Понемногу… Аня освобождалась от роли матери в том понятии, которое сопряжено с уходом и заботами о ребёнке: там были бабушка и няня. И она вошла в свою обычную жизнь литературной богемы».
Из воспоминаний поэта Георгия Адамовича: «Не могу точно вспомнить, когда я впервые увидел Анну Андреевну. Вероятно, было это года за два до первой мировой войны в романо‑германском семинарии Петербургского университета… Несколько раз в год устраивались там поэтические вечера… Однажды К. В. Мочульский… сказал мне:
– Сегодня приходите непременно… будет Ахматова…
Ахматова была уже знаменита, – по крайней мере в том смысле знаменита, в каком Малармэ, беседуя с друзьями, употребил это слово по отношению к Виллье де Лиль Адану: “Его знаете вы, его знаю я… чего же больше?” В тесном кругу приверженцев новой поэзии о ней говорили с восхищением…
Анна Андреевна поразила меня своей внешностью. Теперь в воспоминаниях о ней, её иногда называют красавицей: нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось видеть мне женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своей выразительностью, неподдельной одухотворённостью, чем‑то сразу приковывавшим внимание… Анна Андреевна почти непрерывно улыбалась, усмехалась, весело и лукаво перешёптывалась с Михаилом Леонидовичем Лозинским, который, по‑видимому, наставительно уговаривал её держаться серьёзнее, как подобает известной поэтессе, и внимательнее слушать стихи. На минуту‑другую она умолкала, а потом снова принималась шутить и что‑то нашёптывать. Правда, когда наконец попросили и её прочесть что‑нибудь, она сразу изменилась, как будто даже побледнела… При выходе из семинария меня ей представили. Анна Андреевна сказала:
– Простите, я, кажется, всем вам мешала сегодня слушать чтение. Меня скоро перестанут сюда пускать… – И, обернувшись к Лозинскому, опять рассмеялась».
Из книги Веры Лукницкой: «В октябре, созданный на базе Цеха поэтов, вышел первый номер журнала “Гиперборей”».
В нём, а также в журналах «Нива», «Русская мысль», «Аполлон», «Заветы», «Новая жизнь», «Рубикон», «Северные записки», в «Ежемесячном журнале литературы, науки и общественной жизни», альманахе «Жатва», «Альманахе муз», газетах «День» и «Биржевые ведомости», еженедельнике «Вершины» начинают регулярно печататься стихи Ахматовой.
С 1 октября возобновились заседания Цеха поэтов у Гумилёвых в Царском Селе.
Из воспоминаний Ахматовой: «С октября 1912 по апрель 1913 – приблизительно десять собраний (по два в месяц)… Повестки рассылала я (секретарь?!)»
«Я отчётливо помню то собрание Цеха…, когда было решено отмежеваться от символистов. С верхней полки достали греческий словарь (не Шульц ли!) и там отыскали – цветение, вершину».
Из «Писем о русской поэзии» Николая Гумилёва: «Акмеизм (от слова акме – расцвет всех духовных и физических сил)».
Манифест «акмеизма» Гумилёв напечатал в «Аполлоне».
Из воспоминаний литературоведа Юлии Сазоновой‑Слонимской: «Когда Гумилёва спрашивали, в чём сущность акмеизма, Гумилёв отвечал, что это “подарок историкам литературы”, которые любят размечать по главам и школам».
Из книги Аманды Хейт: «Суть акмеизма следует искать не в форме их стихотворчества, не в предмете описания и даже не в их политических настроениях. Их мировоззрение в точности соответствовало тому, что требовали манифесты акмеизма – возвращения на землю… В основе акмеизма лежал отказ от поиска спасения в другом мире, убеждение, что обрести Бога можно сейчас и тут же, на земле, что жизнь – это благословение Божье».
В группу «акмеистов» вошли Николай Гумилёв, Сергей Городецкий, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Зенкевич, Владимир Нарбут. Были и сочувствующие. Но единства в группе не было.
19 декабря 1912 г. в кабаре «Бродячая собака» Сергей Городецкий прочёл доклад «Символизм и акмеизм». Гумилёв оспорил некоторые положения, выставленные Городецким. В прениях выступила и Ахматова. Других подробностей об этом мероприятии не сохранилось.
Из воспоминаний актрисы Лидии Панкратовой о «Бродячей собаке»: «Иногда под утро, когда оставались только свои компании – просто дурили. Ахматова, по просьбе её друзей, выступала со своим “акробатическим номером”. Она была чрезвычайно тонка и гибка. Она садилась на стул и пролезала под сидением стула, не касаясь руками и ногами пола. Этот её номер вызывал бурный восторг».
В «Бродячей собаке» была заведена толстая книга в переплёте из свиной кожи, в которой посетители должны были оставлять автографы.
Из воспоминаний Бориса Лившица: «Затянутая в чёрный шёлк, с крупным овалом камеи у пояса, вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы, по настоянию кидавшегося ей навстречу Пронина, вписать в “свиную” книгу свои последние стихи, по которым простодушные “фармацевты” строили догадки, щекотавшие только их любопытство».
Однажды Ахматова записала такие стихи:
Безвольно пощады просят
Глаза. Что мне делать с ними,
Когда при мне произносят
Короткое, звонкое имя?
Иду по тропинке в поле
Вдоль серых сложенных брёвен.
Здесь лёгкий ветер на воле
По‑весеннему свеж, неровен.
И томное сердце слышит
Тайную весть о дальнем.
Я знаю: он жив, он дышит,
Он смеет быть непечальным.
Не только среди «фармацевтов» того времени, но и в литературе об Ахматовой до сих пор бытует мнение, что это стихотворение адресовано Александру Блоку.
Из воспоминаний Ахматовой: «В Москве многие думают, что я посвящала свои стихи Блоку. Это неверно. Любить его как мужчину я не могла бы».
«У него была красная шея, как у римского легионера».
«Притом ему не нравились мои ранние стихи. Это я знала – он не скрывал этого».
Из воспоминаний Георгия Адамовича: «…Надо было бы категорически отвергнуть… россказни… о каком‑то “романе” Блока с Ахматовой. Никогда ничего подобного не было… На чём эти выдумки основаны, не знаю. Вероятно, просто‑напросто на том, что слишком уж велик соблазн представить себе такую любовную пару – Блок и Ахматова, пусть это и противоречит действительности».
Из книги Павла Лукницкого: «Познакомилась с Ал. Блоком в Цехе поэтов. Раньше не хотела с ним знакомиться, а тут он сам подошел к Н. С. и просил представить его АА.
…В то время была мода на платье с разрезом сбоку, ниже колена. У неё платье по шву распоролось выше. Она этого не заметила. Но это заметил Блок.
Когда АА вернулась домой, она ужаснулась, подумав о впечатлении, которое произвёл этот разрез на Блока. Сказала Н. С., укоряя его за то, что он не сказал ей вовремя об этом беспорядке в её туалете. Н. С. ответил: "А я видел. Но я думал – это так и нужно, так полагается… Я ведь знаю, что теперь платья с разрезом носят".
Из воспоминаний Ахматовой: О хвастовстве. «Вот чего не было у Блока… Ни в какой степени! С ним можно было год прожить на необитаемом острове и не знать, что это Блок. У него не было ни тени желания как‑то проявить себя в разговоре.
Блок очень избалован похвалами, и они ему смертельно надоели».
«Когда я с ним познакомилась… он уже ничуть не скрывал своего презрения к людям и того, что они ему ни для чего не требуются…»
«В Блоке жили два человека: один – гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой – сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тёте не нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”».
Из дневника Блока: «7 ноября 1911 г. В первом часу мы пришли с Любой к Вячеславу [Иванову]. Там уже – собрание большое… А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше)».
Из воспоминаний Ахматовой: «В Петербурге осенью 1913 года, в день чествования в каком‑то ресторане приехавшего в Россию Верхарна, на Бесстужевских курсах был большой закрытый (то есть только для курсисток) вечер. Кому‑то из устроительниц пришло в голову пригласить меня…
На этот вечер приехали и дамы‑патронессы, посвятившие свою жизнь борьбе за равноправие женщин. Одна из них, писательница Ариадна Владимировна Тыркова‑Вергежская, знавшая меня с детства, сказала после моего выступления: “Вот Аничка для себя добилась равноправия”.
В артистической я встретила Блока…
К нам подошла курсистка со списком и сказала, что моё выступление после блоковского. Я взмолилась: “Александр Александрович, я не могу читать после вас”. Он – с упрёком – в ответ: “Анна Андреевна, мы не тенора”.
Насколько скрывает человека сцена, настолько его беспощадно обнажает эстрада. Эстрада что‑то вроде плахи. Может быть, тогда я почувствовала это в первый раз…
Меня никто не знал, и, когда я вышла, раздался возглас: “Кто это?” Блок посоветовал мне прочесть “Все мы бражники здесь”. Я стала отказываться: “Когда я читаю «Я надела узкую юбку», смеются.” Он ответил: “Когда я читаю «И пьяницы с глазами кроликов» – тоже смеются”».
«Потом подали автомобиль. Блок опять хотел заговорить о стихах, но с нами сел какой‑то юноша‑студент. Блок хотел от него отвязаться. “Вы можете простудиться”, – сказал он ему (это в автомобиле простудиться!). “Нет, – сказал студент, – я каждый день обливаюсь холодной водой… Да если бы и простудился – я не могу не проводить таких дорогих гостей!” Он, конечно, не знал, кто я. “Вы давно на сцене?” – спросил он меня по дороге».
«В одно из последних воскресений тринадцатого года я принесла Блоку его книги, чтобы он их надписал. На каждой он написал просто: “Ахматовой – Блок”. (Вот “Стихи о Прекрасной даме”.) А на третьем томе поэт написал посвящённый мне мадригал: “Красота страшна, Вам скажут…” У меня никогда не было испанской шали, в которой я там изображена, но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал и меня. Я и красной розы, разумеется, никогда в волосах не носила. Не случайно это стихотворение написано испанской строфой романсеро. И в последнюю нашу встречу за кулисами Большого Драматического театра весной 1921 года Блок подошёл и спросил меня: “А где испанская шаль?” Это последние слова, которые я слышала от него».
Из письма Ахматовой Блоку: «7 января 1914 г. Знаете, Александр Александрович, я только вчера получила Ваши книги… Вы очень добрый, что надписали мне так много книг, а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна… Посылаю Вам стихотворение, Вам написанное:
Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз.
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы».
Из письма Блока Ахматовой: «18 января 1914 г. Глубокоуважаемая Анна Андреевна. Мейерхольд будет редактировать журнал “Любовь к трём апельсинам”… Позвольте просить Вас (по поручению Мейерхольда) позволить поместить в первом номере журнала – Ваше стихотворение, посвящённое мне, и моё, посвящённое Вам. Гонорара никому не полагается…
Преданный Вам Александр Блок».
Ахматова, конечно, согласилась.
Из воспоминаний Ахматовой: «Я обещала, кажется, доказать кому‑то, что Блок считал меня по меньшей мере ведьмой, напомню, что в его мадригале мне, среди черновых набросков, находится такая строчка: “Кругом твердят – вы Демон, вы красивы…” (СПб, 1913, декабрь), да и самое предположение, что воспеваемая дама “Не так проста, чтоб просто убивать…” – комплимент довольно сомнительный».
В марте вышел сборник стихотворений Ахматовой «Чётки». Она послала Блоку экземпляр с дарственной надписью:
«Александру Блоку Анна Ахматова.
“От тебя приходила ко мне тревога
И уменье писать стихи.”
Весна 1914 г. Петербург».
Из воспоминаний Юлии Сазоновой‑Слонимской: «Помню, как Блок на вечере у Сологуба сказал мне полушёпотом, когда кого‑то из поэтов обвинили в подражании Ахматовой: “Подражать ей? Да у неё самой‑то на донышке”».
И ещё существует предание о том, что Блок говорил об Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом».
Из воспоминаний Ахматовой: Как‑то «я позвонила Блоку. Александр Александрович со свойственной ему прямотой и манерой думать вслух спросил: “Вы, наверно, звоните потому, что Ариадна Владимировна Тыркова передала вам, что я сказал о вас?” Умирая от любопытства, я поехала к Ариадне Владимировне на какой‑то её приёмный день и спросила, что сказал Блок. Но она была неумолима: “Аничка, я никогда не говорю одним моим гостям, что о них сказали другие”».
Из книги Дмитрия Максимова «Поэзия и проза Ал. Блока»: «Сведения, содержащиеся в “Воспоминаниях об А. Блоке” Ахматовой, ….дают основания для … версии о том, что афоризм Блока об Ахматовой был произнесён им в доме писательницы и журналистки А. В. Тырковой, конечно, в отсутствие Ахматовой».
Из воспоминаний Ахматовой: «Летом 1914 года я была у мамы в Дарнице, под Киевом. В начале июля я поехала к себе домой, в деревню Слепнёво, через Москву. В Москве сажусь в первый попавшийся почтовый поезд. Курю на открытой площадке. Где‑то, у какой‑то пустой платформы паровоз тормозит, бросают мешок с письмами. Перед моим изумлённым взором неожиданно вырастает Блок. Я вскрикиваю: “Александр Александрович!” Он оглядывается и, так как он был не только великим поэтом, но и мастером тактичных вопросов, спрашивает: “С кем вы едете?” Я успеваю ответить: “Одна.” Поезд трогается».
Из «Записных книжек» Блока: «9 июля 1914 г. Мы с мамой ездили осматривать санаторию за Подсолнечной. – Меня бес дразнит. – Анна Ахматова в почтовом поезде».
Из письма Блока матери: «29 мая 1915 г. Вчера мы с Пястом и Княжниным провели весь день и вечер у Чулковых в Царском Селе… Ходили с визитом к А. Ахматовой, но не застали её».
Из письма Блока Ахматовой: «14 марта 1916 г. Многоуважаемая Анна Андреевна. Хотя мне и очень плохо, ибо я окружён болезнями и заботами, но всё‑таки мне приятно вам ответить на посылку Вашей поэмы.
…Прочтя Вашу поэму, я опять почувствовал, что стихи я, всё равно, люблю, что они – не пустяк, и много такого – отрадного, свежего, как сама поэма. Всё это – несмотря на то, что я никогда не перейду через Ваши “вовсе не знала”, “у самого моря”, “самый нежный, самый кроткий” (в «Чётках»), постоянные “совсем“ (это вообще не Ваше, общеженское, всем женщинам этого не прощу). Тоже и “сюжет”: не надо мёртвого жениха, не надо кукол, не надо “экзотики”, не надо уравнений с десятью неизвестными; надо ещё жёстче, неприглядней, больнее. – Но всё это – пустяки, поэма настоящая, и Вы – настоящая. Будьте здоровы, надо лечиться.
Преданный Вам Ал. Блок».
Из воспоминаний Ахматовой: «Никогда не бывала в “Привале комедиантов” (кроме театра марионеток Слонимской)».
«Блок на премьере театра марионеток (1916) на Англ. набережной. Был очень любезен, чистил мне грушу и спросил: “С кем вы теперь часто видитесь?”»
8 мая 1917 г. Ахматова подарила Блоку 2‑е изд. «Чёток» с дарственной надписью: «А. А. Блоку дружески Ахматова».
27 апреля 1918 г. в газете «Дело народа» напечатано письмо Ахматовой, Пяста и Сологуба в редакцию о несогласии участвовать в литературном вечере общества «Арзамас» из‑за того, что в программе вечера указано исполнение поэмы Блока «Двенадцать». Гумилёв и Мандельштам приняли участие в вечере.
Из воспоминаний Ахматовой: «…Я уже после революции (21 января 1919 г.) встречаю в театральной столовой исхудалого Блока с сумасшедшими глазами, и он говорит мне: “Здесь все встречаются, как на том свете”».
Из дневника Корнея Чуковского: «30 марта 1920 г. [Ахматову] мы встретили…, когда шли с Блоком и Замятиным из “Всемирной”. Первый раз вижу их обоих вместе… Замечательно – у Блока лицо непроницаемое – и только движется всё время, зыблется, “реагирует” что‑то неуловимое вокруг рта. Не рот, а кожа вокруг носа и рта. И у Ахматовой то же. Встретившись, они ни глазами, ни улыбками ничего не выразили, но там было высказано мн.
1 мая 1921 г. [Блок] об Ахматовой: “Её стихи никогда не трогали меня. В её «Подорожнике» мне понравилось только одно стихотворение: «Когда в тоске самоубийства», – и он стал читать его наизусть. Об остальных стихах Ахматовой он отзывался презрительно:
– Твои нечисты ночи.
Это, должно быть, опечатка. Должно быть, она хотела сказать
Твои нечисты ноги.
Ахматову я знаю мало. Она зашла как‑то в воскресенье (см. об этом её стихи), потому что гуляла в этих местах, потому что на ней была интересная шаль, та, в к‑рой она позировала Альтману”».
Из дневника искусствоведа Николая Пунина: «10 февраля 1923 г. Ахматова сказала о Блоке…: “Он страшненький. Он ничему не удивлялся, кроме одного: что его ничто не удивляет; только это его удивляло».
Из воспоминаний Ахматовой: «Самое страшное было: единственное, что его волновало, это то, что его ничто не волнует…»
Глава 7. Артур Лурье. Абиссиния
Из воспоминаний Георгия Иванова: 1913 г. «Пятый час утра. “Бродячая собака”.
Ахматова сидит у камина. Она прихлёбывает чёрный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна! Да, она очень бледна – от усталости, от вина, от резкого электрического света. Концы губ – опущены. Ключицы резко выдаются. Глаза глядят холодно и неподвижно, точно не видят окружающего.
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам…»
«Ахматова никогда не сидит одна. Друзья, поклонники, влюблённые, какие‑то дамы в больших шляпах и с подведёнными глазами… Она всероссийская знаменитость. Её слава всё растёт.
Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, закутанные в шаль, вздрагивают от кашля.
– Вам холодно? Вы простудились?
– Нет, я совсем здорова.
– Но вы кашляете.
– Ах, это. – Усталая улыбка. – Это не простуда, это чахотка. – И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому: – Я никогда не знала, что такое счастливая любовь».
…Ты куришь чёрную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела чёрную юбку,
Чтоб казаться ещё стройней.
Навсегда забиты окошки:
Что там, изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза…
Это написано про Артура Лурье, музыканта и композитора, завсегдатая «Бродячей собаки».
…О, как сердце моё тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
А это – про Ольгу Глебову, жену Судейкина, которую Ахматова считала виновницей смерти влюблённого в неё поэта Всеволода Князева, покончившего жизнь самоубийством. Эта история послужила впоследствии сюжетом «Петербургской повести» в «Поэме без героя».
Из воспоминаний Георгия Адамовича: «Были у неё [Ахматовой] две близкие подруги, тоже постоянные посетительницы “Бродячей собаки”, – княжна Саломея Андроникова и Ольга Афанасьевна Глебова‑Судейкина, “Олечка”, танцовщица и актриса, одна из редчайших русских актрис, умевшая читать стихи».
Драматическая актриса по образованию, выпускница школы при Александринском театре, с начала 1910‑х годов Глебова‑Судейкина начинает выделяться во вставных танцевальных номерах в драматических спектаклях, затем в постановках оперетт и, наконец, вызывает сенсацию своими танцами в балете Ильи Саца «Козлоногие», поставленном в Литейном театре в 1912 г.
Из рецензии Николая Шебуева в «Обозрении театров» за 25 октября 1912 г.: «Изумляют бестиальные изгибы и изломы г‑жи Глебовой‑Судейкиной – актрисы на специфические роли…»
Из воспоминаний Игоря Северянина: «Мне кажется, её любят все, кто её знает: это совершенно исключительная по духовной и наружной интересности женщина».
А теперь давайте вернёмся к стихотворению «Безвольно пощады просят…», которое, считалось, адресовано Блоку.
А ахматовед Михаил Кралин предполагал, что «короткое, звонкое имя», упоминаемое в этом стихотворении, – это Пим (домашнее прозвище Сергея Судейкина). Но, насколько известно, Ахматова никогда не была увлечена ни им, ни Блоком.
Я думаю, что это имя – Артур Лурье. И коротко, и звонко, и по смыслу подходит.
Из письма Артура Лурье Саломее Андрониковой: «У… [Ахматовой] никогда ничего не бывает сказано зря».
Из письма последней возлюбленной Лурье Ирины Грэм Михаилу Кралину: «Артур Сергеевич познакомился с Ахматовой на каком‑то литературном собрании. Они сидели рядом, за столом, покрытым зелёным сукном, – так в те времена полагалось. По словам А. С., Ахматова была “важная молодая дама”. Окинув своего соседа высокомерным взглядом, она спросила: “А сколько вам лет?” – “21”, – так же важно ответствовал Артур Сергеевич».
Артур Лурье родился в 1892 г., значит, это произошло в 1913 г.
Из письма Ирины Грэм Михаилу Кралину: «После заседания все поехали в «Бродячую собаку». А. С. снова очутился за одним столом с Ахматовой. Они начали разговаривать, и разговор продолжался всю ночь; несколько раз подходил Гумилёв и напоминал: ”Анна, пора домой”, но Ахматова не обращала на это внимания и продолжала разговор. Гумилёв уехал один… Под утро А. А. и А. С. поехали из “Бродячей собаки” на острова. “Было так, как у Блока, – говорил А. С. – И хруст песка, и храп коня.” В сумочке у Ахматовой была корректура “Чёток”».
Но тогда этого не могло быть ранее 1914 г. О этом же пишет Павел Лукницкий в своей книге: «АА познакомилась с А. Лурье 8 февраля 1914 г. Несколько свиданий было…»
Тем не менее, цикл стихов «Смятение», посвящённый Артуру Лурье, написан Ахматовой в 1913 г. Значит, познакомились они всё‑таки в 1913‑м, но «свидания» произошли уже в 1914‑м.
Артур Лурье родился в м. Пропойске Могилёвской губернии Быховского уезда в семье мещанина Израиля Хацкелева Лурьи и был назван Наумом.
Из «Биографических заметок» Ирины Грэм: «Когда А. С. было восемь лет, семья переселилась в Одессу… А. С. поступил в коммерческое училище.
…После окончания коммерческого училища А. С. вернулся в Петербург, где поступил в консерваторию».
Из «Заметок об А. С. Лурье» Ирины Грэм: «Мать Артура Сергеевича… Анна Яковлевна была набожна, зажигала по пятницам свечи, соблюдала [еврейские] праздники. Мистицизм Анны Яковлевны передался её любимому старшему сыну; чтение Библии привело Артура Сергеевича к чтению Евангелия, и он, улыбаясь, говорил: “Моё обращение произошло без всякого постороннего вмешательства, само собой, когда мне было 14 лет”. По достижении совершеннолетия, А. С. принял католичество и был крещён в Мальтийской капелле, в Петербурге».
Крещён был, видимо, именем Артур, потому что с этого времени Наум Израилевич Лурья стал зваться Артур Сергеевич Лурье.
Из воспоминаний Ахматовой: «Родители и вся семья его – правоверные евреи – были очень недовольны, когда А. Лурье крестился…»
Из «Биографических заметок» Ирины Грэм: «Смеясь, он говорил, что “петербургский период начался с длинных волос, отпущенных «под маэстро»”; эти длинные волосы помешали ему, как он уверял, поступить в класс Есиповой, не любившей подобный стиль. А. С. начал заниматься у Дроздова. “Уроки заключались в том, – говорил А. С., – что учитель и ученики ходили есть блины и закусывать в соседнюю с консерваторией ресторацию.” В скором времени А. С. был принят в класс М. Н. Бариновой, одной из любимых учениц Феруччио Бузони, – титана среди великих пианистов той эпохи; Бузони был учеником Листа, наиболее близким к нему среди плеяды блестящих виртуозов, вышедших из его студии. А. С. был гордостью класса Бариновой; в те годы в консерватории гремели имена двух пианистов – Сергея Прокофьева и Артура Лурье. Тогда они ещё не были знакомы и, встречаясь в коридорах консерватории, смотрели друг на друга, как два тигра. После того, как в классе Бариновой играл Артур Лурье, никто из учеников не осмеливался подойти к роялю. Автору этих строк рассказывал об этом покойный Вл. Дроздов.
Посещая консерваторию, А. С. был одновременно вольнослушателем филологического факультета Петербургского университета. Композицией и теорией музыки А. С. занимался у А. К. Глазунова и сохранил о нём светлые воспоминания. Музыкальное мышление той эпохи было чуждо новаторским стремлениям молодого композитора, примкнувшего к группе русских футуристов…
За время периода футуризма и “Бродячей собаки”, где А. С. был завсегдатаем и постоянно выступал как пианист, относится его увлечение графикой О. Бердслея и дендизмом; длинные волосы “под маэстро” были острижены, причёсаны на прямой пробор, зеркально напомажены и “разутюжены”… носил А. С. визитку – этот костюм был в большой моде у петербургских щёголей, а для больших “гала” надевал отцовскую шубу с бобрами и бобровую шапку».
Облик А. Лурье запечатлён в портретах работы Юрия Анненкова, Льва Бруни, Петра Митурича, Савелия Сорина, а также поэта Александра (Сандро) Корона:
На золотой цепочке золотой лорнет,
Брезгливый взгляд, надменно сжаты губы.
Его душа сатира иль инкуба
Таит забытых оргий мрачный свет.
Высокий котелок и редингот, так хищно
Схвативший талию высокую его,
Напоминает вдруг героя из Прево,
Мечтателя из «Сонного кладбища»…
Из воспоминаний Ахматовой: «Он по‑настоящему артистичен…»
Из книги Михаила Кралина «Артур и Анна»: «В 1913 г. Артур Лурье снимал квартиру на Гороховой ул. В семействе владельцев квартиры, Франк‑Каменецких, до сих пор бытуют рассказы о том, как к молодому композитору приходила дама, с которой он за полночь засиживался за роялем. В это время Лурье работал над романсами на стихи Ахматовой из книги “Чётки”».
Из писем Ирины Грэм Михаилу Кралину:
«Несмотря на весь блеск, красоту, очарование Анны Андреевны (“глаза зелёные, голос гортанный, и руки Музы”), несмотря на всю её славу и несмотря на сонм “мальчиков”, смотревших ей в рот и ловивших каждое её слово, А. С. сравнивал Ахматову Серебряного Века с… Хромоножкой Достоевского, воплощавшей в себе при всём своём юродстве и убожестве Вечную Женственность.
Ахматова, рассказывал А. С., была кумиром своей свиты. Почитатели получали от неё “царские подарки” – перчатку, ленту, клочок корректуры, старую сумку, “старый сапог”, шутил А. С. Сам он получил тот самый “малиновый платок”, о котором говорится в стихотворении “Со дня Купальницы‑Аграфены” и на которое А. С. написал музыку. А.А. принимала А. С. в своей маленькой гостиной, в Царском Селе; он играл для неё “Орфея” Монтеверди и Чакону Баха, которую готовил для концертного выступления».
«В первый период романа, поездок в Царское, Чаконы Баха и т. д. А. А. вдруг сказала “гортанным голосом”: “Я – кукла ваша…”
7 апреля 1913 г. Гумилёв отправился в своё очередное путешествие по Африке в компании со своим племянником Николаем Сверчковым.
Из «Записей об Абиссинии» Николая Гумилёва: «Я побывал в Абиссинии три раза, и в общей сложности я провёл в этой стране почти два года. Я прожил три месяца в Хараре, где я был у раса (дэджача) Тафари, некогда губернатора этого города. Я жил также четыре месяца в столице Абиссинии, Аддис‑Абебе, где познакомился со многими министрами и вождями и был представлен ко двору бывшего императора российским поверенным в делах в Абиссинии. Своё последнее путешествие я совершил в качестве руководителя экспедиции, посланной Российской Академий наук».
Из воспоминаний Георгия Иванова: «За день до отъезда Гумилёв заболел – сильная головная боль, 40˚ температуры…
На другой день я вновь пришёл его навестить… Меня встретила заплаканная Ахматова: “Коля уехал”».
Из письма Гумилёва Ахматовой: «9 апреля 1913 г. Милая Аничка, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном… Снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую‑то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел “Жатву”. Твои стихи очень хорошо выглядят…
Я весь день вспоминаю твои строки о “приморской девчонке”, они мало того, что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много, и я совершенно убеждён, что из всей послесимволической поэзии ты, да, пожалуй, по‑своему, Нарбут, окажетесь самыми значительными.
Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадёжно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда не смогла бы заняться исследованием страны Галла и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини… Паллады».
«От счастья и славы безнадёжно дряхлеют сердца» – это строки из стихотворения Ахматовой «Вижу выцветший флаг над таможней». Следовательно, его датировка «Осень 1913» в 2‑томнике А. Ахматовой, Москва, 1997 не верна, стихотворение написано не позднее апреля.
Из письма Ахматовой Михаилу Лозинскому: «8 августа 1913 г. У меня к Вам большая просьба… Так как экспедиция послана Академией, то самое лучшее, если справляться будут оттуда. Может быть, Вы сможете пойти в Академию и узнать, имеют ли там известия о Коле».
Из книги Веры Лукницкой: «20 сентября вместе с племянником вернулся в Петербург…
С 26 по 30 сдавал в Музей Антропологии и Этнографии привезённые им из Африки предметы и фотографии, многое Музею подарил».
«Спустя много лет отзывы специалистов убедили всех, что коллекция, собранная Гумилевым, имеет огромное научное значение и уступает в Этнографическом музее Академии наук лишь собранию Миклухо‑Маклая».
Из воспоминаний Ахматовой: «Путешествия были вообще превыше всего и лекарством от всех недугов… И всё же в них он как будто теряет веру (временно, конечно). Сколько раз он говорил мне о той “золотой двери”, которая должна открыться перед ним где‑то в недрах его блужданий, а когда вернулся в 1913 году, признался, что “золотой двери” нет. Это было страшным ударом для него».
Из рассказов Николая Сверчкова в передаче Александры Сверчковой: «Подошли к реке Уэбе. Вместо моста была устроена переправа таким образом: на одном берегу и на противоположном были 2 дерева, между ними был протянут канат, на котором висела корзина. В неё могли поместиться 3 человека и, перебирая канат руками, двигать корзину к берегу. Н. С. очень понравилось такое оригинальное устройство. Заметив, что деревья подгнили или корни расшатались, он начал раскачивать корзину, рискуя ежеминутно упасть в реку, кишащую крокодилами. Действительно, едва они вылезли из корзины, как одно дерево упало, и канат оборвался.