John Berendt
THE CITY OF FALLING ANGELS
© High Water, Incorporated, 2005
© Перевод. А. Анваер, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
Пролог
Эффект Венеции
– В Венеции лицедействует каждый, – поведал мне граф Джироламо Марчелло. – Каждый играет роль, и роль эта изменчива. Чтобы понять Венецию, надо постичь ее ритм – ритм лагуны, ритм воды, приливов, волн…
Я познакомился с графом Марчелло, гуляя по Калле-делла-Мандола. Граф – представитель старинного венецианского семейства – считался большим знатоком истории, общественного устройства и в особенности тонкостей отношений в реальной, современной Венеции. Нам было по пути, и я решил составить ему компанию.
– Ритм Венеции подобен дыханию, – сказал он. – Высокая вода, высокое давление – напряжение. Низкая вода, низкое давление – расслабление. Венецианцы решительно не настроены на ритм вращающегося колеса. Он господствует в других местах, где передвигаются на автомобилях. Наш ритм – это ритм Адриатики. Ритм моря. В Венеции ритм звучит в приливах и отливах, а они меняют знак каждые шесть часов.
Граф Марчелло глубоко вздохнул.
– Как вы смотрите на мост?
– Простите? – в недоумении спросил я. – Как я смотрю на мост?
– Кажется ли мост вам препятствием – простым набором ступенек, которые надо преодолеть, чтобы перебраться с одного берега канала на другой? Мы, венецианцы, не воспринимаем мост как препятствие. Для нас мост – переход. Мы пересекаем его медленно, не спеша. Мосты – это составная часть ритма. Они связывают два театральных действия, подобно смене декораций, подобно переходу от первого акта ко второму. Наша роль меняется, когда мы переходим мосты. Мы перемещаемся из одной реальности… в другую реальность. С одной улицы… на другую улицу. Из одной ситуации… в другую ситуацию.
Мы приблизились к мосту через Рио-ди-Сан-Лука, чтобы перейти на Кампо-Манин.
– Картины в стиле тромплей, – продолжал между тем граф Марчелло, – живопись, которая настолько точно копирует действительность, что перестает быть живописью. Все выглядит совершенно реальным, но, конечно же, таковым не является. Это нечто, повторяющее реальность. Чем, например, становится картина-обманка, если ее отразить в зеркале? Дважды повторенной реальностью?
Свет солнца, отражаясь от воды в канале, проникает в окно, еще раз отражается от потолка, падает на вазу, от которой отражается в стакане или серебряной чаше. Где здесь реальный солнечный свет? Где истинное отражение?
Что есть истина, и что есть не-истина? Ответ не так прост, потому что истина может меняться. Я могу измениться. Измениться можете вы. В этом и состоит эффект Венеции.
Мы спустились с моста на Кампо-Манин. Мне не показалось, что я как-то изменился, если не считать того, что вместо тенистой Калле-делла-Мандола оказался на ярко освещенной площади. Моя роль, в чем бы она ни заключалась, осталась такой же, какой была до пересечения моста. Конечно, я не стал признаваться в этом графу Марчелло. Но я внимательно смотрел на него, ожидая, что сейчас он сам признает изменение, вероятно, произошедшее с ним.
Он глубоко вздохнул, когда мы вышли на Кампо-Манин. Затем, решительно, словно изрекая непреложную истину, произнес:
– Венецианцы никогда не скажут правду. Мы всегда думаем нечто противоположное тому, что говорим вслух.
Глава 1
Вечер в Венеции
Я приехал в Венецию через три дня после пожара. Мое прибытие в город именно в это время было чистой случайностью, простым совпадением. Я в течение нескольких месяцев планировал приехать в Венецию на пару-тройку недель в мертвый сезон, чтобы насладиться городом без толпы туристов.
– Если бы ночью в понедельник был ветер, – сказал водитель водного такси, когда мы по пути из аэропорта пересекали лагуну, – то от Венеции ничего бы не осталось; вам было бы просто некуда ехать.
– Как это случилось? – спросил я.
Таксист пожал плечами.
– Ну, как вообще такое случается?
Было начало февраля, середина периода тишины и безмятежности, что каждый год воцаряется в Венеции между Новым годом и карнавалом. Туристов не стало, и обычно оживленная Венеция впала в летаргический сон. Опустели вестибюли отелей и сувенирные лавки. Гондолы мерно покачивались в лагуне, привязанные к столбам и прикрытые голубым брезентом. В киосках лежали нераспроданные экземпляры «Интернэшнл геральд трибюн», а голуби покинули оскудевшую дарами площадь Сан-Марко и отправились искать крошки в других частях города.
Между тем другая часть города, населенная венецианцами, жила обычными своими делами – в маленьких магазинчиках, овощных лавках и на рыбных рынках все шло своим чередом. В эти считаные недели венецианцы расправили плечи и зашагали по улицам без помех со стороны туристических орд. Город задышал полной грудью, пульс его участился. Венеция снова безраздельно принадлежала венецианцам.
Но атмосфера была гнетущей. Люди разговаривали приглушенно, растерянно, как это бывает в семьях, где неожиданно умирает родственник. Все обсуждали одно и то же. За несколько дней я узнал столько деталей происшествия, что мне стало казаться, будто я сам при этом присутствовал.
Это случилось вечером в понедельник, 29 января 1996 года.
Около девяти часов Архимед Сегузо сел за обеденный стол и развернул салфетку. Прежде чем присоединиться к супругу, его жена вышла в гостиную, чтобы задернуть шторы – исполнить многолетний вечерний ритуал. Синьора Сегузо прекрасно понимала, что никто не станет подсматривать в окна, но ей казалось, что так она укутывает семью в покрывало домашнего уюта. Семейство Сегузо проживало на четвертом этаже дома постройки шестнадцатого века в самом сердце Венеции на Ка-Капелло. Узкий канал с двух сторон огибал дом, а затем впадал в Гранд-канал.
Синьор Сегузо терпеливо ждал жену за столом. Этому человеку было восемьдесят шесть лет – он был высок, худощав и прям. Венчик легких как пух волос и кустистые брови придавали ему вид доброго колдуна, щедрого на чудеса и сюрпризы. Его живое лицо и сверкающие глаза очаровывали всякого, кто его видел. Однако, случись вам побыть в его присутствии какое-то время, вы могли поймать себя на мысли, что не в состоянии отвести взгляд от его рук.
У него были большие мускулистые руки ремесленника, привычного к тяжелому физическому труду. Семьдесят пять лет синьор Сегузо простоял перед огнедышащим жерлом стекловаренной печи – по десять, двенадцать, восемнадцать часов в день, – держа в руках тяжелую стальную трубу, непрерывно поворачивая ее, чтобы сгусток расплавленного стекла на противоположном конце не смещался в стороны, и, делая паузы, дул в трубу, чтобы сделать из сгустка пузырь. Потом он укладывал трубу поперек верстака и, продолжая вращать ее левой рукой, брал в правую клещи, которыми принимался растягивать, пощипывать и формовать пузырь, превращая его в вазу, чашу или кубок.
После стольких лет непрерывного, час за часом, вращения стальной трубы левая рука синьора Сегузо приобрела форму лодочки – как будто труба продолжала незримо оставаться в ней. Эта сложенная лодочкой ладонь была горделивым знаком его ремесла, и именно поэтому художник, несколько лет назад написавший его портрет, с особым тщанием выписал искривленную левую руку.
Мужчины семьи Сегузо были стеклодувами с четырнадцатого века. Архимед занимал двадцать первое место в этом славном ряду, числясь двадцать первым и величайшим. Он с равным искусством умел делать массивные стеклянные изделия и выдувать тончайшие вазы, к которым было страшно прикоснуться – такими хрупкими они выглядели. Он стал первым стеклодувом, работы которого были удостоены показа на выставке во Дворце дожей на площади Сан-Марко. Его шедевры продавались в магазине «Тиффани» на Пятой авеню.
Архимед работал со стеклом с одиннадцатилетнего возраста, и к двадцати годам заслужил прозвище Чародей Огня. Теперь у него уже не было сил стоять перед раскаленной гудящей печью по восемнадцать часов, тем не менее работал он ежедневно. В тот день он, как обычно, поднялся в половине пятого утра, как всегда убежденный в том, что сегодня сделает вещь, красивее которой не делал никогда прежде.
Синьора Сегузо задержалась в гостиной, чтобы выглянуть в окно, прежде чем опустить штору. Она сразу заметила, что воздух затянут густой дымкой, и она вслух удивилась такому плотному зимнему туману. Синьор Сегузо ответил из столовой, что туман, должно быть, пал очень быстро, поскольку всего несколько минут назад он видел серп луны на ясном небе.
Окно гостиной выходило через узкий канал на задний фасад оперного театра «Ла Фениче»; от окна до него было не больше 30 футов [1]. Дальше, на расстоянии около 100 ярдов [2], над задним фасадом возвышался главный вход в театр, окутанный теперь туманом. Начав опускать штору, синьора Сегузо увидела вспышку. Сначала она решила, что это молния. Потом полыхнула вторая вспышка, и на сей раз женщина поняла, что это огонь.
– Папа [3]! – закричала она. – «Ла Фениче» горит!
Синьор Сегузо быстро встал из-за стола и подошел к окну. Над фронтоном театра плясало теперь множество языков пламени, ярко освещая то, что синьора Сегузо приняла за туман, в действительности оказавшийся дымом. Она бросилась к телефону и набрала 115, чтобы вызвать пожарных. Синьор Сегузо перешел в свою спальню и встал возле углового окна, которое было ближе к «Ла Фениче», чем окно гостиной.
Между огнем и домом Сегузо теснились другие строения театра. Охваченная огнем часть основного здания была самой дальней от дома Сегузо – строгий подъезд в стиле неоклассицизма с пятью изысканными помещениями, известными как залы Аполлона. За ними располагался главный корпус театра с упиравшимся в громадную сцену зрительным залом в стиле рококо. По обе стороны зала и арьерсцены главного корпуса стояли меньшие, соединенные одно с другим здания, такие же, как помещение сценической мастерской на противоположной стороне узкого канала – прямо напротив дома синьора Сегузо.
Синьора Сегузо между тем не смогла дозвониться до пожарных и набрала номер полиции – 112.
Нереальность происходящего за окном оглушила синьора Сегузо. Большой театр, театр «Ла Фениче», был важнейшей достопримечательностью Венеции; говорили даже, что это самый красивый оперный театр мира и один из самых прославленных. Премьеры десятков великих опер прошли на его сцене – «Травиата» и «Риголетто» Верди, «Похождения повесы» Игоря Стравинского, «Поворот винта» Бенджамина Бриттена. Двести лет публика наслаждалась великолепной акустикой «Ла Фениче», пышной роскошью пяти ярусов инкрустированных золотом лож и фантастическим барочным убранством всего здания. Синьор и синьора Сегузо всегда бронировали на сезон ложу, и за много лет, постепенно перемещаясь из одной в другую, оказались рядом с королевской ложей.
Синьора Сегузо не смогла дозвониться и до полиции, отчего пришла в полное неистовство. Она позвонила в квартиру этажом выше, где жил ее сын Джино с женой и сыном Антонио. Джино, однако, до сих пор не вернулся со стекольной фабрики Сегузо на острове Мурано. Антонио был в гостях у друга в районе моста Риальто.
Синьор Сегузо молча стоял у окна спальни, глядя, как языки пламени пляшут над крышей крыла, где находился вход в театр. Старик понимал, что при всей своей необыкновенной красоте театр «Ла Фениче» сейчас – не что иное, как груда великолепного топлива. Под солидной облицовкой из истрийского камня, обложенной кирпичом, скрывалось полностью деревянное строение – деревянные стропила, деревянные полы, деревянные стены, – богато украшенное резьбой, лепниной и фигурами из папье-маше и покрытое слоем лака и позолоты. Синьор Сегузо также знал, что сценическая мастерская, отделенная от его дома узким каналом, буквально набита органическими растворителями и, что еще хуже, баллонами с пропаном – ими пользовались, когда нужно было провести сварку и пайку.
Синьора Сегузо, войдя в спальню, сообщила, что ей удалось все же поговорить с полицией.
– Там уже знают о пожаре, – произнесла она. – Мне сказали, что мы должны немедленно покинуть здание.
Она посмотрела в окно через плечо мужа и едва сдержала крик; за то время, что ушло на телефонный звонок, пламя подобралось намного ближе к их дому. Огонь уже прорывался сквозь крыши четырех малых залов и двигался к главному корпусу, все ближе и ближе к их дому.
Архимед Сегузо оценивающе смотрел на пламя. Он открыл окно, и в комнату ворвался поток пронизывающе холодного воздуха. Ветер дул на юго-запад. Они, однако, жили к западу от театра, и синьор Сегузо прикинул, что, если ветер не переменится и не станет сильнее, огонь будет распространяться в другую сторону от театра, а не по направлению к их дому.
– Ну, успокойся, Нандина, – мягко сказал он. – Нам ничто не угрожает.
Дом их был лишь одним из множества строений, примыкавших к «Ла Фениче». Если не считать Кампо-Сан-Фантин, небольшой площади перед фронтоном театра, его здание со всех сторон плотно окружали старые и такие же легко воспламеняющиеся дома. Они либо вплотную примыкали к театру, либо были отделены от него расстоянием не более четырех-пяти футов [4]. Для Венеции в этом не было ничего необычного – земля здесь ценилась на вес золота. С высоты птичьего полета Венеция выглядела прихотливым как пазл скоплением терракотовых крыш. Проходы между домами оказывались порой такими узкими, что по ним было невозможно пройти с раскрытым зонтиком. Особенностью Венеции, кроме всего прочего, считали и то, что здешние воры порой скрывались с места преступления, прыгая с крыши на крышу. Если пожар, бушующий в «Ла Фениче», окажется столь же проворным, то почти наверняка огонь уничтожит порядочную часть Венеции.
В здании театра было темно. «Ла Фениче» пять месяцев назад закрыли на ремонт; возобновить работу намечалось через месяц. Канал вдоль заднего фасада был перегорожен и осушен, чтобы дать ремонтным бригадам возможность очистить канал от ила, а стены фундамента от грязи – впервые за прошедшие сорок лет. Канал между домом Сегузо и задним фасадом «Ла Фениче» превратился в глубокую грязную канаву, на дне которой теперь можно было видеть проложенные трубы и стоявшую в лужах тяжелую строительную технику. Осушенный канал не позволял пожарным катерам подойти к «Ла Фениче» и, что еще хуже, перестал быть источником воды. Венецианские пожарные качали воду непосредственно из каналов, когда приходилось тушить огонь. Системы противопожарных гидрантов в городе не было.
«Ла Фениче» был окружен галдящей суетящейся толпой. Жители, покинувшие свои дома по распоряжению полиции, сталкивались с клиентами ресторана «Антико мартини». Дюжина ошарашенных постояльцев гостиницы «Ла Фениче», кативших свои неподъемные чемоданы, спрашивали у всех, где находится отель «Сатурния», куда им велели идти полицейские. В толпе, истерически крича, металась обезумевшая женщина в ночной рубашке. Она ничком бросилась на землю перед театром и принялась кататься по мостовой, неистово размахивая руками. Из «Антико мартини» выбежали официанты и увели ее внутрь.
Двум пожарным катерам удалось по другим каналам подобраться довольно близко к «Ла Фениче». Однако шланги оказались слишком коротки, чтобы их можно было обвести вокруг ближайших зданий, и пожарные протянули их через окно кухни «Антико мартини» до окна обеденного зала, выходящего на Кампо-Сан-Фантин. Пожарные направили наконечники шлангов на огонь, бушевавший на верхнем этаже театра, но давления явно не хватало. Дуга воды едва доставала до подоконников. Огонь, словно глумясь, рвался ввысь, высасывая из здания воздух, вихревые потоки которого сверкающими красными парусами вздымали к небу огромные языки пламени.
Несколько полицейских пытались выломать массивную парадную дверь театра, но безуспешно. Один из них вытащил пистолет и трижды выстрелил в замок. Дверь, наконец, открылась. Двое пожарных, вбежав внутрь, исчезли за плотной завесой белого дыма. Через несколько секунд они вышли.
– Слишком поздно, – сказал один из них. – Полыхает как солома.
Под неумолчный вой сирен полицейские и пожарные носились по Гранд-каналу в моторных лодках, поднимая веера брызг, когда пересекали гребни волн, поднятых другими судами. Приблизительно через час после объявления тревоги самое большое противопожарное судно пришвартовалось позади бара «У Хэйга». Мощности насосов этого катера должно было хватить на то, чтобы качать воду на расстояние двести ярдов – от Гранд-канала до «Ла Фениче». Десятки пожарных тянули шланги к Кампо-Санта-Мария-дель-Джильо, лихорадочно соединяя их секции; однако сразу же выяснилось, что отдельные шланги не совпадают диаметрами. Из мест соединений хлестала вода, но пожарные продолжали тянуть шланги и в таком виде на крыши домов, окружавших «Ла Фениче». Часть воды они принялись лить на театр в попытке сдержать огонь, а то, что оставалось, – на ближайшие здания. Начальник городской пожарной охраны Альфио Пини уже принял стратегическое решение: раз «Ла Фениче» обречен, надо спасать город.
Отключение света на полуслове прервало беседу, которую граф Джироламо Марчелло вел, обедая с сыном в верхнем этаже дворца, стоявшего в минуте ходьбы от фасада «Ла Фениче». В тот самый день, немного раньше, граф узнал, что в Нью-Йорке в возрасте пятидесяти пяти лет от инфаркта внезапно умер русский поэт-изгнанник Иосиф Бродский. Бродский, страстно влюбленный в Венецию, был другом и частым гостем Марчелло. Именно во дворце Марчелло Бродский написал свою последнюю книгу «Набережная неисцелимых» – отражение лирического образа Венеции. Днем Марчелло говорил по телефону с вдовой Бродского Марией, они обсудили возможность погребения Бродского в Венеции. Марчелло, конечно, понимал, что это будет нелегко. Все доступные участки на островном кладбище Сан-Микеле были расписаны на годы вперед. Каждый понимал, что любого нового покойника, будь он даже потомственный венецианец, через десяток лет выкопают из могилы и перезахоронят на коммунальном кладбище, расположенном дальше, в лагуне. Но получить разрешение для не-венецианца, еврея-атеиста, могло стать трудной задачей, решение которой сопряжено со множеством препятствий. Правда, случались и исключения. На Сан-Микеле был похоронен Игорь Стравинский, а еще Сергей Дягилев и Эзра Паунд. Они были погребены в православной и англиканской частях кладбища и упокоились там навечно. Так что можно было надеяться похоронить там и Бродского. Марчелло как раз думал об этом, когда погас свет.
Отец и сын некоторое время посидели в темноте, ожидая, что электричество вот-вот появится. Но тут до них донесся вой сирен, причем сирен было много, куда больше, чем обычно.
– Пойдем наверх, посмотрим, что случилось, – сказал Марчелло. Они поднялись на деревянную крышу, аltana [5]. Открыв дверь, сразу увидели бушующее пламя.
Марчелло решил немедленно покинуть дом. Они, нащупывая в темноте ступени, спустились по лестнице; по дороге Марчелло мучила одна мысль: неужели дом, простоявший шестьсот лет, обречен? Если да, то вместе с ним суждено будет погибнуть и самой лучшей в Венеции частной библиотеке. Собрание Марчелло занимало почти весь третий этаж. Помещение библиотеки было подлинным архитектурным шедевром; его высокие стены окружала деревянная галерея, попасть на которую можно было только по потайной лестнице, скрытой за панелью стены. На полках, высившихся от пола до потолка, помещались сорок тысяч томов частных и государственных документов; некоторым было больше тысячи лет. Это собрание заслуженно считалось сокровищницей венецианской истории, и Марчелло регулярно предоставлял документы ученым. Он и сам проводил долгие часы в величественном, напоминающем трон, кожаном кресле, просматривая архивы, в особенности архивы собственной семьи, одной из старейших в Венеции. Среди предков Марчелло был один дож пятнадцатого века. Семья Марчелло принимала участие в финансировании строительства «Ла Фениче», и ее члены были совладельцами театра почти до начала Второй мировой войны, когда он перешел в собственность городского муниципалитета.
Марчелло дошел до Кампо-Сан-Фантин и оказался среди толпы, где в полном составе присутствовал городской совет, поспешивший к месту пожара из ратуши на Ка-Фарсетти, где в то время проходило вечернее заседание. Марчелло был в городе заметной фигурой, люди мгновенно узнавали его лысину и коротко подстриженную седую бородку. Репортеры часто охотились за ним, чтобы получить комментарии по тем или иным поводам, зная, что всегда услышат пару честных, а порой и весьма язвительных фраз. Однажды он так представился одному интервьюеру: «Я любопытный, беспокойный, эклектичный, импульсивный и капризный тип». Последние две черты напомнили о себе теперь, когда он стоял в толпе, глядя на пылавший оперный театр.
– Какой позор, какой стыд, – произнес он. – Театр погиб. Думаю, что я его уже никогда не увижу. Реконструкция затянется надолго. Полагаю, меня не будет в живых, когда она закончится.
Казалось, Марчелло обращался к стоявшему рядом человеку, но на самом деле его слова предназначались красивому мужчине с аккуратной темной бородой, стоявшему в паре метров от него: мэру Венеции Массимо Каччари. Мэр Каччари, бывший коммунист, был профессором философии и архитектуры Венецианского университета и одним из самых авторитетных философов современной Италии. Должность мэра автоматически делала его президентом «Ла Фениче», а значит, именно он отвечал за безопасность театра, а теперь будет отвечать и за его восстановление. По существу, реплика Марчелло означала, что, по его мнению, Каччари и его левое правительство недостаточно компетентны для выполнения этой задачи. Мэр Каччари взирал на пожар с видом глубочайшего отчаяния и никак не отреагировал на косвенную издевку Марчелло.
– Но, – продолжил граф, – я предлагаю – если они хотят восстановить это место в его первозданном виде, то есть как общественное место для встреч, – построить здесь большую дискотеку для молодых людей.
Стоявший впереди Марчелло старик в ужасе обернулся. По его щекам текли слезы.
– Джироламо! – сказал он. – Как ты можешь говорить такое? Да и вообще, кто знает, чего эти молодые люди захотят через пять лет?
Из глубин «Ла Фениче» донесся оглушительный грохот. На пол рухнула огромная хрустальная люстра.
– Пожалуй, ты прав, – ответил Марчелло, – но, как всем известно, посещение оперы – это всегда социальное мероприятие. Это видно даже по архитектуре. Только треть всех мест расположена так, что с них хорошо видна сцена. Остальные сиденья, особенно в ложах, на самом деле больше подходят для того, чтобы глазеть на публику. Все сделано для более удобного общения.
Марчелло произнес это с легким удивлением и без малейших следов цинизма. Кажется, его забавляло, что кто-то мог думать, будто поколения завсегдатаев оперы, как, например, представителей рода Марчелло, привлекало в ней нечто возвышенное – музыка или культура. Бенедетто Марчелло, композитор восемнадцатого века и один из предков Джироламо Марчелло, стал в этом смысле исключением. Все время своего существования «Ла Фениче» был местом, освящающим социальный ландшафт Венеции, а Джироламо Марчелло – великим знатоком социальной истории венецианского общества. В принципе его даже считали крупным авторитетом в этом предмете.
– В прежние времена, – сказал он, – частные ложи были снабжены шторами, которые можно было задернуть даже во время представления. Мой дед обожал посещать оперу, но музыка интересовала его меньше всего. Шторы он открывал, когда на сцене происходили кульминационные события. Он говорил: «Тише! Вот она, эта ария!» – поднимал шторы и аплодировал. «Отлично! Очень мило! Какое исполнение!» Потом он снова задергивал шторы. Во время спектакля из дома приходил слуга, приносивший корзинку с холодной курятиной и вином. Опера была лишь формой отдыха, да и в самом деле, куда дешевле принести в оперу корзинку с едой, чем весь вечер отапливать целый дворец.
Землю сотряс еще один исполинский удар. Во входном крыле рухнули потолки, сложившись друг на друга. Люди, стоявшие по периметру campo [6], инстинктивно отпрянули назад, так как рухнула и кровля, выпустив на волю пламя и горящие обломки, взметнувшиеся высоко в воздух. Марчелло вернулся в дом и по лестнице поднялся на террасу, запасшись бутылкой граппы, видеокамерой и ведром воды на случай, если какой-нибудь летящий по воздуху горящий обломок упадет на крышу его дома.
В течение считаных минут, пока стрекотала и щелкала видеокамера Джироламо Марчелло, пока Архимед Сегузо молча смотрел на происходящее из спальни, пока сотни венецианцев наблюдали за пожаром с крыш своих домов, а тысячи людей по всей Италии следили за пожаром по телевизору, с громоподобным треском обвалилась крыша зрительного зала; последовало настоящее извержение вулкана – горящие обломки взлетали в воздух на высоту до 150 футов [7]. Мощные восходящие потоки вынесли к небу куски горящих углей – некоторые из них были размера обувной коробки, – они, описывая, словно кометы, гигантские дуги, разлетелись над Венецией.
В начале двенадцатого над площадью Сан-Марко появился вертолет, пролетел над устьем Гранд-канала, изрядно зачерпнул в нем воды, снова взмыл ввысь, завис над «Ла Фениче» и под восторженные крики стоявших на крышах людей, вылил воду в огонь. Над театром поднялся столб шипящего пара и дыма, но огонь от этого нисколько не уменьшился. Вертолет развернулся и полетел назад, к Гранд-каналу, за новой порцией воды.
До Джироламо Марчелло вдруг дошло, что его жена Леза, которой не было в городе, могла узнать о пожаре, прежде чем у него появилась возможность сообщить ей о том, что ее близкие и дом в безопасности. Он спустился в дом, чтобы позвонить ей.
Графиня Марчелло работала в обществе «Спасти Венецию», американской некоммерческой организации, занимавшейся сбором денег на реставрацию объектов венецианского искусства и архитектуры. Штаб-квартира общества находилась в Нью-Йорке. Леза Марчелло была директором Венецианского филиала. За последние тридцать лет организации удалось отреставрировать десятки картин, фресок, мозаик, статуй, лепных потолков и фасадов. Недавно общество «Спасти Венецию», потратив 100 000 долларов, отреставрировало расписной занавес «Ла Фениче».
«Спасти Венецию» была невероятно популярной в Америке благотворительной организацией – не в последнюю очередь потому, что с самого своего учреждения стала органом, так сказать, активной, деятельной благотворительности. Общество в конце лета устраивало в городе интересные, насыщенные событиями четырехдневные гала-мероприятия, в ходе которых жертвователи за три тысячи долларов могли посещать изысканные обеды, ужины и балы на частных виллах и во дворцах, закрытых для публики.
Зимой «Спасти Венецию» сохраняла этот дух, устраивая ежегодный благотворительный бал в Нью-Йорке. В начале наступившей недели Леза Марчелло улетела в Нью-Йорк для участия в таком зимнем бале. На этот раз должен был состояться бал-маскарад, посвященный теме карнавала; бал устраивали в Радужном зале на шестьдесят пятом этаже Рокфеллер-центра. Подняв трубку, чтобы позвонить жене, Джироламо Марчелло вдруг сообразил, что бал назначен как раз на этот вечер.
Башни Манхэттена сверкали в лучах послеполуденного солнца, когда Леза Марчелло шла к телефону сквозь толпу людей, лихорадочно заканчивавших украшение Радужного зала. Дизайнер интерьеров Джон Саладино буквально дымился от злости. Собственники отвели всего три часа на установку декораций; Джону пришлось мобилизовать всю домашнюю прислугу из своего двадцатитрехкомнатного дома в Коннектикуте плюс двенадцать человек из офиса. Он намеревался превратить обставленный в стиле ар-деко Радужный зал в свою версию Венецианской лагуны в ранний ночной час.
– В Радужном зале командует клика парней из профсоюзов, – сказал он достаточно громко для того, чтобы его услышали эти самые парни. – Их жизненное кредо – делать несчастными всех окружающих. – Затем он обратил исполненный ярости взгляд на четверку медлительных электриков. – Я украшаю восемьдесят восемь столов так, чтобы каждый представлял собой один из островов лагуны. Над всеми столами мы разместим серебристые, наполненные гелием шары, которые будут отражать на стол свет стоящих на нем свечей; это создаст эффект горящего baldacchino [8]. – Мистер Саладино окинул присутствующих надменным взглядом. – Интересно, догадывается ли кто-нибудь по интонации моего голоса, что такое baldacchino?
Было понятно, что он не ждал ответа ни от кого из людей, надувавших шары, расставлявших столы, или техников, регулировавших громкость динамиков на сцене, где предстояло играть группе Питера Дучина. Тем более не ждал Джон ответа от двух жонглеров, репетировавших свое выступление – они ковыляли на ходулях, подбрасывая при этом шарики и вращая тарелки на кончиках пальцев.
– Baldacchino! – воскликнул человек с бочкообразной грудью, стоявший на сцене перед мольбертом. Человек обращал на себя внимание благодаря длинным седым волосам, орлиному носу и шелковому шарфу, свободно обмотанному вокруг шеи. – Этим нашим итальянским словом мы называем балдахин.
Произнеся это, он пожал плечами и снова занялся мольбертом.
Это был Людовико де Луиджи, один из самых известных венецианских художников. Благотворители пригласили его в Нью-Йорк для помощи в сборе денег на сегодняшнем балу. В течение вечера ему предстояло создать акварель, которую предполагалось позже продать на аукционе в пользу «Спасти Венецию».
Людовико де Луиджи отличался невероятной самоуверенностью и столь же невероятным, завораживающим талантом. Его футуристические, выполненные в духе Дали картины отдавали метафизическим сюрреализмом. Как правило, это были призрачные изображения знакомых многим венецианских зданий с потрясающими наложениями – купол церкви Санта-Мария-делла-Салюте как отчетливое масляное пятно в середине океана площади Сан-Марко, откуда к поверхности поднимается субмарина «Полярис», зловеще приближающаяся к базилике, рассекая воду. Работы де Луиджи были на грани китча, но технически безупречными и всегда приковывавшими взгляд.
В Венеции он был знаменит не только своим искусством, но и эксцентричными публичными выходками. Однажды он получил разрешение выставить на площади Сан-Марко скульптуру лошади, и, никого не предупредив, пригласил на открытие скандально известного депутата парламента Илону Сталлер, радикального депутата из Рима, больше известную поклонникам по съемкам в порнофильмах под именем Чиччолина. Она прибыла на площадь Сан-Марко топлес в гондоле и забралась на лошадь, объявив себя живым произведением искусства, сидящим верхом на произведении неодушевленном. Парламентский иммунитет защитил Чиччолину от судебного преследования за непристойные действия в общественном месте, так что обвинение было вчинено де Луиджи. Председателю суда, как нарочно, женщине, он сказал, будто не ожидал, что Чиччолина снимет одежду.
– Но зная историю мисс Сталлер, синьор де Луиджи, – возразила судья, – разве не могли вы вообразить, что она может раздеться?
– Ваша честь, я художник. У меня очень живое воображение. Я могу вообразить, что вы снимаете с себя одежду прямо в зале суда. Но я не ожидаю, что вы это сделаете.
– Синьор де Луиджи, – хладнокровно произнесла судья. – Я тоже не лишена воображения и легко могу представить, как отправляю вас в тюрьму на пять лет за оскорбление суда.
В конечном счете она приговорила его к пяти месяцам тюрьмы, но очень скоро он вышел на свободу по всеобщей амнистии. Как бы то ни было, сегодня в Радужном зале Людовико де Луиджи намеревался написать церковь Санта-Мария-деи-Мираколи и сделать свой вклад в этот самый амбициозный реставрационный проект общества «Спасти Венецию». В тот момент, когда он принялся смешивать краски на палитре, Леза Марчелло подняла трубку и повернулась к окну, откуда открывался вид на Манхэттен.
Графиня Марчелло была спокойной темноволосой женщиной с отточенными манерами и выражением бесконечного терпения на лице. Свободной рукой она прикрыла ухо, чтобы приглушить царивший в зале шум, и услышала, как Джироламо Марчелло говорит ей, что «Ла Фениче» горит и остановить пожар уже невозможно.
– Театр погиб, – произнес он. – Сделать уже ничего нельзя. Но, по крайней мере, мы все в безопасности. Огонь не распространяется.
Леза опустилась в кресло у окна. Она старалась переварить страшную новость; слезы заструились из ее глаз. Много поколений ее семья играла важнейшую роль в делах Венеции. Ее дед между двумя войнами был мэром. Невидящим взглядом смотрела она в окно. Заходящее солнце красновато-оранжевым блеском отражалось от стеклянных небоскребов Уолл-стрит; Лезе показалось, что весь город объят пламенем. Она отвернулась.
– Боже, нет! – Беа Гатри едва не задохнулась, когда Леза сообщила ей о пожаре в «Ла Фениче». Миссис Гатри была исполнительным директором общества «Спасти Венецию». Она отложила в сторону воздушный шарик, с которым работала; на ее лице отразилось выражение отчаяния и паники. В мгновение ока бал-маскарад стал казаться абсолютно неприличной затеей, но отменять его было уже поздно. Через несколько часов прибудут шестьсот весельчаков, одетых гондольерами, священниками, дожами, куртизанками, Марко Поло, Шейлоками, Казановами и Тадзио, и никто уже не сможет предотвратить их появление здесь. Почетная гостья, синьора Ламберто Дини, жена итальянского премьер-министра, определенно, отменит визит, и это только подчеркнет всю неуместность бала. Праздник грозил превратиться в поминки. Надо было что-то делать, но что?
Беа Гатри позвонила мужу, Бобу Гатри, президенту фонда «Спасти Венецию» и шефу отделения реконструктивной и пластической хирургии больницы в центре Нью-Йорка. Доктор Гатри был в операционной. Тогда Беа позвонила Ларри Ловетту, председателю фонда. По совместительству Ловетт был председателем фондов Метрополитен-опера и Общества камерной музыки в Линкольн-центре. Незадолго до этого он купил дворец на Гранд-канале и сделал его своей главной резиденцией. На новость он отреагировал в равной степени гневом и печалью. По его мнению, какова бы ни была причина пожара, роль в нем, определенно, сыграла преступная халатность – уж он-то хорошо знал, как все делается в Венеции. Доктор Гатри узнал о пожаре, когда вышел из операционной. Его потрясение вскоре уступило место врожденному прагматизму.
– Ну что ж, – сказал он, – пропал занавес, который мы отреставрировали за сто тысяч долларов.
Ни Ларри, ни Боб не смогли сразу предложить, что предпринять в связи с праздничным вечером. Лучше бы он прошел по плану. В какой-то момент они подумали, что, возможно, на балу вообще не стоит говорить о происшествии, поскольку очень немногие из гостей, придя на бал, будут уже знать о пожаре. Но, поразмыслив, они решили, что так, пожалуй, будет еще хуже.
Беа Гатри вернулась к своей работе с шариком, когда в Радужный зал вошел улыбающийся краснолицый человек с темными курчавыми волосами и приветливо помахал ей. Это был Эмилио Патис, венецианский ресторатор, который тоже прилетел в Нью-Йорк на бал, чтобы приготовить ужин для шестисот гостей. Он измерил в шагах расстояние от плит кухни на шестьдесят четвертом этаже до обеденных столов на шестьдесят пятом. Шагая, он не отрываясь смотрел на часы. Больше всего его занимали белые трюфели и ризотто с грибами и свининой.
– Заключительные две минуты приготовления проходят уже после того, как ризотто снимают с огня, – инструктировал он старшего официанта, шедшего рядом с ним. – Когда ризотто достают из духовки, оно начинает интенсивно впитывать влагу и доходит до готовности ровно через две минуты. Сервировать надо немедленно, иначе рис расползется в бесформенную кашу. Для того чтобы донести блюдо до тарелок на столах с нижнего этажа сюда, у нас всего две минуты. Две минуты, не больше. – Дойдя до дальнего конца зала, синьор Патис взглянул на часы, а затем, сияя, повернулся к Беа Гатри: – Одна минута сорок пять секунд! Va bene! Отлично!
Позже, когда все приготовления были окончены, Беа Гатри вернулась домой, чтобы переодеться. Настроение у нее было подавленное, она страшилась предстоящих нескольких часов. Но тут позвонила почетная гостья, синьора Дини, и поделилась свежей идеей.
– Мне кажется, я придумала, что можно сделать, – сказала она, – если, конечно, вы это одобрите. Я сегодня приду на бал. После того как соберутся все гости и им будет объявлено о пожаре, я обращусь ко всем итальянцам и скажу, что мы благодарны фонду «Спасти Венецию» за то, что все деньги, вырученные от этого благотворительного бала, будут направлены на восстановление «Ла Фениче».
Да, это, несомненно, придало бы вечеру позитивное направление. Опросить директоров фонда можно будет быстро, и они, несомненно, согласятся. Настроение миссис Гатри заметно улучшилось; она поднялась наверх и достала костюм арлекина, приготовленный для бала.
Синьора Сегузо едва не расплакалась от радости, когда домой вернулись ее сын Джино и внук Антонио. В тот момент, когда отключилось электричество, мерцающий свет пожара проник в дом, пляшущие отсветы пламени отражались от стен и мебели, создавая впечатление, будто и сам дом охвачен огнем. В квартире Сегузо непрерывно звонил телефон, друзья спешили узнать, все ли у них в порядке. Некоторые даже пришли к ним с огнетушителями. Внизу, у входа, Джино и Антонио разговаривали с пожарными, пытавшимися уговорить всю семью Сегузо эвакуироваться, как их соседи. Офицеры говорили тихо и почтительно; они знали, что старик, стоявший у окна второго этажа, – великий Архимед Сегузо.
И этот Архимед Сегузо не желал покидать свой дом.
Никто из членов семьи не считал возможным уйти, пока отец отказывался это сделать. Джино и Антонио принялись отодвигать мебель от окон, снимать шторы, скатывать половики и переносить в дом цветочные ящики. Антонио поднялся на террасу, сорвал с шеста тент и полил водой черепичную крышу, которая нагрелась настолько, что вылитая на нее вода мгновенно превратилась в горячий пар. Синьора Сегузо и ее невестка между тем укладывали в чемоданы вещи на случай немедленного бегства, если Архимед изменит свое решение. Джино, заметив в холле чемодан жены, приподнял крышку, чтобы посмотреть, какие ценности она в него уложила. Чемодан был заполнен семейными фотографиями в рамках.
– Все остальное мы сможем восстановить, – сказала жена, – но не память.
Джино поцеловал ее.
Наверх поднялся капитан пожарных и почти извиняющимся тоном сказал, что его люди сейчас протянут шланг через гостиную к окну, выходящему на «Ла Фениче», на случай, если огонь вырвется из-за стены заднего фасада. Для начала пожарные освободили место, по которому предполагалось проложить шланг. С осторожностью, граничившей с благоговением, они переставляли стеклянные творения Архимеда Сегузо – абстрактные, модернистские произведения, созданные им в двадцатые и тридцатые годы, когда большинство венецианских стеклодувов придерживались цветочных композиций, популярных с восемнадцатого века. Когда пожарные проложили шланг, он оказался как будто под охраной почетного караула стеклянных предметов, созданных гением Сегузо, – чаш и ваз, опутанных тонкими, напоминавшими кружева, нитями цветного стекла, или витыми цветными лентами, или крошечными пузырьками, выстроенными рядами и спиралями. Были там и замечательные массивные скульптуры людей и животных, выполненные из цельных слитков расплавленного стекла; создание этих шедевров было подвигом, удивительным искусством, тайны которого знал один только Архимед Сегузо.
Джино в сопровождении капитана вошел в спальню отца. Капитан, не решаясь прямо обратиться к старику, заговорил с Джино:
– Мы очень обеспокоены безопасностью маэстро.
Синьор Сегузо, не отвечая, продолжал молча смотреть в окно.
– Папа, – мягко и просительно произнес Джино, – огонь подбирается все ближе. Думаю, что нам надо уйти.
Отец Джино не отрывал взгляда от «Ла Фениче», следя за вспышками зеленого, пурпурного, коричневого и синего цветов, зловеще расцвечивавшими огонь. Сквозь щели слуховых окон заднего фасада он мог явственно видеть языки пламени, как и их отражения в ряби луж на дне осушенного канала. Он видел огромные, длинные языки пламени, лизавшие переплеты окон, фонтаны раскаленного пепла, вырывавшиеся сквозь продырявленную крышу. Зимний воздух за окном спальни светился от жара. Театр «Ла Фениче» превратился в огнедышащую печь.
– Я остаюсь здесь, – спокойно ответил Архимед Сегузо.
В разговорах завсегдатаев бара «У Хэйга» то и дело всплывали слова, которые, казалось, не имели никакой связи ни с «Ла Фениче», ни между собой: Бари… «Петруццелли»… Сан-Джованни-ин-Латерано… Уффици… Милан… Палермо. Но было и еще одно часто упоминаемое слово, и оно связывало воедино все остальные – мафия.
Члены этого преступного сообщества были причастны к недавним поджогам и взрывам. Самым тревожным инцидентом – в свете того, что произошло с «Ла Фениче», – был пожар 1991 года, уничтоживший оперный театр «Петруццелли» в Бари. Позднее выяснилось, что босс мафии в Бари приказал поджечь здание после того, как подкупил директора театра, чтобы получить выгодный контракт на его реконструкцию. Многие из людей, наблюдавших за пожаром в «Ла Фениче», были уверены, что это повторение той же истории. Мафию также подозревали в атаках начиненных взрывчаткой автомобилей, частично разрушивших римскую церковь Сан-Джованни-ин-Латерано, галерею Уффици во Флоренции и галерею современного искусства в Милане. Эти взрывы расценивали как предупреждение папе Иоанну Павлу II за его частые выступления против мафии и итальянскому правительству за его энергичные меры по судебному преследованию мафиозных банд. Даже сейчас, в Местре, на материковом берегу Венецианской лагуны судили одного сицилийского дона за подрыв автомобиля и убийство судьи, убежденного противника мафии, его жены и телохранителей в Палермо. Пожар в «Ла Фениче» мог быть суровым предупреждением с требованием прекратить судебный процесс.
– Мафия! – саркастически воскликнул Джироламо Марчелло, обращаясь к друзьям, собравшимся на его altana. – Если они действительно хотели устроить пожар, то могли бы и не утруждаться. «Ла Фениче» сгорел бы и без их помощи. Там месяцами царил невообразимый хаос.
Сразу, как только начался ремонт, – продолжил Марчелло, – директор «Ла Фениче» пригласил меня к себе. Фонд общества «Спасти Венецию» как раз только что отреставрировал занавес театра, а теперь он хотел, чтобы я, как член фонда, попросил правление выделить деньги на реставрацию фресок в баре по мотивам «Божественной комедии» Данте. Директор пригласил меня осмотреть фрески, и я не поверил своим глазам, когда увидел, что там творилось. Это было настоящее безумие. Куда ни посмотри, везде легковоспламеняющиеся материалы. Я не знаю, сколько там было банок лака, скипидара и растворителей – открытых и закрытых; сколько там было луж этих жидкостей на полу – сколько там было сложенного стопками деревянного паркета, рулонов пластикового коврового покрытия, не говоря уж о кучах мусора. Посреди всего этого безобразия какие-то люди орудовали паяльными лампами! Вы можете это представить? Они паяли железо! Надзор? Ноль, как всегда. Ответственность? Ноль. Я подумал: «Они сошли с ума!» Так что, если мафия на самом деле хотела, чтобы «Ла Фениче» сгорел, то ей следовало бы всего лишь подождать.
Около двух часов ночи, несмотря на то что, по официальным заявлениям, огонь еще не удалось обуздать, Архимед Сегузо понял, что между огнем и мерами пожарных установилось равновесие. Он подошел к двери спальни, в первый раз за четыре часа.
– Теперь мы вне опасности, – сказал он и поцеловал жену. – Я же говорил, Нандина, что не надо беспокоиться.
Потом он обнял сына, невестку и внука. Затем, не сказав больше ни слова, он повернулся и пошел спать.
Синьор Сегузо уже спал, когда из лифтов на шестьдесят пятом этаже в освещенный свечами Радужный зал хлынула толпа прусских генералов, придворных шутов и сказочных принцесс. Епископ в полном облачении угощал бокалом вина исполнительницу танца живота. Палач в капюшоне мило болтал с Марией-Антуанеттой. Горстка людей собралась вокруг Людовико де Луиджи, который уже набросал на холсте контуры церкви Мираколи и принялся наносить краски на ее мозаичный мраморный фасад. Нанятые артисты – ходульные жонглеры, акробаты, огнеглотатели и мимы, наряженные в костюмы комедии дель арте, – расхаживали среди публики, большая часть которой не имела никакого представления о пожаре в «Ла Фениче». Единственное упоминание без документальных кадров прозвучало по американскому телевидению в одиннадцатисекундном сюжете в программе вечерних новостей Си-би-эс.
Питер Дучин сидел за фортепьяно и казался наряженной экзотической птицей на насесте; из-за верхнего края черной маски топорщились длинные черно-белые перья. Заметив идущего к микрофону Боба Гатри, он взмахом руки велел оркестру умолкнуть.
Рослый, массивный Гатри, одетый в красно-белый кафтан, поприветствовал гостей, а затем сказал, что ему ненавистна роль вестника дурных новостей.
– «Ла Фениче» горит, – сообщил он. – Спасти театр невозможно.
По залу прокатилась волна оглушительно тихих вздохов. Несколько человек закричали: «Нет!» – и этот крик эхом отдался от стен зала. Потом наступила полная тишина. Гатри представил почетную гостью, синьору Дини, которая подошла к микрофону, не пытаясь скрыть текущих по щекам слез. Дрожащим голосом она поблагодарила правление фонда «Спасти Венецию», которое, сказала она, вечером единодушно проголосовало за то, чтобы собрать на балу пожертвования на восстановление театра. Тишину разорвали жидкие аплодисменты, которые, постепенно усиливаясь, превратились в овацию; перешедшую в восторженные восклицания и свист.
Людовико де Луиджи, лицо которого стало серым, снял изображение церкви Мираколи с мольберта и установил на него чистый холст. Карандашом он быстро набросал контур «Ла Фениче». Здание он поместил посреди Венецианской лагуны. Это был не лишенный иронии контраст – среди воды объятое пламенем здание.
Несколько человек направились к лифтам, чтобы съездить домой и сменить карнавальный наряд на строгий вечерний костюм. Синьора Дини отвернулась от микрофона и промокнула глаза носовым платком. Боб Гатри стоял рядом, разговаривая с небольшой группой людей в нескольких футах от включенного микрофона, уловившего часть разговора.
– Сегодня мы соберем для «Ла Фениче» около миллиона долларов, – сказал он, упомянув стоимость входного билета – тысячу долларов, аукцион, на котором будет продана картина Людовико де Луиджи, и дополнительные добровольные пожертвования. Было слышно, как на вопрос о деньгах Гатри ответил: – Нет, нет! Совершенно определенно, нет. Мы не можем передать деньги Венеции, пока не начнется реставрация. Вы что, шутите? Мы не настолько глупы. До этого мы положим их на депозит. В противном случае неизвестно, в чьих карманах окажутся эти средства.
К трем часам ночи власти наконец объявили, что пожар локализован. Вторичных возгораний не было, несмотря на летавшие по воздуху горящие обломки; не было и серьезно пострадавших. Толстые стены «Ла Фениче» устояли перед напором жара, остановив распространение огня, но изнутри театр выгорел дотла. Можно сказать, что, спасая Венецию, театр покончил с собой.
В четыре часа пожарный вертолет совершил последний вылет. Печальная судьба «Ла Фениче» была написана дырявыми шлангами, протянутыми по Кампо-Санта-Мария-дель-Джильо от Гранд-канала до здания театра.
Мэр Массимо Каччари все еще стоял на Кампо-Сан-Фантин перед «Ла Фениче», мрачно глядя на то, что осталось от оперного театра. Идеально сохранившаяся под стеклом афиша на стене входа в театр извещала, что новый сезон в отремонтированном театре откроется в конце месяца джазовым концертом Вуди Аллена.
В пять часов утра Архимед Сегузо, открыв глаза, сел в постели. Сон, хотя и продолжался всего три часа, освежил его. Он подошел к окну и открыл жалюзи. Пожарные установили прожектора и в их свете направили шланги на выпотрошенное нутро «Ла Фениче». Над остовом театра поднимались густые клубы дыма.
Синьор Сегузо оделся при свете отражавшихся от стен «Ла Фениче» прожекторных лучей. В воздухе стоял тяжелый запах обугленного дерева, но сквозь этот чад пробился аромат кофе, который варила ему на кухне жена. Как обычно, она стояла теперь в дверях спальни с чашкой горячего дымящегося кофе, и, как обычно, он подошел к ней и выпил кофе. Потом он поцеловал жену в обе щеки, надел мягкую фетровую шляпу и спустился по лестнице на первый этаж. Мгновение он постоял перед домом, глядя на «Ла Фениче». Окна, ставшие зияющими дырами, превратились в своеобразные рамы для квадратиков темного предрассветного неба. Сильный ветер хлестал уродливый остов театра. Это был холодный северный ветер, бора. Если бы он задул на восемь часов раньше, то огонь, определенно, было бы не удержать.
Молодой пожарный стоял возле дома, устало прислонившись к стене. Он кивнул, когда синьор Сегузо поравнялся с ним.
– Мы его потеряли, – сказал пожарный.
– Вы сделали все, что могли, – мягко возразил синьор Сегузо. – Это было безнадежно.
Пожарный, покачав головой, поднял взгляд на «Ла Фениче»:
– Каждый раз, когда обрушивалась часть потолка, мое сердце рвалось на части.
– Мое тоже, – сказал синьор Сегузо, – но не надо винить себя.
– Меня всегда будет мучить то, что мы не смогли его спасти.
– Посмотрите вокруг, – предожил синьор Сегузо. – Вы спасли Венецию.
С этими словами старик отвернулся и медленно пошел по Калле-Каоторта к набережной Фондаменте-Нуове, где он садился на вапоретто, водный автобус, на котором добирался до своей стекольной фабрики на острове Мурано. Когда Сегузо был молод, милю до остановки вапоретто он проходил за двенадцать минут, теперь ему требовался для этого целый час.
На Кампо-Сант-Анджело он обернулся и посмотрел назад. К небу от земли поднимался широкий спиральный столб дыма – подсвечиваемый снизу прожекторами, он выглядел как страшный, зловещий призрак.
На дальней стороне площади он вышел на торговую улицу Калле-делла-Мандола, где столкнулся с человеком в синем рабочем свитере, мывшим окна кондитерского магазина. В этот ранний час к работе приступили только мойщики окон; они всегда здоровались с Сегузо, когда он проходил мимо.
– Ах, маэстро, – сказал человек в синем. – Мы сильно тревожились за вас. Вы живете так близко от «Ла Фениче».
– Вы очень добры, – слегка поклонившись, ответил синьор Сегузо и прикоснулся к полям шляпы, – но на самом деле, благодарение Богу, нам ничто не угрожало. Однако мы потеряли наш театр…
Синьор Сегузо не остановился и не замедлил шаг. В начале седьмого он уже был у стекольной фабрики и вошел в огромный литейный цех. Вдоль стен высилось шесть больших печей, обложенных керамическими блоками. Все стоявшие на изрядном расстоянии друг от друга печи горели, наполняя пространство неумолчным рокочущим ревом. Старик посовещался с помощником относительно красок, которые он хотел приготовить на рабочий день. Одни краски будут прозрачными, другие плотными. Сегузо потребовал множество красок – желтую, оранжевую, красную, пурпурную, умбру, кобальт, цвета золотой листвы, белую и черную – намного больше, чем заказывал обычно, но помощник не стал ни о чем спрашивать, а мастер – ничего объяснять.
Когда стекло было готово, он встал напротив открытой печи со стальной трубой в руке и невозмутимо и пристально присмотрелся к огню. Потом плавным изящным движением погрузил конец трубы в резервуар с расплавленным стеклом и принялся медленно вращать трубу, а потом извлек ее из расплава, когда на ее конце образовался грушевидный ком размера, достаточного для того, чтобы изготовить вазу, как он задумал.
Первая ваза серии из более чем сотни подобных ничем не будет напоминать то, что он делал до сих пор. На непрозрачном, черном, как ночь, фоне, он нанес завихрения лент, состоящих из извилистых ромбовидных форм красного, зеленого, белого и золотистого цветов, – ленты извивались, перехлестывали одна другую, окружая вазу устремленными вверх спиралями. Он не стал объяснять, что делает, но, когда сделал вторую вазу, все стало понятно без слов. Это был запечатленный в стекле пожар – языки пламени, искры, пылающие угли и дым, – как он видел их из своего окна, сверкающими сквозь решетки окон театра, отраженными в водной ряби на дне канала и взмывающими в ночное небо.
Пройдет не так много дней, и муниципалитет Венеции проведет расследование причин того, что случилось вечером 29 января 1996 года. Однако уже утром тридцатого, когда пепел «Ла Фениче» еще дымился, один выдающийся венецианец начал создавать свое собственное свидетельство произошедшего в стекле, свидетельство ужасающей красоты.
Глава 2
Пыль и пепел
Я бывал в Венеции больше дюжины раз, но очарован ею оказался сразу, когда двадцать лет назад впервые увидел город куполов и колоколен, плывущих вдали в туманной дымке и кое-где увенчанных мраморными статуями святых и позолоченными ангелами.
В последний приезд я, как обычно, сразу взял водное такси. Приблизившись к старому городу, суденышко замедлило ход; затем мы углубились в тенистую тесноту узкого канала. Двигаясь с почти державной медлительностью, мы скользили мимо нависавших балконов и побитых ветрами каменных фигур, установленных на раскрошенном кирпиче и потрескавшейся штукатурке. Я смотрел в открытые окна и видел расписные потолки и стеклянные люстры. До меня доносились обрывки музыки и разговоров, но не было слышно ни гудения клаксонов, ни визга тормозов; не звучал ни один мотор, если не считать приглушенного стука двигателя нашей лодки. Мы проплывали под пешеходными мостиками, по которым шли люди; волна от винта нашего такси накатывалась на покрытые мхом ступени, ведущие к воде канала. Эта двадцатиминутная поездка стала давно ожидаемым ритуалом перехода, перебросившего меня на три мили через лагуну и на пятьсот или тысячу лет назад.
Для меня Венеция не просто красива, я восхищаюсь в ней абсолютно всем. Однажды я даже придумал игру, которую назвал «фоторулетка». Цель игры – идти по городу и спонтанно делать снимки в самые разные моменты – например, услышав звон церковного колокола, увидев пробегающую мимо кошку или собаку, – чтобы посмотреть, как часто, стоя в любом месте, сталкиваешься с видом исключительной красоты. Ответ: почти всегда.
Меня, однако, безумно раздражало, что часто, перед тем как сделать снимок, мне приходилось ждать, когда из кадра выйдет очередная толпа заблудших туристов, и это несмотря на то, что я бродил по кварталам, куда туристы, как полагают, практически не заходят. Поэтому я решил приехать в Венецию в середине зимы: так я мог увидеть ее без досаждающего присутствия других путешественников. На этот раз мне представится возможность незамутненным взором взглянуть на Венецию как на живой работающий город. Люди, которых я встречу на улицах, будут настоящими венецианцами, местными жителями, идущими по своим делам, бросая рассеянные взгляды на знакомые им места, которые заставляли меня останавливаться на каждом шагу. Но когда я пересек лагуну в тот день в начале февраля 1996 года и сразу уловил едва заметный запах обгорелого дерева, я понял, что приехал в Венецию в необычный момент.
Первая полоса «Иль Газеттино» была целиком занята цветной фотографией Венеции с высоты птичьего полета. Это был панорамный снимок города, сделанный на следующий день после пожара; в центре были видны выгоревшие остатки театра «Ла Фениче», из черного кратера которого поднималась к небу призрачная струя дыма, словно из извергнувшегося вулкана. «Никогда больше! Никогда больше не будет таких фотографий, как эта», – обещала читателям газета.
Во всем мире поднялась волна сочувствия Венеции. Оперный певец Лучано Паваротти объявил, что даст концерт, все сборы с которого пойдут в фонд восстановления «Ла Фениче». Пласидо Доминго, не желая остаться в стороне, мгновенно принял вызов и заявил, что тоже даст концерт, но его концерт пройдет в базилике Сан-Марко. Паваротти сделал ответный выстрел, сказав, что и он выступит в соборе Сан-Марко, но петь будет один. Вуди Аллен, джаз-оркестр которого должен был открыть сезон в отремонтированном «Ла Фениче» в конце месяца, саркастически заметил, что пожар, должно быть, устроили «любители хорошей музыки», добавив: «Если они не хотели, чтобы я играл, то им надо было всего лишь сказать мне об этом».
Разрушение «Ла Фениче» было особенно тяжелой утратой для Венеции. Театр был одним из немногих важных культурных мест города, не сдавшихся чужакам. На спектаклях среди зрителей венецианцы всегда имели численное превосходство над туристами, поэтому местные жители испытывали к «Ла Фениче» особое чувство, даже те из них, кто никогда в жизни не бывал в театре. Городские проститутки собрали деньги и вручили мэру Каччари чек на 1500 долларов.
«Иль Газеттино» напечатала ряд материалов о сенсационных откровениях по поводу пожара, которые начали оживленно циркулировать в первые же дни после него. Даже людям, обычно не придающим значения конспирологии, стало казаться, что в этом деле было несколько весьма подозрительных совпадений.
Например, удалось выяснить, что за два дня до пожара кто-то отключил дымовую и тепловую сигнализацию. Но, скорее всего, это сделали намеренно, поскольку от дыма и сварочных работ во время ремонта все время срабатывала противопожарная сигнализация, что сильно раздражало рабочих.
Прежнюю систему пожаротушения «Ла Фениче» демонтировали до того, как подключили новую.
Единственный охранник «Ла Фениче» не появился на месте пожара до 21.20, то есть он был в театре только через двадцать минут после того, как в противопожарную службу поступил первый звонок. Охранник объяснял свое отсутствие решением обойти здание и выяснить, где находится источник дыма.
Выяснилось также, что несущественное возгорание случилось в театре за две недели до большого пожара; причиной, скорее всего, стала паяльная лампа, и, возможно, поджог был преднамеренным. Правда, тогда огонь удалось потушить.
Был за всем этим злой умысел или нет, неизвестно, но примеров вопиющей халатности было множество, начиная с осушенного канала. Мэр Каччари начал приводить в исполнение похвальный, хотя и запоздалый план углубления и очистки малых городских каналов. Однако за год до пожара городской префект направил мэру письмо, в котором предупреждал, что нельзя приступать к очистке каналов до тех пор, пока город не будет обеспечен альтернативными источниками воды на случай пожара. Письмо осталось без ответа. Полгода спустя префект направил мэру еще одно письмо, и ответ на него дал сам пожар.
Осушение канала было лишь частью истории должностных преступлений и халатности. Люди, принимавшие участие в ремонте «Ла Фениче», утверждали, что на рабочих местах царил невероятный хаос. Двери запасных входов были не заперты или вообще открыты, люди входили и выходили, когда им заблагорассудится, без разрешения и надобности; копии ключей от входных дверей давали случайным посетителям без всякой системы, многие копии вообще оказались неучтенными.
Ходила также любопытная байка о кафе «Ла Фениче». Власти распорядились закрыть кафе на время ремонта, но управляющая кафе, синьора Аннамария Розато, упросила своих боссов разрешить ей продолжить работу, превратив кафе в столовую для рабочих. Начальство уступило, ограничившись советом соблюдать осторожность. Получив разрешение, синьора Розато оборудовала подвижную платформу электрической кофемашиной и электроплитой для приготовления макарон. Свою импровизированную кухню она возила из помещения в помещение, изо всех сил стараясь при этом не мешать ходу работ. Поскольку, однако, пожар начался в залах Аполлона, недалеко от места ее деятельности, синьора Розато и ее кофемашина стали медийной сенсацией. Полиция вызвала синьору Розато на допрос в качестве подозреваемой. Обвинения не было предъявлено, но женщину освободили от подозрений только после того, как дурная слава настолько ее возмутила, что она начала называть имена других людей, которых тоже можно было привлечь как подозреваемых, – например рабочих, пользовавшихся ее плитой тем вечером, когда возник пожар, или реставратора, оставившего на ночь включенной мощную лампу, направленную на влажную штукатурку в расчете на то, что так она скорее высохнет. Всех, на кого она указала, вызывали на допрос, а затем отпускали.
Обвинители, несмотря на то что опросили десятки свидетелей, сообщили корреспондентам «Иль Газеттино», что в данный момент не знают, как начался пожар. Прокурор Феличе Кассон назначил группу из четырех экспертов и приказал им немедленно приступить к расследованию возможных причин пожара.
Однако одно уже можно было сказать со всей определенностью: было невозможно обвинить в пожаре две главные беды Венеции – повышение уровня воды, которое в какой-то неопределенный момент в будущем грозило затопить город, и избыток туристов, душивших жизнь города. Наводнения не случилось, и в ночь пожара в Венеции едва ли было много туристов. На этот раз Венеции пришлось во всем винить только себя.
В газете было объявлено, что вечером состоится общегородское собрание, на котором будет проведено общественное обсуждение положения с «Ла Фениче». Провести митинг предполагалось в монументальном дворце шестнадцатого века престижного института Атенео Венето, расположенном на Кампо-Сан-Фантин, напротив «Ла Фениче». Изначально дворец был домом ордена черного монашеского братства, члены которого сопровождали осужденных на виселицу, а затем заботились об их пристойном погребении. Однако последние двести лет в здании работала Академия литературы и науки – культурный Парнас Венеции. Лекции и собрания высочайшего литературного и художественного значения проходили в живописно украшенном большом зале на первом этаже. То, что мероприятие было организовано здесь, уже говорило о том значении, какое придавала ему культурная элита Венеции.
Я пришел на Кампо-Сан-Фантин за полчаса до начала и обнаружил собрание печальных венецианцев, которые, охваченные молчаливой скорбью, шли мимо «Ла Фениче». Перед входом, охраняя его, стояли два карабинера, одетые в темно-синие мундиры и в брюки с щегольскими красными лампасами. Оба курили сигареты. На первый взгляд, «Ла Фениче» выглядел точно так же, как всегда, – величественный портик, коринфские колонны, ажурные железные ворота, окна и балюстрады – все казалось нетронутым. Но это был лишь фасад, кроме фасада от театра не осталось ничего. «Ла Фениче» стал маской самого себя. То, что было за маской, превратилось в груду обгорелого мусора.
От «Ла Фениче» толпа, пересекая campo, текла к Атенео Венето, на общегородское собрание. Большой зал был уже забит до отказа. Люди стояли в задней части зала и вдоль стен, а впереди нервно сновали выступающие. Аудитория жужжала – тут и там делились новостями и предположениями.
Какая-то женщина, стоявшая у двери, обратилась к другой даме.
– Это не случайность, – сказала она. – Просто подожди. Вот увидишь.
Вторая женщина согласно кивнула. Двое мужчин обсуждали среднее качество труппы в последние годы, в особенности оркестра.
– «Ла Фениче» пришлось сгореть от стыда, – сказал один другому. – Какая жалость, что не сгорел оркестр.
Какая-то молодая особа, запыхавшись, вбежала в зал и протиснулась к месту, которое занял для нее молодой человек.
– Я же не говорила тебе, где я была во время пожара, – сказала она, садясь на свое место. – Я была в кино. В Академии показывали «Чувство». Представляешь? Это единственный фильм, где есть сцена, снятая в зале «Ла Фениче». Висконти сделал зал таким, каким он был в шестидесятые годы девятнадцатого века; зал освещался газовыми лампами. Газовыми лампами! После сеанса я вышла на улицу и увидела бегущих и кричащих людей: «“Ла Фениче”! “Ла Фениче”!» Я пошла за ними к мосту Академии и оттуда увидела пожар. Мне казалось, что это страшный сон.
На собрание пришло несколько человек, живших по соседству с «Ла Фениче». Теперь им придется приспосабливаться к существованию в тени призрака. Джино Сегузо рассказывал, что после пожара отец проводит большую часть времени на стекольной фабрике, создавая вазы и чаши, в которых стремится запечатлеть ужасную ночь.
– Он уже сделал больше двадцати, – сообщил Джино, – и распорядился приготовить еще расплавленного стекла. «Я должен это сделать», – говорит он, и мы не знаем, когда он закончит. Но уже сделанное прекрасно, каждое изделие – шедевр.
Эмилио Бальди, владелец ресторана «Антико мартини», мрачно подсчитывал убытки, которые понесет в ближайшие месяцы, если не годы, в течение которых окна его заведения будут выходить на шумную строительную площадку, а не на уютную площадь.
– Обнадеживает только одно, – произнес он с натянутой улыбкой. – Когда начался пожар, было занято восемь столов, и, естественно, люди сразу похватали одежду и бросились бежать. Но потом семь человек из восьми вернулись, чтобы оплатить счет. Так что, может быть, в конце концов, все будет не так уж плохо.
Я сел рядом с пожилой английской леди. Она показывала сидевшей впереди паре маленький квадратик живописного холста размером с почтовую марку. По краям кусочек сильно обгорел.
– Это кусочек декорации, – сказала леди. – Разве это не печально?
– Мы нашли его на altana, – вступил в разговор ее муж. – Мы живем в палаццо Чини и обедали в «Монако». Вдруг все официанты всполошились и покинули зал. Мы спросили, не случилось ли что-нибудь, и нам сказали, что вроде бы возле «Ла Фениче» начался пожар. Мы поднялись на крышу отеля «Сатурния», откуда открывается великолепный вид на «Ла Фениче». Пожар был перед нами как на ладони; огонь был так близко, что подпалил мех на шубке Маргерит. Немного позже, когда мы возвращались домой, над нашими головами носились тучи искр.
– Ужасно, – произнесла его жена. – На следующее утро наша altana была покрыта пеплом. Кристофер нашел этот обгорелый кусочек холста. Его принесло к нам ветром через Гранд-канал. – Она завернула реликвию в носовой платок и положила в сумочку. – Не думаю, что мы узнаем, из какой оперы этот фрагмент декорации.
Собрание открыл главный управляющий «Ла Фениче» Джанфранко Понтель, который плакал и клялся, что не станет спать до тех пор, пока театр не будет восстановлен и открыт. Понтель, политический назначенец без музыкального образования, сказал, что не видит оснований для своей отставки, чего от него громко потребовали несколько человек из публики.
После Понтеля, один за другим, выходили чиновники, чтобы оплакать судьбу «Ла Фениче», помолиться за возрождение театра и отвести от себя любое возможное обвинение. Пока они говорили, высоко над их головами, на сводчатом потолке, на фреске, томились мучимые души «Кругов чистилища» Пальмы иль Джоване, молча издеваясь над притворными словами ораторов.
Мэр Каччари с всклокоченными черными волосами подошел к микрофону. На следующий день после пожара он заявил, что город восстановит «Ла Фениче» за два года, театр восстановят в первозданном виде, не станут возводить новое здание. Он напомнил старинный лозунг «Com’era, dov’era» («Как было, где было»), который был провозглашен во время кампании за создание точной копии Кампанилы, колокольни на площади Сан-Марко, после того как она рухнула в 1902 году. Городской совет быстро ратифицировал решение Каччари.
Сегодня мэр повторил это обещание, откровенно высказав свои мысли.
– Задним числом придумываешь себе десять тысяч оправданий, – говорил он. – Говоришь себе: «Невозможно одновременно быть стражем “Ла Фениче”, полицией, общественными объединениями, службой пожарной охраны. Невозможно одновременно охватить взглядом весь город – дом за домом, церковь за церковью, музей за музеем». Можно говорить себе все это, но в глубине души ты думаешь: «Нет, такое невозможно, это не может происходить в действительности. Нет, этого не было. “Ла Фениче” не может на самом деле гореть…»
Публика, конечно, была крайне недовольна, но благородное убранство Атенео Венето располагало к благовоспитанности, доходящей до благоговейной тишины. Собравшиеся давали волю выражению своего недовольства глухим ропотом, который то нарастал, то стихал в ответ на слова выступавших. Наступил, однако, момент, когда из общего гула стали вырываться вполне различимые слова, слова гневные, отчетливо слышимые, – исходили они по большей части от людей, стоявших у левой стены.
– Когда мы избрали вас, – обратился к Каччари кто-то, – мы вручили вам красивейший театр в мире, целый и невредимый! Теперь вы возвращаете нам груду пепла!
Голос принадлежал художнику Людовико де Луиджи, недавно вернувшемуся из Нью-Йорка, где он, повинуясь спонтанному импульсу, написал здание «Ла Фениче», объятое огнем. Картина была продана на аукционе, устроенном обществом «Спасти Венецию», и вырученные деньги предполагали направить на восстановление театра. Лицо художника пылало в обрамлении развевающихся седых волос. Он наставил на мэра обличающий перст.
– Это позор! – воскликнул он. – Кто-то должен за это ответить! Если не вы, то кто?
Ропот превратился в довольно громкий гул, и в гуле этом слышались слоги имени де Луиджи: «Людовико, – вико, – вико, – вико…»
Публика вытягивала шеи, с плохо скрываемым смущением ожидая от художника какой-нибудь экстравагантной выходки. Не прятались ли за дверью его обнаженные натурщицы? Не покажет ли он новую версию бронзовой скрипки, из деки которой торчал огромный фаллос? Не выпустит ли он из клетки крыс, как однажды сделал на площади Сан-Марко? Очевидно, что ждать подобного не приходилось. У де Луиджи просто не было времени приготовиться, чтобы предъявить собравшимся что-нибудь экзотическое, кроме своей персоны.
Мэр Каччари устало посмотрел на де Луиджи.
– Венеция уникальна, – заговорил он. – Она не похожа ни на одно другое место на Земле. Нельзя ожидать от меня или от какого бы то ни было другого выборного чиновника, что он примет на себя ответственность за нечто, выходящее за рамки общепринятых пределов.
– Но именно для этого мы вас выбрали, – парировал де Луиджи. – Мы облекли вас ответственностью, нравится вам это или нет. И вас! – прорычал он, указывая теперь пальцем на директора театра Понтеля. – Ради всего святого, перестаньте хныкать! Вы ведете себя, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку. Вспомните о своей чести. Уйдите в отставку!
Завершив тираду, де Луиджи умолк, а директор вышел вперед и сказал, что восстановление «Ла Фениче» поможет оживить традиционные ремесла, которые просто перестали существовать в Венеции. Потребуются ремесленники, которые смогут вручную воспроизвести деревянную и каменную резьбу, потолочную лепнину и фигуры из папье-маше, паркетные полы, картины, фрески, гобелены и обивку. Потеря «Ла Фениче» стала трагедией, подчеркнул он, но ее восстановление поможет возрождению всех старинных ремесел. Стоимость реконструкции составит не меньше 60 миллионов долларов, но деньги не проблема, потому что Рим признает ценность театра «Ла Фениче» как национального сокровища. Средства найдутся.
Женщина у двери толкнула в бок подругу:
– Ну, что я тебе говорила? Это не случайность.
Последним слово взял вице-мэр.
– Венеция – это город из дерева и бархата, – сказал он. – Ущерб мог быть куда более значительным…
Публика потекла из зала на залитую солнцем Кампо-Сан-Фантин, где двое куривших сигареты полицейских теперь оживленно болтали с тремя хорошенькими девушками. Они говорили, что с радостью бы пустили девушек в здание театра посмотреть на разрушения, но все опечатано и никто не имеет права туда входить. На всю площадь гремел голос Людовико де Луиджи, покидавшего институт в компании друзей.
– Я намеренно их оскорбил! Пусть они разозлятся. – Он махнул рукой в сторону «Ла Фениче», проходя мимо театра. – Когда-то в Венеции было двенадцать оперных театров, а теперь нет ни одного. Дополнительный гвоздь в гроб. Полюбуйтесь! Пустая скорлупа – как и вся Венеция.
Гибель Венеции предсказывали, провозглашали и оплакивали на протяжении двухсот лет, с 1797 года, когда Наполеон поставил на колени некогда могущественную Венецианскую республику. На пике своей славы Венеция была одной из первых морских держав. Ее могущество простиралось от Альп до Константинополя, богатство было непревзойденным. Архитектурное разнообразие ее дворцов – византийских, готических, ренессансных, барочных, неоклассических – формировало временную последовательность эстетических форм, сложившихся за тысячелетие завоеваний и накопления богатства.
Но к восемнадцатому веку Венеция предалась гедонизму и мотовству – без конца устраивались балы-маскарады, расцвели игорные заведения, проституция и коррупция. Правящий класс забыл о своей ответственности, государство ослабло и не имело сил противостоять наступающей наполеоновской армии. Большой совет Венецианской республики 12 мая 1797 года проголосовал за ее ликвидацию, и последний из 120 дожей сложил с себя полномочия. С того дня во Дворце дожей уже не было дожей, а в зале Большого совета больше не собирался совет, пропали судостроители, спускавшие на воду военные корабли у Арсенала, не было больше осужденных, бредущих по мосту Вздохов в тюремные камеры.
– Я стану Аттилой для Венецианского государства! – громовым голосом объявил Наполеон – по-итальянски, чтобы все правильно его поняли. Он сдержал слово. Его войска ограбили венецианскую сокровищницу, разрушили десятки зданий, вырвали из украшений драгоценные камни, расплавили предметы из золота и серебра и вывезли самые ценные картины, чтобы выставить их в Лувре и миланском музее Брера.
После поражения Венеция восстала из пепла, как нищая провинциальная деревня, теперь она могла явить миру только картину медленного живописного упадка. Это та Венеция, какую мы знаем сегодня, – не торжествующий надменный завоеватель, а запущенные, осыпающиеся руины.
Падшая Венеция стала символом исчезающего величия, местом меланхолической грусти, ностальгии, романтики, тайн и красоты. Она стала необычайно притягательной для художников и писателей. Лорд Байрон, проживший два года во дворце на Гранд-канале, казалось, почти радовался разрушению Венеции: «В своем упадке ты еще милей, / Чем в дни, когда являлась горделиво / В великолепии и блеске – всем на диво» [9]. Генри Джеймс смотрел на Венецию как на затертый туристический аттракцион, «тусклые проблески и гротескный базар». Для Чарлза Диккенса Венеция была «призрачным городом», а для Томаса Манна – темным соблазнительным курьезом – «полусказкой, полукапканом».
Я понимаю, почему были полны загадок многие рассказы, местом действия которых стала Венеция. Зловещее настроение легко навевается темными каналами маленьких улочек и лабиринтами переходов, где может заблудиться даже посвященный. Отражения, зеркала и маски говорят о том, что вещи вокруг – совсем не такие, какими кажутся. Спрятанные от глаз сады, закрытые ставнями окна и невидимые голоса говорят о тайнах, а возможно, и оккультизме. Арки в мавританском стиле несут напоминание о непостижимом Востоке, также повлиявшем на мрачный облик города.
В духовных поисках после пожара в «Ла Фениче» венецианцы, кажется, задавали себе тот же вопрос, что и я, а именно: что это значит – жить в таком изысканном и неестественном окружении? Осталось ли что-нибудь от Венеции, которую Вирджиния Вулф описывала как «сцену, на которой разыгрывается все самое беззаботное, таинственное и безответственное»?
Насколько мне известно, население Венеции неуклонно уменьшается на протяжении последних сорока пяти лет – от 174 тысяч в 1951 году до 70 тысяч ко времени пожара в «Ла Фениче». Рост цен и отсутствие работы стали причиной миграции на материк. Но Венеция, однако, перестала быть нищенкой. Наоборот, в Северной Италии доход на душу населения является одним из самых высоких в Европе.
Проведя два столетия в нищете, Венеция замечательным образом сохранила свое архитектурное наследие в неприкосновенности. Девятнадцатый и двадцатый века едва ли оставили какой-то след на облике города. Идя по Венеции, вы видите ее такой, какой писал ее Каналетто в восемнадцатом веке.
Через несколько дней после приезда я начал подумывать о продолжительном пребывании в Венеции. В шестнадцать лет я освоил основы итальянской грамматики – в то время я по обмену жил в одной туринской семье, и эти знания остались со мной. Я мог легко читать газеты, сносно понимал устную речь и говорил достаточно хорошо, чтобы меня понимали.
Я решил не останавливаться в гостинице, а снять квартиру. Я стану гулять по городу с блокнотом, а иногда и с портативным магнитофоном. Никакой определенной цели я перед собой не ставил, но намеревался обращать основное внимание на жителей Венеции, а не на одиннадцать миллионов туристов, ежегодно посещавших город.
Готовясь к этому предприятию, я перечитал классические тексты. Они были не слишком вдохновляющими. Мэри Маккарти откровенно написала в своих «Венецианских впечатлениях»: «[О Венеции] нельзя сказать ничего (включая и мое высказывание), что бы уже не было сказано». Взятый в скобки комментарий Маккарти «включая и мое высказывание» был аллюзией на Генри Джеймса, который в своем написанном в 1882 году эссе «Венеция» заметил: «Давно известно, что нельзя ничего больше сказать об этом предмете… В самом деле, печальным будет тот день, когда можно будет сказать что-то новое… Я не уверен, что нет определенного бесстыдства в том, чтобы притворяться, будто добавляешь к описанию хоть что-то».
Эти декларации не были такими безапелляционными, какими могли бы показаться. Мэри Маккарти имела в виду клише о Венеции, о которых люди по ошибке думают, будто они сами их породили, например, мнения о том, что площадь Сан-Марко – это салон на открытом воздухе, что ночью Венеция напоминает театральную декорацию и что все без исключения гондолы выкрашены в траурный черный цвет и выглядят как катафалки. Генри Джеймс просто отреагировал на великое множество путевых заметок и личных воспоминаний о Венеции, которая в те дни была объектом ультрамодного паломничества.
Меня же интересовала прежде всего не Венеция как таковая, но населяющие ее люди, а это далеко не одно и то же. Такой подход отнюдь не характерен для большинства книг о Венеции. Самые лучшие романы и фильмы, посвященные Венеции, рассказывали, как правило, о людях, просто проезжавших город, но не живших в нем: «Смерть в Венеции», «Крылья голубки», «Письма Асперна», «А теперь не смотри», «Лето», «За рекой, в тени деревьев», «Утешение незнакомцев». Главные герои всех этих историй, как и многих других, не венецианцы и даже не постоянно проживающие там экспаты. Они заглядывали туда буквально на несколько дней. Я же собирался сосредоточить взгляд на людях, большую часть времени живших в Венеции.
Почему именно в Венеции?
Потому что, на мой взгляд, Венеция уникально прекрасна, оторвана от мира, погружена в себя и превосходно обостряет чувства, ум и воображение.
Потому что, несмотря на мили запутанных улочек и каналов, Венеция мала и доступна обзору в большей степени, чем это кажется вначале. Площадь Венеции 1800 акров – это всего в два раза больше Центрального парка.
Потому что звон церковных колоколов, ближних и дальних, раздающийся каждые четверть часа, по отдельности и вместе, когда каждый колокол имеет свой собственный неповторимый голос, оживляет мой слух и нервы.
Потому что я не мог вообразить более соблазнительного бытия, каковому сумел бы предаваться неопределенно долгое время.
И потому что, если верить наихудшему прогнозу относительно повышения уровня моря, Венеции отмерено не так уж много лет жизни.
Глава 3
На уровне моря
Я снял квартиру в Каннареджо, жилом квартале, достаточно удаленном от оживленных туристических троп и сохранившем старинную атмосферу уютного соседства; домохозяйки покупали еду на рынке под открытым небом, дети играли на площадях, звучавший там венецианский диалект превращал каждое произнесенное слово в музыкальную фразу. В Венеции господствующие звуки – это шаги и голоса, так как нет машин, шум которых заглушает их в других городах, и мало растительности, которая поглощает звуки. С поразительной отчетливостью голоса разносятся вдоль вымощенных камнем площадей и улочек. Несколько мимолетных слов, произнесенных на противоположной стороне calle [10], звучали удивительно четко и так ясно, как будто их произнесли в одной с вами комнате. Ранним вечером люди, чтобы посудачить о том о сем, собираются группками на Страда-Нуова, главной улице Каннареджо, и звук их смешивающихся голосов постепенно нарастает, превращаясь в нечто, подобное жужжанию голосов на коктейльной вечеринке в большом зале.
Снятая мной квартира занимала часть Палаццо-да-Сильва; в этом здании в семнадцатом веке находилось британское посольство. Стояло оно непосредственно рядом с Гетто, где в течение пятисот лет располагался еврейский квартал, по его названию еврейские кварталы по всему миру стали называть гетто. В моем новом жилище было три комнаты с мраморными полами, балочными потолками и видом на канал Мизерикордия, который, словно крепостной ров, проходил вдоль стены дома, прилегая к ее камням на десять футов [11] ниже моих окон.
На противоположной стороне канала пешеходное движение вдоль ряда магазинчиков было абсолютно безмятежным и неторопливым, как на деревенской улице. Сам канал был узким, движение по нему тоже было весьма спокойным. Лодки проплывали, правда, достаточно часто для того, чтобы плеск воды и стук моторов, услаждая слух, раздавались практически непрерывно. Во время прилива лодки становились видны из окна, а голоса лодочников были слышны ясно и отчетливо. Когда начинался отлив, люди и лодки проваливались вниз и исчезали из поля зрения, подобно мойщикам окон, опускающимся вниз в люльке на тросах. Голоса становились приглушенными и приобретали эхо, так как канал превращался в глубокую и узкую траншею. Потом снова начинался прилив и лодки с людьми опять появлялись у меня перед глазами.
Мои квартирные хозяева, Питер и Роуз Лоритцен, жили двумя этажами выше, на главном уровне дворца, piano nobile. Питер был американец, а Роуз – англичанка; в Венеции они жили почти тридцать лет. Я позвонил им по рекомендации друзей, которые сказали, что это очень приятные люди, чрезвычайно хорошо знающие Венецию, и у них есть небольшая гостевая квартира, которую можно снять.
Питер Лоритцен написал четыре получившие известность книги о Венеции, касающиеся ее истории, искусства, архитектуры и усилий по сохранению города. Его история Венеции, опубликованная в 1978 году, стала одной из немногих, написанных по-английски на эту тему после первой, опубликованной Горацио Брауном в 1893 году. Книги Питера сделали его признанным специалистом по истории культуры, и он начал зарабатывать на жизнь чтением лекций для участников элитных туров по Италии и Восточной Европе. В списке его слушателей были директора музеев, группы ученых и специалистов, а также богатые люди, искавшие квалифицированных гидов. В общении он был в высшей степени корректным, но, как мне говорили, обладал весьма напористым характером.
Когда я позвонил им за несколько месяцев до приезда, чтобы договориться о квартире, трубку сняла Роуз. У нее был резкий, гортанный и тягучий английский выговор, причем голос часто куда-то ненадолго пропадал, и в эти моменты было слышно лишь какое-то неясное бормотание; потом голос снова обретал звучность и темп. По моем приезде этот голос материализовался в образе удивительно красивой женщины около пятидесяти лет с широко посаженными дымчато-голубыми глазами, приветливой улыбкой и пышной гривой ниспадающих на плечи каштановых волос. Она оказалась пугающе худа, но и худоба ее была, можно сказать, стильной и шла ей. Пока она показывала мне квартиру, я уловил в ней эксцентричное очарование, выражавшееся в эмоциональных, в какой-то степени абсурдных и часто полных самоиронии фраз.
– В Венеции, – сказала она мне, – независимо от того, что вы будете говорить, все будут думать, что вы лжете. Венецианцы всегда и все преувеличивают и приукрашивают и считают само собой разумеющимся, что так же поступаете и вы. Так что не стесняйтесь сочинять. Дело в том, что, если они обнаружат, что вы из тех, кто все время говорит правду, то вычеркнут вас из круга общения, посчитав скучнейшим субъектом.
Роуз сообщила мне, что изначально эта квартира была кладовкой с земляным полом, magazzino.
– Мы были страшно довольны собой, когда отремонтировали ее и привели в порядок, – сказала она, – и радовались до тех пор, пока городское правительство не прислало нам письмо, в котором наши действия объявлялись незаконными! Я не преувеличиваю – действительно, полностью, абсолютно незаконными! Потому что мы не получили разрешения. Вы представляете, это помещение было всего лишь мусорным баком в течение четырехсот лет, и это истинная правда. Здесь не было ничего, что представляло бы архитектурную ценность. Ни резьбы, ни деревянных панелей, ни фресок – вообще ничего! Наверное, нам следовало бы знать, что на ремонт надо получить разрешение, но, знай мы об этом, вероятно, с самого начала отказались бы от подобной затеи, так как это означало иметь дело с венецианской бюрократией – кошмар, полный кошмар, абсолютный и законченный кошмар!
На кухне Роуз научила меня пользоваться стиральной машиной так, чтобы не устроить потоп, и зажигать плиту, избегая получить столб пламени.
– В любом случае, – продолжила она, – когда приходит послание из Comune [12], у Питера начинается дрожь в коленях. Он прячется в кусты, а я начинаю суетиться, потому что именно мне приходится идти в Comune и разбираться. Ужас! Но все наши друзья в один голос сказали: «Не делайте глупостей. Никто и никогда не получает здесь разрешения на ремонты. Вы просто делаете его так, как вам нравится. Потом вы идете к городскому чиновнику и признаетесь ему в грехе! Платите штраф. Получаете клочок бумаги, называемый condono [13], где сказано, что ремонт абсолютно законен.
Роуз провела меня в гостиную, уютно обставленную клубными креслами, торшерами, обеденным столом и высокими – от пола до потолка – книжными полками с историческими сочинениями, биографиями, книгами по искусству, книгами о путешествиях и романами – от классических до бульварного макулатурного чтива. Это были книги, не уместившиеся в библиотеке Лоритценов наверху.
– Ну так вот, я пошла в Comune, – сказала она. – Сердце у меня было готово выскочить из груди, и я сказала им: «Мне очень жаль, это так прискорбно. Но мы не знали! Non lo sapevamo!» Конечно, чиновник не поверил ни одному моему слову, но сжалился надо мной – да и как было ему не сжалиться, видя мое лицо, искаженное тревогой, всклокоченные волосы и слыша дрожащий плачущий голос? Как бы то ни было, он дал мне condono – благодарение Богу! – потому что он мог потребовать устранить все результаты ремонта и снова превратить квартиру в кладовку. Это была настоящая пытка! Пытка!
Роуз остановилась у окна и указала рукой на множество лавок на другой стороне канала – мясную лавку, хозяйственный магазин, местное отделение коммунистической партии, фотоателье с выцветшими свадебными фотографиями в витрине. Главное место на улице занимала живописная траттория «Антика-Мола»; столы были выставлены на улицу, несмотря на промозглую погоду.
– Когда вы пообедаете в «Антика-Мола» несколько раз, – сказала Роуз, – Джорджо поймет, что вы не турист, и сделает вам скидку. Это одна из великих венецианских тайн: скидка – lo sconto! Туристы придут в ярость, если узнают, что венецианцы платят на тридцать-сорок процентов меньше, чем они.
И очевидно, так не только в ресторанах. Роуз сказала, что мне стоит потратить время и познакомиться с разными торговцами, особенно с продавцами фруктов и овощей.
– Вы целиком зависите от их милости, – заметила она. – Именно они выбирают для покупателей помидоры и все прочее. Самообслуживания здесь нет. Если они вас знают – и вы им нравитесь, – то они не станут подсовывать вам перезрелые фрукты.
И запомните: в Венеции принято торговаться. Я имею в виду все на свете: цены, квартплату и даже судебные приговоры. Все! Надо также познакомиться с таксистом, потому что в противном случае плата может стать ужасно разорительной. Видите припаркованное там белое водное такси? Оно принадлежит моему личному таксисту, Пино Панатте. Он очень милый парень. Такси всегда в безупречном состоянии, и вызывать его очень удобно, поскольку он живет на той стороне канала, прямо над коммунистами.
Показав мне все, что надо было показать, Роуз пригласила меня наверх, в ее и Питера апартаменты – познакомиться, поговорить и выпить. Я принял приглашение и, отвернувшись от окна, спросил, почему, помимо железных прутьев, окна забраны также и проволочной сеткой. Такая сетка может задержать пчел и бабочек, но москиты и комары пролетят сквозь нее свободно.
– О, сетки! – ответила она, когда мы вышли из квартиры. – Они не от комаров. Они от… i ratti [14]!
Никогда не слышал, чтобы о крысах отзывались с таким спокойствием. Смех Роуз эхом отдавался от высокого потолка двусветного входного холла, когда она стала впереди меня подниматься по длинной, широкой каменной лестнице.
Обширный центральный холл с высокими потолками, portego, служил Лоритценам гостиной. На одном конце через ряд высоких сводчатых окон стеклянная дверь вела на балкон, выходивший на ту же часть канала Мизерикордия, которую я видел с уровня воды из своего окна двумя этажами ниже. В комнату лился прозрачный северный свет, заставлявший светиться сливочно-желтые стены. По обе стороны располагались двери, ведущие в боковые комнаты в соответствии с классической архитектурой венецианских палаццо, описанных в книге Лоритцена «Дворцы Венеции».
Сам Лоритцен, сердечно меня приветствуя, вышел из своего кабинета с бутылкой охлажденного просекко, игристого белого вина области Венето. На хозяине был стеганый черный бархатный смокинг, белая рубашка и узорчатый галстук; волосы его были гладко зачесаны назад. Аккуратно подстриженные усы и вандейковская бородка подчеркивали звучание его слов, которые он, несмотря на то что родился на американском Среднем Западе, произносил с отчетливым, почти школьным английским акцентом. Выглядел он еще более воодушевленным, чем его жена.
– Ну-с, – сказал он, – вы определенно выбрали особый момент для посещения Венеции!
– Чистое совпадение, – заметил я. – Что вы слышали о «Ла Фениче»?
– Обычные домыслы, – пожал плечами он. – Как обычно, чаще всего обвиняют мафию. – Он протянул мне бокал просекко. – Но, как бы ни закончилось расследование, все думают, что истинной правды мы никогда не узнаем. Да и в конечном счете это не имеет особого значения. Значение имеет сама трагедия утраты «Ла Фениче». Мне думается, ключевой вопрос – «Будет ли театр восстановлен?», а не «Кто это сделал?». Однако все эти разговоры о восстановлении могут вас немало удивить. Если в Венеции вы хотите просто заделать трещину в стене, вам придется получить двадцать семь подписей в двадцати четырех инстанциях, а затем вам потребуется шесть лет на ликвидацию трещины. Я не преувеличиваю. Как можно заново отстроить оперный театр при той глупости, которая здесь царит? Нет, нет, ахиллесовой пятой Венеции является не пожароопасная обстановка и не повышение уровня воды. Это бюрократия! Соглашусь, что бюрократия предотвратила в Венеции множество бед, например, она помешала планам снести все строения вдоль Гранд-канала близ площади Сан-Марко, чтобы очистить место для хрустального дворца. Но все же бюрократия раздражает и приводит в ярость.
– Она просто сводит с ума, – подтвердила Роуз. – Буквально подталкивает к сумасшествию.
– Теперь нас оглушают всякими лозунгами, – продолжил Питер. – Com’era, dov’era. «Как было, где было». Но это невозможно – восстановить оперную сцену «Ла Фениче» в первозданном виде, потому что старое здание было сделано из дерева, что очень важно для акустики, а новое придется строить из бетона. Вы можете представить себе скрипку Страдивари, сработанную из бетона?
– Это отвратительно, на самом деле отвратительно! – воскликнула Роуз.
– И что на самом деле означает этот лозунг? – снова заговорил Питер. – Имеется в виду, что театр будет таким, как в 1792 году, когда он был открыт Джаннантонио Сельвой? Или таким, каким он был в 1808 году, когда Сельва переделал интерьер и построил императорскую ложу для Наполеона? Или «как было» в 1837 году, когда пожар уничтожил «Ла Фениче» в первый раз и он был с изменениями восстановлен братьями Медуна, потому что утратили первоначальный план Сельвы? Или «как было» в 1854… или 1937 году?..
С каждым новым именем и датой голос Питера звенел с нарастающей силой, как у прокурора, который перечисляет все более и более серьезные обвинения. Он стоял в центре комнаты, положив одну руку на лацкан и яростно жестикулируя другой. Вандейковская бородка ритмично подпрыгивала в такт речи, еще более подчеркивая его уверенность в своей правоте.
– На протяжении двухсот лет существовало не меньше пяти «Ла Фениче», – продолжал Питер, – и это не считая десятков мелких переделок в промежутках.
Иногда прерывая Питера, Роуз вставляла фразы о своем видении проблемы.
– Неисправная проводка, – сказала она. – Возможно, причина была в ней. В Венеции электрические кабели проложены по дну каналов, в иле и грязи – провода изношены, частично оголены, они подвергаются коррозии. Далее проводка поднимается в старые дома, притом что никто никогда не предполагал, что в них когда-нибудь будет проводка, а из домов обратно в канал спускаются провода заземления. Так что, если в вашем тостере произойдет короткое замыкание, то, вполне возможно, током ударит вашего соседа.
Но все же главное направление разговора задавал Питер.
– Надо помнить, – произнес он, – что Венеция – типично византийский город, и это очень многое объясняет. Например, если вы владелец недвижимости, то несете ответственность за ее своевременный ремонт. Но прежде чем приступить к ремонту, вы должны получить разрешение, а получить его весьма затруднительно. Вам придется давать городским чиновникам взятки, чтобы вам выписали разрешение на ремонт, которого требуют от вас те же самые чиновники, и эти же чиновники оштрафуют вас, если вы его не сделаете или сделаете без разрешения.
– Взятка – это неотъемлемая черта Венеции, – добавила Роуз. – Но знаете, это даже не вполне правильное слово. Взяточничество здесь воспринимают как легальную часть экономики.
– Англосаксонская ментальность совершенно чужда Венеции, – продолжил Питер. – Венецианское понимание законов радикально отличается от англосаксонского. Несколько лет назад двумстам сорока семи гражданам были предъявлены обвинения за различные совершенные ими преступления. И каков результат? Со всех двухсот сорока семи были сняты обвинения. Уголовный кодекс действует еще с времен Муссолини. После окончания Второй мировой войны в Италии сменилось пятьдесят или шестьдесят правительств, и ни одно из них не продержалось у власти достаточно долго для того, чтобы что-то изменить.
– Есть законы, действующие столетиями, – прервала монолог мужа Роуз. – Если сложить вместе все налоги и сборы, которые, как предполагается, необходимо платить, то придется выкладывать около ста пятидесяти процентов от дохода.
Питер заметил, что мой бокал почти пуст, и поспешил его наполнить.
– Я уповаю на то, – сказал он, подождав, пока вино в бокале перестанет шипеть, – что мы не создали у вас превратного впечатления, будто мы не любим Венецию.
– Мы ее обожаем, – добавила Роуз.
– Мы не хотим жить нигде больше, – поддержал жену Питер. – Помимо всего привлекательного, что тут есть, мы ценим Венецию еще и за то, что здесь самый чистый воздух в мире. В Венеции не только нет автомобилей – вы удивитесь, узнав сколь многие этого не осознают, – здесь не сжигают ископаемое топливо, его совсем не используют, потому что с тысяча девятьсот семьдесят третьего года в Венеции запрещено использовать для отопления нефтепродукты и она перешла на газ метан, очень чистое топливо.
Я не смог оставить это утверждение без комментария:
– Но как насчет труб предприятий, которые изрыгают дым напротив лагуны в Маргере и Местре?
– Как насчет них? – переспросил Питер, и его широкая улыбка не оставила сомнений в том, что сейчас он меня срежет. – Преобладающее направление ветра – в направлении материка, – сказал он, – как и в большинстве портовых городов. Поэтому все продукты горения из этих труб уходят вглубь материка, от нас, а не к нам.
Для меня имело смысл то, что люди, живущие в Венеции, говорят об этом городе; в конце концов, дело Венеции – это сама Венеция. Но я сильно сомневался в том, что найдется много венецианцев, которые с таким же пиететом говорят о своем городе, как Лоритцены. Питер продолжал разглагольствовать в духе скорее пламенного оратора, нежели повествователя – со знанием дела, поучительно, ярко, агрессивно: речь его то и дело подсвечивалась такими словами, как «в то время как» и «схема». Роуз своим интонационным курсивом рисовала Венецию в ее крайних проявлениях – ужасающую и благословенную, отвратительную и непревзойденную, уродливую и чарующую. Понимали оба супруга это сами или нет, но они рисовали себя как обитателей осажденной крепости, рисовали храбро и, можно сказать, гордо, признаваясь в любви к Венеции вопреки всем ее недостаткам. В своем стремлении объяснить мне Венецию они временами перекрывали друг друга, говоря одновременно и, казалось, не замечая этого. В такие моменты я непрерывно переводил взгляд, кивая и поворачивая голову то к одному из них, то к другому, стараясь из вежливости не создать впечатления, что я слушаю одного и игнорирую другого.
Например, Питер говорил: «Венеция – город не для всех. Чтобы жить в Венеции, во‐первых, надо любить жизнь на острове, надо любить жить у воды…» В то же самое время Роуз утверждала: «Это как ирландская деревня, где все знают друг друга…» Ничего не замечая, Питер продолжал: «Чтобы жить в Венеции, надо уметь обходиться без зелени на улицах, надо смириться с необходимостью много ходить пешком». Одновременно я слышал и слова Роуз: «Мы постоянно сталкиваемся на улицах со знакомыми нам людьми, потому что единственный способ перемещения по Венеции – будь ты графиня или хозяин лавки – это ходить пешком или пользоваться вапоретто. Ездить инкогнито в частном автомобиле невозможно, и в этом отношении Венеция ужасно демократична».
В такие моменты слушать Лоритценов было все равно, что слушать стереозапись, где каждый говорящий вел свою отдельную мелодию. Одним ухом я ловил слова Питера: «Сейчас мы находимся в необычной ситуации, и многие люди, говорящие, что любят Венецию, как оказывается, вовсе ее не любят». Другим ухом, если я правильно понимал, я слышал, как Роуз говорила: «…Когда я возвращаюсь домой из магазина, Питер не спрашивает, что я купила, он спрашивает, кого я видела».
– Ключевое слово здесь «клаустрофобия», – продолжал свою партию Питер. – Я жду, когда оно прозвучит. Ведь всякий раз, когда слышу его в связи с Венецией, я понимаю, что человек, который его произносит, никогда не будет здесь счастлив.
Лоритцены истово проявляли пыл ревностных неофитов. Венеция стала их домом по сознательному выбору. Они не просто родились здесь и остались. Их вдохновенная защита города была, как мне казалось, отчасти и защитой их решения жить здесь, в своем добровольном изгнании.
Питер родился в Оук-Парке, в Иллинойсе. Его путь в Венецию начался с Лоуренсвиллской школы, неподалеку от Принстона, и пребывания во Флоренции как стипендиата программы Фулбрайта. Во Флоренции Питер изучал роль провансальского языка в поэзии Данте. Отец Питера хотел, чтобы сын стал игроком в бейсбол и бизнесменом, но Питер так и не вернулся в Соединенные Штаты. Вместо этого он стал служкой у англиканского священника, главы Американской церкви во Флоренции, а когда священника перевели в Венецию, где он должен был учредить филиал англиканской церкви, Питер последовал за ним, познакомился с Роуз, влюбился и женился на ней.
К моменту приезда в Венецию Питер утратил всякое сходство с мальчиком из Оук-Парка. Он заново воссоздал себя и рассказывал об этом с обезоруживающей искренностью.
– Мой отец никогда не понимал, как это можно – сняться с места и переехать в Италию. Именно в Италию. Он любил приезжать к нам в гости, но никогда не воспринимал всерьез мое проживание здесь. Для него это так и осталось милой шуткой. Когда родился наш сын Фредерик, отец предложил оплатить его обучение в колледже, но на том условии, что это будет американский колледж. Он боялся, что мы сделаем из Фредерика англичанина. Несомненно, он давно вынашивал эту идею, слыша, как я говорю, и зная, что я женился на английской девушке. Но я рад сообщить вам, что образование Фредерик вплоть до сегодняшнего дня получал в Венеции, он венецианец, а не англичанин. Скоро он отправится в колледж, но в Оксфорд, а не в Америку. Что же касается моей жизни в Италии, то это лучшее из когда-либо принятых мной решений. Я блаженствую в этом придуманном мной самим мире.
Что же касается Роуз, то ее жизнь в Венеции была абсолютно естественной. Роуз принадлежала к английской аристократии. В течение нескольких веков ее предки жили в большом замке, и за это время мужчины ее семьи приобрели множество титулов – бароны Эшфорд, лорды Бери и графы Албермарл. В жизни предков самой Роуз имели место странные моменты: ее двоюродная прабабушка, Элис Кеппель, была официальной любовницей короля Эдуарда VII. Дочь миссис Кеппель, Вайолет Трефьюзис – для Роуз она была «тетя Вайолет», – известна тем, что была самой эксцентричной и необузданной любовницей Виты Сэквилл-Уэст. Будучи подростком, Роуз посетила жившую во Флоренции стареющую тетю Вайолет. Та стала наставницей Роуз в вопросах стиля и социальной роли, значительно повлияв на ее манеры и самообладание. Происхождение позволяло Роуз требовать обращения «леди Роуз», но сама она проявляла редкое равнодушие к этому вопросу. Она обосновалась в Венеции не в последнюю очередь именно потому, что хотела держаться подальше от своего семейства. Так как она большую часть детства провела в Маунт-Стюарте, родовом имении в Северной Ирландии, на вопрос о происхождении она часто отвечала очень скромно: «Я – ирландская деревенщина».
Роуз начала посещать Венецию с шестнадцатилетнего возраста, обычно вместе с матерью, купившей коттедж старого гондольера как приют для летнего отдыха. По соседству в таком же коттедже жил Эзра Паунд со своей любовницей Ольгой Радж – жил с двадцатых годов.
– Незадолго до того Паунд был отпущен из больницы Святой Елизаветы, где по приговору суда находился на принудительном лечении, – рассказывала Роуз, – и когда я впервые увидела его в начале шестидесятых, он был стар и напоминал отшельника. Тогда он уже дал свой знаменитый обет молчания. Мы видели, как они оба – Ольга и Эзра – неспешно прогуливались по кварталу и пили кофе в одном из кафе на набережной Дзатерре. Ольга была миниатюрна и очень красива. Он же был высок, исполнен чувства собственного достоинства и всегда изысканно одет: широкополая фетровая шляпа, шерстяное пальто, твидовый пиджак, переливающийся галстук. У Паунда было суровое грубое лицо, но глаза всегда были невероятно печальны. Когда люди останавливались, чтобы поздороваться с ним, он молча застывал на месте и стоял, пока Ольга рассыпалась в любезностях. Мы никогда не видели, чтобы он говорил на публике, но слышали, как он дома вслух читал свои стихи сильным ритмичным голосом. Моя мать была поклонницей Паунда, и в один прекрасный день она позвонила в его дверь и спросила, не сможет ли он ее принять. Ольга очень вежливо попросила мать удалиться: в этом нет никакого смысла, он не станет ни с кем разговаривать. Наконец до нас дошло, что мы слышали запись Паунда, читающего свои стихи. Он так же, как и мы, сидел возле нашей общей стены и слушал запись. Паунд умер бог знает как давно, но Ольга до сих пор жива. Ей уже больше ста лет.
В круг общения Лоритценов входят как венецианцы, так и экспатрианты, среди которых можно упомянуть собирательницу живописи Пегги Гуггенхайм. Питер часто сопровождал Пегги в вечерних прогулках в ее гондоле, последней частной гондоле в Венеции.
– Она знала каждый дюйм самых дальних каналов, – сказал он мне. – Все время поездки она сидела на маленьком стульчике, под которым уютно располагался ее лхасский апсо; за ее спиной на корме стоял гондольер и правил. Нужные направления Пегги указывала ему движениями рук, как будто вела машину, не оборачиваясь и не произнося ни слова. Пегги была известна своей прижимистостью. Гондольером она наняла бывшего перевозчика трупов, так как он согласился на низкую плату. Пегги не тревожило то, что в качестве серенад он развлекал ее заупокойными мессами и к тому же часто бывал пьян.
Я навещал Пегги, когда она была уже смертельно больна, – продолжал Питер. – Она перечитывала Генри Джеймса. Мне она сказала, что распорядилась, чтобы ее похоронили рядом с собаками в саду ее палаццо на Гранд-канале. С меня она взяла обещание, что я прослежу за исполнением ее последней воли, и я это сделал. На самом деле к моменту смерти Пегги четырнадцать ее собак уже были мертвы и ждали свою хозяйку. Она была еще жива, когда упокоился ее последний пес. Во время церемонии его погребения дворецкий, рывшийся в земле в поисках свободного места, случайно наткнулся на череп апсо, который покатился к ногам хозяйки. Пегги в это время рыдала в платок и ничего не заметила.
В своем кабинете Питер показал мне издание сочинений Генри Джеймса 1922 года, которое завещала ему Пегги. Каждый том она подписала, используя фамилию своего первого мужа, – Пегги Вейл.
Пегги Гуггенхайм не была принята членами высшего венецианского общества, не скрывавшего отвращения к ее половой неразборчивости. Однако сами Лоритцены обществом приняты были и часто посещали званые венецианские вечера. В тот вечер, когда я познакомился с Питером и Роуз, Питер взял со стола рельефно отпечатанное приглашение, секунду его поизучал, а затем бросил на Роуз взгляд, говоривший: «Мне ответить?» Роуз согласно кивнула. Двенадцать венецианских семейств давали традиционный карнавальный костюмированный бал, который должен был состояться через две недели. Лоритцены получили приглашение и позволение привести с собой гостя по своему выбору. Когда Питер протянул мне приглашение, я с готовностью его принял.
– Вы поймете, что я имела в виду, когда говорила, что Венеция действительно похожа на маленькую деревню, – сказала Роуз.
Уходя, я расписался в книге гостей Лоритценов и после этого задал им вопрос, который с самого начала вертелся у меня на языке.
– Кстати, – обратился я к Роуз, – как муниципалитет вообще узнал, что вы отремонтировали нижнее помещение?
Роуз заговорщически улыбнулась.
– Очевидно, кто-то донес на нас. Мы не знаем, кто именно. Наверное, сосед.
– Ах, вот как, – сказал я, – значит, если Венеция и деревня, то деревня… не такая уж простая?
– Абсолютно верно, – ответила Роуз с широкой улыбкой, – определенно, она непроста.
Глава 4
Сомнамбула
Помимо происходившего дважды в день подъема и спада уровня воды в канале Мизерикордия жизнь за моим окном подчинялась также и своему собственному ритму. Обычно день начинался уже в предрассветной тишине, когда торговец овощами и фруктами занимал место в своей лодке, пришвартованной напротив моего окна, тихо заводил мотор и с негромким пыхтением медленно отплывал вниз по каналу – отплывал буквально на цыпочках, если так можно выразиться о моторной лодке. Потом снова наступала тишина, нарушаемая лишь плеском волн о камни.
По-настоящему жизнь вдоль канала просыпалась около восьми часов утра, когда владельцы магазинчиков на противоположной стороне начинали открывать двери и поднимать металлические решетки на воротах. Джорджо расставлял на улице перед тратторией столы и стулья. Мясник принимал с проходившей мимо баржи партию мяса.
Попадавшие в поле моего зрения пешеходы шли как актеры, пересекавшие сцену: неторопливо шаркавший рабочий, более целеустремленно шагавший мужчина в деловом костюме. Люди останавливались у траттории, чтобы выпить кофе и пролистать утреннюю «Иль Газеттино». За широким окном местного отделения коммунистической партии в соседнем доме, стены которого украшали постеры с серпом и молотом, виднелись столы, за ними усаживались один-два человека – они говорили по телефону или читали газеты. Дальше располагалась мастерская Бенито Боны, одного из последних венецианских ремесленников, изготовлявших весла и уключины для гондол. Скульптурная гениальность Боны – в особенности его мастерство в вырезывании уключин удивительной формы – сделала его полубогом в глазах гондольеров. Он умер за два года до моего приезда, а его мастерская стала чем-то вроде гробницы, увенчанной мемориальной доской рядом с входной дверью. Маршруты гондол обычно обходили канал Мизерикордия, но время от времени по каналу проплывала одна гондола, воздавая Боне молчаливые почести. Это была свадебная гондола, покрытая изящной резьбой и орнаментом, но черная, как все остальные гондолы. В определенное время дня гондольер готовил ее к свадебной церемонии, надевая бело-золотые чехлы на сиденья и подушки.
В час дня снова слышался грохот опускаемых металлических ставней; магазины и лавки закрывались на дневной перерыв. Открытой оставалась одна только траттория, радуя клиентов-соседей морскими деликатесами. Ритм жизни замедлялся до раннего вечера, когда магазины снова открывались, а люди начинали ходить в более быстром темпе: ученики шли из школы, домохозяйки торопливо закупали продукты к обеду.
С наступлением темноты ставни опять опускались и сцена освещалась теперь лишь огнями траттории. Люди расхаживали вразвалку, не спеша, а в ночном воздухе далеко разносились голоса сотрапезников. К полуночи стихал шум лодочных моторов и плеск поднятых лодками волн. Голоса рассеивались, словно растворяясь в темноте. Джорджо затаскивал внутрь столы и стулья и выключал свет. К этому времени лодка торговца овощами и фруктами уже давно была пришвартована к столбам, а Пино, владелец белого водного такси, успевал натянуть тент над открытой частью его палубы и уйти домой, на второй этаж над коммунистами.
Венеция могла дезориентировать даже людей, живущих там и воображающих, будто они хорошо ее знают. Узкие извилистые улочки вкупе с причудливым течением Гранд-канала, отсутствие видимых издалека ориентиров сильно затрудняли навигацию. Эрнест Хемингуэй описывал Венецию как странное, «предательское место» и считал, что прогулки по ее улицам напрягают мозг сильнее, чем решение кроссвордов. Лично мне Венеция иногда казалась чем-то похожей на ярмарочные аттракционы с зеркалами и движущимися полами, особенно в такие моменты, когда через двадцать минут после того, как я отправлялся в путь, уверенный в том, что проложенный мной маршрут есть прямая линия, но вскоре оказывался на том же месте, откуда начал путь. Однако улицы и площади Каннареджо стали мне хорошо знакомы раньше, чем я ожидал; познакомился я и с некоторыми обитателями этого района. Я прожил в Венеции меньше недели, когда впервые встретил Человека-Растение.
Сначала мне показалось, что я вижу движущийся куст. Это был некий островок каучуконосов, фикусов, вереска и плюща, шествовал он по Страда-Нуова, и голос его был слышен во всех направлениях. «О-ля-ля! Есть ли у вас дом? Вам есть куда идти?» Когда он подкатился ближе, я рассмотрел низкорослого коренастого мужчину с жесткими седыми волосами – голова его находилась в самом центре клубка зеленых веток и побегов, торчавших из мешков, висевших на его плечах и зажатых в обеих руках. Он остановился поболтать с толстухой с коротко стриженными, почти по армейской моде, седыми волосами.
– Вот это стоит восемьдесят тысяч лир, – сказал он, – но вам я отдам его за двадцать тысяч, он простоит у вас много-много лет!
– Не надо мне врать, – бросила женщина.
Мужчина поставил мешки на землю и вышел из своего личного леса. Росту в нем было не больше пяти футов, одет он был в ярко-красный пиджак и желтую рубашку со слишком коротким галстуком. На ногах его были сандалии с высокой шнуровкой.
– Он простоит! – громко и как-то по-петушиному радостно прокричал он. – Сестрица, я же знаю тебя всю жизнь. О-ля! Ты всегда искренне и от всей души любила растения. Все будет хорошо. Счастливцем будет тот, кто на тебе женится!
– Она уже замужем, – сказал стоявший поблизости человек.
Женщина вручила Человеку-Растению десять тысяч лир (пять долларов) и взяла кустик, все еще продолжая сомневаться.
– Спасибо, сестра, – сказал он. – Мой бог даст тебе прожить до ста! Подкармливай его ромашковым чаем, в нем есть витамины, но не поливай водой из-под крана, не отфильтрованной от хлорки! Хлор – это яд.
Проходивший мимо подросток воскликнул:
– Привет! Есть ли у вас дом? Вам есть куда идти?
Человек-Растение посмотрел на меня:
– Видите? Они меня знают. Привет, малыш! Ты же знаешь меня всю жизнь, верно?
– Да, ты всегда поешь, – ответил мальчишка.
– Видите? – сказал он. – Я сочинил эту песенку, когда был на стадионе «Замперини» [15], где играет венецианская футбольная команда. Я пою ее проигрывающей команде: «Есть ли у вас дом?» Это значит: «Что вы болтаетесь здесь? Какой от этого прок? У вас есть дом? Вот и двигайте туда!» И вот теперь ее поют все дети. Слова они даже пишут на плакатах, которыми размахивают на матчах. Да, это я ее сочинил.
– Откуда эти растения? – спросил я.
– У нас есть своя ферма в получасе езды от Венеции – у нас с женой. Мы сами на ней работаем. Это недалеко от Падуи. Уже двадцать восемь лет я каждый день приезжаю в Венецию. Только в Венецию, и никуда больше, потому что Венеция – это единственный город, нашедший место в моем сердце. Венецианцы – лучшие люди на свете, добрые люди, вежливые. В понедельник я украсил террасу в доме одного врача, недалеко от рыбного рынка в районе Риальто. Я привез ему веронику. Я посещаю все приходы и все церкви. Я украшаю их все – от Святой Елены до Святого Иова. Я единственный, кто это делает. Еще я развожу кур. – С этими словами он сунул руку в мешок и вытащил оттуда курицу. Она была обезглавлена, выпотрошена и ощипана, но с лапками. – Я только что отдал одну фармацевту на Кампо-Сан-Панталон, а эту отвезу Луиджи Кардиани, нотариусу.
– Она все еще будет свежей, когда вы ее доставите? – спросил я.
– Свежей? О-ля! Да, дорогой мой человек, она будет свежей! Она точно не будет вонять! Тухлую курицу не продашь. Мы растим наших курочек на зерне, траве и овощах – все это есть на наших полях. Эту курицу можно съесть сегодня или через два дня, а если сунете ее в морозилку, то она продержится и три месяца… Эй, братец! – окликнул он проходившего мимо старика. – У тебя есть дом?
– Не-а, у меня нет дома, – с улыбкой ответил старик.
– Хочешь купить живую курицу?
– Не-а.
– Ну, может, ты хочешь половину живой курицы? Нет? Хорошо, но спросить все же стоило. – Потом он снова повернулся ко мне. – А вы? Вы ничего не хотите?
Я показал рукой на горшочек с вереском.
– Превосходный выбор! – одобрил он. – Он цветет чудесными розовыми цветочками, а когда вы устанете его поливать, можете засушить, и тогда вереск останется у вас навсегда. – Он похлопал меня по плечу. – Меня зовут Адриано Делон. Я приезжаю в Венецию каждый день, кроме воскресенья. В воскресенье я иду в бальный зал, где танцую с женой. Это показывают по телевизору. Нас можно увидеть на девятом канале! Мы танцуем вальс, танго и самбу. – Адриано вскинул вверх руки и покачал бедрами. – О-ля! Бальные танцы никогда не выйдут из моды. Так, мне, пожалуй, пора идти. Надо же отнести курицу Кардиани.
С этими словами Адриано Делон водрузил мешки на плечи. Затем, снова почти спрятавшись в своей лесной чаще и распевая во все горло, он зашагал по Страда-Нуова, ритмично и широко. На мой непросвещенный взгляд, это выглядело как нечто среднее между вальсом и танго.
Однажды утром я встал очень рано с намерением прогуляться по практически пустым улицам. Я направился в сторону церкви Санта-Мария-делла-Салюте и, выйдя на Кампо-Сан-Вио, заметил возле англиканской церкви четырех человек в рабочих комбинезонах. Двое из них сидели на корточках у основания церковной стены на расстоянии около тридцати футов друг от друга. Между ними была свободно растянута по земле сеть. Каждый из этих рабочих забил в мостовую гвоздь, закрепив свою сторону сети. Потом каждый взял в руку свободный угол сети, и они одновременно посмотрели на третьего, державшего в руках полотняный мешок. Этот человек вышел на середину площади, сунул руку в мешок и начал рассыпать по земле хлебные крошки. Через несколько минут на это место стали слетаться голуби и клевать крошки – сорок, пятьдесят птиц. Теперь третий рабочий стал бросать крошки ближе к людям, державшим сеть. Потом еще ближе. Голуби следовали за этим движущимся пиром, клюя, толкаясь и подпрыгивая. Когда они оказались на расстоянии нескольких футов от первых двух, оба рабочих одновременно накинули свободный край сети на птиц, поймав их в ловушку. Голуби принялись неистово биться и хлопать крыльями, а рабочие умело протянули сеть вокруг пойманной стаи и под ней, окончательно захлопнув ловушку. Улететь удалось лишь нескольким. Теперь вперед выступил четвертый рабочий, который накинул на голубей большое черное полотно. Пленники тотчас успокоились. Человек поднял тяжелую от голубей сеть и понес к лодке, ожидавшей на канале.
Не является тайной то, что большинство венецианцев ненавидит голубей. Мэр Каччари назвал их летающими крысами, но его предложения сократить численность птиц встретили шумный отпор поборников прав животных. Очевидно, программа сокращения поголовья голубей все-таки выполнялась – незаметно и под прикрытием ранних утренних часов.
Люди погрузились в лодку и принялись пересаживать голубей из сети в клетки, когда я подошел к ним. Один из рабочих резко взмахнул рукой, делая мне знак уйти.
– Никаких «зеленых»! Никаких «зеленых»! – воскликнул он. – Ты из партии «зеленых»?
– Нет, – ответил я, – просто любознательный.
– Ну, видишь, как нежно мы обращаемся с птицами, – сказал рабочий. – Мы отвезем их к ветеринару. Он их осмотрит и выпустит здоровых, а больных усыпит.
Я спросил, сколько голубей они рассчитывают отловить таким способом, но мой голос потонул в реве заведенного мотора. Понятно, что эти люди не испытывали ни малейшего интереса к разговору со мной, но, когда лодка отвалила от берега, тот, который сидел у руля, прокричал мне имя их босса: доктор Скаттолин.
– Он хорошо разбирается в этих делах.
К моему удивлению, когда я позвонил доктору Марио Скаттолину, он в тот же день пригласил меня к себе. Официально он считался директором Департамента по делам животных, офис его размещался на Гранд-канале, во дворце пятнадцатого века, находившемся в собственности муниципалитета. До офиса я добрался по лабиринту узких извилистых улочек-коридоров.
– Обычно я не обсуждаю с посторонними наши операции по отлову голубей, – приветливо заговорил доктор Скаттолин, приглашая меня в кабинет. – Я предпочитаю отрицать наши действия. Но, поскольку вы видели это своими глазами… брр! – Он передернул плечами.
У доктора Скаттолина были темные, тронутые сединой волосы; одет он был в светло-серый костюм. Полки вдоль стен большого кабинета и стол были завалены бумагами и папками. Высокие окна выходили на мрачный внутренний двор.
– Смотрите, – сказал он, – в Венеции сто двадцать тысяч голубей. Это слишком много. Когда голуби скучиваются, от тесноты они начинают испытывать стресс, у них нарушается иммунитет, и они становятся восприимчивыми к различным инфекциям, которые представляют угрозу для людей, поскольку могут вызывать у них пневмонию, хламидиоз, токсоплазмоз и сальмонеллез.
Говоря это, доктор Скаттолин набрасывал контур голубя на странице блокнота. Он ловко пририсовал несколько капель, падающих из-под хвостового оперения, и стрелкой указал места обитания паразитов под крыльями.
– Все туристы жаждут сфотографироваться за кормлением голубей на площади Сан-Марко, – сказал он. – Они покупают пакет зерна за четыре тысячи лир [два доллара], бросают зернышки на землю, и их тотчас окружает стая благодарных голубей.
Подражая движениям птиц, он ритмично стал дергать взад-вперед плечами, а головой имитировать клевание зернышек. Вверх – вниз, вверх – вниз. Имитация была неподражаемо точной.
– Отлично, если вам удастся заставить голубя сесть вам на ладонь, – продолжил доктор Скаттолин. – Еще лучше, если две или три птицы усядутся вам на руки, а парочка на плечи. Почему нет? Я видел людей, полностью покрытых голубями. Этого не отражают фотографии, но на самом деле голуби ужасно пахнут. Так же, как и пингвины. Однако люди обожают смотреть фильмы о пингвинах. – Доктор Скаттолин мастерски сымитировал скованную походку пингвина. – Но, если вы окажетесь в гуще пингвинов, то обнаружите, что от них жутко воняет. Дело в том, что пингвины и голуби обладают одной общей особенностью поведения. Они скрепляют гнезда своими экскрементами. – Доктор Скаттолин брезгливо поморщился. – Голуби заселяют темные места, особенно узкие щели, куда не проникают лучи солнца. Именно такой щелью является маленькие calle, ведущие на Кампо-Сан-Вио, где вы и наблюдали отлов голубей сегодня утром. Голуби сделали calle буквально непроходимой, вонючей и отвратительной. Жалоб было до ужаса много, и поэтому я послал людей очистить улицу. Те рабочие, которые используют сеть, – семейная бригада, отец и сын. Этим они занимаются уже двадцать лет. Они знают, в какой именно момент надо набрасывать сеть. Если голубь пугается, он немедленно улетает. Другие мгновенно реагируют на сигнал, и в долю секунды вся стая снимается с места.
– Вы действительно отбираете здоровых птиц? – спросил я.
– Нет, мы обследуем некоторых, но усыпляем хлороформом всех. Рабочие, наверное, просто попытались вас успокоить, на случай если вы оказались бы «зеленым» или animalista [16]. Эти люди часто их оскорбляют, кричат, что они нацисты, вспоминают о газовых камерах. В Венеции так много доступного для голубей корма, что они размножаются круглый год – семь-восемь раз, откладывая каждый раз два яйца. Это не природный цикл. В Лондоне голуби размножаются только один раз в год. Так что в Венеции с голубями приходится бороться круглый год. Мы хотим сокращать численность голубей на двадцать тысяч в год, чтобы достичь численности сорок тысяч. Мы испробовали все. Мы смешивали корм с противозачаточными средствами, но от этого популяция только увеличилась. Теперь мы испытываем вещества, содержащие гормоны, имитирующие беременность, что, как мы надеемся уменьшит стремление самок к спариванию. Много лет назад мы импортировали сапсанов, которые охотятся на голубей, но каждый сапсан убивает в день одного голубя и при этом заваливает город калом, который намного хуже голубиного. Защитники животных предложили свой план. Они говорят, что мы должны отлавливать самцов и кастрировать их. Нет, вы только вообразите! Кастрация каждого голубя обойдется нам в сто тысяч лир, то есть в пятьдесят долларов.
– У меня есть идея, – сказал я.
Доктор Скаттолин удивленно вскинул брови.
– Я заметил, что на площади Сан-Марко восемь киосков, в которых продают пакеты с кормом. Почему бы вам просто их не ликвидировать?
– Увы и ах! – воскликнул он. – Это чересчур здравая мысль.
– Но в самом деле – почему нет?
– На это есть две причины. Первая: Венеция хочет удивлять туристов, а туристы удивляются голубям; вторая: потому что, хотите верьте, хотите нет, продажа пакетов с кормом по четыре тысячи лир за штуку – это такой прибыльный бизнес, что каждый продавец может позволить себе платить городу за лицензию триста миллионов лир, иначе говоря, сто пятьдесят тысяч долларов. Однако мы устанавливаем жесткие лимиты на места, где можно кормить голубей. Законным кормление является только на площади Сан-Марко, и нигде больше. Если вас поймают за этим занятием даже в десяти футах от площади, то вас оштрафуют на сто тысяч лир.
– Но это же абсурд, – сказал я.
– Это хуже, чем абсурд, – подтвердил доктор Скаттолин. – Это противоречие, лицемерие, безответственность, это опасно, нечестно, это коррупция, обман и полное безумие. – Он откинулся на спинку стула. – Добро пожаловать в Венецию.
Давно замечено, что на карте Венеция выглядит как рыба, плывущая с востока на запад. Хвостовые плавники соответствуют выступающим кварталам Кастелло и Святой Елены. Тело рыбы – деловое сердце Венеции, площадь Сан-Марко и район вблизи моста Риальто. Голова – железнодорожный вокзал и зона парковки – Пьяццале-Рома, которые длинным мостом связаны с материком. Сам мост можно уподобить леске, торчащей изо рта рыбы. Можно пойти еще дальше и сравнить Гранд-канал, делающий по своему ходу S-образный изгиб, с пищеварительным каналом рыбы.
К югу от Венеции, прямо под брюхом рыбы, располагается длинный узкий остров, похожий на блюдо, на котором подают рыбу: Джудекка.
Чем бы ни была Джудекка в прошлом, теперь это буколическая узкая коса земли, отделенная от сердца Венеции трехсотметровым каналом с таким же названием. Единственная достопримечательность – большая церковь; ничем больше туристов Джудекка не привлекает, нет там и магазинов, торгующих сувенирами. На острове находились последние настоящие промышленные предприятия Венеции, поэтому именно только здесь довольно долго жили люди, отличавшиеся от большинства венецианцев, – более грубый народ. Те, кто обитает на Джудекке, до сих пор считают себя особым племенем, что, собственно говоря, характерно для самоощущения жителей всех без исключения островов Венецианской лагуны.
Уже давно я горел желанием и надеялся увидеть таинственный, окруженный стеной сад на Джудекке, о котором читал, но никогда не видел. Спроектированный и построенный в конце девятнадцатого века Фредериком Иденом, двоюродным дедушкой британского премьер-министра Энтони Идена, он, что совершенно естественно, стал называться Райским садом. Располагаясь на четырех акрах, этот сад был самым большим частным садом Венеции. Никто из моих знакомых никогда не бывал внутри его стен.
Путь до Джудекки занимает не более трех минут на вапоретто, этом лязгающем и гудящем водном автобусе, своей крытой тентом носовой палубой до странности напоминающем плавсредство Хамфри Богарта из «Африканской королевы». В этот раз наш вапоретто был встречен у пристани одетым в форму кондуктором, который руководил причаливанием, экстравагантно размахивая руками и выкрикивая инструкции водителю:
– Немного вперед! Теперь назад! Еще чуть-чуть! Ближе, ближе! Теперь бросай конец. Вот так!
Этот человек напомнил мне миланского полицейского своими комическими ужимками и пируэтами. Кондуктор – высокий худой мужчина лет пятидесяти пяти – создавал впечатление искреннего энтузиаста и, кажется, от души радовался прибытию пассажиров.
Когда мы сошли на берег, он встал по стойке смирно и отдал честь. Я услышал, как кто-то обратился к нему: «Капитан Марио». Я был очарован, но все же происходившее показалось мне необычным, если не сказать странным. Я ни разу не видел, чтобы кондуктор руководил причаливанием вапоретто. Водители и сами неплохо справлялись с этим делом. Причаливание вапоретто – процесс не более сложный, чем подъезд автобуса к остановке.
Как бы то ни было, в тот день мне так и не посчастливилось попасть в Райский сад, и я ушел несолоно хлебавши, с еще большим томлением взирая на вершины магнолий, кипарисов и подстриженные кроны ив, выступающие над двадцатифутовыми стенами. Я поспрашивал о саде в одном винном баре на набережной, и мне сказали, что сад теперь принадлежит австрийскому художнику по фамилии Хундертвассер, который там не живет и намеренно решил привести сад в дикое состояние. Но бывший смотритель сада неизменно заглядывает в этот бар в одни и те же часы, и, если я приеду вечером в пятницу, то смогу с ним поговорить. Я вернулся в пятницу и на самом деле познакомился с бывшим смотрителем, но тот сказал, что у него нет контактов с владельцем и что, насколько ему известно, уже много лет никто не получал разрешения на посещение сада.
Я уже собирался уходить, когда заметил карабинера, выпивавшего у стойки. Он был в форме – белой рубашке, синем галстуке и темно-синем мундире с широкими красными лампасами. Помнится, я был немного удивлен, заметив двух карабинеров, вальяжно куривших сигареты, охраняя «Ла Фениче», несколько дней назад. Но выпивать в баре? Даже для совершенно не воинственных, как известно, итальянцев это было, как я счел, перебором. Удивлялся я, впрочем, лишь до тех пор, пока не понял: карабинер – это тот самый человек, что встречал в начале недели вапоретто, на котором я причаливал к Джудекке.
Присмотревшись к нему теперь, я заметил, что рубашка мятая, галстук в пятнах и повязан довольно криво, а мундир основательно нуждается в починке и чистке. Поношенные черные ботинки были, если я не ошибся, теми же, что он обул, исполняя роль кондуктора вапоретто. Все стало немного яснее, а спустя неделю прояснилось окончательно, когда я приехал на назначенную встречу на Джудекку и увидел его же, в том же баре, за столом, выставленным на набережную. На этот раз он был одет как военный моряк, но остался в тех же черных ботинках. Я приехал на полчаса раньше назначенного времени, и поэтому сел за соседний столик и заказал пиво. Когда тот человек повернул голову и встретился со мной взглядом, я кивнул и сказал:
– Buon giorno, Capitano [17].
Он отдал мне честь, а затем протянул руку:
– Капитан Марио Моро!
– Приятно с вами познакомиться, – сказал я. – Скажите, вас ли я видел на днях на причале вапоретто?
– В Паланке? Да, это был я! Иногда, правда, я бываю на остановке у собора Реденторе или Дзителле. – Он махнул рукой, держа банку с пивом, в сторону двух других остановок вниз по набережной.
– Потом я видел вас в пятницу, – сказал я, – если не ошибаюсь. Я видел вас здесь, в баре, в полицейской форме. Это были вы, не правда ли?
Он вытянулся в струнку, не вставая со стула, и отдал честь.
– Сегодня, если я правильно понимаю, вы – моряк, – продолжал я.
– Да! – ответил он. – Но завтра… завтра!..
– Что завтра?
Он наклонился ко мне с расширенными глазами:
– Завтра я буду в мундире Guardia di Finanza [18]!
– Великолепно! – воскликнул я. – И какого она цвета?
Он откинулся на спинку стула, пораженный моим невежеством.
– Конечно же, серого, – сказал он.
– Ах да, конечно. А что будет потом? Я имею в виду, какие еще мундиры у вас есть?
– Их много, – ответил он, – очень много.
– Солдатская форма?
– Ну, конечно!
– Форма летчика?
– Да, есть и такая.
– А как насчет пожарного?
Он внезапно вскочил, резко повернулся и, выйдя из бара, исчез в проходе между двумя домами. Сидевший неподалеку человек был свидетелем нашего диалога.
– Наверное, мне не стоило проявлять такое любопытство, – сказал я. – Надеюсь, я его не обидел.
– Не думаю, – отозвался тот. – Марио не так-то легко обидеть.
– Но почему он так быстро ушел?
Человек бросил взгляд в ту сторону, где скрылся Марио.
– Не знаю, – задумчиво произнес он. – Марио живет в собственном мире. Знаете, он электрик, причем очень хороший. Он выполняет мелкие работы для местных, которые живут здесь, в Джудекке. Если вы увидите его за работой, особенно до десяти утра, когда он еще не успел хлебнуть пива, то не заметите в нем ничего необычного – правда, однажды, когда пришел ко мне чинить проводку, он был наряжен тюремным надзирателем. Он постоянно, сколько я его знаю, носит самые разные мундиры.
– Где он их берет?
– Люди то и дело дарят ему разные вещи. Иногда форму целиком, иногда ее детали. У него есть армейская форма, военно-морского флота, пожарных и финансовой гвардии, о чем он сам только что вам сказал. Недавно я видел его в ярко-оранжевом комбинезоне, который ему подарил кто-то из газовой компании.
– Это весьма популярное хобби, – осмелился предположить я.
– Нет, – возразил человек, – Марио вечно витает в облаках. Он как будто живет во сне. Как мы все, время от времени.
– Только чаще.
– Это верно, но, как я уже сказал, он не один такой. Вот, например, наш официант. Он мечтает быть звездой футбола. Он просто одержим этой идеей. Он и говорить-то ни о чем больше не может. У него дома все стены увешаны постерами, знаменами и фотографиями его кумиров и героев. Вы сами увидите, что время от времени он пинает воздух, словно собирается забить гол, а потом победно сжимает кулак. Если бы он был Марио, то носил бы гольфы, бутсы, трусы и футболку. Вот и вся разница между ними.
Я всмотрелся в глубину ресторана. На экране висевшего на стене телевизора шел футбольный матч. Проходя мимо, официант бросил взгляд на экран.
– То же самое происходит в семьях, которые поколениями живут во дворцах, – продолжал между тем мой собеседник. – Они воображают, будто живут триста лет назад, когда дворянство еще что-то значило. Каждый художник, которого вы видите здесь за мольбертом, видит себя новым воплощением Тинторетто или де Кирико. И поверьте мне, рыбаки, которые весь день плавают по лагуне, думают не только о рыбе. То же самое и с Марио.
Мужчина понизил голос, словно собирался поведать мне какую-то тайну.
– И, как некоторые люди, Марио иногда забывает, что в реальности он всего лишь видит сон.
Когда мы уже покончили с пивом, возле нашего стола снова появился Марио. Он щелкнул каблуками и четко отсалютовал. Теперь он был одет в форму пожарного – черную шляпу, черные сапоги и длинную черную куртку, украшенную светоотражающими желтыми полосами.
– Браво, Марио! – воскликнул человек за соседним столом.
Марио сделал поворот кругом, чтобы показать надпись из светоотражающих букв на спине: «Vigili del fuoco» [19].
– Когда случается пожар, – гордо сообщил он, – звонят мне.
– И вы идете и помогаете тушить огонь? – спросил я.
– Иногда.
– Скажите мне, что вы делали в ту ночь, когда горел театр «Ла Фениче»? Вы помогали тушить пожар?
– Я был в «До Мори», когда услышал о пожаре, – ответил он, жестом указав в направлении этого ресторана. – Мы все вышли на улицу и сразу увидели отсюда языки пламени.
Он широким жестом обвел все, что находилось на противоположном берегу канала Джудекка: набережную Дзаттере, церковь Санта-Мария-делла-Салюте, колокольню площади Сан-Марко и остров Сан-Джорджо-Маджоре.
– Небо было красным, – сказал он. – Над головой пролетали горящие куски дерева, они летели от «Ла Фениче». Я сразу пошел домой и переоделся в эту форму.
– А потом пошли к «Ла Фениче»?
– Нет, в ту ночь там были мои коллеги. Мне пришлось остаться здесь, чтобы направлять вертолет.
Марио сунул руку в глубокий карман и вытащил оттуда пару оранжевых пластиковых наушников. Он надел их на голову. В одной руке он держал мегафон, а в другой бинокль. Затем, глядя на участок неба над Сан-Марко, он принялся имитировать действия наземного диспетчера, подающего сигналы пилоту воздушного судна. Движения его были настолько гротескными и преувеличенными, что его легко можно было принять за человека, оказавшегося на необитаемом острове и старающегося привлечь внимание пролетающего самолета.
– Когда вертолет пролетал над Гранд-каналом, чтобы зачерпнуть воды, я подавал ему сигнал к снижению, – сообщил Марио, продолжая размахивать руками и смотреть в небо с блаженной улыбкой на лице.
Проходившие по набережной люди останавливались, желая посмотреть, что происходит наверху. Все, что они могли видеть, – это мирное светлое небо. Откуда они могли знать, что капитан Марио Моро вошел в роль героя, якобы совершившего нечто экстраординарное в ночь пожара в «Ла Фениче», – подавал сигналы пилоту вертолета, который подчинялся его приказам, четко отдавая честь, а затем начинал круто снижаться, пролетал над самой поверхностью Гранд-канала и зачерпывал в очередной раз бак воды.
Мое случайное знакомство с Марио Моро произошло, когда я направлялся на встречу с человеком, который возбудил мое любопытство тем, что за неделю до этого дал в одной газете интервью, заклеймив руководство Венецианского кинофестиваля как «сборище коррумпированных мелких чиновников, отбирающих паршивые фильмы-однодневки, конкурирующие за награды с более значимыми качественными лентами».
Этого человека нельзя было сбросить со счетов как душевнобольного правдоискателя, ибо это был граф Джованни Вольпи, сын учредителя Венецианского фестиваля графа Джузеппе Вольпи, и каждый год он готовил Кубки Вольпи, которые ежегодно вручали лучшему актеру и лучшей актрисе. Этот фестиваль был лишь одной мишенью Джованни Вольпи, чей гнев был направлен против Венеции вообще.
Главной причиной недовольства Вольпи было посмертное осуждение его отца, что Джованни считал вопиюще несправедливым. Независимо от того, что люди думали о покойном Джузеппе Вольпи, все признавали, что он был наиболее влиятельным венецианцем двадцатого века и учреждение кинофестиваля можно отнести едва ли не к самым скромным его достижениям.
В 1903 году Джузеппе Вольпи осуществил электрификацию Венеции, северо-восточной Италии и почти всего Балканского полуострова. Он задумал и построил на материке город-порт Маргеру. Вольпи расширил железнодорожный мост, связывавший Венецию с материком, дав возможность легковым и грузовым автомобилям доезжать до Пьяццале-Рома в Венеции. Он реставрировал один обветшавший дворец на Гранд-канале и превратил его во всемирно известный отель «Гритти». Потом он стал скупать по всей Италии пятизвездочные отели, создав монополию и основав сеть фешенебельных отелей CIGA [20]. Он участвовал в перенесении музея Коррера на площадь Сан-Марко. Он принимал участие в итало-турецких мирных переговорах в 1912 году, в результате которых Италии достались Ливия и остров Родос; позже он занимал пост губернатора Ливии. Он был посредником в погашении итальянского долга Соединенным Штатам и Великобритании после Первой мировой войны и сумел добиться выгодных для Италии условий. В 1919 году, как член итальянской делегации, он присутствовал на Версальской мирной конференции; позже он стал министром финансов в правительстве Муссолини.
На протяжении всей своей карьеры Джузеппе Вольпи был широко известен лично и в прессе под прозвищем Последний Дож Венеции. Но теперь, пятьдесят лет спустя, его в первую очередь помнили как высокопоставленного чиновника фашистского режима. Отношение к нему в Венеции было в лучшем случае двусмысленным, и это приводило в ярость его сына.
Высказывания Джованни Вольпи о кинофестивале на несколько дней сделали его главной темой разговоров, и я решил познакомиться с его биографией.
Он родился в 1938 году от внебрачной связи Джузеппе Вольпи с Натали Лаклош, француженкой из Алжира, черноногой – светловолосой, блистательной и красивой. Джузеппе, который состоял в браке и был отцом двух взрослых дочерей, узаконил рождение Джованни, организовав принятие особого закона, который был отменен сразу после того, как послужил своей цели. Четыре года спустя жена графа Вольпи умерла, и он женился на Натали Лаклош. Большую часть времени супруги жили в огромном дворце Вольпи в Риме, а лето проводили на вилле в Джудекке.
В конце войны немцы арестовали Вольпи и накачивали его мощными психотропными средствами, чтобы развязать ему язык, но преуспели лишь в том, что окончательно испортили ему здоровье. Он умер в Риме в 1947 году в возрасте семидесяти лет, оставив девятилетнему Джованни немало недвижимости, включая палаццо Вольпи с семьюдесятью пятью комнатами на Гранд-канале, дворец в Риме с тремястами комнатами, четыре тысячи акров земли в Ливии и другую собственность, которая позволяла Джованни стильно жить в превосходно обставленной вилле на Джудекке. У графа была флотилия из трех моторных судов, включая старейшее в Венеции – построенный вручную в 1928 году катер «Челли», на который прохожие оглядывались, где бы он ни появлялся. Джованни Вольпи так и не поселился на Гранд-канале; после смерти его матери в палаццо никто не жил. Тем не менее он поддерживал здание в образцовом порядке.
– Ах, Джованни, – сказала мне венецианка, хорошо его знавшая. – Он может быть таким остроумным, таким веселым, но зачастую он чем-то недоволен. В Венеции у него почти королевский статус, но он его отвергает. Если вы пригласите его на вечер, он не скажет ни да, ни нет, а просто не придет. Он ненавидит венецианцев!
По какой-то неизвестной причине Вольпи благоволил к американцам. Узнав об этом, я решил позвонить ему, подумав, что будет полезно выслушать и отрицательные отзывы о Венеции.
– Нет проблем, – ответил он, когда я попросил его о встрече. – Приходите.
Дом Вольпи на Джудекке, вилла Ка-Леоне, располагается за высокой кирпичной стеной, которая тянется вдоль канала, начинаясь непосредственно от Райского сада, который прячется за собственной кирпичной стеной. Дверь мне открыла экономка, и она же проводила меня по аллее, обсаженной благоухающими гардениями, в гостиную. Застекленная дверь выходила на лагуну, на юг – другими словами, на Венецию не смотрела. Стиль убранства помещения нельзя было назвать по-настоящему венецианским; возможно, это был осознанный выбор. Я слышал, как Вольпи в соседней комнате говорил по телефону по-французски. Он вышел ко мне, как только закончил разговор, и сел напротив, предложив мне бокал вина. Он был одет в темную шерстяную рубашку, вельветовые брюки и тяжелые армейские ботинки. Лицо его хранило задумчивое, почти мрачное выражение, но на мгновение оно осветилось мимолетной улыбкой.
– Итак, начнем! – сказал он. – Что вы хотите узнать?
– Простите мою прямоту, – ответил я, – но какие у вас проблемы с Венецией?
Он рассмеялся, а едва заговорил, я понял, что он не склонен к шуткам. Он с серьезным видом низким голосом бегло заговорил по-английски.
– Я сын человека, который сделал себя сам, человека, который буквально втолкнул Венецию в двадцатый век и до самой войны поддерживал ее в прекрасном рабочем состоянии. Он умер в тысяча девятьсот сорок седьмом году, и с тех пор Венеция покатилась вниз.
– Как это случилось?
– Трудно решить, с чего начать. Ну, хорошо, начнем с промышленного порта Маргеры. Это Великий Загрязнитель и Разрушитель Экологии лагуны. Верно? И мой отец – тот злодей, который его построил. Когда отец в тысяча девятьсот семнадцатом году задумал постройку Маргеры, венецианцы голодали. Они ходили в обносках и жили по пять человек в комнате. Нужны были десять тысяч рабочих мест. И отец построил порт, засыпал болота, расчистил место для правительственного квартала и продал участки земли под различные производства – верфи и заводы. Только после войны, после его смерти, люди, ставшие властью, идиоты, засыпали еще два больших участка лагуны. Он сам никогда не намеревался это делать, а теперь, конечно, все знают, что это была экологическая ошибка.
Но хуже всего то, что уже после его смерти они построили в Маргере нефтеперегонный завод, и теперь нефтеналивные суда заходят в лагуну. Танкеры – это суда, обладающие самым большим в мире водоизмещением, поэтому для них надо было прорыть очень глубокие каналы. Средняя глубина лагуны четыре-пять футов, а глубина танкерного канала – пятьдесят. Раньше вода втекала в лагуну и вытекала из нее медленно, вместе с приливами и отливами. Теперь же вода движется стремительно и постоянно поднимает со дна ил. Вот что на самом деле отрицательно влияет на экологию. Мой отец никогда бы этого не допустил. Но теперь его именно в этом и обвиняют.
Если посмотрите на танкер, плывущий по лагуне, вы не увидите большой волны, но танкер выталкивает при движении восемьдесят тысяч тонн воды, а потом эта вода вновь смыкается за ним, наполняя каналы. Сейчас у танкеров в Венеции широкий причал, но в первые несколько лет они проходили так близко к берегу, что буквально высасывали воду из малых боковых каналов. Я сам видел, как это происходило, из своих окон. Уровень воды внезапно стремительно падал – вух! – а затем так же быстро поднимался. Такая турбулентность очень вредно сказывалась на фундаментах.
Вольпи говорил напористо, энергично, но с нотками отчаяния в голосе. То и дело он тяжело вздыхал.
– После войны в отношении отца начали расследование, подозревая, что он получал прибыль от сотрудничества с режимом; он, как и многие другие значимые фигуры, был привлечен к суду. Он бы выиграл дело в любом случае, но тут объявили амнистию и суд был прекращен. Для отца это было несчастье, потому что по его поводу так и остались сомнения. Еще и сегодня люди говорят, будто он разбогател благодаря фашизму, но это чистой воды пропаганда. Муссолини пришел к власти в двадцать втором. Мой отец сделал себе состояние на электрификации и CIGA несколькими десятилетиями раньше. Он не больший фашист, чем сенатор Аньелли, основатель «Фиата».
Поговаривают также, что это Муссолини пожаловал отцу титул графа. Но опять-таки это злонамеренная ложь. Подождите минутку, я сейчас вернусь.
Вольпи встал и вышел в соседнюю комнату. Вернулся он с фотокопией письма от премьер-министра Джованни Джолитти; в письме было сказано, что его величество король с великой радостью жалует Джузеппе Вольпи наследственный титул графа. Письмо датировано 23 декабря 1920 года, то есть это было задолго до Муссолини.
– Из-за всех этих целенаправленно вбрасываемых фальшивок, – продолжал Вольпи, – венецианцы избегают вспоминать об отце. Они редко произносят вслух его имя. Они делают это только тогда, когда этого невозможно избежать. Если они признают какие-то его заслуги, то им придется расписаться в своей неспособности улучшить положение города, потому что никто в Венеции после его смерти не сделал для нее столько полезного, как он. Реальное его преступление в том, что он был пророком в свое время и в своем отечестве.
– Но, – возразил я, – ваш отец похоронен у церкви Фрари, а это кладбище считают Пантеоном Венеции. Это большая честь, не так ли?
– Конечно, это честь, но его похоронила там не Венеция. Это сделал папа Иоанн XXIII, и никто не посмел сказать ему нет. Он знал отца и написал эпитафию, выбитую на могильном камне: «Ingenio, labore et fide. Johannes XXIII p. p.» [21]. Сегодня было бы немыслимо похоронить его там.
– Как ко всему этому относятся остальные члены вашей семьи? – спросил я.
– Нет никаких «остальных членов», – ответил он. – То есть я хочу сказать, что они есть, но на самом деле их нет. – Вольпи, замолчав, глубоко вздохнул, но потом снова оживился. – Ну, я думаю, теперь пора рассказать вам, как или, точнее говоря, почему я родился. Это весьма занятная история.
В 1937 году моему отцу было уже под шестьдесят. Он имел двух замужних дочерей, одного внука и двух внучек, но собственного сына у него не было. Он пришел к отцу своего внука, своему зятю по фамилии Чиконья – представителю родовитого миланского семейства, и обратился к нему: «Я много думаю о том, что будет после моей смерти. Всю жизнь я созидал то, что мне удалось построить, но у меня нет сына, которому я мог бы все это передать. Что скажешь, если я усыновлю твоего сына? Он возьмет имя Вольпи и станет моим наследником». Зять решил либо сорвать двойной куш, либо не получить ничего, и напыщенно ответил: «Вы хотите его усыновить? Вы? Вольпи усыновляет Чиконья?! Вы хотите, чтобы мой сын отказался от имени, которое было прославлено в веках? Как вы можете даже думать об этом?» Он надеялся, что отец вернется с предложением больших денег. Но вместо этого отец прекратил разговор словами: «Подожди секунду! Помолчи! Вот что я тебе скажу: будем считать, что этого разговора не было. Прости, что я вообще завел его. Я лично буду считать, что этой темы мы не обсуждали».
Таким образом, Чиконья не получил двойной куш, он вообще ничего не получил, а отец пришел к моей матери и спросил: «Ты не хочешь родить мальчика?» Вот так я и появился на свет.
– За что вы должны быть благодарны Чиконья, – заметил я.
– М-мм, ну да, конечно, – согласился Вольпи. – Как бы то ни было, мое появление на свет перечеркнуло наследственные ожидания моих сестер, как вы понимаете. Но в тысяча девятьсот сорок шестом году, когда отец был очень болен, к нему пришли адвокаты в сопровождении негодяев зятьев, и потребовали, чтобы он выплатил им около двадцати миллионов долларов – по сегодняшнему курсу.
Отец им ответил: «Почему я должен платить? Я все время даю деньги моим дочерям. Но я никогда не трогал основной капитал». На это адвокаты сказали – и это просто фантастика, что они сказали: «В этот раз вам придется тронуть основной капитал. В противном случае мы прибегнем к расовым законам, и ваш брак будет аннулирован, потому что ваша жена – урожденная еврейка, а браки с евреями запрещены, как вам хорошо известно. Значит, легитимность права наследования для Джованни тоже будет аннулирована».
– Я думал, что все расовые законы были отменены с окончанием войны, – сказал я.
– Да, но в Италии их отменили не сразу. Расовые законы на практике не применялись, но и не были формально отменены. Однако мой отец, которому трудно отказать в уме, послал своего друга поговорить с государственным секретарем Ватикана, который сказал: «Как бы абсурдно это ни звучало, на месте графа Вольпи я бы заплатил, потому что дело может попасть на рассмотрение судьи-антисемита, который на законном основании аннулирует брак».
Отец понимал, что даже если он и проиграет дело, то постановление будет отменено, как только упразднят расовые законы, и это лишь вопрос времени. Но к тому моменту лошадка уже, так сказать, вырвется из стойла, и он никогда не вернет всех своих денег и даже большую их часть. Итак, он тратил свое драгоценное невосполнимое время и начал платить частями. Когда он выплатил три четверти оговоренной суммы, расовые законы были отменены, и он перестал платить. Мои сводные сестры клялись, что они не шантажировали отца, но их уличили записи его платежей. Тогда они стали говорить, что во всем виноваты их мужья.
– Где теперь ваши сводные сестры?
– Они старше меня на тридцать лет. Одна умерла, а вторая живет недалеко от церкви Салюте.
– Ее, как и вас, возмущает пренебрежение к памяти вашего отца?
– Возмущает?! Как раз наоборот, – сказал Вольпи, – она сама от него отреклась! В шестидесятые и семидесятые годы она давала интервью американскому телевидению и говорила, что ее отец, «к несчастью», построил Маргеру. Когда слышишь такое от одной из его дочерей, то можешь поверить в то, что Джузеппе Вольпи и в самом деле был преступником.
– Вы когда-нибудь говорили с ней об этом?
– Я не разговаривал с ней с сорок седьмого года.
– Это тяжело.
– Да, но какая несправедливость! Венеция была его страстью. В его душе не было ничего, кроме высших интересов Венеции. Один человек – я не скажу вам кто – дал чудесное описание отца. Я зачитаю его вам.
Вольпи взял с полки какую-то книгу и прочитал отрывок из нее:
– «Граф Джузеппе Вольпи, возможно, единственный венецианец, который по-настоящему любит свой родной город. Для него Венеция – это город-вселенная. Если мир станет одной большой Венецией, средоточием лучших человеческих чувств, то он будет считать себя счастливым человеком. Печаль его вызвана пониманием несбыточности этой его мечты».
Вольпи закрыл книгу.
– Превосходно, – сказал я. – И кто же это написал?
– Муссолини.
– А вы смогли бы полюбить Венецию? – спросил я.
– Я на самом деле люблю Венецию. Я терпеть не могу венецианцев, они выводят меня из себя. Их пожирает ревность и зависть – ко всем и ко всему. Они клоуны.
– Что, наконец, могло бы избавить вас от вашего гнева? – спросил я.
Вольпи на мгновение задумался, потом вновь глубоко вздохнул.
– Этот город так и не отдал долг моему отцу. Если Венеция назовет в его честь улицу или площадь – и не маленькую, – то тогда и только тогда я, возможно, почувствую, что его удостоили признания, которого он заслуживает.
Глава 5
Медленный огонь
В тот день, когда Марио Моро вспоминал о своих героических действиях в ночь пожара в театре «Ла Фениче», показывая, как он с земли подавал сигналы вертолету, комитет специалистов, расследовавших обстоятельства случившегося, вручили председателю магистрата свой предварительный доклад: причиной пожара не мог быть поджог.
Специалисты утверждали, что пришли к такому выводу, потому что, как было установлено, последние рабочие покинули театр в семь тридцать вечера, а пожар начался – самое раннее – спустя час. По мнению комиссии, пожары, возникающие вследствие поджогов, как правило, начинаются с возгорания легковоспламеняющихся веществ, а через несколько минут после поджога пламя уже полыхает. Если пожар возникает случайно, то, как правило, в течение некоторого времени огонь незаметно тлеет, и, по всем данным, огонь в «Ла Фениче» тлел по меньшей мере часа два.
Тяжелые деревянные балки, поддерживавшие пол фойе третьего яруса, ridotto del loggione [22], где, предположительно, начался пожар, выгорели полностью, что говорит о медленном, постепенном начале пожара. Согласно предварительному докладу, пожар начался со случайного возгорания лака, которым покрывали обшивку пола, в результате воздействия искры короткого замыкания, брошенного окурка или горячего электрического кабеля. В ridotto [23] хранилось больше двухсот килограммов лака, причем часть в открытых емкостях. Специалисты также отметили: люди, находившиеся в тот вечер вблизи театра, вспоминали, что уже в шесть часов чувствовали, как что-то горит. Это тоже поддерживало гипотезу тления.
Приняв во внимание все это, специалисты пришли к выводу, что огонь тлел в течение двух или трех часов, то есть пожар начался около шести часов вечера.
В предварительном докладе специалисты обратили особое внимание на недопустимые условия проведения ремонта, которые сделали случайное возгорание практически неизбежным. Прокурор Феличе Кассон составил список людей, которых он считал ответственными за создание таких условий, и сообщил им, что они будут находиться под следствием по обвинению в преступной халатности. Это следовало понимать в том смысле, что если расследование закончится предъявлением официального обвинения, то прокурор потребует тюремных сроков.
Список возможных обвиняемых возглавил мэр Массимо Каччари. Должность мэра автоматически делала его президентом «Ла Фениче», так что поддержание безопасности театра входило в сферу его обязанностей. В качестве других подозреваемых фигурировали директор театра, секретарь, финансовый директор, заместитель директора по хозяйственной части, руководитель реставрационных работ и главный инженер городского хозяйства Венеции.
По большей части подозреваемые были влиятельными людьми, и они немедленно наняли самых политически влиятельных адвокатов – лучших, каких только можно было найти. Несмотря на множество смягчающих обстоятельств, имелся один фактор, работавший против них: Феличе Кассон был невероятно мужественным и непреклонным прокурором.
Сорокадвухлетний Кассон отнюдь не выглядел брутальным героем. Он носил очки, отличался хрупким телосложением, гладко причесанными каштановыми волосами, бледным моложаво-кукольным лицом и – что самое поразительное – сильно скошенным подбородком. Кассон родился в Кьодже, в маленькой рыбацкой деревушке на южной оконечности Лидо, и был напрочь лишен социальных претензий и амбиций. Единственной его причудой в одежде была любовь к спортивным рубашкам без воротника, которые он носил практически всегда, надевая и под черную судебную мантию. Он играл в футбольной команде магистрата, но его главной и истинной страстью был американский баскетбол. Во время поездок в Соединенные Штаты, даже деловых, он каждый раз умудрялся посетить хотя бы одну игру НБА и очень долго вспоминал о памятной рубке между «Чикаго буллс» и «Нью-Йорк никс», когда Майкл Джордан сумел уйти из-под опеки двух защитников, специально приставленных, чтобы его сдерживать. Интересно, что Феличе Кассон был из тех людей, кто может незамеченным пройти через набитую людьми комнату. Его присутствие было обычно таким органичным и ненавязчивым, что можно было запросто вообразить, будто он умеет проходить сквозь стены. Однако у него имелось одно физическое свойство, говорившее о внутреннем волнении, о сдерживаемом душевном огне, готовом в любую минуту вспыхнуть ярким пламенем. Когда он злился, лицо его сначала розовело, потом краснело, а затем принимало багровый оттенок – это касалось всего лица – от кромки волос до выреза рубашки. При этом у него не изменялась ни интонация голоса, ни выражение лица, но только цвет был как лакмусовая бумажка. Этим он был известен всем. Обвиняемых, которым предстоял перекрестный допрос с участием Кассона, предупреждали об этом и советовали следить за цветом его лица и вести себя соответственно.
Кассон показал себя принципиальным и непреклонным прокурором в самом начале карьеры, в 1982 году вновь возбудив нераскрытое дело о взрыве бомбы в 1972 году, когда в Триесте были убиты трое полицейских. Карабинеры получили по телефону сообщение о подозрительном автомобиле. Открыв капот, они привели в действие взрывное устройство, которое и убило их на месте. Ответственность за расправу изначально возложили на боевые «Красные бригады», и в ходе расследования были допрошены сотни левых активистов, но в результате обвинение так никому и не было предъявлено. Спустя десять лет Кассону, которому было тогда двадцать восемь лет, поручили просмотреть это дело, прояснить несколько неясных моментов и навсегда его закрыть.
Несмотря на получение изрядного количества вводившей в заблуждение информации от полиции и секретных служб, Кассон смог разобраться в этом казусе. Прежде всего он обнаружил, что полиция никогда по-настоящему не расследовала это преступление. Он изучил происхождение взрывчатки, и след привел его к одной из правоэкстремистских групп. Он быстро добрался до виновного, арестовал его и получил ошеломляющее признание, неожиданно выяснив, что уже через три недели после взрыва вся правда была известна полиции, министерству внутренних дел, таможне и налоговой полиции, а также гражданским и армейским секретным службам. Все эти ведомства, вступив в сговор, скрыли этот факт по политическим мотивам. Кассон отправил виновных за решетку, но на этом не остановился.
Он потребовал и получил разрешение поработать в архиве итальянской секретной службы. Там он нашел документы, подтвердившие существование тайной, хорошо оснащенной полувоенной организации под кодовым наименованием «Гладио» [24], которая была создана и финансировалась ЦРУ с 1956 года с целью обеспечить возможность развернуть партизанскую войну в случае вторжения Советов в Италию. «Гладио» имела тайные тренировочные лагеря в Сардинии, а в Северной Италии располагала 139 тайными складами оружия и боеприпасов. Всего 622 бойца «Гладио» обучались сбору разведывательных сведений, проведению диверсий, поддержанию радиосвязи и умению уходить от преследования.
Хотя создание «подпольного сопротивления» было, возможно, оправданным в условиях холодной войны, Кассон нашел тревожными сведения о «внутренней подрывной деятельности» в документах «Гладио». Далее прокурор обнаружил, что бойцы организаций крайне правого толка использовали склады и инфраструктуру «Гладио» для проведения террористических акций в Италии с намерением возложить вину за них на отечественные левые партии.
Неторопливо занимаясь своим расследованием на протяжении восьмидесятых годов, Кассон обнаружил свидетельства, связывающие «Гладио» с волной смертоносных взрывов в Италии в семидесятые-восьмидесятые годы, причем во всех этих акциях обвиняли левых. Обнаружилась цепь доказательств того, что «Гладио» приняла участие не менее чем в трех неудачных попытках свержения законного правительства Италии – в 1964, 1969 и 1973-м.
Кассон выступил публично в 1990 году, когда настоял на допросе итальянского премьер-министра Джулио Андреотти. Он заставил Андреотти предстать перед парламентом и сообщить детали о «Гладио», хотя существование этой организации Андреотти отрицал в течение тридцати лет. Одновременно он направил судебную повестку президенту Франческо Коссиге и вынудил его под присягой подтвердить, что он помогал в создании «Гладио», когда работал в министерстве обороны в шестидесятые годы. Вскоре после этого Андреотти распорядился распустить «Гладио».
Прямым следствием разоблачений Кассона стало появление информации о существовании подобных, созданных ЦРУ секретных армий во Франции, в Испании, Бельгии, Нидерландах, Греции, Германии, Швейцарии, Австрии, Дании, Швеции, Норвегии, Финляндии и Турции.
Кассон преследовал «Гладио» абсолютно бесстрашно, несмотря на очевидную опасность. Как он сам признавался впоследствии: «Это было ужасно – сознавать, что я был единственным человеком, знавшим о существовании “Гладио”, если, конечно, не считать ее членов и думать, что меня могут в любой момент убить».
В сравнении с муками практически самостоятельного, в одиночку, расследования деятельности смертельно опасной тайной полувоенной организации, перспектива заняться группой воспитанных и благонравных белых воротничков должна была показаться Кассону прогулкой в гондоле.
Понимая, что любая попытка договориться миром окажется неудачной, адвокаты обвиняемых вместо этого принялись оспаривать достоверность заключений экспертов, услугами которых пользовался Кассон. Франческо Д’Элиа, адвокат смотрителя «Ла Фениче», презрительно отозвался о выборе двух экспертов: Альфио Пини, начальника городской пожарной охраны, и Леонардо Корбо, руководителя национального ведомства гражданской обороны.
– Они называют экспертом командира пожарных? – восклицал Д’Элиа в интервью тележурналисту. – Да он сам должен быть обвиняемым! Его не было в театре, когда начался пожар, и мало того, он не появился там и в следующие полчаса. Что его так задержало? Даже я был на месте пожара раньше его. А что можно сказать о его римском начальнике, Корбо? Его тоже надо привлечь к ответственности, поскольку бригада пожарных доказала свою профнепригодность. Правильно ли они действовали, соблюдали ли должностные инструкции? Было ли у них соответствующее оснащение? Командир бригады и его начальник отвечают на эти вопросы утвердительно, но что еще они могут сказать? Если они скажут правду, то это будет равносильно признанию вины.
Пожарные не знали, что канал у «Ла Фениче» был перекрыт и осушен, а они должны были это знать. Им пришлось переместить технику и брать воду из другого канала, на это были потрачены драгоценные минуты.
Единственное, что у них было, – это старые полотняные шланги, три из них оказались дырявыми и требовали ремонта.
У них были старые деревянные лестницы, слишком короткие, чтобы по ним можно было бы добраться до окон.
У них не было огнестойкой формы.
У них не было баллонов с поглощающими кислород веществами, которые буквально душат пламя. Сегодня это стандартное оборудование для борьбы с огнем в пустых зданиях. Пожарные были оснащены неадекватно, и это вина Пини и Корбо, так называемых экспертов.
В ответ на эти обвинения Кассон объяснил, что командир пожарных Альфио Пини был включен в комиссию, поскольку мог обеспечить безопасный доступ в здание сгоревшего театра, чтобы комиссия получила необходимые свидетельства. Леонардо Корбо, директор итальянского ведомства гражданской обороны, имеет множество удостоверений, подтверждающих, что он является специалистом по пожарам в театрах. Несмотря на хладнокровие, с которым Кассон отверг обвинения Д’Элиа, лицо его при этом приняло опасный розовый оттенок.
В ночь пожара в «Ла Фениче» Кассон был дежурным магистратом по городу, а значит, первым из чиновников, которому полиция и пожарная охрана должны были доложить о пожаре. В спешке они забыли это сделать. Однако Кассон жил с женщиной, корреспондентом телекомпании РАИ; они были дома в Каннареджо, когда ей позвонили из РАИ и сообщили о пожаре. Они поднялись на altana и увидели пламя. Через пять минут Кассон на полицейском катере уже следовал к «Ла Фениче». Прибыв на место, он стал свидетелем перепалки между местными полицейскими и национальной полицией, карабинерами. И те и другие утверждали, что появились на месте пожара первыми. Полицейский офицер говорил офицеру карабинеров: «В любом случае, город находится в нашей юрисдикции, а не в вашей», на что карабинер отвечал: «Но мы лучше оснащены для расследований такого рода». Первым юридическим актом Кассона в ту ночь стало вмешательство в этот спор; обеим сторонам он сказал, что отвечает за такие вещи прокуратура, и поэтому, он, Кассон, будет решать, кто и чем займется.
Вскоре после полуночи Кассон отправился в штаб-квартиру полиции, квестуру, и подписал приказ опечатать театр и считать преступником всякого, кто войдет в него без санкции. Кассон намеревался сохранить в неприкосновенности все возможные улики, для чего был готов держать театр опечатанным в течение месяцев, если потребуется. Он не разрешал спасательным командам убирать обломки до тех пор, пока следователи не закончили свою работу. Он даже отказал директору театра, который старался устроить благотворительный концерт в фонд восстановления «Ла Фениче» и хотел достать папки со списком главных спонсоров из своего кабинета, который находился в наименее пострадавшей части театрального здания (оно сгорело не полностью).
Кассон дал комиссии шестьдесят дней на завершение технической экспертизы и предоставление окончательного доклада. Прокурор хотел прояснить одиннадцать моментов: были ли причиной пожара поджог или халатность; время «прогорания», то есть время, в течение которого огонь распространился по театру в другие части здания; условия в театре до возникновения пожара; состояние противопожарных систем внутри и вне здания театра; состояние каналов, окружающих «Ла Фениче»; состояние детекторов огня и задымления до начала пожара; природу веществ, находившихся в здании театра в начале пожара; анализ пепла ridotto; описание электропроводки в театре; и, наконец, оценку повреждений и выявление ответственных за создание пожароопасной ситуации в театре.
Предполагалось, что окончательный доклад комиссии подтвердит предварительные данные, которые, как писала «Иль Газеттино», исключали поджог с «почти математической достоверностью».
Леонардо Корбо, руководитель ведомства гражданской обороны из Рима, был назначен председателем комиссии. Он заверил, что комиссия изучит обгоревшие фрагменты театра с судебно-медицинской дотошностью, так, будто «Ла Фениче» – труп, лежащий на столе прозектора.
– У каждого пожара есть своя ДНК, – сказал он, – свой черный ящик. Пожары оставляют неизгладимые следы. Некоторые из них очевидны и обнаруживаются при первом же осмотре. Но есть и такие, что невозможно обнаружить невооруженным глазом, зато реально исследовать с помощью сложного оборудования, которое, к счастью, у нас есть.
Спустя две недели на улицах Венеции стали появляться придворные дамы и Казановы, первые – в корсажах с низким вырезом и шелковых чулках, вторые – в бриджах до колен; и те и другие – в напудренных париках. Люди в масках, капюшонах, балахонах, сюртуках, туфлях с пряжками и во всякого рода дурацких колпаках с раннего утра до поздней ночи заполняли улицы, празднуя начало карнавала. Мим с руками, лицом и волосами, выкрашенными серебряной краской под цвет серебристого одеяния, неподвижно стоял у входа на мост Академии, как монохромная статуя. Вокруг него толпились зеваки, ожидая малейшего движения тела или хотя бы век, чтобы убедиться: перед ними живой человек. Другой мим, как будто сработанный из слитка золота, позировал на площади Сан-Марко; третий, девственно-белый, неподвижно стоял тридцать минут на Кампо-Сан-Бартоломео, неподалеку от моста Риальто.
Живописное представление, разыгрывавшееся на улицах, на самом деле имело прямое отношение к уходящим корнями в глубь столетий венецианским праздникам. Когда-то Наполеон положил конец веселью, нанеся поражение Венецианской республике. К тому времени карнавал достиг своего декадентского расцвета, превратившись из двухнедельного периода безудержного веселья в растянувшиеся на полгода танцевальные вечера, представления, игры и блуждания по Венеции в масках, инкогнито. Серьезное возрождение праздника имело место только в конце семидесятых годов двадцатого века; это возрождение было в какой-то мере подстегнуто экзотическим и немного сюрреалистическим фильмом Федерико Феллини «Казанова». Реинкарнация Венецианского карнавала началась исподволь, сначала на острове Бурано и в рабочих кварталах, со спектаклей и костюмированных вечеров на местных площадях. Очень скоро праздник стали устраивать в городе повсюду, в нем с удовольствием принимали участие туристы, и, наконец, вокруг него разрослась целая индустрия – свидетельством тому стало появление множества магазинов масок, открывшихся по всей Венеции. Это были уголки буйства цвета и фантазии; яркие витрины круглый год освещали темные узкие улочки. Очень скоро маски стали излюбленными сувенирами туристов. Но с появлением каждого нового такого магазина, казалось, исчезала лавка овощная, булочная, мясная – к ужасу венецианцев, которым теперь приходилось вдвое дальше ходить за помидорами или хлебом. Магазины масок стали ненавистным символом капитуляции города перед туризмом, жить тут отныне оказалось менее удобно.
И все же по крайней мере одна масочная мастерская избежала такого бесчестья. Это была «Мондоново», студия Гуэррино Ловато, скульптора и сценического дизайнера, который сумел возродить карнавал, когда в нем участвовали только венецианцы. Ловато принялся делать маски в своей скульптурной мастерской почти что на общественных началах. Это было желанное новшество, и студия Ловато стала первой масочной мастерской в Венеции.
«Мондоново» располагалась в нескольких шагах от Понте-деи-Пуньи, моста Кулаков. Переднее помещение мастерской было заполнено скульптурами: они стояли на полках, висели на стенах и потолке, стояли и лежали на полу. Покупателю здесь было буквально некуда поставить ногу. Помимо масок, синьор Ловато и его помощники делали статуэтки, бюсты, херувимов, орнаментальные щиты и различные архитектурные украшения в стиле барокко и рококо. Но преобладали все же маски.
Синьор Ловато оказался мускулистым мужчиной с густой, темной, начавшей седеть бородой. В тот день, когда я с ним познакомился, на нем был толстый серый свитер и вязаная шапочка. Пока молодая помощница, сидя за рабочим столом, накладывала позолоту на маску из папье-маше, синьор Ловато показывал мне классические карнавальные маски, начиная с самых ранних, представлявших персонажей комедии дель арте, – Пульчинеллу, Педролино, Арлекина, Чумного Доктора и Бригеллу. Маска каждого персонажа отличалась какой-то особой чертой – крючковатым носом, длинным носом или бородавкой на лбу.
– В восемнадцатом веке, – рассказывал Ловато, – люди носили маски на улице практически все время и только по одной причине – для сохранения анонимности. То были совершенно безликие маски, закрывавшие все лицо и не напоминавшие каких-то персонажей. Они тоже стали классикой. – Он показал мне две такие маски: простую черную для женщин, называвшуюся morello [25], и белую маску для мужчин – bauta [26] с выступающим заостренным носом и челюстью, целиком закрывавшей подбородок. Бауту обычно носили с треуголкой.
У бауты, собственно говоря, не было никакого «выражения лица», но мертвенная бледность и резкие контуры придавали ей страшный, зловещий вид. Я решил купить консервативную темно-фиолетовую маску Одинокого Скитальца, чтобы явиться в ней на карнавальный бал, куда пригласили меня Лоритцены.
Расплачиваясь с юной помощницей, я через ее плечо бросил взгляд на мастерскую синьора Ловато. По всему помещению лежали большие фотоальбомы. Большинство из них были открыты на страницах с фотографиями интерьера залов «Ла Фениче» – золотистые ряды ярусов, крупномасштабные фотографии скульптурных фигур и позолоченной лепнины.
– Я вижу, вы подробно изучаете «Ла Фениче», – сказал я.
– Это катастрофа, великое несчастье! – отозвался Ловато.
– Вы рассчитываете принять участие в восстановлении?
– Кто знает? Нас, тех, кто может выполнять такую работу, осталось не так уж много. – Жестом он пригласил меня войти в мастерскую. – Придется восстанавливать великое множество скульптурных деталей, – продолжил Ловато. – Но, к несчастью, огонь не пощадил ничего, утрачены и оригинальные рисунки. Единственное, что осталось, – это старые гравюры и фотографии. Беда в том, что все они плоские, двумерные. Тысячи фотографий одной фигуры выглядят по-разному в зависимости от освещения, качества объектива, фотоаппарата, ракурса и цветопередачи.
Он взял со стола одну из книг. Она была раскрыта на странице с фотографией желтовато-белой русалки, поднимающейся из вихря золотистых листьев и прихотливых завитушек.
– Двадцать две прекрасные нимфы прежде обрамляли потолок. Фигуры были исполнены в три четверти роста человека. Если бы сохранилась хотя бы одна из них, это дало бы нам ответы на многие вопросы, но они все погибли. – С этими словами он перевернул страницу и показал мне фотографию херувима. – Путти, – сказал он. – Четыре таких херувима играли на свирелях в королевской ложе, были еще сотни других фигур, вплетенных в позолоченную листву по всему интерьеру театра; некоторые фигуры наполовину скрывала листва. Потребуется поистине детективная работа, чтобы их отыскать, а затем поистине ангельское терпение, чтобы их воспроизвести. Если… театр «Ла Фениче» будет когда-нибудь восстановлен.
– Но почему он может быть не восстановлен?
– Все хотят его восстановить. Но мы в Италии. Оперный театр Генуи, разбомбленный во время Второй мировой войны, был вновь открыт только в девяносто втором году, спустя сорок восемь лет после разрушения. Королевский театр в Турине сгорел в тридцать седьмом, и на его восстановление ушло тридцать семь лет.
– Но разве «Ла Фениче» символически не более важен для Венеции, чем оперные театры для Генуи и Турина?
– Да, конечно, более важен благодаря его выдающейся роли в истории оперы. Уникальная архитектура делает театр еще более символичным для Венеции, чем представляет большинство людей. Сейчас я покажу вам, что я имею в виду.
Он перелистал одну из книг и раскрыл ее на плане «Ла Фениче».
– Публика входит в театр вот здесь, через крыло Аполлона, выстроенное в неоклассическом стиле. Аполлон – бог солнца, бог порядка и разума. Помещения строги и симметричны, и хотя украшения пышные, их число ограниченно. Далее, когда зрители переходят из крыла Аполлона в зрительный зал, они вдруг оказываются на поляне фантастического леса, богато украшенной цветами, виноградными лозами, лицами, масками, сатирами, нимфами, херувимами, грифонами и другими мифологическими персонажами. Это буйное царство Диониса, или Вакха, древнего бога вина и шумного веселья.
Дихотомия двух культов – аполлонической строгости и дионисийской разнузданной страстности – очень важна для итальянского театра и в особенности для Венеции. Вы знаете разницу между аполлонической и дионисийской музыкой? Аполлоническая музыка – это музыка городская, включая оперу. Она имеет кодифицированную форму и следует принятым структурным канонам.
Дионисийская музыка – это музыка деревенская. Это импровизация, спонтанность без структуры и формы. Сегодня мы назвали бы ее поп-музыкой. Она пробуждает чувство чистого удовольствия. Это музыка забытья, алкоголя, вина и опьянения… музыка Диониса, Вакха.
Архитектор Джованни Баттиста Медуна понимал, что для итальянцев опера – это нечто большее, чем представление на сцене. Весь процесс посещения оперы – постепенно развертывающийся ритуал, начинающийся с предвосхищения, подбора одежды, затем – приход в театр, в место, где должно произойти главное событие. Так же как любой ритуал, проводится он в храме, на арене или в театре, обстановка – это часть переживаемого действа.
Медуна спланировал убранство зрительного зала так, чтобы он являл собой крещендо орнаментов. План был таков: от оркестра вы поднимаете взгляд вверх, сквозь листву магического сада к чуду небес, представленных оттенками синего на потолке и светом центральной люстры, воплощающей Аполлона; Аполлон, как я уже сказал, – бог солнца. Все прочие фигуры зрительного зала принадлежат культу Диониса, или Вакха, а также лесного духа Аркадии, потому что именно его и призвано представлять это место – театр. Над сценой даже господствовала фигура сатира. Театр был подобием лесной поляны, огромного сельского бельведера под открытым небом. Зрители погружались в природу, расслаблялись, готовясь к представлению, ожидая звучания музыки Аполлона – оперы, воспринимая которую они могли наблюдать и учиться. Такова была иконография «Ла Фениче», и так надо читать театр.
– Смею предположить, – сказал я, – что вы против идеи создать современный интерьер в сохранившемся остове «Ла Фениче».
– Да, конечно, и на самом деле это не вопрос эстетики. Это вопрос сохранения дионисийского переживания, задуманного Медуной для зрителей в зале. Свет в зале никогда не гасили полностью – даже во время представления. Свет приглушали так, чтобы зрители все же могли видеть образы зала. Эти образы составляли зрителю компанию, были его обществом. Вы могли прийти в театр один, но в зале у вас все равно было общество. Это отношение, до которого современному театру нет никакого дела. Сегодня все внимание должно быть сосредоточено на сцене. Шоу священно. Все должны сидеть тихо и смотреть. Современные театры – это стерильные места с великолепной акустикой и обзором, но без декораций и украшений. У зрителя теперь нет общества, нет компании.