Этот текст я большей частью надиктовала по дороге. Функция «голос в текст», которую муж закачал мне на телефон, пригодилась и слушала меня все шесть с половиной часов, чтобы я не сошла с ума. Спасибо, муж. Я сорвала голос – и доехала нормально. Из телефона текст автоматически перекинулся на рабочий компьютер в соответствующую папку. Там он отлежался и, по-видимому, набрался сил. Я не сразу узнала его при встрече. Он стал взрослым и заявил, что хочет лечить людей. Я считаю – пусть пробует.
Имена слегка изменены. При этом я старалась как можно меньше вмешиваться в саму историю и её боль. Конечно, пришлось её хорошенько накачать логикой повествования. Для этого я перетасовала фрагменты и добавила пояснений. Почти все фрагменты родные – те самые, надиктованные в машине. Так что это наконец случай, когда совпадения – вообще не совпадения.
«Ну а если все начнут так поступать?» – с надеждой на лучшее спрашиваю я у того, кто всё это задумал. «То будет жопа», – честно признаётся этот Робин Гуд.
Если уж я кого и ненавижу – так это читателей, начинающих читать детектива с конца, и Артура. Больше никого, клянусь. Читатели, которые читают загадку с ответа, всегда есть. И я не знаю – зачем они со мной так.
Меня зовут Марьяша Хлеббери. Я писатель. И давно знаю, что для быстрого и безболезненного знакомства с героем достаточно коротенько набросать его режим. Так вот.
Лея тяжело просыпается в 8. Самое позднее – в 8.20 ей нужно выйти в школу. Она старается не опаздывать, чтобы не привлекать лишний раз внимания одноклассников. Обедает шоколадкой и соком. Я предлагала ей брать с собой бутерброды – но это непонтово и подвергается насмешкам. Поэтому нет. Иногда у неё бывает девять уроков. Это противоречит САНпинам, но родители детей её класса не склонны протестовать. Около трёх она приходит домой и – надеюсь – варит себе хотя бы макароны с сосисками. Чтобы до вечера провалиться в гаджеты. Скажи мне, какие сайты ты посещаешь, и я скажу, кем бы ты мог быть в реальности, если бы не Интернет. Артур приходит вечером или ночью. Он не разрешает Лее есть сахар, поэтому ужин у них полезный. Гречка, например. В 10 вечера Лея экстренно делать домашку. Ещё немного сидит в Интернетике после полуночи и ложится.
Я знаю о Лее совсем не много, если хорошенько подумать. Когда-нибудь она тоже разговорится и начнёт рассказывать о своём детстве.
Так как в истории ещё будет очень много меня – и гораздо больше, чем мне бы хотелось, то вот, пожалуйста. Мой режим.
Времени на то, чтобы быть собой, у меня с 5 до 7 утра.
В 5.10 я варю себе бесподобный кофе: страх и ужас кардиолога: 4 ложки кофе на стакан молока, варить в турке аскетично без специй и сахара, выключить до закипания и добавить ещё много холодного молока. Пить благоговейно и с благодарностью за всё, знать, что чудо непременно случится – даже если предпосылки для его прихода отсутствуют напрочь.
Подумать: ну сколько ты ещё выдержишь в таком режиме, старая перечница, включить старый ноут, радостно слушать ворчание вентилятора, который почистить бы, конечно, но это в другой раз, в другой раз; уверять себя, что этот шум и есть воспетый в легендах прогрессивных родителей белый шум, страхующий нас от просыпания Богдана до его законных 7.30 (в реальности же, конечно, никого ни от чего не страхующий, даже заслуженный опытный ноут – от перегревания, ну да и ладно). И писать. Вот мой тайный проверенный рецепт нормального дня. И самое событийно насыщенное время суток.
В 7 утра я отрекаюсь от радостей эгоистичной жизни писателя и перехожу в режим беспросветного счастья, внешне больше напоминающего для непосвящённого стирку, уборку и фанатичное стояние возле плиты, схематично намечающей в нашей семье домашний очаг. Как и все, я провожаю, встречаю, отвожу, забегаю и заскакиваю по дороге, приношу и захватываю – и вот уже третий раз получаю мать его обязательное среднее образование (первый раз – моё собственное, дальше – Агатино, и теперь вот – Алькино), в перерывах между проектами по окружающему миру я зло догадываюсь, что весь этот бред как раз и создан, чтобы к возрасту сорока лет, когда мозг наконец дозревает до способности непредвзято воспринимать любую информация и хорошенько фильтровать бред от лапши, ни у кого уже не возникло крамольного желания учиться и что-то там постигать. Впрочем, не мне об этом судить. У меня-то нет высшего образования. Я очень хочу, чтобы хотя бы у моих детей оно было.
К 8 часам вечера я начинаю точно знать, что именно чувствует полностью разряженный телефон. Отчаяние, нетерпимость и кромешный мрак. Виктор пытается протестовать, но его слова оседают в бороде. Да, работал целый день. Я знаю, милый. А я – да, действительно сижу дома практически у тебя на шее. Большое спасибо. Люблю тебя. Постиранное бельё в стиралке – до завтра не доживёт – развесьте: я не успела, еду со стола не забудьте убрать. Напомни Але и Агате собрать портфели. И кошку, кошку, пожалуйста, покормите. Пописайте на ночь!
Вот и весь день.
Когда-то давно меня звали Ежей. Это было колючее несчастливое имя. Которое до сих пор использует сайт Госуслуг, чтобы обращаться ко мне.
Очень давно – с того самого времени, как меня выпнули с филфака,– я поняла, что теперь уж точно – никаких обязательств перед высокой литературой: пафосной полочкой, книги с которой читают реже других. И считаю её обширной сложносочинённой разновидностью сплетни. Наверное, самое время добавить к ней ещё одну. Давай, Марьяша, жги.
Я ненавижу насилие – в любом его проявлении. Такова особенность моей слабой перепуганной психики. Я не люблю вид крови и не считаю Дэвида Линча приличным человеком. В моих книгах преступления всегда раскрываются случайно, по ошибке.
Наши с Виктором друзья говорят, что звучное имя – единственное достойное объяснение тому, что мои детективчики без убийств популярны. Не показывайте свои тексты друзьям. Друзья – это люди, слишком склонные к лести. Господи, да какая там популярность. «А вот здесь живёт наша знаменитая писательница Марьяша – слышали про такую? Как же не слышали? Марьяша Хлебникова. Про неё и в сериале снимали», – Елена Павловна ни перед чем не останавливалась, пытаясь побыстрее и подороже сбыть свою квартиру с доисторическим ремонтом. (Всё, кстати, тщетно.) Вот и вся популярность. Её даже на то, чтобы помочь соседке с продажей квартиры, не хватает.
Вообще же я литературный маргинал, юродивый от литературы, филолог-дауншифтер. Кто ещё будет в здравом уме в наши-то времена писать детективы. («Дедуктивы» – со случайной остроумностью называют их мои дети Агата и Алевтина.) А если серьёзно – я никогда не понимала, зачем ещё что-то писать в этот мир, где есть Мелвилл и Гессе. Но у меня почему-то так получилось… И, конечно, мне перед Мелвиллом всегда слегка неудобно. И ещё перед моим почти тёзкой Ежи Станиславом Лецом… Словом, я хочу сказать только, что всегда избегала детективных историй с убийствами. Преступление – да. Дворецкий – обязательно. Но как можно меньше насилия. Пожалуйста. От него мне физически плохо.
Одно из первых моих воспоминаний – это мы в гостях у моей кузины. Мне там года три, а кузине, значит, четыре. Она абсолютно прекрасна. Образец, недоступный для подражания. Семейный праздник подошёл к концу – во всяком случае его официальная часть. Кузина куда-то делась, и я пошла её искать. И обнаружила их с её папой в дальней части дома. В комнате – помню – висело неприятное напряжение. Мой дядюшка убеждал кузину принести ему прыгалки. Она плакала и упрямилась. Было непонятно – зачем так упрямиться, когда папа тебя трогательно упрашивает о такой ерунде. «Вот, пусть и Ежа посмотрит», – радостно и даже как-то ласково сказал дядюшка. У меня на счёт ласки – настоящая чёрная дыра внутри. И поэтому я очень хорошо помню, что расслышала именно ласку. Правда, я совсем не помню, увидела ли тогда трёхлетняя Ежа что-нибудь. Моё воспоминание обрывается. Милостивое подсознание зашторило эту шторку как следует. Я так и не пробилась туда, никогда ничего не вспомнила. Благодарю тебя, подсознание: ты работаешь как следует.
Я всю жизнь понимаю, что мешаю кому-то. «А ты думаешь – мне очень хочется готовить вам ужин?» – спрашивала уставшая мама у нас с сестрой, обращаясь преимущественно ко мне как к полномочному представителю наглых захватнических интересов детей всего мира. «Вас у меня тридцать», – говорила уставшая измождённая учительница.
«Ежа, а теперь выбирай себе костюм в школу». Это мама. Тсс. Она заметила, что я подросла. Она отложила денег, потому что любит и заботится. Как умеет – так и любит. Боже упаси кому-нибудь осуждать мою маму. «Вот это, ма». – «Хмм. Неплохо. Но давай подумаем ещё». И мы думаем. Пока не начинает темнеть. И пока я не соглашаюсь купить то, в чём казалась маме наиболее очаровательной. Такой жуткий пиджак: длинный сзади и очень короткий спереди. Похожий на таракана. Ультрамодный. Красная тряпка, накинутая для наглядности на мишень (меня).
«Ежа, как дела в школе?» Как будто у человека с именем Ежа могут быть варианты… Единственное, что меня удивляет, – это моя детская способность амортизировать всё подряд. Давно было пора закрыться и забетонировать вход. Но нет. Я была с мамой искренней – назло и вопреки. И – самое ужасное – правда рассчитывала найти поддержку и понимание. «Мама, ребята смеются надо мной» – «Ха, а ты и раскисла. Посмотрите на неё. Неженка. Привыкла, что в доме к тебе относятся хорошо – и думаешь, что везде будет так же. Ан нет. В школе нужно чего-то добиться, нужно чего-нибудь стоить, представлять из себя. Ребята не дураки и не будут уважать тебя просто так, за красивые глаза. Мы с бабушкой тебя, конечно, избаловали».
В моей школе действительно нужно было что-то сделать, чтобы тебя начали ценили. Например, у нас сильно уважали второгодников. Туповатых быдланов, умевших вести себя «круто»: залупаться с учителями, материться, скандалить и мерзко ржать над приличными словами таким специальным гормональным смехом. Никогда не знаешь, какое новое словечко переквалифицируется в неприличное. Ещё год назад можно было сказать «трахнуть кулаком по столу», более того – звукоподражательные слова были статусными, немного подвигающими тебя по скользкой дорожке к вожделенной крутости – как тут этот же глагол вызывает неизменный громоподобный гомерический хохот класса. И я в этом жутковатом зверином занимаю место изгоя. Изгойству, конечно, способствуют моя правильная речь и мягкие манеры. Знание этикета. Изгойству способствует множество мельчайших обстоятельств, навсегда вычеркнувших меня из списка приличных людей нашего класса.
Записывать домашнее задание – некруто. Круто презрительно-изнеженно развалиться на парте и стонать от невыносимости жизни и школьной системы. Круто – позволять себе. Я же аккуратно записываю задание в дневник. Аккуратно делаю задания и выполняю строгие школьные требования. Это сейчас я сообразила, что самому сильному осуждения подвергаются те, кто нарушает правила на полшага. На хулиганов школьная система воздействовать почти не умеет и предпочитает не связываться. Поэтому хулиганам в школе почёт и уважение. Другой статус. Другое всё. Так и в городе: меня штрафуют за подстёршийся номер машины – в то время как огромная бэха вообще без всяких номеров лихо проезжает на красный прямо под носом у штрафующих меня дэпосов. «Да он не остановится» – не глядя в глаза сообщает инспектор в ответ на моё недоумение.
У нас дома есть стационарный телефон. На момент моего детства он есть ещё не у всех. Вечером мне звонят те, кто умеет так изнеженно-презрительно лежать на парте, что прямо ох… Я-то ясное дело так никогда не осмелюсь. По телефону они разговаривают со мной хорошо. Каждый раз это меня обманывает. Они условно-вежливы и просят продиктовать задание. Это вселяет в меня ложную надежду, что дружба наконец возможна. Что мои недостатки, делающие меня неподходящей для хорошего общества отъявленных хулиганов, преодолимы. Я с удовольствием оказываю почти бескорыстные добрые жесты – в надежде, что они всё-таки будут оценены и вознаграждены сполна.
У меня старомодная семья. По мнению бабушки, неприлично говорить, что кто-то в душе. Это унижает его человеческое достоинство косвенным упоминанием о наготе. Поэтому она с медлительностью и обстоятельностью человека, уверенного в своих убеждениях, говорит по телефону моему однокласснику: «Молодой человек, Ежа сейчас занята. Потрудитесь продиктовать мне ваш номер: Ежа перезвонит вам, когда кончит». Распаренная после душа, я холодею, услышав эту фразу. В школу лучше бы не ходить. Никогда больше. Я уже предупреждала бабушку о коварстве глагола «кончить». О его вероломном переходе на сторону врага. Но бабушка всё ещё верит старому другу – больше, чем мне. Я, разумеется, не перезваниваю. На следующий день вхожу в класс под дружный громогласный гормональный гогот. Вместе с учителем, почти опоздав. Дешёвые попытки выжить с одной клетке с чудовищами.
Я уважаю отличников. Это железобетонные люди. Конечно, ничего не стоит учиться хорошо. По-настоящему сложно амортизировать бунтующие по соседству гормоны, самоутверждающиеся за твой счёт. В моё детство ещё не говорят про буллинг. Это ещё немодно. Модно говорить про порочное желание противопоставить себя коллективу. Про нежелание чувствовать настроения группы. И ещё про неумение социализироваться.
Учителей нетрудно понять: они тоже входят в клетку с теми же тридцатью головорезами. Им очень сложно. Можете мне поверить. Учителя инстинктивно находят себе безопасное местечко: прячутся от пропитанных гормонами и напоёнными необточенным азартом подростков за моей тщедушной сутулой спиной. Над моей неуклюжей культурностью они смеются вместе с подростками. Это даёт им какой-то там шанс. В моём детстве это называлось «чушить. Я никогда не осуждала их за это. Клянусь, я знаю, как утробно страшно было учителям.
«Почему же ты никогда мне об этом не говорила?!» – возмущается моя мама по телефону. Она давненько вышла замуж в Испанию. И бабушку забрала в свой испанский замуж помогать с малышом. И у меня никогда нет и не было к ним никаких претензий. Я клянусь. Просто сейчас она зачем-то спросила – собираюсь ли я на встречу выпускников. А у меня как назло именно сегодня есть свободные слова объяснить ей, что самое страшное непереносимое место – это школа. А самые жуткие люди – это одноклассники. Признаться, я до сих пор – если случается всё-таки краем слова писать в детективчиках об убийствах – представляю убитым кого-то из моих незабываемых одноклассников. Тогда это переносимо. Маме, конечно, такое не расскажешь. Она и сейчас уверена, что пострадала я из-за своего непостижимого упрямства. «Ну почему ты мне ничего не сказала?» – сокрушается мама, склонная к огульной справедливости задним числом. У меня просто не было таких слов, ма. Слова у меня есть только сейчас. А у чушимых подростков нет слов. Нет прав. И очень много проблем.
Это сейчас, начитавшись Петрановскую, я знаю, что, по статистике, буллинг почти всегда инициирован учителем.
«А ты будь проще – и люди к тебе потянутся», «Всё умничаешь?» – говорил мне незабвенный Виктор Степанович, считавший, что говорить на одном с подростками языке – основа взаимопонимания. Я оскорбляла его своим присутствием. Доставала вопросами – сверх программы и ответами – из тех вещей, которые он ещё не объяснял. Я дискредитировала его – перед ним самим. И он жутко боялся, что и остальные это увидят. Троечник, середнячок. Откуда б мне знать. Его, боюсь, тоже обожгла в своё время эта система.
Он был предметом мечтаний всех девчонок – в том числе и моим. Он думал, что мы – я и он – меряемся. А я думала – он учит меня держать удар. Эта идея, помноженная на влюблённость и детскую устойчивость к неблагоприятным факторам, детскую неуязвимость, позволяющую с минимальными потерями перенести даже детство, сделала меня чертовски начтойчивой и упорной. И я не сразу поняла, что он уволился из-за меня.
Как бы то ни было – но никто иной, как Виктор Степанович, разрешил моим одноклассникам насмехаться надо мной. Проложил удобную дорожку в эту сторону. Нажал курок – и приговорил меня к пяти годам психологического расстрела.
Я заклинаю вас: задумаете учить ребёнка этикету – отдавайте его сразу и на каратэ. Наймите ему тренера для постановки точного удара в челюсть. По яйцам и в коленную чашечку. Пусть извиняется и бьёт. Наймите ему хорошего репетитора по русскому мату. Научите его миксовать стили общения. И – ради бога – не врите ему, что вежливых людей все любят.
Если бы я когда-нибудь устраивалась на настоящую работу и меня попросили бы перечислить мои достижения, я бы сказала: Достижения? Ну. Я выжила в школе, несмотря на золотую медаль. И никогда не говорю мужу «Ну я же говорила». Наверняка бы это впечатлило любого думающего человека.
Лилю мне посоветовала Елена Павловна. Забота в любых проявлениях покоряет меня. Даже такая неуклюжая забота, как у Елены Павловны: «Марьяшенька, надо бы тебе обследоваться. – Елена Павловна бесцеремонно щупает мои отсутствующие бочка. Гордость и победа последнего месяца. Плод жесточайших аскез и отказов от булочек и пирожных. Прямое следствие того, что вкуснейшее блюдо – сладкий чай с лимоном и свежайший батон с толсто наструганными кусочками замороженного масла – полностью и предположительно навсегда вычеркнуто из моего меню. – Ты с чего это так схуднула. Безобразие просто. В зеркало-то себя видела? Задний проход у тебя не чешется? Это, Марьяша, глисты. Запиши телефон травницы». – Елена Павловна всё ещё не привыкла к тому, что всё легко может быть записано в телефон. И таскает с собой кипы тетрадных листов – чтобы писать страждущим телефоны ведомств и подведомств. Я послушно переписываю телефон из её бывалой записной книжки. Даже самая неуклюжая забота мне приятна настолько, что я раздвигаю дела и записываюсь к Лиле на приём.
Лиля умерла в 42 года, оставив по себе тонны светлых воспоминаний, несовершеннолетнюю Лею десяти лет и квартиру с нераспечатанными коробками. Переезд длился года три – и Лиле всегда было совсем не до него. В малюсеньком кабинетике она принимала таких, как я. Внимательно выслушивала – подозреваю – достаточно одинаковые истории и подбирала подходящие случаю травы.
Аптечные травы она не уважала. Пользовалась – но только в крайнем случае. Обычно собирала их сама: в холщовые мешочки, в сильное время, то есть перед самым цветением. В сарафане и с песнями. Лиля верила в осмысленность мира. И учила этому меня. И я ей было уже почти поверила.
Дай мне писчих трав, – говорила я. – Не пишется? – это уже она, конечно. – Пишется. Но очень хорошо стирается.
Как я потом поняла, Лиля обладала редким даром доставать из людей ту самую историю. Единственно правдивую – из сотни достаточно правдивых, которые мы можем о себе рассказать. Вот я, например, могла на первый вопрос её обязательной анкеты («Что мне нужно знать о твоём детстве?») рассказать: Меня зовут Ежа. Я родилась треть века назад. Мои родители – это мама и бабушка. Не совсем стандартный набор, конечно. Но меня устраивает. В детстве я видела привидений. Пару раз чудом выжила. Была спокойным послушным ребёнком. В основном помню детство плохо».
Это, пожалуй, достаточно правдиво. Но я набрала в грудь побольше воздуха и зачем-то выпалила ей всё. Меня зовут Ежа. Я треть века назад победила контрацептивы. Это только звучит необычно. Так-то это не очень классная победа. Я заняла место маминой молодости и свободы. Испортила мамину грудь и жизнь. И каким-то невероятным образом я продолжаю всем мешать. Грете Тунберг, которая совершенно права. И тому миллиарду человек, по сравнению с которыми я – совсем не золотая. И животным, чей естественный ареал обитания так сильно сжался потому, что я заняла их место. Мне очень хотелось бы никому не мешать.
Мне очень хотелось бы никому не мешать. Я сказала это ещё раз, шёпотом, когда Лиля дошла до третьего вопроса своей анкеты из четырёх вопросов. Об анкете было известно, что – в случае честных ответов – ты расскажешь о себе почти всё. Почти всё. И излечение начнётся ещё до того, как ты примешь назначенную смесь трав. Потому что говорить – целительно. Кто б спорил.
Лиля тогда посмотрела на меня пронзительно. И гораздо дольше того времени, при котором твой собеседник будет чувствовать себя спокойно. Я мужественно не отводила взгляда: ведь я тогда ещё совсем не знала Лилю. А вдруг она начиталась книжек по НЛП и только и ждёт, чтобы я отвела взгляд. НЛПишное такое знаменитое гадание: отводишь влево – стало быть вспоминаешь, вправо – лжёшь. Поэтому я просто упрямо на неё смотрела, чувствуя, что она ввинчивается в меня больше и больше этой своей неприличной внимательностью. Я попробовала представить, куда её взгляд провалится. О таких, как я, говорят: неглубокий человек. Я люблю, когда хорошо. И не люблю, когда плохо. Как все. Я склонна кричать от радости и от пронзительной боли. Но ни та, ни другая ещё не доходили до границы переносимого предела – и я всё больше молчу… И тут спокойно и совершенно неожиданно я сказала: Я хочу ясности и ярости. По крайней мере звучало это интригующе красиво. Я на всякий случай поставила мысленную галочку и постаралась запомнить. Для текстов иногда пригождается. И нужно, конечно, иметь небольшой чуланчик размером хотя бы с блокнотик, чтобы туда такое складывать. Ясно и яростно. Звучит как название, надо же. Пожалуй, не хватает ещё чего-то. И тогда можно было бы обыграть как теорию трёх Я. Сейчас такое модно. Говорят, читатель запросто интригуется таким. Простенькая такая загадочка. Последним моим свёрточком в чуланчике-блокнотике был менеджер снов. Я представила себе такую организацию, где сны для тебя составляют. Она, конечно же, могла бы быть в некоторых конфликтах с законом. Почему бы и нет? Такая полулегальная организация снов по заказу. Может быть, она так и называлась бы: Ясно и яростно.
За письменным столом у меня так же, как на кухне: всё может пойти в дело. Другого применения этой фразе я пока не находила. Но надо не забыть занести в чуланчик – а потом уж подумать… Лиля в это время отпустила меня своим цепким взглядом – и радостно смеялась. «Вот! Ну вот же! А говоришь – не хочу мешать…»