Дорога к рабству бесплатное чтение

ДОРОГА К РАБСТВУ

Социалистам всех партий

Свобода, в чем бы она ни заключалась, теряется, как правило, постепенно.

Давид Юм

Думаю, я любил бы свободу во все времена, но в нынешнее время я готов преклоняться перед ней.

Алексис де Токвиль

Предисловие к изданию 1944 года

Когда профессионал, занимающийся общественными науками, пишет политическую книгу, его долг — прямо об этом сказать. Это политическая книга, и я не хочу делать вид, что речь идет о чем–то другом, хотя мог бы обозначить ее жанр каким–нибудь более изысканным термином, скажем, социально–философское эссе. Впрочем, каким бы ни было название книги, все, что я в ней пишу, вытекает из моей приверженности определенным фундаментальным ценностям. И мне кажется, что я исполнил и другой свой не менее важный долг, полностью прояснив в самой книге, каковы же те ценности, на которые опираются все высказанные в ней суждения.

К этому остается добавить, что, хотя это и политическая книга, я абсолютно уверен, что изложенные в ней убеждения не являются выражением моих личных интересов. Я не вижу причин, по которым общество того типа, который я очевидно предпочитаю, давало бы мне какие–то привилегии по сравнению с большинством моих сограждан. В самом деле, как утверждают мои коллеги–социалисты, я, как экономист, занимал бы гораздо более заметное место в обществе, против которого я выступаю (если, конечно, сумел бы принять их взгляды). Я точно так же уверен, что мое несогласие с этими взглядами не является следствием воспитания, поскольку именно их я придерживался в юном возрасте и именно они заставили меня посвятить себя профессиональным занятиям экономикой. Для тех же, кто, как это теперь принято, готов в любом изложении политической позиции усматривать корыстные мотивы, позволю себе добавить, что у меня есть все причины, чтобы не писать и не публиковать эту книгу. Она без сомнения заденет многих, с кем я хотел бы сохранить дружеские отношения. Из–за нее мне пришлось отложить другую работу, которую я по большому счету считаю более важной и чувствую себя к ней лучше подготовленным. Наконец, она повредит восприятию результатов моей в собственном смысле исследовательской деятельности, к которой я чувствую подлинную склонность.

Если, несмотря на это, я все же счел публикацию этой книги своим долгом, то только в силу странной и чреватой непредсказуемыми последствиями ситуации (вряд ли заметной для широкой публики), сложившейся ныне в дискуссиях о будущей экономической политике. Дело в том, что большинство экономистов были в последнее время втянуты в военные разработки и сделались немы благодаря занимаемому ими официальному положению. В результате общественное мнение по этим вопросам формируют сегодня в основном дилетанты, любители ловить рыбку в мутной воде или сбывать по дешевке универсальное средство от всех болезней. В этих обстоятельствах тот, у кого еще есть время для литературной работы, вряд ли имеет право держать про себя опасения, которые, наблюдая современные тенденции, многие разделяют, но не могут высказать. В иных обстоятельствах я бы с радостью предоставил вести спор о национальной политике людям и более авторитетным, и более сведущим в этом деле.

Основные положения этой книги были впервые кратко изложены в статье «Свобода и экономическая система», опубликованной в апреле 1938 г. в журнале «Contemporary Review», а в 1939 г. перепечатанной в расширенном варианте в одной из «Общественно–политических брошюр», которые выпускало под редакцией проф. Г. Д. Гидеонса издательство Чикагского университета. Я благодарю издателей обеих этих публикаций за разрешение перепечатать из них некоторые отрывки.

Введение

Больше всего раздражают те исследования, которые вскрывают родословную идей.

Лорд Актон

События современности тем отличаются от событий исторических, что мы не знаем, к чему они ведут. Оглядываясь назад, мы можем понять события прошлого, прослеживая и оценивая их последствия. Но текущая история для нас — не история. Она устремлена в неизвестность, и мы почти никогда не можем сказать, что нас ждет впереди. Все было бы иначе, будь у нас возможность проживать во второй раз одни и те же события, зная заранее, каков будет их результат. Мы бы смотрели тогда на вещи совсем другими глазами, и в том, что ныне едва замечаем, усматривали бы предвестие будущих перемен. Быть может, это и к лучшему, что такой опыт для человека закрыт, что он не ведает законов, которым подчиняется история.

И все же, хотя история и не повторяется буквально и, с другой стороны, никакое развитие событий не является неизбежным, мы можем извлекать уроки из прошлого, чтобы предотвращать повторение каких–то процессов. Не обязательно быть пророком, чтобы сознавать надвигающуюся опасность. Иногда сочетание опыта и заинтересованности вдруг позволяет одному человеку увидеть вещи под таким углом, под которым другие этого еще не видят.

Последующие страницы являются результатом моего личного опыта. Дело в том, что мне дважды удалось как бы прожить один и тот же период, по крайней мере дважды наблюдать очень схожую эволюцию идей. Такой опыт вряд ли доступен человеку, живущему все время в одной стране, но если жить подолгу в разных странах, то при определенных обстоятельствах он оказывается достижимым. Дело в том, что мышление большинства цивилизованных наций подвержено в основном одним и тем же влияниям, но проявляются они в разное время и с различной скоростью. Поэтому, переезжая из одной страны в другую, можно иногда дважды стать свидетелем одной и той же стадии интеллектуального развития. Чувства при этом странным образом обостряются. Когда слышишь во второй раз мнения или призывы, которые уже слышал двадцать или двадцать пять лет назад, они приобретают второе значение, воспринимаются как симптомы определенной тенденции, как знаки, указывающие если не на неизбежность, то, во всяком случае, на возможность такого же. как и в первый раз, развития событий.

Пожалуй, настало время сказать истину, какой бы она ни показалась горькой; страна, судьбу которой мы рискуем повторить, это Германия. Правда, опасность еще не стоит у порога и ситуация в Англии и США еще достаточно далека от того, что мы наблюдали в последние годы в Германии. Но, хотя нам предстоит еще долгий путь, надо отдавать себе отчет, что с каждым шагом будет все труднее возвращаться назад. И если по большому счету мы являемся хозяевами своей судьбы, то в конкретной ситуации выступаем как заложники идей, нами самими созданных. Только вовремя распознав опасность, мы можем надеяться справиться с ней.

Современные Англия и США не похожи на гитлеровскую Германию, какой мы узнали ее в ходе этой войны. Но всякий, кто станет изучать историю общественной мысли, вряд ли пройдет мимо отнюдь не поверхностного сходства между развитием идей, происходившим в Германии во время и после первой мировой войны, и нынешними веяниями, распространившимися в демократических странах. Здесь созревает сегодня такая же решимость сохранить организационные структуры, созданные в стране для целей обороны, чтобы использовать их впоследствии для мирного созидания. Здесь развивается такое же презрение к либерализму XIX в., такой же лицемерный «реализм», такая же фаталистическая готовность принимать «неотвратимые тенденции». И по крайней мере девять из каждых десяти уроков, которые наши горластые реформаторы призывают нас извлечь из этой войны, это в точности те уроки, которые извлекли из прошлой войны немцы и благодаря которым была создана нацистская система. У нас еще не раз возникнет в этой книге возможность убедиться, что и во многих других отношениях мы идем по стопам Германии, отставая от нее на пятнадцать — двадцать пять лет. Об этом не любят вспоминать, но не так уж много лет минуло с тех пор, когда прогрессисты рассматривали социалистическую политику Германии как пример для подражания, так же как в недавнем времени все взоры сторонников прогресса были устремлены на Швецию. А если углубляться в прошлое дальше, нельзя не вспомнить, насколько глубоко повлияла немецкая политика и идеология на идеалы целого поколения англичан и отчасти американцев накануне первой мировой войны.

Более половины своей сознательной жизни автор провел у себя на родине, в Австрии, в тесном соприкосновении с немецкой интеллектуальной средой, а вторую половину — в США и Англии. В этот второй период в нем постепенно росло убеждение, что силы, уничтожившие свободу в Германии, действуют и здесь, хотя бы отчасти, причем характер и источники опасности осознаются здесь хуже, чем в свое время в Германии. Здесь до сих пор не увидели в полной мере трагедии, происшедшей в Германии, где люди доброй воли, считавшиеся образцом и вызывавшие восхищение в демократических странах, открыли дорогу силам, которые теперь воплощают все самое для нас ненавистное. Наши шансы избежать такой судьбы зависят от нашей трезвости, от нашей готовности подвергнуть сомнению взращиваемые сегодня надежды и устремления и отвергнуть их, если они заключают в себе опасность. Пока же все говорит о том, что у нас недостает интеллектуального мужества, необходимого для признания своих заблуждений. Мы до сих пор не хотим видеть, что расцвет фашизма и нацизма был не реакцией на социалистические тенденции предшествовавшего периода, а неизбежным продолжением и развитием этих тенденций. Многие не желают признавать этого факта даже после того, как сходство худших проявлений режимов в коммунистической России и фашистской Германии выявилось со всей отчетливостью. В результате многие, отвергая нацизм как идеологию и искренне не приемля любые его проявления, руководствуются при этом в своей деятельности идеалами, воплощение которых открывает прямую дорогу к ненавистной им тирании.

Любые параллели между путями развития различных стран, конечно, обманчивы. Но мои доводы строятся не только на таких параллелях. Не настаиваю я и на неизбежности того или иного пути. (Если бы дело обстояло так фатально, не было бы смысла все это писать.) Я утверждаю, что можно обуздать определенные тенденции, если вовремя дать людям понять, на что реально направлены их усилия. До недавнего времени надежда быть услышанным была, однако, невелика. Теперь же, на мои взгляд, момент для серьезного обсуждения всей этой проблемы в целом созрел. И дело не только в том, что серьезность ее сегодня признает все больше людей; появились еще и дополнительные причины, заставляющие взглянуть правде в глаза.

Кто–то, быть может, скажет, что сейчас не время поднимать вопрос, вокруг которого идет такое острое столкновение мнений. Но социализм, о котором мы здесь говорим, это не партийная проблема, и то, что мы обсуждаем, не имеет ничего общего с дискуссиями, которые идут между политическими партиями. То, что одни группы хотят иметь больше социализма, а другие меньше, что одни призывают к нему, исходя из интересов одной части общества, а другие — другой, — все это не касается сути дела. Случилось так, что люди, имеющие возможность влиять на ход развития страны, все в той или иной мере социалисты. Потому и стало немодно подчеркивать ныне приверженность социалистическим убеждениям, что факт этот стал всеобщим и очевидным. Едва ли кто–нибудь сомневается в том, что мы должны двигаться к социализму, и все споры касаются лишь деталей такого движения, необходимости учитывать интересы тех или иных групп.

Мы движемся в этом направлении, потому что такова воля большинства, таковы преобладающие настроения. Но объективных факторов, делающих движение к социализму неизбежным, не было и нет. (Мы еще коснемся ниже мифа о «неизбежности» планирования.) Главный вопрос — куда приведет нас это движение. И если люди, чья убежденность является опорой этого движения, начнут разделять сомнения, которые сегодня высказывает меньшинство, разве не отшатнутся они в ужасе от мечты, волновавшей умы в течение полувека, не откажутся от нее? Куда заведут нас мечты всего нашего поколения — вот вопрос, который должна решать не одна какая бы то ни было партия, а каждый из нас. Можно ли представить себе большую трагедию, если мы, пытаясь сознательно решить вопрос о будущем и ориентируясь на высокие идеалы, невольно создадим в реальности полную противоположность того, к чему стремимся?

Есть и еще одна насущная причина, заставляющая нас сегодня серьезно задуматься, какие силы породили национал–социализм. Мы таким образом сможем лучше понять, против какого врага мы воюем. Вряд ли надо доказывать, что мы пока еще плохо знаем, каковы те позитивные идеалы, которые мы отстаиваем в этой войне. Мы знаем, что мы защищаем свободу строить нашу жизнь, руководствуясь собственными идеями. Это — многое, но не все. Этого недостаточно, чтобы сохранять твердость убеждений при столкновении с врагом, использующим в качестве одного из основных видов оружия пропаганду, причем не только грубую, но порой и весьма утонченную. И этого будет тем более недостаточно, когда после победы мы столкнемся с необходимостью противостоять последствиям этой пропаганды, которые, несомненно, будут еще долго давать о себе знать как в самих странах оси, так и в других государствах, которые испытают ее влияние. Мы не сможем таким образом ни убедить других воевать на нашей стороне из солидарности с нашими идеалами, ни строить после победы новый мир, заведомо безопасный и свободный.

Это прискорбно, но это факт: весь опыт взаимодействия демократических стран с диктаторскими режимами в довоенный период, так же как впоследствии их попытки вести собственную пропаганду и формулировать задачи войны, обнаружили внутреннюю невнятность, неопределенность в понимании собственных целей, которую можно объяснить только непроясненностью идеалов и непониманием природы глубинных различий, существующих между ними и их врагом. Мы сами себя ввели в заблуждение, ибо, с одной стороны, верили в искренность деклараций противника, а с другой — отказывались верить, что враг искренно исповедует некоторые убеждения, которые исповедуем и мы. Разве не обманывались и левые, и правые партии, считая, что национал–социалисты выступают в защиту капитализма и противостоят социализму во всех его формах? Разве не предлагали нам в качестве образца то одни, то другие элементы гитлеровской системы так, будто они не являются интегральной частью единого целого и могут безболезненно и безопасно сочетаться с формами жизни свободного общества, на страже которого, мы хотели бы стоять? Мы совершили множество очень опасных ошибок как до, так и после начала войны только потому, что не понимали как следует своего противника. Складывается впечатление, что мы попросту не хотим понимать, каким путем возник тоталитаризм, потому что это понимание грозит разрушить некоторые дорогие нашему сердцу иллюзии.

Мы до тех пор не сможем успешно взаимодействовать с немцами, покуда не дадим себе отчета, какими они движимы ныне идеями и каково происхождение этих идей. Рассуждения о внутренней порочности немцев как нации, которые можно услышать в последнее время довольно часто, не выдерживают никакой критики и звучат не слишком убедительно даже для тех, кто их выдвигает. Не говоря уже о том, что они дискредитируют целую плеяду английских мыслителей, постоянно обращавшихся на протяжении последнего столетия к немецкой мысли и черпавших из нее все лучшее (впрочем, не только лучшее). Вспомним, к примеру, что когда Джон Стюарт Милль писал восемьдесят лет назад свое блестящее эссе «О свободе», он вдохновлялся прежде всего идеями двух немцев — Гете и Вильгельма фон Гумбольдта[1]. С другой стороны, двумя наиболее влиятельными предтечами идей национал–социализма были шотландец и англичанин — Томас Карлейль и Хьюстон Стюарт Чемберлен. Одним словом, такие рассуждения не делают чести их авторам, ибо, как легко заметить, они являют собой весьма грубую модификацию немецких расовых теорий.

Проблема вовсе не в том, почему немцы порочны (наверное, сами по себе они не лучше и не хуже других наций), а в том, каковы условия, благодаря которым в течение последних семидесяти лет в немецком обществе набрали силу и стали доминирующими определенные идеи, и почему в результате этого к власти в Германии пришли определенные люди. И если мы будем испытывать ненависть просто ко всему немецкому, а не к этим идеям, овладевшим сегодня умами немцев, мы вряд ли поймем, с какой стороны нам грозит реальная опасность. Такая установка — это чаще всего просто попытка убежать от реальности, закрыть глаза на процессы, происходящие отнюдь не только в Германии, попытка, которая объясняется неготовностью пересмотреть идеи, заимствованные у немцев и вводящие нас не меньше, чем самих немцев, в заблуждение. Сводить нацизм к испорченности немецкой нации опасно вдвойне, ибо под этим предлогом легко навязывать нам те самые институты, которые и являются реальной причиной этой испорченности.

Интерпретация событий в Германии и Италии, предлагаемая в этой книге, существенно отличается от взглядов на эти события, высказываемых большинством зарубежных наблюдателей и политических эмигрантов из этих стран. И если моя точка зрения является правильной, то она одновременно позволит объяснить, почему эмигранты и корреспонденты английских и американских газет, в большинстве своем исповедующие социалистические воззрения, не могут увидеть эти события в их подлинном виде. Поверхностная и в конечном счете неверная теория, сводящая национал–социализм просто к реакции, сознательно спровоцированной группами, привилегиям и интересам которых угрожало наступление социализма, находит поддержку у всех, кто в свое время активно участвовал в идеологическом движении, закончившемся победой национал–социализма, но в определенный момент вступил в конфликт с нацистами и вынужден был покинуть свою страну. Но то, что эти люди составляли единственную сколько–нибудь заметную оппозицию нацизму, означает лишь, что в широком смысле практически все немцы стали социалистами и что либерализм в первоначальном его понимании полностью уступил место социализму. Я попробую показать, что конфликт между «левыми» силами и «правыми» национал–социалистами в Германии — это неизбежный конфликт, всегда возникающий между соперничающими социалистическими фракциями. И если моя точка зрения верна, то из этого следует, что эмигранты–социалисты, продолжающие придерживаться своих убеждений, в действительности способствуют, пусть с лучшими намерениями, вступлению страны, предоставившей им убежище, на путь, пройденный Германией.

Я знаю, что многих моих английских друзей шокируют полуфашистские взгляды, высказываемые нередко немецкими беженцами, которые по своим убеждениям являются несомненными социалистами. Англичане склонны объяснять это немецким происхождением эмигрантов, на самом же деле причина — в их социалистических воззрениях. Просто у них была возможность продвинуться в развитии своих взглядов на несколько шагов дальше по сравнению с английскими или американскими социалистами. Разумеется, немецкие социалисты получили у себя на родине значительную поддержку благодаря особенностям прусской традиции. Внутреннее родство пруссачества и социализма, бывших в Германии предметом национальной гордости, только подчеркивает мою основную мысль[2]. Но было бы ошибкой считать, что национальный дух, а не социализм привел к развитию тоталитарного режима в Германии. Ибо вовсе не пруссачество, но доминирование социалистических убеждений роднит Германию с Италией и Россией. И национал–социализм родился не из привилегированных классов, где царили прусские традиции, а из толщи народных масс.

I
Заброшенный путь

Главный тезис данной программы вовсе не в том, что система свободного предпринимательства, ставящего целью получение прибыли, потерпела фиаско в этом поколении, но в том, что ее осуществление еще не началось.

Ф. Д. Рузвельт

Когда цивилизация делает в своем развитии неожиданный поворот, когда вместо ожидаемого прогресса мы вдруг обнаруживаем, что нам со всех сторон грозят опасности, как будто возвращающие нас к эпохе варварства, мы готовы винить в этом кого угодно, кроме самих себя. Разве мы не трудились в поте лица, руководствуясь самыми светлыми идеалами? Разве не бились самые блестящие умы над тем, как сделать этот мир лучше? Разве не с ростом свободы, справедливости и благополучия были связаны все наши надежды и упования? И если результат настолько расходится с целями, если вместо свободы и процветания на нас надвинулись рабство и нищета, разве не является это свидетельством того, что в дело вмешались темные силы, исказившие наши намерения, что мы стали жертвами какой–то злой воли, которую, прежде чем мы выйдем вновь на дорогу к счастливой жизни, нам предстоит победить? И как бы по–разному ни звучали наши ответы на вопрос "кто виноват?", — будь то злонамеренный капиталист, порочная природа какой–то нации, глупость старшего поколения или социальная система, с которой мы тщетно боремся вот уже в течение полувека, — все мы абсолютно уверены (по крайней мере были до недавнего времени уверены) в одном: основные идеи, которые были общепризнанными в предыдущем поколении и которыми до сих пор руководствовались люди доброй воли, осуществляя преобразования в нашей общественной жизни, не могут оказаться ложными. Мы готовы принять любое объяснение кризиса, переживаемого нашей цивилизацией, но не можем допустить мысли, что этот кризис является следствием принципиальной ошибки, допущенной нами самими, что стремление к некоторым дорогим для нас идеалам приводит совсем не к тем результатам, на которые мы рассчитывали.

Сегодня, когда вся наша энергия направлена к достижению победы, мы с трудом вспоминаем, что и до начала войны ценности, за которые мы теперь сражаемся, находились под угрозой в Англии и разрушались в других странах. Будучи участниками и свидетелями смертельного противоборства различных наций, отстаивающих в этой борьбе разные идеалы, мы должны помнить, что данный конфликт был первоначально борьбой идей, происходившей в рамках единой европейской цивилизации, и те тенденции, кульминацией которых стали нынешние тоталитарные режимы, не были напрямую связаны со странами, ставшими затем жертвами идеологии тоталитаризма. И хотя сейчас главная задача — выиграть войну, надо понять, что победа даст нам лишь дополнительный шанс разобраться в кардинальных для нашего развития вопросах и найти способ избежать судьбы, постигшей родственные цивилизации.

В наши дни оказывается довольно трудно думать о Германии и Италии или же о России не как о других мирах, а как о ветвях общего древа идей, в развитие которого мы тоже внесли свою лепту. Во всяком случае, поскольку речь идет о противниках, проще и удобнее считать их иными, отличными от нас и пребывать в уверенности, что то, что случилось там, не могло произойти здесь. Однако история этих стран до установления в них тоталитарных режимов в основном содержит хорошо знакомые нам реалии. Внешний конфликт явился результатом трансформации общеевропейской мысли, — процесса, в котором другие страны продвинулись существенно дальше, чем мы, и потому вступили в противоречие с нашими идеалами. Но вместе с тем эта трансформация не могла не затронуть и нас.

Пожалуй, англичанам особенно трудно понять, что идеи и человеческая воля сделали этот мир таким, каков он есть (хотя люди и не рассчитывали на такие результаты, но, даже сталкиваясь с реальностью фактов, не склонны были пересматривать свои представления), именно потому, что в этом процессе трансформации английская мысль, по счастью, отстала от мысли других народов Европы. Мы до сих пор думаем об идеалах как только об идеалах, которые нам еще предстоит реализовать, и не отдаем себе отчета в том, насколько существенно за последние двадцать пять лет они уже изменили и весь мир, и нашу собственную страну. Мы уверены, что до последнего времени жили по принципам, туманно называемым идеологией девятнадцатого столетия или laissez faire. И если сравнивать Англию с другими странами или исходить из позиции сторонников ускорения преобразований, такая уверенность отчасти имеет под собой основания. Но хотя вплоть до 1931 г. Англия, как и США, очень медленно продвигалась по пути, уже пройденному другими странами, даже в то время мы зашли уже так далеко, что только те, кто помнит времена до первой мировой войны, знают, как выглядел мир в эпоху либерализма[3].

Однако главное — и в этом мало кто отдает себе сегодня отчет — это не масштабы перемен, происшедших на памяти предыдущего поколения, но тот факт, что эти перемены знаменуют кардинальную смену направления эволюции наших идей и нашего общественного устройства. На протяжении двадцати пяти лет, пока призрак тоталитаризма не превратился в реальную угрозу, мы неуклонно удалялись от фундаментальных идей, на которых было построено здание европейской цивилизации. Путь развития, на который мы ступили с самыми радужными надеждами, привел нас прямо к ужасам тоталитаризма. И это было жестоким ударом для целого поколения, представители которого до сих пор отказываются усматривать связь между двумя этими фактами. Но такой результат только подтверждает правоту основоположников философии либерализма, последователями которых мы все еще склонны себя считать. Мы последовательно отказались от экономической свободы, без которой свобода личная и политическая в прошлом никогда не существовали. И хотя величайшие политические мыслители XIX в. — де Токвиль и лорд Актон — совершенно недвусмысленно утверждали, что социализм означает рабство, мы медленно, но верно продвигались в направлении к социализму. Теперь же, когда буквально у нас на глазах появились новые формы рабства, оказалось, что мы так прочно забыли эти предостережения, что не можем увидеть связи между этими двумя вещами[4].

Современные социалистические тенденции означают решительный разрыв не только с идеями, родившимися в недавнем прошлом, но и со всем процессом развития западной цивилизации. Это становится совершенно ясно, если рассматривать нынешнюю ситуацию в более масштабной исторической перспективе. Мы демонстрируем удивительную готовность расстаться не только со взглядами Кобдена и Брайта, Адама Смита и Юма или даже Локка и Мильтона, но и с фундаментальными ценностями нашей цивилизации, восходящими к античности и христианству. Вместе с либерализмом XVIII–XIX вв. мы отметаем принципы индивидуализма, унаследованные от Эразма и Монтеня, Цицерона и Тацита, Перикла и Фукидида.

Нацистский лидер, назвавший национал–социалистическую революцию "контрренессансом", быть может, и сам не подозревал, в какой степени он прав. Это был решительный шаг на пути разрушения цивилизации, создававшейся начиная с эпохи Возрождения и основанной прежде всего на принципах индивидуализма. Слово "индивидуализм" приобрело сегодня негативный оттенок и ассоциируется с эгоизмом и самовлюбленностью. Но, противопоставляя индивидуализм социализму и иным формам коллективизма, мы говорим совсем о другом качестве, смысл которого будет проясняться на протяжении всей этой книги. Пока же достаточно будет сказать, что индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. Его основной чертой является уважение к личности как таковой, т. е. признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования. Я не хочу употреблять слово "свобода" для обозначения ценностей, господствующих в эту эпоху: значение его сегодня слишком размыто от частого и не всегда уместного употребления. "Терпимость" — вот, может быть, самое точное слово. Оно вполне передает смысл идеалов и ценностей, находившихся в течение этих столетий в зените и лишь недавно начавших клониться к закату, чтобы совсем исчезнуть с появлением тоталитарного государства.

Постепенная трансформация жестко организованной иерархической системы, — преобразование ее в систему, позволяющую людям по крайней мере пытаться самим выстраивать свою жизнь и дающую им возможность выбирать из многообразия различных форм жизнедеятельности те, которые соответствуют их склонностям, — такая трансформация тесно связана с развитием коммерции. Новое мировоззрение, зародившееся в торговых городах северной Италии, распространялось затем по торговым путям на запад и на север, через Францию и юго–западную Германию в Нидерланды и на Британские острова, прочно укореняясь всюду, где не было политической деспотии, способной его задушить. В Нидерландах и Британии оно расцвело пышным цветом и впервые смогло развиваться свободно в течение долгого времени, становясь постепенно краеугольным камнем общественной и политической жизни этих стран. Именно отсюда в конце XVII–XVIII вв. оно начало распространяться вновь, уже в более развитых формах, на запад и на восток, в Новый Свет и в центральную Европу, где опустошительные войны и политический гнет не дали в свое время развиваться росткам этой новой идеологии[5].

На протяжении всего этого периода новой истории Европы генеральным направлением развития было освобождение индивида от разного рода норм и установлений, сковывающих его повседневную жизнедеятельность. И только когда этот процесс набрал достаточную силу, стало расти понимание того, что спонтанные и неконтролируемые усилия индивидов могут составить фундамент сложной системы экономической деятельности. Обоснование принципов экономической свободы следовало, таким образом, за развитием экономической деятельности, ставшей незапланированным и неожиданным побочным продуктом свободы политической.

Быть может, самым значительным результатом высвобождения индивидуальных энергий стал поразительный расцвет науки, сопровождавший шествие идеологии свободы из Италии в Англию и дальше. Конечно, и в другие периоды истории человеческая изобретательность была не меньшей. Об этом свидетельствуют искусные автоматические игрушки и другие механические устройства, созданные в то время, когда промышленность еще практически не развивалась (за исключением таких отраслей, как горное дело или производство часов, которые почти не подвергались контролю и ограничениям). Но в основном попытки внедрить в промышленность механические изобретения, в том числе и весьма перспективные, решительно пресекались, как пресекалось и стремление к знанию, ибо всюду должно было царить единомыслие. Взгляды большинства на то, что должно и что не должно, что правильно и что не правильно, прочно закрывали путь индивидуальной инициативе. И только когда свобода предпринимательства открыла дорогу использованию нового знания, все стало возможным, — лишь бы нашелся кто–нибудь, кто готов действовать на свой страх и риск, вкладывая свои деньги в те или иные затеи. Лишь с этих пор начинается бурное развитие науки (поощряемое, заметим, вовсе не теми, кто был официально уполномочен заботиться о науке), изменившее за последние сто пятьдесят лет облик нашего мира.

Как это часто случается, характерные черты нашей цивилизации более зорко отмечали ее противники, а не друзья. "Извечная болезнь Запада: бунт индивида против вида", — так определил силу, действительно создавшую нашу цивилизацию, известный тоталитарист XIX в. Огюст Конт. Вкладом XIX в. в развитие индивидуализма стало осознание принципа свободы всеми общественными классами и систематическое распространение новой идеологии, развивавшейся до этого лишь там, где складывались благоприятные обстоятельства. В результате она вышла за пределы Англии и Нидерландов, захватив весь европейский континент.

Процесс этот оказался поразительно плодотворным. Всюду, где рушились барьеры, стоявшие на пути человеческой изобретательности, люди получали возможность удовлетворять свои потребности, диапазон которых все время расширялся. И поскольку по мере роста жизненных стандартов в обществе обнаруживались темные стороны, с которыми люди уже не хотели мириться, процесс этот приносил выгоду всем классам. Было бы неверно подходить к событиям этого бурного времени с сегодняшними мерками, оценивать его достижения сквозь призму наших стандартов, которые сами являются отдаленным результатом этого процесса и, несомненно, позволят обнаружить там много дефектов. Чтобы на самом деле понять, что означало это развитие для тех, кто стал его свидетелем и участником в тот период, надо соотносить его результаты с чаяниями и надеждами предшествовавших ему поколений. И с этой точки зрения его успех превзошел все самые дерзкие мечты: к началу XX в. рабочий человек достиг на Западе такого уровня материального благополучия, личной независимости и уверенности в завтрашнем дне, который за сто лет перед этим казался просто недостижимым.

Если рассматривать этот период в масштабной исторической перспективе, то, может быть, наиболее значительным последствием всех этих достижений следует считать совершенно новое ощущение власти человека над своей судьбой и убеждение в неограниченности возможностей совершенствования условий жизни. Успехи рождали новые устремления, а по мере того, как многообещающие перспективы становились повседневной реальностью, человек хотел двигаться вперед все быстрее. И тогда принципы, составлявшие фундамент этого прогресса, вдруг стали казаться скорое тормозом, препятствием, требующим немедленного устранения, чем залогом сохранения и развития того, что уже было достигнуто.


Сама природа принципов либерализма не позволяет превратить его в догматическую систему. Здесь нет однозначных, раз и навсегда установленных норм и правил. Основополагающий принцип заключается в том, что, организуя ту или иную область жизнедеятельности, мы должны максимально опираться на спонтанные силы общества и как можно меньше прибегать к принуждению. Принцип этот применим в бессчетном множестве ситуаций. Одно дело, например, целенаправленно создавать системы, предусматривающие механизм конкуренции, и совсем другое — принимать социальные институты такими, какие они есть. Наверное, ничто так не навредило либерализму, как настойчивость некоторых его приверженцев, твердолобо защищавших какие–нибудь эмпирические правила, прежде всего laissez faire. Впрочем, это было в определенном смысле неизбежно. В условиях, когда при столкновении множества заинтересованных, конкурирующих сторон каждый предприниматель готов был продемонстрировать эффективность тех или иных мер, в то время как негативные стороны этих мер были не всегда очевидны и зачастую проявлялись лишь косвенно, в таких условиях требовались именно четкие правила. А поскольку принцип свободы предпринимательства в то время уже не подвергался сомнению, искушение представить его в виде такого железного правила, не знающего исключений, было просто непреодолимым.

В такой манере излагали либеральную доктрину большинство ее популяризаторов. Уязвимость этого подхода очевидна: стоит опровергнуть какой–нибудь частный тезис, и все здание тотчас обрушится. В то же время позиции либерализма оказались ослаблены из–за того, что процесс совершенствования институциональной структуры свободного общества шел очень медленно. Процесс этот непосредственно зависит от того, насколько хорошо мы понимаем природу и соотношение различных социальных сил и представляем себе условия, необходимые для наиболее полной реализации потенциала каждой из них. Этим силам нужно было содействие, где–то поддержка, но прежде всего надо было понять, каковы они. Либерал относится к обществу, как садовник, которому надо знать как можно больше о жизни растения, за которым он ухаживает.

Любой здравомыслящий человек должен согласиться, что строгие формулы, которые использовались в XIX в. для изложения принципов экономической политики, были только первой попыткой, поиском жанра, что нам предстояло еще многое узнать и многому научиться и что путь, на который мы ступили, таил множество неизведанных возможностей. Но дальнейшее продвижение зависело от того, насколько хорошо мы будем представлять себе природу сил, с которыми мы имеем дело. Некоторые задачи были предельно ясны, например, регулирование денежной системы или контроль монополий. Другие, может быть, менее очевидны, но не менее важны. Часть из них относилась к областям, где правительство имело огромное влияние, которое могло быть использовано во благо или во зло. И у нас были все основания ожидать, что, научившись разбираться в этих проблемах, мы сможем когда–нибудь использовать это влияние во благо.

Но поскольку движение к тому, что принято называть "позитивными" мерами, было по необходимости медленным, а при осуществлении таких мер либералы могли рассчитывать только на постепенное увеличение благосостояния, которое обеспечивает свобода, им приходилось все время бороться с проектами, угрожавшими самому этому движению. Мало–помалу либерализм приобрел славу "негативного" учения, ибо все, что он мог предложить конкретным людям, — это доля в общем прогрессе. При этом сам прогресс воспринимался уже не как результат политики свободы, а как нечто само собою разумеющееся. Можно сказать поэтому, что именно успех либерализма стал причиной его заката. Человек, живущий в атмосфере прогресса и достижений, уже не мог мириться с несовершенством, которое стало казаться невыносимым.


Медлительность либеральной политики вызывала растущее недовольство. К этому добавлялось справедливое возмущение теми, кто, прикрываясь либеральными фразами, отстаивал антиобщественные привилегии. Все это, плюс стремительно растущие запросы общества, привело к тому, что к концу XIX в. доверие к основным принципам либерализма стало стремительно падать. То, что было к этому времени достигнуто, воспринималось как надежная собственность, приобретенная раз и навсегда. Люди с жадностью устремляли взор к новым соблазнам, требовали немедленного удовлетворения растущих потребностей и были уверены, что только приверженность старым принципам стоит на пути прогресса. Все более широкое распространение получала точка зрения, что дальнейшее развитие невозможно на том же фундаменте, что общество требует коренной реконструкции. Речь шла при этом не о совершенствовании старого механизма, а о том, чтобы полностью его демонтировать и заменить другим. И поскольку надежды нового поколения сфокусировались на новых вещах, его представители уже не испытывали интереса к принципам функционирования существующего свободного общества, перестали понимать эти принципы и сознавать, гарантией чего они являются.

Я не буду обсуждать здесь в деталях, как повлиял на эту смену воззрений некритический перенос в общественные науки методов и интеллектуальных привычек, выработанных в науках технических и естественных, и каким образом представители этих дисциплин пытались дискредитировать результаты многолетнего изучения процессов, происходящих в обществе, которые не укладывались в прокрустово ложе их предвзятых представлений, и применить свое понятие об организации в области, совершенно для этого не подходящей[6]. Для меня важно лишь показать, что наше отношение к обществу изменилось кардинально, хотя перемена эта происходила медленно, почти незаметно. Но то, что в каждый момент казалось изменением чисто количественным, накапливалось исподволь и в конце концов новый, современный подход к общественным проблемам целиком вытеснил подход старый, либеральный. И все было поставлено с ног на голову: традиция индивидуализма, из которой выросла западная цивилизация, оказалась полностью забытой.

В соответствии с доминирующими сегодня представлениями вопрос о том, как лучше использовать потенциал спонтанных сил, заключенных в свободном обществе, вообще снимается с повестки дня. Мы фактически отказываемся опираться на эти силы, результаты деятельности которых непредсказуемы, и стремимся заменить анонимный, безличный механизм рынка коллективным и "сознательным" руководством, направляющим движение всех социальных сил к заранее заданным целям. Лучшей иллюстрацией этого различия может быть крайняя позиция, изложенная на страницах нашумевшей книги д–ра Карла Маннгейма. К его программе так называемого "планирования во имя свободы" мы будем обращаться еще не раз. "Нам никогда не приходилось, — пишет К. Маннгейм, — управлять всей системой природных сил, но сегодня мы вынуждены делать это по отношению к обществу. …Человечество все больше стремится к регуляции общественной жизни во всей ее целокупности, хотя оно никогда не пыталось создать вторую природу"[7].


Примечательно, что эта смена умонастроений совпала с переменой направления, в котором идеи перемещались в пространстве. В течение более чем двух столетий английская общественная мысль пробивала себе дорогу на Восток. Принцип свободы, реализованный в Англии, был, казалось, самой судьбой предназначен распространиться по всему свету. Но где–то около 1870 г. экспансии английских идей на Восток был положен предел. С этих пор началось их отступление, и иные идеи (впрочем, вовсе не новые и даже весьма старые) начали наступать с Востока на Запад. Англия перестала быть интеллектуальным лидером в политической и общественной жизни Европы и превратилась в страну, импортирующую идеи. В течение следующих шестидесяти лет центром, где рождались идеи, распространявшиеся на Восток и на Запад, стала Германия. И был ли это Гегель или Маркс, Лист или Шмоллер, Зомбарт или Маннгейм, был ли это социализм, принимавший радикальные формы, или просто "организация" и "планирование", — немецкая мысль всюду оказывалась ко двору и все с готовностью начали воспроизводить у себя немецкие общественные установления.

Большинство этих новых идей, в том числе идея социализма, родились не в Германии. Однако именно на немецкой почве они были отшлифованы и достигли своего наиболее полного развития в последней четверти XIX — первой четверти XX вв. Теперь часто забывают, что в этот период Германия была лидером в развитии теории и практики социализма и что задолго до того, как в Англии всерьез заговорили о социализме, в немецком парламенте была уже крупная социалистическая фракция. До недавнего времени теория социализма разрабатывалась почти исключительно в Германии и Австрии, и даже дискуссии, идущие сегодня в России, — это прямое продолжение того, на чем остановились немцы. Многие английские и американские социалисты не подозревают, что вопросы, которые они теперь только поднимают, уже давно и подробно обсуждены немецкими социалистами.

Интенсивное влияние, которое оказывали все это время в мире немецкие мыслители, подкреплялось не только колоссальным прогрессом Германии в области материального производства, но, и даже в большей степени, огромным авторитетом немецкой философской и научной школы, завоеванным на протяжении последнего столетия, когда Германия вновь стала полноправным и, пожалуй, ведущим членом европейской цивилизации. Однако именно такая репутация стала вскоре способствовать распространению идей, разрушающих основы этой цивилизации. Сами немцы — по крайней мере те, кто в этом распространении участвовал, — прекрасно отдавали себе отчет в том, что происходит. Еще задолго до нацизма общеевропейские традиции стали именоваться в Германии "западными", что означало прежде всего "к западу от Рейна". "Западными" были либерализм и демократия, капитализм и индивидуализм, свобода торговли и любые формы интернационализма, т. е. миролюбия.

Но несмотря на плохо скрываемое презрение все большего числа немцев к "пустым" западным идеалам, а может быть, и благодаря этому, народы Запада продолжали импорт германских идей. Больше того, они искренне поверили, что их прежние убеждения были всего лишь оправданием эгоистических интересов, что принцип свободы торговли был выдуман для укрепления позиций Британской империи и что американские и английские политические идеалы безнадежно устарели и сегодня их можно только стыдиться.

II
Великая утопия

Что всегда превращало государство в ад на земле, так это попытки человека сделать его земным раем.

Ф. Гельдерлин

Итак, социализм вытеснил либерализм и стал доктриной, которой придерживаются сегодня большинство прогрессивных деятелей. Но это произошло не потому, что были забыты предостережения великих либеральных мыслителей о последствиях коллективизма, а потому, что людей удалось убедить, что последствия будут прямо противоположными. Парадокс заключается в том, что тот самый социализм, который всегда воспринимался как угроза свободе и открыто проявил себя в качестве реакционной силы, направленной против либерализма Французской революции, завоевал всеобщее признание как раз под флагом свободы. Теперь редко вспоминают, что вначале социализм был откровенно авторитарным. Французские мыслители, заложившие основы современного социализма, ни минуты не сомневались, что их идеи можно воплотить только с помощью диктатуры. Социализм был для них попыткой "довести революцию до конца" путем сознательной реорганизации общества на иерархической основе и насильственного установления "духовной власти". Что же касается свободы, то основатели социализма высказывались о ней совершенно недвусмысленно. Корнем всех зол общества XIX столетия они считали свободу мысли. А предтеча нынешних адептов планирования Сен–Симон предсказывал, что с теми, кто не будет повиноваться указаниям предусмотренных его теорией плановых советов, станут обходиться "как со скотом".

Лишь под влиянием мощных демократических течений, предшествовавших революции 1848 г., социализм начал искать союза со свободолюбивыми силами. Но обновленному "демократическому социализму" понадобилось еще долгое время, чтобы развеять подозрения, вызываемые его прошлым. А кроме того, демократия, будучи по своей сути индивидуалистическим институтом, находилась с социализмом в непримиримом противоречии. Лучше всех сумел разглядеть это де Токвиль. "Демократия расширяет сферу индивидуальной свободы, — говорил он в 1848 г., — социализм ее ограничивает. Демократия утверждает высочайшую ценность каждого человека, социализм превращает человека в простое средство, в цифру. Демократия и социализм не имеют между собой ничего общего, кроме одного слова: равенство. Но посмотрите, какая разница: если демократия стремится к равенству в свободе, то социализм — к равенству в рабстве и принуждении"[8].

Чтобы усыпить эти подозрения и продемонстрировать причастность к сильнейшему из политических мотивов — жажде свободы, — социалисты начали все чаще использовать лозунг "новой свободы". Наступление социализма стали толковать как скачок из царства необходимости в царство свободы. Оно должно принести "экономическую свободу", без которой уже завоеванная политическая свобода "ничего не стоит". Только социализм способен довести до конца многовековую борьбу за свободу, в которой обретение политической свободы является лишь первым шагом.

Следует обратить особое внимание на едва заметный сдвиг в значении слова "свобода", который понадобился, чтобы рассуждения звучали убедительно. Для великих апостолов политической свободы слово это означало свободу человека от насилия и произвола других людей, избавление от пут, не оставляющих индивиду никакого выбора, принуждающих его повиноваться власть имущим. Новая же обещанная свобода — это свобода от необходимости, избавление от пут обстоятельств, которые, безусловно, ограничивают возможность выбора для каждого из нас, хотя для одних — в большей степени, для других — в меньшей. Чтобы человек стал по–настоящему свободным, надо победить "деспотизм физической необходимости", ослабить "оковы экономической системы".

Свобода в этом смысле — это, конечно, просто другое название для власти или богатства[8-1]. Но хотя обещание этой новой свободы часто сопровождалось безответственным обещанием неслыханного роста в социалистическом обществе материального благосостояния, источник экономической свободы усматривался все же не в этой победе над природной скудостью нашего бытия. На самом деле обещание заключалось в том, что исчезнут резкие различия в возможностях выбора, существующие ныне между людьми. Требование новой свободы сводилось, таким образом, к старому требованию равного распределения богатства. Но новое название позволило ввести в лексикон социалистов еще одно слово из либерального словаря, а уж из этого они постарались извлечь все возможные выгоды. И хотя представители двух партий употребляли это слово в разных значениях, редко кто–нибудь обращал на это внимание и еще реже возникал вопрос, совместимы ли в принципе два рода свободы.

Обещание свободы стало, несомненно, одним из сильнейших орудий социалистической пропаганды, посеявшей в людях уверенность, что социализм принесет освобождение. Тем более жестокой будет трагедия, если окажется, что обещанный нам Путь к Свободе есть в действительности Столбовая Дорога к Рабству. Именно обещание свободы не дает увидеть непримиримого противоречия между фундаментальными принципами социализма и либерализма. Именно оно заставляет все большее число либералов переходить на стезю социализма и нередко позволяет социалистам присваивать себе само название старой партии свободы. В результате большая часть интеллигенции приняла социализм, так как увидела в нем продолжение либеральной традиции. Сама мысль о том, что социализм ведет к несвободе, кажется им поэтому абсурдной.


Однако в последние годы доводы о непредвиденных последствиях социализма, казалось бы, давно забытые, зазвучали вдруг с новой силон, причем с самых неожиданных сторон. Наблюдатели один за другим стали отмечать поразительное сходство условий, порождаемых фашизмом и коммунизмом. Факт этот вынуждены были признать даже те, кто первоначально исходил из прямо противоположных установок. И пока английские и иные "прогрессисты" продолжали убеждать себя в том, что коммунизм и фашизм — полярно противоположные явления, все больше людей стали задумываться, не растут ли эти новоявленные тирании из одного корня. Выводы, к которым пришел Макс Истмен, старый друг Ленина, ошеломили даже самих коммунистов. "Сталинизм, — пишет он, — не только не лучше, но хуже фашизма, ибо он гораздо более беспощаден, жесток, несправедлив, аморален, антидемократичен и не может быть оправдан ни надеждами, ни раскаянием". И далее: "было бы правильно определить его как сверхфашизм". Но еще более широкое значение приобретают заключения Истмена, когда мы читаем, что "сталинизм — это и есть социализм в том смысле, что он представляет собой неизбежный, хотя и непредвиденный результат национализации и коллективизации, являющихся составными частями плана перехода к социалистическому обществу"[9].

Свидетельство Истмена является весьма примечательным, но далеко не единственным случаем, когда наблюдатель, благосклонно настроенный к русскому эксперименту, приходит к подобным выводам. Несколькими годами ранее У. Чемберлен, который за двенадцать лет, проведенных в России в качестве американского корреспондента, стал свидетелем крушения всех своих идеалов, так суммирует свои наблюдения, сопоставляя русский опыт с опытом итальянским и немецким: "Вне всякого сомнения, социализм, по крайней мере на первых порах, является дорогой не к свободе, но к диктатуре и к смене одних диктаторов другими в ходе борьбы за власть и жесточайших гражданских войн. Социализм, достигаемый и поддерживаемый демократическими средствами, — это, безусловно, утопия"[10]. Ему вторит голос британского корреспондента Ф. Войта, много лет наблюдавшего события в Европе: "Марксизм привел к фашизму и национал–социализму, потому что во всех своих существенных чертах он и является фашизмом и национал–социализмом"[11]. А Уолтер Липпманн приходит к выводу, что "наше поколение узнает теперь на собственном опыте, к чему приводит отступление от свободы во имя принудительной организации. Рассчитывая на изобилие, люди в действительности его лишаются. По мере усиления организованного руководства разнообразие уступает место единообразию. Такова цена планируемого общества и авторитарная организация человеческих дел"[12].

В публикациях последних лет можно найти множество подобных утверждений. Особенно убедительны свидетельства тех, кто будучи гражданами стран, ступивших на путь тоталитарного развития, сам пережил этот период трансформации и был вынужден пересмотреть свои взгляды. Приведем еще только одно высказывание, принадлежащее немецкому автору, который выражает ту же самую мысль, но, может быть, даже более глубоко проникает в суть дела. "Полный крах веры в достижимость свободы и равенства по Марксу, – пишет Петер Друкер, – вынудил Россию избрать путь построения тоталитарного, запретительного, неэкономического общества, общества несвободы и неравенства, по которому шла Германия. Нет, коммунизм и фашизм — не одно и то же. Фашизм — это стадия, которая наступает, когда коммунизм доказал свою иллюзорность, как это произошло в сталинской России и в догитлеровской Германии"[13].

Не менее показательна и интеллектуальная эволюция многих нацистских и фашистских руководителей. Всякий, кто наблюдал зарождение этих движений в Италии[14] или в Германии, не мог не быть поражен количеством их лидеров (включая Муссолини, а также Лаваля и Квислинга), начинавших как социалисты, а закончивших как фашисты или нацисты. Еще более характерна такая биография для рядовых участников движения. Насколько легко было обратить молодого коммуниста в фашиста и наоборот, было хорошо известно в Германии, особенно среди пропагандистов обеих партии. А преподаватели английских и американских университетов помнят, как в 1930-е годы многие студенты, возвращаясь из Европы, не знали твердо, коммунисты они или фашисты, но были абсолютно убеждены, что они ненавидят западную либеральную цивилизацию.

Нет ничего удивительного в том. что в Германии до 1933 г., а в Италии до 1922 г. коммунисты и нацисты (соответственно — фашисты) чаще вступали в столкновение друг с другом, чем с иными партиями. Они боролись за людей с определенным типом сознания и ненавидели друг друга так, как ненавидят еретиков. Но их дела показывали, насколько они были в действительности близки. Главным врагом, с которым они не могли иметь ничего общего и которого не надеялись переубедить, был для обеих партий человек старого типа, либерал. Если для коммуниста нацист, для нациста коммунист и для обоих социалист были потенциальными рекрутами, то есть людьми неправильно ориентированными, но обладающими нужными качествами, то с человеком, который по–настоящему верит в свободу личности, ни у кого из них не могло быть никаких компромиссов.

Чтобы у читателей, введенных в заблуждение официальной пропагандой какой–нибудь из этих сторон, не оставалось на этот счет сомнений, позволю себе процитировать один авторитетный источник. Вот что пишет в статье с примечательным заглавием "Второе открытие либерализма" профессор Эдуард Хейнманн, один из лидеров немецкого религиозного социализма: "Гитлеризм заявляет о себе как о подлинно демократическом и подлинно социалистическом учении, и, как это ни ужасно, в этом есть зерно истины, — совсем микроскопическое, но достаточное для таких фантастических подтасовок. Гитлеризм идет еще дальше, объявляя себя защитником христианства, и, как это ни противоречит фактам, это производит на кого–то впечатление. Среди всего этого тумана и передержек только одно не вызывает сомнений: Гитлер никогда не провозглашал себя сторонником подлинного либерализма. Таким образом, на долю либерализма выпала честь быть доктриной, которую более всего ненавидит Гитлер"[15]. К этому необходимо добавить, что у Гитлера не было возможности проявить свою ненависть на практике, поскольку к моменту его прихода к власти либерализм в Германии был уже практически мертв. Его уничтожил социализм.


Для тех, кто наблюдал за эволюцией от социализма к фашизму с близкого расстояния, связь двух этих доктрин проявлялась со все большей отчетливостью. И только в демократических странах большинство людей по–прежнему считают, что можно соединить социализм и свободу. Я не сомневаюсь, что наши социалисты все еще исповедуют либеральные идеалы и готовы будут отказаться от своих взглядов, если увидят, что осуществление их программы равносильно потере свободы. Но проблема пока сознается очень поверхностно. Многие несовместимые идеалы каким–то образом легко сосуществуют в сознании, и мы до сих пор слышим, как всерьез обсуждаются заведомо бессмысленные понятия, такие, как "индивидуалистический социализм". Если в таком состоянии ума мы рассчитываем заняться строительством нового мира, то нет задачи более насущной, чем серьезное изучение того, как развивались события в других странах. И пускай наши выводы будут только подтверждением опасений, которые высказывались другими, все равно, чтобы убедиться, что такой ход событий является не случайным, надо всесторонне проанализировать попытки трансформации общественной жизни. Пока все связи между фактами не будут выявлены с предельной ясностью, никто не поверит, что демократический социализм — эта великая утопия последних поколений — не только недостижим, но что действия, направленные на его осуществление, приведут к результатам неожиданным и совершенно неприемлемым для его сегодняшних сторонников.

III
Индивидуализм и коллективизм

Социалисты верят в две вещи, совершенно различные и, наверное, даже несовместимые, — в свободу и в организацию.

Эли Xалеви

Прежде чем мы сможем двигаться дальше, надлежит прояснить одно недоразумение, которое в значительной степени повинно в том, что в нашем обществе происходят вещи, ни для кого не желательные. Недоразумение это касается самого понятия "социализм". Это слово нередко используют для обозначения идеалов социальной справедливости, большего равенства, социальной защищенности, то есть конечных целей социализма. Но социализм — это ведь еще и особые методы, с помощью которых большинство сторонников этой доктрины надеются этих целей достичь, причем, как считают многие компетентные люди, методы эффективные и незаменимые. Социализм в этом смысле означает упразднение частного предпринимательства, отмену частной собственности на средства производства и создание системы "плановой экономики", где вместо предпринимателя, работающего для достижения прибыли, будут созданы централизованные планирующие органы.

Многие люди, называющие себя социалистами, имеют в виду только первое значение термина, то есть они искренно верят в необходимость достижения конечных целей, но им все равно, или они не понимают, каким образом цели эти могут быть достигнуты. Но для тех, для кого социализм — это не только надежда, но и область политической деятельности, современные методы, характерные для этой доктрины, столь же важны, как и цели. С другой стороны, существуют люди, которые верят в цели социализма не меньше, чем сами социалисты, но тем не менее отказываются их поддерживать, поскольку усматривают в социалистических методах угрозу другим человеческим ценностям. Таким образом, спор идет скорее о средствах, чем о целях, хотя вопрос о том, могут ли быть одновременно достигнуты различные цели социализма, тоже иногда становится предметом дискуссий.

Этого уже достаточно, чтобы возникло недоразумение, но оно усугубляется еще и тем, что людей, отвергающих средства, часто обвиняют в пренебрежении к целям. А если мы вспомним, что одни и те же средства, например "экономическое планирование", являющееся ключевым инструментом социалистических реформ, могут использоваться для достижения различных целей, то поймем, насколько в действительности запутана ситуация. Конечно, мы должны направлять экономическую деятельность, если хотим, чтобы распределение доходов шло в соответствии с современными представлениями о социальной справедливости. Следовательно, все, кто мечтает, чтобы производство развивалось не "во имя прибыли", а "на благо человека", должны начертать на своем знамени лозунг "планирование". Однако то же самое планирование может быть использовано и для несправедливого, по нашим теперешним представлениям, распределения доходов. Хотим ли мы, чтобы основные блага в этом мире доставались представителям расовой элиты или людям нордического типа, членам партии или аристократии, — мы должны будем использовать те же методы, что и при уравнительном распределении.

Быть может, ошибка заключается в том, чтобы использовать термин "социализм" для описания конкретных методов, в то время как для многих людей он обозначает прежде всего цель, идеал. Наверное, лучше обозначить методы, которые можно использовать для достижения различных целей, термином "коллективизм", и рассматривать социализм как одну из его многочисленных разновидностей. И хотя для большинства социалистов только один тип коллективизма является подлинным социализмом, мы будем помнить, что социализм — это частный случай коллективизма и поэтому все, что верно для коллективизма, будет также применимо к социализму. Практически все пункты, по которым расходятся социалисты и либералы, касаются коллективизма вообще, а не конкретных целей, во имя которых социалисты предполагают этот коллективизм использовать. И все вопросы, которые мы будем поднимать в этой книге, связаны с последствиями применения коллективистических методов безотносительно к целям. Не следует также забывать, что социализм — самая влиятельная на сегодняшний день форма коллективизма или "планирования", под воздействием которой многие либерально настроенные люди вновь обратились к идее регламентации экономической жизни, отброшенной в свое время, ибо, если воспользоваться словами Адама Смита, она ставит правительство в положение, в котором, "чтобы удержаться, оно должно прибегать к произволу и угнетению"[16].


Однако, даже если мы согласимся использовать для обозначения всей совокупности типов "плановой экономики", независимо от их целей, термин "коллективизм", мы еще не преодолеем всех затруднений, связанных с употреблением расхожих, но не очень внятных политических понятий. Можно внести уточнение, сказав, что речь идет о планировании, необходимом для осуществления того или иного (в принципе любого) идеала распределения. Но поскольку идея централизованного экономического планирования привлекательна в основном благодаря своей расплывчатости, то, чтобы двигаться дальше, надо вполне прояснить ее смысл.

Популярность идеи "планирования" связана прежде всего с совершенно понятным стремлением решать наши общие проблемы по возможности рационально, чтобы удавалось предвидеть последствия наших действий. В этом смысле каждый, кто не является полным фаталистом, мыслит "планово". И всякое политическое действие — это акт планирования (по крайней мере должно быть таковым), хорошего или плохого, умного или неумного, прозорливого или недальновидного, но планирования. Экономист, который по долгу своей профессии призван изучать человеческую деятельность, неразрывно связанную с планированием, не может иметь ничего против этого понятия. Но дело заключается в том, что наши энтузиасты планового общества используют этот термин совсем в другом смысле. Они не ограничиваются утверждением, что, если мы хотим распределять доходы или блага в соответствии с определенными стандартами, мы должны прибегать к планированию. Как следует из современных теорий планирования, недостаточно однажды создать рациональную систему, в рамках которой будут протекать различные процессы деятельности, направляемые индивидуальными планами ее участников. Такое либеральное планирование авторы подобных теорий вовсе не считают планированием, и действительно здесь нет никакого плана, который бы в точности предусматривал, кто и что получит. Но наши адепты планирования требуют централизованного управления всей экономической деятельностью, осуществляемой по такому единому плану, где однозначно расписано, как будут "сознательно" использоваться общественные ресурсы, чтобы определенные цели достигались определенным образом.

Этот спор между сторонниками планирования и их оппонентами не сводится, следовательно, ни к тому, должны ли мы разумно выбирать тип организации общества, ни к вопросу о необходимости применения прогнозирования и систематического мышления в планировании наших общих дел. Речь идет только о том, как осуществлять все это наилучшим образом: должен ли субъект, наделенный огромной властью, заботиться о создании условий, мобилизующих знания и инициативу индивидов, которые сами осуществляют планирование своей деятельности, или же рациональное использование наших ресурсов невозможно без централизованной организации и управления всеми процессами деятельности в соответствии с некоторой сознательно сконструированной программой. Социалисты всех партий считают планированием только планирование второго типа, и это значение термина является сегодня доминирующим. Разумеется, это вовсе не означает, что такой способ рационального управления экономической жизнью является единственным. Но в этом пункте сторонники планирования резко расходятся с либералами.


Несогласие с таким пониманием планирования не следует путать с догматической приверженностью принципу laissez faire. Либералы говорят о необходимости максимального использования потенциала конкуренции для координации деятельности, а не призывают пускать вещи на самотек. Их доводы основаны на убеждении, что конкуренция, если ее удается создать, — лучший способ управления деятельностью индивидов. И они вовсе не отрицают, а наоборот, всячески подчеркивают, что для создания эффективной конкуренции нужна хорошо продуманная система законов, но как нынешнее законодательство, так и законодательство прошлого в этом отношении далеки от совершенства. Не отрицают они и того, что там, где не удается создать условий для эффективной конкуренции, надо использовать другие методы управления экономической деятельностью. Но либералы решительно возражают против замены конкуренции координацией сверху. Они предпочитают конкуренцию не только потому, что она обычно оказывается более эффективной, но прежде всего по той причине, что она позволяет координировать деятельность внутренним образом, избегая насильственного вмешательства. В самом деле, разве не является сильнейшим аргументом в пользу конкуренции то, что она позволяет обойтись без "сознательного общественного контроля" и дает индивиду шанс самому принимать решения, взвешивая успех и неудачу того или иного предприятия?

Эффективное применение конкуренции исключает одни виды принудительного вмешательства в экономическую жизнь, но допускает другие, способствующие развитию конкуренции и требующие иногда определенных действий со стороны правительства. Но надо обратить особое внимание, что существуют ситуации, полностью исключающие возможность насильственного вмешательства. Прежде всего необходимо, чтобы все присутствующие на рынке стороны имели полную свободу покупать и продавать товар по любой цене, на которую найдутся желающие, и чтобы каждый был волен производить, продавать и покупать все, что в принципе может быть произведено и продано. Существенно также, чтобы доступ к любым отраслям был открыт всем на равных основаниях и чтобы закон пресекал всякие попытки индивидов или групп ограничить этот доступ открыто или тайно. Кроме того, всякие попытки контролировать цены или количество товаров отнимают у конкуренции способность координировать усилия индивидов, поскольку колебания цеп в этих случаях перестают отражать изменения конъюнктуры и не могут служить надежным ориентиром для индивидуальной деятельности.

Впрочем, это не всегда верно. Возможны меры, ограничивающие допустимые технологии производства, если ограничения касаются всех потенциальных предпринимателей и не являются косвенным способом контроля цен или количества товаров. И хотя такой контроль за методами производства приводит обычно к дополнительным затратам (так как требует использования большего количества ресурсов для производства того же объема продукции), он может оказаться оправданным. Запрещение применять вредные вещества или требование применять в таких случаях меры предосторожности, ограничение рабочего дня и установление санитарных правил — все это не может отрицательно повлиять на конкуренцию. Вопрос только в том, окупают ли в каждом таком случае полученные преимущества социальные затраты. Совместима конкуренция и с разветвленной сетью социального обслуживания, если только сама эта сеть не организована так, чтобы снизить эффективность конкуренции в какой–то широкой области.

К сожалению (хотя это и объяснимо), в прошлом запретительным мерам уделяли гораздо больше внимания, чем мерам позитивным, стимулирующим развитие конкуренции. Ведь действие конкуренции требует не только правильной организации таких институтов, как деньги, рынок и каналы информации (причем в некоторых случаях частное предпринимательство в принципе не может этого обеспечить), но и прежде всего соответствующей правовой системы. Законодательство должно быть специально сконструировано для охраны и развития конкуренции. Мало, чтобы закон просто признавал частную собственность и свободу контрактов. Важно еще, чтобы права собственности получили дифференцированное определение по отношению к различным ее видам. Мы до сих пор очень мало знаем о влиянии на эффективность конкуренции разных форм правовых институтов. Вопрос этот требует пристального изучения, ибо серьезные недостатки в этой области (в особенности в законодательстве о корпорациях и о патентах) не только снижают эффективность конкуренции, но ведут к ее полному угасанию во многих сферах.

Наконец, существуют области, в которых никакие правовые установления не могут создать условий для функционирования частной собственности и конкуренции, а именно гарантировать владельцу выгоду от полезного для общества использования его собственности и убыток от использования вредного. К примеру, там. где отсутствует зависимость качества услуг от платы за них, конкуренция ничем не поможет. Точно так же неэффективной оказывается система цен, если с владельца собственности нельзя взыскать за ущерб, нанесенный кому–либо в результате ее использования. Во всех таких случаях можно наблюдать расхождение между показателями, фигурирующими в личных расчетах, и показателями, отражающими общественное благосостояние. Если такое расхождение налицо, необходимо использовать иные методы, отличные от конкуренции. Например, каждый индивидуальный потребитель не может платить за оборудование магистралей дорожными знаками, а чаще всего — и за строительство самих дорог. А ущерб, причиняемый последствиями вырубки лесов, некоторыми методами возделывания земли, вредными производственными выбросами или шумом, нельзя возместить путем прямых расчетов между владельцем вредоносной собственности и теми, кто готов от нее страдать при условии выплаты компенсации. В таких ситуациях механизм регуляции деятельности с помощью цен надо чем–то заменять. Но наша готовность применять власть там, где нельзя создать условий для конкуренции, вовсе не равносильна призыву подавлять конкуренцию в тех случаях, когда она может быть эффективной.

Таким образом, перед государством открывается довольно широкое поле деятельности. Это и создание условий для развития конкуренции, и замена ее другими методами регуляции, где это необходимо, и развитие услуг, которые, по словам Адама Смита, "хотя и могут быть в высшей степени полезными для общества в целом, но по природе своей таковы, что прибыль от них не сможет окупить затрат отдельного лица или небольшой группы предпринимателей". Никакая рациональная система организации не обрекает государство на бездействие. И система, основанная на конкуренции, нуждается в разумно сконструированном и непрерывно совершенствуемом правовом механизме. А он еще очень далек от совершенства — даже в такой важной для функционирования конкурентной системы области, как предотвращение обмана и мошенничества, и в частности злоупотребления неосведомленностью.


Работа по созданию правовой системы, способствующей развитию конкуренции, была еще только в самом начале, когда во всех государствах вдруг наметился резкий поворот в сторону иного принципа, несовместимого с принципом конкуренции. Речь шла уже не о стимулировании и не о дополнении конкуренции, а о ее полной замене. Здесь важно расставить все точки над "i": современное движение, отстаивающее принцип планирования, — это движение, направленное против конкуренции как таковой, новый лозунг, под которым собрались все старые враги конкурентной системы. И хотя различные группировки пытаются сейчас, пользуясь случаем, вернуть себе привилегии, с которыми было покончено в эпоху либерализма, но именно социалистическая пропаганда планирования вернула позиции, направленной против конкуренции, определенную респектабельность в глазах либерально настроенных людей, усыпив здоровую подозрительность, всегда возникавшую при попытках устранить конкуренцию[17]. Единственное, что объединяет социалистов левого и правого толка, это ненависть к конкуренции и желание заменить ее директивной экономикой. И хотя термины "капитализм" и "социализм" все еще широко употребляются для обозначения прошлого и будущего состояния общества, они не проясняют, а скорее затемняют сущность переживаемого нами периода.

И все же, хотя тенденция к всеобщей централизации управления экономикой является совершенно очевидной, на первых порах борьба против конкуренции обещает породить нечто еще более неприемлемое, не устраивающее ни сторонников планирования, ни либералов, — что–то вроде синдикалистской или "корпоративной" формы организации экономики, при которой конкуренция более или менее подавляется, но планирование оказывается в руках у независимых монополий, контролирующих отдельные отрасли. Это — неизбежный результат, к которому придут люди, объединенные ненавистью к конкуренции, но не согласные по всем остальным вопросам. Политика последовательного разрушения конкуренции во всех отраслях отдает потребителя на милость промышленных монополий, объединяющих капиталистов и рабочих наилучшим образом организованных предприятий. Такая ситуация уже существует в обширных областях нашей экономики, и именно за нее агитируют многие введенные в заблуждение (и все корыстно заинтересованные) сторонники планирования. Однако ее правомерность не сможет найти рационального оправдания и она вряд ли продлится долго. Независимое планирование, осуществляемое монополиями, приведет к последствиям, прямо противоположным тем, на которые уповают адепты плановой экономики. Когда эта стадия будет достигнута, придется либо возвращаться к конкуренции, либо переходить к государственному контролю над деятельностью монополий, который сможет стать эффективным лишь при условии, что он будет все более и более полным и детальным. И это ждет нас в самом недалеком будущем. Еще перед самой войной один еженедельник отмечал, что британские лидеры, судя по всему, все больше привыкают рассуждать о будущем страны в терминах контролируемых монополий. Уже тогда такая оценка была достаточно точной, но война значительно ускорила этот процесс, и недалек тот час, когда скрытые опасности такого подхода станут совершенно очевидными.

Идея полной централизации управления экономикой все еще не находит отклика у многих людей, и не столько из–за чудовищной сложности этой задачи, сколько из–за ужаса, внушаемого мыслью о руководстве всем и вся из единого центра. И если мы, несмотря ни на что, все–таки стремительно движемся в этом направлении, то только в силу бытующего убеждения, что найдется некий срединный путь между "атомизированной" конкуренцией и централизованным планированием. На первый взгляд идея эта кажется и привлекательной, и разумной. Действительно, может быть, не стоит стремиться ни к полной децентрализации и свободной конкуренции, ни к абсолютной централизации и тотальному планированию? Может быть, лучше поискать какой–то компромиссный метод? Но здесь здравый смысл оказывается плохим советчиком. Хотя конкуренция и допускает некоторую долю регуляции, ее никак нельзя соединить с планированием, не ослабляя ее как фактор организации производства. Планирование, в свою очередь, тоже не является лекарством, которое можно принимать в малых дозах, рассчитывая на серьезный эффект. И конкуренция, и планирование теряют свою силу, если их использовать в урезанном виде. Это — альтернативные принципы решения одной и той же проблемы, и их смешение приведет только к потерям, то есть к результатам более плачевным, чем те, которые можно было бы получить, последовательно применяя один из них. Можно сказать и иначе: планирование и конкуренция соединимы лишь на пути планирования во имя конкуренции, но не на пути планирования против конкуренции.

Эта мысль является для меня принципиальной. Я хочу, чтобы читатель все время помнил, что планирование, критикуемое на страницах этой книги, — это прежде всего и исключительно планирование, направленное против конкуренции, долженствующее ее подменить. И это тем более принципиально, что мы не можем здесь углубляться в обсуждение другого, действительно необходимого планирования, целью которого является повышение эффективности конкуренции. Но поскольку в наши дни термин "планирование" употребляется почти исключительно в первом значении, мы тоже будем дальше для краткости говорить просто о "планировании", отдавая на откуп нашим противникам это слово, заслуживающее лучшей участи.

IV
Является ли планирование неизбежным?

Мы были первыми, кто сказал, что чем более сложные формы принимает цивилизация, тем более ограниченной становится свобода личности.

Бенито Муссолини

Редко услышишь сегодня, что планирование является желательным. В большинстве случаев нам говорят, что у нас просто нет выбора, что обстоятельства, над которыми мы не властны, заставляют заменять конкуренцию планированием. Сторонники централизованного планирования старательно культивируют миф об угасании конкуренции в результате развития новых технологий, добавляя при этом, что мы не можем и не должны пытаться поворачивать вспять этот естественный процесс. Это утверждение обычно никак не обосновывают. Оно кочует из книги в книгу, от автора к автору и благодаря многократному повторению считается уже как бы установленным фактом. А между тем оно не имеет под собою никаких оснований. Тенденция к монополии и планированию является вовсе не результатом каких бы то ни было "объективных обстоятельств", а продуктом пропаганды определенного мнения, продолжавшейся в течение полувека и сделавшей это мнение доминантой нашей политики.

Из всех аргументов, призванных обосновать неизбежность планирования, самым распространенным является следующий: поскольку технологические изменения делают конкуренцию невозможной все в новых и новых областях, нам остается только выбирать, контролировать ли деятельность частных монополий или управлять производством на уровне правительства. Это представление восходит к марксистской концепции "концентрации производства", хотя, как и многие другие марксистские идеи, употребляется в результате многократного заимствования, без указания на источник.

Происходившее в течение последних пятидесяти лет усиление монополий и одновременное ограничение сферы действия свободной конкуренции является несомненным историческим фактом, против которого никто не станет возражать, хотя масштабы этого процесса иногда сильно преувеличивают[18]. Но важно понять, следствие ли это развития технологий или результат политики, проводимой в большинстве стран. Как мы попытаемся показать, факты свидетельствуют в пользу второго предположения. Но прежде попробуем ответить на вопрос, действительно ли современный технический прогресс делает рост монополий неизбежным.

Главной причиной роста монополий считается техническое превосходство крупных предприятий, где современное массовое производство оказывается более эффективным. Нас уверяют, что благодаря современным методам в большинстве отраслей возникли условия, в которых крупные предприятия могут наращивать объем производства, снижая при этом себестоимость единицы продукции. В результате крупные фирмы повсюду вытесняют мелкие, предлагая товары по более низким цепам, и по мере развития этого процесса в каждой отрасли скоро останется одна или несколько фирм–гигантов. В этом рассуждении принимается во внимание только одна тенденция, сопутствующая техническому прогрессу, и игнорируются другие, противоположно направленные. Неудивительно поэтому, что при серьезном изучении фактов оно не находит подтверждения. Не имея возможности анализировать здесь этот вопрос в деталях, обратимся лишь к одному, но весьма красноречивому свидетельству. В США глубокий анализ всей совокупности фактов, имеющих отношение к этой проблеме, был осуществлен Временным национальным комитетом по вопросам экономики в исследовании, носившем название "Концентрация экономической мощи". Отчет об этом исследовании (которое вряд ли можно заподозрить в либеральном уклоне) утверждает совершенно недвусмысленно, что точка зрения, в соответствии с которой эффективность крупного производства является причиной исчезновения конкуренции, "не подтверждается фактами, которыми мы сегодня располагаем"[19]. А вот как подводит итог обсуждению данного вопроса специальная монография, подготовленная для этого комитета.

"Более высокая эффективность крупных предприятий не подтверждается фактами; соответствующие преимущества, якобы уничтожающие конкуренцию, во многих областях, как выяснилось, отсутствуют. Там же, где существуют крупные экономические структуры, они не обязательно ведут к монополии. …Оптимальные показатели эффективности могут быть достигнуты задолго до того, как основная часть выпускаемой продукции будет находиться под контролем монополии. Нельзя согласиться с тем, что преимущества крупномасштабного производства обусловливают исчезновение конкуренции. Более того, монополии чаще всего возникают под действием совершенно иных факторов, чем низкие цены и крупные размеры производства. Они образуются в результате тайных соглашений и поощряются политикой государства. Объявив такие соглашения вне закона и кардинально пересмотрев государственную политику, можно восстановить условия, необходимые для развития конкуренции"[20].

Изучение английской ситуации привело бы к таким же выводам. Каждый, кто наблюдал, как стремятся монополисты заручиться поддержкой государства и как часто они получают эту поддержку, необходимую для удержания контроля над рынком, ни на минуту не усомнится в том, что в таком развитии событий нет ровным счетом ничего "неизбежного".


Этот вывод подтверждается и тем, в какой исторической последовательности происходил в разных странах упадок конкуренции и рост монополий. Если бы это был результат технического прогресса или необходимый этап развития "капитализма", то можно было бы ожидать, что в странах с развитой экономикой это будет происходить раньше. На самом деле этот процесс начался впервые в последней трети XIX в. в относительно "молодых" индустриальных странах — в США и в особенности в Германии, которую стали рассматривать как модель, блестяще демонстрирующую закономерности развития капитализма. Здесь, начиная с 1878 г., государство сознательно поддерживало развитие картелей и синдикатов. И не только протекционизм, но и прямое стимулирование и даже принуждение использовались разными правительствами для ускорения создания монополий, позволявших регулировать цены и сбыт. Именно в Германии при участии государства был предпринят первый крупномасштабный эксперимент по "научному планированию" и "сознательной организации производства", завершившийся созданием гигантских монополий, которые были объявлены "необходимостью экономического развития" еще за пятьдесят лет до того, как это было сделано в Великобритании. Концепция неизбежного перерастания экономической системы, основанной на конкуренции, в "монополистический капитализм" была разработана немецкими социалистами, прежде всего Зомбартом, обобщившим опыт своей страны, и уже затем распространилась по всему миру. Во многом аналогичное развитие экономики США, где протекционистская политика правительства была вполне отчетливой, казалось бы, подтверждало эту концепцию. Но примером классического развития капитализма стала считаться все–таки Германия (в меньшей степени — США), и стало общим местом говорить (процитирую, например, широко известное до войны политическое эссе) о "Германии, где все социальные и политические силы современной цивилизации достигли своего расцвета"[21].

Насколько мало было во всем этом "неизбежности" и много сознательной политики, можно увидеть, проследив за развитием событий в Великобритании после 1931 года, знаменующего для нашей страны переход к политике протекционизма. Всего каких–нибудь двенадцать лет назад британская промышленность (за исключением нескольких отраслей, уже находившихся к тому времени под опекой правительства) была в такой степени конкурентной, как, пожалуй, еще никогда в истории. И хотя в 20–е годы она сильно пострадала от последствий двух несовместимых друг с другом программ (денежно–кредитной и регулирования заработной платы), тем не менее весь этот период (по крайней мере до 1929 г.) показатели занятости населения и общей экономической активности были совсем не хуже, чем в 30–е годы. И только с момента, когда произошел поворот к протекционизму и иным сопутствующим изменениям в экономической политике, в стране начался стремительный рост монополий, изменивший британскую промышленность в такой степени, которую широкой публике еще предстоит осознать. Утверждать, что эти события находятся в какой–то зависимости от происходившего в то время технического прогресса, что "необходимость", сработавшая в Германии в 1880–1890–е годы, вдруг дала о себе знать здесь в 1930–е, не менее абсурдно, чем повторять вслед за Муссолини, что Италия должна была раньше других стран уничтожить свободу личности, потому что ее цивилизация обогнала цивилизации всех остальных народов!

Что же касается Англии, долгое время стоявшей в стороне от интеллектуальных процессов, захвативших другие страны, то может возникнуть впечатление, что здесь изменение мнений и политики следует за развитием реальных, в определенном смысле неизбежных событий. Да, монополистическая организация промышленности возникла у нас под действием внешних влияний, вопреки общественному мнению, которое отдавало предпочтение конкуренции. Но чтобы подлинное соотношение между теорией и практикой стало окончательно ясным, надо посмотреть на Германию, ибо прототипом нашего развития была как раз она. И уж там–то подавление конкуренции проводилось вполне сознательно, во имя идеала, который мы сегодня зовем "планирование". Последовательно продвигаясь к плановому обществу, немцы и другие народы, берущие с них пример, следуют курсом, проложенным мыслителями XIX в., в основном немецкими. Таким образом, интеллектуальная история последних шестидесяти–восьмидесяти лет может служить блестящей иллюстрацией к тезису, что в общественном развитии нет ничего "неизбежного" и только мышление делает его таковым.


Утверждение, что современный технический прогресс делает неизбежным планирование, можно истолковать и по–другому. Оно может означать, что наша сложная индустриальная цивилизация порождает новые проблемы, которые без централизованного планирования неразрешимы. В каком–то смысле это так, но не в таком широком, какой сегодня обычно имеют в виду. Например, всем хорошо известно, что многие проблемы больших городов, как и другие проблемы, обусловленные неравномерностью расселения людей в пространстве, невозможно решать с помощью конкуренции. Но те, кто говорит сегодня о сложности современной цивилизации, пытаясь обосновать необходимость планирования, имеют в виду вовсе не коммунальные услуги и т. п. Они ведут речь о том, что становится все труднее наблюдать общую картину функционирования экономики и, если мы не введем центральный координирующий орган, общественная жизнь превратится в хаос.

Это свидетельствует о полном непонимании действия принципа конкуренции. Принцип этот применим не только и не столько к простым ситуациям, но прежде всего как раз к ситуациям сложным, порождаемым современным разделением труда, когда только с помощью конкуренции и можно достигать подлинной координации. Легко контролировать или планировать несложную ситуацию, когда один человек или небольшой орган в состоянии учесть все существенные факторы. Но если таких факторов становится настолько много, что их невозможно ни учесть, ни интегрировать в единой картине, тогда единственным выходом является децентрализация. А децентрализация сразу же влечет за собой проблему координации, причем такой, которая оставляет за автономными предприятиями право строить свою деятельность в соответствии с только им известными обстоятельствами и одновременно согласовывать свои планы с планами других. И так как децентрализация была продиктована невозможностью учитывать многочисленные факторы, зависящие от решений, принимаемых большим числом различных индивидов, то координация по необходимости должна быть не "сознательным контролем", а системой мер, обеспечивающих индивида информацией, которая нужна для согласования его действий с действиями других. А поскольку никакой мыслимый центр не в состоянии всегда быть в курсе всех обстоятельств постоянно меняющихся спроса и предложения на различные товары и оперативно доводить эту информацию до сведения заинтересованных сторон, нужен какой–то механизм, автоматически регистрирующий все существенные последствия индивидуальных действий и выражающий их в универсальной форме, которая одновременно была бы и результатом прошлых, и ориентиром для будущих индивидуальных решений.

Именно таким механизмом является в условиях конкуренции система цен, и никакой другой механизм не может его заменить. Наблюдая движение сравнительно небольшого количества цен, как наблюдает инженер движение стрелок приборов, предприниматель получает возможность согласовывать свои действия с действиями других. Существенно, что эта функция системы цен реализуется только в условиях конкуренции, то есть лишь в том случае, если отдельный предприниматель должен учитывать движение цен, но не может его контролировать. И чем сложнее оказывается целое, тем большую роль играет это разделение знания между индивидами, самостоятельные действия которых скоординированы благодаря безличному механизму передачи информации, известному как система цен.

Можно сказать без преувеличения, что, если бы в ходе развития нашей промышленности мы полагались на сознательное централизованное планирование, она бы никогда не стала столь дифференцированной, сложной и гибкой, какой мы видим ее сейчас. В сравнении с методом решения экономических проблем путем децентрализации и автоматической координации метод централизованного руководства, лежащий на поверхности, является топорным, примитивным и весьма ограниченным по своим результатам. И если разделение общественного труда достигло уровня, делающего возможным существование современной цивилизации, этим мы обязаны только тому, что оно было не сознательно спланировано, а создано методом, такое планирование исключающим. Поэтому и всякое дальнейшее усложнение этой системы вовсе не повышает акций централизованного руководства, а, наоборот, заставляет нас больше чем когда бы то ни было полагаться на развитие, не зависящее от сознательного контроля.


Существует еще одна теория, связывающая рост монополий с техническим прогрессом. Ее доводы прямо противоположны тем, которые мы только что рассмотрели. И хотя изложение ее бывает обычно невнятным, она оказывается довольно влиятельной. Главный тезис этой теории заключается не в том, что развитие технологии разрушает конкуренцию, но, наоборот, в том, что мы не сможем применять современной техники, пока не примем меры против конкуренции, то есть не установим монополии. От этой теории нельзя просто отмахнуться, несмотря на то, что возражение, казалось бы, очевидно: если новая техника действительно является более эффективной, то она, несомненно, выдержит любую конкуренцию. Но, оказывается, существуют примеры, для которых этот аргумент не проходит. Правда, заинтересованные авторы часто придают этим примерам слишком обобщенное звучание. И, несомненно, путают при этом техническое совершенство с общественной пользой.

Речь идет вот о чем. Допустим, что британская промышленность могла бы выпускать автомобили, которые были бы и лучше и дешевле американских, при условии, что все англичане ездили бы только на машинах одной марки. Или — что можно было бы сделать электричество дешевле угля и газа, если бы все пользовались только электричеством. В примерах такого рода моделируется возможность улучшения благосостояния в результате нашей готовности в условиях выбора принять новую ситуацию. Но дело в том, что выбора–то как раз здесь и нет. В действительности перед нами встает совершенно иная альтернатива: либо всем ездить на одинаковых дешевых автомобилях (и пользоваться дешевой электроэнергией), либо иметь возможность выбирать среди многих разновидностей одного товара, которые будут стоить дороже. Я не знаю, насколько это верно в каждом из приведенных примеров, но нельзя отрицать возможности путем принудительной стандартизации или запрета разнообразия достигать в некоторых областях изобилия, способного возместить отсутствие выбора. Можно даже предположить, что когда–нибудь будет сделано такое изобретение, которое принесет огромную выгоду обществу, но лишь при условии, если им будут одновременно пользоваться все или почти все.

Сколь бы убедительными ни были эти примеры, они, конечно, не дают нам права утверждать, что технический прогресс делает неизбежным централизованное планирование. Просто в таких ситуациях приходится выбирать — получать ли преимущества путем принуждения или отказываться от них (с тем чтобы, возможно, получить их позже, когда будут преодолены технические затруднения). Да, бывает, что мы приносим в жертву непосредственную выгоду во имя свободы, однако избегаем при этом зависимости дальнейшего пути развития от частного знания или изобретения. Проигрывая, быть может, в настоящем, мы сохраняем потенциал для развития в будущем. Ведь даже заплатив сегодня высокую цену за свободу выбора, мы создаем гарантии завтрашнего прогресса, в том числе материального, который находится в прямой зависимости от разнообразия, ибо никто не знает, какая линия развития может оказаться перспективной. Разумеется, нельзя быть уверенным, что сохранение свободы ценой отказа от каких–то сегодняшних преимуществ обязательно когда–нибудь окупится. Но главный довод в пользу свободы заключается в том, что мы должны всегда оставлять шанс для таких направлений развития, которые просто невозможно заранее предугадать. И этого принципа важно придерживаться, даже если нам кажется, что на определенном уровне развития знания принуждение обещает принести только очевидные преимущества, и даже если в какой–то момент оно действительно не приносит вреда.

В современных дискуссиях о техническом развитии прогресс часто трактуется таким образом, будто существует что–то вне нас находящееся, что заставляет по–новому использовать новые знания. Безусловно, различные изобретения значительно увеличили мощь нашей цивилизации, но было бы безумием использовать эти силы для разрушения ее величайшего достижения — свободы. И из этого со всей определенностью следует, что если мы хотим эту свободу сберечь, мы должны охранять ее ревностно и быть всегда готовыми к жертвам во имя свободы. Итак, нет ничего в современном техническом развитии, что толкало бы нас на путь экономического планирования, но в то же время в нем есть много такого, что делает появление высшей планирующей инстанции чрезвычайно опасным.


Теперь, когда мы вполне убедились в том, что движение к плановой экономике не вызвано какой–либо необходимостью, а является следствием сознательного интеллектуального выбора каких–то людей, стоит задуматься, почему среди сторонников планирования находится столько технических специалистов. Объяснение этого явления связано с важным обстоятельством, которое, критикуя планирование, надо всегда иметь в виду. Дело в том, что всякий технический замысел или идеал может быть воплощен в сравнительно короткое время, если на это будут направлены все силы человечества. На свете есть множество вещей, желанных для нас и даже возможных, но мы вряд ли вправе рассчитывать достичь всего в течение одной жизни. Поэтому лишь профессиональные амбиции технического специалиста заставляют его восставать против существующего порядка. Всем нам трудно мириться с незавершенными делами, особенно если направляющая их цель является и полезной, и достижимой. И то, что дела нельзя сделать все одновременно, что одно достижение дается ценой многих других, — это можно увидеть, только приняв во внимание факторы, которые сознанию специалиста просто не даны. Здесь требуется иное усилие мысли, и весьма мучительное, ибо мы должны увидеть вещи, на которые направлены наши труды, в широком контексте, позволяющем соотносить их с другими вещами, совершенно не интересующими нас в данный момент.

Каждая цель, достижение которой становится возможным на пути планирования, рождает во множестве энтузиастов, убежденных, что им удастся внедрить в сознание будущего руководства планируемого общества ощущение ценности именно этой цели. И надежды некоторых из них, несомненно, сбудутся, так как планируемое общество станет продвигаться к каким–то целям, причем более энергично, чем это делает нынешнее. Было бы глупо отрицать, что в известных нам странах с планируемой или частично планируемой экономикой население обеспечено некоторыми вещами только благодаря планированию. Часто приводят в пример великолепные автострады Германии и Италии, хотя они являются продуктом такого планирования, которое осуществимо и в либеральном обществе. Приводить достижения в отдельных областях для доказательства общих преимуществ плановой экономики тоже достаточно глупо. Вернее было бы сказать, что технические достижения, если они выбиваются из общей, весьма скромной картины развития, являются как раз свидетельством неправильного использования ресурсов. Всякий, кто, путешествуя по знаменитым немецким автострадам, обнаружил, что движение на них меньше, чем на иных второстепенных дорогах Англии, наверняка согласится, что с точки зрения задач мирного времени строительство этих магистралей не имело смысла. Не будем судить, насколько планирующие инстанции действовали при этом в интересах "пушек", а насколько — в интересах "масла", но по нашим меркам оснований для энтузиазма здесь мало[22].

Иллюзия специалиста, что планируемое общество будет уделять больше сил достижению целей, которые его волнуют, — явление, допускающее и более широкое истолкование. Ведь все мы в чем–то заинтересованы, что–то предпочитаем и в этом смысле подобны специалисту. И мы наивно думаем, что наша личная иерархия ценностей имеет значение не только для нас и что в свободной дискуссии с разумными людьми мы сможем убедить их в справедливости наших воззрений. Будь то любитель сельских пейзажей, ратующий за сохранение их в первозданной чистоте и за устранение из них всех следов, оставленных промышленностью, или ревнитель здорового образа жизни, считающий необходимым разрушить все эти живописные, но абсолютно антисанитарные сельские домики, или автомобилист, мечтающий, чтобы вся страна была покрыта сетью больших и удобных автострад, будь то фанатик повышения производительности труда, призывающий к специализации и механизации всего и вся, или идеалист, считающий, что во имя развития личности надо сохранить как можно больше независимых ремесленников, — все они твердо знают, что их цель может быть достигнута только с помощью планирования. И все они поэтому призывают к планированию. Однако нет никаких сомнений, что социальное планирование лишь обнажит противоречия, существующие между их целями.

Современное движение в защиту планирования обязано своей силой тому, что, пока планирование остается мечтой, оно привлекает толпы идеалистов — всех, кто готов положить свою жизнь на осуществление какой–то заветной цели. Надежды, которые они возлагают на планирование, — результат очень узкого понимания общественной жизни, воспринимаемой ими сквозь призму своих идеалов. Это не уменьшает ценности таких людей в свободном обществе вроде нашего, где они вызывают справедливое восхищение. Но именно те, кто больше всех призывает к планированию, станут самыми опасными, если им это разрешить. И самыми нетерпимыми к попыткам других людей осуществлять планирование. Потому что от праведного идеалиста до фанатика — всего один шаг. И хотя больше всех к планированию призывают сегодня неудовлетворенные специалисты, трудно представить себе более невыносимый (и более иррациональный) мир, чем тот, где крупнейшим специалистом в различных областях позволено беспрепятственно осуществлять свои идеалы. И что бы ни говорили некоторые сторонники планирования, никакая "координация" не сможет стать новой областью специализации. Экономисты лучше всех понимают, что они не обладают знаниями, необходимыми для "координатора", ибо их метод — ото координация, не требующая диктатуры. Она предполагает свободу безличных и зачастую непостижимых усилий индивидов, которые вызывают протест специалистов.

V
Планирование, и демократия

Государственный деятель, пытающийся указывать частным лицам, как им распорядиться своими капиталами, не только привлек бы к себе совершенно ненужное внимание; он присвоил бы полномочия, которые небезопасны в руках любого совета и сената, но всего опасней в руках человека настолько безрассудного и самонадеянного, чтобы считать себя пригодным для осуществления этих полномочий.

Адам Смит

Общая черта коллективистских систем может быть описана, выражаясь языком, принятым у социалистов всех школ, как сознательная организация производительных сил общества для выполнения определенной общественной задачи. Одной из основных претензий социалистических критиков нашей общественной системы было и остается то, что общественное производство не направляется "сознательно" избранной единой целью, а ставится в зависимость от капризов и настроений безответственных индивидов.

Сказав так, мы ясно и недвусмысленно определяем основную проблему. Одновременно мы выявляем ту точку, в которой возникает конфликтная ситуация между индивидуальной свободой и коллективизмом. Различные виды коллективизма, коммунизма, фашизма и пр. расходятся в определении природы той единой цели, которой должны направляться все усилия общества. Но все они расходятся с либерализмом и индивидуализмом в том, что стремятся организовать общество в целом и все его ресурсы в подчинении одной конечной цели и отказываются признавать какие бы то ни было сферы автономии, в которых индивид и его воля являются конечной ценностью. Короче говоря, они тоталитарны в самом подлинном смысле этого нового слова, которое мы приняли для обозначения неожиданных, но тем не менее неизбежных проявлений того, что в теории называется коллективизмом.

"Социальные цели", "общественные задачи", определяющие направление общественного строительства, принято расплывчато именовать "общественным благом", "всеобщим благосостоянием", "общим интересом". Легко видеть, что все эти понятия не содержат ни необходимого, ни достаточного обозначения конкретного образа действий. Благосостояние и счастье миллионов не могут определяться по единой шкале "больше–меньше". Благоденствие народа, так же как и счастье одного человека, зависит от множества причин, которые слагаются в бесчисленное множество комбинаций. Его нельзя адекватно представить как единую цель: разве что как иерархию целей, всеобъемлющую шкалу ценностей, в которой всякий человек сможет найти место каждой своей потребности. Выстраивая всю нашу деятельность по единому плану, мы приходим к необходимости ранжировать все наши потребности и свести в систему ценностей настолько полную, чтобы она одна давала основание для единственного выбора. То есть это предполагало бы существование полного этического кодекса, в котором были бы представлены и должным образом упорядочены все человеческие ценности.

Само понятие "полного этического кодекса" нам незнакомо, и, чтобы уяснить его содержание, требуется напрячь воображение. У нас нет привычки оценивать моральные кодексы с точки зрения их большей или меньшей полноты. В жизни мы постоянно и привычно совершаем ценностный выбор, и никакой социальный кодекс не указывает нам критерии такого выбора; мы не задумываемся о том, что наш моральный кодекс "неполон". Нет такой причины и нет такого обстоятельства, которые заставили бы людей в нашем обществе выработать общий подход к совершению такого рода выбора. Однако там, где все средства являются собственностью общества, где ими можно пользоваться только во имя общества и в соответствии с единым планом, "общественный подход" начинает доминировать в ситуации принятия решения. В том мире мы бы очень скоро обнаружили, что наш моральный кодекс пестрит пробелами.

Нас здесь не интересует вопрос, желательно ли существование такого полного этического кодекса. Можно ограничиться указанием на то, что до сегодняшнего дня развитие цивилизации сопровождалось последовательным сокращением областей деятельности, в которых действия индивида ограничивались бы фиксированными правилами. Количество же правил, из которых состоит наш моральный кодекс, последовательно сокращалось, а содержание их принимало все более обобщенный характер. От сложнейших ритуалов и бесчисленных табу, которые связывали и ограничивали повседневное поведение первобытного человека, от невозможности самой мысли, что можно делать что–то не так, как твои сородичи, мы пришли к морали, в рамках которой индивид может действовать по своему усмотрению. Приняв общий этический кодекс, соответствующий по масштабу единому экономическому плану, мы изменили бы этой тенденции.

Необходимо отметить, что полного этического кодекса и не существует. Попытка выстроить всю экономическую деятельность общества по единому плану породит много вопросов, ответы на которые могут отыскаться только в сфере морали; но существующая мораль на них ответов не дает и готовых решений не предлагает. Определенного мнения по этим вопросам у нас нет, суждения случайны и противоречивы. В том свободном обществе, в котором мы жили до сих пор, у нас не было случая задуматься над ними, прийти к общему мнению на их счет.

Итак, всеобъемлющей шкалой ценностей мы не располагаем; более того, ни один ум не был бы в состоянии охватить все бесчисленное разнообразие человеческих нужд, соревнующихся из–за источников удовлетворения потребности, определить вес каждой из них на общей шкале. Для нас несущественно, стремится человек к достижению цели для удовлетворения личной потребности, бьется за благо ближнего или воюет за счастье многих, — т. е, нам не интересно, альтруист он или эгоист. Но вот неспособность человека охватить больше, чем доступное ему поле деятельности, неспособность одновременно принимать во внимание неограниченное количество необходимостей — вот что важно, вот что существенно для нашего дальнейшего рассуждения. Будут ли интересы одного человека сосредоточены на удовлетворении его физических потребностей, будет ли он принимать деятельное участие в благоустройстве каждого, кого знает, — та задача, которая поглотит все его внимание, будет лишь ничтожной частицей потребностей всех.

Это фундамент, и на нем строится вся философия индивидуализма. Мы не исходим из того, что человек по природе эгоистичен и себялюбив или должен стать таковым, что нам часто приписывают. Наше рассуждение отталкивается от того, что способности человеческого воображения бесспорно ограничены, что поэтому любая частная шкала ценностей является малой частицей во множестве всех потребностей общества и что, поскольку, грубо говоря, сама по себе шкала ценностей может существовать только в индивидуальном сознании, постольку она является ограниченной и неполной. В силу этого индивидуальные ценностные шкалы различны и находятся в противоречии друг к другу. Отсюда индивидуалист делает вывод, что индивидам следует позволить, в определенных пределах, следовать скорее своим собственным склонностям и предпочтениям, нежели чьим–то еще; и что в этих пределах склонности индивида должны иметь определяющий вес и не подлежать чьему–либо суду. Именно это признание индивида верховным судьей его собственных намерений и убеждений, признание, что постольку, поскольку это возможно, деятельность индивида должна определяться его склонностями, и составляет существо индивидуалистической позиции.

Такая позиция не исключает, конечно, признания существования общественных целей, или скорее наличия таких совпадений в нуждах индивидов, которые заставляют их объединять усилия для достижения одной цели. Но она сводит подобную коллективную деятельность к тем случаям, когда склонности индивидов совпадают; то, что мы называем "общественной целью", есть просто общая цель многих индивидов, — или, иначе, такая цель, для достижения которой работают многие и достижение которой удовлетворяет их частные потребности. Коллективная деятельность ограничивается, таким образом, сферой действия общей цели. Часто случается, что общая цель не является собственно целью деятельности индивида, а представляет собой средство, которое разными индивидами используется для достижения разных целей.

Когда индивиды начинают трудиться сообща для достижения объединившей их цели, то институты и организации, которые создаются ими по ходу дела, например, государство, получают свою собственную систему целей и средств. При этом любая созданная организация становится неким "лицом" среди прочих "лиц" (в случае государства — более мощным, чем остальные) и для нее строго выделяется и ограничивается та область, в которой ее цели и задачи становятся определяющими. Ограничения в этой области зависят от того, насколько полного единодушия достигнут индивиды при обсуждении конкретных задач; при этом, естественно, чем шире сфера деятельности, тем меньше вероятность достижения подобного согласия. Некоторые функции государства встречают неизменно единодушную поддержку граждан; относительно других достигается согласие подавляющего большинства; и так далее, вплоть до таких сфер, где каждый человек, хотя и станет ожидать услуг от государства, будет иметь строго индивидуальное мнение относительно их характера и содержания.

Мы можем доверять тому, что государство в своей деятельности направляется исключительно общественным согласием, только постольку, поскольку это согласие существует. Когда государство начинает осуществлять прямой контроль в той области, в которой не было достигнуто общественного соглашения, это приводит к подавлению индивидуальных свобод. Но этот случай не единственный. Нельзя, к сожалению, бесконечно распространять сферу общественной деятельности и не задеть при этом области индивидуальной свободы. Как только общественный сектор, в котором государство контролирует распределение средств и их использование, начинает превышать определенную пропорцию по отношению к целому, результат его деятельности начинает сказываться на всей системе. Пусть прямо государство регулирует только часть (хотя и большую часть) ресурсов — результат принимаемых им решений сказывается на всей экономике в такой степени, что косвенно контроль задевает все. В Германии уже в 1928 году столичные и местные власти контролировали напрямую больше половины национального дохода (по тогдашним официальным данным, до 53 %), а косвенно — всю экономическую жизнь нации, — и так было не только в Германии. При таких обстоятельствах не остается индивидуальной цели, достижение которой не ставилось бы в зависимость от деятельности государства, и "общественная шкала ценностей", направляющая и регулирующая деятельность государства, должна уже учитывать индивидуальные нужды.


Если допустить мысль, что демократия пускается на планирование, осуществление которого требует большего объема общественного согласия, чем имеется в наличии, нетрудно представить себе и последствия такого шага. Люди, к примеру, могли пойти на введение системы управляемой экономики, поскольку посчитали, что она приведет их к материальному процветанию. В дискуссиях, предварявших введение этих мер, цель планирования могла определяться как "общественное благосостояние", и этим словом прикрывалось отсутствие действительного согласия и ясного представления о цели планирования. Согласие, таким образом, достигнуто только относительно механизма достижения цели. Однако это все еще механизм, пригодный только для достижения общественного блага "вообще"; сам вопрос о конкретном содержании деятельности возникнет, когда появится необходимость со стороны исполнительной власти перевести требование единого плана в термины конкретного планирования. Тут–то и выясняется, что согласие по поводу желательности введения планирования не опиралось на согласие по поводу целей планирования и его возможных результатов. Но, согласившись планировать нашу экономику и не поняв, что мы получим в результате, мы уподобимся путешественникам, идущим, чтобы идти, — можно прийти в такое место, куда никто не собирался. Для планирования характерно, что оно создает такую ситуацию, в которой мы вынуждены достигать согласия по гораздо большему числу вопросов, нежели мы привыкли это делать; при плановой системе мы не можем свести весь объем деятельности только к тем сферам, где согласие уже достигнуто, но должны искать и достигать согласия в каждом частном случае, иначе вся вообще деятельность становится неосуществимой.

Единодушным волеизъявлением народ может повелеть парламенту подготовить всеобъемлющий экономический план, — к сожалению, ни народ, ни его представители в парламенте тем самым еще не обязываются прийти к согласию относительно конкретного конечного результата. Неспособность же представительных органов выполнить прямую волю избирателей с неизбежностью вызывает недовольство демократическими институтами. К парламентам начинают относиться как к бездеятельной "говорильне", считая, что они не могут в силу или неспособности, или некомпетентности исполнить прямую функцию, для которой были избраны. В народе начинает расти убеждение, что для создания системы эффективного планирования необходимо "отобрать власть" у политиков и отдать ее в руки экспертов — профессиональных чиновников или независимых самостоятельных групп.

Возникает трудность, хорошо известная социалистам. Более полувека назад Уэбб уже жаловался на "возрастающую неспособность палаты общин справляться со своей работой"[23]. Несколько позже это было с большей определенностью выражено профессором Ласки: "Всем известно, что нынешняя парламентская машина совершенно не годится для быстрого рассмотрения большого количества законопроектов. Это практически признает само правительство страны, проводя в жизнь мероприятия в области экономической и таможенной политики путем оптовой передачи законодательных полномочий, минуя этап подробного обсуждения в палате общин. Лейбористское правительство, как я полагаю, еще более расширит подобную практику. Оно ограничит деятельность палаты общин двумя функциями, которые та сможет осуществлять: рассмотрением жалоб и обсуждением общих принципов, на которых основываются соответствующие мероприятия. Выдвигаемые законопроекты примут вид общих юридических формул, наделяющих широкими полномочиями соответствующие министерства и правительственные органы, а полномочия эти будут осуществляться с помощью правительственных декретов, одобренных монархом и не требующих рассмотрения в парламенте, принятию которых палата сможет при желании противодействовать путем постановки на голосование вотума недоверия правительству. Необходимость и ценность передачи законодательных полномочий недавно была подтверждена Комитетом Дономора; и расширение этой практики неизбежно, если мы не хотим разрушить процесс социалистических преобразований в обществе обычными помехами и препонами, чинимыми существующей парламентской процедурой".

И, чтобы окончательно закрепить мысль, что социалистическое правительство не должно дать себя связать демократическими процедурами, профессор Ласки ставит в конце статьи вопрос: "Может ли лейбористское правительство в период перехода к социализму рисковать тем, что все начатые им мероприятия окажутся сведенными на нет в результате следующих всеобщих выборов? — и многозначительно оставляет его без ответа[24].

Важно правильно оцепить причины этой признанной неэффективности парламентской деятельности в том, что касается детализированного управления экономической жизнью страны. Ни отдельные представители, ни все парламентское учреждение в целом в этом не повинны, — самой задаче, которую перед ними ставят, присуще внутреннее противоречие. Их задача не в том, чтобы действовать там, где они достигают согласия, а в том, чтобы достигать согласия по любому вопросу, осуществлять полное руководство ресурсами страны. Но такая задача не решается системой голосования большинством голосов. При необходимости сделать выбор из числа ограниченных возможностей большинство может принять правильное решение; но заблуждение думать, что по каждому пункту должно быть принято решение большинством голосов. Если существует множество позитивных курсов, непонятно, почему большинство должно быть собрано одним из них. Каждый член законодательного органа может проголосовать в поддержку того или иного конкретного плана развития экономики и против беспланового развития, однако большинство может предпочесть отсутствие какого бы то ни было плана тому набору альтернатив, который ему будет предложен.

С другой стороны, невозможно составить связный план путем голосования по пунктам. Демократическая процедура постатейного голосования и принятия поправок хороша в случае выработки обычного законодательства, в случае же обсуждения связного плана экономического развития она становится нонсенсом. Экономический план, дабы хоть оправдать свое название, должен исходить из единой концепции. Даже если бы парламент и выработал некую схему в результате поэтапного голосования, она никого бы не удовлетворила. Сложное целое, все части которого должны быть аккуратнейшим образом прилажены одна к другой, не создается путем компромисса между конфликтующими точками зрения. Создать таким образом экономический план еще труднее, чем организовать при помощи демократической процедуры военную кампанию. Стратегические соображения вынуждают нас оставить решение проблемы экспертам.

Разница в том, что генерал, ведущий кампанию, имеет перед собой ясную цель и может бросить на ее достижение все находящиеся в его распоряжении средства. У экономиста же ни цель не определена с такой ясностью, ни ресурсы не очерчены с полной определенностью. Генералу не приходится взвешивать и оценивать различные не связанные друг с другом величины, он руководится единой ясной целью. Цели же экономического планирования и любой из его составляющих не могут быть оценены независимо от плана в целом. Составление экономического плана связано с выбором — между конфликтующими, соперничающими задачами удовлетворения различных потребностей различных людей. Какие задачи вступают в конфликт, какими из них можно пожертвовать для достижения других, короче, каковы те альтернативы, из которых нам предстоит выбирать, — это могут знать только те, кто знает все; только они, эксперты, имеют в конечном счете право решать, какой цели отдать предпочтение. Поэтому они неизбежно начинают навязывать свою шкалу приоритетов обществу, план развития которого составляют.

Возникающая проблема не всегда ясно осознается, и делегирование полномочий обычно оправдывают техническим характером самого задания. Но из этого вовсе не следует, что делегируется только прояснение технических деталей или что неспособность парламента понять именно технические детали послужила причиной передачи полномочий[25]. Внесение поправок в структуру гражданского законодательства — занятие не менее "техническое", отнюдь не менее ответственное по возможным своим последствиям, однако никто еще не предлагал передать законодательные полномочия экспертной комиссии. Причина здесь, видимо, в том, что в этой области законодательная деятельность не выходит за рамки общих правил, допускающих принятие решения большинством голосов, в то время как в области руководства экономикой интересы, которые необходимо примирить, настолько расходятся, что демократическим путем достичь полного единодушия невозможно.

Необходимо признать, что главные возражения вызывает вовсе не делегирование законодательных полномочий. Бороться против этого означало бы бороться с симптомом, который может вызываться разными причинами, и упускать из виду саму причину. Пока делегированные полномочия — это полномочия устанавливать общие правила, практика возражений не вызывает; по вполне понятным причинам лучше, если общие правила устанавливают местные, а не центральные власти. Возражение возникает тогда, когда к делегированию прибегают в случае невозможности рассмотреть данное дело в соответствии с общими правилами, когда оно требует тщательного рассмотрения и вынесения частного решения. В этом случае некая инстанция облекается полномочием принимать именем закона произвольные решения (обычно это квалифицируется как "решение по существу спора").

Препоручение отдельных узкоспециальных задач специальным органам — частое явление, но оно же является и первым шагом на пути к тому, что демократия, опирающаяся на планирование, постепенно отказывается от своих завоеваний. Оно не устраняет тех причин, которые заставляют всех сторонников связного планирования раздраженно говорить о "бессилии демократии". Передача отдельных полномочий частным инстанциям создает к тому же новое препятствие к разработке единого координированного плана. Даже если таким путем демократии удастся успешно спланировать каждый сектор экономической системы, перед ней тут же встанет задача интегрирования отдельных планов в единую связную систему. Множество отдельных планов не составляют большого целого; сами плановики должны бы признать, что это даже хуже отсутствия плана вообще. Но демократические законодательные органы долго еще будут колебаться, прежде чем сложат с себя право принимать решения по жизненно важным вопросам, и никто не сможет выработать единого плана, пока они не решатся на последний шаг. Однако согласие о необходимости планирования, с одной стороны, и неспособность демократического института выработать план, с другой — будут вызывать все более настоятельные требования дать правительству или отдельному лицу власть и право действовать на свою ответственность. Все шире распространяется мнение, что, чтобы чего–то добиться нужно развязать руки исполнительной власти, устранив бремя демократической процедуры.

Настоятельная потребность в экономической диктатуре — характерная черта развития общества в сторону планирования. Несколько лет назад один из наиболее проницательных исследователей Англии, Эли Халеви, предположил: "Если сделать комбинированную фотографию лорда Юстаса Перси, сэра Освальда Мосли и сэра Стаффорда Криппса, то, как я полагаю, обнаружится одно общее для всех троих качество: окажется, что все они единодушно заявляют: "Мы живем среди экономического хаоса, и единственный выход из него — какой–то вид диктатуры"[26]. Число влиятельных общественных деятелей, включение которых в "комбинированную фотографию" не изменило бы ее смысла ни на йоту, с тех пор значительно выросло.

В Германии, еще до прихода к власти Гитлера, эта тенденция проявилась значительно сильнее. Важно не забывать, что незадолго до 1933 г. Германия пришла в такое состояние, что диктатура ей оказалась политически необходима. Тогда никто не сомневался, что демократия переживает полный распад и что даже такие искренние демократы, как Брюнинг, не более способны демократически управлять страной, чем Шлейхер или фон Папен. Гитлеру не нужно было убивать демократию; он воспользовался ее разложением и в критический момент заручился поддержкой тех, кому, несмотря на внушаемое им сильное отвращение, он казался единственной достаточно сильной личностью, способной восстановить порядок в стране.


Сторонники планирования стараются примирить нас с таким положением вещей, пытаясь доказать, что, пока демократия является политической силой в стране, ее ничто не одолеет. Например, Карл Маннгейм пишет: "Плановое общество отличается от общества XX века только (sic!) в одном: в нем все больше и больше областей общественной жизни (а в конечном счете все и каждая из них) подвергаются контролю со стороны государства. Но если парламент своей верховной властью может сдерживать и контролировать вмешательство государства в нескольких областях, то он может сделать это и во многих. …В демократическом государстве верховную власть можно безгранично усилить путем передачи полномочий, не отказываясь при этом от демократического контроля"[27].

Здесь упущено из виду одно существенное различие. Парламент может контролировать исполнение заданий там, где он определяет их содержание и направление, где он достиг уже согласия по поводу цели и препоручает только техническое исполнение. Но возникает противоположная ситуация, когда причиной передачи полномочий является отсутствие согласия по существу, когда органу, занимающемуся планированием, приходится рассматривать альтернативы, о существовании которых парламент едва осведомлен. В такой ситуации в лучшем случае представляется план, который нужно либо целиком принять, либо целиком отвергнуть. Такой план наверняка вызовет много возражений; но, поскольку у большинства не будет под рукой альтернативного плана и поскольку те части плана, которые вызовут наибольшие нарекания, могут быть представлены как важнейшие части целого, возражения эти немногого будут стоить. Парламентскую дискуссию можно при этом сохранить как полезный предохранительный клапан и как удобный канал, по которому выдаются официальные ответы на запросы и жалобы. Парламент может предотвращать некоторые вопиющие злоупотребления, заниматься охранением, частных недостатков. Но править он уже не может. Его роль в лучшем случае сводится к выбору лиц, которые облекаются практически абсолютной властью. Вся система принимает характер плебисцитарной диктатуры, при которой глава правительства время от времени подкрепляет свою позицию всенародным голосованием и при этом располагает достаточной властью, чтобы обеспечить себе желательный исход голосования.

Демократическое устройство требует, чтобы сознательный контроль осуществлялся только там, где достигнуто подлинное согласие, в остальном мы вынуждены полагаться на волю случая — такова плата за демократию. Но в обществе, построенном на центральном планировании, такой контроль нельзя поставить в зависимость от того, найдется ли большинство, готовое за него проголосовать. В таком обществе меньшинство будет навязывать народу свою волю, потому что меньшинство окажется самой многочисленной группой в обществе, способной достичь единодушия по каждому вопросу. Демократические правительства успешно функционировали там, где их деятельность ограничивалась, в соответствии с господствующими убеждениями, темп областями общественной жизни, в которых мнение большинства проявлялось в процессе свободной дискуссии. Великое достоинство либерального мировоззрения состоит в том, что оно свело весь ряд вопросов, требующих единодушного решения, к одному, по которому уж наверняка можно было достигнуть согласия в обществе свободных людей. Теперь часто слышишь, что демократия не терпит "капитализма". Если "капитализм" значит существование системы свободной конкуренции, основанной на свободном владении частной собственностью, то следует хорошо уяснить, что именно и только внутри подобной системы и возможна демократия. Как только в обществе возобладают коллективистские настроения, демократии с неизбежностью придет конец.


У нас не было намерения делать фетиш из демократии. Очень похоже на то, что наше поколение больше говорит и думает о демократии, чем о тех ценностях, которым она служит. К демократии неприложимо то, что лорд Актон сказал о свободе: что она "не средство достижения высших политических целей. Она сама по себе — высшая политическая цель. Она требуется не для хорошего управления государством, но в качестве гаранта, обеспечивающего нам право беспрепятственно стремиться к осуществлению высших идеалов общественной и частной жизни". Демократия по сути своей — средство, утилитарное приспособление для защиты социального мира и свободы личности. Как таковая, она ни безупречна, ни надежна сама по себе. Не следует забывать и того, что часто в истории расцвет культурной и духовной свободы приходился на периоды авторитарного правления, а не демократии, и что правление однородного, догматичного большинства может сделать демократию более невыносимой, чем худшая из диктатур. Мы, однако, стремились доказать не то, что диктатура ведет к уничтожению свободы, а то, что планирование приводит к диктатуре, поскольку диктатура — идеальный инструмент насилия и принудительной идеологизации и с необходимостью возникает там, где проводится широкомасштабное планирование. Конфликт между демократией и планированием возникает оттого, что демократия препятствует ограничению свободы и становится таким образом главным камнем преткновения на пути развития плановой экономики. Однако, если демократия откажется от своей роли гаранта личной свободы, она может спокойно существовать и при тоталитарных режимах. Подлинная "диктатура пролетариата", демократическая по форме, осуществляя централизованное управление экономикой, подавляет и истребляет личные свободы не менее эффективно, чем худшие автократии.

Обращать внимание на то, что демократия находится под угрозой, стало модно, и в этом таится некоторая опасность. Отсюда происходит ошибочное и безосновательное убеждение, что, пока высшая власть в стране принадлежит воле большинства, это является верным средством от произвола. Противоположное утверждение было бы не менее ошибочно: вовсе не источник власти, а ее ограничение является надежным средством от произвола. Демократический контроль может помешать власти стать диктатурой, но для этого следует потрудиться. Если же демократия решает свои задачи при помощи власти, не ограниченной твердо установленными правилами, она неизбежно вырождается в деспотию.

VI
План и закон

Как подтвердили еще раз новейшие исследования по социологии права, принцип формального права, согласно которому решение по каждому делу должно приниматься в соответствии с общими рациональными предписаниями, предусматривающими минимальное количество исключений и позволяющими логически доказать, что данный случай подпадает под данное правило, — этот принцип применим только на либеральной конкурентной стадии капитализма.

Карл Маннгейм

Пожалуй, ничто не свидетельствует так ярко об особенностях жизни в свободных странах, отличающих их от стран с авторитарным режимом, как соблюдение великих принципов правозаконности. Если отбросить детали, это означает, что правительство ограничено в своих действиях заранее установленными гласными правилами, дающими возможность предвидеть с большой точностью, какие меры принуждения будут применять представители власти в той или иной ситуации. Исходя из этого индивид может уверенно планировать свои действия[28]. И хотя этот идеал полностью воплотить невозможно, ибо те, кто принимает законы, и те, кто их исполняет, — живые люди, которым свойственно ошибаться, но смысл принципа достаточно ясен: сфера, где органы исполнительной власти могут действовать по своему усмотрению, должна быть сведена к минимуму. Любой закон ограничивает в какой–то мере индивидуальную свободу, сужая круг средств, которыми люди могут пользоваться для достижения своих целей. Но правозаконность ограничивает возможности правительства, не дает ему произвольно вмешиваться в действия индивидов, сводя на нет их усилия. Зная правила игры, индивид свободен в осуществлении своих личных целей и может быть уверен, что власти не будут ему в этом мешать.

Можно, таким образом, утверждать, что, противопоставляя систему постоянно действующих правил, в рамках которых индивиды принимают самостоятельные экономические решения, системе централизованного руководства экономикой сверху, мы обсуждали до сих пор частный случай, подпадающий под фундаментальное разграничение правозаконности и деспотического правления. Либо правительство ограничивается установлением правил использования имеющихся ресурсов, предоставляя индивидам право решать вопрос о целях, либо оно руководит всеми экономическими процессами и берет на себя решение вопросов и о средствах производства, и о его конечных целях. В первом случае правила могут быть установлены заранее в виде формальных предписаний, никак не соотнесенных с интересами и целями конкретных людей. Их назначение — быть инструментом достижения индивидуальных целей. И они являются (по крайней мере должны быть) долговременными, чтобы существовала уверенность, что одни люди не смогут использовать их с большей выгодой для себя, чем другие. Лучше всего определить их как особые орудия производства, позволяющие прогнозировать поведение тех. с кем приходится взаимодействовать предпринимателю, но ни в коем случае не как инструменты для достижения конкретных целей или удовлетворения частных потребностей.

Экономическое планирование коллективистского типа с необходимостью рождает нечто прямо противоположное. Планирующие органы не могут ограничиться созданием возможностей, которыми будут пользоваться по своему усмотрению какие–то неизвестные люди. Они не могут действовать в стабильной системе координат, задаваемой общими долговременными формальными правилами, не допускающими произвола. Ведь они должны заботиться об актуальных, постоянно меняющихся нуждах реальных людей, выбирать из них самые насущные, т. е. постоянно решать вопросы, на которые не могут ответить формальные принципы. Когда правительство должно определить, сколько выращивать свиней или сколько автобусов должно ездить по дорогам страны, какие угольные шахты целесообразно оставить действующими или почем продавать в магазинах ботинки, — все такие решения нельзя вывести из формальных правил или принять раз навсегда или на длительный период. Они неизбежно зависят от обстоятельств, меняющихся очень быстро. И, принимая такого рода решения, приходится все время иметь в виду сложный баланс интересов различных индивидов и групп. В конце концов кто–то находит основания, чтобы предпочесть одни интересы другим. Эти основания становятся частью законодательства. Так рождаются привилегии, возникает неравенство,, навязанное правительственным аппаратом.


Обозначенное только что различие между формальным правом (или юстицией) и "постановлениями по существу дела", принимаемыми вне рамок процессуального права, является чрезвычайно важным и в то же время очень трудным в практическом применении. Между тем сам принцип довольно прост. Разница здесь такая же, как между правилами дорожного движения (или дорожными знаками) и распоряжениями, куда и по какой дороге людям ехать. Формальные правила сообщают людям заранее, какие действия предпримут власти в ситуации определенного типа. Они сформулированы в общем виде и не содержат указаний на конкретное время, место или на конкретных людей, а лишь описывают обстоятельства, в которых может оказаться в принципе каждый. И, попав в такие обстоятельства, каждый может найти их полезными с точки зрения своих личных целей. Знание, что при таких–то условиях государство будет действовать так–то или потребует от граждан определенного поведения, необходимо всякому, кто строит какие–то планы. Формальные правила имеют, таким образом, чисто инструментальный характер в том смысле, что их могут применять совершенно разные люди для совершенно различных целен и в обстоятельствах, которые нельзя заранее предусмотреть. И то, что мы действительно не знаем, каким будет результат их применения, какие люди найдут их полезными, заставляет нас формулировать их так, чтобы они были как можно более полезными для всех, как можно более универсальными. Это и есть самое важное свойство формальных правил. Они не связаны с выбором между конкретными целями или конкретными людьми, ибо мы заранее не знаем, кто будет их использовать.

В наш век с его страстью поставить все и вся под сознательный контроль может показаться парадоксальным утверждение, провозглашающее достоинством системы то, что мы не будем ничего знать о последствиях ее действия. Действительно, в описанной ситуации нам не дано знать о конкретных результатах, к которым приведут меры, предпринятые правительством, и это выгодно отличает ее от других возможных систем. Мы подошли здесь к самым основам великого либерального принципа правозаконности. А кажущийся парадокс исчезнет, как только мы продвинемся в нашем рассуждении немного дальше.


Мы прибегнем к аргументам двоякого рода. Первый из них — экономический, и мы наметим его здесь лишь в самых общих чертах. Государство должно ограничиться разработкой общих правил, применимых в ситуациях определенного типа, предоставив индивидам свободу во всем, что связано с обстоятельствами места и времени, ибо только индивиды могут знать в полной мере эти обстоятельства и приспосабливать к ним свои действия. А чтобы индивиды могли сознательно строить планы, у них должна быть возможность предвидеть действия правительства, способные на эти планы влиять. Но коль скоро действия государства должны быть прогнозируемыми, они неизбежно должны определяться правилами, сформулированными безотносительно к каким–либо непредсказуемым обстоятельствам. Если же государство стремится направлять действия индивидов, предусматривая их конечные результаты, его деятельность должна строиться с учетом всех наличествующих в данный момент обстоятельств и, следовательно, является непредсказуемой. Этим объясняется известный факт, что чем больше государство "планирует", тем труднее становится планировать индивиду.

Второй аргумент — моральный или политический — имеет к обсуждаемой проблеме еще более непосредственное отношение. Если государство в самом деле предвидит последствия своих действий, это значит, что оно лишает нрава выбора тех, на кого эти действия направлены. Когда есть два пути, имеющие разные последствия для разных людей, то выбирает один из них государство. Создавая новые возможности, равные для всех, мы не можем знать, как они будут реализованы: ситуация является принципиально открытой. Общие правила, т. е. подлинные законы, кардинально отличные от постановлений и распоряжений, должны, следовательно, создаваться так, чтобы они могли работать в не известных заранее обстоятельствах. А значит, и результаты их действия нельзя знать наперед. В этом и только в этом смысле законодатель должен быть беспристрастным. Быть беспристрастным означает не иметь ответов на вопросы, для решения которых надо подбрасывать монету. Поэтому в мире, где все заранее предсказано и известно, правительство всегда оказывается пристрастным.

Когда точно известно, какое действие на определенных людей окажет та или иная политика государства, когда правительство нацеливает свои меры на конкретные результаты, оно, конечно, знает все наперед и, следовательно, не может быть беспристрастным. Оно не может не принимать чью–либо сторону, навязывая всем гражданам свои оценки, и вместо того чтобы помогать им в достижении их собственных целей, заставляет их стремиться к целям, "спущенным сверху". Если в момент принятия закона известен его результат, такой закон уже не является инструментом, который свободный человек может использовать по своему усмотрению. Это инструмент, с помощью которого законодатель воздействует на людей, преследуя свои цели. И государство уже более не является в такой ситуации утилитарной машиной, призванной помогать индивидам в реализации их личных качеств и возможностей. Оно превращается в "моральный" институт не в том смысле, что мораль противопоставлена здесь чему–то аморальному, а просто оно навязывает людям свои суждения по моральным вопросам, могущие быть как моральными, так и в высшей степени аморальными. С этой точки зрения нацистское, как и всякое коллективистское, государство является моральным, а либеральное — нет.

Я предвижу возможное возражение, которое заключается в том, что экономист, осуществляющий планирование, будет опираться не на свои личные предрассудки, а на общие представления о разумном и справедливом. Такое мнение обычно находит поддержку у людей, имеющих опыт планирования на уровне отдельной отрасли, которые обнаружили, что найти решение, примиряющее различные интересы, не так уж трудно. Примеры эти, однако, ничего не доказывают. Дело в том, что "интересы", представленные в отдельной отрасли, — это совсем не то, что интересы общества в целом. Чтобы в этом убедиться, достаточно рассмотреть только один, но весьма типичный случай, когда капиталисты и рабочие одной отрасли ведут переговоры о политике рестрикций, грабительской по отношению к потребителю. В такой ситуации проблема получает обычно какое–нибудь простое решение, например, "награбленное", т. е. дополнительный доход, делят в той же пропорции, что и прежние доходы. Но такое решение просто игнорирует интересы тысяч и миллионов людей, которые реально терпят при этом убытки. Если мы хотим испытать на прочность принцип "справедливости" как орудие экономического планирования, надо попробовать применить его в такой ситуации, где налицо и прибыли, и потери. И тогда станет совершенно ясно, что никакой общий принцип, в том числе принцип "справедливости", проблемы не решает. В самом деле, поднять ли зарплату медицинским работникам или расширить круг услуг, оказываемых больным? Дать больше молока детям или улучшить условия сельским труженикам? Создать дополнительные рабочие места для безработных или повысить ставки уже работающим? Чтобы решать вопросы такого рода, надо иметь абсолютную и исчерпывающую систему ценностей, в которой любая потребность каждого человека или группы будет иметь свое четкое место.

Действительно, по мере того как планирование получает все большее распространение, количество ссылок на "разумность" и "справедливость" в законодательных актах неуклонно растет. Практически это означает, что возрастает число дел, решение которых оставлено на усмотрение судьи или какого–то органа власти. Сейчас уже настало время, когда можно приниматься писать историю упадка правозаконности и разрушения правового государства, основным содержанием которой будет проникновение такого рода расплывчатых формулировок в законодательные акты и в юриспруденцию, рост произвола, ненадежности суда и законодательства, а одновременно и неуважения к ним, ибо при таких обстоятельствах они не могут не стать политическими инструментами. В этой связи важно еще раз напомнить, что процесс перехода к тоталитарному планированию и разрушения правозаконности начался в Германии еще до прихода к власти Гитлера, который лишь довел до конца работу, начатую его предшественниками.

Нет никаких сомнений, что планирование неизбежно влечет сознательную дискриминацию, ибо, с одной стороны, оно поддерживает чьи–то устремления, а чьи–то подавляет, и с другой, — позволяет кому–то делать то, что запрещено другим. Оно определяет законодательство, что могут иметь и делать те или иные индивиды и каким должно быть благосостояние конкретных людей. Практически это означает возврат к системе, где главную роль в жизни общества играет социальный статус, т. е. происходит поворот истории вспять, ибо, как гласит знаменитое изречение Генри Мейна, "развитие передовых обществ до сих пор всегда шло по пути от господства статуса к господству договора". Правозаконность, в еще большей степени, чем договор, может считаться противоположностью статусной системы. Потому что государство, в котором высшим авторитетом является формальное право и отсутствуют закрепленные законом привилегии для отдельных лиц, назначенных властями, гарантирует всеобщее равенство перед законом, являющее собой полную противоположность деспотическому правлению.

Из всего сказанного вытекает неизбежный, хотя на первый взгляд и парадоксальный вывод: формальное равенство перед законом несовместимо с любыми действиями правительства, нацеленными на обеспечение материального равенства различных людей, и всякий политический курс, основанный на идее справедливого распределения, однозначно ведет к разрушению правозаконности. Ведь чтобы политика давала одинаковые результаты применительно к разным людям, с ними надо обходиться по–разному. Когда перед всеми гражданами открываются одинаковые объективные возможности, это не означает, что их субъективные шансы равны. Никто не будет отрицать, что правозаконность ведет к экономическому неравенству, однако она не содержит никаких замыслов или умыслов, обрекающих конкретных людей на то или иное положение. Характерно, что социалисты (и нацисты) всегда протестовали против "только" формального правосудия и возражали против законов, не содержащих указаний на то, каким должно быть благосостояние конкретных людей[29]. И они всегда призывали к "социализации закона", нападая на принцип независимости судей, и вместе с тем поддерживали такие направления в юриспруденции, которые, подобно "школе свободного права", подрывали основы правозаконности.

Можно утверждать, что с позиций правозаконности практика применения правила без всяких исключений является в определенном смысле более важной, чем содержание самого правила. Вновь обратимся к уже знакомому примеру: мы можем ездить и по левой, и по правой стороне дороги, это не имеет значения, существенно лишь то, что мы все делаем это одинаково. Данное правило позволяет нам предсказывать поведение других людей. А это возможно, если все выполняют его неукоснительно, даже в тех случаях, когда оно может показаться несправедливым.

Смешение принципов формального правосудия и равенства перед законом с принципами справедливости и принятия решений "по существу дела" часто приводит к неверной трактовке понятия "привилегии". Примером может служить приложение термина "привилегии" к собственности как таковой. Собственность была привилегией в прошлом, когда, например, земельная собственность могла принадлежать только дворянам. И она является привилегией в наше время, когда право производить или продавать определенные товары дается властями только определенным людям. Но называть привилегией всякую вообще частную собственность, которую по закону может получить каждый, и только потому, что кто–то преуспел в этом, а кто–то нет, значит начисто лишать понятие "привилегии" смысла.

Отличительная особенность формальных законов — непредсказуемость конкретных результатов их действия — помогает прояснить еще одно заблуждение, которое состоит в том, что либеральное государство — это бездействующее государство. Вопрос, должно ли государство "действовать" или "вмешиваться", представляется бессмысленным, а термин laissez faire, как мне кажется, вводит в заблуждение, создавая неверное представление о принципах либеральной политики. Разумеется, всякое государство должно действовать, и всякое его действие является вмешательством во что–то. Действительная проблема состоит, однако, в том, может ли индивид предвидеть действия государства и уверенно строить свои планы, опираясь на это предвидение. Если это так, то государство не может контролировать конкретные пути использования созданного им аппарата, зато индивид точно знает, в каких пределах он защищен от посторонних вмешательств и в каких случаях государство может повлиять на осуществление его планов. Когда государство контролирует соблюдение стандартов мер и весов (или предотвращает мошенничество каким–то другим путем), оно несомненно действует. Когда же оно допускает насилие, например, со стороны забастовочных пикетов, оно бездействует. В первом случае оно соблюдает либеральные принципы, во втором — нет. Это относится к большинству постоянных установлений, имеющих общий характер, таких, как строительные нормы или правила техники безопасности: сами по себе они могут быть мудрыми или сомнительными, но поскольку они являются постоянными и не ставят никого конкретно в привилегированное или в ущемленное положение, они не противоречат либеральным принципам. Конечно, и такие законы могут иметь, кроме долговременных непредсказуемых последствий, также и непосредственные, и вполне поддающиеся предвидению результаты, касающиеся конкретных людей. Но эти непосредственные результаты не являются (по крайней мере не должны быть) для них главными ориентирами. Впрочем, когда предсказуемые последствия становятся важнее долговременных эффектов, мы приближаемся к той черте, у которой это различие, ясное в теории, на практике начинает стираться.


Концепция правозаконности сознательно разрабатывалась лишь в либеральную эпоху и стала одним из ее величайших достижений, послуживших не только щитом свободы, но и отлаженным юридическим механизмом ее реализации. Как сказал Иммануил Кант (а перед этим почти теми же словами Вольтер), "человек свободен, если он должен подчиняться не другому человеку, но закону". Проблески этой идеи встречаются но крайней мере еще со времен Древнего Рима, но за последние несколько столетий она еще ни разу не подвергалась такой опасности, как сейчас. Мнение, что власть законодателя безгранична, явившееся в какой–то степени результатом народовластия и демократического правления, укрепилось в силу убеждения, что правозаконности ничто не угрожает до тех пор, пока все действия государства санкционированы законом. Но такое понимание правозаконности совершенно неверно. Дело не в том, являются ли действия правительства законными в юридическом смысле. Отит могут быть таковыми и все же противоречить принципам правозаконности. Тот факт, что кто–то действует на легальном основании, еще ничего не говорит нам о том, наделяет ли его закон правом действовать произвольно или он предписывает строго определенный образ действий. Пусть Гитлер получил неограниченную власть строго конституционным путем, и, следовательно, все его действия являются легальными. Но решится ли кто–нибудь на этом основании утверждать, что в Германии до сих пор существует правозаконность?

Поэтому, когда мы говорим, что в планируемом обществе нет места правозаконности, это не означает, что там отсутствуют законы или что действия правительства нелегальны. Речь идет только о том, что действия аппарата насилия, находящегося в руках у государства, никак не ограничены заранее установленными правилами. Закон может (а в условиях централизованного управления экономикой должен) санкционировать произвол. Если законодательно установлено, что такой–то орган может действовать по своему усмотрению, то какими бы ни были действия этого органа, они являются законными. Но не право законными. Наделяя правительство неограниченной властью, можно узаконить любой режим. Поэтому демократия способна привести к установлению самой же

Скачать книгу

© Friedrich August von Hayek, 1944

© Перевод. М. Гнедовский, 2010

© Издание на русском языке AST Publishers, 2010

Предисловие к репринтному изданию 1976 года

С этой книги, написанной на досуге в 1940–1943 годах, когда я по большей части занимался проблемами чистой экономической теории, неожиданно для меня самого началась моя более чем тридцатилетняя работа в новой области. Первая попытка найти новое направление была вызвана моим раздражением по поводу абсолютно неверной интерпретации нацистского движения в британских «прогрессивных» кругах. Это раздражение принудило меня написать записку тогдашнему директору Лондонской школы экономики сэру Уильяму Бевериджу, а затем статью для Contemporary Review за 1938 год, которую я по просьбе профессора Гарри Д. Гидеонса дополнил для публикации в его Public Policy Pamphlets и которую с большой неохотой (обнаружив, что все мои более компетентные британские коллеги заняты ходом военных действий) я наконец превратил в этот трактат. Несмотря на совершенно неожиданный успех «Дороги к рабству» (а не планировавшееся сначала американское издание имело еще больший успех, чем британское), я долго не был ею доволен. Хотя в самом начале книги честно сказано, что она носит политический характер, мои коллеги по общественным наукам сумели внушить мне ощущение, что я занимаюсь не тем, чем следует, и меня самого смущало, достаточно ли у меня компетенции, чтобы выходить за границы экономики в техническом смысле слова. Не буду здесь говорить ни о том, какую ярость вызвала моя книга в определенных кругах, ни о весьма любопытной разнице между тем, как ее приняли в Великобритании и Соединенных Штатах, – я писал об этом пару десятилетий назад в «Предисловии к первому американскому карманному изданию». Только для того, чтобы дать представление о распространенной реакции, упомяну случай, когда один хорошо известный философ, чье имя останется неназванным, написал другому философу письмо, в котором упрекал его за похвалы этой скандальной книге, которую он сам, «конечно же, не читал!». Хотя я приложил немало усилий, чтобы оставаться в рамках собственно экономики, я не мог избавиться от мысли, что вопросы, которые я столь неосмотрительно поднял, сложнее и важнее, чем вопросы экономической теории, и сказанное в первоначальном варианте моей работы нуждается в прояснении и доработке. Когда я писал эту книгу, я далеко не в достаточной мере освободился от предрассудков и предубеждений, правящих общественным мнением, и в еще меньшей степени умел избегать обыкновенного смешения терминов и понятий – того, к чему я впоследствии стал относиться очень внимательно. Предпринятое мной обсуждение последствий социальной политики, разумеется, не может быть полным без адекватного рассмотрения требований и возможностей правильно организованного рыночного порядка. Именно последней проблеме посвящены мои дальнейшие штудии в этой области. Первым результатом моих усилий объяснить порядок свободы стало большое исследование «Основной закон свободы» (Constitution of Liberty, 1960), в котором я попытался существенно переформулировать и более последовательно выразить классические доктрины либерализма XIX столетия. Понимание того, что такая переформулировка оставляет без ответа целый ряд важных вопросов, побудила меня дать на них собственные ответы в трехтомном труде «Право, законодательство и свобода» (Law, Legislation and Liberty), первый том которого увидел свет в 1973 году.

Как мне представляется, за последние двадцать лет мне удалось немало узнать о проблемах, затронутых в этой книге, хотя за это время я ее, кажется, даже не перечитывал. Перечитав ее сейчас, чтобы написать это предисловие, я впервые ощутил, что я не только не стесняюсь ее, но, напротив, горд ею – не в последнюю очередь за открытия, позволившие мне посвятить ее «социалистам всех партий». Действительно, хотя за это время я прочел немало того, о чем не знал, когда писал ее, теперь я часто удивляюсь, как многое из понятого еще тогда, в самом начале пути, подтвердилось дальнейшими исследованиями. И хотя более поздние мои работы окажутся, смею надеяться, более полезными профессионалам, я готов без колебаний рекомендовать эту старую книгу широкому читателю, который хочет иметь простое, не перегруженное техническими деталями введение в проблему, которая, по моему убеждению, до сих пор остается одной из самых насущных и до сих пор ожидает своего решения.

Читатель, вероятно, спросит, означает ли сказанное, что я по-прежнему готов отстаивать все основные выводы этой книги, и ответ на это будет в целом положительный. Наиболее существенная оговорка, которую следует сделать, такова: за истекшее время изменилась терминология, и поэтому многое из того, что здесь сказано, может быть понято неверно. В то время, когда я писал «Дорогу к рабству», социализм однозначно понимался как национализация средств производства и централизованное экономическое планирование, которое благодаря национализации становится возможным и необходимым. В этом смысле нынешняя Швеция, например, организована гораздо менее социалистически, чем Великобритания или Австрия, хотя принято считать, что Швеция – страна гораздо более социалистическая. Это произошло потому, что под социализмом стали понимать прежде всего широкое перераспределение доходов с помощью налогообложения и институтов «государства всеобщего благосостояния». В условиях такой разновидности социализма явления, обсуждаемые в этой книге, протекают медленнее, не столь прямолинейно и не выражаются в полной мере. Я считаю, что в конечном итоге это приведет к тем же самым результатам, хотя сами процессы будут не совсем такими, как описано в моей книге.

Мне часто приписывают вывод, что любое движение к социализму с необходимостью ведет к тоталитаризму. Хотя такая опасность существует, идея книги не в этом. Ее главная мысль состоит в том, что если мы не пересмотрим принципы нашей политики, мы столкнемся с самыми неприятными последствиями, которые вовсе не были целью для большинства сторонников этой политики.

В чем, как мне сегодня представляется, я был неправ, так это в недооценке опыта коммунизма в России. Наверное, этот недостаток можно было бы простить, учитывая, что в те годы, когда я это писал, Россия была нашим союзником в войне, и я еще не совсем избавился от обычных для того времени интервенционистских предубеждений, а потому позволил себе сделать немало уступок – на мой сегодняшний взгляд, неоправданных. И я, конечно, не вполне осознавал, насколько плохо обстоят дела во многих отношениях. Я, например, считал риторическим вопрос, который задавал на с. 98: если «Гитлер получил неограниченную власть строго конституционным путем <…> решится ли кто-нибудь на этом основании утверждать, что в Германии до сих пор существует правозаконность?» Однако позже обнаружилось, что именно это утверждают профессоры Ганс Кельсен и Гарольд Дж. Ласки, а вслед за этими влиятельными авторами – другие социалистические юристы и политологи. Как бы то ни было, дальнейшее исследование современных интеллектуальных течений и современных институций лишь усилило мои опасения и тревоги. А влияние социалистических идей вкупе с наивной верой в благие намерения тех, в чьих руках сосредоточивается тоталитарная власть, значительно возросла с тех пор, как я написал «Дорогу к рабству».

Долгое время мне было досадно, что работа, которую я считал памфлетом на злобу дня, пользуется более широкой известностью, чем мои собственно научные труды. Однако, глядя на написанное через призму дальнейших штудий, посвященных проблемам, поднятым более тридцати лет назад, я больше не чувствую досады. Хотя в этой книге я многого не смог убедительно продемонстрировать, она представляла собой искреннюю попытку найти истину, и, как я думаю, мне удалось сделать какие-то открытия, которые пригодятся даже тем, кто со мной не согласен и помогут им избежать серьезных опасностей.

Предисловие к американскому карманному изданию 1956 года

Хотя эта книга могла бы во многих отношениях выглядеть иначе, если бы я изначально держал в уме американскую аудиторию, теперь, когда она заняла в Соединенных Штатах вполне определенное положение (что, впрочем, трудно было предсказать), переписывать что-либо вряд ли имеет смысл.

Эта книга была написана в Англии в годы войны и была рассчитана почти исключительно на английских читателей. В том, что я посвятил ее «социалистам всех партий», не было никакой насмешки. Моя книга появилась в результате многочисленных дискуссий предшествующего десятилетия, которые я вел с друзьями и коллегами, чьи политические взгляды клонились влево; продолжением тех споров стала «Дорога к рабству».

К тому времени, когда в Германии к власти пришел Гитлер, я уже несколько лет преподавал в Лондонском университете, но продолжал внимательно следить за континентальными событиями вплоть до начала войны. Рассмотрение различных тоталитарных движений, возникновение и развитие которых привело меня к мысли о том, что английское общественное мнение, и в частности мнение моих друзей, совершенно неадекватно природе этих движений. Еще до войны это заставило меня высказать в небольшой статье идеи, которые потом стали центральными для настоящей книги. Но после того, как началась война, я осознал, что широкое непонимание политической системы как наших врагов, так и нашего нового союзника – России, – представляет серьезную опасность, борьба с которой требует более систематических усилий. Кроме того, было уже достаточно очевидно, что сама Англия была готова начать после войны эксперименты с такого рода политикой, которая, по моему убеждению, привела к уничтожению свободы в других странах.

Вот почему эта книга постепенно стала принимать форму предостережения, обращенного к британской социалистической интеллигенции. С неизбежными для военного времени задержками книга вышла из печати весной 1944 года. Кстати сказать, эта дата также объясняет, почему я, для того чтобы быть услышанным, предпочел воздержаться от комментариев по поводу нашего военного союзника и использовал в качестве примеров события, происходившие в Германии.

По-видимому, книга появилась в благоприятный момент, и мне остается только с удовлетворением отметить успех, который она имела в Англии, – этот успех был иным по качеству, но не меньшим по масштабу, чем в Соединенных Штатах. В общем и целом книга была воспринята адекватно, и высказанные в ней тезисы были всерьез приняты к сведению теми, кому они были адресованы. На меня произвел глубокое впечатление тот факт, что за исключением нескольких ведущих политиков-лейбористов (которые – как бы в доказательство правоты моих замечаний о националистических тенденциях в социализме – выступили против книги на том основании, что она написана иностранцем) люди, чьи убеждения вступали в резкое противоречие с моими выводами, отнеслись к ним вдумчиво и внимательно[1]. То же самое можно сказать и о других европейских странах, где была напечатана «Дорога к рабству»; непредвиденную радость доставил мне необычайно теплый прием, оказанный моей книге в постнацистской Германии, когда туда, наконец, попали экземпляры перевода, опубликованного в Швейцарии.

Совершенно иначе была воспринята книга в Соединенных Штатах, где она была напечатана через несколько месяцев после британской публикации. Когда я писал эту книгу, я мало думал о том, какое впечатление она произведет на американских читателей. В последний раз я был в Америке за двадцать лет до того, еще аспирантом, и с тех пор не очень-то следил за развитием американской мысли. Я не имел понятия, насколько прямое отношение мои тезисы имеют к американской ситуации и совсем не удивился, когда оказалось, что три первых издательства, которым была предложена книга, ее отвергли[2]. Никто, разумеется, даже не предполагал, что после того, как книга будет выпущена ее нынешними издателями, она начнет расходиться со скоростью, практически беспрецедентной для такого рода литературы, не предназначенной для массового потребления[3]. В еще большей степени я был поражен бурной реакцией обоих политических лагерей – чрезмерными похвалами, доносившимися из одного стана, и жгучей ненавистью, веявшей от представителей другого.

В отличие от Англии в Америке читатели, которым была в первую очередь адресована книга, отвергли ее, усмотрев в ней злобные и коварные нападки на свои высшие идеалы; на рассмотрение аргументации они, судя по всему, даже не стали тратить времени. И язык, которым пользовались самые недоброжелательные критики, и эмоции, которые они выражали, – это было нечто особенное[4]. Нисколько не меньше поразили меня восторги тех, от кого меньше всего ожидаешь услышать, что они прочли такого рода книжку, и многих таких, которые ее навряд ли читали. Хочу добавить, что иногда то, как это все происходило, в очередной раз доказывало справедливость слов лорда Актона о том, что «во все времена истинные друзья свободы были редки, и своими триумфами она была обязана меньшинству, которое одерживало победу, объединяясь с другими, чьи цели часто отличались от их собственных; и это объединение, всегда опасное, подчас приводило к катастрофе».

Маловероятно, что столь несхожий прием по разные стороны Атлантики был оказан книге лишь по причине несходства национальных характеров. Со временем я все больше проникаюсь убеждением, что объяснение следует искать в отличие американской интеллектуальной ситуации от европейской. В Англии и в Европе в целом затронутые мной проблемы давно перестали быть пустой абстракцией. К тому времени идеалы, которые я подверг исследованию, уже спустились на грешную землю, и даже самые рьяные их сторонники увидели воочию и конкретные трудности, возникающие на пути осуществления этих идеалов, и непредвиденные последствия. Таким образом, почти все мои европейские читатели были на собственном опыте знакомы с явлениями, о которых я писал, а я лишь систематически изложил то, что они и без того ощущали интуитивно. Разочарование в левых идеалах возникало подспудно, а их критическое рассмотрение лишь проявляло и проясняло уже существовавшее разочарование.

Напротив, в Соединенных Штатах эти идеалы были еще внове и действовали заразительнее. Прошло всего десять или пятнадцать лет (а не сорок – пятьдесят, как в Англии), с тех пор как широкие круги интеллигенции подхватили эту инфекцию. И, несмотря на эксперимент Рузвельта – Новый курс, – их энтузиазм по поводу рационально организованного общества еще не был запятнан практическим опытом. То, что большинство европейцев воспринимали как «старую песню», для американских интеллектуалов являло собой заманчивую мечту о лучшем мире, которую они взрастили и взлелеяли за годы Великой депрессии.

Мнение в Соединенных Штатах меняется быстро, и сегодня уже непросто вспомнить, что относительно незадолго до появления «Дороги к рабству» люди, которым вскоре предстояло сыграть значительную роль в публичной жизни, всерьез защищали самую крайнюю форму экономического планирования и брали за образец Россию. Легко было бы дать здесь точные ссылки, но сейчас было несправедливо задевать ту или иную конкретную личность. Достаточно упомянуть, что в 1934 году новообразованный Национальный совет по планированию уделил немало внимания примерам ведения планового хозяйства в четырех странах – Германии, Италии, России и Японии. Конечно, через десять лет мы стали называть те же самые страны «тоталитарными», провели против трех из них тяжелую многолетнюю войну, а с четвертой вскоре начали другую войну – «холодную». Однако мое утверждение, что политическое развитие этих стран как-то связано с их экономической политикой, вызывало тогда негодующие возражения американских сторонников экономического планирования. Вдруг стало модным отрицать, что идея планирования пришла из России, и отстаивать, подобно одному моему именитому критику, «тот очевидный факт, что Италия, Россия, Япония и Германия пришли к тоталитаризму совершенно разными путями».

В момент выхода «Дороги к рабству» интеллектуальная атмосфера в Соединенных Штатах была такова, что книга была просто обречена либо сильно шокировать, либо приводить в полное восхищение членов двух непримиримых группировок. Как следствие этого, книга, несмотря на свой видимый успех, не произвела того воздействия, на которое я мог рассчитывать и которое она произвела в других странах. Действительно, сегодня ее главные выводы широко признаны. Если двадцать лет назад многим казалось чуть ли не святотатством утверждение, что фашизм и коммунизм суть две разновидности тоталитаризма, создаваемого централизованным контролем всей экономической деятельности, то сегодня это почти общее место. Более того, сегодня широко признается, что демократический социализм – это крайне ненадежное и нестабильное образование, раздираемое внутренними противоречиями и порождающее результаты, не приемлемые для многих его сторонников.

Это отрезвление было в гораздо большей степени вызвано не моей книгой, а уроками реальных событии и более популярными обсуждениями тех же проблем[5]. Кроме того, главный тезис книги не был оригинален уже в тот момент, когда она была опубликована. Хотя подобные предостережения, высказывавшиеся ранее, сейчас в основном забыты, на опасности, порождаемые политикой, ставшей объектом моей критики, указывалось неоднократно. Если моя книга чем-то ценна, так это не очередным повторением того же тезиса, а скрупулезным и детальным анализом причин, по которым экономическое планирование приводит к непредвиденным результатам, и происходящих при этом процессов.

Вот почему мне кажется, что сейчас настало более благоприятное время для того, чтобы Америка более серьезно отнеслась к моей аргументации, чем это было сделано, когда моя книга впервые увидела свет. Я полагаю, что то, что в ней есть важного, еще может сослужить хорошую службу, хотя я понимаю, что «горячий» социализм, против которого она направлена (организованное движение к рассчитанному обустройству экономической жизни под эгидой государства – главного собственника средств производства) в западном мире уже почти умер. Век социализма, понимаемого в указанном смысле, видимо, кончился где-то около 1948 года. От многих связанных с ним иллюзий отказались даже его лидеры, и в Соединенных Штатах, как и во всем мире, само это слово во многом потеряло свою привлекательность. Несомненно, будут предприниматься попытки спасти это слово для движений менее догматических, менее доктринерских и систематических. Но аргументы, обращенные исключительно против таких прямолинейных концепций социальных реформ, сегодня могут показаться борьбой с ветряными мельницами.

Однако успокаиваться рано: хотя «горячий» социализм, по всей видимости, ушел в прошлое, некоторые его понятия слишком глубоко проникли в саму структуру современной мысли. Если в западном мире осталось мало людей, готовых переделать общество снизу доверху по какому-то идеальному плану, многие до сих пор верят в меры, которые хотя и не призваны полностью перестроить экономику, но могут в своей совокупности ненароком привести к этому результату. И в еще большей степени, чем в те годы, когда я писал эту книгу, поддержка политики, которая в дальней перспективе оказывается несовместимой с делом сохранения свободного общества, перестала быть всего лишь партийным вопросом. Следует еще хорошенько разобраться с этой мешаниной из взаимопротиворечивых и во многом непоследовательных идеалов, которые под маркой «государства всеобщего благосостояния» в основном заменили социализм в качестве цели, которую ставят перед собой реформаторы, и понять, не будут ли результаты «государства всеобщего благосостояния» очень похожи на те, к которым ведет обычный социализм. Я не хочу сказать, что никакая цель такого государства практически не осуществима или что ни одна из них не заслуживает похвал. Однако существует много разных способов достижения одной и той же цели, и сейчас видится опасность того, что нетерпеливое стремление к быстрым результатам может принудить нас выбрать инструменты, которые, может быть, и более эффективны при решении практических задач, но при этом, как я уже сказал, несовместимы с делом сохранения свободного общества. Возрастающая тенденция к использованию административного давления и дискриминации в тех случаях, когда незначительное изменение общих норм законности могло бы, хотя и медленнее, дать те же самые результаты, тенденция к использованию прямого государственного контроля и к созданию монополистических институтов в тех случаях, когда рациональное распределение финансовых средств могло бы организовать спонтанные усилия, все это – тяжелое наследство социалистического периода, которое еще долгое время будет продолжать оказывать влияние на политику.

Именно потому, что в ближайшие годы политическая идеология вряд ли будет выдвигать ясно определенные цели, но будет ориентироваться на постепенные перемены, исключительно важное значение приобретает глубокое понимание процессов, благодаря которым определенные меры могут разрушить фундамент рыночной экономики и постепенно свести на нет творческий потенциал свободной цивилизации. И только когда мы поймем, по какой причине и каким образом некоторые виды экономического контроля парализуют движущие силы свободного общества, а также какого рода меры особенно опасны в этом отношении, – только тогда сможем надеяться, что социальное экспериментаторство не будет создавать ситуаций, в которых никто из нас не хотел бы оказаться.

Как раз такую задачу и ставит перед собой эта книга. Я надеюсь, что хотя бы в более спокойной атмосфере сегодняшнего дня она будет воспринята не как призыв к сопротивлению всякому улучшению и эксперименту, а как настоятельное предупреждение, что любые изменения в наших установлениях должны пройти определенную проверку (как это описано в центральных главах книги, посвященных правозаконности), прежде чем мы примем курс, сойти с которого окажется очень непросто.

Тот факт, что исходно книга была написана с расчетом только на британскую аудиторию, вряд ли делает ее малопонятной для американского читателя. Но в ее фразеологии есть один момент, который я хотел бы прояснить сразу же, чтобы избегнуть каких-либо недоразумений в дальнейшем. В моей книге термин «либеральный» используется в своем первоначальном смысле, в традиции употребления, сложившейся в Англии в XIX веке и сохранившейся там и поныне. В Америке словом «либерализм» сегодня часто называют нечто диаметрально противоположное. Оно стало частью камуфляжа американских левых движений (чему немало способствует бестолковость многих людей, действительно верящих в свободу) и стало означать поддержку любой формы государственного контроля. Меня до сих пор поражает, почему те американцы, которые искренне верят в либеральные ценности, позволили левым присвоить этот практически незаменимый термин, но даже помогли им сделать это, начав использовать его как бранное слово. Об этом особенно стоит пожалеть, если мы вспомним, что многие настоящие либералы начали из-за этого называть себя консерваторами.

Конечно, в борьбе со сторонниками всесильного государства либералы должны иногда объединяться с консерваторами, а в некоторых ситуациях, как, например, в современной Великобритании, у них просто нет других способов эффективно добиваться осуществления своих идеалов. Тем не менее подлинный либерализм отличается от консерватизма, и смешивать эти два направления не стоит. Хотя консерватизм – это необходимый элемент любого стабильного общества, он не является социальной программой; по своим патерналистским и националистическим тенденциям, по своему преклонению перед сильной властью консерватизм гораздо ближе к социализму, чем к подлинному либерализму. Консерваторы с их традиционализмом, антиинтеллектуализмом, а подчас и мистицизмом никогда, кроме разве редких периодов разочарования, не обращаются к молодежи и ко всем тем, кто считает, что для того, чтобы мир стал лучше, нужны какие-то перемены. Консервативное движение по самой своей природе вынуждено отстаивать утвержденные привилегии и опираться на государственную власть, их защищающую. Однако сущность либеральной позиции заключается в отрицании любой привилегии, если привилегия понимается в своем собственном и в своем первоначальном смысле – как право, которое государство защищает и предоставляет одним, не предоставляя его на тех же условиях другим.

Наверное, следует сказать несколько слов в оправдание того, что по истечении двенадцати лет моя книга выходит без каких-либо изменений. Я несколько раз пытался ее отредактировать, поскольку есть целый ряд тезисов, которые я хотел бы разъяснить подробнее, или сформулировать более осторожно, или усилить при помощи иллюстрирующих примеров и доказательств. Но все попытки редактуры лишь показали, что мне больше не удастся написать столь же короткую книгу, покрывающую столь же масштабное проблемное поле; а мне кажется, что каких бы достоинств не было у этой книги, главное ее достоинство – ее относительная краткость. Поэтому я вынужден был прийти к заключению, что для того, чтобы развить тот или иной аспект аргументации, я должен предпринимать отдельные исследования. И я начал делать это в разных статьях, где более подробно обсуждаются некоторые философские и экономические проблемы, лишь вскользь затронутые в настоящей книге[6]. Вопросу о происхождении критикуемых здесь идей и их взаимосвязи с некоторыми другими могущественными и влиятельными интеллектуальными движениями эпохи специально посвящена моя книга «Контрреволюция науки»[7]. И я давно уже хочу дополнить слишком короткую центральную главу «Дороги к рабству» специальным исследованием отношения между равенством и правосудием[8].

Есть, однако, еще одна тема, относительно которой читатель вправе был бы потребовать разъяснений, но которую также не смогу развить адекватно, не написав новую книгу. Меньше чем через год после публикации «Дороги к рабству» к власти в Великобритании пришло социалистическое правительство, продержавшееся шесть лет. И я попытаюсь хотя бы кратко ответить на вопрос о том, в какой мере этот опыт подтвердил или опроверг мои опасения. Этот опыт прежде всего усилил мое беспокойство, а кроме того, продемонстрировал тем, кого не убеждают никакие абстрактные аргументы, реальность затруднений, о которых я писал. Действительно, вскоре после того, как лейбористы пришли к власти, многие вопросы, отметенные моими американскими критиками как не имеющие никакого отношения к реальности, встали на повестку дня в британских политических дискуссиях. Вскоре даже в официальных документах был поставлен вопрос об опасности тоталитаризма, вызванной политикой экономического планирования. Трудно найти более яркую иллюстрацию того, как внутренняя логика такой политики заставила социалистическое правительство невольно принять чуждые ему формы принуждения, чем следующий пассаж из «Экономического обзора за 1947 год» (Economic Survey for 1947), представленного премьер-министром парламенту в феврале указанного года, и то, что за этим последовало:

Есть существенная разница между тоталитарным и демократическим планированием. При тоталитарном планировании все индивидуальные стремления и предпочтения подчинены требованиям государства. Для этой цели используются различные методы насилия над отдельной личностью, лишающие ее свободы выбора. В демократической стране такие методы допустимы только в экстремальных условиях большой войны. Так, британский народ уполномочил свое военное правительство управлять трудовыми процессами. Но в обычное время народ демократической страны не откажется от свободы выбора в пользу правительства. Поэтому демократическое правительство должно вести экономическое планирование таким образом, чтобы в максимальной степени сохранить за отдельными гражданами свободу выбора.

Самое интересное в процитированной декларации о похвальных намерениях – то, что всего через полгода то же самое правительство сочло необходимым в мирное время вернуть в свод законов трудовую повинность. Значение этого вряд ли уменьшается от того, что в действительности сила так и не была применена, поскольку, если известно, что власти имеют право использовать административное принуждение, мало кто будет дожидаться осуществления этого права. Но довольно непросто понять, как правительство могло упорствовать в своих заблуждениях, утверждая в том же самом документе, что теперь «государство должно сказать, каково наилучшее использование ресурсов в национальных интересах» и «дать нации экономическое задание: оно должно сказать, что именно обладает наибольшей важностью и какими должны быть цели политики».

Конечно, шестилетнее социалистическое правление в Англии не произвело ничего подобного тоталитарному государству. Но те, кто заявляют, что этим фактом опровергается главный тезис «Дороги к рабству», не поняли одного из основных утверждений: самое важное изменение, которое происходит в ситуации широкого правительственного контроля, – это изменение психологическое; изменяется человеческий характер. Такое всегда происходит медленно; этот процесс занимает не пару-тройку лет, а, может быть, охватывает одно-два поколения. Важно то, что политические идеалы народа и его отношение к власти являются не только следствием, но и причиной формирования политических институтов, при которых он живет. Помимо прочего, это значит, что даже прочная традиция политических свобод не является панацеей, поскольку опасность как раз в том и заключается, что новые учреждения и новая политика постепенно подрывают и разрушают свободный дух. Разумеется, последствия можно предотвратить, если этот дух сохраняется и народ не только отвергает партию, которая вела его все дальше по опасному пути, но также осознает природу опасности и решительно меняет курс. Пока нет достаточных оснований полагать, что в Англии это уже произошло.

Однако изменения, которые претерпел характер британского народа – не только при правительстве лейбористов, но и на протяжении гораздо более долгого периода, когда он пользовался благодеяниями патерналистского «государства всеобщего благосостояния», – вряд ли можно с чем-то спутать. Эти изменения непросто продемонстрировать, но их легко ощутить, когда живешь в этой стране. В качестве иллюстрации я могу привести несколько примечательных пассажей из социологического обзора проблемы того, как чрезмерное регулирование воздействует на молодежную ментальность. Речь здесь идет о ситуации, которая сложилась до прихода лейбористского правительства, то есть в то время, когда была впервые опубликована «Дорога к рабству»; имеются в виду последствия установлений военного времени, которые лейбористы сделали постоянными:

Прежде всего именно в городе область факультативного сходит на нет. В школе, на работе, в поездках туда и обратно, даже в самом процессе оборудования и снабжения домашнего хозяйства многие виды деятельности, доступные человеку, либо запрещены, либо, напротив, предписаны. Образованы специальные агентства, или гражданские консультации (Citizen’s Advice Bureaus), цель которых – провести озадаченных граждан через лес правил и указать особо настойчивым на те редкие поляны, где частное лицо еще может сделать выбор… [Городской парень] поставлен в такие условия, что он не может пальцем шевельнуть, не вспомнив сначала о предписаниях. Распорядок обычного дня обычного городского юноши показывает, что он тратит огромное количество своего дневного времени, выполняя то, что предписано директивами, в составлении которых он не принимал никакого участия, целей которых он, как правило, не понимает и об уместности которых он не способен судить… Наблюдая за своими родителями, за своими старшими братьями и сестрами, он обнаруживает, что они так же связаны предписаниями, как и он. Он видит, что они настолько привыкли к этому состоянию дел, что очень редко планируют и осуществляют по собственному почину какие-либо новые социальные действия или начинания. Поэтому он не готовится к какому-то будущему, когда ему самому или кому-то другому пригодится способность брать на себя ответственность… [Молодежь] вынуждена сносить так много внешнего и, на ее взгляд, бессмысленного контроля, что начинает искать выход в настолько полном отсутствии дисциплины, насколько они только могут себе это позволить[9].

Нужно ли считать слишком пессимистичным опасение, что поколение, выросшее в таких условиях, вряд ли сбросит привычные оковы? И разве это описание не подтверждает полностью предсказание Токвиля о новом виде рабства, когда,

после того как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые мешают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей, но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко побуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе; он ничего не разрушает, но препятствует рождению нового; он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет и превращает в конце концов весь народ в стадо пугливых и трудолюбивых животных, пастырем которых выступает правительство. Я всегда был уверен, что подобная форма рабства, тихая, размеренная и мирная, картину которой я только что изобразил, могла бы сочетаться, хоть это и трудно себе представить, с некоторыми внешними атрибутами свободы и что она вполне может установиться даже в тени народной свободы[10].

Токвиль не сказал, однако, о том, как долго власть будет оставаться в руках благонамеренных деспотов, если любая бандитская группировка сможет без труда навсегда остаться у власти, презрев все традиционные приличия политической жизни.

Может быть, мне также имеет смысл напомнить читателям, что я никогда не обвинял социалистические партии в преднамеренном стремлении построить тоталитарный режим и даже не подозревал лидеров старых социалистических движений в таких наклонностях. Мысль, которую я излагал в своей книге и в правоте которой меня еще больше укрепил опыт Британии, заключается в том, что непредвиденные, но неизбежные последствия социалистического планирования создают состояние дел, при котором, если мы будем продолжать эту политику, тоталитарные силы непременно возьмут верх. Я прямо говорю, что «социализм можно осуществить на практике только с помощью методов, отвергаемых большинством социалистов», а затем добавляю, что пользоваться этими методами «старым социалистическим партиям не хватало безжалостности, необходимой для практического решения поставленных ими задач», и что «им мешали их демократические идеалы». Боюсь, после правления лейбористов возникло впечатление, что британские социалисты отказываются от этих демократических идеалов с еще большей легкостью, чем за четверть века до того делали их сотоварищи – немецкие социалисты. Действительно, немецкие социал-демократы в 1920-е годы при аналогичных и даже более тяжелых экономических условиях ни разу не подошли к тоталитарному планированию так же близко, как правительство британских лейбористов.

Поскольку я не могу подробно рассмотреть здесь последствия этой политики, я процитирую обобщающие суждения других наблюдателей, которых труднее заподозрить в предвзятости их мнений. Самая убийственная критика прозвучала, что характерно, из уст бывших членов лейбористской партии. Так, г-н Айвор Томас в своей книге, призванной, очевидно, объяснить, почему он покинул ряды партии, приходит к выводу, что «с точки зрения фундаментальных человеческих свобод коммунизм, социализм и национал-социализм мало чем разнятся друг от друга. Все они являются примерами коллективистского или тоталитарного государства… По своей сути настоящий социализм – то же самое, что коммунизм и мало чем отличается от фашизма»[11].

Причины серьезного роста административного произвола и последующего разрушения правозаконности – заботливо построенного основания британских свобод – обсуждаются в 6-й главе. Этот процесс начался, разумеется, задолго до прихода к власти последнего правительства лейбористов и обострился во время войны. Однако попытки экономического планирования, предпринятые лейбористами, довели процесс до той точки, когда уже нельзя сказать с уверенностью, по-прежнему ли господствует в Британии законность. «Новый деспотизм», о котором лорд главный судья предупреждал Британию четверть века тому назад, из опасности, по мнению журнала The Economist, превратился в установленный факт[12]. Это деспотизм, осуществляемый добросовестной и честной бюрократией во имя того, что ей искренне представляется благом страны. Тем не менее это произвол власти, практически свободной от парламентского контроля, и механизм ее осуществления может быть эффективно использован для любой другой цели, помимо тех благонамеренных целей, для достижения которых он используется сейчас. Я не думаю, что выступавший недавно видный британский юрист сильно преувеличивал, анализируя эти тенденции, когда пришел к заключению, что «сегодня в Британии мы живем на грани диктатуры. Переход к ней будет простым, быстрым и может быть совершен на совершенно законных основаниях. В этом направлении было уже сделано немало шагов, чему способствует полнота власти, которой обладает сегодняшнее правительство, и отсутствие настоящего контроля, такого, как условия письменной конституции или существование эффективно действующей Палаты общин, так что количество шагов, которое осталось предпринять, сравнительно невелико»[13].

Более детальный анализ экономической политики британских лейбористов и ее последствий читатель найдет в книге профессора Джона Джюикса «Испытание планированием»[14]. Это лучшее из известных мне обсуждений конкретных явлений, рассматриваемых в моей книге на теоретическом уровне. «Испытание планированием» является лучшим дополнением к «Дороге к рабству», которое только можно себе представить, и преподносит урок, значение которого выходит далеко за пределы Великобритании.

Сейчас представляется маловероятным, что если в Великобритании к власти придет еще одно лейбористское правительство, то оно возобновит эксперименты с широкомасштабной национализацией и планированием. Но в Британии, так же как в других странах, поражение систематического социализма дало тем, кто озабочен сохранением свободы, лишь временную передышку, в продолжение которой необходимо критически пересмотреть наши амбиции и отказаться от части социалистического наследства, представляющей опасность для свободного общества. Без такого пересмотра концепции нашего социального развития и его целей мы будем по-прежнему плыть по течению в том же направлении, в котором, только чуть быстрее, повел бы нас настоящий социализм.

Предисловие к изданию 1944 года

Когда профессионал, занимающийся общественными науками, пишет политическую книгу, его долг – прямо об этом сказать. Это политическая книга, и я не хочу делать вид, что речь идет о чем-то другом, хотя мог бы обозначить ее жанр каким-нибудь более изысканным термином, скажем, социально-философское эссе. Впрочем, каким бы ни было название книги, все, что я в ней пишу, вытекает из моей приверженности определенным фундаментальным ценностям. И мне кажется, что я исполнил и другой свой не менее важный долг, полностью прояснив в самой книге, каковы же те ценности, на которые опираются все высказанные в ней суждения.

К этому остается добавить, что, хотя это и политическая книга, я абсолютно уверен, что изложенные в ней убеждения не являются выражением моих личных интересов. Я не вижу причин, по которым общество того типа, который я, очевидно, предпочитаю, давало бы мне какие-то привилегии по сравнению с большинством моих сограждан. В самом деле, как утверждают мои коллеги-социалисты, я как экономист занимал бы гораздо более заметное место в обществе, против которого я выступаю (если, конечно, сумел бы принять их взгляды). Я точно так же уверен, что мое несогласие с этими взглядами не является следствием воспитания, поскольку именно их я придерживался в юном возрасте и именно они заставили меня посвятить себя профессиональным занятиям экономикой. Для тех же, кто, как это теперь принято, готов в любом изложении политической позиции усматривать корыстные мотивы, позволю себе добавить, что у меня есть все причины, чтобы не писать и не публиковать эту книгу. Она, без сомнения, заденет многих, с кем я хотел бы сохранить дружеские отношения. Из-за нее мне пришлось отложить другую работу, которую я, по большому счету, считаю более важной и чувствую себя к ней лучше подготовленным. Наконец, она повредит восприятию результатов моей в собственном смысле исследовательской деятельности, к которой я чувствую подлинную склонность.

Если, несмотря на это, я все же счел публикацию этой книги своим долгом, то только в силу странной и чреватой непредсказуемыми последствиями ситуации (вряд ли заметной для широкой публики), сложившейся ныне в дискуссиях о будущей экономической политике. Дело в том, что большинство экономистов были в последнее время втянуты в военные разработки и сделались немы благодаря занимаемому ими официальному положению. В результате общественное мнение по этим вопросам формируют сегодня в основном дилетанты, любители ловить рыбку в мутной воде или сбывать по дешевке универсальное средство от всех болезней. В этих обстоятельствах тот, у кого еще есть время для литературной работы, вряд ли имеет право держать при себе опасения, которые, наблюдая современные тенденции, многие разделяют, но не могут высказать. В иных обстоятельствах я бы с радостью предоставил вести спор о национальной политике людям и более авторитетным, и более сведущим в этом деле.

Основные положения этой книги были впервые кратко изложены в статье «Свобода и экономическая система», опубликованной в апреле 1938 года в журнале Contemporary Review, а в 1939 году перепечатанной в расширенном варианте в одной из общественно-политических брошюр, которые выпускало под редакцией проф. Г.Д. Гидеонса издательство Чикагского университета. Я благодарю издателей обеих этих публикаций за разрешение перепечатать из них некоторые отрывки.

Дорога к рабству

Социалистам всех партий

Свобода, в чем бы она ни заключалась, теряется, как правило, постепенно.

Давид Юм

Думаю, я любил бы свободу во все времена, но в нынешнее время я готов преклоняться перед ней.

Алексис де Токвиль

Введение

Больше всего раздражают те исследования, которые вскрывают родословную идей.

Лорд Актон

События современности тем отличаются от событий исторических, что мы не знаем, к чему они ведут. Оглядываясь назад, мы можем понять события прошлого, прослеживая и оценивая их последствия. Но текущая история для нас не история. Она устремлена в неизвестность, и мы почти никогда не можем сказать, что нас ждет впереди. Все было бы иначе, будь у нас возможность прожить во второй раз одни и те же события, зная заранее, каков будет их результат. Мы бы смотрели тогда на вещи совсем другими глазами, и в том, что ныне едва замечаем, усматривали бы предвестие будущих перемен. Быть может, это и к лучшему, что такой опыт для человека закрыт, что он не ведает законов, которым подчиняется история.

И все же, хотя история и не повторяется буквально и, с другой стороны, никакое развитие событий не является неизбежным, мы можем извлекать уроки из прошлого, чтобы предотвращать повторение каких-то процессов. Не обязательно быть пророком, чтобы сознавать надвигающуюся опасность. Иногда сочетание опыта и заинтересованности вдруг позволяет одному человеку увидеть вещи под таким углом, под которым другие этого еще не видят.

Последующие страницы являются результатом моего личного опыта. Дело в том, что мне дважды удалось как бы прожить один и тот же период, по крайней мере дважды наблюдать очень схожую эволюцию идей. Такой опыт вряд ли доступен человеку, живущему все время в одной стране, но если жить подолгу в разных странах, то при определенных обстоятельствах он оказывается достижимым. Дело в том, что мышление большинства цивилизованных наций подвержено в основном одним и тем же влияниям, но проявляются они в разное время и с различной скоростью. Поэтому, переезжая из одной страны в другую, можно иногда дважды стать свидетелем одной и той же стадии интеллектуального развития.

Чувства при этом странным образом обостряются. Когда слышишь во второй раз мнения или призывы, которые уже слышал двадцать или двадцать пять лет назад, они приобретают второе значение, воспринимаются как симптомы определенной тенденции, как знаки, указывающие если не на неизбежность, то во всяком случае на возможность такого же, как и в первый раз, развития событий.

Пожалуй, настало время сказать истину, какой бы она ни показалась горькой: страна, судьбу которой мы рискуем повторить, – это Германия. Правда, опасность еще не стоит у порога, и ситуация в Англии и США еще достаточно далека от того, что мы наблюдали в последние годы в Германии. Но хотя нам предстоит еще долгий путь, надо отдавать себе отчет, что с каждым шагом будет все труднее возвращаться назад. И если по большому счету мы являемся хозяевами своей судьбы, то в конкретной ситуации выступаем как заложники идей, нами самими созданных. Только вовремя распознав опасность, мы можем надеяться справиться с ней.

Современные Англия и США не похожи на гитлеровскую Германию, какой мы узнали ее в ходе этой войны. Но всякий, кто станет изучать историю общественной мысли, вряд ли пройдет мимо отнюдь не поверхностного сходства между развитием идей, происходившим в Германии во время и после Первой мировой войны, и нынешними веяниями, распространившимися в демократических странах. Здесь созревает сегодня такая же решимость сохранить организационные структуры, созданные в стране для целей обороны, чтобы использовать их впоследствии для мирного созидания. Здесь развиваются такое же презрение к либерализму XIX века, такой же лицемерный «реализм», такая же фаталистическая готовность принимать «неотвратимые тенденции». И по крайней мере девять из каждых десяти уроков, которые наши горластые реформаторы призывают нас извлечь из этой войны, – это в точности те уроки, которые извлекли из прошлой войны немцы и благодаря которым была создана нацистская система. У нас еще не раз возникнет в этой книге возможность убедиться, что и во многих других отношениях мы идем по стопам Германии, отставая от нее на пятнадцать – двадцать пять лет. Об этом не любят вспоминать, но не так уж много минуло с тех пор, когда прогрессисты рассматривали социалистическую политику Германии как пример для подражания, так же как в недавнем времени все взоры сторонников прогресса были устремлены на Швецию. А если углубляться в прошлое дальше, нельзя не вспомнить, насколько глубоко повлияли немецкая политика и идеология на идеалы целого поколения англичан и отчасти американцев накануне Первой мировой войны.

Более половины своей сознательной жизни автор провел у себя на родине, в Австрии, в тесном соприкосновении с немецкой интеллектуальной средой, а вторую половину – в США и Англии. В этот второй период в нем постоянно росло убеждение, что силы, уничтожившие свободу в Германии, действуют и здесь, хотя бы отчасти, причем характер и источники опасности осознаются здесь хуже, чем в свое время в Германии. Здесь до сих пор не увидели в полной мере трагедии, происшедшей в Германии, где люди доброй воли, считавшиеся образцом и вызывавшие восхищение в демократических странах, открыли дорогу силам, которые теперь воплощают все самое для нас ненавистное. Наши шансы избежать такой судьбы зависят от нашей трезвости, от нашей готовности подвергнуть сомнению взращиваемые сегодня надежды и устремления и отвергнуть их, если они заключают в себе опасность. Пока же все говорит о том, что у нас недостает интеллектуального мужества, необходимого для признания своих заблуждений. Мы до сих пор не хотим видеть, что расцвет фашизма и нацизма был не реакцией на социалистические тенденции предшествовавшего периода, а неизбежным продолжением и развитием этих тенденций. Многие не желают признавать этого факта даже после того, как сходство худших проявлений режимов в коммунистической России и фашистской Германии выявилось со всей отчетливостью. В результате многие, отвергая нацизм как идеологию и искренне не приемля любые его проявления, руководствуются при этом в своей деятельности идеалами, воплощение которых открывает прямую дорогу к ненавистной им тирании.

Любые параллели между путями развития различных стран, конечно, обманчивы. Но мои доводы строятся не только на таких параллелях. Не настаиваю я и на неизбежности того или иного пути. (Если бы дело обстояло так фатально, не было бы смысла все это писать.) Я утверждаю, что можно обуздать определенные тенденции, если вовремя дать людям понять, на что реально направлены их усилия. До недавнего времени надежда быть услышанным была, однако, невелика. Теперь же, на мой взгляд, момент для серьезного обсуждения всей этой проблемы в целом созрел. И дело не только в том, что серьезность ее сегодня признают все больше людей; появились еще и дополнительные причины, заставляющие взглянуть правде в глаза.

Кто-то, быть может, скажет, что сейчас не время поднимать вопрос, вызывающий такое острое столкновение мнений. Но социализм, о котором мы здесь говорим, – это не партийная проблема, и то, что мы обсуждаем, не имеет ничего общего с дискуссиями, которые идут между политическими партиями. То, что одни группы хотят иметь больше социализма, а другие меньше, что одни призывают к нему исходя из интересов одной части общества, а другие – другой, – все это не касается сути дела. Случилось так, что люди, имеющие возможность влиять на ход развития страны, все в той или иной мере социалисты. Потому и стало немодным подчеркивать ныне приверженность социалистическим убеждениям, что факт этот стал всеобщим и очевидным. Едва ли кто-нибудь сомневается в том, что мы должны двигаться к социализму, и все споры касаются лишь деталей такого движения, необходимости учитывать интересы тех или иных групп.

1 Вероятно, наиболее показательный пример британской критики «Дороги к рабству» с левых позиций – это корректное и честное исследование г-жи Барбары Вуттон «Свобода при плановом хозяйстве» (Wootton В. Freedom under Planning London George Alien & Unwin, 1946). В Соединенных Штатах эту работу цитируют как пример успешного опровержения моих идей, но, как мне представляется, у многих читателей осталось впечатление, что (воспользуемся словами одного американского рецензента) «в основном [книга Вуттон] подтверждает тезисы Хайека» (Barnard С.I. // Southern Economic Journal, 1946. January).
2 Я не знал тогда, что, как мне объяснил потом советник одной компании, это произошло не из-за сомнений в коммерческом успехе издания, а вследствие политического предубеждения, настолько сильного, что книга казалась «недостойной для публикации в приличном издательстве» (см. по этому поводу высказывание Уильяма Миллера, процитированное в статье: Couch W.Т. The Sainted Book Burners // The Freeman. 1955. P. 423; см. также книгу: Miller W. The Book Industry. A Report of the Public Library Inquiry of the Social Science Research Council. N.Y.: Columbia University Press, 1949. P. 12).
3 Этому немало поспособствовала публикация резюме моей книги в Reader’s Digest, и я хотел бы публично выразить свою признательность редакторам этого журнала за мастерство, с которым это резюме было составлено без моего участия. Сокращение текста, содержащего сложную систему аргументации, до размера малой доли исходного текста неминуемо приводит к некоторому упрощению; но то, что такое сокращение было проведено без ущерба для содержания и что сам я вряд ли сумел справиться с этим лучше, – большое достижение.
4 Рекомендую любопытствующим читателям образчик оскорблений и поношений, не имеющий, вероятно, аналогов в практике современной академической дискуссии, – книгу профессора Германа Файнера «Дорога к реакции» (Finer H. Road to Reaction. Boston: Little Brown & Co., 1945).
5 Самым действенным был, без сомнения, роман Джорджа Оруэлла «1984». Ранее автор выступил благосклонным рецензентом моей книги.
6 См.: Individualism and Economic Order. Chicago, 1948 [рус. пер. Хайек Ф.А. Индивидуализм и экономический порядок. М., 2000].
7 The Counter Revolution of Science. Glencoe, III., 1952 [рус. пер. Хайек Ф.А. Контрреволюция науки: Этюды о злоупотреблениях разумом. М., 2003].
8 Развернутый набросок такого исследования был опубликован при поддержке Национального банка Египта в форме четырех лекций, озаглавленных «Политический идеал правозаконности» (The Political Rule of Law. Cairo, 1955).
9 Barnes L.J. Youth Service in an English County: A Report Prepared for King George’s Jubilee Trust. London, 1945.
10 Токвиль А. де. Демократия в Америке. Кн. II. Ч. IV. Гл. VI [М., 2000. С. 497; пер. Б.Н. Ворожцова]. Нужно прочесть всю главу, чтобы понять, насколько прозорливо Токвиль предсказал психологические последствия современного «государства всеобщего благосостояния». Между прочим, частым упоминанием «нового рабства» у Токвиля подсказано заглавие настоящей книги.
11 Thomas I. The Socialist Tragedy. London: Latimer House Ltd., 1949. P. 241–242.
12 См. статью, опубликованную в номере от 19 июня 1954 года, где обсуждается доклад по поводу официального расследования, проведенного по запросу Министерства сельского хозяйства (Report on the Public Inquiry Ordered by the Minister of Agriculture into the Disposal of Land at Crichel Down. Cmd. 1976. London: H.M. Staionery Office, 1954) – этот документ заслуживает самого внимательного изучения всеми, кто интересуется психологией бюрократического планирования.
13 Keeton G.W. The Passing of Parliament. London, 1952.
14 Jewkes J. Ordeal by Planning. London: Macmillan & Co., 1948.
Скачать книгу