Моноклон (сборник) бесплатное чтение

Владимир Сорокин
Моноклон

Моноклон

Моноклон — крупный растительноядный динозавр юрского периода мезозойской эры. Передвигался на четырех ногах. На его панцирной голове со щитовидным воротником был один большой рог.

Виктор Николаевич проснулся от странного, нелепого сна. Ему приснился покойный отец, довоенный Весьегоньск, свадьба дяди Семена и Анны, на которой он побывал десятилетним мальчиком. Во сне все было почти как тогда, в далеком 1938-м, но он сам почему-то был уже нынешним стариком и отец звал его дедом Витей. Его посадили во главу стола, отец сидел рядом и все время подливал ему вкусного, легкого, как березовый сок, самогона, от которого дед Витя, будучи по сути мальчиком, сильно захмелел и уже не мог сидеть, а упал под стол и, хохоча, стал хватать всех за ноги, отчего собравшиеся разозлились и принялись сильно пихать и бить его сапогами, галдя, что дед Витя опозорился. Потом его подхватили и поволокли вон из дома, а он от опьянения не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и ему стало так смешно, так весело, что он хохотал, хохотал дико до тех пор, пока не разрыдался.

Разлепив веки, полные слез, он поморгал ими. Слезы скатились по щекам на подушку. Потом он долго лежал, глядя в потолок с чешской хрустальной люстрой, купленной покойной женой в середине семидесятых в магазине «Свет» на Ленинском проспекте.

Дурацкий сон спутал мысли. Лежа и теребя пальцами край одеяла, Виктор Николаевич приводил мысли в порядок: в двенадцать придет Валя сделать последний укол, потом надо сходить в булочную, после обеда обещал зайти Коржев, сыграть в шахматы, а вечером должен заехать Володя. А завтра — идти за пенсией. И завтра будет готово белье, Володя заедет и получит. Жаль, что не сегодня, он бы по пути и заехал, а завтра ему опять придется кругаля давать.

— Весьегоньск… — произнес он, откинул одеяло и сел на кровати.

Нашарив ногами тапочки, скосил глаза на тумбочку: часы «Янтарь», газета «Известия», сборник кроссвордов, книга Суворова «Ледокол», томик стихов Вероники Тушновой, стакан кипяченой воды, очки для чтения, фигурка Дарта Вейдера, подаренная семилетним правнуком, валокордин, упаковка церебрализина с последней ампулой, упаковки ноотропила, сонапакса, феназепама, фуросемида, ношпы и папазола.

Взял сонапакс, выдавил из кассеты таблетку, сунул в рот, запил водой.

Посидел, щурясь на солнце в просвете штор, шлепнул себя по коленкам, встал. Пошел в ванную, шаркая тапочками по старому паркету:

— Весьегоньск… Весь-е-гоньск…

Зажег свет в ванной, вошел, спустил полосатые пижамные штаны, осторожно сел на унитаз. Посидел, жуя сухими губами, почесывая колено. Помочился медленно, с перерывами. Заворочался, пожевывая, серьезно вцепился в колени. Напрягся, опустив голову. Дряблые складки на шее угрожающе собрались под упрямым подбородком.

Тужась, закряхтел. Замер. Но недовольно выдохнув, покачал головой, расслабился, распрямляясь:

— Горные вершины спят во тьме ночной…

Встал, подтянул штаны, спустил воду, подошел к раковине, глянул в зеркало. Из зеркала на него уставился восьмидесятидвухлетний Виктор Николаевич.

— Гутен морген, — сказал ему Виктор Николаевич, взял зубную щетку, слегка трясущейся рукой выдавил на нее пасты и стал чистить свои ровные новые зубы.

Вычистив, сплюнул, прополоскал рот, умыл лицо, долго вытирал его розовым полотенцем. Затем снял с себя пижаму, повесил на крючок и осторожно, не торопясь, шагнул через борт ванны, схватился за металлическое кольцо, подтянул другую ногу. Открыл воду, отрегулировал, снял трубку душа с рычажков, похожих на довоенные телефоны, переключил воду, направил струю на свои худые ноги. Убедившись, что вода теплая, направил ее на свое худощавое, смуглое тело с обвислым животом. На теле было два старых шрама: на левом бедре, когда в 58-м на охоте его задел клыками раненый кабан и на правом локте, когда в 91-м он сломал руку, поскользнувшись возле своего подъезда. Еще на теле виднелись две татуировки: посередине груди орел, когтящий змею, а на левом плече сердце, проткнутое двумя кинжалами, и еле различимая надпись «Нина». Обе татуировки были старыми, пятидесятых годов.

Виктор Николаевич поливал свое тело из душа, опустив голову, отчего складки на шее снова угрожающе собрались, а нижняя губа сумрачно отвисла.

— В сто концов убегают рельсы… — проговорил он, вспомнив песню Пугачевой. — По рельсам… и по шпалам, по шпалам, по шпалам…

Выключил воду, взялся за кольцо, с осторожностью перенес свое тело из ванны на коврик. Снял полотенце и долго вытирался. Облачился в халат красного шелка, вздохнул, вышел из ванны и направился на кухню, шаркая тапочками. Но за окнами большой комнаты что-то зашумело. Виктор Николаевич прошаркал в большую комнату, подошел к окну.

Поседевшие брови его удивленно поползли вверх: весь Ленинский проспект, простирающийся под окнами, был заполнен молодежью в одинаковых серебристых скафандрах и белых гермошлемах с надписью «СССР».

— Космонавты! — удивленно пробормотал Виктор Николаевич.

И сразу вспомнил:

— Сегодня ж 12 апреля! День космонавтики, сволочи дорогие! Мать честная!

Пораженный, он покачал головой. Сотни, тысячи космонавтов заполняли проспект. Машин не было. По краям у домов темнели зеваки.

За свою сорокалетнюю жизнь на Ленинском проспекте он не видел ничего подобного. Случались здесь демонстрации коммунистов в ельцинские времена, было и знаменитое побоище на площади Гагарина в 1993 году, в трехстах метрах от его дома, когда патриоты из «Трудовой Москвы» схватились с ельцинским ОМОНом. Но такого не было еще никогда.

Виктор Николаевич открыл окно, высунулся, радостно завертел головой:

— Ничего себе! Космонавты! Космонавтики!

Восторженно рассмеялся. Весенний ветер зашевелил его редкие седые волосы.

В толпе космонавтов шло какое-то движение, подготовка к чему-то. В центре, в мешанине блестящих на солнце тел стала приподниматься ракета с гербом России на корпусе. Едва она встала вертикально, нос ее откинулся, в ракете показалась фигура в скафандре. Толпа радостно зашумела. Сидящий в ракете приветствовал всех взмахами рук. Потом открыл свой гермошлем, поднял руку, прося тишины. Толпа стихла. С шестого этажа Виктор Николаевич разглядел лицо парня в открытом гермошлеме: чернобровое, скуластое, с птичьим носом.

— Дорогие друзья! — заговорил парень звонким, бодрым голосом, и динамики разнесли этот голос по проспекту.

— Сегодня двенадцатое апреля. День космонавтики. В этот день Юрий Гагарин покорил космос, совершив свой героический полет. Наша держава заявила о себе на весь мир и во весь голос. Сегодня здесь, на Гагаринской площади, у памятника первооткрывателю космоса собрались тридцать тысяч молодых россиян. Каждый из вас готов повторить подвиг Гагарина. Потому что в душе каждого из вас живет любовь к своей родине, желание сделать ее еще более могущественной, еще более свободной! И мне, из этой ракеты сейчас кажется, друзья, что сегодня каждого из вас зовут Юрий!

Толпа зашумела.

— Каждый патриот России — космонавт в душе! Наш президент — космонавт №1!

Толпа зааплодировала.

— А уж наш премьер — космонавт из космонавтов!

Толпа радостно заревела.

Выступающий подождал, пока шум стихнет, выдержал паузу и вдруг запел:

— Заправлены в планшеты космические карты…

— И штурман уточняет в последний раз маршрут! — тут же подхватила толпа.

— Давайте-ка, ребята, покурим перед стартом, у нас еще в запасе четырнадцать мину-у-у-ут! — подпел толпе Виктор Николаевич с шестого этажа.

Сзади в комнате, на письменном столе зазвонил телефон. Виктор Николаевич недовольно обернулся, заспешил к столу, снял трубку, приложил к уху, возвращаясь с трубкой к окну. Звонил сын Володя.

— Вов, тут у меня под окнами такое творится! Тридцать тысяч космонавтов!

Говоря по телефону, он высунулся в окно.

— А? Что? Это не бред, дорогой мой, а кра-со-та! Послушай, как поют!

Он протянул руку с телефоном из окна. Худая рука закачалась в воздухе. Виктор Николаевич подождал, потом втянул ее в комнату, приложил трубку к уху:

— Слышал? Вот! Это эти… как их… ну, идут которые? «Мы вместе»? Как их? Да! Да! Собрали тридцать тысяч, можешь себе представить? Сегодня же День космонавтики, сынок! Вот так! А? Что? Нет. А чего? Валя? Так она же в двенадцать прибудет. Да? Ну, пусть раньше, я не против. Я попозже только в булочную… Да. Хорошо, Вов. В данный момент просто прекрасно! Настроение ве-ли-ко-лепное! Готовность — номер один! Выхожу на орбиту! Да. Да. А белье завтра. Хорошо. Жду вечером.

Он нажал на трубке красную кнопку, положил ее на подоконник. За окном пела блестящая толпа:

На пыльных тропинках
Далеких планет
Останутся наши следы!

Улыбаясь поющим вместе, Виктор Николаевич закрутил головой, оглядываясь: кто из соседей следит за происходящим? Но высунулись только молодые Рубинштейны с третьего этажа, девчонка Горбунова с четвертого и еще какая-то пара внизу. А на шестом и пятом никто окон не раскрыл.

Виктор Николаевич сжал жилистый кулак, выкинул в окно и крикнул:

— Слава героям космоса!

Рубинштейны и Горбунова услыхали, глянули снизу, замахали ему.

В дверь позвонили.

— Чего? — недовольно обернулся он.

Понял, что это Валя приперлась пораньше, как только что сообщил ему Володя.

— Твою мать… — сплюнул весенним воздухом Виктор Николаевич. — Всегда вовремя!

Качая головой, зашаркал в прихожую.

— Взбрело ей именно сию минуту… куда летит ночное такси, лети, лети, меня вези…

Недовольно бормоча и напевая, щелкнул замком, размашисто распахнул дверь:

— Валя, быстрей! Я вам щас такое покажу!

За дверью стояли трое мужчин. Один из них тут же пихнул Виктора Николаевича в грудь. Виктор Николаевич отшатнулся, попятился назад, но не упал. Трое вошли в темную прихожую, захлопнули за собой дверь.

— Хороший день, — спокойно произнес один из них, что повыше, выходя из прихожей.

— Вы кто? — спросил Виктор Николаевич, не испугавшись.

Человек приблизился к Виктору Николаевичу, снял шляпу и произнес:

— Моноклон.

Виктор Николаевич замер.

Человек был сильно пожилым, как и Виктор Николаевич. На лбу у него, прямо посередине, был вырост, напоминающий спиленный рог. Левую бровь пересекал глубокий старый шрам, отчего левый глаз смотрел совсем сквозь щелочку. Зато правый, светлосерый, глядел умно и решительно.

— Узнал, — улыбнулся Моноклон и, оглядевшись, повесил шляпу на спинку стула, не торопясь, снял свой бежевый плащ, отдал одному из вошедших с ним. Тот повесил плащ на вешалку.

Виктор Николаевич попятился в большую комнату. Моноклон пошел за ним:

— Я же обещал тебе.

Виктор Николаевич допятился до овального обеденного стола, стоящего посередине комнаты, ткнулся в него и стал. Моноклон подошел, остановился напротив. Двое встали рядом, по сторонам. Они были молодыми, крепкотелыми, в кожаных куртках, с мужественными лицами. В руке у одного парня была кожаная сумка.

— А обещанного ждут не три года, — произнес Моноклон и протянул руку.

Парень достал из сумки что-то продолговатое, завернутое в черный бархат, передал Моноклону. Тот взял и положил на стол.

— Что это? — спросил Моноклон у хозяина квартиры, кивнув на сверток.

Но лицо Виктора Николаевича словно окостенело. Стоя в своем красном шелковом халате и тапочках, он уставился на сверток.

— Валек, — скомандовал Моноклон.

Один из парней раскрыл сверток. На черном бархате лежал наконечник обыкновенной кирки. Но он был идеально отполирован и сверкал в солнечном свете, как дорогой японский меч. Валек взял этот блестящий, плавно изогнутый кусок железа, поднес к лицу Виктора Николаевича. На одной грани кирки было выгравировано:

PROCUL DUBIO [1]

На другой:

AD MEMORANDUM [2]

Виктор Николаевич уставился на блестящий металл. Моноклон заглянул в глаза смотрящего, удовлетворенно кивнул:

— Помнит.

Парни с ухмылками переглянулись. Ветер из распахнутого окна шевелил занавески с верблюдами, бредущими на фоне пальм и пирамид. За окном шумела и смеялась толпа. Но визитеры не обращали на этот шум человеческий никакого внимания.

— Время, — скомандовал Моноклон.

Парни схватили Виктора Николаевича, сорвали с него халат, залепили рот зеленой клейкой лентой. Моноклон смахнул со стола шахматы, вазу и газету «Завтра». Ваза разбилась, шахматы покатились по паркету. Парни бросили Виктора Николаевича грудью на стол, навалились, прижали его худое, смуглое тело. За окном толпа запела песню про Землю, ожидающую возвращения из космоса своих сыновей и дочерей.

Моноклон вынул из сумки кувалду. Придерживая Виктора Николаевича, парни свободными руками вцепились в его дряблые ягодицы со следами уколов, развели их. Моноклон вставил в геморроидальный анус острый конец кирки, надавил, загоняя глубже. Виктор Николаевич зарычал, забился в руках парней. Но те держали крепко. Придерживая свое орудие, Моноклон размахнулся и ударил по его широкому концу. Сталь вошла в содрогающееся тело. Ноги жертвы беспорядочно заплясали. Моноклон размахнулся и ударил сильнее. Сталь вошла глубже. Тело Виктора Николаевича словно окаменело. Только нога билась о ножку стола равномерно, будто отсчитывая время.

Моноклон размахнулся и ударил изо всех сил. Металл почти целиком ушел в тело, а из левого бока, чуть повыше поясницы, разрывая смугло-желтую кожу и раздвигая ребра, выдавив струйку крови, вылез острый конец. Его появление положило предел казни: нога перестала биться, тело обмякло. Парни отпустили Виктора Николаевича. Моноклон глянул на блестящий, прошедший сквозь старческое тело металл, опустил кувалду:

— Ну вот…

Тяжело, астматически дыша, передал кувалду парню. Впалые щеки Моноклона побагровели. Глядя на неподвижное тело, он хлопнул себя по карманам, потом вспомнил:

— В плаще.

Валек вернулся в прихожую, достал из кармана плаща пачку немецких сигарет без фильтра, золотую зажигалку, протянул Моноклону. Тот закурил, привычно загораживая огонь от ветра. Обе руки его были покалечены: на правой не хватало мизинца, на левой четвертый палец и мизинец не сгибались.

— Все? — спросил парень, убирая кувалду и бархат в сумку.

— Все, — дымя, Моноклон повернулся, чтобы покинуть эту квартиру навсегда, но вдруг взгляд его задержался на фотографиях, висящих на стене над письменным столом. Он подошел, хрустя осколками хрусталя. Фотографий было шесть, все в аккуратных рамках: родители Виктора Николаевича, его жена, сын, внук, правнук, молодой Виктор Николаевич в форме старшего лейтенанта госбезопасности с косой надписью в уголке «Норильск 1952», и коллективная фотография выпускников юридического факультета Казанского университета 1949 года.

Моноклон приблизил свое лицо к этой фотографии. Третьим слева во втором ряду стоял Виктор Николаевич. Рядом с ним стоял Моноклон. Его лицо тогда было полнее, круглее, но вырост на лбу был таким же, как и теперь.

Он затянулся и стал медленно выпускать дым в фотографию.

Парни между тем осторожно подошли к окну, глянули, не высовываясь. За окном пели блестящие:

Я Земля, я своих провожаю питомцев ―
Сыновей, дочерей.
Долетайте до самого солнца
И домой возвращайтесь скорей.

Постояв возле фотографий, Моноклон резко повернулся и пошел из комнаты. Парни поспешили за ним. Валек помог ему надеть плащ и шляпу. Моноклон поднял воротник плаща, кивнул другому парню на дверь. Тот глянул в глазок:

— Чисто.

Открыл дверь. Они вышли, тихо прикрыв дверь за собой. Щелкнул замок.

В большой комнате на столе осталось лежать тело старика, проткнутое железом. Широкое охвостье кирки торчало из сочащегося кровью ануса, узкий штырь выглядывал из левого бока. Занавески с верблюдами слабо покачивались. Толпа перестала петь и просто шумела.

— Ух-ты, ах-ты! — разнесли динамики голос бровастого парня.

— Все мы космонавты! — заревела толпа.

— Ух-ты, ах-ты!

— Все мы космонавты!!

— Ух-ты! Ах-ты!

— Все мы ко-смо-нав-ты!!!

Ноги старика пошевелились. Руки ожили, ладони поползли по столу к голове. Тело сдвинулось с места, сползло со стола и повалилось на пол. Старик застонал. Трясущейся рукой нащупал пластырь, содрал его с губ. Изо рта выползло шипение. Он сипло всхлипнул и, тряся головой, пополз под столом. Пополз к окну. Кровь скупо сочилась из ануса, ноги размазывали ее по паркету. Он полз, полз по осколкам хрусталя, по шахматным фигурам. Подполз к батарее отопления, вцепился в батарею руками, подтянул правую ногу и рывком, со стоном и шипением подтянулся, схватился за подоконник, урча и хрипя, стал тянуть, подталкивать свое тело, отклячив неподвижную левую ногу. Голова его сильно тряслась. Невероятным усилием, словно старый манекен, он вполз грудью на подоконник, схватился, подтянулся. Его лицо возникло в проеме окна. Он увидел всю ту же переливающуюся толпу космонавтов. Раскрыл рот, чтобы закричать. Но изо рта его хлынула кровь, скопившаяся в пропоротом желудке. Кровь плеснула на белый, прошлой осенью покрашенный внуком низ оконного проема, потекла назад, по подоконнику, закапала на паркет. Лишь одна капля, отскочив, минуя зеленый откос водоотлива, сорвалась вниз, сверкнула рубином на солнце, полетела, подхваченная влажным воздухом. Ветер отнес каплю крови от дома и уронил на толпу блестящих.

Капля крови упала на шлем хохочущего шестнадцатилетнего парня по имени Виктор. Но он ее не почувствовал.

Владимир Сорокин

Тридцать первое

— Это вы такие видите сны? — осведомился прокурор.

— Да, такие вижу сны… А вы уж не хотите ли записать? — криво усмехнулся Митя.

— Нет-с, не записать, но все же любопытные у вас сны.

— Теперь уж не сон! Реализм, господа, реализм действительной жизни!

Ф.М.Достоевский «Братья Карамазовы»

Нам всем грозит свобода,

Свобода без конца.

Д.А.Пригов

Шестикрылый Сарафоний, Сокрушитель Гнилых Миров, явился Тамаре Семеновне Гобзеевой во сне в ночь на двадцать восьмое. Сияя невероятными переливами зелено-оранжево-голубых цветовых оттенков и обдавая колыханиями белоснежных крыл, он вложил свои тонкие светящиеся указательные персты в уши Тамары Семеновны. В ушах стало горячо, а на сердце сорокадвухлетней одинокой женщины так сладко, что она замерла, готовая умереть от счастья. Во сне своем она лежала голая на крыше шестнадцатиэтажного дома в Ясенево по улице Одоевского, где проживала последние двадцать восемь лет. Крыша была покрыта теплым серым пеплом, на котором было приятно лежать. Не вынимая своих горячих перстов из ушей Тамары Семеновны, ангел склонил над нею свой пронзительно красивый лик. Лик сиял неземным сиянием и источал неземную волю. Сарафоний был создан совсем из другого материала, чем Тамара Семеновна. Его чистота заставила женщину замереть от стыда за собственное несовершенство. Трепеща сердцем, Тамара Семеновна застыла, перестав дышать, боясь своим нечистым дыханием спугнуть ангела, эту громадную чудесную бабочку о шести крылах. Не вынимая своих горячих пальцев из ее ушей, Сарафоний приблизил свой лик к ее животу. Уста его открылись, сияющий, ослепительный язык, словно острый меч, вышел из этих уст и коснулся клитора Тамары Семеновны. Это было остро и больно, как ожог. Она вскрикнула и проснулась.

Было еще темно. Тамара Семеновна приподнялась, села на кровати. Сердце ее оглушительно билось. Грудь болела, словно по ней ударили. В ушах было горячо.

— Господи… — прошептала она и осторожно вздохнула.

Спустила ноги с кровати. И почувствовала, что они дрожат. Она сунула руку под свою ночную рубашку, коснулась лобка. Он был горячий и влажный, словно после акта любви, которого у Тамары Семеновны не было уже полтора года. Она встала, но колени тут же подогнулись. Оперевшись на заваленную корректурами тумбочку, она постояла, приходя в себя. Потом осторожно двинулась по направлению к кухне. Голова слегка кружилась, Тамару Семеновну пошатывало в темноте квартиры. Пройдя коротенький коридор, она вошла в кухню.

Свет уличных фонарей обозначал знакомые предметы. Постояв возле холодильника с налепленными на дверь магнитными сувенирами из Турции, Черногории и Болгарии, она подошла к столу, налила фильтрованной воды в чашку и жадно выпила, глядя в окно.

Сон потряс ее. С трудом она вспомнила, что уже шесть лет как разведена, что сын сейчас у сестры в Ельце, что денег осталось всего одиннадцать тысяч, что завтра нужно ехать в издательство сдавать аж три проклятые чистовые верстки. Вспомнила, что мама о чем-то попросила вчера.

— Подзарядка… — автоматически произнесла она.

Поставила пустую чашку на стол. Зашла в туалет. Не включая света, села на унитаз и обильно помочилась в темноте, трогая свои горячие, все еще подрагивающие ноги. Не подтираясь, роняя редкие капли в темноте, вернулась в постель, легла и тут же провалилась в глубокий сон без сновидений.

Проснулась она в третьем часу пополудни. Солнце светило сквозь тюль недавно постиранных занавесок. Тамара Семеновна откинула одеяло, собираясь встать, но вдруг почувствовала в себе что-то, чего раньше не было. Она приподняла ночную рубашку и увидела, что на месте клитора у нее торчит маленький мужской половой орган. В изумлении она уставилась на него. Он был похож на маленький гриб боровик. Тамара Семеновна потрогала его. Прикосновение было новым и приятным. Это было удивительно. И хорошо. Никакого страха не было у нее в сердце. Наоборот, этот маленький розовый член наполнил ее каким-то новым покоем, которого так не хватало ей в жизни. Словно в прежнем существовании ее оставалась некая обширная лакуна, которую сейчас заполнили. И заполнение это положило начало Новому и Большому.

Тамара Семеновна улыбнулась члену. Сняла с себя рубашку, встала, подошла к балконной двери, открыла и голая вышла на балкон. Солнечный свет лег на ее фигуру. Тамара Семеновна посмотрела на хорошо знакомый пейзаж: гаражи, автостанция, окружная дорога с двумя вечно-встречными потоками машин, лес с вкраплениями новостроек.

— Свобода… — произнесла она и улыбнулась.

Двое суток она никуда не выходила, не отвечала на звонки. Голая, счастливая, она только ела, пила и радовалась происходящему в ней. А происходило нечто Великое: член ее рос ежеминутно, увеличиваясь в длине и в объеме. К утру следующего дня налитая кровью головка его увесисто покачивалась возле колен Тамары Семеновны.

— Свобода… — произносила она радостно.

Это было как роды. И как всякие роды, это было сильнее ее воли и желания.

К полдню 31-го огромный фаллос свисал у нее между ног, почти касаясь пола. Он был потрясающе могуч и красив. Тамара Семеновна лежала на кровати, трогая и гладя его, любуясь неизбежным наползанием складок и упругой полнотою вен. Иногда она вставала и осторожно, мелкими шажками перемещалась на кухню, где жадно ела все, что попадалось под руку. Фаллос висел у нее между ног, наливаясь. Тяжесть его восторгом отзывалась в сердце Тамары Семеновны.

Когда солнце стало клониться к закату, она уже точно знала, что надо делать.

В пять часов, надев водолазку и длинную юбку, в которой она обычно на Пасху и в Рождество ходила в церковь, Тамара Семеновна вышла из своей квартиры, спустилась на лифте и мелкими шажками пошла к автобусной остановке. Дождавшись автобуса, доехала до метро «Теплый стан». Сошла с автобуса и медленно, считая каждую ступеньку, спустилась в метро. Фаллос, как язык древнего колокола, тяжко покачивался под юбкой в такт ее шажкам.

Она прошла через турникет, оберегающе скрестив руки над пахом. Опять спустилась по лестнице. Вошла в поезд и встала у глухой двери, отвернувшись от людей. Доехала до «Третьяковской», считая остановки. Вышла из вагона, перешла по переходу, с осторожностью двигаясь в толпе, вошла в другой поезд. Ее толкнули в спину, она замерла, стараясь сохранять равновесия, чувствуя, как тяжко качнулся под юбкой фаллос. Она обняла его ногами, удерживая.

Какая-то женщина, глянув снизу в ее бледное лицо, встала со своего места:

— Садитесь.

С напряженной улыбкой Тамара Семеновна отрицательно покачала головой. Женщина села на свое место. На станции «Маяковская» Тамара Семеновна вышла из вагона и тут же оказалась в плотной, беспокойной толпе. Одни что-то выкрикивали, другие решительно шли, взявшись под руки.

— Граждане, не поддавайтесь на провокации! — фальцетом выкрикивал какой-то бодрый старичок.

Толпа понесла Тамару Семеновну к эскалатору.

«Только б не упасть!» — взмолилась она.

И чудом не упала. Оказавшись на эскалаторе, схватилась одной рукой за нагревшийся резиновый поручень, другой — за парня с рюкзаком.

Парень что-то выкрикнул про 31-ю статью Конституции и многие из стоящих на эскалаторе подхватили. Тамара Семеновна держалась. Ноги ее дрожали, во рту пересохло. И уже почти наверху, когда рифленые ступени под ногами стали привычно складываться, она вдруг почувствовала, как шевельнулся под юбкой фаллос. Это шевеление стоило всей прежней жизни Тамары Семеновны. Она оцепенела в восторге.

Толпа с эскалатора понесла ее вперед, через стеклянные двери, на площадь, где разноцветная людская каша шумно упиралась в ряды угрожающе одетых в черное милиционеров.

Фаллос Тамары Семеновны стремительно восстал. Задрав ее юбку, он мощно раздвинул толпу. Люди даже не успели шарахнуться от него. Наливаясь силой и объемом, багровая головка двинулась вперед по площади, подминая и расшвыривая людей. Став размером со стоящий неподалеку милицейский автобус, она снесла два ряда черного оцепления и приподнялась над площадью.

Чудовищный фаллос воздымался. Смугло-розовое тело его вытягивалось, выгибаясь кверху. Толстенные фиолетовые вены, подобные чудовищным ископаемым змеям, ползли по фаллосу, наполняя его кровью. Он наливался, толстел и креп с каждой секундой. Головка уперлась в памятник Маяковскому. Раздался треск. Каменный Маяковский отшатнулся назад и стал рушиться навзничь.

Площадь замерла.

Маяковский громко рухнул, разваливаясь на куски.

Люди вскрикнули.

Скрытое до этого в облаках солнце выглянуло. Лучи его пролились на багровую головку фаллоса, воздымающегося над Москвой все выше и выше…

Тамара Семеновна открыла глаза.

С недоумением она обнаружила себя стоящей на площади возле выхода из метро «Владыкино», где так и не побывала ни разу в жизни. Она стояла, подняв свою длинную юбку. Напротив стояли разные люди. И молча смотрели на нее: кто с усмешкой, кто с хмурой неприветливостью. Прямо напротив стояли двое парней — русский и таджик. Они держали в руках недоеденное мороженое.

Тамара Семеновна опустила глаза вниз, посмотрела на то, что было у нее под задранной юбкой и что она теперь показывала всем. Там виднелся ее обычный женский пах, поросший негустыми волосами. Ниже паха шли ее обыкновенные ноги. Никакого фаллоса не было и в помине.

Это вызвало у нее еще большее недоумение.

Не опуская юбки, она перевела свой взгляд на людей.

Люди смотрели на ее пах.

— Пыздец? — вопросительно произнес таджик и лизнул мороженое.

Тамара Семеновна опустила юбку и пошла в метро.

Владимир Сорокин

Тимка

Продавщицы Мокшева, Голубко и Абдуллоева без стука вошли в кабинет Сотниковой. Екатерина Станиславовна, надев стильные узкие очки в тончайшей золотой оправе, перелистывала бухгалтерский отчет за третий квартал для налоговой.

— Да… — не глядя на них, произнесла она, быстро просматривая подшитые листы.

Продавщицы молча, со скучающе-напряженными лицами встали посередине кабинета.

— Да? — она подняла глаза, увидела вошедших, сняла очки, потерла переносицу загорелой рукой с огромными накладными ногтями молочного цвета и двумя золотыми кольцами, вместе составляющими венецианскую маску.

Продавщицы молчали.

— Так, — она поморгала, повела затекшей шеей. — Где Нина Карловна?

— Идет из фасовки, — буркнула Голубко.

Сотникова вытянула из плоской пачки «Слим» тонкую сигарету, закурила:

— Значит, человеческого языка не понимаем?

Продавщицы молча смотрели на нее.

— И работать профессионально не желаем?

— Мы хотим работать, — ответила за всех коренастая, со сросшимися черными бровями Абдуллоева.

В кабинет стремительно вошла маленькая, круглая Нина Карловна:

— Что случилось, Катерин Станиславна?

— Случилось, опять случилось, — закивала головой Сотникова, выпуская дым сквозь пухлые губы. — Стоят и трут, стоят и трут. Опять!

— Девочки, — Нина Карловна укоризненно повернулась к продавщицам.

— Мы обсуждали кондишен, — сказала Мокшева.

— Что? — скривила губы Сотникова.

— У нас холодновато в отделе.

— Пятнадцать градусов, как положено, — тряхнула клипсами Нина Карловна. — У вас же кофты под халатами, вы чего?

— Конди-и-шен! — Сотникова откинулась в кресле, закачалась. — Врет и не краснеет.

— Мы правда обсуждали кондишен, — Голубко смотрела исподлобья.

— А чего ж вы ржали, как кобылы, а? — повысила голос Сотникова. — От холода?

— У вас у каждой свой фронт: колбаса, мясо, полуфабрикаты, — зачастила Нина Карловна. — Каждая стоит на своем, каждая отвечает за свое место, каждая следит, каждая смотрит покупателям в глаза, улыбается, предлагает…

— Стоят и трут, стоят и трут! — взмахнула рукой Сотникова. — Как неделю назад терли, так и сейчас. Вы что, на митинге? Оппозиция?

— Мы не оппозиция, — ответила с улыбкой Голубко. — Больше не повторится, Катерина Станиславовна.

— У нас не Черкизон, красавицы, — стремительно стряхнула пепел Сотникова. — Мы и так покупателей теряем, время слож-ней-ше-е. А вы мне — нож в спину. На, Екатерина Станиславовна, получай нож в спину!

— Бонуса лишитесь, — качала круглой головой Нина Карловна. — Лишитесь бонуса.

— Конечно! — качалась в кресле Сотникова. — Новогодний бонус получат далеко не все. И это не только из-за кризиса. Не только.

— Будем стараться, не будем разговаривать, — улыбалась Голубко.

— Молча будем работать, — закивала Абдуллоева.

— Девочки, делайте выводы, — посоветовала Нина Карловна.

— И это в последний раз! — подняла палец с молочным ногтем Сотникова.

— Обещаем, — кивнула Голубко.

— И я вам обещаю. Идите! — мотнула головой Сотникова.

Продавщицы вышли.

— И ты иди, — Сотникова недовольно подтянула к себе отчет. — Распустились, дальше некуда!

Нина Карловна вышла.

Заглянула секретарша Зоя:

— Катерин Станиславна, по мерчендайзингу.

— Все собрались? — Сотникова не подняла головы.

— Да.

— Щас я выйду.

Зоя закрыла дверь.

Сотникова отодвинула отчет, встала, зевнула, потянулась. Подняв вверх руки, вышла из-за стола на середину кабинета. Расставила длинные крепкие ноги на ширину плеч, положила руки на затылок. Стала делать круговые движения влево и вправо, резко выдыхая. На ней были светло-серые, в тонкую белую полоску расклешенные брюки с широким ремнем и белая блузка с вышитыми серебристыми лилиями.

Зазвонил мобильный. Она подошла к столу, взяла, глянула на номер, опустила руку с мобильником вниз, задумчиво облизнула губы. Выдохнула. Быстро приложила мобильник к уху:

— Слушаю.

— Здравствуй, — раздался женский голос.

— Здравствуйте, Ольга Олеговна.

— Я к тебе еду.

— Куда?

— Туда. Ты что, не на работе?

— Я на месте… но…

— Что — но? Я уже на проспекте.

— Но здесь, ну, у меня… не очень…

— Очень. Подъезжаю, встреть.

Разговор прервался.

— Блядь… — Сотникова бросила мобильный на стол, оперлась о столетию руками, сильно тряхнула головой.

Ее короткие, густые, гладкие волосы, крашенные в цвет спелой ржи, взметнулись волной и опали.

— Ну что за блядь… — вздохнула она, схватила мобильник и пошла из кабинета, громко цокая высокими каблуками.

— Зой, ко мне никого в течение часа. Никого! — бросила на ходу, минуя секретаршу.

— Понял, — кивнула Зоя.

Сотникова прошла по коридору, вышла в зал. Здесь толпились, ожидая ее, все двенадцать мерчендайзеров в синих халатах со своими блокнотами.

— Отбой до пяти! — громко объявила она, проходя сквозь них.

Двинулась по залу, огибая стеллажи и посетителей, негодующе качая головой:

— Блядь… ну блядь… ну, что ж за блядь, господи…

По ходу заметила на полу упаковку пастилы, подняла, бросила в большую, стоящую на полу сетку с игрушечными мягкими поросятами. Прошла сквозь свободную кассу.

— Здрасьте, — сказала полная молодая кассирша.

Сотникова пересекла вестибюль с банкоматами, камерой хранения и киоском оптики, прозрачные двери разошлись, она шагнула на брусчатку, встала. На улице было по-прежнему слишком тепло, слишком солнечно и слишком сухо, несмотря на сентябрь. Молодые каштаны и липы и не думали желтеть. На пыльном газоне дремали три бездомные собаки.

Быстрым шагом Сотникова прогулялась от входа в гипермаркет до клумб и обратно, повернулась и увидела подъезжающую черную «Волгу». Молочным ногтем показала свободное место на стоянке. «Волга» свернула, запарковалась. Из машины вышла миниатюрная Малавец в форме советника юстиции второй степени, двинулась ко входу.

— Дерьмовочка подъехала… — пробормотала Сотникова, злобно щурясь на Малавец.

Та шла своей походкой: быстрой, целеустремленно-деловой и слегка комической, словно игрушечной.

— Здравствуйте, Ольга Олеговна, — произнесла Сотникова, когда та приблизилась.

— Здравствуй, Катя, — не взглянув на нее, Малавец обвела площадь возле входа своими серо-голубыми, беспокойными, слегка выпученными глазами.

Ее худощавое, остроносое лицо было, как и всегда, бледновато-желтым, сосредоточенно-озабоченным. Беспокойные глаза непрерывно всматривались во все. Она была лет на девять постарше Сотниковой.

— Ольга Олеговна, — выдохнула Сотникова, — дело в том, что у меня сегодня много людей, реально много, а поэтому…

— А поэтому ты их всех сегодня уволишь, — произнесла Малавец, облизнув сухие, перламутрово-розово напомаженные губы и оглядывая мужчину с Лабрадором на поводке.

— Поймите, здесь нереально, я уже не могу здесь…

— Реально. Пошли.

Малавец решительно направила свое маленькое, худощавое тело в форме к входу. Ее ноги были достаточно стройны, но руки коротковаты. На согнутой левой руке висела дамская сумка, казавшаяся слишком большой для Малавец.

Сотникова последовала за ней.

— Ольга Олеговна, ну давайте завтра у меня…

— Завтра суд. И послезавтра. И послепослезавтра, — произнесла Малавец.

— Вечером давайте.

— Вечером я отдыхаю. Пошли, времени нет.

Малавец прошла в турникет, свернула в отдел фруктов, на ходу выхватила изо льда бутылку со свежевыжатым ананасовым соком, открыла, отпила, остановилась, вращая глазами:

— Куда… я забыла…

— Идите за мной, — недовольно буркнула Сотникова, громко цокая каблуками.

Малавец последовала за ней. Сотникова пересекла зал, вошла в коридор, свернула к своему кабинету. У нее зазвонил мобильный, она глянула, отключила его, распахнула дверь.

— Катерин Станиславна, звонил Лапшин, — доложила Зоя, пригубливая кофе.

— Зой, ко мне никого в течение часа. Никого!

— Понял, — буркнула Зоя.

В секретарскую вошла Малавец с соком в руке.

— Здрасьте, — кивнула ей Зоя, покосившись на форму. — А Лапшину что сказать?

— Через час.

Сотникова толкнула дверь в кабинет, пропуская Малавец. Та вошла. Сотникова закрыла и заперла за ней дверь, присела на край стола для заседаний, скрестив руки на груди и недовольно глядя в стену с благодарностью от Московской патриархии. Малавец села за стол Сотниковой, отодвинула отчет, поставила на стол сок и сумку. Открыла сумку, достала старую серебряную пудреницу, раскрыла. Из сумки вынула костяную трубочку, всунула конец в ноздрю, склонилась над пудреницей, сильно втянула в одну ноздрю, потом в другую. Замерла, глубоко выдохнула. Взяла бутылку с соком, отпила. Потом отключила свой мобильный:

— Давай.

Сотникова вздохнула:

— Ну, я приехала, как и договаривались, в девятом часу.

— Так, ты, во-первых, сядь поближе, вот сюда, — Малавец указала на стул.

Сотникова пересела, положив ногу на ногу.

— И сядь нормально, — пошарила по ней глазами Малавец. — Ты сидишь с каким-то вызовом.

— Нет никакого вызова, — Сотникова сняла правую ногу с левой, провела ногтями по коленям.

— Вот так естественней, — откинулась в кресле Малавец.

— Приехала, позвонила. Он открыл, я захожу, говорю: «Я ваша новая кухарка, от вашей бывшей жены. Меня зовут Виктория». Он говорит: «Ах, как вы вовремя. Я очень голоден, купил карасей, а жарить не умею». Вот. Я говорю: «Не волнуйтесь, я все сделаю». Он говорит: «Прекрасно! Тогда я сейчас пойду ванну приму. А вы располагайтесь и начинайте». Вот. Сам пошел в ванную, я прошла на кухню, там на столе уже лежал белый передничек, я его надела, рыба лежала в раковине. Взяла нож и стала чистить карасей. И тут он вошел на кухню неслышно, быстро сзади подошел и за зад меня взял, а я…

— Стоп! — хлопнула в сухопарые ладоши Малавец. — Стоп.

Сотникова вздохнула, поскребла ногтями свои колени.

— Ты что мне рассказываешь? — спросила Малавец.

— Ну… историю…

— Какую?

— Ну, то, что было у нас с ним.

— Ты рассказываешь страстную историю. Страст-ну-ю. И тай-ну-ю. Я к тебе приехала, отложив две важнейшие встречи только для того, чтобы ты рассказала мне страстную, тайную историю. Которую никто еще не знает. И никто, кроме нас с тобой, не узнает. А поэтому, если ты лишишь меня оча-ро-ва-тельных подробностей, я завтра же плюну на твое дело и передам его кому следует. И тогда ты узнаешь, как Бог свят и суд строг. Поняла?

— Я все поняла, хорошо, — вздохнула Сотникова.

— Рассказывай спокойно, не торопясь. И с исчерпывающими подробностями. Ясно?

— Ясно.

— Прошу, — Малавец сунула руку себе под юбку, сжала колени.

— Он вышел из ванны, я услышала, хоть он и шел босиком.

— Как ты была одета?

— На мне была юбка совсем коротенькая, колготок не было и трусиков тоже не было. Как договорились.

— Как договорились, — кивнула Малавец. — Продолжай.

— И майка. Лифчика не было. И этот белый передничек. Он взял меня за зад, обеими руками, стал трогать попу. Сначала через юбку, а потом забрался под юбку. И говорил: «Продолжайте, продолжайте». Я не оборачивалась, продолжала чистить карасей. Потом он опустился на колени, раздвинул мне ягодицы и стал лизать мне анус.

— Не анус, а попочку, сладкую попочку.

— Да, сладкую попочку.

— Он залез в нее язычком своим?

— Да.

— Глубоко? — дернула головой Малавец.

— Сначала не глубоко, а потом глубоко.

— А ты что? — Малавец сводила и разводила колени.

— Мне было очень приятно.

— Сладко тебе было?

— Сладко.

— Сладенько он язычком своим… да? Туда, сюда… сладенько? В попочке у Катеньки? Туда-сюда. Язычком забрался, да?

— Забрался в попочку мою языком, — кивала Сотникова.

— А Катенька что делала в этот момент?

— Чистила карасей.

— Чистила карасиков маленьких, хороших, а он, хулиган, Катеньке в попочку языком забрался, в сладенькую попочку?

— Забрался языком, — кивала Сотникова, разглядывая свои ногти. — А потом…

— Погоди! — прикрикнула Малавец, тяжело выдохнула. — Он что… он сам… сам он стонал?

— Стонал.

— Сладко стонал, да?

— Сладко.

— Стонал тебе в попочку… а сам в ней язычком, язычком… да? да? да? да-а-а-а-а-а!

Малавец беспомощно вскрикнула и мелко затрясла головой, задвигала рукой под юбкой. Потом схватила отчет и с силой швырнула в Сотникову:

— Сука!

Сотникова испуганно отшатнулась, вскочила, отбежала к двери.

Тряся головой, Малавец закрыла глаза, облегченно, со стоном вскрикнула:

— А-а-а-а!

И тут же простерла свободную руку к Сотниковой:

— Прости, прости.

Сотникова нерешительно стояла у двери.

— Прости… — выдохнула и облегченно задышала Малавец. — Это так… это ничего… это нервы… присядь. Присядь. Присядь!

Сотникова подняла отчет, положила на стол для совещаний. Села на свой стул.

Малавец открыла пудреницу, втянула в правую ноздрю. Отпила сока. Пошмыгала носом.

Помолчали: Сотникова смотрела в стену, Малавец вздыхала и трогала свои щеки, на которых проступили два розовых пятна.

— Кать, ты пойми меня, пожалуйста, — заговорила Малавец. — Я хочу, чтобы ты меня правильно поняла.

— Я хочу курить, — буркнула Сотникова.

— Кури, конечно, кури.

Сотникова взяла со стола сигареты, зажигалку, закурила, положила ногу на ногу.

— Понимаешь, у каждого человека есть свое святое. Не в смысле веры, Бога, чудес. А просто — свое, родное святое. Которое всегда с тобой. И каждый должен уважать святое чужого человека, если хочет называться человеком. Я готова уважать твое святое. Всегда. Я никогда не растопчу его, никогда не осмею. Потому что я в первую очередь уважаю себя как личность, как мыслящий тростник. И уважаю свое святое. И твое. Я всегда пойму тебя. Как поняла с этим процессом. А у меня были все основания не понять ни тебя, ни Самойлова, ни Василенко. Но я поняла и тебя, и Самойлова, и даже мудака Василенко. И теперь вы живете нормальной человеческой жизнью, вам пока ничего не угрожает.

— Пока, — выпустила дым Сотникова.

— Пока, — кивнула Малавец, откидываясь в кресле. — Конечно, пока! Мы все живем — пока. Не пока бывает только у мертвецов. Или у ангелов. У них вместо «пока» — вечность. Ewichkeit.[3] А у нас — dolce vita. Этим мы от них и отличаемся.

Помолчали.

— У меня очень сложный день сегодня, — Сотникова со вздохом выпустила дым.

— У меня тоже.

— Ко мне едут важные люди.

— А у меня в приемной сидят два депутата Государственной Думы. Сидят и пьют кофе. И ждут меня. Сядь нормально.

Сотникова с неудовольствием опустила ногу.

— И не кури столько. Ты молодая, красивая женщина. Зачем ты куришь? Курят от разлада с собой.

— Хочу и курю.

— Ты же дым вдыхаешь! Задумайся один раз: вдыхаешь дым. Это же бред полный — дышать дымом, получая от этого удовольствия.

— А кокаин вдыхать — не бред?

Лицо Малавец стало строгим:

— Это самый экологически чистый наркотик. Знаешь, сколько суток водка держится в организме? Двенадцать. А кокаин — всего трое суток. И никакой ломки.

— А зависимость? — Сотникова загасила окурок.

— А где ты видишь эту зависимость? — узкие, подбритые брови Малавец изогнулись. — Где?

Сотникова молча курила, отведя глаза.

Малавец махнула рукой:

— Никакой зависимости, рыбка. Но я тебе не предлагаю.

— Я и не прошу.

Малавец закрыла пудреницу:

— Что он дальше делал с тобой?

— Дальше… ну, он обнял меня за ноги сзади. Прижался. Я поняла, что он голый. И почувствовала его член.

— Не член! — хлопнула по столу Малавец. — А божественный фаллос!

— Божественный фаллос.

— Как ты его почувствовала?

— Ну… — глаза Сотниковой шарили по кабинету.

— Можно без «ну»?

— Он когда прижался сзади, он же стоял на коленях…

— Так, — Малавец сунула руку себе под юбку.

— И его чле… божественный фаллос у меня оказался здесь… между коленями.

— И что?

— И он стал тереться между ними, а я его ими сжала.

— Сильно сжала?

— Достаточно.

— А он что в это время делал?

— Фаллос?

— Он сам!

— Он по-прежнему внедрялся языком в мою попку.

— О-о-о… хорошее слово… — нервно улыбнулась Малавец, двигая рукой под юбкой. — Внедрялся… именно внедрялся. Точное слово! Внед-рял-ся! И тебе было хорошо?

— Да, мне было хорошо. У него язык такой… настойчивый.

— А фаллос?

— Фаллос горячий.

— И крепкий?

— Крепкий. Твердый.

— Твердый и большой. Ведь, правда, у него большой? Ты это сразу почувствовала?

— Да, — Сотникова обхватила руками свои бедра, вздохнула, распрямляясь, выпятив грудь. — Он у меня между колен прошел и высунулся.

— Знаешь, какой он длины?

— Нет.

— Угадай, — нервно улыбалась, покачивая головой, Малавец.

Пятна на ее щеках проступили сильнее.

— Двадцать?

— Двадцать четыре сантиметра. Вот каков божественный фаллос моего бывшего мужа. А головка его фаллоса — как большой абрикос. Только малинового цвета. Ты видела его головку?

— Да, я поглядывала вниз, хоть и продолжала чистить рыбу.

— Ты… так краешком глаза, да? Свой глазок-смотрок, да? Краешком… краешком увидела, как он это, да?

— Угу.

— Как он высунулся… упругий, да? Туда-сюда, да? Туда-сюда… через ножки твои белые, да?

— Да.

— А сам он… что… сам что? Сам что он?

— Он мычал.

— В попку мычал?

— В попку мычал.

— И язычком в нее, да? Да? Язычком в попочку, а фаллосом своим мужественным… между ножек белых, ножек гладких, да? Ты ножки свои эпилируешь или бреешь?

— Просто брею.

— Сама?

— Да.

— Молодец. Сама! Ты побрила их специально, накануне, да?

— Да.

— Побрила, тайно побрила, гладила ножки свои, готовила, чтобы ему было слаще, нежнее для фаллоса, да?

— Да.

— Чтобы скользил он… скользил по нежному, через нежное… через ножки Катенькины… так вот… скользил, скользил, сколь-зил, сколь-зил, сколь-зил… а-а-а-а-а!!

Малавец оцепенела, открыв рот и закатив глаза. Вскрик ее перерос в хрип. Сотникова угрюмо смотрела на нее, сложив руки на груди.

— Ой, не могу… — Малавец уронила голову на стол, затихла, слабо всхлипывая.

Сотникова закурила.

— Ой… кошмар… кошмарик… — дышала Малавец, поднимая и опуская узкие худые плечи.

Отдышавшись, она понюхала из пудреницы. Отпила сока из бутылки. Откинулась в кресле:

— Кать, ты волком-то на меня не смотри. Не надо.

Сотникова отвернулась.

— Мы с тобой договорились: три ходки. Две уже прошли. Сходишь к нему, когда он из отпуска вернется, в последний раз, и дело с концом.

— Лучше бы деньгами, — Сотникова встала, достала из холодильника бутылку минеральной воды, налила себе в стакан.

— Денег мне от тебя не нужно. Я уже озвучила тебе: взяток не беру.

— Напрасно.

— Ты не хами мне, Кать. Я все-таки тебя постарше. Я, Катенька, видала такое, что тебе и не снилось.

— А может, все-таки деньгами? — Сотникова подошла к Малавец, присела на край стола со стаканом в руке.

— Не все в жизни измеряется деньгами, — Малавец положила свою небольшую руку Сотниковой на колено.

— А может? — Сотникова зло смотрела на Малавец.

— Кать, мы договорились.

— А может?

— Кать… — Малавец решительно вздохнула, сцепила пальцы замком.

— А может? — голос Сотниковой дрогнул.

— Катя! — Малавец хлопнула ладонью по столу.

— А может?! — вскрикнула Сотникова, отбросив стакан и красивые, полные губы ее затряслись.

Не разбившись, стакан покатился по полу.

Малавец встала, обняла ее за плечи:

— Катя. Давай по-хорошему.

Сотникова отвернулась. Малавец вздохнула, подпрыгнула и села рядом с ней на стол:

— Я тебе сейчас расскажу одну историю. И ты все поймешь. Вот двое. Он и она. Встретились. Полюбили друг друга. Быстро выяснилось, что они не просто любят друг друга, а жить без друг друга не могут. Совпадают, как две половинки прекрасной раковины. А внутри — жемчуг. Большая жемчужина любви. И она сияет в темноте. Они счастливы. Счастливы и душевно и физиологически. От акта любви получают колоссальное наслаждение. И у него, и у ней были истории раньше. Были партнеры, были партнерши. Но все померкли по сравнению с реальностью, так сказать. Все прошлое померкло. То есть их близость, это было что-то… Искры сыпались, сердце останавливалось. Иногда она даже теряла сознание. А он, когда кончал, плакал, как ребенок. Так это было сильно. И они были так счастливы, так счастливы, что… просто словами это и выразить невозможно. Как говорится: счастливы вместе. И счастливы не-ре-аль-но! Вот. А потом она забеременела. Они очень хотели ребенка. И он родился — мальчик, здоровый, жизнерадостный. Плод их любви. Она кормила его своей грудью, молока было много. И муж, чтобы не было мастита, помогал ей, сцеживал у нее молоко. Потом он стал просто отсасывать у нее молоко, просто пить его. Ему очень понравился вкус ее молока, ему все в ней нравилось, он боготворил ее, как и она его. Она кормила своей грудью двух своих любимых мужчин — сына и мужа. И была счастлива. И это продолжалось целый год. А потом она перестала кормить сына. Но муж продолжал пить ее молоко. Он очень любил одну позу во время их соития: он сидит на стуле, она сидит на нем лицом к нему. И во время акта он сосал ее груди. А они отдавали ему молоко. И оно не кончалось, оно лилось ему в рот, лилось сладким потоком, потоком любви и благодарности этому человеку, благодарности за то, что он есть, что она его встретила, что они вместе. И это продолжалось. Десять лет. Невероятно, да? Никто и не поверит в такое! Десять лет она поила своим молоком любимого человека. Поила по ночам. Вот… А потом она стала чувствовать смертельную слабость. У нее было много работы, она делала свою карьеру, серьезную. У нее начались головокружения, она похудела. Она обратилась к врачу, рассказала об их сладкой тайне. Врач сказал, что это разрушительно для ее здоровья. И она перестала кормить мужа своим молоком. Он конечно же понял ситуацию, он сам и предложил это, естественно, он же хотел ей добра, он думал об их счастье, о будущем. Они хотели еще детей. Ее карьера состоялась, да и он прилично зарабатывал. После того как она перестала поить его молоком, она поправилась, головокружения прошли. Она забеременела, но девочка родилась мертвой. А через год он ушел от нее к другой женщине. К другой женщине… — Малавец погладила плечо Сотниковой, помолчала.

— Она тяжело перенесла его уход. Очень. Можно сказать — и не перенесла. Совсем. Не смирилась с его потерей. Старалась забыться в работе. Там она достигла приличных результатов, стала личностью. У нее появился мужчина. Но она не испытывала с ним и десятой доли того, что со своим бывшим мужем. Попросту — не кончала. Потом появился еще один. То же самое. Ее муж был необычный сексуальный партнер, очень необычный. Нет, он не был извращенцем, он делал все вполне обычно, но… у него был… как сказать… особый, неповторимый огонь, завод, которого не было ни у кого. Он мог просто положить ей руку на спину, и она сразу сходила с ума от желания. И потом, он действительно очень любил секс. Любил по-настоящему. Даже не любил, а обожал. Обожал. В этом было что-то маниакальное. А она обожала его. Да… В общем, она порвала с этими двумя. И стала жить одна, с сыном. Причем с мужем они остались друзьями. Она слишком любила его, чтобы навсегда порвать. И она растила его сына. Плод их любви. Они перезванивались каждую неделю. И однажды он пожаловался, что у него нет кухарки. И она помогла, послала к нему свою уборщицу, которая и готовила прилично. Та вернулась и рассказала, что он неожиданно овладел ею, когда та чистила рыбу. И когда кухарка это рассказывала, мне стало так хорошо, что…

Малавец замолчала. Серо-голубые, выпученные глаза ее наполнились слезами.

Сотникова слезла со стола, взяла сигарету, закурила.

Малавец сидела на столе, положив на форменную юбку свои маленькие руки.

— Почему вы мне сразу не рассказали? — спросила Сотникова, стоя к ней спиной.

— Не задавай глупых вопросов.

Малавец смахнула слезы, шмыгнула носом, не слезая со стола, вытащила из сумочки пачку бумажных носовых платков, высморкалась. Взяла пудреницу, глянула на себя в зеркальце, опустила в пудреницу трубочку, понюхала.

Сотникова задумчиво подошла к сейфу, клюнула его пару раз ногтем, резко повернулась на каблуках:

— Когда третья ходка?

— Ну… — шмыгая носом, Малавец сделала неопределенный жест рукой. — Можно на той неделе.

— Не позже. Мы потом уедем на Родос.

— Хорошо. Он пока в Москве.

— Не позже, — повторила Сотникова.

— Я договорюсь с ним на следующий уик-энд. Третья ходка.

— Третья ходка, — по-деловому кивнула Сотникова.

— И дело твое и Самойлова, оба дела будут закрыты. Это говорю тебе я, Ольга Малавец. И все у вас будет зашибитлз, как говорит мой сынок. Поэтому гаси свою сигарету, садись сюда.

Сотникова потушила сигарету, села на стол.

— Поближе.

Она придвинулась к Сотниковой. Та взяла ее за руку, свою другую руку сунула себе под юбку:

— Что он делал потом?

Сотникова облизнула губы, вспоминая:

— Потом… Потом он встал с колен, немного вставил мне член… то есть фаллос во влагалище и как бы замер. И перестал дышать. Я сперва подумала, что с ним что-то произошло. И он так стоял, обняв меня. И я тоже перестала… я перестала.

— Что?

— Рыбу чистить.

— И вы так замерли, да? — Малавец стала теребить у себя под юбкой.

— Да. Он стоял как статуя. И держал меня руками. И я тоже стояла.

— А фаллос его божественный?

— Слегка в меня вошел.

— В пипочку твою… да?

— Да.

— В пипу, да?

— Да.

— Разлизал он тебе попу… разлизал настойчивым языком своим… языком настоящего мужчины… а вошел в пипу?

— Да. А потом вдруг…

— Погоди! — сжала ее плечо Малавец. — Погоди, погоди, погоди…

Сотникова замолчала.

Малавец прикрыла глаза, теребя себя под юбкой медленней, покусывая свою узкую нижнюю губу:

— Не надо торопиться… все спокойно… все хорошо…

Сотникова тупо смотрела перед собой.

— И что было потом? — быстро спросила Малавец.

— Потом он резко вошел в меня.

— Куда вошел?

— Во влагалище.

— Чем вошел?

— Фаллосом.

— Горячим?

— Да.

— Решительно?

— Да.

— Страстно?

— Да.

— Глубоко?

— Да.

— Что он сказал тебе?

— Он меня обнял всю и прошептал мне в ухо: «Я забил в тебя, киса!»

— В ушко твое прошептал?

— Да, в самое ухо.

— Горячо прошептал?

— Да.

— И что потом? — всхлипнула Малавец.

— А потом он стал двигаться во мне.

— Двигаться?

— Двигаться.

— Двигаться?

— Двигаться.

— И двигаться?

— Двигаться.

— А потом, а потом?

— А потом он стал кончать в меня.

— Кончать?! Стал?!

— Кончать. И стонал.

— Стонал?!

— Стонал и повторял: «Я забил в тебя, киса».

— Я забил в тебя?! — вскрикнула со всхлипом Малавец.

— Забил.

— Забил?!

— Забил.

— За-бииииииииииииииииииил! — проревела Малавец, закатывая глаза.

Сотникова напряженно замерла.

Конвульсии охватили субтильное тело Малавец, из открытого рта рвалось рычание. Пальцами она вцепилась в плечо Сотниковой. Та сидела, словно окаменев, косо поглядывая на дрожащие ноги Малавец.

Наконец, Малавец перестала дергаться, отпустила плечо Сотниковой, прижала ладони к разгоряченному лицу:

— Все… все… все…

Сотникова со вздохом облегчения слезла со стола, взяла сигарету и закурила, прохаживаясь по кабинету.

— Все… — Малавец посидела на столе, пошевелила ногами в строгих черных туфлях, медленно спустилась со стола, сделала несколько шагов, остановилась.

На ее щеках багровели два пятна. Статная Сотникова прохаживалась, куря, не обращая на Малавец внимания. Та взяла со стола свою пудреницу, подержала в руках, резко закрыла:

— Не буду. Дай-ка мне, что ли, сигаретку.

Сотникова дала, поднесла огня.

Малавец закурила. Лицо ее сразу посерьезнело.

— Вот так, Катя, — она взяла себя за локти.

— Мне пора работать, — Сотникова быстро и жадно докурила, сунула окурок в пепельницу.

— Да… — Малавец шарила прозрачными глазами по кабинету, словно видя его впервые.

Сотникова отперла дверь, заглянула в секретарскую. Зоя сидела за своим столом и блестящими металлическими щипцами правила себе ресницы.

— Лапшин, два раза. Маркович и таможня, — доложила она.

Сотникова вернулась в кабинет.

— Кофейку у тебя выпью? — спросила Малавец, попыхивая сигаретой, но не затягиваясь.

— У нас машина кофейная сломалась, — соврала Сотникова. — И у меня завал работы.

— Ладно, в «Кофемании» попью, — Малавец бросила недокуренную сигарету в пепельницу, взяла свою сумку. — Проводи уж меня.

Сотникова неохотно кивнула.

Они вышли из кабинета, двинулись по коридору.

— Спасибо, — Малавец вдруг обняла Сотникову за белую талию.

Сотникова шла целеустремленно, не реагируя.

— Я ведь Любку, уборщицу нашу бывшую, уговаривала. Не уговорила. Выгнала дуру к чертовой матери. А блядищ он не терпит…

Впереди, в зале гипермаркета раздались истошные женские крики.

— Чего это? — пробормотала Малавец.

— Не знаю… — нахмурилась Сотникова, ускоряя шаг. — Кошелек, что ли, у кого-то вытащили…

— Щас воровство карманное просто жуткое, — покачала головой Малавец, отставая. — Кризис, естественно.

Они вышли в зал.

За длинными стеклянными витринами рыбного и мясного отделов никого не было.

— Прекрасно… — пробормотала Сотникова.

За стеллажами безалкогольных напитков послышался женский вскрик, перешедший в хныканье и бормотанье. Сотникова обошла стеллаж. На полу, подплывая кровью, лежала девушка-мерчендайзер в синем халате. Ее очки и блокнот валялись рядом. На полу спиной к стеллажу сидела мелко дрожащая женщина средних лет. Рядом стояла тележка с продуктами. Содержимое тележки сосредоточенно разглядывал полноватый подполковник милиции.

— Мда… с натуральными продуктами у тебя явно прокол, — проговорил он и, заметив Сотникову, обернулся.

— Кто… — Сотникова остановилась возле трупа, схватила себя ногтями за губы.

— Убил ее? — поднял брови подполковник. — Я.

Сотникова вперилась в него. Его загорелое, холеное лицо не выражало ничего особенного. Слегка покрасневшие глаза смотрели вполне обычно. Сотникова увидела пистолет в его руке. Сзади подошла Малавец.

— О, прокуратура, — подполковник глянул на форму Малавец. — Так быстро?

— Что здесь… происходит… — пробормотала Малавец, пуча глаза на распростертое тело.

— Здесь происходит отстрел, — сообщил ей подполковник. — По принципу красоты.

Обе женщины оцепенели. Сидящая заскулила.

— Самые красивые катапультируются в лучший мир, — произнес подполковник, кивнул на сидящую. — Вот эта явно не подходит. Ползи отсюда, потребитель полуфабрикатов!

Он легонько пнул женщину ногой. Та послушно поползла прочь, поскуливая от ужаса.

— Женщина в форме, — подполковник сощурился на Малавец. — Это красиво, не спорю. Но сама по себе ты не красива.

Малавец оцепенело смотрела на него.

— А вот ты, пожалуй, подходишь, — он перевел взгляд на Сотникову. — Ты красива. По-настоящему.

Он навел на Сотникову пистолет и выстрелил. Пуля попала Сотниковой в грудь, прошла навылет, пробила четыре упаковки виноградного сока «Добрый» и впилась в пакет манной крупы. Сотникова упала навзничь.

Подполковник повернулся и скрылся за стеллажами с продуктами.

— Кать… — выдохнула Малавец.

Сотникова лежала на спине, раскинув руки и глядя в потолок. Ее полные губы слабо, еле различимо задвигались, хватая воздух. Она стала икать.

— Катя… — прошептала Малавец, схватившись за свои все еще красные щеки.

Сотникова смотрела на потолочный светильник вытянутой прямоугольной формы. Светильник сиял светом дня. Этот свет стал сиять, сиять, сиять, сиять и потянул Сотникову за собой. Она полетела за светом, понеслась, понеслась, понеслась, понеслась. И уперлась в закрытое пространство. За этим пространством, как за прозрачной стеной, стоял хомяк в человеческий рост. Шерсть его переливалась радужными сполохами, за ушами темнели два зигзага, белые усы на пухлых щеках сияли. Сотникова сразу узнала его. Это был ее хомяк Тимка, которого ей купила бабушка на Птичьем рынке, когда Кате было восемь лет. Хомяк тогда стал ее самым близким другом в семье, где ссоры между пьющей и гулящей матерью, работающей официанткой в ресторане «Якорь», и истеричным, сильно верующим в Бога отцом, младшим научным сотрудником «Мосгидропроекта», нарастали и рушились как снежные лавины. Катя любила хомяка, тискала, разговаривала с ним, дарила ему подарочки, баловала печеньем, рассказывала про школу, про подруг, про мальчишек, про учителей и задачки, брала этот теплый шерстяной комочек в ладоши и дула на него теплым воздухом. Тимка жмурился от удовольствия. Перед отцом Катя была всегда и во всем виновата, потому что училась она посредственно, мать же о ней заботилась и любила, пока была трезвой. Пьяная мать становилась чужой и непонятной, Катю она тогда или не замечала, или начинала резко тискать и целовать со слезами, словно прощаясь навсегда, что было страшновато. Когда пьяная мать после ссоры с отцом плакала, запершись в ванной, Кате было тоже не по себе. Была еще бабушка, она была хорошей и большой, всегда доброй, но она жила в Бронницах со своими козами, курами и собакой Вальком, приезжала в кунцевскую двухкомнатную квартиру родителей всегда только на день. Катя летом гостила у бабушки вместе с Тимкой. Коз и кур она тоже любила, разговаривала с ними, как и с Тимкой. Но козы и куры так не понимали Катю, как Тимка понимал ее. А разговаривать с Вальком было трудно: он все время сидел на цепи и был злой. Тимка жил на кухне в стеклянном аквариуме, устланном соломой и ватой. Он пил воду из половинки пластиковой мыльницы, ел из консервной крышки и спал, забившись в вату. Приходя из школы, когда родители были на своих работах, Катя кормила Тимку, говорила с ним, грела его своим дыханием, потом выпускала его побегать по квартире. Тимка бегал, семеня ножками и все обнюхивая. Он прожил в Катиной семье год. Однажды зимой Катя выпустила его побегать, а сама включила телевизор и стала смотреть Олимпиаду, фигурное катание. Потом она пошла в туалет, но услышав, что объявляют выступление ее любимых Линичук и Карпоносова, она кинулась из туалета, распахнув дверь так сильно, что та ударила по лыжам отца, стоящим в прихожей, лыжи повалились на пол, и Катя услышала писк Тимки. Лыжи упали на него. На руках у Кати Тимка умер всего за несколько минут: черные глазки его наполнились слезами, он беспомощно перебирал передними лапками, открыв рот. Потом затих. Положив его на стол, Катя рыдала до вечера. Первым с работы пришел отец. Он, как всегда, был устало-недовольным.

— Тимку твоими лыжами убило! — зло плача, выкрикнула ему Катя.

Увидев на столе мертвого хомяка, отец вдруг стал серьезным, усталость дня и привычная раздражительность сошли с него. Он сел за стол, поправил очки, взял Катину руку и сказал спокойно и серьезно:

— Не плачь. Смерти нет. Твой Тимка не умер. Он ушел к Богу.

— Он… вот он, он еще тепленький, — не соглашалась, всхлипывая, Катя.

— Это уже не Тимка, — продолжал отец. — Это просто тело его. А душа его на том свете. Мы все туда уйдем и все там встретимся. И твой Тимка встретит тебя, когда ты туда придешь. И дедушка покойный встретит. И дядя Семен. И мои дедушка с бабушкой. И все друзья и все родственники. Всех воскресит Господь. А теперь пошли, похороним Тимку.

Они оделись, отец взял совок, Катя — Тимку, спустились на лифте во двор, разгребли снег возле липы и закопали Тимку в не очень мерзлую землю. На следующий день выпало много снега, дворник почистил двор и возле липы вырос сугроб. Идя в школу, Катя говорила сугробу:

— Тимка, я в школу иду.

Возвращаясь из школы, говорила:

— Тимка, я пришла домой.

Нового хомяка ей почему-то не купили. А потом она забыла про Тимку. И вот сейчас он стоял перед ней, огромный, как медведь, красивый, благородный, и внимательно смотрел на нее сияющими глазами. Это был ее Тимка, но совершенно новый, преобразившийся. От него проистекала удивительная благодать. Но еще большая благодать дрожала и колебалась неземным светом за его спиной. Благодатное море света переливалось за спиной у Тимки. Всепоглощающий радостный покой исходил от этого моря. И это море ждало Сотникову. И ей ужасно захотелось в это море. Море тянуло, в нем было Другое, Радостное и Великое. Вся предыдущая жизнь Сотниковой вдруг показалась ей по сравнению с этим морем света чем-то маленьким, ничтожным, ссохшимся и сжавшимся, как бабушкина перчатка в старом комоде. Но море не пускало ее: Тимка стоял на пути. Она поняла, что должна что-то Тимке, чтобы он пропустил ее туда, в царство Вечной Радости. Сияющие глаза Тимки говорили ей, чего ждет он от нее. И она сразу поняла и вспомнила: просфорка! Она вспомнила, как однажды она пустила Тимку на стол, чтобы он погрыз просфорку, которую Катин отец принес из церкви. В общем, Катя сделала это даже не нарочно, не для того, чтобы досадить зануде-отцу, а просто ей было как-то весело и приятно, что Тимка поест просфорку, которую отец так значительно приносил из церкви и только натощак позволял есть Кате и младшему братику Леше. Тимка обхватил просфорку своими лапками, прижал к белому брюшку и стал грызть.

— Ешь, Тимка, и стань святым! — со смехом повторяла Катя. — Съешь всю — и станешь святым Тимкой!

Тимка ел быстро, наполняя свои защечные мешки. Он съел почти две трети просфорки, оставив кусочек в виде полумесяца. Но вдруг захрустел входной замок: отец возвращался из магазина. Катя быстро выхватила у Тимки объеденную просфорку, посмотрела кругом — куда бы сунуть? — карманчиков на платье не было, кинуть под диван, — выметут веником, а потом накажут, в унитаз — поздно, отец уже раздевается в прихожей. Катя подбежала к комоду, заглянула за него, но там было так широко, все видно, там просфорку не спрятать. Рядом с комодом стоял приемник-проигрыватель «Ригонда», Катя заглянула и увидела, что сзади красивой «Ригонды» картонная крышка, а в ней маленькие дырочки и две дырки побольше. Катя едва успела сунуть полумесяц в дырку, как отец вошел с авоськой, полной продуктов:

— Кать, где мама?

— У тети Сони, — ответила Катя, положив руки на «Ригонду».

Отец хмуро глянул сквозь очки и унес авоську на кухню.

— Опять хомяк на столе? — раздался его недовольный голос.

— Я заберу, пап, — ответила Катя.

Катя заглянула: хлебный полумесяц исчез в «Ригонде» бесследно. Она забрала озирающегося Тимку со стола и отнесла на кухню, опустила в его стеклянный домик.

— Стол для людей, пол для хомяков, — бубнил отец, разбирая пакеты со снедью. — На столе мы едим, на столе трапеза, которую я благословляю каждый день. В последний раз, слышишь?

— Слышу, — ответила Катя.

Про просфорку отец не спросил ни в тот день, ни на следующий.

А теперь Тимка хотел этот оставшийся, завалившийся в «Ригонду» кусочек.

Сотникова открыла глаза. Она лежала в реанимационном блоке. И поняла, что в Сияющее Море Радости она не попала. Убогий земной мир снова окружил ее. Рядом в синем и белом халатах, стояли двое бородатых людей. С недовольством она стала вглядываться в них. В одном из них она узнала своего мужа Василия. Другой бородатый был врачом.

— Катенька, — произнес Василий, беря ее руку.

Она смотрела на него, словно видела впервые, хотя и вспомнила, кто он в ее земной жизни.

— Катенька, ты слышишь меня?

Она пошевелила губами. Они были сухими, шершавый язык потерся о них. Она сглотнула. Глотать было очень больно, почти невозможно. Но в простреленной груди ни боли, ни тяжести не было.

— Да, — прошептала она и почувствовала, что в правой ноздре у нее трубка.

— Милая, ты жива, — улыбнулся Василий.

— Да, — скорбно согласилась она.

— Чудо. Пуля не задела ни сердца, ни позвоночника, ни пищевода, никаких внутренних органов! — голос Василия задрожал от радости. — Чудо, Катюша! Чудо, радость моя!

Она смотрела на его осунувшееся бородатое лицо. Это тусклое, изможденное, обсосанное земной жизнью лицо обещало всю ту же серую, ограниченную, убогую, знакомую до тошноты земную жизнь.

— Наклонись, — прошептала Сотникова.

— Вам нельзя много разговаривать, — предупредил врач и отошел к соседней больной, лежащей с закрытыми глазами под капельницей и с такой же кислородной трубкой в носу.

Василий приблизил свое лицо, отчего оно стало для нее еще невыносимей. Каждая морщина этого лица, каждый волос в бороде, казалось, говорил ей: «Это наша жизнь, другой не будет».

Сотникова провела языком по губам и негромко заговорила:

— Помнишь «Ригонду», которая стоит у моего отца?

— «Ригонду»? — наморщил лоб Василий.

— Приемник «Ригонда». У него стоит. Возле пианино.

— Да, да, конечно, помню, — закивал он, гладя ее руку. — Отец тоже жутко переживает, даже хотел…

— Открой в нем заднюю панель, найди там кусочек просфорки.

Василий серьезно кивнул.

— И принеси мне его сюда. Немедленно.

Василий покосился на врача. Тот, подозвав сестру, занялся соседней больной.

— Катенька, тебе нужен покой… — зашептало лицо Василия.

— Немедленно, — произнесла она, отводя глаза. — Немедленно. Немедленно.

— Хорошо, хорошо, я все сделаю, — противно и знакомо затряс он лысеющей головой.

— Сегодня. Немедленно, — хрипло шептала она.

— Хорошо, — кивнул он. — Сашу не пустили сюда, он тоже здесь, в коридоре. Он так плакал, когда узнал.

Она вспомнила, что у нее есть сын. Это не вызвало у нее никаких чувств. Потом вспомнила своего отца на инвалидной коляске. Отец показался ей далеким, словно в перевернутом бинокле. Она вспомнила, что ее мать давно уже умерла. И добрая бабушка умерла.

— Принеси мне сегодня, — повторила она.

— Все сделаю, дорогая, не волнуйся. Принесу просфорку. И иконку принесу. Полина заказала сорокоуст, когда узнала, сразу пошла в храм и заказала. Чудо случилось, слава Богу. А этого гада пристрелили, этого мента, оборотня, сволочь эту, наркомана поганого. Его больше нет, Катенька, забудь. Четверых женщин насмерть застрелил, троих ранил. Пристрелили его, как бешеную собаку, отморозка. О тебе по всем каналам говорят. Ты — герой, Катюша. Василенко мне звонил, Сегдеева звонила, Аня звонит каждый час, Николай звонит. И эта, из прокуратуры, та самая, как ее, Малавец, справлялась, предлагала помощь, любые связи, такая душевная женщина, сказала, что все с вашим делом уладилось, а мы что про нее думали, а?

— Сегодня, — Сотникова закрыла глаза в надежде снова увидеть сияющего Тимку.

Но перед глазами была тьма.

— Вам пора уходить, — раздался голос врача. — Вы знаете, мы вообще сюда никого не пускаем.

— Катюш, я приду. — Она почувствовала на своей щеке бороду мужа.

Но глаза не открыла.

Облизнула губы.

— Попить хотите? — раздался женский голос.

Сотникова открыла глаза. Рядом стояла медсестра с поильником.

— Да.

Сестра напоила ее.

— Сколько я здесь? — спросила Сотникова.

— Со вчерашнего дня.

— Сейчас утро?

— Двенадцать часов. Скоро будем обедать.

Сотниковой захотелось помочиться.

— Мне можно встать?

— Нет.

— Я в туалет хочу.

— Вы в памперсе.

— А… — Сотникова потрогала себя под тонкой простыней, почувствовала памперс.

— Я… у меня сильное ранение?

— У вас все обошлось чудесным образом, — улыбнулась медсестра. — Пуля прошла навылет, ничего не задев. Скоро вас переведут в обычную палату.

Сотникова стала мочиться, глядя на свои руки. Только сейчас она заметила, что ее роскошные накладные ногти сняли.


Вечером пришел муж. Он принес свежую просфорку, иконки Богородицы и Целителя Пантелеймона. Сотникова хотела закричать на него из последних сил, но потом передумала, поняв, что этот человек с тусклым лицом ничем ей не поможет. Она потребовала, чтобы к ней пустили сына. Когда тринадцатилетний Саша подошел к ее кровати и поцеловал ее, она взяла его руку:

— Сашенька, сделай для меня одно дело. Это очень важно.

— Я все сделаю, мамочка.

— Съезди к дедушке в Кунцево, открой заднюю панель у старого приемника дедушкиного, найди там кусочек просфорки, он туда завалился. Он мне очень нужен. Без него у меня ничего не получится.

— Я все сделаю, мамочка.

— Никому не говори об этом. И принеси мне его сюда. Сам.

— Я все сделаю, мамочка, не волнуйся.

Назавтра Саша пришел к ней. И протянул ссохшийся тонким полумесяцем кусочек просфорки.

— Спасибо, Сашенька, — она взяла этот полумесяц и зажала в кулаке. — А теперь иди. Я буду спать.

Сын поцеловал ее и ушел.

Через сорок две минуты ее сердце остановилось.

Владимир Сорокин

Губернатор

Едва губернаторский кортеж из трех черных и чистых машин подъехал к Дворцу культуры, как по гранитной лестнице к нему заспешили директор Тарасевич, постановщик Соловьев и выпускающая редактор с местного телевидения Соня Мейер.

Губернатор вышел из машины. Встречающие дружно поприветствовали его. Он ответил им с деловой улыбкой. Приехавшие сопровождающие лица стали выходить из машин, обступать губернатора. Одетый в бурого медведя, двухметровый охранник Семен выбежал из машины охраны и с рычанием опустился на колени перед губернатором. Губернатор обхватил его за мохнатую шею своими короткими руками. Медведь легко встал, подхватил губернатора на спину и пошел вверх по лестнице. Все двинулись следом.

Медведь внес губернатора в просторное фойе с новым паркетным полом, увешанное пейзажами местных живописцев. Двери в зал были предусмотрительно распахнуты. Медведь внес губернатора в большой зал на полторы тысячи мест.

Посередине зала в проходе виднелся длинный стол под красным сукном со стульями и безалкогольными напитками. На подробно расписанном заднике сцены, в окружении вековых сосен и лиственниц светилась огромная цифра «350».

Медведь опустился на колени перед столом, губернатор слез со спины и сразу по-деловому сел в центре стола лицом к сцене, потер свои крепкие ладони:

— Садитесь, садитесь, садитесь.

Все стали быстро рассаживаться за столом. Губернатор глянул на часы:

— Так, сколько по времени?

— Номер или концерт? — уточнил постановщик.

— Вы же меня ради номера выдернули! — усмехнулся губернатор. — Концерт я семнадцатого посмотрю. Вместе с президентом.

— Всего минут десять, Сергей Сергеич, — заулыбался бородатый постановщик.

— Там три минуты за одну идут, Сергей Сергеич! — пошутила Мейер.

— Ну, ну, — подмигнул ей губернатор. — А кто из старого состава?

— Поляков и Бавильцева, — отозвался постановщик.

— Всего двое, стало быть? — губернатор повернулся к 1-му вице-губернатору. — Вот так, Николай Самсонович. Годик прошел, люди разбежались. Спрашивается, а почему?

— А потому что Базыме так и не дали квартиру, а Борисова и Золотильщикову позвали в Екатеринбург, в театр, — спокойно и быстро ответил 1-й вице-губернатор.

— Базыме? — губернатор повернулся ко 2-му вице-губернатору. — Почему Базыме не дали?

— Бобслей, — напомнил тот.

— А… бобслей… — вспомнил губернатор, оттолкнулся кулаками от стола, откидываясь на спинку кресла. — Ладно, давайте глянем.

Постановщик поднял руку. Свет в зале погас. На сцену с залихватским посвистом слева выбежали парни в косоворотках и сапогах с гармошками, ложками и сопелками, а справа — девки в ярких сарафанах. На середину сцены в три прыжка вылетел рыжий парень в алой косоворотке и лихо заплясал «русскую». Остальные, замкнув за ним полукруг, заиграли и запели:

Наш Ванюша — парень бравый:
Как забрили его в рать,
Отслужил, пришел со славой,
Начал девкам в сиськи срать.
Срал дояркам и свинаркам,
Срал пастушкам и кухаркам,
Срал здоровым и больным,
Срал тверезым и хмельным.
Срал легко, игриво, ловко,
Срал с напором, со сноровкой,
Срал толково, деловито,
Срал и тайно, и открыто.
Срал в избе и на природе,
Срал в хлеву и в огороде,
Срал в сенях и за кустом,
На мосту и под мостом!

Из пола сцены поднялась невысокая березка, окруженная травяной поляной. Самая красивая из девушек стремительно сбросила с себя сарафан, нательную рубашку и повалилась навзничь в траву, выставив роскошную грудь. Девушка закрыла глаза, изображая спящую. Рыжий парень, состроив озорное лицо, на цыпочках подкрался, влез на березку, уселся на суку, приспустил полосатые штаны и быстро испражнился, попав девушке точно между грудей.

Сразу же зазвучала грустная песня, протяжно зазвенели балалайки. Девушка проснулась, глянула на свою грудь, закрыла лицо рукой и разрыдалась. Другие девушки закружились вокруг нее плавным хороводом, напевая:

Ох, насрали в сиси
Кузнецовой Ларисе.
Ох, Лариса плачет:
А и что ж это значит?
Я жила-подрастала
Да горя не знала.
Во лугу гуляла,
Маков цвет срывала.
На траву ложилась,
Спала-присыпала.
А во сне Ларисе
Ох, насерили в сиси.
А и тот насерил,
Кто в любовь не верил.

Девушки начали вертеться на месте, Лариса рыдала в траве, трогая кал рукой и поднося руку к носу, рыжий парень восторженно заплясал вокруг березки. Музыка постепенно стала опять бодро-залихватской. Парень плясал, Лариса рыдала, девушки все быстрее кружились вокруг нее.

— Стоп! — вдруг громко сказал губернатор, опираясь кулаками о красный стол.

— Стоп! — произнес постановщик в микрофон.

Музыка прервалась, пляшущие остановились.

— Стоп… — повторил губернатор, вздохнул, помолчал.

Потом сделал знак постановщику, тот передал ему микрофон. Губернатор заговорил:

— Восемь лет назад мы впервые привезли этот номер в Европу. Восемь лет назад. На осеннюю парижскую ярмарку. И показали его. Французы, да? Нация, которую мало чем удивишь. Чем можно удивить француза? У него все есть: вино лучшее в мире, шампанское, коньяк. Сыр французский. Луковый суп. Устрицы, да? А искусство? Импрессионизм, сюрреализм, Пикассо. Самый дорогой художник в мире, да? А литература? «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо». Бальзак, Гюго. Мода, да? Бутики? Шан Жализе. Патрисия Касс. Милен Фарме. Моника Беллучи с этим… с Касселем, да? Чего у них нет? Все есть. Поэтому они на всех давно положили. С прибором. И вот эти самые французы, положившие на все, когда посмотрели наш номер, открыли рты. И сказали: мы такого никогда не видали. Никогда! Это французы, да? То есть — их проперло реально наше русское искусство. Тогда, восемь лет назад. Проперло, да? А почему? Потому что номер был круто придуман и исполнен ве-ли-ко-лепно. Так, что люди ахнули. Открыли рты и не закрывали. А то, что я сейчас увидел, это… танцы инвалидов какие-то!

Сидящие за столом стали подсмеиваться и переглядываться.

— Параолимпийские игры, да? — усмехнулся губернатор, переглядываясь со свитой.

Исполнители тоже переглянулись, но без улыбок.

— Что за слабосилие за такое? Что за формализм? Вам, что, ребят, скучно это исполнять, да?

— Нет, не скучно! — ответил за всех рыжий парень.

— А не скучно — пляши, Ваня, как в последний раз! Как перед расстрелом!

— Так, чтоб искры летели, — подсказала 3-й вице-губернатор.

— Так, чтоб искры летели! — губернатор стукнул кулаком по столу. — Вон, дед мой рассказывал, у них в селе, бывало, на свадьбе, как пойдут мужики плясать, так бабы кричат: наши хреновья из земли огонь высекают!

Свита одобрительно засмеялась.

— Помните, что написано позади вас: триста пятьдесят! Нашему краю триста пятьдесят лет! Вся страна к нам в гости приедет! А вы тут как спагетти болонезе будете по сцене болтаться, да?

Все засмеялись.

— И вы, девчата, — продолжал губернатор. — Вот запели вы: «Ох, насра-а-а-али в сиси Кузнецо-о-о-вой Лар-и-исе». Это… — он прижал кулак к груди. — Это же печаль! Печаль вы-со-кая! Это русская тоска наша, черта национального характера! Об этом поэты писали! Есенин, да? Выткался на озере алый цвет зари. Этого нет ни у кого в мире! Это надо петь душой, а не горлом! Семнадцатого приедут к нам московские циники эти, вроде Славы. Непрошибаемые. Будут сидеть, посмеиваться. А надо так спеть, чтоб всех этих москвичей проперло, чтоб они вспомнили: кто они, откуда и куда идут!

Он замолчал, провел рукой по своей порозовевшей щеке.

Сидящие за столом молчали. Исполнители стояли. Девушка полулежала в траве, придерживая кал на груди.

— И еще, — продолжал губернатор. — Вот у вас Ванюша на березку влез, сделал свое дело. А потом соскочил — и пустился в пляс. А раньше было не так. Ведь не так, да?

— Было подтирание, — кивнул постановщик.

— Было подтирание, — закивали сидящие за столом.

— Было подтирание! — с укоризной откинулся на спинку кресла губернатор. — А почему его убрали? По каким соображениям?

— Мне кажется, это тормозит динамику номера, — ответил постановщик.

— Тормозит? Динамику? А мы что, куда-то торопимся, да? Побыстрей, побыстрей, да? Как в Москве? Все на ходу, да? Чушь! Динамику тормозит. Ничего не тормозит. Он на березку влез, присел на сук, отвалил на сиси ей. Ему огузье нужно подтереть? Нужно! Все нормальные люди подтираются. Что, наш Ваня хуже других? Или что, русские — дикари такие, да? Русский человек не подтирается? Это клевета. Динамику! Не надо за формальные слова прятаться. И не надо самодеятельностью заниматься. Этот номер клас-си-ка! Ваня навалил, девушки с платком расписным подплыли, отерли, он штанишки подтянул — и пляши на здоровье! Это нужно вставить обязательно.

— Вставим, Сергей Сергеич, — согласился постановщик.

— В общем, доводите вещь до ума, — произнес губернатор в микрофон и передал его постановщику. — Не позорьте наш край.

— Будем работать, Сергей Сергеич, — кивнул постановщик.

— Работайте, не жалейте себя, — губернатор заворочался в кресле, готовясь встать, и произнес свое традиционное напутствие: — Мы должны забивать только золотые гвозди.

Постановщик закивал.

— Номер — уже классика. Но классику нельзя превращать в рутину, — губернатор встал.

— Культура такого не прощает, — встала 3-й вице-губернатор.

— Культура такого не прощает! — подтвердил губернатор. — Второй раз глядеть не приеду. А семнадцатого — все посмотрим!

— Сделаем, Сергей Сергеич, — кивал постановщик. — Не подведем.

— Не подводи! — погрозил ему крепким пальцем губернатор и оглянулся. — Миш!

Сидящий в зале неподалеку медведь встал, взрычал, подошел, опустился на колени. Губернатор привычно вспрыгнул ему на спину, обхватил за шею. Медведь проворно понес его из зала. Свита заспешила следом.

Медведь пронес губернатора через вестибюль, спустился по ступеням к машинам, присел. Губернатор слез со спины, перед ним тут же распахнули дверь черного джипа. Он влез в машину, дверь закрыли. Свита расселась по двум другим машинам. Кортеж тронулся.

— Сергей Сергеич, — обернулся референт, сидящий рядом с водителем. — Малышев звонил дважды. Он по поводу тех греков.

— Я же сказал, мы примем кого угодно, — ответил губернатор, глядя в окно. — Хоть папу римского.

— Там еще шестеро.

— Ну и что? Местов нету, что ль?

— Да есть, но их уже… восемнадцать. Многовато.

— Размещай всех в новой, без вопросов.

У губернатора в кармане зазвонил мобильный. Он достал его:

— Да, зая. Нет, зая, обедайте без меня. Нет. Не сердитесь. Да. Я буду пораньше сегодня. Да. Целую всех.

И тут же опять зазвонил мобильный.

— Да, Ярослав, — заговорил губернатор. — Гром всегда гремит внезапно, ты это знаешь лучше меня. И если мы к нему оказались не готовы, это вина только наша. И моя и твоя. Здесь третьего нет и быть не может, валить не на кого. Мы с тобой не зажаты между Изенгардом и Мордором. У нас есть пространство для маневра. И всегда будет. Да. Паниковать не надо. Нет, Ярослав. Ты опять упрощаешь или просто не хочешь меня понять. Нет! Это ты не хочешь меня понять! Да. Да. Конечно! Я приму решение сегодня. Сегодня! Все.

Он убрал мобильный, глянул на часы:

— Так. Сережа.

— Слушаю, Сергей Сергеич, — обернулся референт.

— На комбинат не успеваю, назначь на завтра, на двенадцать.

— Хорошо.

— Отпускай всех. А я — в тупичок.

— Понял.

Референт набрал номер, приложил мобильный к уху:

— Лев Данилыч, Сергей Сергеич дал отбой по комбинату. Завтра — в двенадцать. Спасибо.

Одна из черных машин покинула кортеж, свернув влево. Две другие продолжали движение. Проехали проспект, свернули и после нескольких поворотов подъехали к КПП. Шлагбаум поднялся, обе машины въехали на новую улицу с двенадцатью новыми одинаковыми бежевыми коттеджами под черепичными крышами. Машины подъехали к коттеджу №6 и остановились.

— Сережа, поезжай, займись размещением.

— Есть, Сергей Сергеич, — кивнул референт.

— Вась, заедешь за мной через два часа, — сказал губернатор водителю.

— Хорошо, — кивнул тот, не оборачиваясь. Заднюю дверь джипа снаружи открыл охранник.

Губернатор вышел. Медведь с рычанием опустился на колени.

— Отдыхай, Миш, — потрепал его за ухо губернатор и, подойдя к калитке, нажал на звонок.

Калитку тут же открыли. Губернатор вошел, закрыл за собой калитку, оставив охрану и медведя снаружи, прошел по совсем коротенькой дорожке из природного камня к дому, поднялся по ступенькам и вошел в приоткрытую дверь.

Остановившись на коврике, он осторожно притворил за собою дверь. Пересек прихожую с цветами и колоннами, приблизился к стеклянной двери, за которой горел красноватый свет. Губернатор облизнул губы, взялся за ручку двери, открыл и вошел в просторную гостиную, освещенную красными светильниками. Окна гостиной были наглухо закрыты плотными темно-вишневыми шторами. Красное ковровое покрытие стелилось по полу, стояла ампирная мебель, горел камин. Посередине гостиной стояли две девочки-близняшки в праздничной форме советских школьниц, в пионерских галстуках. Черные, аккуратно заплетенные косички их были украшены большими белыми бантами, на белых передниках на груди алели пионерские значки. На ногах у девочек были белые, приспущенные на щиколотки гетры и черные лакированные туфельки. Руки девочки держали за спиной. Красивые одинаковые лица их с презрительной усмешкой смотрели на вошедшего.

— На колени! — произнесли девочки одновременно.

Губернатор упал на колени.

— Ты кто? — спросила одна из девочек.

— Я раб Анфисы и Раисы.

— Раздевайся, раб! — приказала девочка.

Губернатор стал неловко раздеваться, стоя на коленях. Наконец разделся, оставшись только в трусах. Его член торчал, растягивая трусы. Губернатор согнулся, как бы скрывая свою эрекцию.

Девочки подошли к нему. Одна из них вынула из-за спины руку со стеком, ткнула стеком в член губернатора.

— Чё там у тебя торчит, раб?

— Мой член, — дрожащим голосом пробормотал губернатор, стремительно краснея.

— Почему он торчит?

— Потому что я люблю пионерок.

Девочка снова ткнула стеком в член:

— А чё он так плохо стоит?

— Не знаю, не знаю… — скорбно замотал опущенной головой губернатор.

— Это хорошо, по-твоему?

— Нет, это очень плохо…

— Своим членом ты позоришь нас, пионерок.

— Простите, простите меня…

— Нет, мы тебя не простим.

— Простите, умоляю…

— Знаешь, что мы с тобой сделаем?

— Нет, не знаю.

Девочки лукаво переглянулись и произнесли:

— Щас мы сделаем укол, чтоб твой член стоял как кол!

— Не надо, не надо… — запричитал губернатор.

Лицо его побагровело, нижняя губа безвольно отвисла. Девочка зловеще вынула руки из-за спины. В правой ее руке был шприц, наполненный полупрозрачной жидкостью, в левой — наручники.

Губернатор всхлипнул:

— Я буду плакать.

— Это хорошо! — зло засмеялась девочка со шприцем.

Другая девочка взяла наручники, подошла к губернатору сзади. Все так же стоя на коленях, он послушно протянул руки за спину:

— Я буду плакать…

Девочка защелкнула наручники на его широких волосатых запястьях.

— Я буду плакать! — всхлипнул губернатор.

— Ну, что, Анфиска, посмотрим, что у него в трусах? — спросила девочка со шприцем.

— Посмотрим, Раиска, — ответила другая и тут же толкнула губернатора ногой в бок.

Он опрокинулся навзничь.

— Я буду плакать… — бормотал он, кривя губы.

— Это хорошо, — произнесли девочки, стягивая с него трусы.

Пах у губернатора был выбрит, толстый член стоял.

Анфиска наступила губернатору на волосатую грудь, прижав его к ковру. Раиска схватила член губернатора у основания левой рукой и воткнула иглу шприца в головку:

— Вот так!

Хриплый вопль вырвался из груди губернатора. Но Анфиска прижала его к ковру:

— Лежать, раб!

Раиска быстро и грубо завершила инъекцию. Это вызвало новый вопль, перешедший в рыдания:

— Больно-о-о-о! Ох, как больн-о-о-о-о-о!!

— Это хорошо! — рассмеялась Раиска, кинув пустой шприц в камин и беря с кресла стек.

— Смотри, Раиска! — Анфиска ткнула стеком в член губернатора. — Просто хряк!

— Хряк! — согласилась Раиска и ткнула своим стеком в налитую, гладко выбритую мошонку губернатора. — Хряк, на свинью — бряк!

— Хряк, на свинью — бряк! — повторила Анфиска.

Губернатор пополз по ковру на коленях, вскрикивая и уворачиваясь. Девочки, обступив его, тыкали концами стеков в гениталии:

— Он ползет по ковру!

— Ты ползешь, пока врешь!

— Мы ползем, пока врем!

Губернатор завыл.

— Как твой дружок поживает? — Раиска ткнула стеком в побагровевшую головку. — Вон как раздулся! Болит?

— Боли-и-и-ит… боли-и-ит… — выл, тряся головой, губернатор.

— Это хорошо! — произнесли девочки.

Губернатор полз, подвывая.

— Анфиска! — топнула туфелькой Раиска.

— Чё, Раиска?

— Чё-то надоел он мне.

— Ну, блин, а мне как надоел!

— Чё с ним сделаем?

— Давай его выпорем!

— Давай!

Губернатор перестал ползти, склоняясь и касаясь ковра потным лбом.

— Не надо… не на-а-а-адо…

— Надо, Федя, надо! — произнесли девочки.

Встав по бокам, они стали сечь губернатора по ягодицам. Губернатор завизжал, задергал руками, силясь прикрыть ягодицы. Анфиска стала сечь его по ногам, он старался прикрыть ноги. Раиска в этот момент секла его по ягодицам.

— Пощади-и-ите… пощади-и-и-ите!! — выл губернатор.

Девочки перестали сечь:

— Анфиска!

— Чё, Раиска?

— Он пощады просит.

— За просто так? Я не согласна.

— И я не согласна.

— Пусть чё-то сделает.

— Точно! Пусть чё-то сделает.

— Тогда мы его простим?

— Тогда мы его простим!

— А чё такое ему, типа, сделать?

Девочки задумались, глядя на голого, согнувшегося на ковре губернатора. Потом продолжили:

— Анфиска!

— Раиска?

— Я придумала.

— И чё ты придумала?

— Он же любит пионерок?

— Любит.

— Так, блин, пусть его трахнет пионерка!

— Точно! Пусть его трахнет пионерка!

Девочки наклонились к губернатору и пропели ему в уши:

— Тогда мы тебя про-о-о-остим!

Губернатор снова завыл и запричитал:

— Не надо… не на-а-а-до…

Анфиска взяла колокольчик, позвонила.

В гостиную вошла такая же девочка, во всем похожая на Анфиску и Раиску. Под ее форменной юбкой с передником что-то сильно торчало.

— Привет, Лариска! — улыбнулись ей девочки.

— Привет! — усмехнулась она.

— Ты готова трахнуть его?

— Готова! — тряхнула косичками Лариска.

— Честное пионерское?

— Честное пионерское! — Лариска подняла правую руку в пионерском салюте, а левой задрала свою юбку.

Из-под юбки торчал большой искусственный фаллос, надежно притянутый к Ларискиному паху черными кожаными ремнями.

— Ух ты! — Анфиска осторожно провела стеком по фаллосу. — Котовский?

— Котовский! — кивнула Лариска.

— Большо-о-ой! — делано покачала головой Раиска.

— Тридцать три сантиметра! — бодро сообщила Лариска.

— Видишь, что тебя ждет? — Раиска угрожающе показала губернатору стеком на фаллос.

— Не надо… не на-а-а-адо! — завыл сильнее губернатор, сворачиваясь калачиком на ковре.

— Надо, надо… еще как надо…

Анфиска и Раиска сняли с него наручники, схватили за руки, поставили на колени.

— Засади ему Котовского! — произнесли Анфиска и Раиска.

— Засажу ему Котовского! — ответила Лариска, пристроилась сзади и ввела резиновый фаллос в анус губернатора.

Губернатор закричал.

— Чуфырь, чуфырь, не сробей, богатырь! — произнесли Анфиска и Раиска, коснувшись стеками ягодиц губернатора.

Лариска стала ритмично содомировать его.

— Вот, хорошо! — подсмеивалась Анфиса, поднимая юбку Ларисы, чтобы лучше видеть.

— Круто, круто… — шлепала губернатора по спине Раиска. — Лариска, сильней!

— Я стараюсь… — двигалась Лариска.

— Не надо-о-о… не надб-о-о-о! — выл губернатор.

Ноги его задрожали, из его члена брызнула сперма.

— Блин! Он уже кончает! — воскликнула Анфиска. — Ларис, засади-ка ему поглубже!

Лариска схватила губернатора за бока, с силой прижалась к нему. Анфиска и Раиска схватили губернатора за плечи, помогая Лариске.

— О-о-о-о! О-о-о-о!! — заревел губернатор.

— Хорошо! — шлепала его по спине Раиска.

— Ох, хорошо! — пощипывала его бок Анфиска.

Лариска похохатывала.

Губернатор вскрикнул и рухнул на ковер. Девочки тут же смолкли.

Лариска осторожно вынула фаллос из губернатора, встала и вышла. Вслед за ней, прихватив стеки и наручники, вышли Анфиска с Раиской.

Бездыханный губернатор остался лежать на красном ковре. Дверь бесшумно открылась, вошла женщина средних лет с пузырьком нашатырного спирта в руке. Опустившись на корточки рядом с лежащим, она открыла пузырек и поднесла к его носу.

Губернатор слабо поморщился. Вздохнул, очнувшись. Женщина тут же вышла. Он перевернулся на спину, вдохнул полной грудью, вытер мокрые от слез глаза и щеки. Его член по-прежнему стоял.

Полежав некоторое время на спине, губернатор сел, скрестив ноги. Потрогал свой напряженный член. Затем медленно встал и побрел к двери. Выйдя из гостиной, медленно поднялся на второй этаж, пересек холл и вошел в просторную ванную комнату. Большая ванна в форме раковины была наполнена. Он влез в нее, откинулся на подголовник и замер, прикрыв глаза.

В ванную комнату вошла та женщина средних лет с большим стаканом морковно-сельдерейного сока, поставила его на край ванны.

— Благодарю вас. Принесите мне мой мобильный, — произнес губернатор, не открывая глаз.

— Хорошо, — она вышла.

Губернатор открыл глаза, взял стакан, отпил половину, поставил. Женщина вернулась, передала ему мобильный и вышла. Он набрал номер, приложил мобильный к покрасневшему уху:

— Да, Ярослав. Мы не договорили. Конечно. Я же сказал: сегодня. Сейчас. Да. Если я сказал, что сейчас приму решение, значит, я это сделаю. Точка.

Он помолчал, вздохнул и продолжил:

— Вот, смотри. Я сейчас расскажу тебе одну историю. Реальную. Это не выдумка, не моя фантазия. Это было, реально было. И не так давно. Жил был человек. Нормальный, вполне приличный гражданин. С высшим техническим образованием. Была у него семья: жена, дочка. Была работа неплохая. Свою семью он полностью обеспечивал, особых нужд не было. На работе его ценили, уважали. Жили они с женой счастливо, друг друга понимали. Летом втроем ездили на море. В общем, все было вполне благополучно. Но в один прекрасный момент этот человек вдруг сильно задумался: а правильно ли я живу? И не смог дать себе ответа. Он знал, что он живет благополучно, в достатке, что у него милая жена, очаровательная дочь, уютная квартира, хорошая работа. Но правильно ли он живет в высшем смысле? Он спрашивал себя снова и снова. И не мог дать себе положительного ответа. И так это его достало, что в один момент, весной, когда жена и дочка гостили у родственников, он собрал рюкзак, взял деньги, документы, написал жене и дочке письмо, в котором попрощался с ними и попросил его не искать, оставил им все свои сбережения. Оставил завещание, ключи от машины и от дома. А сам ушел. И не просто ушел, а уехал довольно далеко. Ехал сперва долго на поезде. Потом вышел на пустынном полустанке. И пошел в лес. Это был старый дикий лес. И тянулся он на сотни километров. И человек пошел по этому лесу. Хотя он и был чисто городским жителем, лес он знал и любил. По профессии он был геофизик, часто бывал в экспедициях. И вообще любил походы, ходил на байдарках. Страха перед лесом у него никогда не было. Даже наоборот, лес его всегда притягивал своим покоем. И еще человек этот был, что называется, рукастым, то есть любил мастерить. Короче, пройдя за день километров пятьдесят, он переночевал в лесу, позавтракал тем, что взял с собой, и двинулся дальше. Прошел еще столько же. И снова заночевал. А потом еще. И еще. В общем, он углубился в лес. И когда понял, что углубился совсем далеко, он остановился возле лесного ручья. Достал из рюкзака топор, пилу и наконечник лопаты. Вытесал топором черенок для лопаты. И принялся строить себе дом. Он срубил его из вековых сосен, связал крышу из стволов молодых елок, а сверху накрыл лесным дерном. Сложил внутри очаг из камней. Вскопал несколько гряд и засеял их семенами репы, лука, редиски, чеснока и моркови. Изготовил себе лук, стрелы, острогу. И зажил как настоящий лесной житель: охотился, собирал ягоды и грибы, ставил петли и ловушки на зверей, ловил рыбу, вялил и коптил мясо, сшил себе одежду из медвежьей шкуры и шапку из бобра. Пришла осень, он собрал свой первый лесной урожай с гряд, зарыл его в песок. Пришла зима, навалило снега, ударили морозы. Но он был готов к ним: в доме своем грелся у очага, а в лес выходил охотиться с луком и острогой. Медвежья шуба и бобровая шапка защищали его от холода. О чем он думал в свободное от охоты и работы время? Он думал о том, что наконец-то зажил настоящей жизнью. Вот так. И этот человек жил в лесу. Жил себе и жил. Охотился, ловил рыбу, выделывал шкуры, копал свой огород, сушил грибы, ставил ловушки на птиц и зверей. И прожил он так почти пять лет. И был совершенно счастлив. Он забыл про свою прежнюю жизнь, про жену, про дочь, про геофизику, про футбол, про книги, про трамваи и троллейбусы. А потом однажды он попался в свою ловушку. На медвежьей тропе он подвесил дубовую колоду, которая должна была сломать хребет медведю. А сломала ему. Через три года его скелет под этой колодой нашли охотники. Вот такая история, Ярослав. И все в ней ясно, кроме одного: случайно ли человек этот попал в свою ловушку или сознательно? Не знаешь? И я не знаю. Да и никто не знает. Думаю, даже этот человек не знал. И теперь уже никогда не узнает. А ты удивляешься, почему я не подписываю. Вот так. Будь здоров.

Губернатор положил телефон на край ванны, отхлебнул сока. Потом погрузился в воду. Вынырнул. Устало отер лицо ладонями. Вылез из ванны, вытерся полотенцем, надел халат, взял мобильный. Вышел из ванной комнаты, прошел в небольшую соседнюю комнату с мягкой мебелью и телевизором. На диване аккуратно лежали костюм губернатора, его рубашка, галстук, трусы, носки. Рядом стояли ботинки. Он переоделся, бросив халат на пол. Набрал номер, приложил мобильный к уху:

— Миша, поехали.

Вышел из комнаты, спустился вниз. В вестибюле его ждал стоящий на коленях бурый медведь. Губернатор подошел, обхватил медведя за шею. Медведь поднял его и понес к выходу.

Владимир Сорокин

Черная лошадь с белым глазом

Не только косили, но и готовились к покосу и отдыхали между заходами все четверо совсем по-разному, каждый на свой манер.

Деда Яков после трех подряд пройденных рядов произносил: «Шабаш!» — шумно выдыхал, падал на колено, хватал своей смуглой, похожей на рачью клешню рукою пук срезанной травы, отирал им косу, вынимал из притороченного к поясу кожаного чехольчика оселок и принимался быстро точить лезвие, бормоча что-то себе в рыжую клочковатую бороду. Старший сын его Филя, или Хвиля, как все его звали, всегда полусонный, молчаливый, с такой же, как и у отца, рыжей бородой и с такими же крепкими, короткими руками, клал косу на траву, шел к опушке, где под дубком сидели мать и Даша, делал пару глотков из липовой баклажки, вытирал рукавом рубахи лицо, садился на корточки и так сидел, поглядывая по сторонам и щурясь. Средний, Гриша, лицом, угловатостью и худобою пошедший в мать, повторял за отцом: «Шабаш так шабаш!» — брал косу и, устало дыша, брел с ней к торчащей посреди луга расщепленной молнией и полузасохшей липе, где садился и помаленьку точил косу. Младший же, Ваня, которому не было еще и пятнадцати, худой, остроплечий, большеухий, конопатый, косящий маленькой косой, справленной ему по росту, всегда сильно отстающий от косарей, брал косу на плечо и шел за средним братом, где под липой ложился на живот, подпирал острый подбородок двумя шершавыми кулачками и ждал, пока Гриша, покончив со своей, поточит и его маленькую косу.

Даша сидела под дубком, привалившись к нему спиной, смотрела на косарей, на луг, лес, жучков, шмелей, бабочек и одинокого канюка, изредка проскальзывающего в синей вышине над лугом и лесом. Даше нравилось, что пестрый канюк так плавно летает кругами и вдруг совсем внезапно повисает в воздухе на одном месте, быстро маша крыльями и попискивая жалобно, как цыпленок, а потом сразу падает вниз. Мать сидела рядом, привалившись к другой стороне дубка, и вязала носок из серой козьей шерсти. Изредка она вставала и ворошила граблями срезанную траву, которая еще не стала сеном. Тогда Даша брала свою ореховую палку с рогаткой на конце и помогала матери ворошить.

Луг у Паниных был хорош: ровный, гладкий, близкий к деревне и к большаку. Отписали им его благодаря старому председателю, свояку матери, еще в 35-м.

Косили Панины всего первый день, — полмесяца всей деревней косили, гребли и стоговали на лугах колхозных, по правой стороне Болвы. С погодой везло — июнь стоял жаркий, суховетреный, и как говаривал деда Яков, «нонче сенцо само лезет на крыльцо».

Вчера Даше исполнилось десять лет. Дед сплел ей новые лапотки, отец подарил глиняную свистульку, а мать — белый платок с красною каймою. Даша была довольна. Платок она хранила у бабки в сундуке, в просторных, на вырост плетеных лаптях пришла на покос, а свистульку взяла с собой. Каждый раз, когда отец приходил под дубок напиться и посидеть на корточках, Даша доставала свистульку из кармашка на груди у своего ситцевого платьица, пошитого в Желтоухах залетным портным, и свистела. Отец одобрительно поглядывал на нее, чесал бороду, улыбаясь глазами. Он был молчуном.

Мать тоже не была разговорчива. Бойким на язык у Паниных был только деда Яков.

— Что, Дашуха, тихо ходишь? — спрашивал он по дороге на покос. — Лапти ходу не дают — лыки жопу достают?

Все смеялись, Даша хватала деда за кривой, потемневший от работы палец с черным толстым ногтем и бежала с ним рядом, шаркая новыми лаптями по пыльному большаку.

Когда косари срезали треть луга, а солнце встало над головами и сильно припекло, деда Яков махнул рукой:

— Обед!

Побросав косы, косари потянулись под дубок. Пока они жадно пили, передавая друг другу баклажку, мать и Даша расстелили рваную холстину, стали доставать из плетеного кузовка припасенную снедь: полковриги ржаного хлеба, ворох зеленого лука, дюжину печеных картошин, махотку с топленым молоком, маленький кусок сала в тряпице и соль в бумажном фунтике.

— Господи, благослови… — устало выдохнул деда Яков, взял ковригу, прижал к груди и стал сноровисто нарезать ломти большим старым ножом с потемневшей и истончившейся деревянной ручкой.

Братья взяли по ломтю и сразу стали есть.

Деда Яков перекрестился, обмакнул ломоть хлеба в соль, откусил, схватил перо лука, скомкал, сунул в рот и стал быстро-быстро жевать, отчего клочковатая борода его смешно зашевелилась. Даше нравилось смотреть на деда, когда он ел. Ей казалось, что деда Яков вдруг превращался в смешного зайца. Братья же ели как-то серьезно, словно работали, становясь скучными и угрюмыми. Причем младший, Ваня, во время еды сразу как-то тут же взрослел и делался таким же мужиком, как отец и Гриша.

Мать разрезала сало на восемь шматков и раздала мужикам. Сало было старое, желтое — боров околел прошлым летом от непонятной болезни, а нового поросенка взяли только весной. Зато была корова Доча. И хорошо давала молока.

Мать поставила на середину холстины махотку с топленым молоком, раздала деревянные ложки, проткнула своей ложкой темно-коричневую пенку, застывшую на зеве махотки, размешала:

— Ешьтя…

Телесного цвета молоко перемешалось с белой, густой, скопившейся сверху сметаной. Быстро проглотив сало, мужики полезли ложками в махотку. Мать и Даша подождали, пока те зачерпнут, и сунули свои ложки.

Молоко было прохладным и вкусным. Даша черпала его, шумно хлебала и заедала хлебом. Больше всего в топленом молоке ей нравились желтые крошки масла. Дома сбивали масло только на Пасху, когда бабка пекла гречишные блины. Масло очень вкусно пахло и тут же таяло на блинах. Его всегда было мало.

Мать ела как обычно, без спешки, неся ложку с молоком над ладонью, тихо глотала, покорно склоняя набок маленькую голову, повязанную линялым бледно-синим платком.

Мужики хлебали молоко, громко фыркая.

— Роса нонче дюже быстро сошла… — пробормотал Гриша, вытирая молоко с подбородка. — По сухому-то косить… оно тово…

— Жаришша, а как же… — Хвиля разломил печеную картофелину, макнул в соль, откусил.

— Ничо. Без спеху к вечеру свалим, — деда Яков быстро хлебал молоко. — Ребра ломать не будем, а потихонь, да полегонь. И никуды не денется!

— Хоть посохнет враз, — мать выловила ложкой большой кусок сметаны и протянула Даше. — На-ка, верха поешь…

Даша облизала свою ложку, положила на холстину. И обеими руками приняла ложку матери, до краев, с верхом наполненную сметаной. Белая, густая, она с трудом помещалась в новой деревянной ложке, норовя полезть через край. Даша осторожно понесла ложку ко рту. Сметана заколыхалась, оседая. Верх ее оплывал. Луч полуденного солнца, пробившись сквозь листву дубка, упал на полукруглый белый сметанный верх, вспыхнул. В сметане просияли желтые крохи масла. Даша открыла рот. И вдруг в этой нежнейшей, лучащейся белизне отразилось что-то темное. Даша оглянулась.

Совсем рядом стояла черная лошадь.

Даша вздрогнула. Сметана сорвалась с ложки и плюхнулась ей на платье. И все увидели лошадь.

— Ах, штоб тебя! — удивленно дернулся и прищурился деда Яков.

Лошадь шарахнулась от сидящих, отошла и встала поодаль, похлестывая себя черным, спутавшимся хвостом. Она была глубокой вороной масти, приземистая, широкогрудая, ширококостная, как и все крестьянские лошади, с большой головой, маленькими ушами и густой, косматой, давно не стриженной гривой. Репьи густо сидели в этой гриве. Слепни вились над лоснящейся спиной лошади.

— Родимая моя мамушка… — вздохнула мать, перекрестилась и положила руку на свою небольшую грудь. — Вот напугал, пролик…

— Чья ж это кобыла? — привстал Гриша.

— Ненашенская, — положил ложку деда Яков. — У нас вороных сроду не водилось.

Гриша пошел к лошади, на ходу вытягивая из портов ремешок. Стоящая боком, она поворотила к нему морду, наклонила и потянула ноздрями. И все сразу заметили, что левый глаз у нее совсем белесый.

— Гля, так она ж слепа на один глаз! — усмехнулся Гриша, подходя. — А ну, ня бойсь… ня бойсь…

Лошадь прянула в сторону. И встала левым боком.

— Гринь, заходи слева, там, где глаз у ей слеп, — посоветовал деда Яков. — Видать, с Бытоши отбилась, бродяга.

— Не, тять, она от цыган ушла, — хмуро смотрел на лошадь Хвиля, приподымаясь. — В Желтоухах опять табор встал. От них и сбегла. Вона лохматая какая…

Гриша осторожно приблизился к лошади, сделав из ремешка кольцо и держа его за спиной. Но лошадь снова отбежала.

— Ах ты, гадюка… — посмеивался Гриша.

— Погодь, Гришань, — Хвиля отломил кусок хлеба, пошел к лошади. — На-ка, лохматая, возьми…

Вдвоем они стали осторожно, как охотники, приближаться к лошади с двух сторон. Она замерла, прядая маленькими ушами и пофыркивая. Гриша и Хвиля стали двигаться совсем медленно, как во сне. И Даше стало почему-то очень беспокойно. Сердце у нее сильно забилось. Затаив дыхание, она смотрела, как коварно приближаются люди к лошади: отец с куском хлеба на ладони, дядя Гриша — с ремнем за спиной.

— Ня бойсь, ня бойсь… — бормотал Гриша.

Подойдя совсем близко, мужики остановились. Хвиля протянул хлеб почти к самой морде. Гриша напрягся, закусив губу. Замершая лошадь всхрапнула и кинулась между ними. Мужики бросились на нее, вцепились в гриву. Даша закрыла глаза. Лошадь заржала.

«Хоть бы не поймали!» — вдруг неожиданно взмолилась Даша, не открывая глаз.

Она слышала ржание лошади и ругань мужиков.

Потом ржание прекратилось.

— Ах ты, мать твою… — злобно произнес отец.

— Стерва дикая… — произнес Гриша.

Даша поняла, что лошадь не поймали. И открыла глаза.

На лугу стояли отец и Гриша. Лошади не было.

— Эх вы, анохи! — в сердцах махнул на них рукой деда Яков. — Кобылу споймать не могёте.

— Дикая она, тять, — Гриша стал вставлять ремешок в сползающие порты.

— По лесу бегает, шалава… — отец поднял оброненный хлеб, подошел, положил на холстину.

— Коли слепа да дика, какой прок от ней? — пробормотала мать и ложкой стала собирать сметану с Дашиного подола.

Колени Даши дрожали.

— Ты чаво? Спужалась? — улыбнулась мать.

Даша покачала головой. Она была очень рада, что лошадь не поймали. Мать снова протянула ей ложку со сметаной. Даша взяла и жадно проглотила густую, прохладную сметану. Повскакавшие мужики снова сели, взялись за ложки и принялись дохлебывать молоко. Появление и исчезновение дикой кобылы возбудило их. Они заговорили о лошадях, о цыганах, их ворующих, о непутевом новом председателе, о провалившейся крыше колхозной конюшни, о гречихе, о клеверах на той стороне, о ночных порубках на просеках под Мокрым, о мокровских плотниках и вдруг заспорили о том, где лучше драть дор из ворованной елки — у себя в сарае или в бане у Костичка.

Даша не слушала их. После того как лошадь убежала, ей стало хорошо и легко.

— Даш, чаво ты сидишь сиднем? — мать поправила свой сбившийся платок. — Пойди ягоды насбирай.

Даша нехотя встала, взяла пустой кузовок, повесила на плечо и пошла в дальний конец луга.

— Далёко не ходи, — облизывал ложку отец.

Даша пошла сперва по стерне, громко шорхая новыми лаптями, потом по стоячей траве, пугая стрекочущих кузнечиков. Трава нагрелась на солнце, и в ней было горячо ногам. Даша прошла весь луг, оглянулась. Мужики поднялись косить. Даша вытащила свистульку из кармашка и громко свистнула. Мать махнула ей рукой. Птицы в обступавшем луг лесу откликнулись свистульке. Даша свистнула еще раз. Послушала голоса птиц. Свистнула. Убрала свистульку и вошла в редколесье на узком конце луга. Здесь стоял молодой березняк, а в нем кустилась земляника. Даша вошла под березы, сняла жесткий лыковый кузовок с плеча, поставила в траву и принялась собирать ягоду и носить к кузовку. Земляники было много, и никто до сих пор не обобрал ее. Даша рвала спелые и не очень ягоды, сыпала в кузовок, а те, что покрупней, ела сама. Земляника была сладкой. Собрав ягоду на одной поляне, Даша перенесла кузовок на другую. Вдруг какая-то птица вспорхнула у нее из-под ног, затрещала крыльями, отлетела и села на березу. Даша вынула свистульку и свистнула. Птица отозвалась тонким прерывистым писком, совсем как свистулька. Даша удивилась. И снова свистнула. Птица откликнулась. Даша пошла к птице. Птица вспорхнула, отлетела и снова села где-то. Даша успела заметить, что птица пестрая, как канюк, но гораздо меньше. Даша свистнула. Птица откликнулась. Деда Яков рассказывал Даше, что птицы говорят на своем языке, но только святые люди и птицеловы понимают птичий язык.

— Свистулька по-птичьи говорит! — прошептала Даша.

Ей захотелось расспросить птицу про лесную жизнь, про клады, которые, по словам бабки, охраняют горбатые лешие. Она пошла по березняку к птице, дуя в свистульку. Птица откликалась. Но, подпустив Дашу поближе, снова снялась и улетела, треща крыльями. За березняком начинался густой старый ельник. Птица упорхнула туда.

— Куды ж ты, зараза! — вскрикнула Даша так, как кричат взрослые на непослушную скотину.

Она подумала, что птица полетела туда, где ее гнездо, как у курицы. А гнёзда-то всегда в укромных местах обустроены, чтоб помехи не было. Стало быть, там, в темном ельнике, и есть гнездо этой птицы. Там птица сядет, успокоится и расскажет про клады, укажет места тайные. А они потом с тятей возьмут заступ, пойдут да и выроют. И купят лошадь. И поедут на ней в Людиново. И накупят там всякого добра.

Даша вышла из березняка, пробралась между двумя огромными кустистыми орешинами с теплыми, мягкими листьями, переступила сквозь трухлявое, поросшее мхом и засохшими поганками дерево и подняла глаза.

Еловый бор сумрачной стеной стоял перед ней. Даша вошла в него. Высокие ели сомкнулись над ее головой. И солнце скрылось. Лаптям сразу стало мягко ступать. В бору было прохладно и очень тихо. Даша свистнула. В глубине бора послышался слабый писк птицы.

— Ах ты! — пробормотала Даша и двинулась на свист.

Она шла между еловых стволов по мягкой, усыпанной хвоей и шишками земле. Кругом стало еще сумрачней и тише. Даша остановилась: впереди в полумраке теснились еловые стволы. Ей показалось, что там, впереди, — ночь. И она может войти в нее. Стало боязно. Даша оглянулась назад, где еще виднелся залитый солнцем березняк. Там, на лугу, ждали мать и отец. Но надо было найти птицу. Даша свистнула. Лес молчал. Она свистнула еще раз. Птица отозвалась впереди. И Даша двинулась вперед, в ночь, на голос птицы. Ступала по мягкой земле, огибая и трогая шершавые деревья, обходя пни, обрывая паутину, перешагивая через сухие ветки. И вдруг вошла в совсем ровную аллею. Толстенные ели двумя рядами стояли перед ней, словно кто-то посадил их когда-то давным-давно. Ели были огромные, старые, полумертвые. Стволы их, источенные жуками, зияли темными дуплами и расходящимися трещинами, полными застывшей смолы. Даша вошла в аллею. Впереди было совсем темно. Оттуда тянуло прелью. Даша свистнула. Птица отозвалась. Даша пошла по аллее. Сумрак сгущался, мощные еловые ветви переплелись наверху, скрыв и солнце, и небо. Впереди показалось что-то маленькое и белое.

«Птица!» — подумала сперва Даша, но вспомнила, что та была пестрой.

Маленькое белое повисло посередине аллеи.

Даша подошла ближе к белому. Оно висело неподвижно. Потом исчезло. И появилось снова. Даша подошла совсем близко. Белое снова исчезло. И появилось. Даша посмотрела внимательно. И вдруг разглядела, что это маленькое белое — белесый лошадиный глаз. Он моргал. Даша пригляделась еще. И увидела всю черную лошадь. Ту самую. Лошадь стояла в темной аллее. Она была еле различима в полумраке. Черное тело ее словно слилось с сумрачным воздухом, пахнущим хвоей и смолой.

Даша стояла, замерев.

Ей совсем не было страшно. Но она не знала, что делать.

Лошадь совсем не двигалась. Не жевала губами, не втягивала ноздрями воздух.

«Спит?» — подумала Даша и посмотрела на здоровый глаз кобылы. Влажный, темно-лиловый, как слива, он глядел куда-то вбок. Совсем не на Дашу.

— Ня бойсь, — произнесла Даша.

Лошадь вздрогнула, словно проснулась. Ноздри ее выдохнули воздух.

— Ня бойсь, — снова повторила Даша.

Лошадь стояла все так же неподвижно. Даша осторожно протянула руку и положила ее на губы лошади. Они были теплыми и бархатистыми.

— Ня бойсь, ня бойсь… — липкими от земляники пальцами Даша погладила лошадиные губы.

Лошадь медленно опустила голову. Понюхала хвоистую землю. И замерла с опущенной головой. Продолжая гладить губы и ноздри кобылы, Даша присела на корточки. Белесый глаз оказался совсем близко. Даша уставилась на него. Глаз был не весь белый. В середине темнел маленький черный зрачок с тончайшим синеватым ободком. Даша приблизила свое лицо к необычному глазу. Он моргнул. Лошадь все так же неподвижно стояла с опущенной головой. Даша разглядывала глаз. Он ей напомнил трубу, которую их учительница, Варвара Степановна, привезла из Людинова и показывала на уроке. Труба называлась длинным взрослым словом на букву «к». Даша не запомнила слово и назвала трубу «каляда-каляда». В той трубе была маленькая дырочка. В нее надо было смотреть, поворотив другой конец трубы к свету. В трубе был виден красивый цветок. Если каляду-каляду вертеть, цветок превращался в другие цветки, и их становилось так много, и все они были такие красивые и разные, что дух захватывало, и можно было всю жизнь вертеть и вертеть эту трубу.

Даша заглянула в лошадиный глаз.

Она была уверена, что в глазу у лошади все белое-пребелое, как зимой. Но в белом глазу совсем не оказалось белого. Наоборот. Там все было какое-то красное. И этого красного в глазу напхалось так много, и оно все было какое-то такое большое и глубокое, как омут у мельницы, и какое-то очень-очень-очень густое и жадное, и как-то грозно стояло и сочилось, подымалось и пухло, словно опара. Даша вспомнила, как рубят курам головы. И как хлюпает красное горло.

И вдруг ясно увидала в глазу у лошади Красное Горло. И его было очень много.

И Даше стало так страшно, что она застыла как сосулька.

Белый глаз моргнул.

Лошадь вздохнула. Всхрапнула. Подняла голову, шумно втянула ноздрями сумрачный воздух. И не обратив никакого внимания на Дашу, пошла в глубь бора.

Даша сидела на корточках, не дыша. И вдруг поняла, что никогда в жизни больше не увидит эту черную кобылу. Кобыла выходила из Дашиной жизни, как из хлева. Брела, пофыркивая. И вскоре скрылась среди деревьев.

Даша села на землю. Руки ее опустились на еловые иголки. И страх сразу прошел. Даше стало как-то тоскливо. Она почувствовала, что жутко устала. И очень захотелось пить.

Она встала и пошла на просвет. Выйдя из бора, сощурилась от яркого солнца. За это время стало еще жарче. На поляне в березняке она нашла свой кузовок, повесила на плечо и пошла на луг.

Мужики косили уже на середине луга. Мать ворошила сено. Даша подошла к ней.

— Ну что, много насбирала? — поправив сползший на глаза платок, мать заглянула в кузовок, засмеялась. — Всего-то?! Много!

— Я лошади у глаз глядела. Там горло красное, — произнесла Даша и неожиданно разрыдалась.

— Ты чаво? — мать взяла ее на руки, потрогала лоб. — Перегрелася девка…

Мать отнесла плачущую Дашу под дубок, прыснула на нее водой. Проплакавшись, Даша напилась воды и заснула глубоким сном. Проснулась уже на руках отца, который нес ее домой, в деревню. Солнце садилось, мычали пришедшие домой коровы, полаивали собаки.

Дома ждали бабка и трехлетний брат Вовка. Вечерять сели уже в сумерках, при керосиновой лампе. Бабка вынула из печи котел с теплой похлебкой. Ели со свежеиспеченным хлебом, молча. Даша жадно глотала похлебку, жевала вкусный свежий хлеб. Мать потрогала ей лоб:

— Прошло…

— Перегрелася внучка бабкина! — подмигивал Даше деда Яков.

— Солнце у кровя пошло, знамо дело… — кивала крепкотелая большеротая бабка.

Наевшись, все устало побрели спать кто куда: деда Яков в сад, Гриша с Ваней в сенник, мать с маленьким Вовкой в хату, бабка на печь. Отец, зевая, стал тушить меднобокую, вкусно пахнущую керосином лампу. Но Даша вцепилась ему в штанину:

— Тять, а листок?

— Листок… — отец вспомнил, усмехнулся в бороду.

Каждый вечер Даша отрывала листок календаря, висящего на стене рядом с часами-ходиками и деревянной рамкой с фотографиями. В рамке были отец в солдатской форме, мать и отец с цветами и пририсованными целующимися голубями, деда Яков с винтовкой на войне и он же со старым председателем на ярмарке в Брянске, танк «КВ», Сталин, Буденный и актриса Любовь Орлова.

Отец поднял Дашу, она оторвала листок календаря.

— Ну, читай, чего завтра будет, — как всегда, сказал отец.

— Двадцать два… июня… вос… кресенье… — прочитала вслух Даша.

Отец опустил ее на пол:

— Воскресенье. Завтра ворошить пойдем… Спи!

И он шутливо шлепнул Дашу по попе.

Владимир Сорокин

69 серия

Анна Петрищева, тридцатисемилетняя полноватая женщина вынырнула из выхода метро «Тушинская» и, постанывая, словно от боли в животе, побежала по мокрому, шоколадному снегу к маршруткам. Влезла в уже отъезжающую, втиснулась на сиденье рядом с бритоголовым парнем в кожаной куртке. Парень, жуя, хмуро покосился на нее. Она же, разгоряченная, в распахнутом зимнем пальто с воротником из розоватого искусственного меха и большими пуговицами «под мрамор» вытащила из сумочки мобильный, набрала:

— Что, Саш?

— Виктор ключ подбирает, — быстро ответил подростковый голос и разговор оборвался.

— Господи! — произнесла Петрищева так громко и обреченно, что сидящие в маршрутке покосились на нее.

Маршрутка небыстро выехала на Волоколамское шоссе, проехала с полкилометра и притормозила, попав в пробку. Анна завертела головой и заерзала своим пухлявым телом так, словно старясь телесными движениями разогнать поток ненавистных грязных машин.

Но пробка была серьезной: до родной остановки, «Военного городка», ехали долгие 32 минуты вместо положенных 14. Анна изнывала от внутренней муки, постанывая, охая и злобно шипя. Каждая остановка отзывалась в сердце ее мучительным спазмом: «Академия», «Санаторий ипподрома», «Трикотажная», «Павшино», «Школа».

Наконец, мучительной и грозной насмешкой наползла родная остановка с переполненной урной и почерневшим, усыпанным окурками сугробом. Вырвавшись из вонючей маршрутки, Анна перебежала дорогу и, размахивая сумочкой, кособоко понеслась к своей пятиэтажке.

— Сволочи… суки… — бормотала она, махая свободной рукой, словно отгоняя невидимых бесов.

Подбежав к подъезду, изнемогая, почти воя, набрала код, проклятая дверь запищала, Анна рванула ее, ворвалась в пахнущий кошачьей мочой полумрак, кинулась на второй этаж.

Обитая светлой искусственной кожей дверь была приоткрыта.

Анна вломилась в прихожую, швырнула сумочку на пол и в пальто, в сапогах бросилась в проходную комнату. Там в полумраке сиял квадрат телеэкрана. Вокруг молча сидели родные Анны: семидесятилетний отец, шестидесятичетырехлетняя мать, четырнадцатилетний сын Саша и десятилетняя дочка Аленка.

Не отрываясь от экрана, где студент третьего курса философского факультета Виктор Хохлов насиловал профессора социальной антропологии Серафиму Яковлевну, лежа на ней сзади, Анна рухнула на диван рядом с Сашей и Аленкой. Седоусый, жилистый отец неподвижно сидел в левом углу дивана, полная мать, как всегда, в кресле, подложив под себя сложенное вчетверо одеяло песочного цвета. Никто из них не обратил внимания на Анну, словно она и не входила в свою квартиру.

— Что ты делаешь, подлец?! — всхлипывала продолговатая, прямоугольная, вся состоящая из переливающихся серебристо-зеленым и как бы постоянно срезающих и восстанавливающих друг друга граней Серафима Яковлевна, тряся своей квадратной головой с копной тончайше-прозрачных, плоских волос. — Что ты, негодяй, со мною делаешь?

— Совершаю с вами половой акт, госпожа профессор… — кряхтел завитый бордовой спиралью Виктор, от наслаждения кривя свои желтые треугольные губы. — Я обожаю половые акты с престарелыми профессоршами… обожаю… обо-жаю… обо-жаю…

— Я подам на тебя в суд, подонок!

— Подавайте, подава-а-а-айте… — лизнул он круглым черным, рифленым языком ее прозрачный затылок, под которым трепетал голубоватый, ритмично пульсирующий мозг Серафимы Яковлевны.

Его толстый, похожий на сверло член, ритмично ввинчивался в узкую и длинную щель вагины Серафимы Яковлевны.

— Тебя выгонят из университета и посадят!

— Не выгонят и не пос-с-а-а-дят… о-ах… ох, как хорошо… никто… ни-и-и-икто… не пос-с-са-а-адит меня-я-я…

— Тварь… мерзавец… — плакала Серафима Яковлевна, выпуская из сияющих глазных отверстий зеленоватые искры и пытаясь освободиться.

Но Виктор крепко оплел ее тело своими шестью щупальцами. Он неспешно и ритмично двигался, меняя цвет тела от бордового до нежно-розового:

— Вот, вот, во-о-от так…

— Мерзавец… подлец…

— Вот, вот, во-о-о-от…

В дверь позвонили.

— Открыто! — с обидой выкрикнул Виктор.

В квартиру вкатился шарообразный студент экономического факультета Андрей и вползла на четырех цилиндрических катках студентка философского факультета Горская.

— Вот и экономисты подтягиваются! — зашептал в острое ухо Серафиме Яковлевне Виктор. — А вы говорили, что это арогантный факультет, отделившийся от студенческих масс! Сейчас у вас будет повод убедиться в своей неправоте. Не только философы способны на очаровательные излишества.

— Я вас всех посажу! — выкрикнула Серафима Яковлевна и выпустила шесть яростных зеленоватых искр, долго и трескуче оседавших на изголовье кровати.

Андрей и Горская приблизились к кровати, на которой Виктор разложил Серафиму Яковлевну.

— Ничего себе! — воскликнула Горская и зааплодировала своими четырьмя пухлыми, трехпалыми руками. — Браво, Витя!

Андрей жевал жвачку, качая полукруглой головой:

— Ну, блин, Хохлов… так быстро?!

— Мы философы, Андрюшенька, — ритмично двигал спиралевидным телом Виктор. — Категорический императив полового чувства… это тебе не бином Нью-ю-тона-а-а-а…

Отец Анны одобрительно кивнул и глянул на мать. Та, почувствовав взгляд мужа, но не желая отрываться от экрана, неловко подмигнула. Анна тихо выдыхала, приходя в себя после бега. Круглое лицо ее раскраснелось.

Горская вытянув телескопическую шею, заглянула между заалевшими спиралями Хохлова:

— Вить, а ты ей в писю вставил или в попу?

— В писю, — понимающе подсказал Андрей, открывая свой оптрос.

— В пи-сю… в пи-сю… — кряхтел Хохлов. — У нее пися близко… высоко… совсем у попы… поэтому тебе и показалось, что я вставил не туда-а-а-а…

— В профессорскую попочку мне предстоит постучаться, — Андрей повернул направляющие своего оптроса. — Тук-тук-тук…

Его шестигранный член с протяжным перезвоном закачался над кроватью.

— Да, Одрий, у тебя инструмент исключительно для анальных удовольствий, — навела свою оптику на его член Горская.

— And I'm proud, baby! — прорычал Андрей. — I wanna be your back door man!

— Я вас… я вас разорву, мерзавцы!! — выкрикнула Серафима Яковлевна таким отчаянным голосом, что Андрей и Горская перекинулись синими молниями.

— Вить, а чего ты ей рот не заклеил? — Горская провела ладонью по третьей спирали Виктора.

— Это не демократично по определению… ммм… это тоталитарно по сути… и подло по-человечески…

— Сволочи! Сволочи!! — завопила Серафима Яковлевна, стремительно дробя и уменьшая грани своего тела.

Виктор зажал ей рот.

— А теперь сыграем в рагу-пегу, — Андрей присел на кровать, чувственно лизнул опредие Серафимы Яковлевны и пощекотал подспиралие Виктора. — Подвинься, Терминатор!

Прозвучала переливчатая музыка и вместо изображения на экране высветилось желто-сине-зеленым: «РЕКЛАМА». Саша моментально выключил звук.

Петрищевы зашевелились, словно ожившие каменные статуи. Отец молча встал и пошел курить на балкон. Мать, оторвав свои заплывшие глазки от экрана, с укоризной перевела их на Анну.

— Мам, наслали на нас санэпидемстанцию, представляешь?! — чуть не рыдая, заговорила Анна. — Ты представляешь? И ушли, твари, только в семь ноль пять!

Мать вздохнула и снова навела глазки на экран. Там рекламировали стиральный порошок.

— Мамочка бедная, мамочка трым-плед-на-я! — Аленка полезла через Сашу к Анне.

— Почему у нас такие сволочи?! — встряхивала красным лицом Анна, обнимая дочку. — Ну, почему?! Они же были у нас ровно месяц назад! Гады!

— Виктор был у этого мужика, лысого, — сообщил ей сын.

— Какого? — встрепенулась она.

— Ну, как его…

— У декана истфака, — пояснила мать, глядя в телевизор.

— И?

— Вложил ему, — улыбнулся Саша. — Десять штук евро.

— Да ты что?! — Анна в восторге зажала себе рот.

Мать согласно-одобрительно кивнула.

— Теперь эту Савину продадут в рабство, — Саша дернул Аленку за косичку. — И предки не помогут.

— На рынке рабов?! Том самом?

— С бюстом Вольтера, — кивнула мать. — Продадут, сучку, никуда не денется. Увидит она Огненный Шар Забвения.

— Ой! — облегченно вздохнула Анна и, отстранив дочку, стала расстегивать сапоги.

— Баб, она плохая! — Аленка села на ковер возле ног бабушки.

— Очень плохая, Аленушка. Никогда не будь такой.

— А Мамулов? — вспомнила Анна.

— Мамулова все-таки отчисляют, — с сожалением вздохнула мать.

— Как?

— Вот так. Деканат дал ход доносу, а историчка поддержала.

— Еще бы ей не поддержать! — усмехнулся Саша. — Ей же подменил забрало!

— Мамулова отчисляют?! — стянув левый сапог, Анна замерла. — А почему ребята не заступились? Не пошли всей группой в деканат?

— Сволочь Носов опять их замутил! — почти выкрикнул Саша. — Козел этот!

— Да, — кивнула мать, глядя на рекламу порошка. — Недограненного — могила исправит.

— Мамулова отчислят? — Анна недоуменно закусила губу. — Как же так?

— А вот так! — Отец вышел с балкона, прикрыв за собой дверь. — И правильно! Нечего было лезть к этой дуре из медпункта! Нашел себе восьмиглазую кобылу!

— Что ты такое говоришь, Петя?! — всплеснула руками мать.

— То, что слышишь! — Он решительно сел на свое место. — Ему же Леночка делала знаки, пускала искры, а он, как дурак какой-то, поперся…

— Ти-хо!! — выкрикнул Саша и включил звук: реклама кончилась.

Петрищевы окаменели.

На экране круглый Андрей и спиралевидный Виктор лежали на кровати, зажав между собой сильно побелевшее тело Серафимы Яковлевны, и ритмично двигались. Горская, присев на краешек кровати, смотрела на них, жуя куски энергосберегающих брикетов.

— Как тебе, Ондри? — кряхтя, спросил Виктор.

— Класс… класс… — Андрей лизнул впалый нос Серафимы Яковлены.

— Нежная попка у профессорши?

— Вполне.

— Есть элемент невинности?

— Есть, есть… хотя и с элементом геморроидальности…

Серафима Яковлевна застонала плоскостно дробящимся телом. Андрей зажал ей рот теплым полукружьем.

— Эй, guys, можно я сделаю себе Левку Теребилкина? — приподнялась Горская.

— Avec plaisir, Сонечка, — ответил Виктор.

Горская отстегнула стальной передник и стала мастурбировать всеми четырьмя руками, глядя на совокупляющихся. Это длилось несколько долгих минут.

Андрей застонал громче, вскрикнул:

— Я не сдерживаюсь… ой… блин… не могу…

— А я вот терпел, ждал тебя, сдерживался… — с обидой пробурчал Виктор, пыхтя темными, медленно исчезающими кольцами.

— Не могу, ребята… ой… — бормотал Андрей, искрясь.

— И я тогда… не обессудьте, господа… — зачастил спиралевидным задом Виктор.

— Guys, потерпите, я не хочу так быстро, — облизывала свои параллельные губы Горская.

— Не могу… не могу… не могу-у-у-у! — Андрей задергался, сжал Серафиму Яковлевну так, что она стала испускать светящиеся шарики различных размеров.

— Оу йе, оу йе-е-е-е! — заубыстрялся Виктор, буравя дымящуюся вагину профессора.

Они с Андреем бурно кончили со стонами, вскриками, искрами и колебаниями, к которым присоединились стоны, проклятия, гудение и шарико-испускание Серафимы Яковлевны.

Отец и мать Анны одобрительно переглянулись.

— Guys, guys, guys… — забормотала Горская, словно желая остановить их, но вдруг широко открыла рот, закатила треугольные глаза, полуприсела на дрожащих катках. — О-у-у-у-а-а-а-а-а-а!

Андрей и Виктор лежали, тяжело дыша, обхватив гранящуюся Серафиму Яковлевну всем, чем только могли.

Горская постояла, ухая и жужжа, потом принялась снова мастурбировать.

— Тёп, тёп, тё-ё-ё-ё-ё-ёп! — вскрикнула она и быстро кончила.

Из ее сиреневого, ракетообразного клитора вырвался сноп огня.

Виктор вынул из Серафимы Яковлевны свой раскаленный член, с выступившей на конце оранжевой окалиной, спиралевидно присел на кровати, устало встряхнул ритмично гудящей головой. Влагалище Серафимы Яковлевны дымилось. Виктор дотянулся щупальцем до вазочки с одинокой, слегка подзавядшей розой, выкинул розу на пол, а свой раскаленный член сунул в вазочку. Раздалось шипение, вазочка треснула и развалилась на куски.

— Memento quia pulvis es[4], — произнес нараспев Виктор.

— И третий разочек… — прошептала Горская и принялась мастурбировать столь быстро, что замелькавшие руки ее слились в розоватый круг, а поднявшийся ветер заколыхал занавески и сорвал со стены японский календарь и репродукцию картины Сальвадора Дали «Мадонна порта Лигат».

Андрей деликатно вдул в ухо Серафиме Яковлевне порцию светящихся, нежно потрескивающих шариков:

— Merci bien…

Она слабо застонала. Андрей медленно вышел из нее, перекатился на спину и с наслаждением вздохнул, зеленея по округлостям:

— Ой… кайф…

— Тёп, тёп, тёпчи-и-и-и-и-к! — вскрикнула и застонала, закатывая побелевшие глаза, Горская.

Ее жидкая субстанция брызнула на стены, замерзая и отваливаясь тяжкими ледяными кусками вместе с обоями.

Виктор зааплодировал покрасневшими щупальцами:

— Браво, Сонечка, браво, Мармеладова…

— Ой, тёпа… ой… ой… тёпочка… — Горская покачивалась, обрастая слоями пористого металла.

Анна тихо и радостно рассмеялась, покачивая головой.

Андрей встал, распрямляя округлости тела:

— Все, я — в душ…

Маленькая, полукруглая голова мелко завибрировала. Он громко выкатился из спальни, выпуская победитовых пчел из заплечных сот. Пчелы с гудением впивались в мебель и в стены.

Виктор обхватил Горскую за бедра и звучно чмокнул в проколотый титановой гантелей пупок:

— Мармеладова!

Серафима Яковлевна лежала на кровати, постанывая. Ее тело по-прежнему дробилось, серебристые грани становились все меньше. Горская, закрыв свой передник, заглянула в маслянистый анус Серафимы Яковлевны:

— Все нормально… даже gogol нет. Что вы притворяетесь?

Та в ответ только стонала, дробясь.

— Поколение такое… — Виктор распрямлял спираль своего остывающего тела. — Притворство у них в крови. Gogol нет, а притворство есть.

Отец Анны понимающе кивнул, дернул себя за ус.

— Притворство как принцип социальной мимикрии, — Горская достала бесцветную помаду, стала мазать свои параллельные прозрачные губы.

— Скорее — как псевдодеконструкция принципа социальной мимикрии, — уточнил Виктор, корректируя свой цвет.

Горская внимательно посмотрела на него. Он подмигнул ей выпуклым глазом.

— Чтобы… через ролевую идентификацию обрести виртуально-знаковую власть без полномочий? — задумчиво проговорила она.

— Чтобы манифестировать попытку обретения виртуально-знаковой власти без полномочий, — поправил ее Виктор, втягивая в себя член и запирая половой замок.

Она взяла его щупальце и приложила к своей ледяной щеке. Щека покраснела.

Андрей вернулся из душа, обмотанный шестью полотенцами:

— Ух, класс…

Он накрыл полотенцем Серафиму Яковлевну и стал готовить свои рычаги к перемещению в пространстве. У Горской зазвонил мобильный.

— Да, — недовольно ответила она. — Не приду, я же сказала! Я не хожу на символические мероприятия.

— И правильно делаешь, — кивнул Виктор, распрямляя спираль тела и упираясь головой в потолок.

Он глянул на ножные часы:

— Однако время отправляться в поход за знаниями.

— У нас же первая пара пустая, забыл? — Горская достала сигареты. — Серафима Яковлевна, у вас курят?

Та слабо стонала, накрытая полотенцем.

— Не надо здесь курить, — посоветовал Виктор. — Пойдемте, друзья. Не будем терять драгоценного времени. Ибо оно не может быть бесконечным. Время конечно.

— Бесконечна только вечность… — вздохнула Горская. — Что, в библиотеку?

— Я — да, — твердо сказал Виктор, оттопырив волевой мармолоновый подбородок.

— Я с тобой, — обняла его Горская.

— А у нас экономика аграрного сектора, — застегнул оприст Андрей.

— С чем вас и поздравляем, — стремительно повернулся к двери Виктор.

Все трое вышли из квартиры Серафимы Яковлевны. Дверь закрылась, по ней поползли титры и зазвучала знакомая песня:

Улей утром просыпается,
Солнце в соты льет привет,
Этот улей называется
Просто: университет…

Петрищевы зашевелились. Отец Анны, достав сигарету, размял ее узловатыми пальцами, грустно вздохнул, положил руку на голову Саши:

— Да, Сашок, счастливые вы.

Саша встал, угловато обнял его:

— Деда, ну чего ты каждый раз…

Мать Анны тяжело приподнялась со своего кресла:

— Мы, к сожалению, в таких университетах не учились.

Анна недовольно тряхнула головой:

— Заладили! Да мы тоже не учились, что ж с того? Радоваться надо за молодых!

— Да мы и радуемся, Ань! — с упреком ответила мать. — Как же не радоваться?!

— Хоть они нормальными вырастут, — проговорил отец Анны, и в глазах его блеснули слезы.

— Дед, ну кончай ты… — Саша шутливо ткнул его кулаком в бок. — Как новая серия, так ты слезу пускаешь.

Дед, соглашаясь, кивнул и шмыгнул носом.

— Коль, ты прям так говоришь, словно всех нас хоронишь! — укоризненно глянула на мужа мать Анны. — Что ж нам теперь — помирать всем?!

— Не надо помирать, — улыбнулся он, смахивая прокуренными пальцами слезы.

Помолчал, перевел свой взгляд на окно, за которым уже давно зажглись желтоватые окошки военного городка. Произнес спокойно:

— Надо жить.

— Вот это — правильно! — улыбнулась жена и обняла его.

Владимир Сорокин

Волны

Корабельные сосны скрипели по-разному: зимой громче и протяжнее, летом — тише и глуше. А ночью они, как ей казалось, очень старались не скрипеть. Ночью они просто стояли. И наверно — спали. Как слоны. Или как новые телеграфные столбы, идущие от станции к дачному поселку.

Она любила корабельные сосны, окружающие их дом. Любила на них смотреть. Их слушать. И трогать.

Она зевнула. И открыла глаза. Левая створа окна была зашторена, правая — распахнута в негустую июльскую ночь. Там стояли корабельные сосны. И ущербная луна висела в их рваных кронах.

Она скосила глаза: свет из его кабинета проникал в полуприкрытую дверь спальни. Он отрывисто кашлянул, двинул стул. И зашелестел бумагами. Это означало конец работы. И она неизменно просыпалась к этому моменту. Всегда.

Щелкнул выключатель настольной лампы. Желтый свет погас.

Он вошел в спальню. Млечный лунный свет коснулся его сутулой фигуры в полосатой пижаме, высветил лысину, сверкнул в очках. Он стал раздеваться. Как всегда неловко, путаясь в широких штанинах и оступаясь. Он делал неловко все. Кроме рыбной ловли и своей работы.

— À la fin… — в тысячный раз произнесла она.

— Не спишь, Маргоша? — в тысячный раз произнес он.

Лежа на левой половине их двуспальной кровати, она с его стороны откинула край легкого летнего одеяла. Он снял очки, сложил, убрал в футляр, положил на заваленную книгами тумбочку. Сел на кровать, вынул длиннопалые ноги из тапочек. И сутулый, худощавый, в длинных черных трусах и майке полез под одеяло.

— Ты опять нарушил договор, — она посмотрела на светящийся циферблат часов.

— Маргоша, масса дел. Завалы и завалы… — он натянул одеяло до шеи и, держась за него, зевнул во весь рот, долго, со стоном, так, что лунный свет дотянулся до коренных, запломбированных золотом зубов.

— Завтра поедем купаться. На дальнее. И будем там до-о-олго-предолго плавать.

— Непременно, родная… непременно… — он зачмокал большими, всегда влажными губами. — Что у нас завтра?

— Воскресенье.

— Да, да. Вчера — пятница, Бармин.

Он глубоко вздохнул, закрыл глаза. Она положила ему ладонь на большой теплый лоб. Стала гладить:

— Ты стал жутко много работать по ночам.

— Да, да. Это временно.

— Жутко много.

— Да, да…

Рука ее, погладив его впалые щеки, легла ему на безволосую грудь. Подвинувшись к нему, она коснулась губами его уха с большой мочкой:

— Милый.

— Да, Маргоша.

— Мы с тобой давно что-то не делали. Что-то очень приятное. А?

— Да, Маргошенька.

Ее рука заскользила по его телу:

— Что-то очень-очень приятное…

— Да, Маргошенька…

— То, что очень любит мой олень.

— Да, Маргоша…

— И то, что так любит его олениха.

— Да, Маргоша.

Она подвинулась к нему еще ближе, обняла. Он заворочался, суча ногами, сбивая одеяло, повернулся к ней. Руки их сплелись. Она целовала его большие, влажные, неумелые губы. За двенадцать лет она так и не научила его целоваться. Ее рука скользнула под одеяло:

— Вот… олень хочет свою олениху…

— Да, Маргошенька…

— Олень поднимает свои прекрасные рога…

— Да, Маргошенька…

— Олень бьет золотым копытом…

— Да, милая…

— Олень трубит призывно…

— Да, да…

— Олень готов к бою…

Она отстранилась, встала на колени, неторопливо сняла с себя ночную рубашку. Лунный свет протек по голому телу: округлые сильные плечи, большая грудь, полные большие бедра, крепкая талия со складкой на пупке. Она встряхнула густыми каштановыми волосами, распуская их. Наклонилась, взялась за одеяло, стянула на пол.

Он лежал на спине, подслеповато глядя на нее.

Не спеша она сняла с него майку и трусы. Легла рядом, обняла, припала губами. Сильная нога ее протиснулась под его худые ноги, сильные руки сомкнулись за его сутулой, даже в постели, спиной. Она плавно перевалила его на себя, положила между ног, оплела мощными бедрами, помогла рукой:

— Вот так…

Он зашевелился, уперся руками и ногами в кровать, уронив свою большую плешивую голову в роскошные волосы жены. И стал неровно и неритмично двигаться. Он словно карабкался по ней. Она же осторожно помогала:

— Вот так, милый… вот так…

Он стал покряхтывать в ее волосы. Спина его напряглась и словно окостенела. Худощавые ягодицы дрожали и покачивались в лунном свете.

— Вот так… вот так… — шептала она в его большое холодное ухо.

Его движения стали резче. Он застонал громче. Она глубоко вздохнула, руки ее разжались, скользнули по простыне, с силой уперлись ладонями в кровать. Тело ее ожило и стало двигаться волнообразно. Она качала его на себе. Он кряхтел, ерзал и стонал. Она же качала плавно, уверенно, сильно. И умело:

— Вот так… вот так…

Волна проходила по ее телу от желтоватых, упершихся в кровать пяток по крепким, гладко выбритым голеням, набирала силу в могучих бедрах, содрогалась ягодицами, вздымалась широким лобком и двигалась выше, выше, выше, перекатываясь по мягкому животу, литым грудям и затухая в ключицах, в упрямой шее.

— Вот так… вот так… вот так…

Неловкие движения его прекратились. Он замер. Волна ее тела несла его.

— Вот так… вот так… вот так… — горячо дышали ее губы.

Это длилось и длилось. Он бессильно покачивался на ней, уткнувшись лицом в ее волосы. Но вдруг вздрогнул всем телом, глухо ойкнул. Она встрепенулась, бедра ее взметнулись, ноги и руки оплели его:

— Да! Да! Да!

Он протяжно и беспомощно, как раненый, застонал. А потом закашлял. Она вскрикнула, сжала его в объятиях. Голова ее коротко и сильно дернулась, как от удара:

— Ой, все, милый…

Он сухо, отрывисто кашлял. Потом затих. Минуту они лежали неподвижно, залитые луной.

Затем руки и ноги ее разжались, бессильно опустились на простыню. Она вздохнула полной грудью. Он же был неподвижен. Истома и сладкая усталость стремительно поволокли его слабое тело в сон. Но мозг, его могучий мозг не спешил засыпать:

«…как она… как она это делает… делает так хорошо… так хорошо… так непонятно хорошо… качания… колебания… непонятно и сладко… расходящиеся круги, интерференция затухающих волн, волн… волн… океан… она океан… она мой океан… маленький океанчик… Маргошенька… как мне с ней повезло… океан… океан… инертная масса океана… кинетическая энергия волны… динамика жидкой массы нарастания… нарастающая масса… гравитационные волны почти не теряют энергии… а если — волна? волна! волна! изделие — на торпедный аппарат… пуск с подводной лодки в нейтральных водах… или даже с корабля… легче… изделие 100 мегатонн… наш нынешний максимум… и взрыв на глубине… чем глубже, тем лучше, тем выше волны… затопить ее там сначала поглубже… нет… опасно… раздавит обшивку… сделать мощную стальную оболочку… пускай крушит торпеду, но изделие уцелеет… ну пятьсот метров глубина… взрыв по сигналу… или по глубинометру… взрыв… и пошла, пошла, пошла волна… какая она будет… так 100 мегатонн… 1 мегатонна = 1 триллиону килокалорий… 100 триллионов… значит… поток энергии на погонный метр волнового фронта… полная уносимая волнами энергия останется практически постоянной… так… прикинем… значит, значит… при удалении эпицентра взрыва на 200 километров от суши высота волны у берега составит… 80 метров! колоссально! а если 400 километров от берега — 40 метров… тоже весьма эффективно… весьма, весьма… энергия и разрушительная сила волны связана с ее высотой квадратично… при удвоении высоты энергия волны возрастает вчетверо… потрясающая мощь!.. высота восемьдесят метров… она смоет Нью-Йорк… Бостон… что там у них еще… восемьдесят метров волна… интересно, сколько это… наша дача 3 + 2,5 + мансарда ну, приблизительно 2 метра… это семь с половиной… 10,6 наших дома в высоту… колоссально!.. она не только снесет город, но затопит территорию на десятки километров… да! и ведь не волна, не одна! волны! волны будут накатывать одна за другой, интервал зависит от глубины взрыва и от мощности изделия… да, десяток волн… и не сразу они будут затухать, не сразу… колоссально!.. затопит почти все… Ваня, Гарик и Королев бьются над средствами доставки… а тут проще пареной репы — пустил торпеду и все… а если два изделия взорвать — одно на их западном побережье, другое на восточном… одновременно… им посмывает все города… Лос-Анджелес… Сан-Франциско… что там у них еще… и затопит… все затопит… затопит полстраны… и все в течение получаса… и не надо никаких ракет и самолетов, не нужно дальней авиации и риска взлета с изделием… под водой пройдут две торпеды… можно сделать глубинные торпеды со сверхтолстой, мощнейшей оболочкой… каждая как подлодка… толстая легированная сталь… обтянуть вулканизированной резиной… моряки сделают… никто не засечет… или просто подлодку переоборудовать под изделие… и не надо никаких ракет… как просто и гениально… колоссальная идея… завтра обрадую наших… нет, завтра воскресенье… отдохну… надо распихаться с проектом и пораньше поехать на море… в первых числах августа… а там и Маргошин день рождения… справим в Форосе… с Сергеем и Лялькой… двенадцатого… двенадцать — хорошее число… делится на два фундаментальных числа… а три и четыре — это семь… семь… семь планет… семь пуговиц на курточке, а восьмую тетушка отрезала ножницами трофейными… ножницы-журавль… ножницы-журавль… длинноносые… улетели навсегда… убежали навсегда… ускакали навсегда… как высокая вода… это… и это… как… волна… вода… и водя… водя… ные… командиры…»

Он заснул.

Она осторожно выбралась из-под него, встала, подняла одеяло с пола, накрыла спящего мужа. Достала из платяного шкафа полотенце, вытерла его сперму между ног и на бедрах. Бросила полотенце на пол. Взяла с тумбочки коробку папирос «Тройка», закурила, подошла к окну. Сосны стояли, ярко освещенные луной.

«Рита отравилась, не приедет. Харитончики идут на свадьбу. Будем совсем одни завтра…» — она выпустила дым в окно.

Дым заклубился в лунном свете.

«Не нравится мне его кашель. Сухой какой-то… В Москву вернемся — погоню его к Матвееву, пусть сделает флюорографию. Да и я сто лет не делала, курю как паровоз…»

Она докурила, погасила окурок в мраморной пепельнице на тумбочке. Легла на свою половину кровати, накрылась. И быстро заснула.

Ей приснился сон:


Она в пионерском лагере «Коминтерн» под Серпуховом, она девочка, их третий отряд идет в лес помогать местному лесничеству собирать еловую шишку, она идет по залитому солнцем лесу вместе с Диной Гординой и Тамаркой Федорчук, а Дина несет в корзине своего ребенка, который погибнет в войну вместе с ее матерью в горящем поезде, и они с Тамаркой знают это, и знают, что скоро будет война, но завидуют Дине, что она пионерка, но уже замужем за рабфаковцем и уже родила, да к тому же еще она и звеньевая, и ничего не говорят Дине и делают вид, что все хорошо, смеются и дурачатся, а ребенок спит в корзинке, и она смотрит под ноги, ищет шишки, но шишек совсем нет, вернее, они слишком старые, она поднимает их, а они разваливаются у нее в руках в какую-то серую золу с жучками и червячками, она не знает, что делать, и черпает эту кишащую золу прямо с земли корзинкой, и в лесу очень хорошо, до слез хорошо, как бывает только в детстве, и она видит каждую елку, каждую иголочку, каждую травинку под ногами, и девчонки хохочут, а Дина держится серьезно, и она старается не смотреть на Дину, не обращать на нее внимания, не видеть спящего и ужасно красивого ребенка, она обгоняет всех, идет вперед и смотрит в лес, и вдруг впереди в лесу она видит что-то черное и огромное, и с каждым шагом это черное-огромное приближается, раздвигая зелень, она идет вперед к черно-огромному и упирается в громадную черную стену, которая нависает над ней, она поднимает голову и замирает от ужаса: стена высоченная, черная-пречерная, она заслоняет солнце и тянется в стороны, и от нее идет ужас такой, что дрожат и плавятся ноги, они плавятся и гнутся как резина, и она вязнет в мягкой лесной земле и запрокидывает голову и смотрит на стену, сжав зубы от ужаса, а стена нависает, нависает, нависает, и она не может закричать, потому что сжаты зубы, и сзади подходит Дина со своим прекрасным спящим ребенком и говорит ей спокойно: не бойся, это черная волна, она тут давно ползет, многие годы, и берет ее за руку и кладет руку на черную волну, и она чувствует, что черная волна твердая и холодная как железо и что волна эта ползет, но ползет дико медленно, может, по сантиметру в день, но все-таки ползет, и от того, что она ползет так медленно и так неумолимо, становится еще страшнее, и она просыпается.


Солнце просачивалось в спальню из-под двери кабинета.

И слышно было, как за окном перекликаются птицы, а внизу на кухне домработница Нина готовит обед.

Она села, сбросила одеяло, потерла лицо. Вспомнила, что она заказывала Нине на обед: котлеты из телятины, суп-пюре, вишневый кисель и творожную запеканку.

Муж спал, открыв свой рот с большими детскими губами и похрапывая. Она встала, прошла в ванную комнату, привела тело в порядок, приняла душ. Подколов свои красивые волосы, подвела кончики глаз, напомадила губы, выбрала платье на день: югославское, на бретельках, юбка колоколом с красными кругами и желтыми зигзагами. Прихватила мочки ушей круглыми янтарными клипсами, надела на правую кисть янтарный браслет, на левую — платиновые часики, колечко с белым янтарем, на шею — цепочку с золотым дельфином. Прыснула на шею духами «Мицуко», подаренными Корой Ландау на Новый год.

И пошла будить мужа.

Он спал по-прежнему, открыв рот и прижавшись к подушке. Слюна оставила след на наволочке.

— А кто-то разоспался… — она наклонилась и поцеловала его слегка седеющий висок.

Он зачмокал губами, тяжко вздохнул и приоткрыл глаза. Она снова поцеловала его.

— Маргоша… — пробормотал он и заворочался. — Который час?

— Двенадцатый.

— Встаю.

Вставал он всегда быстро, не мешкая. В черных, до колена трусах прошел в ванную. Долго «приводил перистальтику в порядок», шурша «Вечерней Москвой». Шумно умывшись, «капитально чистил жевательный аппарат» порошком «Бодрость», страдальчески отплевываясь белым. Затем брился и ни разу не порезался. Протерев очки замшевой тряпочкой, надел свою синюю полосатую пижаму и спустился вниз по лестнице.

Летом они завтракали всегда в саду.

Громко поздоровавшись с хлопочущей у плиты домработницей, он взял со стола в гостиной номер «Нового мира», заложенный письмом от матери на середине «Матрениного двора», сошел по крыльцу на усыпанную гравием дорожку, глубоко вдохнул и сощурился от солнца.

Было тепло, солнечно, безветренно и безоблачно. Тонкие стройные стволы корабельных сосен стояли часто, тянулись к кронам, отсвечивая бронзой. Три темные густые ели тесно срослись и непримиримо высились посередине соснового бора. Они были старше сосен. Сорока трещала в сумрачной еловой зелени. Из открытого окна своей комнаты высунулся вечный охранник — плотноватый и лысоватый капитан госбезопасности Олег, со служебной улыбкой поприветствовал хозяина. Тот ответно, как всегда громко, поздоровался. Его высокий, слегка дребезжащий голос раскатился по сосновому лесу, огороженному зеленым заплотом с бегущей поверху колючей проволокой.

— А кто-то уже спустился? — Жена с черной иностранной пластинкой в руках стояла в широком окне веранды.

— Маргоша… — улыбнулся он ей.

— А погодка у нас по спецзаказу, — нараспев повторяла жена.

— Чудесная погода…

— А там у нас уже все-все накрыто, — протерев пластинку, она наклонилась, поставила, щелкнула проигрывателем.

И запел Ив Монтан.

Сорока сразу притихла. С «Новым миром» под мышкой он пошел к яблоням, сутуло косясь по сторонам, шаркая шлепанцами по гравию, усыпанному сосновыми иглами. Под яблонями стоял круглый стол, накрытый скатертью и сервированный для завтрака. Он сел на свое место, открыл журнал, стал читать. Очнулся, когда сидящая напротив жена стала наливать ему кофе:

— Решил снова перечитать? Не доспорили с Барминым?

— Так… просто вспомнить… — пробормотал он, не отрываясь от журнала. — Язык у него, конечно, не совсем обычный… какой-то… не знаю…

— Ты ничего не сказал о моем платье.

Он закрыл журнал, посмотрел на жену внимательно, склонив голову набок:

— Чудесно. Очень красиво.

— Это для тебя.

— Спасибо, родная.

Она добавила ему в кофе сливок и положила два кусочка сахара:

— Будешь творог?

— Непременно.

— С вареньем или с медом?

— С медом.

Она положила ему творога на тарелку, полила медом.

— Я не спросила, что мама пишет?

— Все в порядке, но почки беспокоят, — он склонился к тарелке и стал быстро есть творог.

— Совершенно не понимало, почему она не хочет хотя бы летом пожить с нами…

— Маргоша, это старый разговор… — он громко причмокивал большими губами, — …стоит ли снова заводить?

— Сложный характер, — она отпила кофе.

— Да. Сложный хара�

Скачать книгу

Моноклон

Виктор Николаевич проснулся от странного, нелепого сна. Ему приснился покойный отец, довоенный Весьегоньск, свадьба дяди Семена и Анны, на которой он побывал десятилетним мальчиком. Во сне все было почти как тогда, в далеком 1938-м, но он сам почему-то был уже нынешним стариком и отец звал его дедом Витей. Его посадили во главу стола, отец сидел рядом и все время подливал ему вкусного, легкого, как березовый сок, самогона, от которого дед Витя, будучи по сути мальчиком, сильно захмелел и уже не мог сидеть, а упал под стол и, хохоча, стал хватать всех за ноги, отчего собравшиеся разозлились и принялись сильно пихать и бить его сапогами, галдя, что дед Витя опозорился. Потом его подхватили и поволокли вон из дома, а он от опьянения не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и ему стало так смешно, так весело, что он хохотал, хохотал дико до тех пор, пока не разрыдался. Разлепив веки, полные слез, он поморгал ими. Слезы скатились по щекам на подушку. Потом он долго лежал, глядя в потолок с чешской хрустальной люстрой, купленной покойной женой в середине семидесятых в магазине «Свет» на Ленинском проспекте.

Дурацкий сон спутал мысли. Лежа и теребя пальцами край одеяла, Виктор Николаевич приводил мысли в порядок: в двенадцать придет Валя сделать последний укол, потом надо сходить в булочную, после обеда обещал зайти Коржев, сыграть в шахматы, а вечером должен заехать Володя. А завтра – идти за пенсией. И завтра будет готово белье, Володя заедет и получит. Жаль, что не сегодня, он бы по пути и заехал, а завтра ему опять придется кругаля давать.

– Весьегоньск… – произнес он, откинул одеяло и сел на кровати.

Нашарив ногами тапочки, скосил глаза на тумбочку: часы «Янтарь», газета «Известия», сборник кроссвордов, книга Суворова «Ледокол», томик стихов Вероники Тушновой, стакан кипяченой воды, очки для чтения, фигурка Дарта Вейдера, подаренная семилетним правнуком, валокордин, упаковка церебрализина с последней ампулой, упаковки ноотропила, сонапакса, феназепама, фуросемида, ношпы и папазола.

Взял сонапакс, выдавил из кассеты таблетку, сунул в рот, запил водой.

Посидел, щурясь на солнце в просвете штор, шлепнул себя по коленкам, встал. Пошел в ванную, шаркая тапочками по старому паркету:

– Весьегоньск… Весь-е-гоньск…

Зажег свет в ванной, вошел, спустил полосатые пижамные штаны, осторожно сел на унитаз. Посидел, жуя сухими губами, почесывая колено. Помочился медленно, с перерывами. Заворочался, пожевывая, серьезно вцепился в колени. Напрягся, опустив голову. Дряблые складки на шее угрожающе собрались под упрямым подбородком.

Тужась, закряхтел. Замер. Но недовольно выдохнув, покачал головой, расслабился, распрямляясь – Горные вершины спят во тьме ночной…

Встал, подтянул штаны, спустил воду, подошел к раковине, глянул в зеркало. Из зеркала на него уставился восьмидесятидвухлетний Виктор Николаевич. – Гутен морген, – сказал ему Виктор Николаевич, взял зубную щетку, слегка трясущейся рукой выдавил на нее пасты и стал чистить свои ровные новые зубы.

Вычистив, сплюнул, прополоскал рот, умыл лицо, долго вытирал его розовым полотенцем. Затем снял с себя пижаму, повесил на крючок и осторожно, не торопясь, шагнул через борт ванны, схватился за металлическое кольцо, подтянул другую ногу. Открыл воду, отрегулировал, снял трубку душа с рычажков, похожих на довоенные телефоны, переключил воду, направил струю на свои худые ноги. Убедившись, что вода теплая, направил ее на свое худощавое, смуглое тело с обвислым животом. На теле было два старых шрама: на левом бедре, когда в 58-м на охоте его задел клыками раненый кабан и на правом локте, когда в 91-м он сломал руку, поскользнувшись возле своего подъезда. Еще на теле виднелись две татуировки: посередине груди орел, когтящий змею, а на левом плече сердце, проткнутое двумя кинжалами, и еле различимая надпись «Нина». Обе татуировки были старыми, пятидесятых годов.

Виктор Николаевич поливал свое тело из душа, опустив голову, отчего складки на шее снова угрожающе собрались, а нижняя губа сумрачно отвисла.

– В сто концов убегают рельсы… – проговорил он, вспомнив песню Пугачевой. – По рельсам… и по шпалам, по шпалам, по шпалам…

Выключил воду, взялся за кольцо, с осторожностью перенес свое тело из ванны на коврик. Снял полотенце и долго вытирался. Облачился в халат красного шелка, вздохнул, вышел из ванны и направился на кухню, шаркая тапочками. Но за окнами большой комнаты что-то зашумело. Виктор Николаевич прошаркал в большую комнату, подошел к окну.

Поседевшие брови его удивленно поползли вверх: весь Ленинский проспект, простирающийся под окнами, был заполнен молодежью в одинаковых серебристых скафандрах и белых гермошлемах с надписью «СССР».

– Космонавты! – удивленно пробормотал Виктор Николаевич.

И сразу вспомнил:

– Сегодня ж 12 апреля! День космонавтики, сволочи дорогие! Мать честная!

Пораженный, он покачал головой. Сотни, тысячи космонавтов заполняли проспект. Машин не было. По краям у домов темнели зеваки.

За свою сорокалетнюю жизнь на Ленинском проспекте он не видел ничего подобного. Случались здесь демонстрации коммунистов в ельцинские времена, было и знаменитое побоище на площади Гагарина в 1993 году, в трехстах метрах от его дома, когда патриоты из «Трудовой Москвы» схватились с ельцинским ОМОНом. Но такого не было еще никогда.

Виктор Николаевич открыл окно, высунулся, радостно завертел головой:

– Ничего себе! Космонавты! Космонавтики!

Восторженно рассмеялся. Весенний ветер зашевелил его редкие седые волосы.

В толпе космонавтов шло какое-то движение, подготовка к чему-то. В центре, в мешанине блестящих на солнце тел стала приподниматься ракета с гербом России на корпусе. Едва она встала вертикально, нос ее откинулся, в ракете показалась фигура в скафандре. Толпа радостно зашумела. Сидящий в ракете приветствовал всех взмахами рук. Потом открыл свой гермошлем, поднял руку, прося тишины. Толпа стихла. С шестого этажа Виктор Николаевич разглядел лицо парня в открытом гермошлеме: чернобровое, скуластое, с птичьим носом. – Дорогие друзья! – заговорил парень звонким, бодрым голосом, и динамики разнесли этот голос по проспекту.

– Сегодня двенадцатое апреля. День космонавтики. В этот день Юрий Гагарин покорил космос, совершив свой героический полет. Наша держава заявила о себе на весь мир и во весь голос. Сегодня здесь, на Гагаринской площади, у памятника первооткрывателю космоса собрались тридцать тысяч молодых россиян. Каждый из вас готов повторить подвиг Гагарина. Потому что в душе каждого из вас живет любовь к своей родине, желание сделать ее еще более могущественной, еще более свободной! И мне, из этой ракеты сейчас кажется, друзья, что сегодня каждого из вас зовут Юрий!

Толпа зашумела.

– Каждый патриот России – космонавт в душе! Наш президент – космонавт № 1!

Толпа зааплодировала.

– А уж наш премьер – космонавт из космонавтов!

Толпа радостно заревела.

Выступающий подождал, пока шум стихнет, выдержал паузу и вдруг запел:

– Заправлены в планшеты космические карты…

– И штурман уточняет в последний раз маршрут! – тут же подхватила толпа.

– Давайте-ка, ребята, покурим перед стартом, у нас еще в запасе четырнадцать мину-у-у-ут! – подпел толпе Виктор Николаевич с шестого этажа.

Сзади в комнате, на письменном столе зазвонил телефон. Виктор Николаевич недовольно обернулся, заспешил к столу, снял трубку, приложил к уху, возвращаясь с трубкой к окну. Звонил сын Володя.

– Вов, тут у меня под окнами такое творится! Тридцать тысяч космонавтов!

Говоря по телефону, он высунулся в окно.

– А? Что? Это не бред, дорогой мой, а кра-сота! Послушай, как поют!

Он протянул руку с телефоном из окна. Худая рука закачалась в воздухе. Виктор Николаевич подождал, потом втянул ее в комнату, приложил трубку к уху:

– Слышал? Вот! Это эти… как их… ну, идут которые? «Мы вместе»? Как их? Да! Да! Собрали тридцать тысяч, можешь себе представить? Сегодня же День космонавтики, сынок! Вот так! А? Что? Нет. А чего? Валя? Так она же в двенадцать прибудет. Да? Ну, пусть раньше, я не против. Я попозже только в булочную… Да. Хорошо, Вов. В данный момент просто прекрасно! Настроение ве-ли-колепное! Готовность – номер один! Выхожу на орбиту! Да. Да. А белье завтра. Хорошо. Жду вечером.

Он нажал на трубке красную кнопку, положил ее на подоконник. За окном пела блестящая толпа:

  • На пыльных тропинках
  • Далеких планет
  • Останутся наши следы!

Улыбаясь поющим вместе, Виктор Николаевич закрутил головой, оглядываясь: кто из соседей следит за происходящим? Но высунулись только молодые Рубинштейны с третьего этажа, девчонка Горбунова с четвертого и еще какая-то пара внизу. А на шестом и пятом никто окон не раскрыл.

Виктор Николаевич сжал жилистый кулак, выкинул в окно и крикнул:

– Слава героям космоса!

Рубинштейны и Горбунова услыхали, глянули снизу, замахали ему.

В дверь позвонили.

– Чего? – недовольно обернулся он.

Понял, что это Валя приперлась пораньше, как только что сообщил ему Володя.

– Твою мать… – сплюнул весенним воздухом Виктор Николаевич. – Всегда вовремя!

Качая головой, зашаркал в прихожую.

– Взбрело ей именно сию минуту… куда летит ночное такси, лети, лети, меня вези…

Недовольно бормоча и напевая, щелкнул замком, размашисто распахнул дверь:

– Валя, быстрей! Я вам щас такое покажу!

За дверью стояли трое мужчин. Один из них тут же пихнул Виктора Николаевича в грудь. Виктор Николаевич отшатнулся, попятился назад, но не упал. Трое вошли в темную прихожую, захлопнули за собой дверь.

– Хороший день, – спокойно произнес один из них, что повыше, выходя из прихожей.

– Вы кто? – спросил Виктор Николаевич, не испугавшись.

Человек приблизился к Виктору Николаевичу, снял шляпу и произнес:

– Моноклон.

Виктор Николаевич замер.

Человек был сильно пожилым, как и Виктор Николаевич. На лбу у него, прямо посередине, был вырост, напоминающий спиленный рог. Левую бровь пересекал глубокий старый шрам, отчего левый глаз смотрел совсем сквозь щелочку. Зато правый, светло-серый, глядел умно и решительно.

– Узнал, – улыбнулся Моноклон и, оглядевшись, повесил шляпу на спинку стула, не торопясь, снял свой бежевый плащ, отдал одному из вошедших с ним. Тот повесил плащ на вешалку.

Виктор Николаевич попятился в большую комнату. Моноклон пошел за ним:

– Я же обещал тебе.

Виктор Николаевич допятился до овального обеденного стола, стоящего посередине комнаты, ткнулся в него и стал. Моноклон подошел, остановился напротив. Двое встали рядом, по сторонам. Они были молодыми, крепкотелыми, в кожаных куртках, с мужественными лицами. В руке у одного парня была кожаная сумка.

– А обещанного ждут не три года, – произнес Моноклон и протянул руку.

Парень достал из сумки что-то продолговатое, завернутое в черный бархат, передал Моноклону. Тот взял и положил на стол.

– Что это? – спросил Моноклон у хозяина квартиры, кивнув на сверток.

Но лицо Виктора Николаевича словно окостенело. Стоя в своем красном шелковом халате и тапочках, он уставился на сверток.

– Валек, – скомандовал Моноклон.

Один из парней раскрыл сверток. На черном бархате лежал наконечник обыкновенной кирки. Но он был идеально отполирован и сверкал в солнечном свете, как дорогой японский меч. Валек взял этот блестящий, плавно изогнутый кусок железа, поднес к лицу Виктора Николаевича. На одной грани кирки было выгравировано:

PROCUL DUBIO[1]

На другой:

AD MEMORANDUM[2]

Виктор Николаевич уставился на блестящий металл. Моноклон заглянул в глаза смотрящего, удовлетворенно кивнул:

– Помнит.

Парни с ухмылками переглянулись. Ветер из распахнутого окна шевелил занавески с верблюдами, бредущими на фоне пальм и пирамид. За окном шумела и смеялась толпа. Но визитеры не обращали на этот шум человеческий никакого внимания.

– Время, – скомандовал Моноклон.

Парни схватили Виктора Николаевича, сорвали с него халат, залепили рот зеленой клейкой лентой. Моноклон смахнул со стола шахматы, вазу и газету «Завтра». Ваза разбилась, шахматы покатились по паркету. Парни бросили Виктора Николаевича грудью на стол, навалились, прижали его худое, смуглое тело. За окном толпа запела песню про Землю, ожидающую возвращения из космоса своих сыновей и дочерей.

Моноклон вынул из сумки кувалду. Придерживая Виктора Николаевича, парни свободными руками вцепились в его дряблые ягодицы со следами уколов, развели их. Моноклон вставил в геморроидальный анус острый конец кирки, надавил, загоняя глубже. Виктор Николаевич зарычал, забился в руках парней. Но те держали крепко. Придерживая свое орудие, Моноклон размахнулся и ударил по его широкому концу. Сталь вошла в содрогающееся тело. Ноги жертвы беспорядочно заплясали. Моноклон размахнулся и ударил сильнее. Сталь вошла глубже. Тело Виктора Николаевича словно окаменело. Только нога билась о ножку стола равномерно, будто отсчитывая время.

Моноклон размахнулся и ударил изо всех сил. Металл почти целиком ушел в тело, а из левого бока, чуть повыше поясницы, разрывая смугло-желтую кожу и раздвигая ребра, выдавив струйку крови, вылез острый конец. Его появление положило предел казни: нога перестала биться, тело обмякло. Парни отпустили Виктора Николаевича. Моноклон глянул на блестящий, прошедший сквозь старческое тело металл, опустил кувалду:

– Ну вот…

Тяжело, астматически дыша, передал кувалду парню. Впалые щеки Моноклона побагровели. Глядя на неподвижное тело, он хлопнул себя по карманам, потом вспомнил:

– В плаще.

Валек вернулся в прихожую, достал из кармана плаща пачку немецких сигарет без фильтра, золотую зажигалку, протянул Моноклону. Тот закурил, привычно загораживая огонь от ветра. Обе руки его были покалечены: на правой не хватало мизинца, на левой четвертый палец и мизинец не сгибались.

– Все? – спросил парень, убирая кувалду и бархат в сумку.

– Все, – дымя, Моноклон повернулся, чтобы покинуть эту квартиру навсегда, но вдруг взгляд его задержался на фотографиях, висящих на стене над письменным столом. Он подошел, хрустя осколками хрусталя. Фотографий было шесть, все в аккуратных рамках: родители Виктора Николаевича, его жена, сын, внук, правнук, молодой Виктор Николаевич в форме старшего лейтенанта госбезопасности с косой надписью в уголке «Норильск 1952», и коллективная фотография выпускников юридического факультета Казанского университета 1949 года.

Моноклон приблизил свое лицо к этой фотографии. Третьим слева во втором ряду стоял Виктор Николаевич. Рядом с ним стоял Моноклон. Его лицо тогда было полнее, круглее, но вырост на лбу был таким же, как и теперь.

Он затянулся и стал медленно выпускать дым в фотографию.

Парни между тем осторожно подошли к окну, глянули, не высовываясь. За окном пели блестящие:

  • Я Земля, я своих провожаю питомцев —
  • Сыновей, дочерей.
  • Долетайте до самого солнца
  • И домой возвращайтесь скорей.

Постояв возле фотографий, Моноклон резко повернулся и пошел из комнаты. Парни поспешили за ним. Валек помог ему надеть плащ и шляпу. Моноклон поднял воротник плаща, кивнул другому парню на дверь. Тот глянул в глазок:

– Чисто.

Открыл дверь. Они вышли, тихо прикрыв дверь за собой. Щелкнул замок.

В большой комнате на столе осталось лежать тело старика, проткнутое железом. Широкое охвостье кирки торчало из сочащегося кровью ануса, узкий штырь выглядывал из левого бока. Занавески с верблюдами слабо покачивались. Толпа перестала петь и просто шумела.

– Ух-ты, ах-ты! – разнесли динамики голос бровастого парня.

– Все мы космонавты! – заревела толпа.

– Ух-ты, ах-ты!

– Все мы космонавты!!

– Ух-ты! Ах-ты!

– Все мы ко-смо-нав-ты!!!

Ноги старика пошевелились. Руки ожили, ладони поползли по столу к голове. Тело сдвинулось с места, сползло со стола и повалилось на пол. Старик застонал. Трясущейся рукой нащупал пластырь, содрал его с губ. Изо рта выползло шипение. Он сипло всхлипнул и, тряся головой, пополз под столом. Пополз к окну. Кровь скупо сочилась из ануса, ноги размазывали ее по паркету. Он полз, полз по осколкам хрусталя, по шахматным фигурам. Подполз к батарее отопления, вцепился в батарею руками, подтянул правую ногу и рывком, со стоном и шипением подтянулся, схватился за подоконник, урча и хрипя, стал тянуть, подталкивать свое тело, отклячив неподвижную левую ногу. Голова его сильно тряслась. Невероятным усилием, словно старый манекен, он вполз грудью на подоконник, схватился, подтянулся. Его лицо возникло в проеме окна. Он увидел всю ту же переливающуюся толпу космонавтов. Раскрыл рот, чтобы закричать. Но изо рта его хлынула кровь, скопившаяся в пропоротом желудке. Кровь плеснула на белый, прошлой осенью покрашенный внуком низ оконного проема, потекла назад, по подоконнику, закапала на паркет. Лишь одна капля, отскочив, минуя зеленый откос водоотлива, сорвалась вниз, сверкнула рубином на солнце, полетела, подхваченная влажным воздухом. Ветер отнес каплю крови от дома и уронил на толпу блестящих.

Капля крови упала на шлем хохочущего шестнадцатилетнего парня по имени Виктор. Но он ее не почувствовал.

Тридцать первое

– Это вы такие видите сны? – осведомился прокурор.

– Да, такие вижу сны… А вы уж не хотите ли записать? – криво усмехнулся Митя.

– Нет-с, не записать, но все же любопытные у вас сны.

– Теперь уж не сон! Реализм, господа, реализм действительной жизни!

Ф. М. Достоевский «Братья Карамазовы»

Нам всем грозит свобода,

Свобода без конца.

Д. А. Пригов

Шестикрылый Сарафоний, Сокрушитель Гнилых Миров, явился Тамаре Семеновне Гобзеевой во сне в ночь на двадцать восьмое. Сияя невероятными переливами зелено-оранжево-голубых цветовых оттенков и обдавая колыханиями белоснежных крыл, он вложил свои тонкие светящиеся указательные персты в уши Тамары Семеновны. В ушах стало горячо, а на сердце сорокадвухлетней одинокой женщины так сладко, что она замерла, готовая умереть от счастья. Во сне своем она лежала голая на крыше шестнадцатиэтажного дома в Ясенево по улице Одоевского, где проживала последние двадцать восемь лет. Крыша была покрыта теплым серым пеплом, на котором было приятно лежать. Не вынимая своих горячих перстов из ушей Тамары Семеновны, ангел склонил над нею свой пронзительно красивый лик. Лик сиял неземным сиянием и источал неземную волю. Сарафоний был создан совсем из другого материала, чем Тамара Семеновна. Его чистота заставила женщину замереть от стыда за собственное несовершенство. Трепеща сердцем, Тамара Семеновна застыла, перестав дышать, боясь своим нечистым дыханием спугнуть ангела, эту громадную чудесную бабочку о шести крылах. Не вынимая своих горячих пальцев из ее ушей, Сарафоний приблизил свой лик к ее животу. Уста его открылись, сияющий, ослепительный язык, словно острый меч, вышел из этих уст и коснулся клитора Тамары Семеновны. Это было остро и больно, как ожог. Она вскрикнула и проснулась.

Было еще темно. Тамара Семеновна приподнялась, села на кровати. Сердце ее оглушительно билось. Грудь болела, словно по ней ударили. В ушах было горячо.

– Господи… – прошептала она и осторожно вздохнула.

Спустила ноги с кровати. И почувствовала, что они дрожат. Она сунула руку под свою ночную рубашку, коснулась лобка. Он был горячий и влажный, словно после акта любви, которого у Тамары Семеновны не было уже полтора года. Она встала, но колени тут же подогнулись. Оперевшись на заваленную корректурами тумбочку, она постояла, приходя в себя. Потом осторожно двинулась по направлению к кухне. Голова слегка кружилась, Тамару Семеновну пошатывало в темноте квартиры. Пройдя коротенький коридор, она вошла в кухню.

Свет уличных фонарей обозначал знакомые предметы. Постояв возле холодильника с налепленными на дверь магнитными сувенирами из Турции, Черногории и Болгарии, она подошла к столу, налила фильтрованной воды в чашку и жадно выпила, глядя в окно.

Сон потряс ее. С трудом она вспомнила, что уже шесть лет как разведена, что сын сейчас у сестры в Ельце, что денег осталось всего одиннадцать тысяч, что завтра нужно ехать в издательство сдавать аж три проклятые чистовые верстки. Вспомнила, что мама о чем-то попросила вчера.

– Подзарядка… – автоматически произнесла она. Поставила пустую чашку на стол. Зашла в туалет. Не включая света, села на унитаз и обильно помочилась в темноте, трогая свои горячие, все еще подрагивающие ноги. Не подтираясь, роняя редкие капли в темноте, вернулась в постель, легла и тут же провалилась в глубокий сон без сновидений.

Проснулась она в третьем часу пополудни. Солнце светило сквозь тюль недавно постиранных занавесок. Тамара Семеновна откинула одеяло, собираясь встать, но вдруг почувствовала в себе что-то, чего раньше не было. Она приподняла ночную рубашку и увидела, что на месте клитора у нее торчит маленький мужской половой орган. В изумлении она уставилась на него. Он был похож на маленький гриб боровик. Тамара Семеновна потрогала его. Прикосновение было новым и приятным. Это было удивительно. И хорошо. Никакого страха не было у нее в сердце. Наоборот, этот маленький розовый член наполнил ее каким-то новым покоем, которого так не хватало ей в жизни. Словно в прежнем существовании ее оставалась некая обширная лакуна, которую сейчас заполнили. И заполнение это положило начало Новому и Большому.

Тамара Семеновна улыбнулась члену. Сняла с себя рубашку, встала, подошла к балконной двери, открыла и голая вышла на балкон. Солнечный свет лег на ее фигуру. Тамара Семеновна посмотрела на хорошо знакомый пейзаж: гаражи, автостанция, окружная дорога с двумя вечно-встречными потоками машин, лес с вкраплениями новостроек.

– Свобода… – произнесла она и улыбнулась.

Двое суток она никуда не выходила, не отвечала на звонки. Голая, счастливая, она только ела, пила и радовалась происходящему в ней. А происходило нечто Великое: член ее рос ежеминутно, увеличиваясь в длине и в объеме. К утру следующего дня налитая кровью головка его увесисто покачивалась возле колен Тамары Семеновны.

– Свобода… – произносила она радостно.

Это было как роды. И как всякие роды, это было сильнее ее воли и желания.

К полдню 31-го огромный фаллос свисал у нее между ног, почти касаясь пола. Он был потрясающе могуч и красив. Тамара Семеновна лежала на кровати, трогая и гладя его, любуясь неизбежным наползанием складок и упругой полнотою вен. Иногда она вставала и осторожно, мелкими шажками перемещалась на кухню, где жадно ела все, что попадалось под руку. Фаллос висел у нее между ног, наливаясь. Тяжесть его восторгом отзывалась в сердце Тамары Семеновны.

Когда солнце стало клониться к закату, она уже точно знала, что надо делать.

В пять часов, надев водолазку и длинную юбку, в которой она обычно на Пасху и в Рождество ходила в церковь, Тамара Семеновна вышла из своей квартиры, спустилась на лифте и мелкими шажками пошла к автобусной остановке. Дождавшись автобуса, доехала до метро «Теплый стан». Сошла с автобуса и медленно, считая каждую ступеньку, спустилась в метро. Фаллос, как язык древнего колокола, тяжко покачивался под юбкой в такт ее шажкам.

Она прошла через турникет, оберегающе скрестив руки над пахом. Опять спустилась по лестнице. Вошла в поезд и встала у глухой двери, отвернувшись от людей. Доехала до «Третьяковской», считая остановки. Вышла из вагона, перешла по переходу, с осторожностью двигаясь в толпе, вошла в другой поезд. Ее толкнули в спину, она замерла, стараясь сохранять равновесия, чувствуя, как тяжко качнулся под юбкой фаллос. Она обняла его ногами, удерживая.

Какая-то женщина, глянув снизу в ее бледное лицо, встала со своего места:

– Садитесь.

С напряженной улыбкой Тамара Семеновна отрицательно покачала головой. Женщина села на свое место. На станции «Маяковская» Тамара Семеновна вышла из вагона и тут же оказалась в плотной, беспокойной толпе. Одни что-то выкрикивали, другие решительно шли, взявшись под руки.

– Граждане, не поддавайтесь на провокации! – фальцетом выкрикивал какой-то бодрый старичок.

Толпа понесла Тамару Семеновну к эскалатору.

«Только б не упасть!» – взмолилась она.

И чудом не упала. Оказавшись на эскалаторе, схватилась одной рукой за нагревшийся резиновый поручень, другой – за парня с рюкзаком.

Парень что-то выкрикнул про 31-ю статью Конституции и многие из стоящих на эскалаторе подхватили. Тамара Семеновна держалась. Ноги ее дрожали, во рту пересохло. И уже почти наверху, когда рифленые ступени под ногами стали привычно складываться, она вдруг почувствовала, как шевельнулся под юбкой фаллос. Это шевеление стоило всей прежней жизни Тамары Семеновны. Она оцепенела в восторге.

Толпа с эскалатора понесла ее вперед, через стеклянные двери, на площадь, где разноцветная людская каша шумно упиралась в ряды угрожающе одетых в черное милиционеров.

Фаллос Тамары Семеновны стремительно восстал. Задрав ее юбку, он мощно раздвинул толпу. Люди даже не успели шарахнуться от него. Наливаясь силой и объемом, багровая головка двинулась вперед по площади, подминая и расшвыривая людей. Став размером со стоящий неподалеку милицейский автобус, она снесла два ряда черного оцепления и приподнялась над площадью.

Чудовищный фаллос воздымался. Смугло-розовое тело его вытягивалось, выгибаясь кверху. Толстенные фиолетовые вены, подобные чудовищным ископаемым змеям, ползли по фаллосу, наполняя его кровью. Он наливался, толстел и креп с каждой секундой. Головка уперлась в памятник Маяковскому. Раздался треск. Каменный Маяковский отшатнулся назад и стал рушиться навзничь.

Площадь замерла.

Маяковский громко рухнул, разваливаясь на куски.

Люди вскрикнули.

Скрытое до этого в облаках солнце выглянуло. Лучи его пролились на багровую головку фаллоса, воздымающегося над Москвой все выше и выше…

Тамара Семеновна открыла глаза.

С недоумением она обнаружила себя стоящей на площади возле выхода из метро «Владыкино», где так и не побывала ни разу в жизни. Она стояла, подняв свою длинную юбку. Напротив стояли разные люди. И молча смотрели на нее: кто с усмешкой, кто с хмурой неприветливостью. Прямо напротив стояли двое парней – русский и таджик. Они держали в руках недоеденное мороженое.

Тамара Семеновна опустила глаза вниз, посмотрела на то, что было у нее под задранной юбкой и что она теперь показывала всем. Там виднелся ее обычный женский пах, поросший негустыми волосами. Ниже паха шли ее обыкновенные ноги. Никакого фаллоса не было и в помине.

Это вызвало у нее еще большее недоумение.

Не опуская юбки, она перевела свой взгляд на людей.

Люди смотрели на ее пах.

– Пыздец? – вопросительно произнес таджик и лизнул мороженое.

Тамара Семеновна опустила юбку и пошла в метро.

Тимка

Продавщицы Мокшева, Голубко и Абдуллоева без стука вошли в кабинет Сотниковой. Екатерина Станиславовна, надев стильные узкие очки в тончайшей золотой оправе, перелистывала бухгалтерский отчет за третий квартал для налоговой.

– Да… – не глядя на них, произнесла она, быстро просматривая подшитые листы.

Продавщицы молча, со скучающе-напряженными лицами встали посередине кабинета.

– Да? – она подняла глаза, увидела вошедших, сняла очки, потерла переносицу загорелой рукой с огромными накладными ногтями молочного цвета и двумя золотыми кольцами, вместе составляющими венецианскую маску.

Продавщицы молчали.

– Так, – она поморгала, повела затекшей шеей. – Где Нина Карловна?

– Идет из фасовки, – буркнула Голубко.

Сотникова вытянула из плоской пачки «Слим» тонкую сигарету, закурила:

– Значит, человеческого языка не понимаем?

Продавщицы молча смотрели на нее.

– И работать профессионально не желаем?

– Мы хотим работать, – ответила за всех коренастая, со сросшимися черными бровями Абдуллоева.

В кабинет стремительно вошла маленькая, круглая Нина Карловна:

– Что случилось, Катерин Станиславна?

– Случилось, опять случилось, – закивала головой Сотникова, выпуская дым сквозь пухлые губы. – Стоят и трут, стоят и трут. Опять!

– Девочки, – Нина Карловна укоризненно повернулась к продавщицам.

– Мы обсуждали кондишен, – сказала Мокшева.

– Что? – скривила губы Сотникова.

– У нас холодновато в отделе.

– Пятнадцать градусов, как положено, – тряхнула клипсами Нина Карловна. – У вас же кофты под халатами, вы чего?

– Конди-и-шен! – Сотникова откинулась в кресле, закачалась. – Врет и не краснеет.

– Мы правда обсуждали кондишен, – Голубко смотрела исподлобья.

– А чего ж вы ржали, как кобылы, а? – повысила голос Сотникова. – От холода?

– У вас у каждой свой фронт: колбаса, мясо, полуфабрикаты, – зачастила Нина Карловна. – Каждая стоит на своем, каждая отвечает за свое место, каждая следит, каждая смотрит покупателям в глаза, улыбается, предлагает…

– Стоят и трут, стоят и трут! – взмахнула рукой Сотникова. – Как неделю назад терли, так и сейчас. Вы что, на митинге? Оппозиция?

– Мы не оппозиция, – ответила с улыбкой Голубко. – Больше не повторится, Катерина Станиславовна.

– У нас не Черкизон, красавицы, – стремительно стряхнула пепел Сотникова. – Мы и так покупателей теряем, время слож-ней-ше-е. А вы мне – нож в спину. На, Екатерина Станиславовна, получай нож в спину!

– Бонуса лишитесь, – качала круглой головой Нина Карловна. – Лишитесь бонуса.

– Конечно! – качалась в кресле Сотникова. – Новогодний бонус получат далеко не все. И это не только из-за кризиса. Не только.

– Будем стараться, не будем разговаривать, – улыбалась Голубко.

– Молча будем работать, – закивала Абдуллоева.

– Девочки, делайте выводы, – посоветовала Нина Карловна.

– И это в последний раз! – подняла палец с молочным ногтем Сотникова.

– Обещаем, – кивнула Голубко.

– И я вам обещаю. Идите! – мотнула головой Сотникова.

Продавщицы вышли.

– И ты иди, – Сотникова недовольно подтянула к себе отчет. – Распустились, дальше некуда!

Нина Карловна вышла.

Заглянула секретарша Зоя:

– Катерин Станиславна, по мерчендайзингу.

– Все собрались? – Сотникова не подняла головы.

– Да.

– Щас я выйду.

Зоя закрыла дверь.

Сотникова отодвинула отчет, встала, зевнула, потянулась. Подняв вверх руки, вышла из-за стола на середину кабинета. Расставила длинные крепкие ноги на ширину плеч, положила руки на затылок. Стала делать круговые движения влево и вправо, резко выдыхая. На ней были светло-серые, в тонкую белую полоску расклешенные брюки с широким ремнем и белая блузка с вышитыми серебристыми лилиями.

Зазвонил мобильный. Она подошла к столу, взяла, глянула на номер, опустила руку с мобильником вниз, задумчиво облизнула губы. Выдохнула. Быстро приложила мобильник к уху:

– Слушаю.

– Здравствуй, – раздался женский голос.

– Здравствуйте, Ольга Олеговна.

– Я к тебе еду.

– Куда?

– Туда. Ты что, не на работе?

– Я на месте… но…

– Что – но? Я уже на проспекте.

– Но здесь, ну, у меня… не очень…

– Очень. Подъезжаю, встреть.

Разговор прервался.

– Блядь… – Сотникова бросила мобильный на стол, оперлась о столешню руками, сильно тряхнула головой.

Ее короткие, густые, гладкие волосы, крашенные в цвет спелой ржи, взметнулись волной и опали.

– Ну что за блядь… – вздохнула она, схватила мобильник и пошла из кабинета, громко цокая высокими каблуками.

– Зой, ко мне никого в течение часа. Никого! – бросила на ходу, минуя секретаршу.

– Понял, – кивнула Зоя.

Сотникова прошла по коридору, вышла в зал. Здесь толпились, ожидая ее, все двенадцать мерчендайзеров в синих халатах со своими блокнотами.

– Отбой до пяти! – громко объявила она, проходя сквозь них.

Двинулась по залу, огибая стеллажи и посетителей, негодующе качая головой:

– Блядь… ну блядь… ну, что ж за блядь, господи…

По ходу заметила на полу упаковку пастилы, подняла, бросила в большую, стоящую на полу сетку с игрушечными мягкими поросятами. Прошла сквозь свободную кассу.

– Здрасьте, – сказала полная молодая кассирша.

Сотникова пересекла вестибюль с банкоматами, камерой хранения и киоском оптики, прозрачные двери разошлись, она шагнула на брусчатку, встала. На улице было по-прежнему слишком тепло, слишком солнечно и слишком сухо, несмотря на сентябрь. Молодые каштаны и липы и не думали желтеть. На пыльном газоне дремали три бездомные собаки.

Быстрым шагом Сотникова прогулялась от входа в гипермаркет до клумб и обратно, повернулась и увидела подъезжающую черную «Волгу». Молочным ногтем показала свободное место на стоянке. «Волга» свернула, запарковалась. Из машины вышла миниатюрная Малавец в форме советника юстиции второй степени, двинулась ко входу.

– Дерьмовочка подъехала… – пробормотала Сотникова, злобно щурясь на Малавец.

Та шла своей походкой: быстрой, целеустремленно-деловой и слегка комической, словно игрушечной.

– Здравствуйте, Ольга Олеговна, – произнесла Сотникова, когда та приблизилась.

– Здравствуй, Катя, – не взглянув на нее, Малавец обвела площадь возле входа своими серо-голубыми, беспокойными, слегка выпученными глазами.

Ее худощавое, остроносое лицо было, как и всегда, бледновато-желтым, сосредоточенно-озабоченным. Беспокойные глаза непрерывно всматривались во все. Она была лет на девять постарше Сотниковой. – Ольга Олеговна, – выдохнула Сотникова, – дело в том, что у меня сегодня много людей, реально много, а поэтому…

– А поэтому ты их всех сегодня уволишь, – произнесла Малавец, облизнув сухие, перламутрово-розово напомаженные губы и оглядывая мужчину с лабрадором на поводке.

– Поймите, здесь нереально, я уже не могу здесь…

– Реально. Пошли.

Малавец решительно направила свое маленькое, худощавое тело в форме к входу. Ее ноги были достаточно стройны, но руки коротковаты. На согнутой левой руке висела дамская сумка, казавшаяся слишком большой для Малавец.

Сотникова последовала за ней.

– Ольга Олеговна, ну давайте завтра у меня…

– Завтра суд. И послезавтра. И послепослезавтра, – произнесла Малавец.

– Вечером давайте.

– Вечером я отдыхаю. Пошли, времени нет.

Малавец прошла в турникет, свернула в отдел фруктов, на ходу выхватила изо льда бутылку со свежевыжатым ананасовым соком, открыла, отпила, остановилась, вращая глазами:

– Куда… я забыла…

– Идите за мной, – недовольно буркнула Сотникова, громко цокая каблуками.

Малавец последовала за ней. Сотникова пересекла зал, вошла в коридор, свернула к своему кабинету. У нее зазвонил мобильный, она глянула, отключила его, распахнула дверь.

– Катерин Станиславна, звонил Лапшин, – доложила Зоя, пригубливая кофе.

– Зой, ко мне никого в течение часа. Никого!

– Понял, – буркнула Зоя.

В секретарскую вошла Малавец с соком в руке.

– Здрасьте, – кивнула ей Зоя, покосившись на форму. – А Лапшину что сказать?

– Через час.

Сотникова толкнула дверь в кабинет, пропуская Малавец. Та вошла. Сотникова закрыла и заперла за ней дверь, присела на край стола для заседаний, скрестив руки на груди и недовольно глядя в стену с благодарностью от Московской патриархии. Малавец села за стол Сотниковой, отодвинула отчет, поставила на стол сок и сумку. Открыла сумку, достала старую серебряную пудреницу, раскрыла. Из сумки вынула костяную трубочку, всунула конец в ноздрю, склонилась над пудреницей, сильно втянула в одну ноздрю, потом в другую. Замерла, глубоко выдохнула. Взяла бутылку с соком, отпила. Потом отключила свой мобильный:

– Давай.

Сотникова вздохнула:

– Ну, я приехала, как и договаривались, в девятом часу.

– Так, ты, во-первых, сядь поближе, вот сюда, – Малавец указала на стул.

Сотникова пересела, положив ногу на ногу.

– И сядь нормально, – пошарила по ней глазами Малавец. – Ты сидишь с каким-то вызовом.

– Нет никакого вызова, – Сотникова сняла правую ногу с левой, провела ногтями по коленям.

– Вот так естественней, – откинулась в кресле Малавец.

– Приехала, позвонила. Он открыл, я захожу, говорю: «Я ваша новая кухарка, от вашей бывшей жены. Меня зовут Виктория». Он говорит: «Ах, как вы вовремя. Я очень голоден, купил карасей, а жарить не умею». Вот. Я говорю: «Не волнуйтесь, я все сделаю». Он говорит: «Прекрасно! Тогда я сейчас пойду ванну приму. А вы располагайтесь и начинайте». Вот. Сам пошел в ванную, я прошла на кухню, там на столе уже лежал белый передничек, я его надела, рыба лежала в раковине. Взяла нож и стала чистить карасей. И тут он вошел на кухню неслышно, быстро сзади подошел и за зад меня взял, а я…

– Стоп! – хлопнула в сухопарые ладоши Малавец. – Стоп.

Сотникова вздохнула, поскребла ногтями свои колени.

– Ты что мне рассказываешь? – спросила Малавец.

– Ну… историю…

– Какую?

– Ну, то, что было у нас с ним.

– Ты рассказываешь страстную историю. Страст-ну-ю. И тай-ну-ю. Я к тебе приехала, отложив две важнейшие встречи только для того, чтобы ты рассказала мне страстную, тайную историю. Которую никто еще не знает. И никто, кроме нас с тобой, не узнает. А поэтому, если ты лишишь меня оча-ро-ва-тельных подробностей, я завтра же плюну на твое дело и передам его кому следует. И тогда ты узнаешь, как Бог свят и суд строг. Поняла?

– Я все поняла, хорошо, – вздохнула Сотникова.

– Рассказывай спокойно, не торопясь. И с исчерпывающими подробностями. Ясно?

– Ясно.

– Прошу, – Малавец сунула руку себе под юбку, сжала колени.

– Он вышел из ванны, я услышала, хоть он и шел босиком.

– Как ты была одета?

– На мне была юбка совсем коротенькая, колготок не было и трусиков тоже не было. Как договорились.

– Как договорились, – кивнула Малавец. – Продолжай.

– И майка. Лифчика не было. И этот белый передничек. Он взял меня за зад, обеими руками, стал трогать попу. Сначала через юбку, а потом забрался под юбку. И говорил: «Продолжайте, продолжайте». Я не оборачивалась, продолжала чистить карасей. Потом он опустился на колени, раздвинул мне ягодицы и стал лизать мне анус.

– Не анус, а попочку, сладкую попочку.

– Да, сладкую попочку.

– Он залез в нее язычком своим?

– Да.

– Глубоко? – дернула головой Малавец.

– Сначала не глубоко, а потом глубоко.

– А ты что? – Малавец сводила и разводила колени.

– Мне было очень приятно.

– Сладко тебе было?

– Сладко.

– Сладенько он язычком своим… да? Туда, сюда… сладенько? В попочке у Катеньки? Туда-сюда. Язычком забрался, да?

– Забрался в попочку мою языком, – кивала Сотникова.

– А Катенька что делала в этот момент?

– Чистила карасей.

– Чистила карасиков маленьких, хороших, а он, хулиган, Катеньке в попочку языком забрался, в сладенькую попочку?

– Забрался языком, – кивала Сотникова, разглядывая свои ногти. – А потом…

– Погоди! – прикрикнула Малавец, тяжело выдохнула. – Он что… он сам… сам он стонал?

– Стонал.

– Сладко стонал, да?

– Сладко.

– Стонал тебе в попочку… а сам в ней язычком, язычком… да? да? да? да-а-а-а-а-а!

Малавец беспомощно вскрикнула и мелко затрясла головой, задвигала рукой под юбкой. Потом схватила отчет и с силой швырнула в Сотникову:

– Сука!

Сотникова испуганно отшатнулась, вскочила, отбежала к двери.

Тряся головой, Малавец закрыла глаза, облегченно, со стоном вскрикнула:

– А-а-а-а!

И тут же простерла свободную руку к Сотниковой.

– Прости, прости.

Сотникова нерешительно стояла у двери.

– Прости… – выдохнула и облегченно задышала Малавец. – Это так… это ничего… это нервы… присядь. Присядь. Присядь!

Сотникова подняла отчет, положила на стол для совещаний. Села на свой стул.

Малавец открыла пудреницу, втянула в правую ноздрю. Отпила сока. Пошмыгала носом.

Помолчали: Сотникова смотрела в стену, Малавец вздыхала и трогала свои щеки, на которых проступили два розовых пятна.

– Кать, ты пойми меня, пожалуйста, – заговорила Малавец. – Я хочу, чтобы ты меня правильно поняла.

– Я хочу курить, – буркнула Сотникова.

– Кури, конечно, кури.

Сотникова взяла со стола сигареты, зажигалку, закурила, положила ногу на ногу.

– Понимаешь, у каждого человека есть свое святое. Не в смысле веры, Бога, чудес. А просто – свое, родное святое. Которое всегда с тобой. И каждый должен уважать святое чужого человека, если хочет называться человеком. Я готова уважать твое святое. Всегда. Я никогда не растопчу его, никогда не осмею. Потому что я в первую очередь уважаю себя как личность, как мыслящий тростник. И уважаю свое святое. И твое. Я всегда пойму тебя. Как поняла с этим процессом. А у меня были все основания не понять ни тебя, ни Самойлова, ни Василенко. Но я поняла и тебя, и Самойлова, и даже мудака Василенко. И теперь вы живете нормальной человеческой жизнью, вам пока ничего не угрожает.

– Пока, – выпустила дым Сотникова.

– Пока, – кивнула Малавец, откидываясь в кресле. – Конечно, пока! Мы все живем – пока. Не пока бывает только у мертвецов. Или у ангелов. У них вместо «пока» – вечность. Ewichkeit. А у нас – dolce vita. Этим мы от них и отличаемся.

Помолчали.

– У меня очень сложный день сегодня, – Сотникова со вздохом выпустила дым.

– У меня тоже.

– Ко мне едут важные люди.

– А у меня в приемной сидят два депутата Государственной Думы. Сидят и пьют кофе. И ждут меня. Сядь нормально.

Сотникова с неудовольствием опустила ногу.

– И не кури столько. Ты молодая, красивая женщина. Зачем ты куришь? Курят от разлада с собой.

– Хочу и курю.

– Ты же дым вдыхаешь! Задумайся один раз: вдыхаешь дым. Это же бред полный – дышать дымом, получая от этого удовольствия.

– А кокаин вдыхать – не бред?

Лицо Малавец стало строгим:

– Это самый экологически чистый наркотик. Знаешь, сколько суток водка держится в организме? Двенадцать. А кокаин – всего трое суток. И никакой ломки.

– А зависимость? – Сотникова загасила окурок.

– А где ты видишь эту зависимость? – узкие, подбритые брови Малавец изогнулись. – Где?

Сотникова молча курила, отведя глаза.

Малавец махнула рукой:

– Никакой зависимости, рыбка. Но я тебе не предлагаю.

– Я и не прошу.

Малавец закрыла пудреницу:

– Что он дальше делал с тобой?

– Дальше… ну, он обнял меня за ноги сзади. Прижался. Я поняла, что он голый. И почувствовала его член.

– Не член! – хлопнула по столу Малавец. – А божественный фаллос!

– Божественный фаллос.

– Как ты его почувствовала?

– Ну… – глаза Сотниковой шарили по кабинету.

– Можно без «ну»?

– Он когда прижался сзади, он же стоял на коленях…

– Так, – Малавец сунула руку себе под юбку.

– И его чле… божественный фаллос у меня оказался здесь… между коленями.

– И что?

– И он стал тереться между ними, а я его ими сжала.

– Сильно сжала?

– Достаточно.

– А он что в это время делал?

– Фаллос?

– Он сам!

– Он по-прежнему внедрялся языком в мою попку.

– О-о-о… хорошее слово… – нервно улыбнулась Малавец, двигая рукой под юбкой. – Внедрялся… именно внедрялся. Точное слово! Внед-рял-ся! И тебе было хорошо?

– Да, мне было хорошо. У него язык такой… настойчивый.

– А фаллос?

– Фаллос горячий.

– И крепкий?

– Крепкий. Твердый.

– Твердый и большой. Ведь, правда, у него большой? Ты это сразу почувствовала?

– Да, – Сотникова обхватила руками свои бедра, вздохнула, распрямляясь, выпятив грудь. – Он у меня между колен прошел и высунулся.

– Знаешь, какой он длины?

– Нет.

– Угадай, – нервно улыбалась, покачивая головой, Малавец.

Пятна на ее щеках проступили сильнее.

– Двадцать?

– Двадцать четыре сантиметра. Вот каков божественный фаллос моего бывшего мужа. А головка его фаллоса – как большой абрикос. Только малинового цвета. Ты видела его головку?

– Да, я поглядывала вниз, хоть и продолжала чистить рыбу.

– Ты… так краешком глаза, да? Свой глазок-смотрок, да? Краешком… краешком увидела, как он это, да?

– Угу.

– Как он высунулся… упругий, да? Туда-сюда, да? Туда-сюда… через ножки твои белые, да?

– Да.

– А сам он… что… сам что? Сам что он?

– Он мычал.

– В попку мычал?

– В попку мычал.

– И язычком в нее, да? Да? Язычком в попочку, а фаллосом своим мужественным… между ножек белых, ножек гладких, да? Ты ножки свои эпилируешь или бреешь?

– Просто брею.

– Сама?

– Да.

– Молодец. Сама! Ты побрила их специально, накануне, да?

– Да.

– Побрила, тайно побрила, гладила ножки свои, готовила, чтобы ему было слаще, нежнее для фаллоса, да?

– Да.

– Чтобы скользил он… скользил по нежному, через нежное… через ножки Катенькины… так вот… скользил, скользил, сколь-зил, сколь-зил, сколь-зил… а-а-а-а-а!!

Малавец оцепенела, открыв рот и закатив глаза. Вскрик ее перерос в хрип. Сотникова угрюмо смотрела на нее, сложив руки на груди.

– Ой, не могу… – Малавец уронила голову на стол, затихла, слабо всхлипывая.

Сотникова закурила.

– Ой… кошмар… кошмарик… – дышала Малавец, поднимая и опуская узкие худые плечи.

Отдышавшись, она понюхала из пудреницы. Отпила сока из бутылки. Откинулась в кресле:

– Кать, ты волком-то на меня не смотри. Не надо.

Сотникова отвернулась.

– Мы с тобой договорились: три ходки. Две уже прошли. Сходишь к нему, когда он из отпуска вернется, в последний раз, и дело с концом.

– Лучше бы деньгами, – Сотникова встала, достала из холодильника бутылку минеральной воды, налила себе в стакан.

– Денег мне от тебя не нужно. Я уже озвучила тебе: взяток не беру.

– Напрасно.

– Ты не хами мне, Кать. Я все-таки тебя постарше. Я, Катенька, видала такое, что тебе и не снилось.

– А может, все-таки деньгами? – Сотникова подошла к Малавец, присела на край стола со стаканом в руке.

– Не все в жизни измеряется деньгами, – Малавец положила свою небольшую руку Сотниковой на колено.

– А может? – Сотникова зло смотрела на Малавец.

– Кать, мы договорились.

– А может?

– Кать… – Малавец решительно вздохнула, сцепила пальцы замком.

– А может? – голос Сотниковой дрогнул.

– Катя! – Малавец хлопнула ладонью по столу.

– А может?! – вскрикнула Сотникова, отбросив стакан и красивые, полные губы ее затряслись.

Не разбившись, стакан покатился по полу.

Малавец встала, обняла ее за плечи:

– Катя. Давай по-хорошему.

Сотникова отвернулась. Малавец вздохнула, подпрыгнула и села рядом с ней на стол:

– Я тебе сейчас расскажу одну историю. И ты все поймешь. Вот двое. Он и она. Встретились. Полюбили друг друга. Быстро выяснилось, что они не просто любят друг друга, а жить без друг друга не могут. Совпадают, как две половинки прекрасной раковины. А внутри – жемчуг. Большая жемчужина любви. И она сияет в темноте. Они счастливы. Счастливы и душевно и физиологически. От акта любви получают колоссальное наслаждение. И у него, и у ней были истории раньше. Были партнеры, были партнерши. Но все померкли по сравнению с реальностью, так сказать. Все прошлое померкло. То есть их близость, это было что-то… Искры сыпались, сердце останавливалось. Иногда она даже теряла сознание. А он, когда кончал, плакал, как ребенок. Так это было сильно. И они были так счастливы, так счастливы, что… просто словами это и выразить невозможно. Как говорится: счастливы вместе. И счастливы не-ре-аль-но! Вот. А потом она забеременела. Они очень хотели ребенка. И он родился – мальчик, здоровый, жизнерадостный. Плод их любви. Она кормила его своей грудью, молока было много. И муж, чтобы не было мастита, помогал ей, сцеживал у нее молоко. Потом он стал просто отсасывать у нее молоко, просто пить его. Ему очень понравился вкус ее молока, ему все в ней нравилось, он боготворил ее, как и она его. Она кормила своей грудью двух своих любимых мужчин – сына и мужа. И была счастлива. И это продолжалось целый год. А потом она перестала кормить сына. Но муж продолжал пить ее молоко. Он очень любил одну позу во время их соития: он сидит на стуле, она сидит на нем лицом к нему. И во время акта он сосал ее груди. А они отдавали ему молоко. И оно не кончалось, оно лилось ему в рот, лилось сладким потоком, потоком любви и благодарности этому человеку, благодарности за то, что он есть, что она его встретила, что они вместе. И это продолжалось. Десять лет. Невероятно, да? Никто и не поверит в такое! Десять лет она поила своим молоком любимого человека. Поила по ночам. Вот… А потом она стала чувствовать смертельную слабость. У нее было много работы, она делала свою карьеру, серьезную. У нее начались головокружения, она похудела. Она обратилась к врачу, рассказала об их сладкой тайне. Врач сказал, что это разрушительно для ее здоровья. И она перестала кормить мужа своим молоком. Он конечно же понял ситуацию, он сам и предложил это, естественно, он же хотел ей добра, он думал об их счастье, о будущем. Они хотели еще детей. Ее карьера состоялась, да и он прилично зарабатывал. После того как она перестала поить его молоком, она поправилась, головокружения прошли. Она забеременела, но девочка родилась мертвой. А через год он ушел от нее к другой женщине. К другой женщине… – Малавец погладила плечо Сотниковой, помолчала.

– Она тяжело перенесла его уход. Очень. Можно сказать – и не перенесла. Совсем. Не смирилась с его потерей. Старалась забыться в работе. Там она достигла приличных результатов, стала личностью. У нее появился мужчина. Но она не испытывала с ним и десятой доли того, что со своим бывшим мужем. Попросту – не кончала. Потом появился еще один. То же самое. Ее муж был необычный сексуальный партнер, очень необычный. Нет, он не был извращенцем, он делал все вполне обычно, но… у него был… как сказать… особый, неповторимый огонь, завод, которого не было ни у кого. Он мог просто положить ей руку на спину, и она сразу сходила с ума от желания. И потом, он действительно очень любил секс. Любил по-настоящему. Даже не любил, а обожал. Обожал. В этом было что-то маниакальное. А она обожала его. Да… В общем, она порвала с этими двумя. И стала жить одна, с сыном. Причем с мужем они остались друзьями. Она слишком любила его, чтобы навсегда порвать. И она растила его сына. Плод их любви. Они перезванивались каждую неделю. И однажды он пожаловался, что у него нет кухарки. И она помогла, послала к нему свою уборщицу, которая и готовила прилично. Та вернулась и рассказала, что он неожиданно овладел ею, когда та чистила рыбу. И когда кухарка это рассказывала, мне стало так хорошо, что…

Малавец замолчала. Серо-голубые, выпученные глаза ее наполнились слезами.

Сотникова слезла со стола, взяла сигарету, закурила.

Малавец сидела на столе, положив на форменную юбку свои маленькие руки.

– Почему вы мне сразу не рассказали? – спросила Сотникова, стоя к ней спиной.

– Не задавай глупых вопросов.

Малавец смахнула слезы, шмыгнула носом, не слезая со стола, вытащила из сумочки пачку бумажных носовых платков, высморкалась. Взяла пудреницу, глянула на себя в зеркальце, опустила в пудреницу трубочку, понюхала.

Сотникова задумчиво подошла к сейфу, клюнула его пару раз ногтем, резко повернулась на каблуках:

– Когда третья ходка?

– Ну… – шмыгая носом, Малавец сделала неопределенный жест рукой. – Можно на той неделе.

– Не позже. Мы потом уедем на Родос.

– Хорошо. Он пока в Москве.

– Не позже, – повторила Сотникова.

– Я договорюсь с ним на следующий уик-энд. Третья ходка.

– Третья ходка, – по-деловому кивнула Сотникова.

– И дело твое и Самойлова, оба дела будут закрыты. Это говорю тебе я, Ольга Малавец. И все у вас будет зашибитлз, как говорит мой сынок. Поэтому гаси свою сигарету, садись сюда.

Сотникова потушила сигарету, села на стол.

– Поближе.

Она придвинулась к Сотниковой. Та взяла ее за руку, свою другую руку сунула себе под юбку:

– Что он делал потом?

Сотникова облизнула губы, вспоминая:

– Потом… Потом он встал с колен, немного вставил мне член… то есть фаллос во влагалище и как бы замер. И перестал дышать. Я сперва подумала, что с ним что-то произошло. И он так стоял, обняв меня. И я тоже перестала… я перестала.

– Что?

– Рыбу чистить.

– И вы так замерли, да? – Малавец стала теребить у себя под юбкой.

– Да. Он стоял как статуя. И держал меня руками. И я тоже стояла.

– А фаллос его божественный?

– Слегка в меня вошел.

– В пипочку твою… да?

– Да.

– В пипу, да?

– Да.

– Разлизал он тебе попу… разлизал настойчивым языком своим… языком настоящего мужчины… а вошел в пипу?

– Да. А потом вдруг…

– Погоди! – сжала ее плечо Малавец. – Погоди, погоди, погоди…

Сотникова замолчала.

Малавец прикрыла глаза, теребя себя под юбкой медленней, покусывая свою узкую нижнюю губу:

– Не надо торопиться… все спокойно… все хорошо…

Сотникова тупо смотрела перед собой.

– И что было потом? – быстро спросила Малавец.

– Потом он резко вошел в меня.

– Куда вошел?

– Во влагалище.

– Чем вошел?

– Фаллосом.

– Горячим?

– Да.

– Решительно?

– Да.

– Страстно?

– Да.

– Глубоко?

– Да.

– Что он сказал тебе?

– Он меня обнял всю и прошептал мне в ухо: «Я забил в тебя, киса!»

– В ушко твое прошептал?

– Да, в самое ухо.

– Горячо прошептал?

– Да.

– И что потом? – всхлипнула Малавец.

– А потом он стал двигаться во мне.

– Двигаться?

– Двигаться.

– Двигаться?

– Двигаться.

– И двигаться?

– Двигаться.

– А потом, а потом?

– А потом он стал кончать в меня.

– Кончать?! Стал?!

– Кончать. И стонал.

– Стонал?!

– Стонал и повторял: «Я забил в тебя, киса».

– Я забил в тебя?! – вскрикнула со всхлипом Малавец.

– Забил.

– Забил?!

– Забил.

– За-бииииииииииииииииииил! – проревела Малавец, закатывая глаза.

Сотникова напряженно замерла.

Конвульсии охватили субтильное тело Малавец, из открытого рта рвалось рычание. Пальцами она вцепилась в плечо Сотниковой. Та сидела, словно окаменев, косо поглядывая на дрожащие ноги Малавец.

Наконец, Малавец перестала дергаться, отпустила плечо Сотниковой, прижала ладони к разгоряченному лицу:

– Все… все… все…

Сотникова со вздохом облегчения слезла со стола, взяла сигарету и закурила, прохаживаясь по кабинету.

– Все… – Малавец посидела на столе, пошевелила ногами в строгих черных туфлях, медленно спустилась со стола, сделала несколько шагов, остановилась.

На ее щеках багровели два пятна. Статная Сотникова прохаживалась, куря, не обращая на Малавец внимания. Та взяла со стола свою пудреницу, подержала в руках, резко закрыла:

– Не буду. Дай-ка мне, что ли, сигаретку.

Сотникова дала, поднесла огня.

Малавец закурила. Лицо ее сразу посерьезнело.

– Вот так, Катя, – она взяла себя за локти.

– Мне пора работать, – Сотникова быстро и жадно докурила, сунула окурок в пепельницу.

– Да… – Малавец шарила прозрачными глазами по кабинету, словно видя его впервые.

Сотникова отперла дверь, заглянула в секретарскую. Зоя сидела за своим столом и блестящими металлическими щипцами правила себе ресницы. – Лапшин, два раза. Маркович и таможня, – доложила она.

Сотникова вернулась в кабинет.

– Кофейку у тебя выпью? – спросила Малавец, попыхивая сигаретой, но не затягиваясь.

– У нас машина кофейная сломалась, – соврала Сотникова. – И у меня завал работы.

– Ладно, в «Кофемании» попью, – Малавец бросила недокуренную сигарету в пепельницу, взяла свою сумку. – Проводи уж меня.

Сотникова неохотно кивнула.

Они вышли из кабинета, двинулись по коридору.

– Спасибо, – Малавец вдруг обняла Сотникову за белую талию.

Сотникова шла целеустремленно, не реагируя.

– Я ведь Любку, уборщицу нашу бывшую, уговаривала. Не уговорила. Выгнала дуру к чертовой матери. А блядищ он не терпит…

Впереди, в зале гипермаркета раздались истошные женские крики.

– Чего это? – пробормотала Малавец.

– Не знаю… – нахмурилась Сотникова, ускоряя шаг. – Кошелек, что ли, у кого-то вытащили…

– Щас воровство карманное просто жуткое, – покачала головой Малавец, отставая. – Кризис, естественно.

Они вышли в зал.

За длинными стеклянными витринами рыбного и мясного отделов никого не было.

– Прекрасно… – пробормотала Сотникова.

За стеллажами безалкогольных напитков послышался женский вскрик, перешедший в хныканье и бормотанье. Сотникова обошла стеллаж. На полу, подплывая кровью, лежала девушка-мерчендайзер в синем халате. Ее очки и блокнот валялись рядом. На полу спиной к стеллажу сидела мелко дрожащая женщина средних лет. Рядом стояла тележка с продуктами. Содержимое тележки сосредоточенно разглядывал полноватый подполковник милиции.

– Мда… с натуральными продуктами у тебя явно прокол, – проговорил он и, заметив Сотникову, обернулся.

– Кто… – Сотникова остановилась возле трупа, схватила себя ногтями за губы.

– Убил ее? – поднял брови подполковник. – Я.

Сотникова вперилась в него. Его загорелое, холеное лицо не выражало ничего особенного. Слегка покрасневшие глаза смотрели вполне обычно. Сотникова увидела пистолет в его руке. Сзади подошла Малавец.

– О, прокуратура, – подполковник глянул на форму Малавец. – Так быстро?

– Что здесь… происходит… – пробормотала Малавец, пуча глаза на распростертое тело.

– Здесь происходит отстрел, – сообщил ей подполковник. – По принципу красоты.

Обе женщины оцепенели. Сидящая заскулила.

– Самые красивые катапультируются в лучший мир, – произнес подполковник, кивнул на сидящую. – Вот эта явно не подходит. Ползи отсюда, потребитель полуфабрикатов!

Он легонько пнул женщину ногой. Та послушно поползла прочь, поскуливая от ужаса.

– Женщина в форме, – подполковник сощурился на Малавец. – Это красиво, не спорю. Но сама по себе ты не красива.

Малавец оцепенело смотрела на него.

– А вот ты, пожалуй, подходишь, – он перевел взгляд на Сотникову. – Ты красива. По-настоящему.

Он навел на Сотникову пистолет и выстрелил. Пуля попала Сотниковой в грудь, прошла навылет, пробила четыре упаковки виноградного сока «Добрый» и впилась в пакет манной крупы. Сотникова упала навзничь.

Подполковник повернулся и скрылся за стеллажами с продуктами.

– Кать… – выдохнула Малавец.

Сотникова лежала на спине, раскинув руки и глядя в потолок. Ее полные губы слабо, еле различимо задвигались, хватая воздух. Она стала икать.

– Катя… – прошептала Малавец, схватившись за свои все еще красные щеки.

Сотникова смотрела на потолочный светильник вытянутой прямоугольной формы. Светильник сиял светом дня. Этот свет стал сиять, сиять, сиять, сиять и потянул Сотникову за собой. Она полетела за светом, понеслась, понеслась, понеслась, понеслась. И уперлась в закрытое пространство. За этим пространством, как за прозрачной стеной, стоял хомяк в человеческий рост. Шерсть его переливалась радужными сполохами, за ушами темнели два зигзага, белые усы на пухлых щеках сияли. Сотникова сразу узнала его. Это был ее хомяк Тимка, которого ей купила бабушка на Птичьем рынке, когда Кате было восемь лет. Хомяк тогда стал ее самым близким другом в семье, где ссоры между пьющей и гулящей матерью, работающей официанткой в ресторане «Якорь», и истеричным, сильно верующим в Бога отцом, младшим научным сотрудником «Мосгидропроекта», нарастали и рушились как снежные лавины. Катя любила хомяка, тискала, разговаривала с ним, дарила ему подарочки, баловала печеньем, рассказывала про школу, про подруг, про мальчишек, про учителей и задачки, брала этот теплый шерстяной комочек в ладоши и дула на него теплым воздухом. Тимка жмурился от удовольствия. Перед отцом Катя была всегда и во всем виновата, потому что училась она посредственно, мать же о ней заботилась и любила, пока была трезвой. Пьяная мать становилась чужой и непонятной, Катю она тогда или не замечала, или начинала резко тискать и целовать со слезами, словно прощаясь навсегда, что было страшновато. Когда пьяная мать после ссоры с отцом плакала, запершись в ванной, Кате было тоже не по себе. Была еще бабушка, она была хорошей и большой, всегда доброй, но она жила в Бронницах со своими козами, курами и собакой Вальком, приезжала в кунцевскую двухкомнатную квартиру родителей всегда только на день. Катя летом гостила у бабушки вместе с Тимкой. Коз и кур она тоже любила, разговаривала с ними, как и с Тимкой. Но козы и куры так не понимали Катю, как Тимка понимал ее. А разговаривать с Вальком было трудно: он все время сидел на цепи и был злой. Тимка жил на кухне в стеклянном аквариуме, устланном соломой и ватой. Он пил воду из половинки пластиковой мыльницы, ел из консервной крышки и спал, забившись в вату. Приходя из школы, когда родители были на своих работах, Катя кормила Тимку, говорила с ним, грела его своим дыханием, потом выпускала его побегать по квартире. Тимка бегал, семеня ножками и все обнюхивая. Он прожил в Катиной семье год. Однажды зимой Катя выпустила его побегать, а сама включила телевизор и стала смотреть Олимпиаду, фигурное катание. Потом она пошла в туалет, но услышав, что объявляют выступление ее любимых Линичук и Карпоносова, она кинулась из туалета, распахнув дверь так сильно, что та ударила по лыжам отца, стоящим в прихожей, лыжи повалились на пол, и Катя услышала писк Тимки. Лыжи упали на него. На руках у Кати Тимка умер всего за несколько минут: черные глазки его наполнились слезами, он беспомощно перебирал передними лапками, открыв рот. Потом затих. Положив его на стол, Катя рыдала до вечера. Первым с работы пришел отец. Он, как всегда, был устало-недовольным.

– Тимку твоими лыжами убило! – зло плача, выкрикнула ему Катя.

Увидев на столе мертвого хомяка, отец вдруг стал серьезным, усталость дня и привычная раздражительность сошли с него. Он сел за стол, поправил очки, взял Катину руку и сказал спокойно и серьезно:

– Не плачь. Смерти нет. Твой Тимка не умер. Он ушел к Богу.

– Он… вот он, он еще тепленький, – не соглашалась, всхлипывая, Катя.

– Это уже не Тимка, – продолжал отец. – Это просто тело его. А душа его на том свете. Мы все туда уйдем и все там встретимся. И твой Тимка встретит тебя, когда ты туда придешь. И дедушка покойный встретит. И дядя Семен. И мои дедушка с бабушкой. И все друзья и все родственники. Всех воскресит Господь. А теперь пошли, похороним Тимку.

Они оделись, отец взял совок, Катя – Тимку, спустились на лифте во двор, разгребли снег возле липы и закопали Тимку в не очень мерзлую землю. На следующий день выпало много снега, дворник почистил двор и возле липы вырос сугроб. Идя в школу, Катя говорила сугробу:

– Тимка, я в школу иду.

Возвращаясь из школы, говорила:

– Тимка, я пришла домой.

Нового хомяка ей почему-то не купили. А потом она забыла про Тимку. И вот сейчас он стоял перед ней, огромный, как медведь, красивый, благородный, и внимательно смотрел на нее сияющими глазами. Это был ее Тимка, но совершенно новый, преобразившийся. От него проистекала удивительная благодать. Но еще большая благодать дрожала и колебалась неземным светом за его спиной. Благодатное море света переливалось за спиной у Тимки. Всепоглощающий радостный покой исходил от этого моря. И это море ждало Сотникову. И ей ужасно захотелось в это море. Море тянуло, в нем было Другое, Радостное и Великое. Вся предыдущая жизнь Сотниковой вдруг показалась ей по сравнению с этим морем света чем-то маленьким, ничтожным, ссохшимся и сжавшимся, как бабушкина перчатка в старом комоде. Но море не пускало ее: Тимка стоял на пути. Она поняла, что должна что-то Тимке, чтобы он пропустил ее туда, в царство Вечной Радости. Сияющие глаза Тимки говорили ей, чего ждет он от нее. И она сразу поняла и вспомнила: просфорка! Она вспомнила, как однажды она пустила Тимку на стол, чтобы он погрыз просфорку, которую Катин отец принес из церкви. В общем, Катя сделала это даже не нарочно, не для того, чтобы досадить зануде-отцу, а просто ей было как-то весело и приятно, что Тимка поест просфорку, которую отец так значительно приносил из церкви и только натощак позволял есть Кате и младшему братику Леше. Тимка обхватил просфорку своими лапками, прижал к белому брюшку и стал грызть.

– Ешь, Тимка, и стань святым! – со смехом повторяла Катя. – Съешь всю – и станешь святым Тимкой!

Тимка ел быстро, наполняя свои защечные мешки. Он съел почти две трети просфорки, оставив кусочек в виде полумесяца. Но вдруг захрустел входной замок: отец возвращался из магазина. Катя быстро выхватила у Тимки объеденную просфорку, посмотрела кругом – куда бы сунуть? – карманчиков на платье не было, кинуть под диван, – выметут веником, а потом накажут, в унитаз – поздно, отец уже раздевается в прихожей. Катя подбежала к комоду, заглянула за него, но там было так широко, все видно, там просфорку не спрятать. Рядом с комодом стоял приемник-проигрыватель «Ригонда», Катя заглянула и увидела, что сзади красивой «Ригонды» картонная крышка, а в ней маленькие дырочки и две дырки побольше. Катя едва успела сунуть полумесяц в дырку, как отец вошел с авоськой, полной продуктов:

– Кать, где мама?

– У тети Сони, – ответила Катя, положив руки на «Ригонду».

Отец хмуро глянул сквозь очки и унес авоську на кухню.

– Опять хомяк на столе? – раздался его недовольный голос.

– Я заберу, пап, – ответила Катя.

Катя заглянула: хлебный полумесяц исчез в «Ригонде» бесследно. Она забрала озирающегося Тимку со стола и отнесла на кухню, опустила в его стеклянный домик.

– Стол для людей, пол для хомяков, – бубнил отец, разбирая пакеты со снедью. – На столе мы едим, на столе трапеза, которую я благословляю каждый день. В последний раз, слышишь?

– Слышу, – ответила Катя.

Про просфорку отец не спросил ни в тот день, ни на следующий.

А теперь Тимка хотел этот оставшийся, завалившийся в «Ригонду» кусочек.

Сотникова открыла глаза. Она лежала в реанимационном блоке. И поняла, что в Сияющее Море Радости она не попала. Убогий земной мир снова окружил ее. Рядом в синем и белом халатах стояли двое бородатых людей. С недовольством она стала вглядываться в них. В одном из них она узнала своего мужа Василия. Другой бородатый был врачом.

– Катенька, – произнес Василий, беря ее руку.

Она смотрела на него, словно видела впервые, хотя и вспомнила, кто он в ее земной жизни.

– Катенька, ты слышишь меня?

Она пошевелила губами. Они были сухими, шершавый язык потерся о них. Она сглотнула. Глотать было очень больно, почти невозможно. Но в простреленной груди ни боли, ни тяжести не было.

– Да, – прошептала она и почувствовала, что в правой ноздре у нее трубка.

– Милая, ты жива, – улыбнулся Василий.

– Да, – скорбно согласилась она.

– Чудо. Пуля не задела ни сердца, ни позвоночника, ни пищевода, никаких внутренних органов! – голос Василия задрожал от радости. – Чудо, Катюша! Чудо, радость моя!

Она смотрела на его осунувшееся бородатое лицо. Это тусклое, изможденное, обсосанное земной жизнью лицо обещало всю ту же серую, ограниченную, убогую, знакомую до тошноты земную жизнь.

– Наклонись, – прошептала Сотникова.

– Вам нельзя много разговаривать, – предупредил врач и отошел к соседней больной, лежащей с закрытыми глазами под капельницей и с такой же кислородной трубкой в носу.

Василий приблизил свое лицо, отчего оно стало для нее еще невыносимей. Каждая морщина этого лица, каждый волос в бороде, казалось, говорил ей: «Это наша жизнь, другой не будет».

Сотникова провела языком по губам и негромко заговорила:

– Помнишь «Ригонду», которая стоит у моего отца? – «Ригонду»? – наморщил лоб Василий.

– Приемник «Ригонда». У него стоит. Возле пианино.

– Да, да, конечно, помню, – закивал он, гладя ее руку. – Отец тоже жутко переживает, даже хотел…

– Открой в нем заднюю панель, найди там кусочек просфорки.

Василий серьезно кивнул.

– И принеси мне его сюда. Немедленно.

Василий покосился на врача. Тот, подозвав сестру, занялся соседней больной.

– Катенька, тебе нужен покой… – зашептало лицо Василия.

– Немедленно, – произнесла она, отводя глаза. – Немедленно. Немедленно.

– Хорошо, хорошо, я все сделаю, – противно и знакомо затряс он лысеющей головой.

– Сегодня. Немедленно, – хрипло шептала она.

– Хорошо, – кивнул он. – Сашу не пустили сюда, он тоже здесь, в коридоре. Он так плакал, когда узнал.

Она вспомнила, что у нее есть сын. Это не вызвало у нее никаких чувств. Потом вспомнила своего отца на инвалидной коляске. Отец показался ей далеким, словно в перевернутом бинокле. Она вспомнила, что ее мать давно уже умерла. И добрая бабушка умерла.

– Принеси мне сегодня, – повторила она.

– Все сделаю, дорогая, не волнуйся. Принесу просфорку. И иконку принесу. Полина заказала сорокоуст, когда узнала, сразу пошла в храм и заказала. Чудо случилось, слава Богу. А этого гада пристрелили, этого мента, оборотня, сволочь эту, наркомана поганого. Его больше нет, Катенька, забудь. Четверых женщин насмерть застрелил, троих ранил. Пристрелили его, как бешеную собаку, отморозка. О тебе по всем каналам говорят. Ты – герой, Катюша. Василенко мне звонил, Сегдеева звонила, Аня звонит каждый час, Николай звонит. И эта, из прокуратуры, та самая, как ее, Малавец, справлялась, предлагала помощь, любые связи, такая душевная женщина, сказала, что все с вашим делом уладилось, а мы что про нее думали, а?

– Сегодня, – Сотникова закрыла глаза в надежде снова увидеть сияющего Тимку.

Но перед глазами была тьма.

– Вам пора уходить, – раздался голос врача. – Вы знаете, мы вообще сюда никого не пускаем.

– Катюш, я приду. – Она почувствовала на своей щеке бороду мужа.

Но глаза не открыла.

Облизнула губы.

– Попить хотите? – раздался женский голос.

Сотникова открыла глаза. Рядом стояла медсестра с поильником.

– Да.

Сестра напоила ее.

– Сколько я здесь? – спросила Сотникова.

– Со вчерашнего дня.

– Сейчас утро?

– Двенадцать часов. Скоро будем обедать.

Сотниковой захотелось помочиться.

– Мне можно встать?

– Нет.

– Я в туалет хочу.

– Вы в памперсе.

– А… – Сотникова потрогала себя под тонкой простыней, почувствовала памперс.

– Я… у меня сильное ранение?

– У вас все обошлось чудесным образом, – улыбнулась медсестра. – Пуля прошла навылет, ничего не задев. Скоро вас переведут в обычную палату.

Сотникова стала мочиться, глядя на свои руки. Только сейчас она заметила, что ее роскошные накладные ногти сняли.

Вечером пришел муж. Он принес свежую просфорку, иконки Богородицы и Целителя Пантелеймона. Сотникова хотела закричать на него из последних сил, но потом передумала, поняв, что этот человек с тусклым лицом ничем ей не поможет. Она потребовала, чтобы к ней пустили сына. Когда тринадцатилетний Саша подошел к ее кровати и поцеловал ее, она взяла его руку:

– Сашенька, сделай для меня одно дело. Это очень важно.

– Я все сделаю, мамочка.

– Съезди к дедушке в Кунцево, открой заднюю панель у старого приемника дедушкиного, найди там кусочек просфорки, он туда завалился. Он мне очень нужен. Без него у меня ничего не получится.

– Я все сделаю, мамочка.

– Никому не говори об этом. И принеси мне его сюда. Сам.

– Я все сделаю, мамочка, не волнуйся.

Назавтра Саша пришел к ней. И протянул ссохшийся тонким полумесяцем кусочек просфорки.

– Спасибо, Сашенька, – она взяла этот полумесяц и зажала в кулаке. – А теперь иди. Я буду спать.

Сын поцеловал ее и ушел.

Через сорок две минуты ее сердце остановилось.

Губернатор

Едва губернаторский кортеж из трех черных и чистых машин подъехал к Дворцу культуры, как по гранитной лестнице к нему заспешили директор Тарасевич, постановщик Соловьев и выпускающая редактор с местного телевидения Соня Мейер.

Губернатор вышел из машины. Встречающие дружно поприветствовали его. Он ответил им с деловой улыбкой. Приехавшие сопровождающие лица стали выходить из машин, обступать губернатора. Одетый в бурого медведя, двухметровый охранник Семен выбежал из машины охраны и с рычанием опустился на колени перед губернатором. Губернатор обхватил его за мохнатую шею своими короткими руками. Медведь легко встал, подхватил губернатора на спину и пошел вверх по лестнице. Все двинулись следом.

Медведь внес губернатора в просторное фойе с новым паркетным полом, увешанное пейзажами местных живописцев. Двери в зал были предусмотрительно распахнуты. Медведь внес губернатора в большой зал на полторы тысячи мест.

Посередине зала в проходе виднелся длинный стол под красным сукном со стульями и безалкогольными напитками. На подробно расписанном заднике сцены, в окружении вековых сосен и лиственниц светилась огромная цифра «350».

Медведь опустился на колени перед столом, губернатор слез со спины и сразу по-деловому сел в центре стола лицом к сцене, потер свои крепкие ладони:

– Садитесь, садитесь, садитесь.

Все стали быстро рассаживаться за столом. Губернатор глянул на часы:

– Так, сколько по времени?

– Номер или концерт? – уточнил постановщик. – Вы же меня ради номера выдернули! – усмехнулся губернатор. – Концерт я семнадцатого посмотрю. Вместе с президентом.

– Всего минут десять, Сергей Сергеич, – заулыбался бородатый постановщик.

– Там три минуты за одну идут, Сергей Сергеич! – пошутила Мейер.

– Ну, ну, – подмигнул ей губернатор. – А кто из старого состава?

– Поляков и Бавильцева, – отозвался постановщик.

– Всего двое, стало быть? – губернатор повернулся к 1-му вице-губернатору. – Вот так, Николай Самсонович. Годик прошел, люди разбежались. Спрашивается, а почему?

– А потому что Базыме так и не дали квартиру, а Борисова и Золотильщикову позвали в Екатеринбург, в театр, – спокойно и быстро ответил 1-й вице-губернатор.

– Базыме? – губернатор повернулся ко 2-му вице-губернатору. – Почему Базыме не дали?

– Бобслей, – напомнил тот.

– А… бобслей… – вспомнил губернатор, оттолкнулся кулаками от стола, откидываясь на спинку кресла. – Ладно, давайте глянем.

Постановщик поднял руку. Свет в зале погас. На сцену с залихватским посвистом слева выбежали парни в косоворотках и сапогах с гармошками, ложками и сопелками, а справа – девки в ярких сарафанах. На середину сцены в три прыжка вылетел рыжий парень в алой косоворотке и лихо заплясал «русскую». Остальные, замкнув за ним полукруг, заиграли и запели:

  • Наш Ванюша – парень бравый:
  • Как забрили его в рать,
  • Отслужил, пришел со славой,
  • Начал девкам в сиськи срать.
  • Срал дояркам и свинаркам,
  • Срал пастушкам и кухаркам,
  • Срал здоровым и больным,
  • Срал тверезым и хмельным.
  • Срал легко, игриво, ловко,
  • Срал с напором, со сноровкой,
  • Срал толково, деловито,
  • Срал и тайно, и открыто.
  • Срал в избе и на природе,
  • Срал в хлеву и в огороде,
  • Срал в сенях и за кустом,
  • На мосту и под мостом!

Из пола сцены поднялась невысокая березка, окруженная травяной поляной. Самая красивая из девушек стремительно сбросила с себя сарафан, нательную рубашку и повалилась навзничь в траву, выставив роскошную грудь. Девушка закрыла глаза, изображая спящую. Рыжий парень, состроив озорное лицо, на цыпочках подкрался, влез на березку, уселся на суку, приспустил полосатые штаны и быстро испражнился, попав девушке точно между грудей.

Сразу же зазвучала грустная песня, протяжно зазвенели балалайки. Девушка проснулась, глянула на свою грудь, закрыла лицо рукой и разрыдалась. Другие девушки закружились вокруг нее плавным хороводом, напевая:

1 Без сомнения (лат.).
2 На память (лат.).
Скачать книгу