Термидор
«Что это в Шуваловском парке?
Молодость, невеста, белая лошадь, вечерние тени, скамья в лощине».
А. Блок. Дневник. 27 июля 1917 г.
I
Мы познакомились на семинаре Чухначева по Новой истории. Я никогда не любил всевозможные формы коллективного присвоения знаний, но услышав, что семинар приступил к обсуждению Великой французской революции, не смог удержаться от искушения. Это время очень интересовало меня. Чем, я и сам тогда толком не знал. Прочитывалась одна книга за другой, а цельного представления об эпохе не возникало. Наоборот, я все больше запутывался в частных противоречиях, понимание смысла происшедшего никак не давалось в руки.
Я пришел на семинар к назначенному сроку и оказался первым. После пятнадцати минут моего одинокого ожидания в дверях, наконец, показалась маленькая фигурка. Перепрыгивая через ступени, она ринулась вниз, и в неярком свете лампы, горевшей над кафедрой, оказалась молодым человеком с черной всклокоченной шевелюрой. Он был в донельзя мятых брюках и свитере, слишком широком для его тщедушного тельца. Чертыхаясь, он бросил на пол портфель, с глухим стуком рухнул на скамейку, снова схватил портфель, вытащил кипу бумаг и, низко склонившись над ними, лихорадочно и истово забормотал. Я хотел спросить его, туда ли я попал, но в этот момент в аудиторию ввалилась толпа галдящих студентов, центром которой была худая и длинная фигура Чухначева.
Вспыхнул свет. Все разместились полукругом у подножья круто взмывающего вверх амфитеатра, и Олег Николаевич, глядя близо рукими глазами куда–то поверх наших голов, объявил, что семинар продолжает начатое на прошлом занятии изучение Французской революции. «Сейчас с докладом…» – начал он, но не успел закончить фразы, так как студент, пришедший первым, вскочил и ринулся к кафедре. Раздались смешки и даже несколько отрывистых хлопков. Докладчик взлетел на помост и, подняв вверх руку со свернутыми трубочкой листами, закричал: «Слушайте! Слушайте!» Голос был низкий, сильный. «Я расскажу вам о том, как началась великая революция, как душный воздух прорезали голубые молнии, как поднялся ветер – могучий вихрь – и развеял в пространствах дряхлую постройку тысячелетней монархии!..»
Право, он мог быть более сдержанным. Я слушал его сначала недоверчиво, внутренне замирая при каждой патетической ноте; но, странное дело, он словно гипнотизировал меня звучными мерными фразами, блеском глаз, отрывистыми взмахами руки. Разыгрывалась трагедия, вовлекая в свое торжественное действо огромные массы растерянных, мечущихся, и вдруг обретающих невиданную силу людей. Впереди, у темного горизонта, вспыхивали и гасли зарницы, прорезались – и меркли блики таинственные, обманчивые…
Человек у кафедры замолчал, лицо его посерело и потухли глаза, но все продолжали сидеть неподвижно. Он медленно сошел с помоста, и было слышно, как натужно скрипят ступеньки под ногами.
Кто – то произнес: «Прекрасный доклад…» Я обернулся. «Прекрасный доклад, – повторил молодой человек с тщательно подстриженной русой бородкой, плотный, крутолобый. – Витензон, несомненно, талантлив, но то, что он сейчас разыграл перед нами, не имеет никакого отношения к истории. Есть Витензон и его, так сказать, ощущения… Я хотел сказать – мировоззрение. Но этого слишком мало, чтобы разобраться в столь сложном предмете. Цель изучения истории – приобщение к человеческому опыту, и если история ничему не учит, – он повернулся всем телом к одиноко сидящему в первом ряду Витензону, – если история ничему не учит, то и изучение ее – бессмысленно. Я должен знать, что мне делать – сейчас. И я обращаюсь за помощью – к истории. Только так. Кто думает иначе, обманывает себя и вводит в заблуждение других!»
С высокомерно–отчужденным видом Витензон рассеянно слушал эту речь. Но вдруг вскинул голову и громко произнес: «Время – подвижный образ вечности! Вы слышите? – выкрикнул он, обращаясь уже к аудитории, с любопытством следившей за перепалкой, – вечности! Не слишком ли опасно, забывая о вечном, принимать мнимые ценности за истинные? Недавние события тому наглядный пример!» Чувствовалось, что спор возник не сейчас и противники достаточно хорошо изучили друг друга. Но упоминание «недавних событий» очевидно придало спору неожиданный и опасный оборот. Аудитория насторожилась.
– Прошу помнить, друзья, – раздался слабый, слегка запинающийся голос, – прошу помнить, что мы живем в году тысяча девятьсот шестьдесят восьмом от рождества Христова.
Молодой человек с русой бородкой скривил в ироничной усмешке губы, а Витензон, громко хмыкнув, уставился в потолок.
– Я полагаю, – продолжал Олег Николаевич, – Илья неплохо справился с порученным делом и, хотя он мыслит скорее художественными, нежели историческими категориями, верно передал… эмоциональную кардиограмму эпохи. Дело за малым – за самой историей. Кто возьмется ее начать?
Все молчали. Я был уверен, что русобородый примет скрыто брошенную ему Олегом Николаевичем перчатку и делом подтвердит свои слова. Но он сидел бесстрастный, неподвижный.
– Ну так что же? – повторил Чухначев. – Кто умеет рассказывать истории?
И вдруг я… совершенно непроизвольно поднял руку! Секунду назад я и не предполагал, что сделаю это! Я замер от мгновенно нахлынувшего ужаса, поспешно опустил руку, но жест мой был уже замечен Олегом Николаевичем.
– Вы? – спросил он удивленно. – Вы у нас, кажется, в первый раз? Ну и прекрасно. Выступите, и мы познакомимся с вами поближе.
От досады и смущения я уже плохо различал, о чем слушалось и говорилось, но по окончании семинара, выскочив из аудитории, вдруг с изумлением увидел, что два недавних соперника, оживленно и весело переговариваясь, удаляются вместе по коридору. Так, значит, они приятели?!
Вечером того же дня, вернувшись из института домой, я сидел в своей комнате, перечитывал сделанные мною выписки и к ужасу своему все более убеждался, что в голове у меня не возникает ни одной дельной мысли. Вошел дед и сказал, что покорнейше просит меня отужинать. Я не ответил. Он подошел к столу и, мельком взглянув на меня, спокойно уселся в кресло.
– Вот так, – сказал он, глядя в мое отчаянное лицо. – История – это тебе, брат, не фунт изюму.
Он, видимо, ожидал какой –то реакции с моей стороны, чтобы потихоньку, слово за слово, добраться до скрытых истоков моего состояния. Он так делал не раз, и всегда с неизменным успехом. Но сегодня я едва слушал его.
– Да, – продолжал он после длительной паузы, – впрочем, истории как таковой – не существует. Истинная история – история того, чего не было.
– Как? – спросил я изумленно и на мгновенье поднял голову от записей.
– Конечно. Все прочее – гиль!
И, развивая успех, как главнокомандующий, занявший крошечный плацдарм, но спешащий поскорее использовать все выгоды изменчивой военной ситуации:
– Разве все, что написано в книжках, действительно было?
– Но…
– Более того, – зашептал он загадочно и вынырнул из глубины кресла, – история… история – это забвенье…
Как всегда, когда он волновался, лицо его начинало мелко дрожать и казалось, он тихонько подсмеивается над собеседником.
– В жизни много непонятного. Я, брат, мог бы написать куда какую занятную историю. Сколько драм! И люди интереснейшие! Да мало ли чего бывает со всяким, даже самым заурядным человечком. Но умирает он… Банально и просто – умирает. И исчезает навсегда из памяти людской… Был такой–то? Кто его знает. Вроде, был, а как будто и не был. Я один помню, может быть, поразительнейшие, интереснейшие вещи! И вместе со мной все это канет в какую–то прорву ненасытную! А ты – история… Пойдем–ка лучше ужинать.
Ночью в дремотном полусне меня, что называется, осенила идея. Она была очень стара, но я тогда еще не догадывался об этом. А ведь в болтовне деда, подумал я, есть какой–то смысл… Надо удостовериться, что «это» действительно было, и было так, а не иначе. Надо сличить истинные документы эпохи! Ведь огромный материал, который я прочитал и тщательно законспектировал – порождение неких свидетельств, и свидетельств этих, наверняка, гораздо меньше, чем книг, написанных на их основе.
Да, свидетельства были. Я совсем запустил занятия, просиживал дни напролет в библиотеке, продираясь к истине сквозь намеки, умолчания, противоречия и собственное отвратительное знание французского языка. В целом это напоминало поимку умного и коварного преступника. Некоторые факты подтверждались сразу, а вот другие, причем такие, от которых зависело понимание поступков основных действующих лиц, – никак не ловились в расставленные сети.
II
Забредя однажды в институт, я наткнулся в коридоре на Чухначева. Он стоял у окна с тем коренастым, крутолобым и, отрешенно покуривая сигаретку, слушал его.
– А… – сказал он, дотронувшись до моего плеча, – это вы… Вы едва не сорвали нам занятие. Хорошо, Андрей подстраховал, – он махнул рукой в сторону крутолобого. – Куда вы, извините, провалились?
О ужас! Я забыл о семинаре, забыл о своем докладе! Я покраснел весь – от корней волос до кончиков ногтей и покрылся липкой испариной. Глядя на меня сверху вниз сквозь толстые стекла очков, Чухначев молчал. Казалось, он изучал меня – примерно так, как биолог изучает новую разновидность гнилостных бактерий.
– Так вы сделаете доклад? – вяло проговорил он.
– О да! – закричал я, – разумеется! Только вот не знаю, о чем…
– Что?
– Видите ли, во всей этой истории очень мало достоверного и…
– Вы имеете в виду Французскую революцию?
– Да… То есть… Если мы возьмем хотя бы ее начало… Ту знаменитую фразу Мирабо… Помните?
Они слушали внимательно, не перебивая. А мне уже было все равно. Остановившись наконец, я обнаружил, что мы по–прежнему находимся у окна, но дневной свет уже мешается с вечерним.
– Так… – сказал Чухначев, пуская аккуратную струйку дыма поверх моей головы, – благодарю за доставленное удовольствие. Думаю, Андрей присоединится ко мне.
– Конечно. Правда, я не совсем разобрался. Такой поток слов!
Чухначев кивнул головой, продолжая думать о своем.
– Рад, что ошибся во мнении о вас. Расскажите–ка всем о своих поисках. Но… даю не более получаса. Приведите в порядок мысли, а то они у вас… э… несколько разлетаются. Всего хорошего.
И он двинулся по коридору, высокий, тощий, с потрепанным портфелем в руке.
– А вы произвели впечатление, – сказал Андрей, – не знаю, нечаянно или нарочно… Вам куда?
Я, кажется, ответил, что должен прочитать в библиотеке какую–то скучнейшую книгу. Хочешь не хочешь, сессия близко. Он посочувствовал мне и предложил составить компанию. Никогда не думал, что человек может иметь столько знакомых! Добираясь до библиотеки, мы раз десять останавливались. Коротким энергичным жестом он протягивал руку очередному приятелю, односложно отвечал на какие–то вопросы, непонятные мне намеки – и стремился дальше, чтобы через несколько шагов снова столкнуться с радостно улыбающимся знакомым.
Мы вошли в читальный зал и, пройдя в его дальний конец, сели за обшарпанный стол, на крышке которого была зачем–то тщательно вырезана дата образования Священной римской империи, а рядом пририсовано чернилами короткое, но энергичное ругательство.
– Послушай, – сказал он, несколько неожиданно для меня переходя на «ты», – ты действительно надеешься отыскать там что–то новенькое? Это же сотни раз перепаханное поле.
– Видите ли… Видишь ли, я как–то не думал об этом, но… я, например, убежден, что многие строили свои рассуждения на плохо проверенных фактах, и от этого получился ужасный разнобой.
– А ты пришел – и наведешь порядок. Понятно.
– Здесь неуместна ирония! Если мы убеждены, что история – наука, а я глубоко верю в это, то иного пути нет.
– Знаешь, у тебя есть та доля наивности, которая необходима в любом серьезном деле. Но результаты деятельности, увы, часто расходятся с нашими целями. Может быть, зная это, не превращать цели в фетиш? Исторические аналогии… – он вдруг замолчал, и лицо его расплылось в самой веселой и беззаботной улыбке, – ладно, бог с ними, с аналогиями, – он широко зевнул и рассмеялся, – не выспался… Конечно, дело твое, но… не увлекайся Чухначевым. Говорю потому, что желаю тебе добра. Он не на самом хорошем счету. Если хочешь двигаться дальше, меняй лошадку.
– А ты?
– Что – я?
Улыбки уже не было.
– Поменял?
– Дурачина, речь идет о тебе! Я–то сам о себе позабочусь.
– Верно.
Я приподнялся со стула.
– Не обижайся, – он схватил меня за рукав. – Ну, выскочило слово… Не обращай внимания… Черт подери, ты красна девица, что ли? Ну извини, извини.
– Извиняю.
Неловкая пауза.
– Смотри! – воскликнул он обрадовано, – вон мчится прекрасный Язон!
С трудом находя дорогу между стульями, беспорядочно загромоздившими проход, к нам продвигался Илья. Вид у него был, по обыкновению, отрешенно–высокомерный.
– Ну как? – он швырнул портфель на пол и выжидающе уставился на Андрея.
– Возьми стул и присаживайся.
– Плевать я хотел! Как?
– Тише. Не привлекай всеобщего внимания.
– Ты ответишь, наконец?
– Понравилось.
Илья кивнул головой – мол, ничего иного и быть не могло – и сел.
– Но уж так далеко от современности! Сплошные котурны. Высокопарность раздражающая. Порой смешная. Хотя… что–то живое все–таки есть… Пульсирует.
– Это все?
– Сам прекрасно знаешь, что через неделю от твоего энтузиазма следа не останется. Ради бога, не качай с горьким упреком головой… Правда, он сейчас ужасно похож на старого еврея?
Вопрос был обращен ко мне, но ответа, очевидно, не требовал.
– Простите, – сказал я, обращаясь к Илье, – не могли бы вы пояснить, о чем речь?
– Дай, – сказал Илья.
Андрей вытащил из портфеля и протянул мне объемистый машинописный экземпляр, где на первой странице значилось:
– Очень интересно… Обязательно прочту. А как вы думаете, насколько это… так сказать, осуществимо?
– Что?
– Ну, чтобы хор, оркестр, пантомима и…
– Меня это не касается.
– Но всякий автор хочет видеть свое детище осуществленным.
– Разумеется. Я – вижу, слышу, представляю. Имеющий уши да услышит!
Из–за стола, расположенного в нескольких шагах от нашего, поднялась высокая блондинка, цепко глянула в нашу сторону, мгновенно отвела взгляд.
– …до скольких ушей дойдет? Плевать я хотел, шедевр это или дерьмо, но вокруг того, что ты делаешь, должна быть заварушка… притяжение, что ли, отталкивание…
(Наклонилась к соседке, трясясь от смеха. Коснулась грудью поверхности стола.)
– …видите ли, возраст – не препятствие появлению шедевров. Но в редакциях с вами не захотят разговаривать. Чем оригинальней вы пишете, тем труднее печататься. Я бы не хотел идеализировать, но, скажем, пишущей братии начала века было куда как легче.
– Что же, не писать?!
(Выгнувшись, коснулась стола животом. Долгий взгляд.)
– Постойте, а почему бы не организовать… журнал?
– Журнал, – проговорил Андрей, – очень интересно… Журнал.
Встал, зашагал по проходу.
– Идея… Рискованная, однако. Но как это можно сделать!
Эти двое уже двигались к выходу: она впереди, в такт упругому шагу поддевая бедром болтающуюся на ремне сумку, он – напряженно–внимательный, настороженный.
Илья, наконец, обнаружил отсутствие друга.
– Вечно одна история…
И уже вдогонку мелькнувшей в дверях тени:
– Катись отсюда!
После бегства предателя Илья стал мрачен и вскоре ушел. Я уже не надеялся, что идея с изданием может осуществиться и был несказанно удивлен, когда через несколько дней, столкнувшись в институтском коридоре с Андреем, услышал от него предложение заняться подготовкой к выпуску. Более того, он получил принципиальное согласие знакомой машинистки на бесплатную распечатку двадцати экземпляров! Илья? Илью он уговорит. Но где собираться… В его комнате шумно, за стеной пьяные соседи. У Ильи – махонькая квартирка, мать, сестра… А что у меня? Замечательно! То, что нужно.
III
Илья трогает корешки книг в шкафу нервными быстрыми пальцами, кое–что вынимает, бегло просматривает. Сквозь щелку приоткрытой двери виден дед, читающий газету в продавленном кожаном кресле. Из коридора доносится смех матери – болтает по телефону.
– Какие книги! Все твои?
– Деда.
– Эрудит, однако. Обязательно выучу. Три языка.
– Пять, – подсказывает Андрей.
Он сидит на диване, глубоко засунув руки в карманы пиджака, и болтает ногой. Уголки губ опущены, и опущены плечи. Пустой взгляд.
– Библиотека, – говорит он, – эка невидаль.
– У тебя она есть, что ли?
– Пока нет.
– Завидуешь.
– Я–то?
Нога замирает в воздухе.
– Захочу – и будет. Все будет.
– Ну, знаешь…
– Ребята, перестаньте! Это все ужасные пустяки.
– Хотел бы я знать, что для него не пустяки.
– Хм…
Андрей вынимает руки из карманов, распрямляется. Сейчас он встанет – и уйдет!
– Вот что, – говорит он, – надо начать с программы.
– Чего?
– Дурачина. Всегда так делают. Пишут программное заявление от имени редакции. Кто и зачем. Понятно?
– Да – да, – подхватываю я, – прекрасная идея, прекрасная! Кто – ясно. А вот зачем?
– Нужно пройти по проволочке. Чтоб комар носа не подточил. Ссылки на соответствующие документы. Разумеется, несколько фраз о необходимости совершенствования юных талантов и…
– Напиши. У тебя прекрасно получится. Особенно, ссылки.
– Правда, Андрей, напиши эту… это введение, что ли… Противно, конечно, но с другой стороны, обезопасив себя, мы сможем…
– Жалкое приспособленчество и половинчатость!
– Я устал от красивых фраз. Ты всегда меняешь дело на треп.
– Подождите! Мы действительно задумали что–то хорошее, умное, нужное. Вот увидите, через неделю у нас будет гора материалов!
– Мне бы твою уверенность… Впрочем, может, на этот раз колесо повернется в другую сторону?..
– Снег, – кричит Илья, – снег, честное слово!
Мы подходим к окну. В блеклом воздухе, едва различимые, кружатся белые паутинки. Через дорогу, за железной оградой, еще по–осеннему голо чернеют деревья парка.
– Это не снег… Скорее, предчувствие снега.
– Здорово–то как!
К концу дня общими усилиями наметив программу, пьем чай под желтым абажуром настольной лампы.
– А ты пишешь стихи?
Кивает лохматой головой.
– Рифмы мешают.
– Попробуй без рифм.
– Как Сапфо, – говорит Андрей.
– Ты вообще… против лирики?
Поглаживает бородку. В глазах пляшет желтая точка настольной лампы.
– Разумеется, нет. Как можно.
– Не обращай внимания, – говорит Илья, – я привык.
– Надо срочно найти предмет вожделения. Данте и Беатриче. Абеляр и Элоиза. Стихи потекут.
– А я бы хотел влюбиться. Мне кажется, я смогу полюбить. Кажется… Чертовски сложная материя!
Снег за окном валит такой густой, что долго смотреть невозможно – начинает рябить в глазах. Едва коснувшись мостовой, он тает и только у самой кромки оставляет тонкий белый след.
Поздно вечером прохожу по коридору. Свет в комнате матери, голоса.
– Что же ты молчишь? Он погубит себя!
– Не послушается. Скажи сама.
– Сама! Будто не знаешь… Я полностью утратила не него влияние. И не без твоей помощи.
– Не без своей… Так будет точнее.
– Ты не вправе говорить мне это… Я…
– Видишь ли, милочка, он не маленький уже. Все замечает. К тому же… я ничего не делал специально.
– Знаю. Ты дико безответственный человек.
– Лена!
– И не выше ты всего – равнодушней! Сказал – и прошел мимо. А что будет с тем, другим? У мальчика нет никакой внутренней устойчивости, сплошные шараханья…
– Эти, как ты выражаешься, шараханья свойственны молодости и проходят вместе с ней.
– Я знаю, ты можешь все объяснить!
Глухой кашель, поскрипывание дивана, шелест переворачиваемых страниц.
IV
С трудом припоминаю события следующего месяца – так лихорадочно, так самозабвенно мы жили. Уже через несколько дней на моем столе благодаря усиленным заботам Ильи высилась груда рукописей. Были здесь и рассказы, и заметки. Но основное место занимали стихи – не очень профессиональные и очень искренние. Впервые оказавшись в роли редактора, я испытывал муки, не зная, каким из них отдать предпочтение. Два раза в неделю до ссор, до хрипоты обсуждался отобранный мною материал – и Андрей уносил рукописи на перепечатку.
Я написал редакционную статью, выдержанную в спокойно–нейтральном тоне, но, подвергнувшись множеству исправлений, она утратила первоначальную цельность и, призывая в одном месте к свободе творчества, в другом цитировала решения очередного партсъезда.
И все–таки, несмотря на наше неуменье, разноголосицу, низкое качество материала, журнал удался. Это стало ясно в первые же дни его выхода в свет: к нам подходили, нас расспрашивали, просили экземпляры, несли новые и новые рукописи. Мой доклад на чухначевском семинаре собрал много посторонней публики. Правда, интерес вряд ли был вызван моими глубокомысленными историческими экзерсисами – доклад слушали невнимательно. Но разго ревшаяся после него ожесточенная полемика привлекла сочувственное любопытство зала. В нас же, опьяненных всеобщим вниманием, забурлила кровь великих ораторов Французской революции, и мы полностью утратили необходимую осторожность. Чухначев пытался утишить разбушевавшиеся страсти – тщетно.
На следующее утро перед первой лекцией меня вызвали в деканат. Полный человек в тяжелых роговых очках на плоском, словно приплюснутом лице, сидел за столом декана. Перед ним высилась внушительная стопка экземпляров журнала.
– Поверни–ка ключ, друже… Поговорим в тишине.
Он улыбнулся. Седая щеточка усов над верхней губой стремительно скакнула вверх. Потными пальцами я коснулся ключа. Щелкнул замок.
– Садись, – широким жестом он указал на стул у противоположной стены.
Я сел. Несколько мгновений он разглядывал меня, морща лицо в полуулыбке. Кивнул головой в сторону аккуратной стопки экземпляров.
– Что–то ты не то придумал. Вроде бы и чепуха мальчишеская, ан нет! Душок в нос шибает. Нехоро–о–ший. – Последнее слово он произнес нараспев и сокрушенно вздохнул.
– По какому праву я должен подвергаться столь унизительному…
– А кто сказал, что ты подвергаешься? Иди. Свободному – воля. Мы с тобой разговариваем… Пока. Видишь, даже паспорт у тебя не спросил.
– Вы и остальных будете… И с остальными будете разговаривать?
– А как же. Уже поговорили. Ты смотри, напрягся, как струнка! Эх, друже, от правды–то все одно никуда не уйти.
– Что вы имеете в виду?!
– А то. Приятели твои честно сказали: зачинщик – ты!
– Вот как? Замечательно…
– Может, врут? Может, Андрей или Илюшка?
– Я.
– Так–так… Знаешь, как это называется? Самиздат. Сегодня – трагедии да комедии, а завтра, если не остановить вовремя, пасквиль какой–нибудь по рукам пойдет. И не виноват будешь – не ты писал. Но с твоего ведома выпустили… И – прощай, мама, прощай, папа. Так я говорю? Что молчишь?
– Мне не о чем с вами разговаривать.
– Гордый… Если бы ты знал, друже, как гордость–то твою выбить легко. Видишь телефон? Стоит мне поднять трубку – и завтра духу твоего здесь не останется! А еще лучше штемпельнуть в паспорточек, и будь любезен – в двадцать четыре часа из Москвы. Хочешь? Молчишь… Ну молчи, молчи. В былые годы с тобой бы цацкаться не стали. Парню двадцать лет. Понимать должон!
Слегка подавшись вперед, уперся руками в стол.
– А какую околесицу на семинаре нес? Это же призывы к свержению существующего строя! Так тебя понимать?!
– Вы видите контрреволюцию там, где ее нет. Все это бездоказательно.
– Ха! Доказательства ему нужны! Слушай, парень, я тебя предупредил. По узкой тропиночке идешь. Один неверный шаг – и поминай, как звали!.. Все, – вытянув руку, ткнул указательным пальцем в сторону двери. – Ступай!
Опять поворот ключа. Щелчок. Тишина в коридоре. У ларька, где продают печенье и сигареты, останавливаешься, лезешь в карман, достаешь теплые монетки. Что–то хотел купить… Забыл. В гардеробе тебе выдают пальто. Открываешь дверь. Выходишь на улицу. Ах, да, карамельки… И вдруг застываешь от нестерпимо острого укола в сердце: тебя предали. Выдали, продали. Нет, быть не может! А почему? Прекраснодушный идеалист, ты знаешь их? Потянуло к людям, друзей захотелось. Так получай! И не забудь подставить другую щеку! А этот – ловец душ, рыболов. Пойман! Я оглянулся. Показалось, наверно. Конечно, показалось. Если за каждой рыбкой охотиться… Но если… если! Не оглядываясь, бегу по улице (крючок торчит из верхней губы, голова задрана, рот открыт, глотка судорожно втягивает зимний воздух!) Устал метаться, побрел в метро. Свыкнуться, свыкнуться, свыкнуться… Только бы не дергал, не натягивал леску.
V
Я вернулся домой, прошел в свою комнату. Дед смотрел телевизор. Надрывался комментатор и глухо шумели трибуны. Сквозь грохот прорвался телефонный звонок. Подошла мать.
– Павел, тебя! – и скрылась на кухне.
– Это я! Привет!.. – лихорадочный, едва различимый голос. – Где ты пропадал?.. Никуда не уходи! Сейчас буду…
– Как хочешь, – повесил трубку.
Что ему от меня надо? Кажется, уже все ясно. А если нет? Предал и хочет встретиться? Это уже слишком.
Но я ждал, и ненавидел себя за это, и вышагивал из угла в угол, поглядывая на часы.
Наконец, он пришел – хлопотливо – озабоченный, возбужденный. С порога:
– Тебя вызывали?
– Да. Прикрой дверь.
– О, я ему показал! Он был красный от злости! Простите, говорю, вы плохо знаете конституцию. А он стал спрашивать, есть ли у меня родственники за границей. Хамло! Есть, говорю. Навалом!
– Он спросил, кто придумал выпускать журнал?
– Нет. Он сказал, что это я… что все на меня… Погоди. Я начинаю понимать. Какая сволочь, однако! И ты поверил?!
– Когда тебя вызывали?
– Часов в одиннадцать. После первой пары. А тебя?
– Раньше.
Я подошел к столу и, низко склонившись над ним, стал перекладывать с места на место листы бумаги. Не оборачиваясь:
– Андрей… Как он?
– Все то же. Виделись мельком в институте. Показался мне очень напуганным. Странно, да? Совсем на него не похоже. Обещал прийти сюда.
– Сюда?! Вот как. Забавно…
Он запустил руки в растрепанную шевелюру, смущенно улыбнулся.
– Знаешь, а жить все–таки стоит.
– Очень глубокомысленно.
– Да–да. Хоть и гадко порой… Но есть сегодня, есть и завтра. Давай верить в завтра!
– Ты не понимаешь, что мы теперь под наблюдением – постоянным, неотвязным, негласным?
Вскинул голову, посмотрел на меня с высокомерной печалью.
– Понимаю. Но я не перестану писать из–за этого слизняка. Не добьется он своего! Хорошо, – перегибаясь через стол и заглядывая мне в глаза, – я не буду печататься, пусть… Но… разве это так важно? Писать для себя, для близких тебе людей… Их будет десять, пять, два… Все равно – они оценят, они поймут! У меня руки чешутся описать всех этих гадов!
Он дрожал и, сжимая маленькие кулачки, постукивал ими по столу.
– А что делать мне? Спокойствие и объективность? Их больше нет.
– Чушь! Ты хочешь быть вне времени, да? Ты хочешь быть Господом Богом? О, миром движут любовь и ненависть, ненависть и любовь! Только так!
Он откинулся на спинку стула. Нервное, бледное лицо. Синие веки. Кого–то он напоминает… Видел же я это лицо до…
– Андрей не придет.
– Но он обещал!
– Ну и что? Ничего не значит. Слишком богатая натура.
– Странно. Почему же вы вместе?
– Не знаю… А ведь раньше, пожалуй, знал. Ты бы посмотрел на него, когда он только приехал из своего Трубникова или Трубнинска. Любопытное зрелище! Боюсь, он никогда не простит мне присутствия при сем достопамятном событии.
Синие веки, впалая грудь, длинные жилистые руки. Рваный хитон.
В тот вечер мы расстались, договорившись увидеться утром, но он не пришел. Я пытался встретиться с ним в следующие дни – безуспешно. Что–то случилось.
Между тем, часы шли своим чередом. Я просыпался, одевался, полз к умывальнику, ел, снова одевался, ехал куда–то в переполненном метро, возвращался, одевался, ел… Качался весь день фиолетовый фонарь на ветру, на остановках – я примерзал к мостовой. Что было делать зимой? В угол забиться, и в перекрестье страницы и взгляда тени ловить дантова ада – не отпускать, вопрошать, тормошить!
И вдруг – с витиеватой струйкой дыма и крепким рукопожатием: как поживаете? Спасибо очень хорошо а вы как простите не был на занятиях болел кажется… Смущенный, недоуменно–растерянный взгляд. Струйка дыма над головой складывается в колечко: «Вы, очевидно, не в курсе. Занятий больше не будет… Да, сочли, что не все в идеологическом плане, так сказать… Ах, и зачем, и кому это нужно! Все было известно заранее. Впрочем, в пустых разговорах тоже толку…» Взгляд на часы. «У вас есть аналитические способности, тщательность, чутье. Дай бог, они найдут лучшее применение.» Два страуса, две степенно–вежливых птицы, раскланиваясь, топчутся на длинных ногах… Спасайся! Голову под крыло! «Олег Николаевич… я еще ничего не решил насчет диплома… Может быть, вы поможете мне?» Он не знает, не может сказать ничего определенного. В принципе… Но вряд ли это лучшее решение. Для меня. «Вы понимаете?» О, да. Я понимаю. Его скользящий рассеянный взгляд на мгновение обретает твердость. Он смотрит мне в глаза: «Что ж, мы хорошо поработаем».
И опять надо очнуться под фиолетовым фонарем, влезть в себя как в разношенные туфли… Не получается. Что –то изменилось. Я ведь что–то сделал… И этого – не вернуть, не исправить! Значит, теперь будет – так?
Скоро – Новый год.
Она стоит у кондитерского ларька рядом с Андреем и пьет газировку – смеется, захлебывается, смех ее душит. Склоняется к его шепчущим губам. Тяжелый пук небрежно заколотых, отливающих медью волос, сползает на бок. Неторопливо поправляет вылезшую шпильку. Куда спешить? В запасе – вечность. Пушистые брови, пушистые ресницы, пушистая кофточка. Новогодний подарок. А этот? Зачем он здесь?! Вялый скользкий комочек дурноты подкатывает к горлу. Но что я могу поделать? Не сторож я брату своему… Направляются вместе (поддела его за локоть) вглубь коридора. Голенастые ноги едва прикрыты коричневой замшей… Что ж, он своего не упустит.
А ночью – фиолетовый маятник, душный смех, бессонница, медные волосы…
VI
Гостиная. В полутьме мерцает елка. Посреди комнаты – стол. Разноцветные огни, отражаясь, искрятся в графинах и бутылках, бросают блекло светящиеся пятна на тарелки и блюда. Все готово. Сын, отодвинув гардину, смотрит в окно. Дед склонился над телевизором.
Входит мать.
Мать: Их все нет! Есть хочется…
Дед (копается в телевизоре): Наготовила на целую роту.
Мать: Опять не работает?.. Вызвал бы лучше мастера. Все одно – дома сидишь. (Пауза.) Брось. Валентин исправит.
Дед: Не сомневаюсь!
Еще яростнее вертит ручками и щелкает переключателями.
Мать: Ага! Первые гости.
Спешит в прихожую, откуда вскоре доносится женский смех и вторящий ему мужской баритон.
Сын: Явился…
Входит мать с букетом роз. За нею – Валентин. Прекрасная фигура. Едва намечающееся брюшко. Одет со вкусом. 35–40 лет.
Валентин: Привет честной компании.
Сын: Здравствуйте.
Дед: Привет.
Мать: Папа, только взгляни, какие розы! (Валентину.) Ты превзошел самого себя.
Валентин (целует ей руку): Ну, это легче легкого. (Деду.) Что, не работает? Это мы мигом.
Снимает пиджак, аккуратно вешает на стул. Снова звонок. Мать исчезает в передней. Громкий разговор, поцелуи. Входят Карпутовы и Гиндины.
Гиндин: Что я говорил? Валечка уже здесь. (Жмет Валентину руку. Остальным.) Здравствуйте, дорогие!
Дед: Здравствуй, коли не шутишь.
Карпутов молча раскланивается со всеми.
Карпутова: С наступающим!
Гиндина: С Новым годом! (Матери.) Где доставала икорку?
Карпутов: Тоже мне – проблема. У нас в буфете…
Карпутова (нетерпеливо и капризно): Веня, принеси сумку! (Садится на диван.) Ужас как голова болит.
Гиндин: Ай–ай. Такая неприятность.
Возвращается Карпутов с сумочкой. Карпутова достает лекарство, проглатывает.
Валентин: Телевизор работать не будет. (Поет.) Будет вечная музыка…
Мать: Перестань.
Валентин: Сколько еще чинить эту развалину? Увы, всему приходит конец.
Гиндина: Наум, ты слышишь? Новый год – без телевизора!
Гиндин: Да ради бога… Весь вечер от него покоя нет. (Карпутову.) Как достали цветной – житья не стало.
Карпутов: Когда?
Гиндин: Уже с полгода.
Карпутов: Наш?
Гиндин: Японский.
Карпутов: Правильное решение. (Тянется к блюду с колбасой.)
Карпутова: Веня!..
Мать: Все – к столу. Прошу к столу. Осталось пять минут.
Торопливо и шумно рассаживаются. Валентин открывает шампанское. Разливает. Бьет двенадцать.
Все: С Новым годом!
Мать: Фу, в голову ударило.
Валентин: Попридержать?
Гиндина: Зиночка, вон тот салатик, пожалуйста! Да, да. И рыбки.
Карпутов: Я читал – рыба вредна.
Гиндин: Бросьте. У меня от нее всегда прекрасное ощущение.
Карпутов: Пора запить газировочку, а? (Подмигивает Валентину.)
Карпутова: Веня!
Мать: Павел, папа, почему пустые тарелки?
Гиндина быстро протягивает руку к тарелке сына, переворачивает ее.
Гиндина: Старый фарфор. Не разберу фирмы…
Гиндин: У меня тост! Такой маленький тостик. (Валентин снова разливает коньяк и вино.) За прелестную хозяйку дома! За очаровательную нашу Леночку! Пусть всегда остается такой же умной, энергичной, обаятельной! Валечка, ты ближе. Поцелуй ее за меня.
Валентин: С удовольствием.
(Целует в губы мать.) Она вырывается, поправляет прическу.
Карпутова: И чтобы следующий Новый год мы, наконец, встретили среди новой мебели…
Мать: Папа не хочет.
Карпутова: А почему, Владимир Николаевич?
Дед: Дражайшая… Не всегда то плохо, что старо.
Мать: Дверцы поломаны, ни до чего нельзя дотронуться. Того и гляди все рассыплется в прах!
Дед: Подожди. Пусть сначала вынесут меня… вперед ногами!
Гиндин: Ай, ай! Что вы такое говорите! У меня тост…
Гиндина: Старина входит в моду.
Карпутов: Новое – это хорошо забытое старое.
Валентин: Подремонтировать бы… Дорого.
Карпутов: Был я тут с инспекцией в Армении… Армяне – смешной народец. Выстроили громадное хранилище в этаком… средневековом стиле, набили древними бумагами и водят всех туда. Гордятся.
А чем, скажите, гордиться? Однако после всего этого средневековья – коньячок, номер–люкс…
Карпутова: Ты не рассказывал!
Дед: Простите старика. Поздно. Пойду спать.
Уходит.
Гиндина (вслед): Ну, что вы… Посидите еще.
Мать: У меня обнова. Хотите, покажу?
Гиндина: Конечно!
Карпутова: Что такое?
Женщины покидают комнату. Валентин разливает. Сын отходит к окну и, отогнув занавеску, смотрит на улицу.
Валентин: А у меня тут случай был… занятный. Подала одна на выезд. Вместе с ней – дочь и мать–пенсионерка. Представила анкетки, справки – все чин –чинарем. Читаю. Дохожу до графы «мотивы» – пустота. Что это, говорю, вы так небрежничаете? Молчит. А в глазах, знаете, такое презрение, что ли…
Гиндин: Ну, зачем так явно…
Валентин: «У меня, говорит, – а рот едва разжимает – там родная сестра. Вас это устраивает?» – «Главное, – отвечаю, – чтоб устраивало вас!»
Гиндин: Ха – ха.
Карпутов: Гнать таких взашей!
Валентин: Да… Ушла. Гордая очень. Ну, думаю, я тебе устрою. И – быстренько оформляю мамашу. Благо, та под другой фамилией. Прибегает – красная, разъяренная. «Что вы такое делаете!? Безобразие! Я не могу ее одну отпустить!» – «Как хотите, говорю, можете вообще не ехать». Дальше – самое интересное… Мать уезжает, проходит полгода. Снова появляется – бледная и дрожит, глаза красные. Мать, говорит, заболела, при смерти, отпустите, все такое… И в слезы. Я, разумеется, наливаю воды – что вы, что вы, не надо нервничать! – и протягиваю ей. Она поднимает голову, смотрит на меня, торопливо лезет в сумочку и… достает конверт…
Гиндин: Безумие!
Карпутов: Ну, ну?
Валентин: Я, разумеется, виду не подаю. Она кладет его на стол и так осторожненько подпихивает ко мне… «Что это, – спрашиваю, – письмо от мамочки?» Молчит. Открываю… Так и есть. Пять сотенных!
Гиндин: Ого!
Карпутов: Нда… Тяжелый случай.
Валентин: Допрыгались, говорю. Это же подкуп должностного лица! Не видать вам вашей земли обетованной! Тут она начинает медленно–медленно сползать со стула и…
Сын (бросается от окна): Скотина!
Вцепляется в Валентина. Несколько секунд ожесточенно и молча борются. Наконец, Валентин отпихивает сына. Падая на стол, тот сбрасывает несколько тарелок. Грохот разбиваемой посуды. Вбегают женщины.
Мать: Что случилось?! Павел, Валентин?
Валентин (поправляет галстук и рубашку): Ничего… Поговорили по душам. А, Павлуша?
Все сбиваются в кучу. Сзади сына незаметно становится Карпутов, готовый схватить его, если тот сделает новую попытку.
Гиндин: Этот юношеский максимализм…
Мать: Отправляйся спать. Немедленно! Утром разберемся.
Сын медленно поворачивается и выходит из комнаты.
Мать (Валентину): Надеюсь, ты не принял его всерьез?
Валентин (целует ей руку): Конечно! (С угрозой.) Обломается…
Мать и Гиндина уносят на кухню черепки.
Карпутов: Драть их надо как сидоровых коз.
Карпутова: Оставь. У меня от твоих сентенций голова болит.
Гиндин (Валентину): Есть деловой разговор. Помочь надо…
Валентин: А…
Гиндин: Как обычно. Но сначала – выпьем.
Входят мать и Гиндина.
Гиндин: У меня тост! Такой маленький тостик…
Все рассаживаются. Валентин разливает.
Валентин: Я поднимаю этот бокал… за счастье наших детей!
Уйти, уйти, уйти! Не видеть, не слышать! Мимо – и хлопнуть дверью… Опустился на кровать. Тяжесть во всем теле. Хлопнуть дверью и… куда? Под фиолетовый фонарь. Это безумие. И остается – дед… Гуд, пьяные вскрики. Сейчас будут петь. Позарастали стежки–дорожки. Баритон Валентина, тенорок Гиндиной. Срывается, снова затягивает. Эх, где проходили милого ножки. Упилась. Шорох. Мать, Валентин? Что ты делаешь тише ну перестань. Смех, сопенье. Не уединяться не уединяться однако я попросил бы где моя сумка ах все так перепуталось Валечка я рассчитываю на твою машину он не может да знаете вы тише милочка ты моя разреши я тебя… Возгласы, поцелуи, топот, стук двери, бренчанье цепочки… Конец.
Тяжесть во всем теле. Сквозь занавеску – свет и тени на полу. Новогодняя ночь, девочка со спичками, пушистая девочка… Со спичками…
Я проснулся от крика. Вскочил, натянул брюки, выглянул и коридор, – из столовой несется визг. Бросился по коридору, распахнул дверь. Посреди комнаты, у неубранного стола – серое лицо, кое–как подобранные волосы. Старуха.
– Вот он! Полюбуйся!
Дед сидит в углу дивана, опустив голову. Мельком взглядывает на меня…
– Да что же это такое!? В моем доме…
– В моем, дорогуша. В моем.
Смотрит снизу вверх в ее лицо. Подбородок дрожит, дрожат отечные щеки. Стучит кулаком по колену:
– Чтоб я этого… негодяя больше не видел!
– Негодяя…
Хохочет сухо и зло.
– Тот негодяй, кто стоит на земле – обеими ногами, кто может – делать. Не рассуждать, не витийствовать, а – делать!
Садится на стул, качает головой, космы скользят по плечам.
– Как я устала от разговоров… Детство, юность – болтовня, дым коромыслом. Мать хотя бы учила… хорошим манерам. А отец? Какое там! Со скучным лицом отрываясь от очередной умной книги… И эта вечная двусмысленность, уловки, таинственные умолчания, намеки… Господи, за что мне все это!? На руках – два ребенка. Да–да, два! А разговоры продолжаются… И этот – учится болтать!
– Для кого – болтовня, для кого —modus vivendi.
– Как красиво! Где были твои идеалы, тенденции, ценности, морали – тогда? Куда они делись? Спрятались по норам, укрылись за цепочками? Кто «за»? Все – «за»!
– Ты нагло клевещешь!
Выпрямился, уперся ладонями в широко расставленные колени.
– Я отсидел пятнадцать лет! Совесть моя – чиста!
– Совесть, совесть… Кому была нужна твоя совесть? Тебя посадили заодно, прихлопнули без разбора вместе со всеми!
– Елена! Ты, ты… пьяная, вульгарная, старая баба!
– Спасибо, папа. Ты очень точен. Не волнуйся, он меня скоро бросит… Какая нелепица! Всю жизнь ишачить, надрываться, тянуть из последних сил – и стать вульгарной, старой, никчемной… Я не могу так больше! Я не хочу так… Я…
Зажимает рот ладонью, хрипит, плечи трясутся. Космы, падая на лоб, скрывают лицо. Я бросаюсь на кухню. «Воды! – кричит дед, – воды!» Отвожу руки, прижимаю стакан к губам. Зубы стучат, вода льется на грудь, течет по халату. Тащу к дивану. «Корвалол! – кричит дед. – Да не здесь! Выше!»
Мы стоим над ней. Дед держит пульс, считает. Она выдергивает руку, отворачивается к стене. Наклоняюсь: «Что–нибудь хочешь?» Медленно качает головой и едва слышно, губами: «Уйдите!..»
Начинается новый год.
VII
В черно –белом пространстве зимы, наполненном прозрачным, слегка подсиненным воздухом, установились холодные ясные дни. Казалось, после долгих и бесплодных мучений лета и осени зиме удалось, наконец, придать городу единственную, навсегда завершенную форму.
Я сдавал последние экзамены в моей студенческой жизни и попутно собирал материал для диплома. Вечерами, выходя из библиотеки, я не спешил домой – после новогодней ссоры дома не было: кое–как существовали рядом три озлобленных несчастных человека. Я брел среди искрящейся снежной слюды. Горели окна. Неуловимо, неотвратимо сгорала жизнь.
По четвергам мы беседовали с Чухначевым о Дантоне и Марате, Сен–Жюсте и Робеспьере. Он считал их героями, титанами, высоко вознесенными над всем ординарно–человеческим. Он восторгался ими, и в восторге его сквозила зависть. Но я видел в них людей слабых, порочных, властолюбивых и тщеславных, вынесенных ИСТОРИЕЙ на авансцену. И они плохо играли свою роль. Плохо, пока по ходу сценария не наступала развязка. И когда вместо падения занавеса над театрально распростертыми телами, восторгов и бесконечных вызовов публики их на рассвете тащили на Гревскую площадь, и повозка скрежетала ржавыми ободьями по камням мостовой, а впереди маячило гуманное изобретение доктора Гильотена – что–то случалось тогда… По–прежнему громыхали ржавые обода, заглушая плач и проклятья. Но, исчезнув за углом, повозка въезжала – в вечность… Разгадка была где–то здесь, совсем рядом, но когда я в последнем отчаянном усилии, казалось, достигал ее – руки мои хватали пустоту, а в сером воздухе насмешливо и едко пахло дымом.
Ты слышал? Нет?! Это грандиозно, старик! Представляешь, отправились в лес на какой–то семинар… Вся наша элите и… Ха – ха. Ой, девочки, что я знаю! Пьянка… комсомольский актив… Тише! Тише… Тише… Ти… Я от Ленки слыхала. Она там была, видела своими глазами! Все были пьяные в титьку! И секре… Не может быть! Вломился в комнату и… Попытка изнасилования? Секретарь!? Из пятой группы, такая черненькая. Выпрыгнула? Дура. И чего выпрыгивать? Шутки!? Ой, я бы ему… Нет, старик, из окна третьего этажа. Нагишом! Вот зрелище–то, а? Говорят, сломала руку… шею… позвоночник… Ногу! Я вам говорю, ногу! Ха, ну и сломал бы он ей… Известная б… Не веришь? Спроси у Кольки, он с ней… Тише! Тише. Ти… Замнут. С кого спрашивать? Этот, с русой бородкой… Да ты его знаешь. Вечно в президиуме сидит… Организовал. Предложил. Пригласил. Девочки, клянусь, все было известно заранее! Почему же она… Нет, старик, ни–че–го не будет. Кому это надо? Лишний шум. Договорятся с родителями и порешат миром… Далеко пойдет. Свой человек. Если вывернется… Вывернется! Тише! Тише… Ти…
– Приветствуем вас в наших трущобах. Вон стул. Садись.
Илья лежит на кровати, вытянув руки поверх одеяла.
– Заболел. Знаешь, как бывает? Воспаление легких, чахотка… смерть.
Печально:
– Я скоро умру.
Тусклый день. В комнате горит свет. Под потолком, за решетчатыми окнами, мелькают ноги прохожих.
– Ой, он вам такого наговорит! От бронхита еще никто не умирал.
Маленькая женщина выглядывает из соседней комнаты.
– Болтун. Не слушайте его. Когда–нибудь сядет в тюрьму из–за языка. Я знаю, что говорю. Я много жила и много видела. Хотите покушать?
– Мама, оставь.
– Не слушайте его. Вы ведь хотите покушать, правда?
– Спасибо, я… я недавно ел. Спасибо.
– Он поест потом. Дай поговорить!
Маленькая женщина вздыхает и, заключив нас в единый скорбный взгляд, выходит из комнаты.
– Знаешь… – прислушиваясь к осторожным шагам за дверью, – я хотел бы быть музыкантом.
– Почему?
– Ужасное мученье. Слышу мелодию – и не могу записать!
Лихорадочно роется на заваленном бумагами столике у кровати, вытаскивает смятые листки, неуверенно и тревожно просматривает их.
– На. Нет, погоди… Лучше это. Да. Прочти.
Странные стихи… Волнообразный, упругий, едва уловимый и все же – упорный, неотвязный ритм. Объяснение в любви? Пожалуй… Но не это главное. Ощущение глубокого, мощного, ровного звука… Или, скорее, всепроникающей, всезаполняющей стихии. Упорядоченной, введенной в русло, но сохранившей свою первобытную силу. Объяснение в любви? Пожалуй… Образы возникают, переплетаются, сливаются, длятся – и исчезают, чтобы снова дать свободу дыханию, ритму, звуку.
Где–то под самым потолком – скрип шагов по снегу, смех. Затихли.
– Это настоящее. В первый раз.
– Ха. Правда? Ну, да. Разумеется. Я знал, я чувствовал!
Подскакивает, почти выпрыгивает из одеяла.
– Ну, ну. Ты же собирался умирать.
– К черту!
– Мне кажется… ты влюбился.
– Нет–нет, что ты! Не влюбился. Просто… она не должна быть с ним, не должна! Все может ужасно кончиться… Ее нужно беречь, она отмечена свыше! Да–да, я не шучу. Представляешь, знает о его похождениях все и… не говорит ни словечка! Непостижимо!
– Ты любишь ее.
– Нет. Это совсем другое. Ты не понимаешь.
– Скорее, ты не хочешь понять.
Резкий стук входной двери. Кто–то быстро прошел по коридору. Шебуршание, скрип…
– Ага! – облегченно вздохнул, поудобней устроился на подушке. – Сейчас ты увидишь кое–что интересное.
Дверь распахнулась, и в комнату стремительно вошла девушка – высокая, худая, с острым лицом и острым взглядом темных глаз. Шагнула ко мне, протянула руку.
– Фаина.
– Павел.
Длинные, сильные пальцы.
– Сестра моя, воительница, с кем сражалась, кому головы рубила?
– Дурачок. Подвинься.
Села на край кровати, схватила один из листков.
– Опять стихи. Ты когда–нибудь займешься делом?
– Отдай!
Бросила листок, повернулась ко мне.
– Слышала о вас. Вы тоже помешаны на Французской революции.
– Слово «помешан» вряд ли соответствует действительности.
– Я не сказала ничего обидного… По – моему, каждый должен быть слегка помешан. Ведь так?
– Хм… В какой–то степени.
– Сестра моя свихнулась над историей еврейского народа. Она, видите ли, очень гордится предками – скотоводами и их первобытным богом.
– Что ты понимаешь? Изгой, чужак! Где твои корни? Откуда ты родом? Перекати–поле!
– Ложь. Сократ, Кант, Паскаль – это не родина?
– Но родина Канта скажет: «Ты чужой, тебя я не знаю». И родина Паскаля отвернется от тебя.
– Узколобый национализм…
– А ты со своей широтой сгниешь здесь заживо!
Схватил ее за руку.
– Ужасно ругаешься. Я так не умею.
Улыбнулась с печалью.
– Ты ничего не умеешь.
– Простите. Мне кажется, вы не совсем правы. Илье подвластен мир идей. А идеи – движут миром. Ведь и вы в известной степени… идеалистка.
– Я? Нисколько. Во мне говорит кровь.
Илья повернул к ней растрепанную голову.
– Роди. Авось полегчает.
– Дурачок. Маленький дурачок.
– Видите ли, национализм, это все–таки ужасно! Нам известны страшные последствия…
– Нужна мера. Только и всего.
– Ха–ха! И, разумеется, ты – ее воплощение!
– Наверное, мы живем в ужасное время. Все шатается, все рушится, все теряет смысл… Может быть, национализм – единственная оставшаяся реальная сила в этом мире. Национализм, да еще, пожалуй, классовая ненависть. И обе эти силы коренятся в древнейших инстинктах. Что им противопоставить?.. Поиски Смысла, Гармонии, Мировой воли, Единого? Слова, слова, слова…
Зарешеченный квадрат под потолком незаметно померк. Сверкающими блестками вспыхнул снег, набившийся в нишу окна.
– А в вас что–то есть… Но, разумеется, я не согласна.
– Пессимист, меланхолик, ипохондрик, невротик, фрейдист… – обратился Илья к потолку. – Все это слишком мрачно. А я, да будет вам известно, кое–что знаю. Знаю – и не скажу!
Рот его растянулся в долгой довольной улыбке.
– Не говори, – сказала Фаина. – Очень надо…
В комнату вошла маленькая женщина, неся поднос, уставленный тарелками с едой. Меня усадили, долго кормили бульоном с клецками, курицей, очень вкусным пудингом (из манны небесной – объяснила Фаина). Уже в коридоре, у двери, мать ухитрилась сунуть мне в карман горсть конфет. А Фаина, словно крепкое рукопожатие имело никому не известный, кроме нас двоих смысл, слегка покраснела и взглянула мне прямо в глаза.
VIII
В один из мартовских дней – теплых, влажных от тающего черного снега, я сидел в огромном пустом аквариуме пивного бара в Сокольниках вместе с Андреем и Любой. Лениво бренчала посуда на мойке, перекликались голоса официанток. Вплотную к стеклянным стенам подходили черные продрогшие деревья, а дальше, сквозь рваные клочья тумана виднелась рифленая крыша и голый флагшток.
– И тут мы увидели другого. Он стоял под деревом, и в руке его что–то блестело!
Любино лицо выразило приличествующий положению ужас.
– Я говорю: пойдем, зачем связываться? А он, конечно…
– Глупости. Ничего там не блестело.
– Блестело, блестело!
Потерлась щекой о его плечо. Он глотнул пиво, поморщился.
– Старое.
– Не пей больше.
Резким движением схватила кружку, скользкая ручка вывернулась, кружка со звонким стуком упала на пол.
– Кто тебя просил!?
– Ой, миленький, я нечаянно, правда!
Я позвал уборщицу. Лениво ругаясь, она подобрала черепки и вытерла пол.
– Черт! И всегда ты лезешь!
– Ну и ладно, ну и ладно…
Демонстративно отодвинула стул.
– Не делай из мухи слона. Ну, выше голову! – взял ее за подбородок, повернул к себе. – Кончай дуться.
Несколько мгновений она смотрела на него стеклянными пустыми глазами, медленно отвела руку.
– Холодные пальцы… Павлуша, у него всегда ужасно холодные пальцы.
– Да?
– Ага. Ужасно холодные.
Он, наконец, перестал, брезгливо морщась, изучать цвет пива и обратил внимание на меня.
– Что поделываешь?
– Пишу диплом.
– У Чухначева?
– Да.
– Похвальная стойкость.
– Я не нуждаюсь ни в чьих похвалах.
– А я и не хвалю. Просто отмечаю. Про себя.
Мотнул головой в сторону застекленных деревьев. Трагически понизив голос:
– Моя последняя весна.
– Знаешь, я не понимаю твоего настроения…
– Как грустно мне твое явленье – весна, весна, пора любви…
– Не надо паясничать.
– Всегда так. Читаешь стихи – паясничаешь, пьешь пиво – занимаешься делом.
– Что ты намерен делать дальше?
– В каком смысле?
Откинулся на спинку стула, позвякивает пустой кружкой о стол.
– Скоро распределение…
– А… Еще не думал. Человек отличается от прочих животных тем, что ему присуща свобода выбора.
– Слышал. Захочу – будет, не захочу – не будет.
– Вот–вот. Тяжкий груз решений.
– Вы все говорите не о том! Знаете, на что это похоже? Несется поток, а в нем люди. Поток захлестывает их, они скрываются, выныривают, судорожно разевают рот, кричат: свобода, свобода! Захлебываются, снова пытаются крикнуть… Очень неприятное зрелище.
Наклоняется, целует ее в лоб.
– Ты моя умница.
Наползает туман, размазывает контуры деревьев, укутывает павильон густой тускло–серой ватой.
– Пора.
– Куда спешить… Ведь все свершается помимо нас. Правда, дорогуша?
– Ненавижу этот твой тон.
– Давно ли?
– Пошли.
Я встал.
– Нам надо кое–что выяснить.
– Выясняйте без меня.
– Гуд бай, Павлик, гуд бай…
А… Заходи. Ну, проходи же! Что, плохо, да? Одиноко? Молчишь… Мириться пришел. Как же, взрослеешь на глазах… Не нравится. Раздумал мириться… Стой! Садись. Раз уж такой умный… Итак, с чего начнем? Ах, да – с правил игры… Лето, сосны, качели. Он – некрасив, но весьма мил. Она – сплошное очарованье. Она качается, а он раскачивает. Трик–трак, трик–трак – выше, выше – до сосен, до неба! О чем говорить, и зачем? Разве мало улыбки, прикосновения, взгляда? Разумеется, он студент и слегка ироничен. Но боже мой, какое у него детское, беспомощное лицо, как сухи и жарки губы… Стоп, стоп! Повторим кадр! Больше страсти, больше огня! Не успели… Война. Мы с матерью убежали из Москвы в маленький городок на Волге, а его – забрали на фронт. Думаешь, я ночи напролет плакала и у детской кроватки тайком молилась за него? Как бы не так. Ту жизнь отрезало намертво. Голод, бомбежки, разгрузка вагонов… Руки в крови, тело в ссадинах. И все же через год я уже целовалась по –настоящему в поле за пакгаузами, лежа на рваном ватнике и запрокинув голову – к небу! Нет, ты не родился тогда, ты ждал своего часа, и он был еще не скоро. В конце сорок четвертого я вернулась в Москву. Мать умерла от тифа, отец сгинул еще в тридцать седьмом. Теперь на всем белом свете я была одна… И вдруг я встречаю его на улице! Он не изменился. Почти. Прихрамывал только, и палочкой по асфальту: трик–трак, трик–трак. Нет, изменился. Я поняла это, когда уже было поздно… Мы расписались. Я переехала к нему, в его огромную пустую комнату и стала чем–то вроде стула у стены или, скорее, новой кроватью. Всю жизнь я видела отца – со спины. Теперь я видела спину мужа. Он устроился в какую–то редакцию. Днем пропадал там, а ночами – ночами писал чудовищную, несусветную абракадабру без начала и конца: младенческие воспоминания, война, первая любовь, эротические сны, снова война… Сначала мне было его жалко – с огромным упорством он бился над каждым словом, чтобы потом, утром, я нашла плоды его ночных бдений в мусорной корзине… Но так продолжалось изо дня в день, из месяца в месяц. Рукопись росла, и истощалось мое терпение. Наконец, я возненавидела его холодной тихой ненавистью. В это время у меня как раз появился… Хм, впрочем, это… Какая я была дура! Думала, прошлого нет. Есть сплошное, никогда не кончающееся настоящее! Как бы не так… Его забрали, и тот – порвал со мной. Сразу, без лишних разговоров. Ко всем радостям, я еще оказалась беременна… Что стало с рукописью? Какое это имеет значение! Был обыск. Перерыли, напакостили… Опять сбилась. Не мешай. Я стала считать. Все выходило ужасно глупо. Я была на третьем месяце. С тем – было еще рано. Значит, со своим, законным. Прекрасно! Я не потеряла голову, нашла бабку, и та согласилась. В назначенный срок я пришла к ней с двадцатью рублями и бутылкой водки. Она уже ждала меня. Все было готово. Я выпила стакан для храбрости и вдруг… что–то надломилось внутри, началась истерика… Тебе неприятно, да? Я знаю, тебе неприятно… Молчишь. Такой же тихий и упрямый, с мозгами, свихнутыми набекрень! Бабка оказалась верующей или что–то в этом роде… Смешно. Положила меня на кровать, под образа, и когда я пришла в себя, сказала: «Не душегубствуй. Зачтется». И я подумала: а, может, и впрямь зачтется, и муки мои кончатся? Мы допили бутылку и оставили тебя… в живых. Что было потом? Жизнь в коммуналке, детские болезни, стирка, готовка… Реабилитация отца. И снова, в который раз, ожидание – и тоска… Но тебе это неинтересно, правда? Тебе это совсем неинтересно…
IX
Я вижу темную комнату и человека, входящего в нее. Огонек свечи – у него в руке, маленькой свечки, которую он несет и укрепляет на жестяной подставке посреди стола. Его движения вялы и неточны. Он что – то бормочет и покачивает головой. У него гладкие, зачесанные назад волосы, непропорционально длинная шея, длинные руки и ноги. Он кажется подростком, хотя ему уже двадцать лет. Он садится на стул и озирается кругом с напряженно – болезненным, тупым выражением, словно пытаясь что – то вспомнить. Ему неприятно, не по себе, он мотает головой, его волосы разлетаются в стороны, и он старательно приглаживает их двумя ладонями. Входит девушка. Сначала лишь угадываются в темноте мягкие скользящие линии ее тела. Она подходит к столу, наклоняется к свечке, поправляет ее. Она одета в светлую кофточку и короткую юбку. Он медленно поворачивает голову, протягивает руку, касается пальцами ее лица.
Люба: Павлуша, ты пьяный?.. В первый раз вижу тебя такого. Смешной. (Осторожно отводит от лица его тяжелую вялую ладонь. Делает несколько шагов по комнате.) А мне даже очень нравится. Катакомбы, пещеры… Здорово! Хоть бы не починили.
Павел (бормочет под нос): Катакомбы, пещеры… Гроб Господень… (Тянется к полупустой бутылке, бережно наливает из нее.) Дар Константина.
Люба: Что? (Стоит, прислушиваясь к шуму за дверью.)
Павел (медленно потягивает вино из рюмки): Я – филин… Огромные красные глаза, и я вращаю ими. Крючковатый нос, круглые, как локаторы, уши. Сижу, вращаю глазами, хлопаю ушами… Все вижу, все слышу…
Люба (прислушиваясь): Что ты видишь, что ты слышишь?
Павел (подносит палец к губам): Тсс… Это тайна.
За дверью слышны два возбужденных, перебивающих друг друга мужских голоса.
Павел: Подойди сюда. (Хватает ее за руку, притягивает к столу.) Сядь. (Она садится на край стула. Он отпускает руку.) Хм… Ты не догадываешься?
Люба (отрешенно и вежливо): Нет.
Павел (сжимаясь и тихонько покачиваясь): Я давно… Я тебе… То есть…
Люба (встает): Понимаю. Не надо.
Навел: Ты думаешь…
Люба (неожиданно резко, почти крича): Да, да! Не надо! Не хочу! Я так устала за эти полгода… Мне кажется, я постарела на десять лет. (Делает несколько нервных шагов по комнате.) Ужасная темнота! Когда они, наконец, починят?
Павел: Ты… его не знаешь. Мне жалко. Да, мне очень жаль.
Люба (со смешком): Не жалей, я знаю, на что иду.
Распахивается дверь. Появляются Илья и Андрей. Андрей несет свечу.
Андрей: Ба! Какой интим. (Подходит к столу, укрепляет свечу на жестянке рядом с первой, внимательно смотрит на Павла, оглядывает стол.) Этот тихоня долакал под шумок все остатки. Что будут пить остальные?
Илья (подходя к Любе, смущенно): Не получается. Дурацкие пробки…
Люба (Андрею): Надо что–то сделать. Эта темнота… Она мне действует на нервы!
Андрей (сухо): Ты слишком нервничаешь в последнее время. К сожалению, я не монтер.
Люба: Странно. Ты же можешь – все!
Андрей: Хорошо. Бегу в ЖЭК. Сейчас! Немедленно!
Илья: Семейная сцена. Пойдем, Павлуша.
Люба: Нет, нет, ребята… Ради Бога! Я вас очень прошу!.. Так обидно. Вы в первый раз здесь… то есть… когда мы с Андреем… и вот…
Павел (с напряженно–тупым выражением лица): Гроб Господень, дар Константина… (Тянется за бутылкой, вертит ее в руке.) Пусто!
Андрей: Ладно, так уж и быть.
Направляется в темный угол, роется там и, подойдя боком к столу, жестом фокусника водружает на стол бутылку.
Павел (бьет в ладоши): Гип–гип, ура!
Люба (немного обиженно): Где ты ее прятал?
Илья (деловито отвертывая пробку): Обыкновенный фокус–мокус. Наш друг Андрей любит… (выдергивает пробку) фокус–мокусы. По этому поводу выпьем–ка еще раз за гостеприимных хозяев… (разливает, все берут бокалы), сочетавшихся э…
Павел: Гражданским…
Илья: Нет, фактическим… Так будет точнее. Фактическим браком.
Павел (взмахивает рукой, вяло и безжизненно): Пуф… Фокус.
Люба: Вы считаете, что так уж важно… расписаться? В жизни ужасно много формальностей. Главное ведь совсем не в этом…
Андрей: В чем?
Люба: Тебе непонятно?
Андрей: Нет.
Люба: А я, кажется, начинаю понимать… Ты идешь тропинкой в горах и спихиваешь в пропасть камешек… Ты не хотел, не думал… Ты просто не мог иначе! Тропа так узка, так трудно идти все вверх и вверх… Камень заскользил вниз, посыпался ручеек, превратился в реку – и хлынул в ущелье каменный поток. А ты, балансируя на узком пятачке, с ужасом видишь, как земля начинает ссыпаться у тебя из–под ног. Мгновенье, и ты сам летишь вниз вместе с грудой камней!
Андрей: Печально. Что же это за проклятый камешек?
Илья: Надо знать путь к вершине или… оставаться внизу.
Андрей: Пророк, провидец, про… Внемлите!
Люба (Андрею): Не чувствуешь, как сыплется, нет?
Андрей (Илье): Ты, кто зрит пути Господни и столь чист, что может указывать другим…
Павел: Аллилуйя! Пуф, пуф…
Илья: Я – вижу!
Павел: Подбавьте света! Слишком темно.
Илья: Я знал, что ты этим кончишь.
Андрей: Кончишь. Конченный…
Павел: Концовка.
Андрей (кричит): Люба, где мои пистолеты?
Люба сидит неподвижно.
Илья: Бог мой, все это можно было предвидеть! Я помню, как увидел тебя в первый раз… Какой ты был напряженный, как боялся ошибиться, сказать неверное слово… Болезненное самолюбие и тщеславие провинциала!
Андрей: Говори, говори. Хочешь посмотреть, как я бьюсь головой о стену? Не дождешься!
Илья: Но ты рос… О, да, ты рос. Не по дням, а по часам! Стремительно полировался, шлифовался, обкатывался. Становился этаким… суперменом, и мы все – помогали тебе в этом! Ах, ты был такой необыкновенный… Как быстро ты усвоил эту презрительно–ироническую манеру, бойкость языка и небрежную ловкость обхождения с женщинами. Ты и со мной себя вел так… будто я тоже женщина, которую нужно завоевать, покорить, приторочить к седлу!
Андрей: Что ж, не завоевал?
Люба (тихо и бесстрастно): Завоевал.
Илья: Не… уверен. Пусть меня одно время и влекло… Но все это ложь, ложь! Под стальной кольчугой – страх и нечистая совесть. Она мешает тебе, твоя кольчуга, сними ее. Или ты увязнешь в болоте по уши!
Павел (пьет вино, морщится): Чечевичная похлебка… (Кричит.) Горько, горько! Го…
Люба (кладет ему руку на плечо): Не надо.
Он мгновенно стихает.
Илья: Нет, слишком романтично. Не кольчуга – пустота. Бездонная бочка. Чернота. Притягивающая, всасывающая, проглатывающая… Нет. Просто звон. Дребезжанье деревянной тары… Да! Пустота порожней винной бочки! И кисло–сладкий запах гниения…
Андрей: Ты не заставишь меня биться головой… (Кричит, обернувшись к Любе.) И ты! Никто не заставит меня… Не поймаете… Не пойман – не вор!
Люба (отстраненно): Пойман.
Андрей: Думаете, я… Прикнопили к стенке. А меня – нет. Нет меня!
Илья: Ты просто боишься.
Андрей (тихо): Я тебя – не боюсь. Это ты – гремящая пустопорожняя бочка… Твоя страсть – молотить языком… И не я тебя – ты меня завоевал… до поры до времени, пока я не разобрался, что весь твой талант – талант красиво болтать без смысла, без толку! Что ты сделал? Покажи! Докажи, что ты хоть что–нибудь стоишь!
Павел (вертит в руках бутылку): Пусто… Чаю. Я хочу чаю! Кто хочет чаю?!
Илья: Я докажу… В следующий раз я приду к тебе не с пустыми руками!
Андрей (прежним легкомысленным тоном): Друг мой, значит, мы расстаемся… Надолго? Кто знает…
Павел: Все в руцех Бо…
Андрей: Не мели ерунды!
Люба: Перестаньте сейчас же! Перестаньте! Если вы не перестанете, я… (Беспомощно оглядывается, взгляд ее останавливается на горящей свече, она наклоняется – и задувает ее.)
Крики, шум, стук падающего стула. Наконец, свеча вновь вспыхивает. Все стоят.
Люба (смеется – отрывисто и резко): Садитесь. (Все садятся.)
Люба: Что ж, напою вас чаем, хоть вы этого не заслуживаете.
Павел (раскачиваясь): Бум, бум, бум…
Илья (вскакивает): Я помогу тебе.
Андрей: Нет, пожалуй, это должен сделать – я.
Люба: Прекрасно. Вы пригодитесь оба.
Убирают и уносят посуду. Хлопает дверь.
Павел (глядя на огонек свечи и раскачиваясь): Бум, бум, бум…
X
– Осторожней!
В полумраке вестибюля голова приподнялась и, покачиваясь на вытянутых руках, медленно заскользила вверх.
– Сюда–сюда. Поддержите!
Черный халат метнулся к центру, маленькие руки ухватились за аккуратно вылепленную бородку.
– Щас треснет.
– Где?
– Позади.
– Осторожней!
Голова стукнулась о стену и встала на красный постамент.
– Так. Передвинуть. Левее. Я говорю, левее!
– Чижолый, черт!
– Простите, я хотел бы поговорить с директором школы. Не могли бы вы…
Обернулась, цепко вглядываясь в полутьму.
– Вам что?
– Я по распределению…
– Да–да. Сейчас. Алексей Иванович! – белобрысому толстяку в тренировочном костюме. – Поднимитесь наверх и скажите девочкам, чтоб начинали мыть в столовой… Шлеп–нога!
От стены рядом с постаментом отделилось серое пятно и, равномерно постукивая по полу, двинулось к нам. В тусклом свете окна оно обрело очертания маленького человечка в синей робе с изможденно – испитым лицом и воспаленными глазами. Он смотрел куда–то вбок и шмыгал носом.
– Петя, завтра вставить раму в учительской! И доски… почему доски все еще у входа?! Оттащи их, наконец.
Подумал, сплюнул, выказав изъеденные никотином зубы.
– Куда?
– Ну, тебе лучше знать. В котельную…
– А! Мало платют. Надрываешься тут без толку… Уйду. Уйду отседа, куда глаза глядят!
– Да кто тебя гонит… Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Ну, Петя, голубчик…
Махнул рукой; прихрамывая, заковылял по коридору. – Убяру… Сказал – убяру!
Узкая комната. Два портрета на противоположных стенах смотрят – и не видят друг друга. Внимательно изучает протянутую ей бумагу, откладывает, снова берет; наконец, поднимает от стола гладкое лицо с чуть вздернутым носом и маленькими алыми губками. Его можно назвать пустым, если не заметить тяжелый взгляд серых глаз, слегка набрякшие веки и две резкие складки у рта.
– Что делать, что делать? До начала учебного года осталось две недели, а работы невпроворот! Большинство учителей еще в отпуске… Райком обещал прислать шефов из КБ – отлынивают! На Шлеп–ногу, сами видели, полагаться трудно. А я, – усталая улыбка, – всего лишь слабая женщина… Ну да ладно. Не в первый раз.
Губы поджимаются, глаза с холодным любопытством разглядывают пришельца.
– Надеюсь, сработаемся. У нас подобрался прекрасный коллектив… Не без своих сложностей, конечно.
Молчит, ожидая ответной реакции. Не дождавшись, отрывисто и более нервно:
– Из вашего института к нам приходят крайне редко, не балуете вы нас. Да и время сейчас такое: мало кто хочет идти в учителя. Признаться – не понимаю!
– Я тоже не понимаю. Поэтому я – здесь.
– Только не надо записываться в неудачники. Вы – в начале своего жизненного пути, в самом начале… И от удачного старта зависит многое. Надо уметь трезво и точно оценивать обстановку, проявлять разумную инициативу. А там, глядишь, и рост авторитета, и удача… Удача – награда сильным.
– Непременно воспользуюсь вашими советами.
– Это что, ирония?
Цвет глаз густеет, приобретает стальной оттенок.
– Я бы хотела поменьше умствований и побольше дела. Вы должны полностью отдавать отчет в исключительной значимости своей работы. Школа воспитывает, прежде всего, идейную убежденность, классовую непримиримость. Преподавание истории в этом важнейшем, я повторяю, важнейшем деле – наше незаменимое оружие!
– Разумеется. История – опасное оружие и пользоваться им надо с умом.
Откидывается назад, голова в легких кудряшках светлых волос приподнимается над спинкой кресла.
– Будем надеяться, ума у вас хватит.
Я свернул за угол, и сноп солнечного света рванулся к глазам, обжег лицо. Я остановился. Внизу над площадью висело тусклое оранжевое марево, и сквозь дрожащий, накатывающий знойными волнами воздух что–то медленно ползло по кругу, сверкая стальной чешуей; исчезало скользящими щупальцами за деревьями и домами, мерно дышало, гремело, гудело, скрежетало. Надо было сойти вниз по отвесному солнечному лучу, раствориться в пестрых бликах.
– Павел! Привет! Что ты здесь делаешь?
Дробящаяся от света, скользкая глубина глаз. Над верхней губой, запутавшись в черных волосиках, блестят капли пота.
– Здесь рядом моя школа.
– Помню… Илья что–то рассказывал.
Подняв голую руку, убрала прядь волос со лба.
– Ужасная жара. В конце–то августа.
– Как на Синае.
Фыркнула.
– Ты был там?
Тонкие ноздри раздулись, блеснули – и скрылись за алыми губами мелкие ровные зубы.
Стук, стук, стук. Гулко, резко, громко. Тише – она может услышать!
– Значит, из школы…
– Да.
– И как там, в школе?
– Ничего…
Неожиданно резко:
– Что стоять? Давай–ка лучше сядем.
И, не дождавшись ответа, свернула в маленький дворик, где в глубине палисада среди солнечных пятен, пробившихся сквозь плотную зеленую листву, виднелась скамейка.
Села первой, подтянула платье к загорелым коленям.
– Итак, вы с Илюшкой хорошо устроились. Один будет подшивать листочки в папки в каком–то министерстве, другой – набивать пустые головы заведомым враньем. Не понимаю. Неужели ты и впрямь думаешь, что от этого будет хоть какая–то польза? Илюшка – другое дело. Он ни о чем не может думать всерьез. Но ты?!
– Надо же кому – то служить… Кроме того – в аспирантуру меня не приняли.
– Ага! Неблагонадежен… И ты, подчинившись некоему чувству долга, пошел в народ?
– Я никуда не иду! И вообще…
Усмехнулась. Нагнувшись, зачертила тонким прутиком по земле. Я откинулся на спинку скамьи, глаза стремительно метнулись вбок. Я попытался отвести их, но они не послушались: там, совсем близко от меня, прикрытые только узкой полоской ткани, жили два белых, острых, нежных бутона с длинными розовыми пестиками. И если я чуть–чуть передвину голову вправо – я увижу их… Ну же, еще немного! В тусклой жаркой глубине светилось что–то слегка продолговатое и розовое, а на границе белого и розового кучерявился маленький жесткий черный волосок.
Она обернулась ко мне. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга. Отвела взгляд, с коротким смешком швырнула на землю прутик.
– Разморило?
– Немного.
– Надо идти. Тайное свиданье!
Встала, помедлила.
– Если будет настроение… позвони. Пока!
Исчезла за каменной тумбой ворот.
Дотронулся ладонью до скамьи. Здесь она сидела… Приди в себя, попытайся понять! Уставился в узоры, прочерченные по земле легкими ударами прута. Что же сейчас было с тобой?.. Это–было–в–первый – раз посредине дня. Ночами, во сне, это – мучило тебя, но ты просыпался, и все проходило. А теперь оно вторглось в твой день, заставило дрожать, ты покрылся липким потом и стал гадок самому себе… Но почему же гадок? Разве ты мелкий воришка, стащивший кошелек? Украл, подсмотрел, выведал? Приди в себя, попытайся понять… Что, если она сама, сама все это устроила, разыграла как по нотам? Что, если она предвидела и твой шум в ушах, и озноб… А сейчас, шествуя на свое чертово свиданье, знает (понимаешь ты, знает!) что ты сидишь на скамейке и думаешь о ней, знает, что ты позвонишь и потянешься… Невыносимо! Я никогда этого не сделаю, слышишь ты – никогда! Приди в себе, попытайся понять… Нерешительность, нервозность, словно ее несет куда –то помимо воли. Ни с одной женщиной не было этого, даже с Любой. Забавно. Проведи эксперимент. Раздень – Любу. Вообрази ее всю – грудь, тело, бедра, волосы… Опять, как в первый раз, комочек дурноты подкатывает к горлу – нет, только не это! Тебе противно, тебя тошнит, ты откидываешь голову на спинку скамьи… Из черноты надвигаются два острых белых бутона с розовыми длинными, слегка дрожащими пестиками. Открыл глаза. Сквозь плотную зеленую завесу – клочки ситца, бледно–голубого, выцветшего от жары. Приди в себя, попытайся понять, попытайся понять, попытайся!..
XI
В настороженной тишине собственный голос доносится невнятно и тускло, глохнет в вате, заложившей уши… А они – слышат тебя? Почему такая тишина? Приглядываются, чего–то ждут. Если заметят твое волнение и отчаянную слабость – погиб! Раздерут на части, безжалостно и сладострастно выпьют кровь. Нет, глаза их вспыхивают не в предвкушении легкой наживы. Ты знаешь этот сосредоточенный внимательный взгляд. Им интересно, они тебя слушают, сидят, не шевелясь, и лишь звонок, врываясь из другого мира, разрушает чары… Победил, но какой ценой? Рассказывая сказочки маленьким благодарным болотным чертенятам. А как быть с «первобытнообщинным строем» и «возникновением классов и государства»? Отмахнуться от этого нельзя. Вбить им в головы непонятные, красиво звучащие слова – отвратительный, запретный путь. Не ради же сказочек пришел ты сюда!
Уже несколько дней он упорно мельтешит перед глазами. Что ему надо? Вот и сейчас – стоит посреди коридора, словно поджидает… Лысый череп в венчике рыжеватых волос, растрепанная бородка.
– Спешите? Уроки кончились – и весь сор из головы? Шучу, шучу, – осторожно дотронулся до моего плеча. – Пора бы нам познакомиться покороче. Все–таки, так сказать, общее дело… Разрешите представиться – Владимир Иванович, преподаватель истории в старших классах, ваш, так сказать, коллега…
– Конечно, Владимир Иванович, я… очень рад.
С видимым удовольствием оглядел меня с ног до головы.
– Нашего полку прибыло. Вы можете, уподобившись Диогену, весь день пробродить с фонарем по сему благословенному месту и не встретить ни одного порядочного человека. На Галину Дмитриевну вы произвели впечатление… Но, entre nous, – понизив голос, ухватился за лацкан моего пиджака, – выскочка… Демагогия и диктат. Вам не раз еще, к сожалению, придется схлестнуться с ней. Хитрая, честолюбивая бестия! Помяните мое слово, она таки вытянет нас в передовики района.
Оглянулся по сторонам, заговорщицки подмигнул воспаленными красными веками.
– В наше время решает вот что… – растопырил короткие пальцы, густо покрытые колечками рыжих волос. – Не смущайтесь, со мной вы можете быть вполне откровенны… А не хотите ли заглянуть ко мне на урок? Вам это пойдет на пользу. Преподавание истории в младших классах не такая простая штука. Здесь масса тонкостей! К примеру, задаете им загадки, ставите, если так можно выразиться, проблемы для юных умов… Но сама проблемочка должна быть подана так, что принимаются, как разумеющиеся, исходные посылки, а, следовательно, и решение, найденное в результате трудов праведных, выглядит исключительно убедительно! Вся хитрость в том, чтобы в начальных условиях был заложен единственный нужный ответ… Приходите, посмотрите на все, так сказать, в натуре. Простите за болтовню, но так приятно пообщаться со свежим человечком…
Стоп! Кажется, есть зацепка. Этот местный Диоген подтасовывает карты… А если составлять задачки с ответом заведомо неясным, вернее, с несколькими равновозможными ответами? Итак, попробуем… «Возникновение древнейших государств на территории СССР». Нет, задачки – схоластика. Надо, чтобы история как бы проживалась, творилась наново. Возможен такой вариант: найти «племенного вождя», парнишку с развитым воображением, определить «совет старейшин». Остальных – в «народ». Составить примерный сценарий, устроить «заседание совета» – представление с непредсказуемым финалом…
– Вадик, слушай внимательно: ты должен любыми способами доказать старейшинам необходимость военной диктатуры, передачи тебе всей полноты власти. Как ты сможешь это сделать? Ведь все они люди опытные…
– Объявлю войну.
– Кому?
– Соседям…
– Они нападали на вас?
– Можно напасть первыми.
– Но тебя обвинят в том, что ты втягиваешь племя в никому не нужную авантюру!
Молчит. Думает.
– Ага, есть план! Мои дружинники устраивают резню на границе.
– То есть…
Смотрит с упреком. Какой же я непонятливый!
– Убивают несколько человек своего племени, а говорят, что убили соседи.
– Так… прекрасный план. Только, – я понижаю голос, – лишних свидетелей – убрать!
– Само собой…
XII
Осень. Выйдя из школьных дверей, усталый и сосредоточенный, вслушиваешься в звонкий, гаснущий в прозрачной синеве неба, звук. Он дрожит еще, длится в блеклой позолоте листьев, сухом хрусте травы под ногами, в прелом, сладком, пряном запахе земли. «До свиданья, Павел Николаич!» Они бегут мимо к воротам, скользят, как на роликах, исчезают за углом. «До завтра!» До завтра…
Сегодня четыре раза подряд ты строил неприступные замки, мчался с копьем наперевес навстречу врагу, спасая прекрасных, нежных, беспомощных дам… Над шатрами с геральдическими щитами у входа, над блеском шлемов и копий – далекий, дразнящий зов трубы.
Вот он. Ждет, нетерпеливо вышагивая вдоль ограды бульвара. На часах – ровно три. Я не опоздал.
– Привет. Давай лапу. Давно не виделись.
– Месяца два.
– Пройдемся? Подышим свежим воздухом.
Деревья, покачиваясь, медленно плывут назад.
– Ты что –то совсем пропал из виду. Если бы не моя настырность… Загружен работой?
– И это тоже.
– С другом–стихотворцем не встречаешься?
– Нет.
– Так–так…
Молчит, меланхолически посвистывает.
– Что история КПСС? Движется?
– Представь себе, да.
– Как Люба?
– Чудесно! Передает привет, в гости приглашает.
– Спасибо.
– Послушай, – остановился. – Давай не будем так…
И – камнем с горы:
– Странный она человек… Люба. Такое чувство, словно все время – над… понимаешь? Словно смотрит из страшного далека, из бездны какой–то! И живет со мной только из желания узнать, что я, все–таки, за таинственное насекомое… Невыносимо! А тут еще вертится этот дурак, поджидает на всех углах, читает стихи, ведет умные разговоры… Здесь нет ревности, но после каждой встречи с ним эта чертова отрешенность в ней так усиливается, что от боли хочется выть! Мы поссорились… Нет, не точно. С ней невозможно поссориться. Это все равно, что руками колошматить воздух. Хорошо, я такой бесчестный честолюбец… Так брось меня! Молчит. Ладно, говорю, давай поженимся и нарожаем кучу детей. Я уйду из аспирантуры и в дворники подамся! Не согласна… Ты, говорит, никогда мне этого не простишь… И опять смотрит на меня с той, своей высоты и, вроде бы, даже… жалеет! Я сорвался. Стал орать, и орал до тех пор, пока она не ушла… Вот так.
– Но почему обязательно идти в дворники и рожать кучу детей?
– Да, да, да! Или – или! Или сидеть всю жизнь в грязном болоте или – вырваться из трясины. Называй это честолюбием, тщеславием, как угодно – но хрюкать в луже я не желаю!
– А она тебя тянет в лужу… Ты хотел, чтобы она ушла. Ты сам все подстроил.
– Господи, какая ерунда. Нужно ведь что –то делать. Но любое, даже самое маленькое дело не укладывается в черно –белые рамки!
– Делать… Надо что–то делать… Это я понимаю.
– Послушай… Она не хочет со мной разговаривать, вешает трубку. Поговори с ней, скажи, что не просит он ничего, что ему просто очень плохо… Только не то, чтобы я тебя об этом просил, но как бы ты сам…
Резко оборвал, отвернулся, чтобы я не заметил его дрожащие губы. И через минуту:
– Сделаешь?
Я молчал.
–Тебе что–то мешает?
– Андрей, видишь ли, дело настолько тонкое и сложное, что… Поверь, у меня есть свои, достаточно веские причины. Я вряд ли здесь э… могу быть вполне объективен.
– Вот оно что… Лучше отсидеться. Перетерпеть. Так?
Оскалился насмешливо и зло.
– Сам справлюсь. И что за блажь в голову пришла! Пока. Желаю здравствовать!
Скользнула по траве, по сморщенным листьям длинная вечерняя тень. Выскочил за ограду, перебежал улицу, пропал… В стеклянном воздухе метался, опадал долгий высокий звук. Я брел по улицам наугад и слушал его стихающий ропот. Исчезли закатные блики в окнах домов, и по воздуху расползлось бледное фосфоресцирующее сияние. Я вошел в телефонную будку. Щурясь в темноте, набрал номер. Подошла мать, потом – в трубке раздался хриплый, слегка задыхающийся голос:
– Алло? Алло!
– Здравствуй. Это Павел.
Пауза. Смешок.
– А… Все–таки позвонил. Молодец! Я очень рада.
В будке было не так холодно как на улице. Я прикрыл рот ладонью, словно боясь, что кто–то, стоящий рядом, услышит меня, и сказал:
– Я тоже… Знаешь, я тоже – ужасно рад!
XIII
Галина Дмитриевна, привстав на цыпочки, положила папку на верхнюю полку шкафа. Короткие крепкие ножки напряглись, платье приподнялось.
– Вам помочь?
– Нет–нет, я сама.
Задвинула стекло, обернулась.
– Слушаю вас.
– Видите ли, я уже говорил с Надеждой Степановной, но она почему–то против… Да, я согласен, факультатив будет отнимать много времени, нагрузка у детей огромная и все же, я никак не могу примириться со столь решительным отказом…
– Ничего не понимаю. Медленней и короче.
– Я предложил Надежде Степановне организовать исторический факультатив для седьмых классов. А она…
– Отказалась. И правильно сделала.
– Но им ужасно нравится!
– Что?
– Заниматься историей…
Поджав губы, постучала красным карандашиком по столу.
– Наслышана о ваших подвигах. На уроках стоит такой гам, что в коридоре звенят стекла. На днях мы с Владимиром Ивановичем заглянем к вам, проверим планы уроков, конспекты, методику занятий.
– Галина Дмитриевна, я признаю, у меня есть упущения… Они вызваны тем, что я хотел на уроке, я повторяю, на уроке – решить две взаимодополняющие, и все же плохо стыкующиеся друг с другом задачи: дать необходимый объем информации и внести в изучение игровой элемент, развивающий мышление и фантазию учеников. Именно для того, чтобы без помех осуществить эти задачи в полном объеме, я и прошу разрешения организовать факультатив. Вот – у меня составлен примерный план занятий и кое–какие разработки…
– Дайте сюда.
Перегнувшись через стол, выхватила листочки, пробежала глазами, задумалась.
– Исторический театр… Что означает сие?
– Да–да… Это ключевой момент. Видите ли, вся тонкость состоит в том, что выбирается какой – нибудь значимый исторический период. Можно разыграть, облачив в плоть и кровь, такой важный этап, как, например, возникновение государства. Но, разумеется, осуществляется привязка к конкретной среде, к конкретной культуре. Составляется сценарий, расписываются роли. Причем, здесь же идет и поглощение значительной информации, ибо нужно войти в ситуацию, представить себя человеком той эпохи. Прорабатывается позиция и общее направление действующих сил, но результат их столкновения не дается заранее. С каждой стороной, отдельно от другой, проигрываются возможные варианты. А это развивает аналитические способности. Со временем, надеюсь, ребята смогут придумывать сценарии сами.
– Мечты, мечты…
Вдруг улыбнулась. Откинула назад голову, посмотрела на меня долгим оценивающим взглядом.
– Есть любопытная идея… Хотите, скажу?
И, не дожидаясь моего ответа:
– В следующую пятницу состоится районная учительская конференция. Выступите там, расскажите об этом своем… театре. Но учтите – предельно осторожно.
Понизив голос и глядя мне прямо в глаза:
– Пока новые идеи одобряются или, хотя бы, не отметаются с порога. Не уверена, что через каких –нибудь полгода ситуация будет столь же благоприятна… Рискнем! Надо, ох как надо поднимать авторитет школы…
Замолчала, отвела взгляд.
– Предполагалось выступление Владимира Ивановича… Он неплохой методист, хотя слава его, мягко говоря, преувеличена…
– Но я попадаю в очень двусмысленную ситуацию! Владимир Иванович…
– Это не ваша забота. Всю ответственность я беру на себя.
– И все же портить отношения с человеком, который не сделал мне ничего плохого…
– Дорогой мой, ловите шанс. Возможность может не повториться!
Сгреб со стола листки, разровнял, осторожно засунул в портфель.
– Решайте. И поскорее, пожалуйста. У меня очень мало времени.
– Но могу ли я рассчитывать на ваше согласие…
– Не спешите. Пусть это выступление будет нашим пробным шаром. Возможно, непосредственную организацию факультатива придется на какое–то время и отложить.
– Галина Дмитриевна, послушайте…
– Обещаю, что буду делать в этом направлении все от меня зависящее. Ну же, поднимите буйну головушку и перестаньте хмуриться! Увы, приходится иногда сталкиваться нос к носу на узкой тропинке и обратного хода – нет.
Приподнялась, протянула через стол маленькую пухлую ручку:
– Надеюсь, творцу «исторического театра» это не так уж трудно понять?
XIV
На конференции у меня было не больше десяти минут, и я успел рассказать лишь о некоторых методических принципах. Доклад заинтересовал, я отвечал на вопросы, но старался не вдаваться в подробности. В перерыве Владимир Иванович, глядя на меня с полупрезрительным, полувосхищенным изумлением, произнес:
– Нда… Быстро же вы сориентировались, голубчик! Не ожидал. Я предупреждал вас: с этой дамой надо держать ухо востро, на провокации не поддаваться. Или, может быть, вы сознательно…
– Сознательно.
– Так–так…
Отставив мизинец, почесал за ухом.
– Что ж, попутного ветра. Но знайте, – приблизился вплотную, сверля маленькими голубыми буравчиками, – я не собираюсь сносить все время эту отсебятину! От вашего с позволения сказать «метода» тянет вполне определенным идеологическим запашком. Не зарывайтесь. Вы ходите по краешку… По самому краю.
Зато Галина Дмитриевна осталась очень довольна. Оказалось, выступление понравилось самой Полине Семеновне. Правда, Галина Дмитриевна толком не знала, что именно и почему понравилось, но это было не так уж и важно. По интонации я понял, что Полина Семеновна занимает весьма высокое место в исполкомовской иерархии. Поэтому в понедельник, снова обратившись к Галине Дмитриевне с просьбой об организации факультатива, я не особенно удивился, получив положительный ответ. Разрешение было обставлено рядом условий, самым неприятным из которых казался пункт об утверждении директором развернутого плана каждого занятия. Логичнее было перепоручить это Владимиру Ивановичу, который, совмещая в едином лице ипостаси историка и секретаря парторганизации, мог блестяще справиться с делом. Но учитывая, как она выразилась, субъективный фактор, Галина Дмитриевна мудро отказалась от этого.
Так начался короткий и самый счастливый период моей школьной жизни: занятая сверх головы хозяйственными хлопотами, директриса не вмешивалась в мои дела, Владимир Иванович следил издалека со скрыто–язвительным недоброжелательством, а мы – мы, замкнувшись в четырех стенах узкой длинной комнаты, заново творили историю…
Вечерами я встречался с Фаиной. Спрятавшись под ее зонтом от мелкого осеннего дождя, мы кружили по улицам, забегали в кафе или кино, словно набираясь тепла и света, и снова уходили в неотвязное бесконечное круженье. Она нервничала, молчала или вдруг начинала смеяться гортанным смехом. Когда мы шли под зонтом, тесно прижавшись друг к другу, я чувствовал ее грудь и узкие бедра. Однажды (не помню, по выдуманному или действительному поводу) мы напились и, заскочив в первый попавшийся подъезд, целовались. На следующее утро, с омерзением ощущая во рту метал лический привкус вина, смешанный с дымом выкуренных вчера бесчисленных сигарет, я решил не звонить ей. Но на улице опять был дождь, и когда она сама позвонила через несколько дней, мы договорились о новой встрече.
XV
В начале декабря обстановка в школе резко ухудшилась. Вот уже три раза схватки конунга с народным собранием не давали перевеса ни одной из сторон. Я хотел прекратить борьбу, так как, по моему мнению, все возможности в развитии событий были уже исчерпаны. Но я заблуждался. Они собрались в четвертый раз, без моего ведома. Конунг призвал отборных наемников из соседней страны – самых рослых восьмиклассников, и они, вломившись в решающий момент в собрание, силой лишили народ его прав. В результате стычки была сорвана дверь в классе, сломаны несколько стульев, а наиболее отчаянные воины заработали синяки и царапины. Затем, собравшись вместе, единодушно присудили победу конунгу, прокатились галдящей возбужденной толпой по близлежащим переулкам и закончили труды праведные поеданием мороженого на Чистопрудном бульваре.
Наутро разразился страшный скандал. Галина Дмитриевна кричала, что я подрываю дисциплину в школе, сею анархические настроения и насаждаю хулиганство. Владимир Иванович с плохо скрытым торжеством отмечал мой недостаточный опыт и сетовал на то, что партийной организации не был доверен контроль за новым начинанием.
Факультатив запретили, мне объявили выговор, а партийная организация совместно с советом дружины и комитетом комсомола разработали комплекс мер по улучшению идеологического воспитания и укреплению дисциплины в школе. Но дело приняло неожиданный и опасный оборот: ко мне домой явилась депутация во главе с конунгом и потребовала решительных действий. Я призывал их к выдержке и терпению, но все было напрасно. На следующий день два седьмых класса не вышли на занятия.
– Что в программе?
– Ничего нового.
Фаина обхватила губами соломинку, состроила гримасу. – Компот из сухофруктов.
– Не хочешь, не пей.
– Спасибо. Ты сама любезность.
Раскатала сигаретку между длинными пальцами. Зажег спичку. Ткнулась сигареткой в мою ладонь.
– Не сердись. Я очень измотался в последние дни. Ты ведь знаешь…
– Да. И чем дело кончилось?
– Видишь ли… Тебе действительно интересно?
Откинулась на спинку стула, положила ногу на ногу.
– Конечно!
– Они не могут со мной ничего поделать. Я молодой специалист, распределен к ним и обязан, понимаешь, обязан отработать на них три года! Ты бы слышала, какой стоял ор. Допустила, потворствовал, не углядел… Парторг так и рвался подгадить директрисе, но за подобные ЧП ему бы самому не поздоровилось… Так что перед лицом общей опасности внутренние склоки временно забыты. Но факультатив уже объявлен громогласно на весь район и прикрыть его без лишнего шума трудно. К тому же, если его немедленно ликвидировать, начнется форменный бунт!
– Бедные. Мне их жалко.
– Напрасно жалеешь. Они могут вообще лишить меня по идеологическим мотивам права преподавать. А факультатив медленно задушить жестким контролем, цензурой, казенщиной.
– У тебя хоть какая–никакая, а жизнь… Я же пока только языком треплю.
– Ты должна доучиться.
– Ничего я не должна. Вот возьму – и уеду!
– Уезжай.
– Уеду!
– Перестань… Не кажется ли тебе иногда, что мы словно движемся наугад по дремучему лесу и, описывая круги, все время возвращаемся на одно и то же место? Мы потеряли счет этим кругам, и в усталом отупении кажется, что кружимся уже не мы, и трава примята не нами…
– О чем ты?
– Все двоится, теряет устойчивость и четкость. Узкий твой бокал и вьюга за глухим стеклом окна… Пойми, это уже – было!
– Из мрака в сумрак переход…
– Здесь другое.
Взял ее за руку. Рука вяло и безвольно распласталась по моей ладони.
– Самое ужасное, что каждый кружит в одиночку, и круги эти не смыкаются… Где искать виновных?
– Дело понятное, и чтобы его решить, совсем не обязательно лезть в метафизику. Все лежит буквально на поверхности. Ну нет, ты нагромождаешь сложности, и только для того, чтобы, не дай бог, не догадаться в чем дело! Сколько времени ты уже не виделся со своими?
– С кем?
– Ну, с Илюшкой, Андреем и…
– Не знаю.
– Три, четыре месяца?
– Наверное…
– А сказать, почему? Ты боишься!
– Чепуха! У меня нет никакой причины бояться встречи с ними.
Выдернула из моей ладони пальцы; перегнувшись через стол, показала узкий красный язычок.
– Боишься, боишься, боишься!
– Нет! И чтобы доказать тебе это, я… я завтра же увижусь с…
– Посмотрим.
Сняла со стула сумку, перекинула через плечо.
– Пошли. Мне здесь надоело.
Не сговариваясь, мы перебежали Садовую и, дойдя до поворота, свернули к Патриаршим прудам. В пустом пространстве парил огромный серебряный эллипс, и мы осторожно пошли по его краю, словно боясь оступиться в темноту.
– Ноябрь, а уже лед. Рановато.
Поправила шарфик.
– Холодно.
Я обнял ее за плечи и поцеловал в мягкие губы. Вырвалась, стремительно отскочила в сторону.
– Не надо!
– Но почему? В прошлый раз…
– В прошлый раз хотела, а сейчас не хочу!
– Я не понимаю…
– Тебе одиноко? Тебе нужен кто–то, с кем можно провести вечерок и поцеловаться, да? Ты хороший, ты пай–мальчик… Ты ведешь себя образцово! А знаешь, в чем дело? Или опять не догадываешься?
Пододвинулась ко мне. Шапка съехала на ухо, руки в карманах.
– Ты сейчас похожа на мальчишку.
– А ты… ты баба!
– Я не думаю…
– Что? Громче!
– Я не думаю, что ты хоть секунду заблуждалась на мой счет. Ты всегда знала, кто я и как к тебе отношусь. Я – не рыба и считаю унизительным бросаться с голодной жадностью на первую попавшуюся поклевку.
Отступила на шаг. Нервно хохотнула.
– Правильно… Знала ведь, что этим кончится. Господи, какая же я дура!
Путаясь в полах шубы, побежала по светлой кромке.
– Подожди! Стой!
Догнал, с силой развернул к себе.
– Чего тебе надо, чего тебе надо? Отстань от меня, оставь же меня! Трус, трус, трус!
Снял руки с ее плеч. Несколько мгновений мы стояли, тяжело дыша и глядя в упор друг на друга. Улыбнулась. В темном провале рта сверкнули зубы.
– Ненавижу. Понял? Не–на–ви–жу.
Я повернулся и, не оборачиваясь, торопливо зашагал прочь.
XVI
На втором этаже больницы – я и дед. Комната заполнена тусклым свечением серенького зимнего дня. Приглушенные шаги, голоса, мелькает белый халат, растворяясь в блеклом сиянии оконных проемов. Деда привезли сюда две недели назад с подозрением на инфаркт. Подозрения не подтвердились, и все же что–то стало заедать в нем, крутиться со скрипом и стуком. Он весь отяжелел, набряк; сидит, опираясь на палку. Глаза под полуприкрытыми веками почти не видны. Дряблая кожа пустыми складками висит на щеках. Достает платок, громко отхаркивается.
– Так–так, – и повторяет, – так–так…
Но вдруг прежняя улыбка кривит губы, а глаза твердо и зорко вглядываются в собеседника.
– Дожил до времечка. Единственный способ напомнить о себе – пригласить на похороны!
Смеется хрипло, стучит раздраженно палкой по полу.
– Простыл. Сквозняки замучили…
…Видишь ли ты его зимой двадцать первого года? Он сидит на корточках у тусклого огня, кутаясь в драный шарф; покашливает. О чем он думает и думает ли вообще? Чем жива душа его в распухшем от голода теле? Пламя завораживает, гладит лицо мягкими теплыми лапками. Когда нежность их ослабевает, он тянется к темной груде бумаг на полу – отрывая обложки (они плохо горят), торопливо насыщает маленького ласкового зверя. И ему кажется, что не было и не будет ничего блаженнее этих минут… Они перетекают – одна в другую, а мысль, пробудившаяся в их глубине, остается, стремительной тенью скользит по минутам–волнам.
Он спохватывается, начинает кружить по комнате, пытаясь утишить тревогу. Но она снова здесь, и снова щеголеватый приват–доцент Московского университета идет к дверям и, в последний раз оглянувшись на свое отражение в зеркале, с испугом и недоумением встречается взглядом с заросшим колючей мелкой бороденкой человечком неопределенных лет. Тот подмаргивает ему; скривившись, натужно кашляет, сплевывая в огромный, черный от грязи платок. Приват–доцент отстукивает торопливую дробь по железным мосткам, но вместо того, чтобы направить легкий бег к назначенному месту под тентом, шарахается к буфету, проглатывает пару стопок и, слегка захмелев, сидит, ероша тщательно уложенные волосы… А вдруг – не было того человека в зеркале: была лишь фотография самодовольного франта с изумленно–вопросительным взглядом на выхоленном лице?
Он пробился сам и давно уже не чужак на этой палубе. Союз с очаровательным существом под тентом должен еще больше упрочить его положение. Но вот, огромная тоскливая тяжесть навалилась на него; чувствуя, что еще минута, и будет проиграно все с таким трудом нажитое, он не может заставить себя оторваться от стула!..
Человек у печурки прислушался; подойдя к двери соседней комнаты, приоткрыл ее. Вскрикивал бессвязно женский голос в темноте и уходил в тяжелое прерывистое дыханье. Это было – невыносимо, и человек, припав к дверному косяку, беззвучно плакал, словно рыба, заглатывая воздух сухими губами…
Он все–таки поднялся, направился нетвердыми шагами на корму, нашел ее, напряженную, деланно–оживленную, готовую самозабвенно и истово творить вековечный ритуал любви, и поддался требовательной силе ее. А ночью, чтобы не спугнуть чужого ровного дыхания, осторожно вылез из –под одеяла, выпрямился; тихонько переступая босыми ногами, приблизился к зеркалу. Сутуловатый, впалогрудый, с устало болтающейся между ног култышкой, стоял – тот, испуганно глядя в его зрачки, и вдруг, перегнувшись пополам, закашлялся, а женщина забормотала и заворочалась во сне…
Из них двоих досталось выжить ему. Она оказалась слабее. В последний раз проехав по московским улицам в ящике, слишком широком для ее невесомого тела – исчезла, сгинула в мерзлой земле.
XVII
Промчался лыжник, взвивая за собой снежную пыльцу. Он уже скрылся за поворотом – там, где под отчаянные вопли и вскрики тяжелые санки неслись с горы, а пыльца, словно гаснущие блестки салюта, еще кружилась в воздухе. Мы с Любой шли по дорожке, протоптанной в снегу. Дорожка была узкая, и третий в нашей компании, Илья, все убегал вперед, останавливался, прислушивался к разговору.
– Павлуша, ну мне ужасно интересно, – понижает голос до шепота, – у тебя что–нибудь серьезное с…
– С кем?
– Ну… с ней. Я все время пытаюсь выведать у Ильи, но он занят только собой и ничего вокруг не видит. Приходится тормошить одного своего давнего знакомца… А если честно, у тебя… несчастная любовь?
– Ну… Любаша, уволь!
– Помню, в седьмом классе мы все имели по этой самой «Н.Л.», а некоторые и по несколько. Как знак особого отличия… Смешно, да?
И вдруг, капризно и властно – вдогонку мелькающей впереди островерхой красной шапке:
– Илья! Что же это такое? На санках хочу кататься! Слышишь? Беги скорее в кассу, очередь–то какая!
Алый язычок вздрагивает и, стремительно уменьшаясь, гаснет за деревьями.
– Господи, какая чушь… Чушь, чушь! Зачем он побежал? Павлик, пожалуйста, верни его!
– Ага. Сейчас. Похоже, я изрядно поотвык от вас.
Молчит. Расстегивает верхнюю пуговицу пальто, сдвигает шарф.
– Простудишься. Застегнись.
– Душно! Я хочу сказать…
– Не дури, застегнись сейчас же!
– Отстань… Вы так стремительно разлетелись в разные стороны…
– Мы не разлетелись, мы…
– Погоди. Возникает странное чувство, будто сам воздух… понимаешь – воздух сам, которым мы каждодневно дышим, таит угрозу предательства и измены… А иногда кажется – виновата я, и не будь меня, все было бы по–другому… Ты виделся с Андреем?
– Да.
– Давно?
– Осенью.
– Он почти не бывает в институте. Пьет… Водится с подонками. Временами трезвеет. Снова объявляется на кафедре… Очень уж они долго терпят.
– А ты?
– Что – я? Если ему хочется лезть в самую грязь! Смотрите, мол, как я еще могу! Он…
На центральной аллее нас уже ждал Илья – вскинул было в радостном приветствии руку, осекся и с церемонным поклоном протянул Любе билеты:
– Мадам…
– Не паясничай.
– Слушаюсь и повинуюсь. О чем секретничали? Не обо мне?
– Поразительный человек. Ему кажется, все только и обсуждают его делишки.
– Чепуха!
С натужным оживлением:
– Павлик, а как твои делишки? Делишки–ребятишки?
– Тебе это неинтересно.
– Вот и нет… Мне просто ужас как интересно знать, скоро ли тебя оттуда выгонят?
– Тебя вытурят первым.
– Правильно, Любочка, правильно.
– Представляешь, вместо того, чтобы спокойненько заполнять карточки в каталоге, он строчит эпиграммы на своих начальников!
– Да–с… А эпиграммки гуляют по рукам… Я решил всерьез освоить этот жанр, правда…
Зябко повел плечами, надвинул шапочку на уши.
– Павлик, следи, мы приближаемся к поворотному пункту всей мировой истории.
– Не знаю, что здесь смешного! Когда уже третий месяц не пишется ничего…
– Но зачем все время говорить об этом?
– Должно быть, потому, что я зашел… не туда.
– Иди обратно. Тебя кто–нибудь держит?
– Ты сама прекрасно знаешь. Я…
Остановилась. Сжатые губы, побелевшее лицо.
– Что, снова дело во мне? Как все просто… Найди причину, оправдай собственную слабость кознями других…
– При чем здесь козни?!
– Называй как угодно. Простите, дорогие, я не собираюсь вам больше мешать!
Поймал за рукав уже отвернувшуюся, потерянную:
– Ты неправильно его поняла! Илья, ты ведь хотел не то сказать?
Тяжелое равномерное дыхание за спиной, шелест лыж.
– Илья!
– Не то… Конечно, не то. Всю жизнь – не то!
Усмехнулась, глядя на маленькую фигурку с уныло повисшим красным хохолком.
– О радость очей моих… Ну что, купил билеты?
– Разумеется!
– Делать нечего, пошли кататься…
XVIII
…Потом – заиграла иная музыка. Она была сродни гудению ветра между ржавых конструкций моста, комнате в зимние сумерки, где лишь угловатая тень фонаря на полу; неподвижной фигуре человека у окна, с трудом приподымающего тяжелые веки, чтобы взглянуть на беспрерывный бег снежинок в пустом пространстве… Да, там был мост, который, кренясь, падал куда–то вбок, и все не мог упасть, и комната кренилась и уплывала из–под ног как палуба корабля.
В эту ночь к нему пришел – гость. Он смотрел, как тот пробирается от двери к окну, спотыкаясь об обломки мебели, охая, и все–таки упрямо держа курс на свечку, мерцавшую у подлокотника кресла. Тот – слегка заикался и прижимал мятую шляпу к груди. И хотя комната плыла, а лицо говорящего, с вислым носом и добрым бараньим взглядом темных глаз, то отстранялось, то придвигалось почти вплотную, слова имели смысл. Из путанной, сбивчивой, теряющейся за восклицаниями и междометиями речи он понял, что ему делают предложение или, скорее, положительный намек… Открывается институт, нужны квалифицированные кадры… Институт особый, в некотором смысле элитарный… Твердое жалованье, паек… Не зря вислоносый пробирался через мост, держась обеими руками за шляпу. А до этого… Как? Разве было что–нибудь – до?.. Он засмеялся. По издрогшейся голодной Москве шествовал хлипкий недоучка–интеллигент с пайкой хлеба, зажатой в руке. Он наклонился. Тот – придвинувшись, ухватился за ручку кресла. Не слышу… Бога ради, громче! Что взамен, что вам надо от меня? И ответил сам, медленно, вслушиваясь в короткое, словно аукающееся слово: вам нужна моя память… память. Ведь так?
Их было двадцать четыре. Он видел сверху их шарообразные бритые головы, крутые затылки, спины, плотно обтянутые выгоревшими гимнастерками. Несмотря на отчаянные холода, никто не пропускал занятий – скрипели ручками, выкрикивали вопросы, устраивали диспуты, похожие, скорее, на кавалерийскую рубку… Во всем этом было столько наивной, чистосердечной жажды знаний, что он, привыкший к холодной изощренности прежнего студенчества, не мог удержаться от изумления. Значит, не все потеряно? Значит, он и вправду нужен здесь? Смущала только странная манера предельно схематизировать идеи; обрубая ветки, оставлять голый ствол. Существовали лишь противоположности в непримиримой борьбе друг с другом, мрак и свет вели последнюю решающую схватку за власть над миром… И однажды, не выдержав очередного прямолинейного огрубления, он обвинил их, атеистов, в возвращении к апокалиптическим фантазиям ранних христиан. На следующее занятие явилась лишь половина группы. Остальные во главе со старостой отправились в деканат, где обвинили его в контрреволюционной агитации. Положение было крайне серьезным, но ректор института, заслуженный профессор –историк, уважаемый и в их стане, сумел–таки отбить его. Это был хороший урок. Вернувшись в тот день домой, он решил уйти из института. Хватит подставлять шею под удар, второй раз не простится. Но, боже мой, если быть честным до конца, что же ему еще делать? Может ли он не думать о логосе Гераклита Эфесского, может ли не рассказывать о нем, даже если настали времена, когда убивают – за Слово? Значит, надо найти разумный компромисс, вести дальновидную игру… Надо всерьез проштудировать их вождей, научиться расправляться с ними их же оружием. Неужто ему это будет не по силам?
XIX
Дела на факультативе шли все хуже и хуже. Администрация проявляла к нему повышенный интерес: проверка следовала за проверкой, планы семинаров сокращались, заменялись, подвергались безжалостной вивисекции. Выискивались с величайшим искусством и тщанием причины для переноса или вовсе полной отмены занятий. В отчаянии я бился за каждый сантиметр своих позиций, но с чем большим упорством защищался, тем мощнее следовал ответ. Ребята начали покидать факультатив, и первым ушел конунг. Он сразу же был избран председателем совета дружины и стал проявлять свой организаторский талант на новом, более перспективном поприще. Странно, не он избегал меня, а я – его, предчувствуя и не желая знать правды… Но через несколько дней мы все–таки не смогли разойтись на площадке между вторым и третьим этажом.
– Доброе утро, Павел Николаевич.
– Здравствуй, Вадик.
Переминается с ноги на ногу, вежливый, отрешенный.
– Ты не был уже на трех занятиях. Разумеется, это твое дело. Но знаешь, как это называется, когда молчком переметываются на другую сторону?
Гладкая нежная кожа слегка розовеет.
– Ах, да, прости, я не заметил изменившегося количества нашивок на твоем рукаве… Поздравляю!
Вздрагивает, вскидывает голову.
– Павел Николаевич, скучно стало!
– Знаю. Но не я в этом виноват. Если я должен десять раз переписывать планы занятий и в десяти инстанциях утверждать их, если каждый раз в дальнем углу сидит Владимир Иванович… Сейчас трудное время, мы должны быть вместе!
– Вы же сами учили думать, анализировать…
– Ну и что?
Пожимает плечами.
– Вы не сможете ничего сделать. Вы слабей.
– Слабей – сильней… Если бы все было так просто… И нельзя же любую ситуацию рассматривать лишь с позиции силы!
Молчит, ковыряет пол носком ботинка.
– Павел Николаевич, простите, я должен… В одиннадцать тридцать…
– Иди.
– Вес это ужасно неприятно, но… я очень вас уважаю и… – Иди, наконец.
– Правда, честное слово!
Итак, все было кончено. По нелепой закономерности любое действие приводило не к задуманной цели, но к прямо противоположному результату. Существовала хитрая дьявольская механика: кружились со скрипом и стуком колеса, в кровавом пламени костров мелькали хвосты и волосатые рожи… И я бродил по этим дорогам, и заблудился, и тьма объяла меня со всех сторон!
XX
Моргунок пересчитал деньги.
– Ну?
– Что, ну?
Губы Моргунка капризно прыгнули вниз.
– Не хватает, дяденька… Давай рубль.
– У меня нет.
– Врешь!
Хихикает. Держится за мой рукав.
– Отстань от него!
Андрей качается:
Вверх – вниз, Вверх – вниз.
Моргунок шлепается в снег. Тихо матерясь, пытается встать. Падает.
Вверх – вниз, Вверх – вниз.
– Кончаай!
Серая тень уже не мечется пред глазами.
– Плохо?
– Отвратительно…
Подворотня. Красные разводы на снегу. Сладковатый резкий запах… Моргунка нет. Мы сидим на куче битого шифера. Он почему – то без шапки.
– А где?..
– Что?.. Ах, да…
Усмехается, проводит рукой по спутанным волосам.
– Оставил без головы.
– Я?..
– Рубль пожалел, а товарищ – простужайся?
– Андрюш… возьми мою. На, возьми!
– Отстань! С тебя уже хватит.
Морщась, потирает лоб.
– Где же он, черт?!
Окна гаснут, и снег отливает голубым. Ежится. Нахохлившись, прячет голову в воротник.
– Ау! Ты спишь?
– Н–нет… Плохо… В глазах рябит от красных флажков.
– Чего?
– Понаехали. Окружили. Сейчас начнут пальбу… Флажки–слова, флажки–наклейки… Зачем мне все это, если я чую…
– Запах крови?
– А хотя бы и так!
В подворотне – Моргунок. Идет – вот–вот переломится.
– Пустой?
Распахивает куртку.
– Ап!
Выхватывает из рук Моргунка бутылку, сдергивает пластмассовую головку, косится на меня… Они пьют, и руки Моргунка дрожат.
– Эх!.. Давай еще!
– Погоди…
Вскакивает. Маячит в полутьме.
Моргунку:
– Есть две копейки?
– Шутишь?
Мне:
– Дай.
– Зачем?
– Позвонить.
– Ладно уж…
– Думаешь, не придет? Придет, как миленькая! И будет сидеть, и смотреть, как мы из горла!.. Не веришь? Моргунок!
– А чего? Заходила ведь… надысь.
– Вот! Этот олух, этот недоносок рода человеческого сделал ей предложение… Ей – предложение!
– Чего волноваться–то? Все одно – отказалась…
Снова сел, пополз вниз. Удержался.
– Во как! Из–за бабы…
– Заткнись!.. Нет, так не справиться, так только надорваться можно… Суть в том, что… что…
– Мы жаждем, дяденька! Слово правды!
– Суть в том, чтобы выпасть, раствориться… Чтобы никто, слышите, никто – не играл тобой в подкидного дурака! Чтобы не думать: вчера, сегодня, завтра… Сейчас. Всегда – только сейчас!
– И сдохнуть… от белой горячки.
– А хотя бы и так? Кому какое дело? Я – так хочу, понятно? Моргунок… Я тебя люблю… А его – нет, не люблю! Он все смотрит… кумекает, соображает! Зря мы его поили, а?
– Ох, зря!
– Пришел, облегчился… Из породы пьяных кроликов… Мне от одного вашего вида блевать хочется! От вашего вечного «надо, надо, надо»! А мне – не надо… Устал!
– Я, кажется, ничего… Я…
– Знаешь что – иди–ка ты отсюда. Я тебя не звал, так что… Иди, не мешай!
И Моргунок, вторя свистящим шепотом:
– Катись! Проваливай!
XXI
Наконец – то жизнь вошла в мерную наезженную колею. Тянулись дни и месяцы, разделенные однообразным чередованием света и тьмы, осенних хлябей, зимней поземки, раскаленных и пыльных тротуаров. В институте было завоевано положение прочное, солидное. Более того, он выдвинулся в первые ряды теоретиков и даже, как поговаривали, написал несколько основополагающих работ, заложивших фундамент марксистской истории философии…
Правда, приступая к штудиям – их классиков, он хотел поначалу обезопасить себя от возможных вражеских наскоков, выискать двусмысленности и недоговоренности, спрятаться в разночтения как в спасительную щель. Но постепенно сама теория заинтересовала его. Она была не хуже других и даже позволяла увидеть привычные факты в новом свете, найти им ясное и простое обоснование. О, разумеется, этот марксизм не имел ничего общего с лозунгами на красном кумаче – он был глубже, тоньше, софистичней.
Сделанное открытие позволило одержать вскоре первую победу. В бурных дебатах он добился –таки (с цитатами из их классиков в руках) передвижки более чем на полтора тысячелетия назад хронологического начала изучения истории философии и, несмотря на яростное сопротивление большинства, не желавшего и слышать о том, что существовало хоть что–то до французских просветителей, доказал необходимость возвращения к Фалесу.
Были и потери. Так, дабы заставить их принять новую схему, он возвел Фалеса в ранг первого материалиста (благо, текстов почти не сохранилось) и вынужден был вычеркнуть всю философию Средневековья, отравленную, как известно, ядом спиритуализма, идеализма, мистицизма. Более подробная разработка нового взгляда потребовала серьезной работы – теперь он был занят писанием брошюр и статей, отстаиванием и уточнением собственных позиций. Вскоре появились первые последователи и противники и работа, носившая поначалу характер временный и подсобный, казалось, стала главным делом жизни.
…Слышишь, удар кнута разрезает морозный воздух, женский хохот, мужской баритон. Быстрее, быстрее! Хохот переходит в визг – резко обрывается. Сцепились. Хватаются друг за друга, стараются удержаться на накренившихся, летящих под гору санях. Наваливается, ищет губы, мнет это мягкое, пушистое, обманчиво–податливое… В гору! Их швыряет назад. На мгновенье, откидывая головы на спинку сиденья, разлепляют глаза – иссиня –черное, мчащееся навстречу небо… Стоп! Берутся за руки, их шатает. Медленно, нестерпимо–медленно открывается дверь. В пустой передней – две тени, рассеченные пополам контуром окна. Шепот. Взбудораженный смех. Когда это было, и было ли вообще?.. Черная вода.
В двадцать пятом году он женился. В двадцать шестом родилась дочь. Жизнь окончательно раздробилась на мелкие осколки часов и минут, закружилась в бешено мчащейся карусели суток. До ряби в глазах он пытался всмотреться, остановить… Но взгляд лишь скользил в пространстве, расчисленном кое – как, заваленном до краев фарфором, мебелью, книгами. С боязливым любопытством взгляд упирался в капризное маленькое существо, возникшее ниоткуда, но властно утверждавшее себя в новом мире. И тогда – вдруг возникало ощущение беспокойства: казалось, он стоит на дощечке, на тонень кой узкой дощечке, протянутой над провалом. Дощечка дрожит, надламывается, уходит из–под ног… Дрожали колени, и горло пересыхало от страха! Ты устал, – говорила жена, – расслабься, отдохни… С ленивой грацией скользила по комнатам красивая умная рысь.
А между тем в мире что–то происходило: погромыхивало, гудело вокруг. По задворкам, по темным углам ютились распухшие от голода люди. Они шли нескончаемой толпой – оттуда, и город давал им кусок хлеба и крышу над головой. Это они должны были строить заводы, рыть каналы, киркой и лопатой закладывать фундамент Нового Царства.
Но странно, среди лязга и скрипа, начальственных криков и барабанного боя росла и ширилась тишина, и ей в ответ, в самой глубине сердца, дребезжала тоненькая струнка. Казалось, закладывает уши, и собственный голос доносится откуда–то извне, и надо напрячься, чтобы разобрать слова…
В темной комнате сидел человечек со сморщенным лицом; сложив руки на коленях и вытянув тонкую шею, слушал… А за стеной – с шипеньем и хрипом кружилась заезженная пластинка: говорил мужчина, плакал ребенок, отрывисто и резко вскрикивала женщина. Человечек удивлялся, покачивал головой: ах, как им это не надоест? Но однажды – пластинка умолкла. Человечек испугался, слез со стула, приоткрыл дверь: из полумрака наплывали распахнутые зевы чемоданов, раскиданная по полу бумага, мусор, тряпки, веревки: вещи, стронутые с привычных мест – брошенный, порушенный порядок. «Вот и все, – сказал человечек и засмеялся, – кончился патефон!»
…Сколько времени отпущено ему – день, минута, час? – он не знал. Воды сомкнулись над ним, и в первый раз в его сердце не было страха. Да, сколько он помнил себя, тоска и страх вели его по узкой тропинке над пропастью. Он закрывал глаза, старательно избегая смотреть – туда, цеплялся за каждую ветку, каждый бугорок… Но нога скользила, ветка ломалась, и руки хватали пустоту! Где–то была ошибка, ложь. Воды сомкнулись над ним. Не было ни прошлого, ни будущего. Было одно звенящее, длящееся, непрекращающееся настоящее. Холодный и ровный свет… А что, если пропасти не существует? Если страх… страх и тоска создают ее и населяют тенями? Надо собраться, надо успеть додумать до конца! Неужели все, что осталось от него – это маленькое сморщенное существо, забившееся в угол сердца, обреченно ждущее стука в дверь? Неправда! Вот он – ему некуда и не от кого бежать.
XXII
Гостиная в интеллигентной московской квартире: книги, журнальный столик с телефоном, два кресла, кушетка, стенка. В гостиной две двери: одна ведет в прихожую и на кухню, другая – в смежную комнату. На кушетке, поджав под себя ноги, сидит девушка. У нее бескровное узкое лицо, губы ярко накрашены, веки подведены темно –синим. Одета в длинное черное платье, похожее на балахон. Прислушивается к голосам в прихожей. Берет со столика журнал, подносит к подслеповатым глазам.
Входят Лариса, Илья, Павел. Лариса – хозяйка дома – маленькая, полная, с громким голосом и резкими манерами.
Лариса (указывая на Илью): Иннуля, он уверяет, что уже знаком с тобой.
Инна (подымая голову от журнала, щурится): Ну разумеется! (Хрипло смеется, протягивает руку.) Как поживаешь? Вот не ожидала… Твой друг? (Протягивает руку Павлу.) Вы друг этого ужасного человека?
Павел (натянуто улыбаясь): Увы, да.
Инна: И тоже пишете стихи?
Лариса: Он не пишет стихи. Он человек серьезный и сугубо положительный. (Оборачиваясь к двери.) Борис, куда ты запропастился?
Инна (указывая Павлу на край кушетки у себя в ногах): Садитесь. Давайте поболтаем. Обожаю положительных и серьезных людей. (Павел осторожно садится.) Надоели поэты.
Илья (разглядывая комнату): А поэтессы?
Лариса (кричит): Борис, срочно нужна твоя помощь!
Входит Борис – худощавый, сутуловатый, с окладистой черной бородой. Одет в вылинявшую робу защитного цвета, джинсы и кеды.
Борис: Мадам, вы отрываете меня от дела. В конце концов, я работаю на благо общества.
Илья (заинтересованно): Капает?
Борис: Великолепно!
Лариса (аффектированно прижимаясь к Борису): Борик, ты гений! (Обращаясь к остальным.) У Борика лучший самогон в Москве.
Илья: Еще бы!
Лариса: Не нравится – не будешь пить.
Борис (растягивая рот в улыбке): Мать, ты используешь недозволенные приемы.
Инна: Да, да. Пощади его.
Лариса: Борик, у меня еще кое–какие дела на кухне. Прошу тебя, не путайся под ногами. Твое место – здесь.
Выходит из комнаты. Инна, хихикая, растягивается во весь рост на софе.
Инна: Оказывается, тебя еще нужно водить на помочах.
Борис: Любовь моя, вы сегодня обворожительны!
Инна хрипло смеется.
Входит Лариса с подносом, расставляет на столе закуски, рюмки.
Лариса: Устроим маленький раут.
Илья: Раут? Чтобы поменьше съесть?
Лариса: Ненавижу нашу вечную привычку обжираться. Берите пример с Запада – там все просто.
Борис: Да, интересная новость. Встретил на днях Женьку. Представляешь, редактором заделался!
Инна (кладет руку под голову): Редкий болван.
Борис (садится в кресло рядом с кушеткой): Разумеется… Но это не мешает… (Хлопает по робе.) А, черт! (Находит спички, закуривает.) Болванов можно и нужно использовать. В этом их основное назначенье.
Илья садится в соседнее кресло, демонстративно зевает.
Инна: Илье скучно с нами. Он сейчас где–то… высоко! Где ты сейчас, Илья?
Илья: У себя в желудке. Перевариваюсь.
Инна: Бедненький… Мне тебя почему–то всегда так жалко!
Борис (к Инне): Надеюсь, у тебя к нему чисто э… материнское чувство?
Инна (с коротким смешком ): О, да!
Подтягиваются к столу, рассаживаются.
Борис: Как говорится, хотел бы в рай, да грехи не пускают. (Преувеличенно долго разглядывает на свет бутылку, трет ее о рукав робы.) Со слезой!
Инна хихикает.
Илья: Ты когда–нибудь приступишь к делу?
Борис (прикладывая палец к губам): Шшш… Так надо. (Разливает по рюмкам самогон.) Полагаю, самая пора выпить. Пусть в этом самодельном, но сотворенном от чистого сердца напитке, таится хотя бы по капельке счастья… на каждого.
Инна: Тривиально. Ты что, мало переводил грузинских поэтов?
Лариса: О, не только грузинских!
Илья: И не поэтов…
Лариса: Ну конечно, кроме тебя поэтов нет!
Борис: Я сказал тост, а рюмки еще в руках.
Пьют.
Инна: А он все такой же?
Борис: Кто?
Инна: Женька.
Лариса (оживленно): Женька? Знаю, знаю… Полненький такой…
с портфелем.
Борис: Жена моя как всегда точна.
Лариса: В следующем месяце у Борика выйдет подборка в…
Борис: И думать об этом не хочу! (Хлопает по робе в поисках спичек.) А, черт…
Лариса: Пожалуйста! Могу вообще не говорить.
Павел внимательно смотрит на Бориса, наливает ему.
Инна (капризно, протягивая рюмку): А мне?
Павел: Я привык щадить женщин.
Инна презрительно фыркает.
Борис (пьет, ставит локти на стол, закуривает): Все мы – ублюдки.
Инна тоже закуривает, принимает конвенциональную позу задумчивости и меланхолии.
Илья: Ты не ублюдок. Ты маленький живчик с бородой вместо хвоста.
Борис: Шутить изволите? Но от вас я приму все…
Лариса: Какое самоуничиженье!
Борис (не обращая внимания): Илюша, накатай на меня эпиграммку… и лет через сто мы с тобой оба – в бессмертьи!
Илья (настороженно): Ничего не вышло?
Борис: Потом, потом! (Смеется.) Как вам нравится идея? Перевожу Илюшку на… сербо – хорватский, выдаю оригинал за перевод и пожалте – печатаю!
Лариса: Твоя хитроумность потрясает.
Борис: Я раб… ремесленник, а ты талантливый мужик, Илья.
Инна (сухо): Судить о том, кто из нас более талантлив, по меньшей мере странно.
Борис (прижимая руку к груди): Прости…
Инна встает, потягивается.
Инна: Хочу танцевать!
Борис: Превосходная идея. Мужчины допивают, а женщины…
Лариса: Наводят марафет. Иннуля, помоги–ка убрать со стола.
Инна, нехотя подчиняется. Женщины, забрав часть грязной посуды, уходят.
Илья (Борису): Ты показывал стихи? (Борис утвердительно кивает головой.) Из того, что ты здесь наговорил, я понял…
Борис (меланхолично): Старик не оценил. Что ты хочешь… Другое поколенье. Но, признаться, я тоже был удивлен.
Илья: Конкретно?..
Борис: Он сказал… что это не русские стихи.
Илья: Ну, разумеется!
Борис: Ты прекрасно знаешь, что он имел в виду. Не та традиция, не тот… вкус. Взгляни на вещи трезво: здесь – тебя если и опубликуют, то только посмертно. Там – таких, как ты, пруд пруди.
Илья: Но ты же сам только что говорил…
Борис: Ну не пруд, не пруд… Озерцо. Риторическая фигура… А в целом… (Повышая голос, наставительно покачивает указательным пальцем.) в целом… я прав.
Павел: Плохо ли, хорошо ли, мы не были там… То, что мы знаем – ничтожные крохи… Понимаешь, нельзя оставлять человека один на один с… подобной трезвостью!
Борис: А что льзя? Помогите ближнему! Вот он – совсем рядышком сидит… Не хотите ли попробовать?
Илья (вскакивая): Нелепость! (С силой трет пальцами щеки.) Что, головой об стену?!
Борис (кладет Илье руку на плечо): Ну, ну… Мы всегда с тобой.
Илья стряхивает руку. Павел с беспокойством смотрит на Илью.
Борис (слегка отрезвев): Не воспринимай все слишком серьезно. Побольше юмора – и порядок!
Входят женщины.
Инна (хлопает в ладоши): Хочу танцевать, хочу танцевать!
Хватает Бориса за руку, тащит в соседнюю комнату.
Лариса (Павлу и Илье) Пошли!
Лариса исчезает за дверью, откуда доносятся смех и музыка.
Илья (возбужденно и нервно): Пойдем отсюда, а?
Павел: Погоди, мне интересно.
Илья угрюмо кивает головой, идет к двери на кухню.
Появляется Лариса.
Лариса: Что же вы? Борик с Инной веселятся… (Оглядывается.) А где Илья?
Павел: На кухне.
За стеной – взрыв смеха.
Лариса: А ну его… (С деланным весельем.) Давайте–ка выпьем втихаря!
Открывает дверцу бара, достает две рюмки и бутылку.
Разливает, ставит бутылку у ног.
Лариса: На брудершафт!
Пьют.
Павел: Ого! А это получше самогона.
Лариса: Да уж… Дурацкий самогон… У него с самогоном какой–то пунктик. (Со все нарастающим раздраженьем.) О, у него масса пунктиков! Видел, во что он одет? Маскарад! Аскетичность, – говорит – помогает творить. Аскетичность… Господи, сколько он знает слов! Да большего разгильдяя свет не видал! А кто достает ему заказы, знакомит с нужными людьми?.. Кто?
Павел, приподняв отяжелевшую руку, тычет пальцем в Ларису.
Лариса: Правильно. Молодец. Ты вообще – то ничего… Давай по маленькой.
Снова разливает. Пьют. Музыка прекращается. За стеной слышны шорохи и сдавленный смех. Лариса, отставив рюмку, прислушивается, неожиданно вскакивает и плюхается Павлу на колени.
Павел (оторопело): Ты…
Лариса обеими руками приподнимает голову Павла, целует его в губы. Он пытается сопротивляться, но безуспешно. Долгий поцелуй.
Входит Илья. Он пошатывается и поддерживает одной рукой другую. Падает на кушетку, пытается набрать телефонный номер.
Илья: Алло!.. Скорая?! Я вспорол себе… я…
Трубка падает, он медленно сползает па пол. Павел и Лариса вскакивают, бросаются к нему.
Лариса: Мамочка родная! Что же он еще такое отмочил?! (Наклоняется.) Кровь!
Павел: Где?
Лариса: На руке!
Вбегают Борис с Инной.
Инна: Ой–ой–ой! (Со страхом и любопытством разглядывает лежащего на полу Илью.)
Борис: Что с ним?
Лариса: Решил вскрыть себе вены.
Инна: Какой ужас! (Трясет ладонями и, отвернувшись, падает в кресло.)
Павел (Борису): Помоги!
Приподымают Илью, кладут на кушетку.
Борис: Ты звонила в «скорую»?
Лариса (вставая с колен): Незачем. Он лишь слегка расцарапал кожу. Тащи йод и бинт из аптечки. (С ненавистью.) Куда уж ему…
Борис выскакивает из комнаты. Илья приходит в себя. Лицо его изображает крайнюю степень страха.
Илья: Кровь!.. Кровь!.. Где врач?! (Все молча смотрят на него.) Вы хотите, чтобы я умер?!
С неожиданной силой тянется к телефону. Лариса пытается ему помешать.
Лариса: Не дури!
Вбегает Борис с пузырьком йода. Лариса хватает руку Ильи и, открыв пузырек, сладострастно льет на ранку йод.
Илья: О, ччерт! (Выдергивает руку, смотрит на ранку и в изнеможении вытягивается на кушетке.)
Борис (хлопая по робе в поисках спичек): Что ты такое придумал? (Закуривает, руки его дрожат.) Зачем вся эта нелепость? Возможно… да, возможно, ты расстроился… счел старика последним шансом… Глупо! И он может ошибиться, и он не Бог! Ищи выход. А это–то проще простого!
Лариса: Умереть – тоже непросто. Умереть, а не разыгрывать дурацкий спектакль!
Борис (раздраженно): Оставь!
Лариса отворачивается, всем видом показывая, что больше не скажет ни слова.
Инна: Илюша хотел доказать нам наше ничтожество и одним махом приобщиться к лику святых.
Лариса (не выдерживая): Дешевый выпендреж!
Илья приподымается. Он очень бледен, но видимо слова окружающих разгневали его, а гнев придал силы.
Илья (Павлу): Идем отсюда! (Обращаясь к остальным и от волнения слегка заикаясь.) Мелкие твари!
Лариса: Ого! Зря я старалась. (Смеется.) Надо было тебе дать истечь кровью.
Борис: Отлежись. Уйти ты всегда успеешь.
Илья, опираясь на Павла, встает. Павел уходит в переднюю, возвращается в накинутом пальто, с курткой Ильи в руках. Помогает Илье одеться.
Борис: Возьмите такси!
Илья молча скрывается в передней.
Павел: Всего хорошего.
Инна: Счастливо доехать.
Лариса: Не потеряй по дороге свое сокровище!
Павел выходит.
XXIII
Два месяца он упорно боролся с болезнью, но к середине марта наступил перелом… Однажды он не смог подняться и звонком вызвал дежурную медсестру. Привычным движеньем откинув одеяло, она нащупала пульс. Не глядя на него, быстро вышла, а когда вернулась, он лежал на полу с рассеченной об угол кровати щекой – он пытался встать. Пульс едва прощупывался. От удара он потерял сознание и уже не чувствовал, как санитары подняли его и, положив на каталку, повезли по матово светящемуся коридору в дальнюю, специально приготовленную комнату. Он очнулся, но говорить уже не мог: мычал и не сводил лихорадочно блестевших глаз с врача и медсестры, молчаливо и угрюмо что–то делавших с ним. Ему сделали укол, и он забылся; а когда снова открыл глаза, они были пусты, и в их стеклянной пустоте тускло светила желтая лампа.
Распахнув рот, он дышал. Казалось – хриплый, сипящий звук уходит в темную глубину и навсегда остается в ней, но в последний момент, собрав остаток сил, тянется вверх, чтобы, не удержавшись, упасть вниз, и снова скрежещущий, ржавый звук… Это – рвущееся из–под плотно закрытых дверей, должно было кончиться ближайшей ночью. Но прошли ночь и день, и следующая ночь, а он лежал, едва прикрытый простыней, на оранжевой детской клеенке и – не хотел умирать.
Дочь и внук, вторые сутки жившие на креслах в коридоре, проваливались в сон и просыпались, уходили и вновь возвращались под монотонный тяжкий хрип. Казалось, это – никогда не прекратится, и уже не было сил!.. На рассвете следующего дня они проснулись от тишины.
XXIV
Смерть деда ничего не изменила. Странно, неужели я тогда всерьез надеялся на это – как нерадивый ученик ждал подсказки со стороны? А между тем тянулись недели, однообразные и пустые, и в них, как шарики в погремушке, назойливо и сухо звенели дни.
Владимиру Ивановичу не нужно уже было присутствовать на моих семинарах, Галине Николаевне – волноваться из–за недостатков в политико–воспитательной работе: факультатив кончился, без шума и криков изжил себя. Я аккуратно составлял планы уроков, конспекты, справки, отчеты, заполнял строки и графы… Я даже написал, как бы совместно с Галиной Николаевной, статью о новейших методах изучения истории, и статейку взял серьезный журнал.