Моей Брурии
Предисловие
Книга, которую вы сейчас держите в руках, включает лучшее из написанного мною за четверть века моего увлечения писательством. Большинство вошедших в этот сборник текстов были опубликованы в различных литературных и тематических изданиях. Новелла о Брурии и "Дневник Ненаписанной Повести" были напечатаны в "Заметках по Еврейской Истории", статьи о мифических существах размещены на портале "Я-Тора", поэтический сборник "На Изнанке Пути" нашел свое место на страницах "Нового Континента". Добавленные в конце сборника ксилографии участвовали в местных художественных выставках.
Таким образом, эти материалы прошли проверку на качество – редакторской или художественной коллегией, читателями, посетителями. Во всяком случае, мне приятно так думать. Выпуск этой книги – это отчет о проделанной работе, или, если хотите, увесистая визитная карточка, которую я намереваюсь вручать своим интеллигентным и вежливым знакомым, которые не смогут отказаться от такого подарка. Так что, если у вас каким-то образом оказался этот томик, поздравляю, видимо вы вежливый и интеллигентный человек.
Я хотел бы поблагодарить Беллу Гольдштейн за коррекцию и редакцию "Снов о Брурии"; моих друзей и, по совместительству, бета-ридеров, Игоря Гроссмана, Зинаиду Бондарь и Ларису Бройдо, советы которых помогли существенно улучшить текст; Илью Голощапова и Лену Лански, высокая оценка и поддержка которых способствовали решению об издании книги. И, конечно, свою супругу, Анат, как за непосредственную помощь в сборе информации и творческом процессе, так и за то, что уже два десятилетия любит, терпит, вдохновляет.
Генрих Гад Бровман
Сны о Брурии
Я помню движение губ, прикосновенье руками.
Я слышал, что время стирает все.
Ты слышишь стук сердца – это коса нашла на камень.
Б. Гребенщиков, “Аделаида”
Глава 1
В белом хитоне и старых кожаных сандалиях с истертыми ремешками я шел в Лод по пыльной римской каменной дороге, соединявшей прибрежную Яффу и предгорный Эммаус. Палило солнце, а редкие оливы и рожковые деревья, растущие вдоль дороги, не защищали путников своей тенью. Казалось, они сами искали, кто прикроет их от лучей безжалостного светила. К счастью, хотя бы с попутчиками мне повезло. Они поддерживали разговор на той тонкой грани, ниже которой собеседники становятся компанией насмешников, а выше – собранием зануд, монотонно повторяющих детали недавно заученных законов о ритуальной чистоте.
Прямо перед нами плелись два обессиленных от жары осла. На одном из них сидел грузный мужчина лет сорока в темно-синем халате. Он устало смотрел на дорогу, поминутно стирая с лица пот, не в силах даже в очередной раз проклясть тот час, когда решил, несмотря на погоду, поехать в Эммаус. Пару раз он останавливался и, обернувшись, внимательно смотрел на солнце, вероятно, стараясь определить, когда, наконец, спадет жара.
Справа от него ехала девушка в свободном белом платье. Прислушиваясь к нашему разговору, она время от времени невольно придерживала своего осла и, нарушая приличия, оказывалась совсем рядом с нами, затем вновь догоняла мужчину, вероятно, ее отца или дядю. Иногда она оборачивалась, как будто желая вступить в разговор. В эти минуты я видел ее красивое смуглое лицо, густые, изогнутые серпом черные брови, большие карие глаза, немного прищуренные в попытке защититься от слепящего солнечного света. Затем она отворачивалась, так ничего и не сказав, а я начинал ждать, когда она обернется вновь. Вероятно, я был слишком занят этим ожиданием и отвлекся от беседы, так что один из попутчиков поинтересовался, не уснул ли я. Я хотел отреагировать на его бестактное замечание, но, не успев к нему повернуться, в удивлении замер. По моему лицу текли крупные капли непонятно откуда взявшегося дождя. На светло-голубом, почти белом, прозрачном небе не было ни облачка, солнце продолжало слепить глаза, но летняя жара бесследно исчезла. В спину подул холодный западный ветер.
Дождь бил по оконным стеклам. В квартире было на удивление прохладно, а ведь только что стояла жара, и я шел в Лод, в хитоне и сандалиях. Совсем близко знакомый мужской голос повторил: «Саша, ты спишь?» Неохотно возвращаясь из послеполуденного жара римской дороги в нетопленую тель-авивскую квартиру, я сонно ответил: «Нет, уже нет». Женька, притворившись задетым моим “уже”, ворчливо заметил, что, если я хочу спать, то для этого больше походит моя собственная спальня, а не диван в салоне, в квартире, где, между прочим, еще люди живут. Выдержав эффектную, на его взгляд, паузу, достаточную чтобы понять, что он изволит шутить, Женька продолжил: «И вообще, поехали пить пиво». С трудом открыв глаза, я посмотрел на свои наручные часы. Часы показывали начало двенадцатого – судя по всему, не утра.
За два года совместного съема квартиры я усвоил, что спорить с Женькой – занятие бессмысленное и вредное. Любые возражения, жалобы и просьбы, скажем, проявить понимание и сочувствие к сонному и усталому соседу, отскакивали от него, как теннисные мячики от бетонной стены. С трудом оторвав себя от дивана, я поплелся на кухню. Употребив все свое кулинарное мастерство, я приготовил себе чашку растворимого кофе, попутно ухитрившись обжечь руку о металлический электрочайник, и отчасти пришел в себя.
Четверть часа спустя, промокший под проливным дождем, я развалился на сидении автомобиля и, подставив руки под теплую воздушную струю кондиционера, поинтересовался у сидевшего за рулем Женьки, куда мы, собственно, едем. «Как куда? – С удивлением спросил он. – Я же сказал, в Иерусалим». Я тихо застонал. Идея – ехать из Тель-Авива в Иерусалим пить пиво – может прийти в голову только недавнему выпускнику Еврейского Университета, да и ему – только если в покинутой альма-матер продолжают учиться знакомые девочки. К несчастью, Женька имел честь принадлежать именно к этой группе населения. Я постарался с достоинством выдержать удар судьбы. Как говорится, назвался груздем – езжай в Иерусалим пить пиво.
В «Алерте» мы оказались далеко за полночь. Объехав раз пять вокруг Русского Подворья, чудом нашли бесплатную парковку. Бар, как и следовало ожидать, был переполнен. Столики, как, впрочем, и все пространство между ними, были забиты опередившими нас счастливчиками. С трудом пробившись к стойке, мы заказали пиво. Пока нам наливали, я прислушивался к доносившимся из полумрака бара обрывкам разговоров, едва пробивавшимся сквозь звуки джаза. Все барные разговоры чем-то похожи друг на друга. Подогретые градусами алкоголя, укутанные пеленой сигаретного дыма, впитавшие усталость прошедшего дня, настоянные на гремучей смеси отчаяния, надежды, флирта и пьяной философии, они сливаются в сложную многоголосую симфонию, главная тема которой – жизнь как игра. Адажио, модерато, аллегро, престо, сбавляем темп. Бар отвечает Хокинговскому, мухлюющему при игре в кости Богу – если можно Тебе, то можно и нам. По образу и подобию, присно и вовеки веков.
Впрочем, сегодняшние разговоры в «Алерте» на симфонию явно не тянули.
– Понимаешь, это все иллюзия, майя, мы сами построили себе стены, и теперь бьемся о них головой. А нужно лишь понять, что этих стен нет…
– Не будет на этой земле мира, и никакие стены нам не помогут. Никогда не будет…
– Значит, едет в автобусе бледный, нервный такой, Коран читает. Ну, может и не Коран, я по-арабски не понимаю. Думаю, наверное, студент, арабист, к экзамену готовится. А все равно стрёмно.
Женькину кружку уже принесли, однако про меня почему-то забыли. Повторив заказ, я продолжил вслушиваться в окружающую полутьму.
– Приезжаем, выходит. Значит, действительно, студент, арабист, к экзамену готовился. Сука.
– Рамбам синтезировал аристотелианскую, хотя и с изрядным влиянием мусульманских неоплатоников, философию, с традицией иудаизма. Многие считают, что он изнасиловал иудаизм философией.
– На другом краю океана есть суша. А мой докторат бесконечен, как лента Мебиуса.
– Девочка – полицейская, клевая такая. Я ей потом ночью эсэмэску послал.
…Спокойное, ищущее, осторожно проверяющее почву модерато сменилось наглым, напористым аллегро.
– А в конце эсэмэски приписал – надеюсь, ты меня за это не арестуешь.
– Машенька, как вы можете путать атрибуты Аристотеля с категориями Канта?
– Ну почему же некуда пригласить? А как же Эйн Карем, источник, лесочек?
– Нет ни этого столика, ни пивных кружек, ни моей рубашки, ни твоей блузки…
– Монастырь Креста, наконец. Да весь город предлагает свои услуги романтичному юноше, желающему, ну, скажем, покорить, не менее романтичную девушку.
Взяв пиво, мы поднялись наверх. Там тоже все столы были заняты, и мы пристроились возле стены, прислонившись к ней. Девушка с соседнего стола, пухлая блондинка с лицом злой куклы, пристально вглядывалась в пустой бокал. Прервав свою медитацию, она посмотрела в нашу сторону. «В случае изнасилования, – громко произнесла она, привлекая всеобщее внимание. Народ вокруг притих. – В случае изнасилования, меня спасет юбка!» Сделав короткую паузу и убедившись, что все внимание направлено к ней, она указала пальцем на меня: «А тебя кипа не спасет!» Закончив свою проникновенную речь, девушка снова погрузилась в нирвану. Я ошарашено посмотрел на Женьку. Он с улыбкой произнес: «Это Оленька» и замолчал, видимо полагая, что этого объяснения достаточно и, заметив знакомых, убежал к ним, на первый этаж. Я же остался у стены, разглядывая пифию Оленьку и пытаясь проанализировать ее слова. «Ее мини-юбка – размышлял я, – скорее могла бы помочь потенциальному насильнику, чем помешать ему. Но, видимо, тут кроется колдовство. Вероятно, Оленькина юбка заговорена – ее ткань обжигает, а подол режет пальцы человеку, подошедшему к ней со злыми намерениями». Впрочем, проверять свою теорию я не стал: по отношению к Оленьке у меня не было ни злых, ни каких-либо других намерений. Замечание насчет моей (отсутствующей) кипы, я решил игнорировать.
Пульсирующий джаз резко прекратился, зазвучал медленный блюз, кажется, что-то из классики Би Би Кинга. Я оторвался от созерцания заговоренной мини-юбки и, подняв глаза, увидел прямо перед собой танцующую длинноволосую девушку в струящемся черном платье. Она свободно и плавно двигалась между тесно стоящими столами. Глаза ее были закрыты, и казалось, ничего кроме музыки, подхватившей и уносящей куда-то ее гибкое тело, для нее не существует. И меня подхватило и повлекло вслед за ней…
…В недавно переполненном баре теперь оставались только четверо – она, я, играющий на гитаре Би Би Кинг, и, заглянувшая погреться, вечность. А блюз все звучал. Затем вечность допила глинтвейн, оставила на столе чаевые, и вышла в холод январской иерусалимской ночи. Вслед за ней через открытую дверь вылетел блюз, и «Алерт», смахнув барменским полотенцем магию ушедшего мгновения, вновь наполнился людьми, беседой и смехом. Девушка замерла и посмотрела на меня. Тогда я, наконец, увидел ее глаза – карие глаза незнакомки, ехавшей на осле по раскаленной каменной римской дороге. Я смотрел на нее, медленно и безвозвратно погружаясь в глубину ее глаз. Она протянула мне руку – пойдем. И мы ушли.
Позже в прогретой электрическим радиатором тесной комнатке миниатюрной квартиры в Нахлаот, я обнимал обнаженные плечи Брурии. Я смотрел на нее, боясь отвернуться, выпустить ее из рук, вдруг она исчезнет, испарится, окажется наваждением, желанной, но обманчивой гостьей из страны сновидений. Я хотел что-то сказать ей, но она приложила палец к моим губам, не давая спугнуть тишину. Тишина запеленала нас в прозрачный шелковый кокон, и закружила в вальсе, обводя магическим кругом танца. За этим первым кругом проступил другой – многоцветный, сметающий все на своем пути – набросанный щедрой кистью импрессиониста. Затем появился круг загадочных и строгих геометрических фигур. Потом – четвертый, пятый… Прозрачные круги, озаренные полярным сиянием, уходили в бесконечность.
Мы уснули, когда окутавшая город темнота сменилась неуверенным серым рассветом, еще окончательно не решившим, принять ли сторону приближающегося дня, или повременить, дав ночи последнюю отсрочку. Закрыв глаза, я вновь оказался на старой римской дороге, соединявшей Яффу и Эммаус. В нескольких метрах передо мной, на обессиленном от жары осле, ехал мудрец Ханина бен Терадион. Справа от него, одетая в свободное белое платье, ехала его дочь Брурия. Об ее учености ходили легенды. Рассказывали, что она заучивала по триста законов в день, разрешала галахические споры, и раздавала подзатыльники нерадивым ученикам в академии своего отца. Честно говоря, я не очень-то доверял этим слухам, да и ехавшая передо мной красавица ничем не напоминала ученую мегеру, наводившую страх на академию рабби Ханины. Когда она в очередной раз отстала от отца, я набрался смелости и, прибавив шагу, поравнялся с ней. Брурия повернулась ко мне. Не зная, как начать разговор, я спросил, не соблаговолит ли она сказать, долго ли еще идти до Лода. Еще до ее ответа, я понял, что чем-то оскорбил ее. Она нахмурилась, сжала тонкие губы, мне даже показалось, что я слышу скрежет ее зубов, и ответила тихим, нарочито спокойным голосом: «Глупец, неужели мудрецы не научили тебя не умножать разговоров с женщиной? Ты мог спросить меня тремя словами “сколько до Лода”, а не изъясняться тут гекзаметрами Гомера». Не зная, что ответить ей, поскольку любой ответ мог послужить доказательством ее правоты, я опустил глаза, затем снова посмотрел не нее и улыбнулся, безнадежно пытаясь пробиться сквозь вставшую между нами стену отчуждения. Она отвернулась, но мгновение спустя снова посмотрела в мою сторону, и я понял, что чудеса бывают и в наши, лишенные пророчества, дни. Как в давние времена пали, защищенные неприступными бастионами, стены Иерихона, так рухнули незримые оборонительные стены вокруг Брурии. На ее лице заиграла ответная улыбка. «Как тебя зовут? – спросила она, и я радостно ответил – Меир1. Брурия, продолжая улыбаться, поторопила пятками своего осла и вернулась к отцу, а я остановился, поджидая своих попутчиков2.
Проснувшись, я увидел обнаженную Брурию, освещенную мягким утренним светом. Она спала на боку, повернувшись ко мне лицом. Стараясь не разбудить ее, я погладил ее черные волосы, дотронулся кончиками пальцев до нежной кожи ее щеки. Моя рука продолжила свой путь по ее точеному плечу, и остановилась на маленькой мягкой груди. Я тихо прошептал: «Сколько до Лода?» – «Глупец, – спросонья сказала она и повернулась на другой бок. Я прижался к ее теплому телу и снова уснул.
Глава 2
Мы были вместе всего двадцать девять дней, затем судьбе было угодно перетасовать колоду. Но даже из этого краткого периода в памяти сохранилось на удивление мало. Помню в мельчайших деталях первый день нашего знакомства. Помню безумный бесконечный день паломничества, последний наш день вместе. Остальные двадцать семь теряются в дымке забвения. Мы шатались по холодным улицам Города, перемежая разговоры и смех длинными паузами, и в этом полном загадочного смысла молчании я находил покой, которого мне всегда так не хватало. Замерзшие, а зачастую и промокшие под холодным февральским дождем, мы возвращались на тесную кухоньку Брурии, заваривали в пузатом красном чайнике чай, пили его из больших прозрачных стаканов, отогревая озябшие руки, и продолжали говорить, смеяться, молчать.
В одну из вечерних прогулок по темным пустым улицам христианского квартала, где кроме нас с Брурией ходили только наряды пограничников в серых меховых куртках, мы присели на каменные ступени площади перед Храмом Гроба Господня. У входа в Храм молодой чернобородый человек в рясе заигрывал с девушкой в форме, шутливо обнимал ее, шептал что-то на ухо, а она смеялась в ответ и кокетливо отталкивала его. Потом девушку окликнул ее напарник, и она нехотя ушла патрулировать покинутый жителями квартал, а к чернобородому подошли двое монахов постарше, до этого сидевшие поодаль на деревянной скамейке. Втроем они приблизились к большому, в человеческий рост, деревянному кресту, прислоненному к стене. Густая черная тень купола падала на древнюю кладку. Сквозь полуоткрытую дверь была видна игра света масляных лампад, отражающегося от золотистых фресок. Пожилые монахи водрузили крест на спину молодого, и безмолвная процессия медленно скрылась внутри храма. Раздался скрип засова, некоторое время можно было слышать звук удаляющихся шагов, а затем наступила абсолютная, недоступная восприятию, тишина. Потом мы шли по пустынным переулкам, и наш путь освещали грозди фонарей, подвешенных к арочным сводам древнего базара.
Закрываю глаза и вспоминаю еще одну ночь. Мы стоим около могилы царя Давида у стен Старого Города. Неподалеку от нас у входа в йешиву молодой йешиботник играет на испанской гитаре фламенко и поет. Его приятель оттеняет струящуюся гитарную музыку дробным пульсом кастаньет. Яркий фейерверк из страстных испанских слов взрывает каменную кладку потолка древнего кенотафа и на нас льются обжигающие лучи далекого андалузского солнца. Третий – смуглый и худощавый – начинает танцевать, и магия фламенко обрушивается на нас во всей ее полноте. Я заворожено смотрю на прямую спину и гордо поднятую голову юноши, слежу за каждым жестом его красноречивых рук. Темп чечетки-сапотео нарастает, и Брурия шепчет: “Y como la tarantula teje una gran estrella”. “Тарантул плетет проворно звезду судьбы обреченной” – тут же переводит она, опережая невысказанный мною вопрос3. И рыдания струн гитары сплетаются с серебряными нитями наших судеб.
Так прошел февраль, а за ним, к сожалению, пришел март. На стенах домиков Мишканот Шеананим ярко заалели цветы, а лужайки долины Геном зазеленели свежей травою. Незадолго до праздников Брурия сказала, что у нее дела, и пропала на долгие две недели. Даже телефон ее не отвечал. День свободы и избавления я встречал без нее. На пасхальную трапезу собралась веселая компания, но я чувствовал себя слишком несчастным и одиноким, чтобы радоваться Исходу из египетского рабства. Прошла пасхальная неделя и еще несколько дней, и наконец, на исходе субботы мой телефон зазвонил, и на экране высветился долгожданный номер.
«Завтра в семь утра приезжай ко мне, – заявила Брурия не терпящим возражений тоном. – Мы отправляемся в паломничество».
Я пролепетал что-то про ранний час, рабочий день и злое начальство, но она, добавив, что едем мы в Цфат, уже бросила трубку. Той ночью мне приснился алый холст, на котором всеми оттенками синего цвета переливалась буква бет. Потом буква растаяла, алые тона поблекли, а я оказался в шести десятках километров от Цфата, в небольшом каменном доме на окраине Ципори.
* * *
– Как же я ненавижу этот город! Город, где ребенка на рыночной площади нужно держать за руку или ни на секунду не сводить с него глаз. Город, где женщины должны выходить из дома по двое, да и то на свой страх и риск. А если у изнасилованной среди бела дня девушки, родится ребенок – у него будет прекрасная родословная, ведь здесь живут сплошные аристократы и священнослужители. Город, где нельзя даже произносить благословение на аромат, поскольку «чистые и невинные» дщери израилевы колдуют, возжигая благовония!4
– Я, пожалуй, не буду напоминать, по чьей вине мы здесь оказались5.
– Брурия, ты хоть раз пробовала промолчать?
– Обязательно попробую при случае. А пока этого не произошло, будь добр, расскажи мне, что случилось. В прошлый раз ты высказывал что-то подобное, когда вопреки здешнему обычаю не принес соболезнования в субботу – причем не кому-нибудь, а одному из городских богачей. Нас тогда чуть из Ципори не выгнали. Если бы Йоси бен Халафта не заступился, пришлось бы опять переезжать6. Так что ты натворил на сей раз?
– Да не натворил я ничего. Знаешь еретика-назаретянина из дома напротив? Кстати, в этом городе слишком много еретиков. А еще здесь – слишком много греков, слишком много отошедших от традиций евреев, слишком много римлян. Впрочем, римлян по определению слишком много, вне зависимости от их количества. В этом городе всего слишком много.
– А мне здесь нравится. Между прочим, ты так и не рассказал про еретика.
– Да обычная история. Как завидит меня, так и пристает с вопросами да с каверзами, все хочет нашу веру высмеять. Ну и надоел он мне! Который уже день я молюсь о его смерти!
– Зря ты так, лучше бы ты помолился о его покаянии. Надо искоренять грехи, а не грешников7. А о чем он спрашивал?
– О стихе “Ликуй, неплодная, нерожавшая!” – дескать, о чем же ей ликовать, если она бесплодна? И смотрит хитро так – не о чем вам, иудеям, ликовать, с тех пор как не стало у вас Храма, нет ни одного дня без несчастья8.
– Ну и ответил бы – ликует, потому что не будет у нее детей, подобных тебе, урод9. Все же лучше, чем желать ему смерти.
– Делать мне больше нечего. Одно дело, с учителем Элишой или с Авнимосом Гагарди диспуты вести10, другое дело с этим – как ты сама его назвала – уродом. Да и устал я уже с еретиками спорить. Это Йоси у нас – неугомонный, все на приемы ходит, да с матронами о тайнах бытия рассуждает11.
– Конечно, тебе лишь бы басни о лисах сочинять12, да патриархов свергать.
– Брурия, любимая, ты никогда не пробовала разок промолчать?
– Попробую при случае, дорогой.
Глава 3
Классик фотожурналистики А. Картье-Брессон определил фотографию как “одномоментное опознавание значения того или иного события”13. Боюсь, что из меня получился бы весьма посредственный фотограф. Наблюдая гармоничные композиции, сменявшие одна другую в течение поездки, я, как оказалось, был не способен ни понять, ни тем более предсказать развитие сюжета. Теперь же мне остается лишь раз за разом прогонять в памяти кадры нашего паломничества, как бы раскладывая пасьянс, который заведомо не может сойтись.
Вот мы стоим с Брурией возле высоких ворот маленького горного монастыря, прилепившегося к скале, нависшей над руслом пересохшего ручья. Мы рассматриваем отвесные каменные стены и голубые купола часовен. Потом хотим войти внутрь, стучим в высокие ворота – сначала тихо, затем изо всех сил. Бьем кулаками по грубым деревянным доскам, и горное эхо повторяет звуки наших ударов. Отчаявшись, мы отходим от монастыря, оборачиваемся и видим, что на ветхом деревянном балконе, над пропастью стоит монах. Он смотрит на нас, непрошеных гостей, удаляющихся ни с чем. Его руки сложены крестом на выпирающем животе и вся его фигура, кажется, излучает насмешку. За его спиной нам обоим померещилась тогда долговязая фигура, облаченная в серебристую кольчугу.
Неподалеку, над голыми холмами струится жаркое марево, из которого вырастают воздушные белые купола и невысокая квадратная башня минарета. Горячий пустынный ветер вздымает мелкую пыль. Она проникает под одежду, забивается в легкие, вызывая судорожный сухой кашель. И без того расплывчатый, пейзаж теряет свои очертания от слез, наворачивающихся на глаза из-за пыли, и мы не сразу замечаем двух путников. Один облачен в белую галабию, второй одет по-европейски, в свободный черный костюм. Взаимодополняющие и взаимоотрицающие друг друга, приближаются они к могиле великого пророка. Мир растерял свои краски, остались лишь две черно-белые фигуры и бесноватый серый смерч, кружащийся волчком посреди гигантской шахматной доски.
И вот уже следующий осколок. Вместо пустыни – подернутая мелкой рябью водная гладь. Под слегка колышущейся кроной старого дуба, много веков назад пустившего свои корни неподалеку от воды, стоят два католических священника в белых одеяниях. За каменной набережной тихо плещется озеро, видевшее много чудес. Совсем рядом отсюда Иисус накормил двумя хлебами и пятью рыбами тысячи голодных людей. Неспешно, одни, без прихожан, священники совершают богослужение. Мы стоим, затаив дыхание, боясь разрушить магию мгновения, тайну их священнодействия.
…Когда, все еще оцепеневшие, мы возвращаемся к машине, мы обнаруживаем на ее лобовом стекле извещение о штрафе за парковку. Сумма на нем не проставлена, а на месте печати сияет темно красный отпечаток пухлых женских губ.
От порыва ветра карты пасьянса срываются с места и поднимаются в воздух, и карта, помеченная губной помадой, пролетает мимо моего лица. Они кружатся, вьются вокруг меня, смешивая масти и нарушая порядки. Мелькают пустынные и горные ландшафты, усеянные бесчисленными святыми местами. Как в калейдоскопе, сменяют одна другую цветные картинки, превращаясь в замысловатые узоры. Наконец их пляска останавливается. Карты замирают, образуя длинную ленту, горным серпантином поднимающуюся в Цфат.
Мы добрались до Цфата поздним вечером, оставили вещи в гостинице и направились в старый еврейский квартал. После жары, сопровождавшей нас в течение всего дня, Цфат удивил неожиданным холодом. Зимняя одежда, взятая в дорогу в последний момент, оказалась как нельзя, кстати, но даже она не спасала от пронизывающего морозного ветра. Узкие каменные улочки и лестницы квартала хранили тишину, лишь редкие прохожие, большей частью, бреславские хасиды, в белых кипах, перекидывались короткими фразами, выпуская из своих ртов облачка густого белого пара. Женщины в длинных черных пальто и белых шерстяных платках, молча, обгоняли нас, чтобы исчезнуть за ближайшим поворотом лабиринта улочек Цфата. На площади перед синагогой Ари открывался вид на погруженную во мрак гору Мирон. А рядом с нами из-под белых каменных плит доносились невнятные голоса. Мы заглянули в подвальное окошко, из которого струился слабый электрический свет. Прямо под собой мы увидели стол, на котором лежал большой раскрытый фолиант Талмуда, а перед ним – смутные тени двух фигур. Они застыли на мгновение одна против другой, подобно боксерам перед началом боя, потом одновременно подняли руки, опустили их, сложив на груди, и вдруг заспорили о чем-то, для нас неведомом, перебивая друг друга и отчаянно жестикулируя.
Не понимая предмета диспута, мы поспешили оставить площадь, и, минуя две лестницы и три поворота, оказались у залитого ярким светом входа в синагогу Абухаба. Полюбовавшись ее голубыми кафедрами, высокими белыми сводами и, расписанным цветами и деревьями, куполом, мы свернули за угол, и очутились в узком дворике синагоги Каро, освещенном тусклым светом фонаря, висевшего над низкой аркой. Небольшая синяя дверь под аркой была наглухо заперта. Согласно преданию, именно здесь, за этой дверью, в тесной комнатке под полом синагоги, рабби Йосефу Каро являлся ангел и диктовал ему каббалистические откровения14, разительно отличающиеся от его рациональных галахических трудов.
Неожиданно резкий скрежет прервал мои размышления об истории этого места. Запертая дотоле синяя дверь медленно приоткрылась. За ней было темно, и только где-то в глубине мерцал слабый огонек свечи. «Подожди меня здесь», – попросила Брурия. Она вошла внутрь, прежде чем я успел ее остановить, и дверь со скрипом закрылась. Фонарь, освещавший дворик, потух, и я остался один во тьме ночного города … Я безнадежно пытался осознать происходящее и ждал, что будет дальше. Вскоре дверь отворилась, и Брурия, не останавливаясь, прошла мимо меня. Я схватил ее за плечо и удержал. Она, будто выходя из транса, взглянула мне в глаза, взяла меня, как когда-то, за руку и тихо произнесла: «Пойдем». Ее голос был хриплым, почти мужским. От неожиданности я вырвал у нее свою заледеневшую руку. В гостиницу мы вернулись молча… Брурия плакала. Я гладил ее волосы, целовал плечи. Затем прижался к ней, чтобы согреть ее своим телом, вырвать из цепенящих объятий неведомого. Так мы уснули. Перед рассветом я вновь оказался на окраине славного города Ципори. В Ципори была ночь.
* * *
В комнате, освещенной слабым светом оплавленной свечи, нас опять было двое. Одинокий огонек метался из стороны в сторону, борясь с норовящим задуть его сквозняком. Тени на стенах плясали, заходясь в эпилептическом припадке, а те, что отбрасывали эти тени, сидели на низких деревянных стульях неподвижно и молча, глядели друг на друга.