Песнь Слову
Игривая тропинка извивалась от деревни к деревне плавной ленточкой, от дома к дому крутыми зигзагами, а приближаясь к берегу реки, распухала брюшком, превращаясь в приветливый песочный пляж. Ежели надобно было наловить рыбки, казалось бы, беда, коль хвоста нет – не выловишь. Ан, нет! Корзинкой почерпнул в реке воды – и полна тебе сеть – не вытащишь!
Зимой же, когда на лютом Севере в принципе дня не бывает, а стало быть, и тропинку не видать, то сия волшебная стежка светилась будто бы сама собой. Может это Луна проказит?! Но посмотришь на небо, а там и звезды-то нет. Посмотришь тут же на тропинку, а та сияет так, что радость светлую в душе распаляет. Может это и вовсе не тропа, а лучик, что Солнце летом потеряло?! или же какого-то царства подземного неведомый свет пробивается наружу?
Летом же тропинка любила прятаться в лесу. Тогда даже грибы и те любопытства ради то и дело выскакивали из-под мягкого зелёного лесного ковра, аки яблочки наливные: будь то вездесущие сыроежки или же элегантные красноплешики, изящные жёлтики-осиновики или же скромные подберёзовики. Да что там!!! Даже ленивые толстяки-боровики и те: «бери – не хо-чу!!!» – так ведь сами в корзину запрыгивают. Успевай лишь сказку складывать!
К тому же каждый воробей на небе, каждый бурундук на земле, каждая лесная мелочь: мошка, комар, муравей… – магнитом тянулись к той волшебной тропинке, плотным клубком обвивавшей северный таёжно-болотистый край Земли со сказочным названием Пинежье.
Край сей бескрайний, а людей немноголюдно, посему все знали друг друга в лицо – и люди медведей, и медведи людей.
Вот только медведю путь к той тропе был недоступен, словно заколдован – не подходил он к ней даже близко. А всё потому, что ходила по ней тыщ-щ-щу раз, да что там!!!, сто тысяч раз ма́хонькая, почти невесомая, Махо́нька – человечек с душою младенца, ростко́м с подростка, с лицом сморщенной вещей старушки. Да и не ходила она вовсе, а летала – летала не горизонтально над Землёю как птицы, а …вертикально! И не вверх-вниз над– или вглубь Земли, а вглубь …веков!
На своём пути Махо́нька непременно встречала и будто бы впрямь разговаривала с обитателями тех веков и лесов: то, завидев Соловья Будемеровича, восхитится им: «Этакой богатыришшо! Сохрани тебя Бог!», то царю Ивану Грозному ехидно заметит: «Экой герой! Боже тебя перебоже. Пошто народ своим судом судишь?». Иль тут же покличет белку добрым словом и хлебцем накормит, иль на ворону-воровку ногой притопнет, а медведю так и вовсе пригрозит кулаком: «Ой, да как славная река Пинега1 течет в море-окиян безотпятно, так и ты, мишка, шёл бы отсель семь вёрст до небес, отныне и во веки веков. Аминь»
Словом, не тропа то была, а сказка заливная!!!
Чем плотнее становилась натоптанная Махо́нькою тропинка, тем тоньше становились её лапти, из дыр которых порой торчком торчали кусочки сена – заплаты – это чтоб ноги дорогой не потерять. А что? Разве не так!? Ведь на этой тропинке она уже потеряла и молодость, и зубы, и зрение… А ноги терять ей никак нельзя – ведь они ж её кормят!
К тому же и одежда её, хоть и казалась издалека опрятной, да и страдала чуть меньше лаптей, но за долгие годы тоже хорошенько поизносилась в ремошья2. Да что там!!! Такой же дырявой казалась и вся её жизнь: то зимой поживёт у одних-других – с детишками понянчится – на хлеб подзаработает, то летом к одному-другому крылечку пристанет, быль иль небылицу сказочную заведёт – слух порадует, смотришь – сухарь подадут иль даже рубль, а то и ночевать пустят. Под одним окошком хлеба выпросит, под другим съест, голубыми глазками на пусты ладошки похлопает, и опять в путь-дорожку. Так и день пройдёт, другой настанет, а за ним и третий день тенью тёмною, аки дырою бездонною, так и просится заштопать шуткой-прибауткой…
– Ну-ко, Митревна, запевай – не унывай! – подбадривала сама себя порядком уже подуставшая на жизненном пути старушка. Песня-то – она хоть и грустная пусть, но усталость надёжно снимает.
Так и жила Махо́нька. Часто бывало, что в деревнях кто-нибудь да и подаст ей Христа ради, а кто-то лишь проводит молчаливым взглядом – ведь и самим-то есть нечего. Но бывало и так, что кто-то хлёстко прогонит «ВОН!!!» надоевшую попрошайку! А Махо́ньке всё «слава Богу», всё, знай себе, утешенье приговаривает:
– Эх, при худе-то жить порато3 худо, а без худа жить ещё хуже!
Словом, совсем некогда было старушке тужить, горевать да печалиться.
На пути её долгом, длиною в жизнь, однажды нарисовалась, казалось бы, очередная деревушка. День тогда был или вечер, спозаранку ли, иль смерклось уж – да кто же поймёт этот Север загадочный!?, где солнышко летом по небу как по волнам катается, как от батута от горизонта отскакивает – днём и ночью светло, будто бы ночь и вовсе в природе не существует.
Увида́ла тогда Махо́нька жёнку во своём дворе – та по воду вышла, из колодезя воды набрать, а потому глаз её цепкий о́зорко4 прицелился прямо на неё: не прогонит ли?, подаст ли чего сиротинушке?
– Чего тебе, бабушка? – вопросила женщина, не выдержав пристального взгляда старушонки стародревнего обличья, и в довершение пошутила: – Дырку ить во мне просверлишь.
Старушка пожевала сморщенными губами, за которыми зубов давно уж и след простыл:
– Ишь ли, бажо́ная, я кусочки сбираю. Бува́5 лишние есть, иль не жалко, может подашь чего Христа ради!?
– А на кой тебе кусочки-то?
– Сухи-то я сама ем, а мягоньки внукам отсылаю – их у меня троё. Мамка-то их – дочь моя, порато больна. А муж ейный совсем непутёвый – вот и сидят детки голодны, …да и стены их дома холодны…, – скудным, протяжно-сиротливым голосом выдала нищенка.
Волею судьбы пришлось Махо́ньке пуститься «кусочки сбирать»: рано выдали сиротину замуж, да неудачно: сама она хоть и бедна была, а приданое себе всё же справила – полны ящички окованные самодельного да самотканого. А вот муж, напротив, что заработает, то пропьёт, что не заработает, то украдёт – свой был в арестантских ротах. Наобещал ей «сладкую жизнь в городах» да и увёз молодку прямо от венца, из малообитаемой северной глуши в далёкую Вологду, где хотя бы потеплее. Но сладость оказалась кислой, и он тут же исчез, бросив жену с новорожденной дочкой. Под зиму чаще пешком пришлось ей возвращаться домой – на Север, аж 700 вёрст!!!, да ещё с младенцем на руках! А на пороге дома её ожидал очередной подарочек от мужа: двери избы нараспашку, сундуки пустые – взломаны, окна и те пропил – одни глазницы от них чернеют – не дом, а дыра. Вскоре она и вовсе овдовела – где-то в тайболе6 нашли её муженька мёртвым – бродяг обидел, те его и приговорили. Не стала Мария повторно замуж выходить – ну, не принято это в здешних краях, ибо не богоугодное это дело. Вот и пришлось ей смиренно принять свой крест и понести его таковым, каков достался от судьбы – все невзгоды сносила она, подбадривая себя: «Бог терпел и нам велел».
При виде пожилой нищенки с узелком за плечом и батогом, душа участливой женщины сжалилась:
– Бува́ хоть не сухарь тебе подать, а копеечку?
– Э-э-э, нет, милая, копеечку-то заро́бить нать. Ведь я не нищенка кака – своя гордость есть.
– А чего-ты можешь в эки-то годы? – неподдельно удивилась женщина, ибо эта, казалось бы, несговорчиво-разговорчивая старушка чем-то явно зацепила её, а потому в ней всхлынуло желание хоть чем-нибудь, да помочь просившей. Не веря своим ушам, она с шуткой переспросила:
– А-а-а!? Чего ты ро́бить-то можешь?
– Дак я ста́рины7 сказывать горазда, за то и копеечку беру.
– Ста́рины знаешь!?! – ещё сильнее и вовсе не на шутку изумилась женщина. Тут же, теперь уже с окраской безграничной радости, она хитростно покосилась на окно своей светёлки – маленькой комнатёнки под крышей дома, где гостевала – вот те удача!!! – сама собирательница сказок и былин Ольга Эрастовна Озаровская8. Та приехала из Москвы в эту непролазную северную глушь в экспедицию за скатным жемчугом9.
– Да неужто и взаправду знаешь? – женщине лишний раз хотелось получить подтверждение услышанному – тому желанному и столь редко встречающемуся искомому добру́, которое на дороге отнюдь не валяется, а тем более в гости само не заходит. Но!!! На ловца и зверь бежит!!!
– Дак как же не знать-то? – засверкала маленькими глазёнками нищенка, почуяв, что попала прямо в цель. – Ить, я тем и живу! На воз не покладёшь – во сколько знаю! Слушай хоть три дня и три ночи – всё равно конца не дождёссе. А ляпну чё, дак крещёные смехом изойдут.
– Так чего же ты, бабушка, в избу-то не йдёшь! Пойдём-ка скорей чай пить.
Старушка и не думала противиться приглашению:
– Чай пить – не дрова рубить! По-о-ошли!
Прасковья Андреевна – так звали хозяйку дома, стремглав подлетела к нищенке, подхватила её и, не давая опомниться, прытко потащила её в дом.
– Дак ты, девка, больно-то не гони! Тебя, видать, мать бегом родила.
Женщина, захлопав глазами, так и застыла на месте, но тут же расплылась в глубокой улыбке и тепло обняла старушонку. Она уже предвкушала многоценный сюрприз для своей постоялицы-московки – жадной охотницы за непривычными слуху северными словами, присказками да приговорками:
– Миленькая бабушка, да чьих же ты будешь такая?! Как хоть звать-то тебя!
– Как звать?! – Разорвать! Отчество – лопнуть, а фамилия – ногой притопнуть!
Тут Прасковья Андреевна вконец развеселилась, ещё больше полюбив неожиданную гостью. Она усадила старушку на самое почётное в избе место – в середину лавки с длинной стороны стола у окна. Так делают, чтобы гость «не сбежал», чтоб труднее ему было выйти из-за стола, когда домашние кругом усядутся. Сама же она ринулась раздухаривать10 большой дутый самовар. Следом прямо из волшебной русской печи на стол полетел славный севернодеревенский чернослив – пареная репа, блюда грибные да рыбные, пироги ягодные да шаньги воздушные… Вскоре весь стол был уставлен самотварной снедью, ведь у Андреевны, чай, полон дом гостей! А когда дело идёт к «поесть», то на запах все и сами мигом сбегутся.
– Ничего, девка, не налаживай, я ить сыта́.
– Дак, где наелась!? – опять шибко подивилась хозяйка дома и загадочно переспросила: – Не ты ле давеча кусочек-то просила?!
– Так ту я. Ну и что с того? Ить я с пира шла, у князя Владимёра стольнекиевьского была,
Он пир средил, да народ созвал
За столы-те за дубовые,
Да за яства сахарные,
Да за напиточки стоялые…
Пока Прасковья Андреевна очухивалась, размышляя и обдумывая, не сошла ли старушка с ума, бабушка время даром не теряла, а с радостью продолжала своё любимое дело – сказки сказывать:
Пир средил, пировати стал.
Ишше все на пиру напивалисе,
Все на честном наедалисе…
Бабушка сказывала очень складно, каждое её слово так и льнуло к другому, будто бы она вовсе не говорила, а распевала, как песню.
К тому же она обрисовывала все подробности пира так ярко и вкусно, будто и взаправду только что сама там была и своими глазами всё видела, своими губами всё испробовала, своими ушами всё слышала, мол, обсуждали на пиру том казаки донские, что:
Приходит нынь времечко строчнее…
Что из далеча да из чиста́ поля,
Из того роздолья широкого.
Тут не грузна туча подымаласе,
Тут не оболоко накаталосе…
Подымался собака – злодей Ка́лин царь…»
Она с лёгкостью затянула древнейшую былину, с тыщ-щ-щу лет давности, о том, как поднимался на Русь святую страшный враг – злодей Ка́лин-царь…
За им сорок царей, сорок царевичей,
За им сорок королей, королевичей,
За им силы мелкой числу-смету нет…
Голос бабушки был то радостным и весёлым в лад подгулявших на пиру гостей, то тихим и спокойным, как воздух во поле том чистом, то вмиг, в сопровождении рук, сгущался, усиливая изливаемое слово, и становился грузным и накатистым, будто бы и впрямь на яву, тут и сейчас подымался над Землёю злодей – страшный Ка́лин-царь…
Для каждого персонажа былины, для каждого настроения изображаемой картины старушка легко меняла интонацию и находила свою мелодику. Мимика её так же не отставала и чутко менялась в цвет произносимого слова. А слушатель, глядя на неё, мгновенно втягивался, да что там, будто бы всасывался в рисуемую ею картинку и волшебным образом обнаруживал себя прямо на царском пиру, где мед-пиво пил, по усам текло и точно в рот попадало – уж голодным с того пира никто не уходил!