Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита бесплатное чтение

Скачать книгу

© Эмиль Вейцман, 2024

© СУПЕР Издательство, создание электронного макета, 2024

* * *

«Жизнь любого человека по сути роман – короткий или длинный, интересный или скучный. А вот мой – так длинный и научный».

Вступление

За мою достаточно долгую жизнь мне пришлось перечитать немало разного рода автобиографий. Среди них были и «Исповедь» Жан-Жака Руссо, и «Воспоминания эготиста» Стендаля плюс его же «Жизнь Анри Брюллара», и «Жизнь Бенвенутто Челлини, написанную им самим», et cetera, et cetera. Многие из этих по сути мемуаров читать весьма интересно, а построены они вполне традиционно – в хронологическом порядке, то есть от младых ногтей и далее…

Свои воспоминания я также буду излагать подобным образом, но… Именно в этом «но» вся изюминка, или, как сейчас модно выражаться, «вся фишка». Суть её в следующем. Если брать мою биографию как некую цепочку жизненных событий, то окажется, что она ничем не отличается на первый взгляд от тысяч и тысяч аналогичных жизнеописаний моих современников – ничего особенно интересного, жизнь как жизнь. Вот только множество фактов из моего бытия в своей совокупности образуют некую логичную картину, которая получается в ходе удачно разложенного пасьянса. У меня создалось впечатление, что некая высшая сила решила разложить очень сложный пасьянс под названием «Эмиль Вейцман», в котором некая «колода» событий – карт должна была преобразоваться в конечном итоге в некую, не совсем обычную человеческую биографию.

В ходе своего повествования каждая такая карта получит свой индивидуальный номер. Проигнорируй хотя бы одна карту, и пасьянс не сойдётся по большому счёту. Самое интересное, однако, в другом. Некоторые карты – события явно перекликаются с аналогичными картами, имеющими место быть в биографии других людей, причём давно ушедших из жизни, людей, которые с той или иной степенью вероятности могли быть моей инкарнацией в предыдущих моих воплощениях. Пасьянс «Эмиль Вейцман» это, возможно, некий суперпасьянс, включающий в себя мою собственную жизнь плюс фрагменты жизни неких людей, не просто живших на планете Земля до моего рождения, но бывших моими предками по линии, так сказать, нематериальной генетики, генетики астральной.

Должен сразу сказать. В своих воспоминаниях я буду говорить правду и только правду, но не всю правду. Как и у каждого человека, у меня имеются и свои скелетики в шкафу, и они уйдут в могилу вместе со мною. В мои планы не входит устраивать тотальный посмертный стриптиз моей души. Скажу лишь, что скелетики эти касаются в основном неких моментов моей интимной жизни, присущих очень многим людям. Я боролся с ними всю мою жизнь. С переменным успехом. Я мог бы полностью их преодолеть, сложись мои жизненные обстоятельства более удачно для меня. Иногда некоторые из этих скелетов являются ко мне во сне ещё и сейчас, когда мне уже за восемьдесят. Не подумайте, что они имеют какое-то отношение к гомосексуализму! Ничего подобного. К извращению подобного рода я никогда не имел никакого отношения, как, впрочем, и к педофилии. Однако, хватит об этом.

С чего же начну? Ну, конечно, с моей автобиографии казённого типа, то есть излагаемой в советские времена при поступлении на работу или учёбу. Впрочем, в данном конкретном случае я несколько выйду за рамки этой казёнщины за счёт включения в излагаемый текст приёмов, и близко не используемых в бюрократической практике. Итак…

Родился я 24 мая 1936 года в Москве в 6 часов вечера по декретному времени, то есть времени, сдвинутому в тридцатых годах 20 столетия на час вперёд согласно постановлению Совета народных комиссаров Советского Союза. И вот Вам карта – событие № 1: указанная дата моего рождения означает, что моё появление на свет произошло в високосный год, год «Крысы», и под астрологическим знаком «Близнецов». Как известно, в этом созвездии две яркие звезды 1-ой и 2-ой величины – Поллукс и Кастор. Совмещение гороскопа животных с гороскопом, использующим чисто небесные объекты, то есть Солнце, Луну, планеты и так далее, даёт следующую характеристику человеку, рождённому под знаком «Близнецов» в год «Крысы»: «Крыса из крыс, минует все ловушки!». От себя замечу, если я в ходе жизни не угодил ни в один серьёзный капкан, то, думаю, также и по причине определённого расположения трёх планет и Луны, образовавших так называемый закрытый тригон, означающий некий оберег для человека, в чьём гороскопе он имеет место быть. Про оберег, впрочем, немного ниже, а сейчас некоторые подробности, связанные с расположением небесных объектов на момент моего рождения. Расположение это своего рода развитие карты – события № 1, включающее в себя целую россыпь подсобытий.

В момент моего рождения Солнце и Луна были позиционированы на небесной сфере следующим образом: Солнце – 2° 38’ 24’’ знака «Близнецов», подчёркиваю, здесь и далее именно знака, а не созвездия; Луна – 22° 29’ «Рака».

Теперь планеты по мере их удаления от Солнца:

Меркурий – 13° 24’ 02’’ «Близнецов;

Венера – 22° 45’ 05’’ «Тельца»;

Марс – 7° 26’ 09’’ «Близнецов;

Юпитер – 21° 43’ 07’’ «Стрельца»;

Сатурн – 21° 11’ 00’’ «Рыб»;

Уран – 7° 04’ 01’’ «Тельца»;

Нептун – 13° 59’ 02’’ «Девы»;

Плутон – 25° 35’ 02’’ «Рака»;

относительно Плутона следует заметить. Это небесное тело «разжаловано» из планет в карликовую планету.

Восходящий лунный узел – 3° 45’ 05’’ «Весов»; соответственно нисходящий лунный узел должен в это время находиться в 3° 45’ 05’’ «Овна».

Свой гороскоп, именуемый ещё натальной картой, я составлял сам. Карту эту я не стану приводить в своих воспоминаниях, как и последующий подробный жизненный прогноз, сделанный на её основе. Лишь время от времени, по ходу повествования, будут ссылки на некоторые особо интересные особенности взаиморасположения небесных объектов на момент моего появления на свет. Особенности эти о многом говорят. Возьмём, к примеру, закрытый тригон, о котором выше уже упоминалось.

Сначала дадим определение этому геометрическому объекту на небесной сфере. Так вот, закрытый тригон – это, в моём конкретном случае, тупоугольный сферический треугольник, в вершинах которого расположено то или иное небесное тело, причём величина тупого угла равняется 120 градусам. Замечу попутно. Если дуга между двумя небесными объектами равна 120 градусам, то подобное их взаиморасположение делает астрологический прогноз весьма благоприятным по какому-то жизненному показателю. Благоприятно и взаиморасположение двух небесных объектов на дуге равной 60 градусам – так называемый секстиль. Так вот, небесный тригон это не просто сферический треугольник, тупой угол в котором равен 120 градусам, но также и треугольник, включающий в себя ещё и два секстиля. Поясню вышесказанное примером, взятым именно из моей натальной карты.

В ней планета «Венера», как мы уже знаем, находится в 22° 45’ 05’’ «Тельца». Выше неё расположены Луна и Плутон. Первая – в 22° 29’ «Рака», второй – в 25° 35’ 02’’ там же. Ниже Венеры расположен Сатурн – 21° 11’ 00’’ «Рыб». Нетрудно подсчитать, что дуга между Луной и Сатурном равняется где-то 121 градусу и 18 минутам, то есть весьма близка к 120 градусам (отклонениями в ±4–5 градуса обычно пренебрегается). В свою очередь небесная дуга между Плутоном и Сатурном равна примерно 124 градусам и 24 минутам. Между тем, небесные дуги, соединяющие Плутон и Луну с Венерой, составляют соответственно примерно 63 и 60 градусов без 16 минут. Приблизительно столько же межу Венерой и Сатурном 61 градус 34 минуты. Добавлю, Луна и Плутон находятся в соединении. Итак, налицо тригон и два секстиля, а это означает, что человек, у которого в натальной карте имеет место такое взаиморасположение важных небесных тел, находится в некотором роде под определённой охраной судьбы. Ниже будут приведены некоторые конкретные примеры, касающиеся именно меня. Тут лишь скажу – охрана эта не избавляет полностью человека от житейских неприятностей, но весьма их смягчает, даёт жить.

Добавлю ещё один любопытный факт, заключённый в моём гороскопе. Четыре важных небесных объекта находятся в нём в своих астрологических знаках, именно Луна в «Раке», Венера в «Тельце», Юпитер в «Стрельце», Меркурий в «Близнецах». Согласно индуистской астрологии, такой человек является «полураджой». Если же пять и более небесных объектов расположены в своих астрологических знаках, то человек с такой натальной картой именуется уже полным «раджою». Остаётся добавить, у меня на голове две макушки и родился я под знаком «Близнецов» с двойной линией жизни на ладонях обеих рук.

Впрочем, о дате моего рождения пока что вполне достаточно. Дата как дата, если не принимать во внимания, что 24 мая родились также Михаил Шолохов (Кузнецов) и Иосиф Бродский – два Нобелевских лауреата по литературе. Бог-то троицу любит! Интересно, кто будет третьим Нобелевским лауреатом, родившимся 24 мая?! Скажем, по литературе или, допустим, по… химии с физикой в придачу, а то и наоборот – по физике в придачу с химией. Ведь имеются же такие взаимно «перевёрнутые» научные направления, как физическая химия и химическая физика. Странный вопрос, не правда ли?! Это я о третьем обладателе Нобеля, родившемся 24-го мая. Впрочем, ничего странного – плох тот солдат, который не носит в своём солдатском ранце маршальского жезла, и плох тот учёный, который не носит в заднем кармане своих брюк нобелевской медали! Повторюсь, дата моего рождения – это карта – событие № 1, включающая в себя длинную цепочку жизненных прогнозов, образующих некий фундамент моего возможного существования в этом мире.

Теперь о родителях. Начнём с отца, как было принято в анкетах, заполняемых при приёме на работу или учёбу в советские времена. Итак, отец – Виктор Рахмильевич Вейцман, 1903-го года рождения, а вообще-то 1905-го: два года были им специально приписаны. Приписка эта давала формальное право поступить в высшее учебное заведение. Родился отец в Одессе в семье известного экономиста, корифея бухгалтерского учёта Вейцмана Рахмиля Яковлевича. У отца моего по отзывам его друзей были хорошие шансы стать со временем корифеем биологии, хотя бы посмертно, да вот беда – то – рукописи – то, оказывается, горят, несмотря на авторитетное утверждение Мессира Воланда, одного из героев романа «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова. Впрочем, не только горят, но и пропадают, но последнее утверждение к моему покойному отцу, падшему смертью храбрых во время Великой Отечественно войны, никакого отношения не имеет. Это уже «из совсем другой оперы». Возможно, где-нибудь ниже мы коснёмся её. Могут спросить, как получилось, что еврейскому мальчику дали в самом начале прошлого века совсем не еврейское имя. Дали – его мать (бабушка моя), Татьяна Самсоновна, подсуетилась, впрочем, как нетрудно понять, бабушку звали совсем не Татьяной, а Таубой, да и Самсоновной она, понятно, не была, получив при рождении совсем другое имя.

Так вот, на дворе стоял 1905 год. В тот год семья моего деда с отцовской стороны жила в Одессе. (Ну как тут не вспомнить пушкинское: «Итак, я жил тогда в Одессе…») Шла русско-японская война, Россия была охвачена революцией, старые порядки в стране начали трещать по швам. Поначалу предполагалось, что отцу моему дадут имя Авигдор, но бабушка задалась целью дать новорожденному сыну совсем не еврейское имя Виктор. Как мне рассказывали, во исполнение своей цели бабушка отправилась чуть ли не к самому одесскому полицеймейстеру с ходатайством о разрешении дать её новорожденному сыну это имя… В честь грядущей победы русского оружия над японцами. Бабушку в Одессе хорошо знали, и разрешение было ею получено. Да и как не разрешить?! А вдруг именно это имянаречение и окажется той песчинкой, которая склонит чашу весов в войне, идущей на Дальнем Востоке, в пользу Российской империи. Увы, песчинка не сработала, а имя Виктор его носителям в моей семье ничего хорошего не принесло.

Теперь о матери, Цецилии Адольфовне Субботовской, родившейся 2 марта 1913 года в украинском местечке Смела, что где-то под Черкассами. Подозреваю, впрочем, что моя мама была записана первоначально не Цецилией Адольфовной, а Ципорой Юдовной или Юдковной, но вскоре в России произошла революция, и в своём первом советском паспорте моя родительница уже фигурировала как Цецилия Адольфовна. Подобного рода метаморфозы, связанные с именами и отчествами у российских (и советских) евреев, были в порядке вещей.

Да, бабушку Таню в Одессе – маме начала прошлого века хорошо знали, а вот я совершенно её не запомнил – мне было 4 года, когда она умерла в 1940-ом. К моменту бабушкиной кончины я уже года полтора жил в доме на Курбатовском и, судя по всему, нечасто бывал на Харитоньевском. А вот о деде Иуде, мамином отце, кое-какие воспоминания у меня всё же остались. Это значит, что в гостях у родителей мамы, живших на Разгуляе, я бывал после переезда на новую квартиру чаще, чем в гостях у бабушки Тани, или, если угодно, Таубы.

Помню, как деду ставили пиявки на затылок – старик страдал гипертонией. Она его и доконала в эвакуации, в Бугульме. То ли в самом конце 1941 года, то ли в самом начале 1942-го. Кто тогда думал о каких-то там медицинских пиявках? Не до Дуремаров было.

В памяти моей остался также поход с дедушкой Иудой на спортивный праздник, состоявшийся на каком – то стадионе. Впрочем, у меня в памяти застрял лишь один его фрагмент, связанный с самым концом спортивного мероприятия, когда стройные ряды физкультурников вдруг распались, и они разбежались по всему футбольному полю. А вот о мороженом, которое дедушка купил мне на стадионе, я не помню ничего. Как я узнал впоследствии, родители мои выразили дедушке своё неудовольствие по этому поводу – из-за этого холодного лакомства я мог серьёзно простудиться. К счастью, этого не случилось.

Как видите, уже начало моей «анкетной» биографии прямо указывает на мою принадлежность к еврейскому мещанству, если, конечно, оперировать понятиями дореволюционной России. Если же взять на вооружение понятия советской эпохи, то мои родители принадлежали к трудовой интеллигенции или, если угодно, к социальной группе, именуемой «служащие». Как кому нравится.

Если далее придерживаться этой же бюрократической формалистики, неразбавленной кое-какими автобиографическими фактами, то получится примерно так:

1944–1954: школа;

1954–1959: Московский (ныне Красноярский) институт цветных металлов и золота имени М. И. Калинина и т. д., и т. п.

В общем – лаконично и откровенно скучно. Да таких, как я, в СССР (а сейчас и в России) миллионы и миллионы. Короче, массовка. Но это лишь видимая часть айсберга, сформированного сотнями и сотнями фактов, составивших моё бытие, фактов на первый взгляд вроде бы и малозначительных, но зачастую весьма весомых, если взглянуть на них с учётом их мистической составляющей, с учётом вышеупомянутых и приводимых ниже карт – событий.

В дальнейшем, излагая свою биографию более или менее в хронологическом порядке, я тем не менее разобью её на некое количество жизненных периодов, каждый из которых внёс свой вклад в осознание моего предназначения в подлунном мире. Итак, период.

№ 1 – от… зачатия до 22 июня 1941 года

Да-да! От зачатия! Я, разумеется, никоим образом осознать его не мог, никоим образом, но нечто, случившееся сразу после бракосочетания моих родителей и оказавшее сильнейшее влияние на всю мою жизнь, было доведено со временем до моего сведения моей матерью. А произошло вот что.

Родители мои, расписавшись где-то в мае 1935 года, отправились в свадебное путешествие на Кавказ – в Теберду. (Замечательное место, в котором и мне довелось побывать пару раз в разные годы.) На турбазе, где молодожёны поселились, вместе с ними проводил свой отпуск и некто Авдиев, Всеволод Игоревич, в то время сотрудник Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, в котором он, востоковед по образованию, заведовал отделом древнего Востока. Впоследствии этот человек стал профессором, доктором исторических наук и лауреатом Сталинской премии 1-ой степени (200000 рублей!) за написание капитальной научной монографии «История древнего Востока». За несколько лет до описываемых событий Всеволод Игоревич побывал в Индии, где очень понравился какому-то йогу, который обучил его хиромантии, как я предполагаю, в индусской версии. Последняя, как и индусская астрология, скорей всего должна отличаться от хиромантии западного типа. Вернувшись на родину, Авдиев, интереса ради, решил попрактиковаться в этой дисциплине. Каково же было его удивление, когда многие его предсказания стали сбываться.

Мама моя была женщиной весьма привлекательной, и Авдиев, вероятно, именно по этой причине предпочитал находиться в обществе моих родителей – глядишь, молоденькая еврейская красотка обратит на него внимание. Ну если не сейчас, то, может быть, как-нибудь потом. Он даже предлагал маме организовать ей персональную экскурсию по пушкинскому музею. Экскурсия, насколько я знаю, не состоялась, а вот предсказание было сделано. В частности, маме было сказано, что она умрёт вдали от всех и враги будут радоваться её смерти. Всеволод Игоревич посулил ей двух детей, мальчика и девочку, очень музыкальных и болезненных. Мальчик станет очень знаменитым, но уже в зрелом возрасте, сделав какое-то очень важное открытие, однако поначалу не будет ровным счётом ничего собою представлять. Вот вам, кстати, и карта – факт № 2. Сразу же скажу – девочка на свет не появилась.

Авдиев отказался что – либо предсказывать папе при его молодой жене. Он предложил ему встретиться с глазу на глаз. Встреча состоялась. Отец не поведал маме об услышанном. Увы! После 28 июля 1944 года гадать о предсказании, сделанном девять лет назад профессором – хиромантом, уже не приходилось. Оно было и тем трагичнее, что… рукописи всё-таки горят!

От самого первого периода моего существования в этом мире у меня осталось относительно небольшое количество воспоминаний весьма малосвязанных между собою. Особенно запомнились сны. За исключением двух были они кошмарными. Раз за разом снилась мне комната, в которой со мной должно было произойти нечто ужасное. Следовало своевременно покинуть проклятое помещение, пока дверь в него не захлопнулась. Иногда мне удавалось сделать это, иногда нет. Если не удалось, я, как правило, в ужасе просыпался. Понятное дело, темноты в раннем детстве я страшно боялся, панически.

Как-то приснился мне совсем уж кошмарный сон, если только это действительно был сон, а не ночное порождение моего воображения. Вдруг явилось передо мною нечто страшное и уродливое – нечто гориллообразное, нечто дьявольское, чьи намерения относительно меня были самыми ужасными. Я стоял перед этим монстром ни жив ни мёртв возле своей детской кроватки, не зная, что делать. Возможно, это был сам дьявол, от которого я сбежал в этот мир с того света, где отбывал наказание за деяния в предыдущей инкарнации, в частности, за самоубийство. И вот он явился по мою душу. Не помню уж, чем всё закончилось, но моё заикание в детстве и отрочестве явилось скорей всего следствием именно ночных потрясений, испытанных мной в самый ранний период моей жизни. Что же касается двух детских снов, оставивших у меня довольно приятные воспоминания, то они были из разряда умиротворяющих. В одном из них мне приснился поздний летний вечер, какой-то домик, дерево возле него и молодой месяц в небе. Тишина. Умиротворение. Лёгкая печаль на душе, очень светлая. Нечто подобное мне приснилось совсем недавно, незадолго до моего восьмидесятилетия. К чему бы это?

Описать второй сон куда трудней, но попробую. Какие – то кущи в ярких солнечных лучах. Солнце, впрочем, где-то вне «картинки» сна. Цвет этих странных зарослей оранжево – красный вперемешку с белым. В верхней их части расположено вроде бы некое сооружение: то ли помост, то ли полати; на сооружении этом какая – то красно – белая обувь, отдалённое напоминающая сапоги. На душе у меня умиротворяющая радость.

Впоследствии я много раз вспоминал эти два сна, особенно первый, стремясь вызвать в душе переживание, испытанное мной во время этого сновидения. Как жаль, что у меня нет дара художника и я не могу воспроизвести по памяти приснившийся мне пейзаж, зафиксировав на полотне также и переживание, испытанное мной при созерцании явленного мне столь поэтического сна.

Ладно. О снах пока что всё. Пока что. Ниже я ещё не раз буду к ним возвращаться – не к этим двум, разумеется, к другим, коснувшихся в известной степени моего существования.

Приведу теперь несколько подробностей. Родился я в самом центре Москвы – в родильном доме, расположенном на улице Солянка, спустя недели три после смерти моего деда с отцовской стороны, профессора Вейцмана Рахмиля Яковлевича. Не умри мой дед до моего рождения, меня бы назвали Германом – в честь учителя моего отца – профессора Германа Эмильевича Корицкого, патологоанатома Ракового института имени П. А. Герцена, расположенного рядом с городской клинической больницей имени Боткина. Сейчас это научно – исследовательское и лечебное учреждение именуется Научно-исследовательский онкологический институт имени П. А. Герцена. Однако, умер дед, а потому noblesse oblige – извольте, следуя еврейскому обычаю, назвать его новорожденного внука Рахмилем. Н-но!.. Времена-то советские, а еврейские имена совершенно не в чести. В том числе и у самих евреев. Оно и понятно – намыкалось с ними еврейство в Российской империи, наелось по самое горло. Черту оседлости новые власти отменили, ну а «имена оседлости» сами евреи стали массово посылать куда подальше. Вместо Иуд появились, как мы видели, Адольфы, вместо Тауб Татьяны, вместо Ханн Анны и далее по списку.

Словом, в качестве отчества, «Рахмильевич» ещё куда ни шло, но в качестве, так сказать, основного имени Рахмиль в явном диссонансе с эпохой. Назовёшь сына Рахмилем, а он со временем проклянёт тебя за это. (Как мне говорили, что-то подобное мой отец якобы и заявил в ходе выбора имени для своего отпрыска.)

Как же всё-таки быть?! А вот как – назвать Эмилем. Имя, конечно, явно не русское, французское, но не кондово еврейское. Эмиль. Сокращённо «Миля». Кстати, сокращённое имя от имени Рахмиль – тоже Миля. Вообще-то Эмиль это французский вариант имени Эмилиан, имеющего древнеримское происхождение. В древнем Риме, как известно, было всего двенадцать мужских имён и ни одного… женского. Женщины определялись по родовому имени. Так все женщины из рода Валериев именовались Валериями, а женщины из рода Эмилиев звались Эмилиями. Так вот, родовые имена со временем стали обычными мужскими и женскими именами, благополучно мутировав с годами. На русском же языке аналогом Эмилиана является Емельян, а сокращённо Емеля. За свои 80 лет я повстречал ещё четырёх своих еврейских тёзок, избежавших быть наречёнными Рахмилем. Впрочем, и русская транскрипция этого древнеримского мутанта «сгодилась в хозяйстве». Я выбрал его в качестве псевдонима – Емельян Викторов. Естественно, в своих научных статьях псевдоним был мне абсолютно ни к чему, а вот в своих литературных публикациях я им изредка пользовался. Что, скажем, делать прикажете, если есть необходимость процитировать где-нибудь по делу фрагмент стихотворения собственного сочинения, не нарвавшись при этом на весьма вероятное обвинение в самопиаре? Что? Ну, разумеется, пустить в ход псевдоним. Тем более, что Федот тут именно тот: Емельян – тот же Эмиль; Викторов – тот же Викторович, то есть сын Виктора. Словом, иногда требуется «притемниться», а псевдоним именно для этой операции и существует. Впрочем, и за француза Эмиля мне в жизни прилично досталось, не говорю уже о фамилии Вейцман.

Из роддома на Солянке меня привезли в квартиру покойного деда, находящуюся в доме, стоящем на углу большого Харитоньевского переулка и улицы Чаплыгина. Впоследствии рядом с этим строением появилась «Табакерка» Олега Табакова – маленький театрик, основателем и бессменным руководителем которого до самой своей смерти являлся этот популярный артист театра и кино. Много лет спустя мне довелось встретиться с этим человеком, но не в «Табакерке», которую я посетил пару раз отнюдь не как зритель, а в накопителе… одесского аэропорта. Случилось это в начале марта 1989 года. Но об этом, естественно, после, как и о моей неожиданной встрече 6 ноября 1959 года с… маршалом Георгием Константиновичем Жуковым. Естественно, последний и не подозревал, что встретился со мною.

Дом, в котором жил мой дед, был построен на исходе НЭПа. Это был кооперативный кирпичный дом; впрочем, где-то, уже в тридцатых годах прошлого века, кооператив был ликвидирован, а его обитатели превратились из владельцев квартир в квартиросъёмщиков. Среди жильцов этого дома было несколько весьма известных тогда людей, как-то – академик Чудаков, Теодор Кренкель, знаменитый папанинский радист, и литератор Дыховичный. В этом доме я прожил до начала 1939 года. Затем, вплоть до настоящего времени, я, с перерывом на эвакуацию (июль 1941 – ноябрь 1943), жилец одной и той же квартиры дома № 5 на улице Климашкина, именовавшейся изначально Курбатовским переулком. Впрочем, если уж быть очень точным, моё вселение в эту квартиру после возвращения из эвакуации состоялось, насколько мне помнится, только в 1945 году. Сегодня я, не без некоторого основания, именую моё двухгодичное обретание на Харитоньевском заключением в… СИЗО, а последовавшее затем многолетнее пребывание моё в месте моего теперешнего проживания – отбыванием пожизненного тюремного заключения. Режим этого заключения в разные годы был, естественно, разным, начиная, так сказать, от общего (коммунального, если хотите) и кончая теперешним – что-то вроде колонии – поселения. Но отчего же такие странные аналогии? Я подозреваю, что моя теперешняя инкарнация не что иное, как наказание, назначенное мне за самоубийство, совершённое мной в моей предыдущей жизни. Был я тогда очень крупным поэтом, но запутался в разного рода обстоятельствах, не справился с управлением жизненной телеги и преднамеренно пустил её под откос – дескать, пошло всё к такой – то маме! Короче, свою жизнь я сравнил бы с пребыванием в некой шарашке, назначенной мне высшей потусторонней силой в качестве места отбытия наказания, причём условия отбытия его были не такими уж и суровыми, и закрытый тригон прямое тому подтверждение. В шарашке этой я должен был не столько страдать, сколько работать, искупая самовольный уход из материальной реальности, именуемой вселенная.

О моём пребывании в Харитоньевком «СИЗО» у меня лично не сохранилось ровным счётом никаких воспоминаний, хотя впоследствии, уже подростком и молодым человеком, я много раз там бывал. И не без удовольствия. Моё же переселение в «в колонию – поселение» состоялось по причине конфликта, возникшего между моей мамой и матерью моего отца. Ничего нового – обычная неприязнь между свекровью и невесткой.

Конфликт этот был благополучно разрешён посредством своего рода родственного обмена. Подчеркну, благополучно, хотя именно в те годы квартирный вопрос уже хорошенько испортил большую часть людей, населяющих города Советского Союза. Писатель Булгаков тому прямое подтверждение. Впрочем, в данном конкретном случае никаких оснований для дрязг, связанных с квадратными метрами, не должно было быть. Папа, мама, я и некто четвёртый (о нём чуть попозже) отправлялись на постоянное место жительства в отдельную четырёхкомнатную квартиру в доме № 5/6 по Курбатовскому переулку; родная сестра отца, Грансберг Сарра Рахмильевна, её муж и дочь, в свою очередь, отправились на постоянное место жительства в район Чистых прудов – опять-таки в отдельную четырёхкомнатную квартиру. Как видите, всё полюбовно, безо всяких претензий и каверз. Но это только на первый взгляд. «Квартирная порча» уже изрядно поработала на просторах Советского Союза, принимая самые различные формы. В конечном итоге порча эта не обошла семью моего отца, но она дала о себе знать далеко не сразу.

Как я уже написал выше, вместе с семьей моего отца на новое место жительства отправился и некто четвёртый, оказавшийся по сути бомбой замедленного действия. Этим четвёртым был родной племянник папы – Лев Натанович Вейцман, живший с некоторых пор не в доме своих родителей, а фактически у моего отца.

Кузен Лёвушка был сыном старшего брата моего отца, Вейцмана Натана Рахмильевича и его жены Татьяны Васильевны, урождённой Успенской. Фамилия «Успенская» явно указывает на то, что в роду этой женщины были православные попы, впрочем, не только оные – был и статский генерал, то есть человек, имевший чин по крайней мере действительного статского советника. Двоюродный братец Лёвушка родился 9 января 1920 года, а, стало быть, зачат он был уже при советской власти, когда столбовые дворянки, лишённые всех дворянских привилегий, не считали для себя зазорным выходить замуж за мужчин – евреев. Кузен Лев был старше меня на шестнадцать с лишним лет, а потому моя персона его мало интересовала. Отец мой очень любил своего родного племянничка, считал его чуть ли не гением и приютил у себя, когда Натан Рахмильевич выгнал из дому пятнадцатилетнего отпрыска – тот очень уж не ладил с родной матерью, которую весьма не любил. Причина этой нелюбви мне неизвестна. Не любил, и всё тут! А вот свою благоверную дядя очень даже любил; судя по всему, намного сильней, чем родного сына. Словом, кузен Лёвушка обосновался в семье своего родного дяди, которого со временем и «отблагодарил» за гостеприимство самым свинским образом. Что ж, ни одно благодеяние не остаётся безнаказанным. Есть такая сентенция. Естественно, она справедлива не на все 100 %, и потому требует некоторого уточнения с привлечением теории вероятностей. Рискну утверждать, что на каждую сотню разного рода благодеяний всегда придётся некоторое количество их, готовых наказать за своё появление на свет. Кто-то сказал: если не хочешь страдать от неблагодарности, не жди и не требуй её. Но кроме неблагодарности существует ещё и чёрная неблагодарность, а вот это уже преступление. Перед Господом Богом!

Итак, из очень симпатичного района Чистых прудов я переехал в малосимпатичный в те годы район Красной Пресни. Он изобиловал хулиганьём и разного рода простонародьем. Публика эта ютилась преимущественно в деревянных бараках и халупах. Это сейчас Пресня чуть ли не респектабельный центр Москвы – в 1939-ом она была окраиной столицы, хотя в те годы с крыши нашего четырёхэтажного тогда дома был прекрасно виден московский кремль. Именно после переезда заработала моя память, начав фиксировать если не поток сознания, то по крайней мере отдельные его, потока, фрагменты.

О некоторых из них я уже упомянул выше. Вот ещё несколько.

Моё первое посещение оперы.

Было мне года четыре, когда впервые в жизни меня повели на оперный спектакль – в Большой театр. Давали «Сказку о царе Салтане» Николая Андреевича Римского-Корсакова. Естественно, это был детский утренник. Не знаю, как сейчас, но в те и последующие годы детей до 16 лет на вечерние спектакли в театры не пускали. Даже с родителями.

Вместе со мною в «Большой» отправились мой отец и Домна Васильевна, домработница, едва ли не единственная приличная домработница из служивших у нас. Сам спектакль большого впечатления на меня не произвёл. Впрочем, иначе и быть не могло – душа моя была ещё не способна воспринять музыку этой оперы, музыку довольно сложную для четырёхлетнего малыша.

Царевна – лебедь весьма меня удивила – своим женским лицом. Я почему-то считал, что у неё должно быть не человеческое лицо, а лебединая голова, с клювом, как и положено птице. Само собою, меня мало интересовали артисты, певшие в «Царе Салтане», но вот сегодня, спустя столько лет после того спектакля, мне было бы весьма интересно скользнуть глазами по пожелтевшей от времени программке, содержащей перечисление действующих лиц и исполнителей, занятых в той постановке.

Запомнился мне также фрагмент, в котором царицу и Гвидона должны заключить в бочку – я вдруг заскучал в этом месте спектакля. Для скуки этой, с моей детской точки зрения, была весьма веская причина – уж больно долго сцена эта длилась.

Кстати, тогда, в 1940-ом, да что там «тогда», ещё и несколько десятилетий спустя, мне и в голову не могло прийти, что истории с бочкой… уже более семи столетий! Да-да, более семи столетий! И придумал её совсем не Наше Всё (курсив мой – Э. В.) по имени Александр Сергеевич Пушкин, а английский поэт Джеффри Чосер, живший… в 14-ом столетии и создавший, в частности, свои знаменитые «Кентерберийские рассказы», повествующие, помимо всего прочего, про бочку и помещённых в неё членов августейшей семьи. Впрочем, Александр Сергеевич копнул и поглубже, добравшись до культурного литературного слоя, относящегося аж ко второму веку нашей эры. Я имею в виду «Три девицы под окном пряли поздно вечерком…», иными словами, историю трёх родных сестричек, две из которых были весьма завистливы. Так вот, в «Сказке о царе Салтане» Пушкин не только использовал «бочкотару» из «Кентерберийских рассказов», но и семейную историю трёх сестёр из «Метаморфоз, или Золотого осла» древнеримского писателя Апулея, творившего во втором веке нашей эры. Пушкин, как хорошо известно, прекрасно владел французским и немецким, но первый поэт России, подозреваю, и с английским был на дружеской ноге, ибо, не владея языком гениального Уилла, как бы смог Александр Сергеевич сделать столько заимствований из англоязычной литературы, блистательно адоптировав их к российской действительности первой половины 19 века. Тут вам и «Сказка о рыбаке и рыбке», тут вам и «Сказка о золотом петушке», тут вам и «Евгений Онегин». Например, «Сказка о золотом петушке» по сути поэтическое переложение на русский новеллы американского писателя Вашингтона Ирвинга, а «Онегин» не что иное, как блистательное развитие темы, обозначенной Байроном в его «Чайльд Гарольде». Весьма вероятно, и без «Принцессы Клевской» тут не обошлось. Я имею в виду отказ овдовевшей героини этого выдающегося французского романа связать свою судьбу с судьбою любимого ею человека, коим являлся герцог Немурский. Принцесса предпочла остаться верной светлой памяти своего мужа, опасаясь к тому же вполне естественного угасания со временем чувств к ней любимого человека. Уж если Александр Сергеевич читал «Красное и чёрное» Стендаля, то прочесть «Принцессу Клевскую» Нашему Всё сам Бог велел. Роман этот был создан в эпоху Людовика XIV, а описываемые в романе события относятся к эпохе царствования Генриха Второго Валуа, то есть к середине века 16-го. Будем откровенны, русская литература, поначалу впитав в себя всё лучшее, что было создано до неё в литературе мировой, и в первую очередь, разумеется, в литературе западноевропейской, буйно затем пошла в рост, дав в конечном итоге необычайные золотые плоды. Тут вам и романы Льва Толстого и Достоевского, тут вам рассказы и пьесы Чехова, тут вам и гениальные трагедии Алексея Константиновича Толстого. Я имею в виду «Смерть Иоанна Грозного» и «Царя Фёдора Иоанновича». Да и поэзия графа Алексея Константиновича весьма высокого качества. Мусора в ней, типа антисемитского «Богатыря», минимум. Вышеприведенный список литературных шедевров, созданных на русском, можно и продолжить, но, кажется, пора нам вернуться к нашему четырёхлетнему барашку по имени Эмиль.

Короче говоря, «Царь Салтан» меня совершенно не впечатлил, и этого вполне можно было ожидать – не настало ещё для меня время для восприятия классической музыки; я ведь и близко не был вундеркиндом, но много-много лет спустя с удивлением понял, что существуют не только вундеркинды на белом свете, но появляются на свет божий и некие противоположности им. Я бы назвал оных вундеральтами. Это старики, которым за семьдесят и у которых в конце их отнюдь не короткой жизни вдруг прорезался очень яркий творческий талант в том или ином направлении интеллектуальной деятельности. Вот только, глядя на малолетнее чудо, все улыбаются и восхищаются, и совсем иная реакция у этих «всех», когда неожиданно возникает старик, предлагающий «благодарному человечеству» запоздалые плоды своего интеллектуального творчества. Реакция эта примерно такая: «У дедушки от склероза, видать, крыша поехала. В его возрасте надо карьеру уже завершать, а не приниматься за её созидание». Вот только невдомёк почтенной публике – овощи – то разные бывают. Одни – ранние, другие – поздние, а то и очень поздние. Кому как назначено будет Всевышним. Обычно, вундеркинду все пути открыты, а для вундеральта они, наоборот, чаще всего полностью перекрыты, и открыть их способна только Высшая сила. Так зачастую и случается – нередко уже после смерти запоздалого гения. Знать, Всевышнему в силу каких-то своих соображений надо поместить творчество тех или иных людей в запасники разного рода. Пусть там вылежатся до поры до времени, а там посмотрим.

Впрочем, стоп! Стоп!! Из глубин моей памяти неожиданно всплывают ещё несколько фрагментов моего бытия, относящихся к описываемому периоду моей жизни, причём некоторые из них мне, лично, не запомнились, но они запомнились кому-то из моих близких. От них – то я и узнал со временем о кое-каких деталях моего раннего детства, деталях, касающихся моего восприятия классической музыки. Да, в мои три – четыре года она ещё была не в состоянии полностью овладеть мною, но некий важный плацдарм в моей душе музыка, в том числе и классическая, уже завоевала. Не могла не завоевать, поскольку в нашей малой семье, включающей моих родителей и меня, она имела постоянную прописку. В первую очередь благодаря отцу, обладателю абсолютного слуха и великолепного, отлично поставленного баритонального баса. Впрочем, отец ещё хорошо играл на рояле, читая ноты с листа, и занимался музыкальной композицией. В этой связи мне вспоминаются следующие два фрагмента моего самого раннего детства.

Фрагмент первый. Не знаю уж по какому поводу, у нас в доме собралось много гостей. В кабинете отца устроен импровизированный концерт. Отец, стоя у рояля фирмы «Беккер», поёт арию князя Игоря. «О дайте, дайте мне свободу…». Ладонь правой руки папа держит у правого уха. Многие певцы так делают, разумеется, не на сцене, во время оперного спектакля, и не на эстраде, во время концерта. Аккомпаниатор мне не запомнился. Весьма возможно за роялем друг отца, пианист и композитор Владимир Пескин. Об этом человеке ниже ещё не раз будет идти речь. Я слушаю пение отца, сидя на низком детском стульчике, недалеко от рояля. Пение отца мне очень нравится. Оно многим нравилось, хотя тот же Пескин находил нём, возможно, и не без некоторого основания, некий недостаток, заключающийся в заметной монотонности исполнения. Папа, кстати, и в «Большой» пытался поступить. Не взяли – из-за очень плохого зрения, осложнённого весьма длинным языком потенциального солиста. Зрение у отца было отвратительным – 7 или 8 минусов. Без очков папа ни черта не видел. Естественно, арию «Бориса» в «Большом» родитель исполнял в очках. Кто-то из членов прослушивающей комиссии поинтересовался, а как Виктор Вейцман чувствует себя без очков?

Ответ был молниеносным:

«Как без штанов!»

Естественно, «без штанов» в начале 20-го века на оперных подмостках ещё не пели. Мода на подобного рода новации расцвела пышным цветом на сценах оперных театров с лёгкой руки некоторых оперных режиссёров где-то в конце ушедшего тысячелетия. А теперь представьте себе на мгновение, постановку «Бориса Годунова» Мусоргского где-нибудь в «Ля Скала» с очкастым и бесштанным царём Всея Руси!

Фрагмент второй. Тот же кабинет. За роялем папа. Аккомпанируя самому себе, он поёт романс Рахманинова «Ночь печальна». На слова Ивана Бунина. Мою детскую душу особенно трогает фраза «…огонёк мерцает одинокий…». Огонёк этот так легко себе представить. Я делаю это, и мою душу тоже охватывает печаль.

Но вот отец берёт нотный альбомчик, в который записывает собственные композиции. Он открывает его на нужной странице, ставит на пюпитр рояля и начинает петь романс собственного сочинения. Кажется, он посвящён какой-то женщине. Я хорошо запомнил заключительные аккорды и слова, завершающие романс, впрочем, последние запомнить было совсем нетрудно: «Виктор Вейцман!». Слова эти что-то вроде подписи, которую художники ставят на своих картинах, только в данном случае «картина» была музыкальной. Альбомчик этот со временем оказался в квартире на Большом Харитоньевском, а затем исчез в недрах МГБ – после визита сотрудников пресловутой госбезопасности к моей тётушке, Сарре Рахмильевне. В 1947-ом году. Кстати, тётя Сарра много лет спустя рассказала мне про папину композиторскую задумку – сочинить оперу на сюжет драмы Гуцкова «Уриэль Акоста». Увы! Не сложилось. Много, что не сложилось. Остаётся добавить. Отец очень любил Скрябина и Метнера; Шостаковича считал гением, к Прокофьеву относился с прохладцей. Музыка, сочиняемая папой, по отзыву его друга Владимира Пескина была не оправданно сложной.

Тут будет вполне уместным упомянуть об одном весьма выдающемся музыканте, трубаче Тимофее Александровиче Докшицере. Именно до войны я впервые услышал о нём. Тимофей Александрович, или Тима, как звали его в моей семье, был воспитанником Владимира Ананьевича Пескина, на жилплощади которого в районе Чистых Прудов Тима жил одно время. Он и свою первую жену, Фаню, привёл туда. Квартира, в которой обретался Владимир Пескин со своими близкими, была большой и коммунальной. Тима, само собою, по многу часов упражнялся на трубе, доводя «своим трубным гласом» жильцов квартиры до умоисступления. Они, естественно, во всю протестовали, в ответ Владимир Ананьевич, дядя Володя, как я его звал с детства, в свою очередь возмущался, заявляя соседям, что они не понимают прекрасного. Папа мой, писавший, помимо всего прочего, и весьма неплохие сатирические стихи, откликнулся на этот «трубный страшный суд» такими вот стихотворными строчками, которые хорошо ложились на мотив «Катюши» Матвея Блантера:

  • Затрубил в свою трубу Тимоша,
  • Никому покою не даёт,
  • Всех соседей трубою укокошил —
  • Без конца в свою трубу трубьёт.

Остаётся добавить, Тима Докшицер был замечательным музыкантом и очень хорошим человеком.

Своего сына, меня, то есть, папа хотел в будущем видеть непременно музыкантом, желательно пианистом или дирижёром. Ничего подобного не случилось; подозреваю, и случиться не могло. Это «не могло», по сути, карта – факт № 3 пасьянса, карта на первый взгляд лишняя, явно не в масть, но тем не менее нашедшая своё отражение в моём литературном творчестве, придав ему свои особенности. Моя большая музыкальность уже в раннем детстве ни у кого сомнения не вызывала, явственно отражаясь впоследствии в ритмике моих стихотворений и в созвучности многих найденных мной рифм.

А вот ещё фрагментик моего бытия, относящийся к 1940-му году. Датировка на этот раз совершенно точная, ибо именно в этом году… был арестован приятель моего отца биолог Георгий Георгиевич Винберг, впоследствии член-корреспондент Академии наук Советского Союза. В данном конкретном случае моё воспоминание напрямую связано именно с этим арестом. Естественно, я ничего не знал в то время ни о биологе Винберге, ни об его аресте, а запомнился мне некий бежевый костюмчик очень малых размеров, который мама моя пошла отдать какой-то женщине, оставив меня на несколько минут у подъезда совершенно незнакомого мне дома. Как я узнал впоследствии, костюмчик этот предназначался малолетней дочери арестованного биолога. Мама купила эту вещицу по просьбе моего отца и по его же просьбе отнесла её жене Георгия Георгиевича. Только спустя много лет я по – настоящему понял, что со стороны моих родителей это был Поступок. Тут остаётся лишь добавить. Вся «вина» Винберга заключалась в национальности его родителей: отец – швед, мать – француженка. По тем временам такая биографическая деталь являлась de facto криминалом на территории Советского Союза. Впрочем, она давала арестованному биологу и некоторую свободу выбора: хочешь, будь шведским шпионом, хочешь – французским. А уж если очень хочешь, так признавайся в шпионаже сразу на обе эти державы.

Где-то в это же время я совершал и моё первое самостоятельное путешествие. В некотором роде кругосветное. Случилось вот что.

Меня отпустили поиграть со своими сверстниками во дворе, судя по всему, строго – настрого наказав, за пределы двора не выходить. Да не тут-то было – как-никак по гороскопу я являлся «близнецом», а люди, рождённые под этим астрологическим знаком, весьма склонны к путешествиям, причём зачастую рискованным.

В этой связи я предложил одному из своих сверстников совершить кругосветное путешествие вокруг старой территории московского зоопарка, что и было немедленно осуществлено. Мы вышли со двора и поднялись вверх по Курбатовскому переулку к Большой Грузинской улице. Затем мы двинулись по Большой Грузинской в сторону зоопарка, вышли к Красной Пресне, свернули направо, прошли сколько – то метров по направлению к Краснопресненской заставе и вновь свернули направо – в Волков переулок. Далее наш анабазис, достойный анабазиса Александра Македонского, пролёг по этому переулку, а после его форсирования и по переулку Новопресненскому, включая пересечение переулка Зоологического. В конечном итоге всё благополучно завершилось возле нашего дома, расположенного как раз на пересечении двух переулков – Курбатовского и Новопресненского. Как известно, Александра Македонского после его анабазиса ждала мировая слава, я же был награждён мировым семейным скандалом. Мне было строго наказано – впредь ничего подобного себе не позволять. Не тут-то было.

В этом же периоде моей жизни я узнал о бренности нашего существования – о неотвратимой смерти для всего живого на Земле, не исключая и человека. Естественно, умирать мне очень не хотелось, а потому я стал искать способ для преодоления подобной напасти. В конце концов он был придуман мной. Требовалось, во что бы то ни стало не закрывать глаза, когда злодейка – смерть явится по мою душу. Раз глаза открыты, значит, умереть ты никак не можешь. Смерть будет посрамлена. Что ж, попробую эту блестящую идею осуществить со временем на практике – как-никак мне уже за восемьдесят, а на мир я продолжаю смотреть широко открытыми глазами. Ночью, само собою, тоже – страдая бессонницей. Вот только как быть, когда забыться во сне всё-таки удаётся? Надо, наверное, срочно научиться спать с открытыми глазами. Тут остаётся лишь уточнить кое-что. Я не совсем уверен, что моя блестящая идея противостояния курносой злодейке пришла мне в голову именно в самый ранний период моего существования на Земле. Очень может быть, идея эта была мной сформулирована несколько позже, – когда Вторая мировая война была в полном разгаре и смерть ежедневно беспощадно косила многие тысячи людей, на фронте и в тылу, вне зависимости от того, были их глаза открыты или закрыты при её нескончаемых атаках.

Война! Проклятая война!! 22 июня 1941 года я, находясь на балконе моей квартиры, услыхал это слово, прозвучавшее во дворе нашего дома. Именно с этого дня фрагменты моего сознания стали довольно быстро сливаться в его неразрывный поток. Но прежде чем начать писать про «военный период» моего бытия, мне надо рассказать ещё об одном эпизоде из довоенной жизни моей семьи, именно семьи, поскольку по причине, связанной с малолетством, я не мог быть его участником, зато его последствия в течение многих лет давали потом о себе знать. И ещё как! Я имею в виду некий поступок племянника папы, Льва Натановича Вейцмана, о котором уже шла речь выше и ещё не раз будет идти ниже. Как вы, надеюсь, помните, мой отец приютил Лёву у себя. Папа очень любил племянника, считал его чуть ли не гениальным и видел в нём будущего продолжателя своего дела. Не знаю уж, как насчёт гениальности, но упорства кузену Лёве (астрологическому «козерогу») было не занимать. Творческой одарённости, похоже, также. Судите сами. Жизнь свою мой двоюродный брат закончил в 2008 году доктором биологических наук, профессором, обладателем более десятка золотых медалей ВДНХ – за получение новых пород цесарок. Вот только было ему не занимать и… как бы это помягче выразиться… некоторых совсем не позитивных человеческих качеств, например, элементарной порядочности…

В этом месте я не могу не остановиться, ибо “de mortuis out bene, out nihil”, то есть “о мёртвых либо хорошо, либо ничего”. А, кстати, в течении какого времени этот фрагмент древнегреческой сентенции – запрете (в переводе на латынь) должна иметь силу?! До похорон умершего? В течение девяти дней после его смерти? В течение 40-ка дней? Года? Двух? А как быть с такими людьми, как Корнелий Сулла, Ирод Великий, Иван Грозный, Сталин, Гитлер? Тут остаётся лишь добавить: сентенция, цитированная выше, является начальным фрагментом древнегреческой сентенции, сформулированной спартанцем Хилоном в VI веке до нашей эры! Вот её полный текст на латыни: «De mortuis out bene, out nihil nisi verum», то есть «О мёртвых либо хорошо, либо ничего кроме правды». Подозреваю, подобное обрезание сентенции Хилона осуществили христиане. Не иудеи!

Впрочем, кузен Лёва был явно не Иродом Великим и тем более не Сталиным с Гитлером в придачу. Он был, в частности, одним из тех людей, которых по меткому определению мессира Воланда испортил квартирный вопрос. Вспоминается тут и Полиграф Полиграфыч Шариков, претендовавший на квадратные метры в квартире профессора Преображенского. В нашем же случае кузен Лёва, будущий профессор, причём совершенно полноценный, заявил о своих претензиях на квадратные метры в квартире дяди, приютившего его. Впрочем, до профессорства было ещё ой как не близко, а вот до суда рукой подать. Да к тому же и жениться племянничек решил со всеми вытекающими отсюда обстоятельствами, а любимый дядя, ответственный квартиросъёмщик, совсем не собирался прописывать в своей квартире ещё и будущую жену племянника, ничего не зная о ней. Короче, племянник подал в суд на своего дядю, потребовав предоставить ему, Льву Натановичу Вейцману, отдельную комнату в полное его распоряжение. Это означало фактически, что в случае удовлетворения судом иска гражданина Вейцмана Л. Н. квартира из отдельной превращалась в коммунальную, а племянник становился также и соседом, имеющим право на отдельный лицевой счёт и получившим возможность, «никого ни капли не спросясь», прописывать на своих квадратных метрах кого угодно, включая законную жену. Словом, племянником относительно дяди, его очень любившим и приютившим, было совершено деяние, которое может квалифицироваться как откровенная подлость. Наша двоюродная сестра Аля деяние это так и квалифицировала, впоследствии говоря неоднократно: «Лёвушка способен на подлость!». Что ж, ни одно благодеяние не остаётся безнаказанным.

Папу едва удар не хватил при получении судебной повестки. В суд отец не явился, а иск Лёвы был удовлетворён. Поступок двоюродного брата имел последствия – как немедленные, так и в долгосрочной перспективе. Что касается немедленных, то они выразились в немедленном прекращении всяких отношений между дядей и племянником, естественно, по инициативе дяди. Что же касается вторых, то они растянулись на сорок с лишним лет и завершились 23 октября 1993 года, когда квартира после многих перипетий вновь стала отдельной.

Мне как-то довелось спросить двоюродного братца относительно сделанного им поступка. Он сказал, что моя мама (Лёва её терпеть не мог) вела себя как хозяйка и всюду лезла. Я весьма удивился такому ответу, весьма, кстати, неумному. Моя реплика на заявление родственника не заставила себя ждать:

– А мама – то и была хозяйкой!

Я мог бы ещё и добавить:

– А вот ты, Лёва, был примаком!

Но тогда не догадался.

Много лет спустя, в 1997 году, я посчитался с семьёю кузена Льва за совершённую им когда-то подлость. Всевышний восстановил справедливость, хотя и мне самому пришлось здорово поработать на неё.

Мой двоюродный брат всегда казался мне несколько странным и не очень умным. Он, в свою очередь, считал неумным меня, а мою маму и вообще дурой набитой. Когда пишутся эти строки, их обоих уже нет в этом мире. “De mortuis out bene, out nihil”. Прости меня, Господи, как-то не получается иногда следовать рекомендациям обрезанной сентенции спартанца Хилона!

№ 2 – от 22 июня 1941 года до поступления в школу в 1944-ом

Я и моя мама уехали в эвакуацию в июле 1941 года. Москву в это время уже бомбили, и жильцы нашего дома при сигналах воздушной тревоги спешили укрыться в бомбоубежище – в нашей домовой котельной, вход в которую находился во дворе. Её помещение как бы частично было врезано в фундамент строения. Кто-то из его обитателей во время авианалётов фашисткой авиации находился на домовой крыше с целью своевременного тушения зажигательных бомб, сбрасываемых с вражеских самолётов. От нашей семьи в этих рискованных дежурствах участвовала домработница Домна Васильевна. Она – то и рассказала потом, как видела в московском небе два вражеских самолёта, участвующих в налёте на столицу. Впрочем, район Красной Пресни особенно сильно не бомбили. Во всяком случае, вернувшись в 1943 году в Москву из эвакуации, я не увидел никаких особенных разрушений в этой части города.

Во время одного из очередных налётов вражеской авиации со мной приключилась забавная история – я умудрился промочить ноги, залезши в какой-то проточный жёлоб, находящийся в котельной. Вот, собственно, и всё, что осталось в моей памяти от походов в бомбоубежище. Никаких бомбовых разрывов я не слышал.

До отъезда в эвакуацию мне запомнился ещё один эпизод, свидетельствующий о пришествии войны. Окно нашей кухоньки выходило на Новопресненский переулок. После 22 июня на нём регулярно протекали… военные действия, иными словами, без пяти минут призывники под руководством инструктора отрабатывали приёмы штыкового боя с воображаемым противником. Естественно, штыки были тоже воображаемыми, а винтовки муляжными – сделанными целиком из древесины.

Бомбёжки и стремительное продвижение в глубь страны немецких войск поставили на повестку дня вопрос об эвакуации жителей Москвы, в первую очередь женщин с малолетними детьми и стариков, на Восток. Подальше от линии фронта. И поскорее.

Быстрей всего эвакуироваться можно было «от домоуправления», то есть по спискам, составленным в домоуправлении. Мои родители выбрали именно этот вариант. Отец, между тем, собирался отправиться на фронт добровольцем, хотя, будучи сотрудником Академии наук СССР и кандидатом биологических наук, имел так называемую броню, иными словами, освобождение от призыва в действующую армию. Но он считал для себя невозможным отсиживаться в тылу. На призывной пункт он отправился после того, как проводил меня с мамой в эвакуацию.

На призывном пункте с папой произошла забавная история. Сейчас уже не помню точно, от кого я услышал о ней. Кажется, от Владимира Ананьевича Пескина.

Отцу на призывном пункте был задан вполне стандартный вопрос:

– Виктор Рахмильевич, вы не служили в какой-нибудь иностранной армии?

На стандартный вопрос последовал супер нестандартный ответ:

– Было дело!

– В какой же? – немедленно поинтересовался военный комиссар.

– В египетской.

– Это когда же? – задал ошарашенный комиссар свой очередной вопрос.

– Пару тысяч лет до нашей эры, – ответствовал папа и ведь не соврал.

Дело в том, что, живя в Одессе, он подростком ради скромного приработка частенько нанимался участвовать в массовых сценах оперных спектаклей. Как-то давали «Аиду» Верди, и отца назначили знаменосцем. Выйдя из одной кулисы с высоко поднятым знаменем, отец двигался с ним под звуки знаменитого марша по сцене в сторону противоположной кулисы, за которую затем уходил. И так несколько раз.

Как хохму отца оценил военный комиссар, мне неизвестно. В армию капитан Вейцман был благополучно призван, и для начала очутился на Ленинградском фронте.

На фронте вроде бы побывал и мой двоюродный братец Лёвушка, но в действующей армии он находился весьма недолго. Информация, связанная с его фронтовой жизнью, скудна и ненадёжна, особенно если учесть склонность этого моего родственничка к туманонапускательству. Автобиографическому в первую очередь. Кто там разберёт, что с ним было на самом деле. Да и был ли он по – настоящему на фронте. Мой отец в этом крайне сомневался. По словам же Льва, он был младшим политруком батареи «сорокапяток» (противотанковых пушек калибра 45 миллиметров), получил контузию и был демобилизован вследствие этого. После демобилизации оказался в Ташкенте, в эвакуации. Кстати, орудия калибра 45 миллиметров на фронте именовались «Прощай родина». Они стреляли исключительно прямой наводкой, находясь на самом переднем крае обороны. Время существования таких батарей и их боевых расчётов исчислялось весьма короткими сроками. Судя по всему, в настоящем сражении этот мой родственник не участвовал, каким – то образом заполучив свою контузию до первого настоящего боя. Если же учесть крайне плохое зрение Льва (чуть ли не минус 8), то в артиллерии ему вообще нечего было делать. Тем не менее свою медаль «За победу над Германией» мой двоюродный брат получил. Кроме того, он носил на пиджаке красную ленточку – свидетельство полученной контузии.

По ходу моего повествования мы ещё не раз будем возвращаться к моему весьма колоритному родственнику. Но, похоже, самое время вернуться к моему эвакуационному анабазису.

И вот я и мама в дороге. Едем в неизвестность в «телятнике», иными словами, в товарном вагоне, в котором соорудили нары для лежания. Естественно, наш состав движется на Восток, а навстречу нам следуют воинские составы с живой силой. Наш гражданский поезд никуда не торопится, частенько надолго застревая в открытом поле. Бывает, там же останавливаются и встречные поезда. Тогда и военные, и гражданские высыпают из своих вагонов и перемешиваются друг с другом. Солдаты берут на руки малолетних детей, весьма вероятно думая при этом, доведётся ли когда-нибудь взять на руки своих собственных чад. Конечно, это касается прежде всего немолодых солдат, у которых дома остались семьи. Именно такой солдат запомнился мне во время очередной встречи составов на остановке. Немолодой, высокий, немного нескладный, поднявший высоко в воздух маленького ребёнка, как бы говоря ему: «Не бойся, малыш! Я защищу тебя!». Поди угадай, какая судьба была уготована и этому солдату, и этому ребёнку.

На станцию назначения мы прибыли глухою ночью, и долго ждали, когда за нами приедут. Наконец приехали, приехал, вернее, – кто-то на велосипеде, оснащённом велосипедным фонариком. В конечном итоге мы оказались в каком – то башкирском колхозе, где нас накормили и распределили затем по домам его обитателей. В качестве еды нам предложили суп – лапшу. Поначалу он показался мне очень вкусным, но у него довольно скоро обнаружился большой недостаток, именуемый постоянством – блюдо это нам неизменно предлагали изо дня в день: в результате через какое-то время эта еда мне уже в горло не лезла. Должен отметить и следующий факт: отношение к эвакуированным со стороны местных жителей было самое благожелательное.

Немного обустроившись на новом месте, мама пошла работать в колхоз – скорей всего счетоводом. В нём она проработала конец лета, осень и начало зимы. Затем мы перебрались в районный центр.

От моей «колхозной» жизни в памяти у меня осталось несколько эпизодов достойных упоминания. Два из них были тесно связаны с огнём.

Сейчас, в начале третьего тысячелетия от рождества Христова, спички в домашнем хозяйстве уже почти не встречаются, а в середине прошлого века в доме без них было никуда – с их помощью зажигали газ в газовых плитах на кухне и в газовых колонках в ванных комнатах, с их помощью зажигали свечи и керосиновые лампы, если в помещении вдруг отключалось электричество, с их помощью разводили огонь в печах. В конце концов, с их помощью закуривались папиросы, сигареты, табачные трубки и так называемые «козьи ножки». Последние изготавливались, когда в распоряжении курильщика имелись только табак или махорка. В этом случае брался кусок газеты, из него скручивался некий конусообразный объёмчик, пережимаемый на каком – то расстоянии от его вершины. Вершина содержала маленькое отверстие. Через него табачный дым мог попадать в рот курильщика и далее, в его лёгкие. По своей конфигурации этот пережатый объём напоминал козлиную ногу. Далее через открытый раструб этой газетной конструкции засыпалась порция махорки или табака. Чтобы курительная субстанция не высыпалась наружу, внутренний объём ножки (считая от пережатой её части) засыпался не полностью. Затем выходная часть этой «народной сигареты» закупоривалась газетной бумагой, расположенной выше уровня махорки в расширяющейся части конуса. Всё, готово! Бери теперь вершину «козьей ножки» в рот раструбом вверх, подноси к нему огонь зажженной спички и кури себе на здоровье. На здоровье ли?!

Поскольку папиросы в то время были, по сути, роскошью, большинство граждан Советского Союза от глубокого тыла и до самой передовой обходилось этими самыми козьими ножками, или цигарками, если хотите. Табак и махорку держали при этом в специальных кисетах. Естественно, со спичками во время войны обычно были большие проблемы, особенно на передовой. В этом случае на помощь приходили огниво и трут. В те годы и много позже в народе шутили, когда начинало «пахнуть керосином», войной, иными словами: «Не время ли спешно закупать мыло, соль и спички?». В каждой шутке частенько скрывается доля правды, если судить о спичках, лежащих частенько на самом видном месте. Именно, частенько, чего делать было никак нельзя. Не зря же в те времена на каждом шагу на глаза попадались обращения – просьбы к гражданам – прятать спички от малолетних детей. В одном из домов деревни, приютившей меня с мамой, спички спрятаны не были. Возможно, даже преднамеренно – из-за желания хозяев дома щегольнуть спичечным достатком. (Шучу!) Этот спичечный достаток едва не вылился в спичечную катастрофу. Сегодня я уже не помню, проживали мы в этом доме или же мама пришла туда по какому-то делу, прихватив меня с собою. Главное в другом. В то время, когда мама о чём-то разговаривала с хозяевами дома в жилой комнате, я был предоставлен самому себе и занялся обследованием сеней дома. В них я обнаружил несколько снопов какой-то сельскохозяйственной культуры и… спички. Одна из них была мной зажжена и поднесена горящим огнём к одному из снопов. Тот начал гореть. Тут я страшно испугался и поторопился погасить огонь. Тем не менее, мне очень хотелось ещё что-нибудь поджечь, вне дома, разумеется. Сухая трава для этого вполне подходила. Вскоре она горела уже вовсю.

К счастью, всё завершилось вполне благополучно. Огонь вовремя заметили, и пожарная команда, вооружённая почему-то также и охотничьими ружьями, быстро прибыла на месте происшествия. Пожар был ликвидирован, а у мамы состоялся неприятнейший разговор с сельчанами. Короче, не разрешайте малолетним детям играть со спичками! Прячьте их от малолетних детей!

А вот ещё эпизодик из того времени. На этот раз всё произошло в доме, в котором мы проживали.

Дело было днём, когда мама была на работе, а я без присмотра остался дома. На этот раз у меня случились проблемы с кишечником, и я, говоря открытым текстом, элементарно уделался. Естественно, «мои фекальные ароматы» быстро распространились по всему дому. Хозяйка его, почти не говорившая по – русски, немедленно побежала за моей мамой к ней на работу. Найдя её, она закричала: «Бесрак! Бесрак!» Мама, между тем, никак не могла понять, в чём дело. Что за «бесрак» такой. Положение спас какой-то мамин сотрудник, догадавшийся, в чём дело.

– Цецилия Адольфовна! – сказал он. – Похоже твой сынок обос…ся!

Мне хорошо запомнились ещё несколько эпизодов из нашей недолгой жизни в башкирском селе. Эпизоды эти, как таковые, никак не повлияли на последующее формирование моего характера, они всего – навсего картинки деревенского бытия российской глубинки, причём глубинки, населённой преимущественно национальным меньшинством – башкирами. Кстати, в массе своей очень хорошими людьми. И тут не знаешь, с чего начать и чем закончить, что достойно упоминания, а что можно и опустить. Ну вот, например, эпизод.

Я, мама и какой-то мужчина куда-то едем. Экипаж на конной тяге. Слева и справа от дороги тянутся бескрайние поля. Урожай ни них уже созрел. Он очень богатый. Это подсолнечник. У мужчины на ладони какой-то минерал золотистого цвета. Наш спутник внимательно его рассматривает. Мой взгляд также прикован к этому минералу, который я считаю золотом… Стоп!.. Именно золотом! Но это, естественно, не оно. Стало быть, в пятилетнем возрасте я уже что-то знаю про этот элемент таблицы Менделеева. Мне очень хочется то ли потрогать этот золотистый кусочек вещества, то ли завладеть им.

Тут какой-нибудь записной юдофоб может воскликнуть, широко раскрыв свою поганую пасть:

– Ну конечно! Конечно! Жидёнок уже в пятилетнем возрасте золотому тельцу поклоняется! Да у жидов это поклонение в генной памяти заложено ещё со времён Моисеевых, а то и более ранних!

Этому воображаемому мной антисемиту я бы ответил, что к золоту всю мою жизнь был весьма равнодушен, никакого благоговения оно у меня никогда не вызывало, даже когда мне приходилось держать в руках более одного килограмма этого драгоценного металла. В монетах царской чеканки преимущественно. Впрочем, должен признаться, слово «золото», возможно, и сыграло некоторую роль в моём выборе высшего учебного после окончания школы. Этот ВУЗ, или, если хотите, ВТУЗ, именовался «Институт цветных металлов и золота имени М. И. Калинина». Именно это название красовалось на фасаде здания, в котором институт располагался. Буквы в названии были сделаны, судя по всему, из какого-то сплава жёлтого цвета, скажем, из латуни. Не исключаю, впрочем, их изготовления, и из иного сплава, позолоченного затем. Естественно, слой позолоты мог быть максимально тонким. Буквы были весьма крупных размеров, и мне не составляло никакого труда прочесть название ВУЗа в то время, когда я проезжал мимо на каком – то виде транспорта, возможно, на трамвае, который в пятидесятых годах прошлого столетия ходил в тех краях, следуя по Крымскому мосту мимо «Парка культуры и отдыха имени Максима Горького». Однако, стоп! Стоп! Опять я слишком забежал вперёд – в сороковые и пятидесятые годы ушедшего столетия.

Запомнился мне и день похорон какого-то родственника хозяев дома, где мы квартировались. Родственник этот был то ли председателем сельсовета, то ли председателем колхоза, на территории которого находилось и приютившее нас село. С раннего утра сельчане готовились к погребению. Следуя мусульманским обычаям, оно должно было состояться до захода солнца. Так и случилось. Сразу же после погребения над свежей могилой вновь усопшего устроили из охотничьих ружей поминальный салют, весьма меня впечатливший. Затем народ отправился на поминальную трапезу. Пришедшим на неё было предложено также и мясо чёрного барана; его зарезали утром на моих глазах. В последние мгновения своей бараньей жизни он жалобно блеял и вертел своим коротким хвостиком.

Интересная деталь, относящаяся, впрочем, не только к поминальной трапезе. Мою маму очень удивляла «чайная церемония» на башкирский манер. Чаепитие по-башкирски включало в себя также соль, сливочное масло и… луковицу репчатого лука. Именно эти ингредиенты вводились в кипяток вместе с чайной заваркой. Кстати, моё изучение башкирского языка началось и закончилось именно в день описываемых мной похорон. Оно ограничилось запоминанием двух башкирских слов, относящихся к гастрономии, а именно, баран и картошка. Так вот, баран по-башкирски – махан, а картошка – бэренга.

Я тоже поучаствовал в поминальной трапезе, правда, скорее заочно – хозяйка дома, вдруг появившаяся в комнате, где мы с мамой жили, бросила рядом со мною варёную гусиную голень. Я в это время на чём-то расположился; уж не помню, на чём.

А вот ещё несколько интересных эпизодов из нашей жизни в эвакуации.

Мама, желая задобрить хозяина дома, бросает рядом с ним деньги – ему на водку. По тому, как это делается, я, пятилетний малыш, интуитивно ощущаю – делать это маме крайне неприятно, она абсолютно не приучена к чему – то подобному, да вот приходится. Как следствие, её движения правой рукою в момент бросания бумажных купюр какие – то ненатуральные. Похоже, маме стыдно в эти мгновения. Стыдно в первую очередь перед собою. Для неё происходящее самое настоящее унижение. Чуть ли не трагедия.

Естественно, мама в эвакуации и близко ничего не позволяет знакомым мужчинам в отношении себя – она любит своего мужа, моего отца, находящегося на фронте. Ленинградском в данный момент. Стихотворение Константина Симонова «Письмо женщине из города Вичуга» не про неё писано. Оно про таких, как соседка Дорожкина, соседка по нашему московскому дому. Вместе со своим сыном Лёней (я звал его Ленок; он был примерно моих лет) она ехала в эвакуацию в том же железнодорожном вагоне, что и я с мамой. Её муж также фронтовик. С войны он не вернулся. А вот жена в эвакуации очень быстро загуляла, забросив заботу о сыне, который вскоре от чего-то умер. Впоследствии дама эта вернулась в Москву, вышла замуж за человека, любителя собак. Помнится, одна из этих собак, кажется, лаек, носила кличку Заграй. Много лет спустя, где-то в самом конце прошлого века, я совершенно случайно узнал от Анатолия Красикова, другого моего соседа по московскому дому на улице Климашкина, что второй муж Дорожкиной якобы был палачом, приводившим в исполнение смертные приговоры, выносимые так называемым «Специальным совещанием». Что до Красикова и его близких, то о них ещё будет речь ниже. Тут есть, о чём рассказать. Пока лишь замечу, Анатолий Андреевич сделал при советской власти очень недурственную карьеру, дойдя до заместителя генерального директора ТАСС и руководителя пресс – службы президента Ельцина!

С продовольствием в башкирской глубинке было совсем не плохо, во всяком случае, я не помню, чтобы там я ходил голодным. Но, судя по всему, кто-то из эвакуированных питался не лучшим образом. Об этом косвенно свидетельствует следующий эпизод, врезавшийся в мою память.

Я с мамой в компании ещё одной семьи (также мать с сыном) отправляемся на прогулку. В её ходе наша спутница то ли покупает, то ли на что-то выменивает некоторое количество сливочного масла, завёрнутого в чистую, белую холстину. Конфигурация масла представляет собою сплюснутый эллипсоид вращения, извините уж за научную терминологию. Естественно, о существовании этой геометрической фигуры я узнал только много лет спустя, а вот, как в просторечии именуется порция сливочного масла подобной формы, не знаю до сих пор. Сыну нашей спутницы захотелось вдруг съесть бутерброд. Кусок белого хлеба и нож немедленно нашлись. Весьма возможно, женщина взяла хлеб и нож с собою. Вот только на гулянье было много народа, и нашей спутнице очень не хотелось, чтобы кто-то видел, что её сын ест хлеб с маслом. В конечном итоге было найдено воистину Соломоново решение: поедаемый бутерброд был повёрнут… маслом вниз. Авось масла никто не увидит. Такие вот дела.

Время между тем неумолимо шло вперёд. Не успели мы оглянуться, как наступила осень. Она запомнилась мне в первую очередь благодаря белокочанной капусте. В этот год оная сельскохозяйственная культура уродилась в Башкирии на славу. Одна за другой грузовые машины, нагруженные доверху капустными кочанами, везли их на плодоовощную базу. Именно машины, до отказа нагружённые капустой, остались моим последним воспоминанием о пребывании в башкирском селе. В самом начале зимы мы обосновались уже в ближайшем районном центре, оказавшись на этот раз в компании четырёх особ женского пола, причём дворянского происхождения. Да-да, дворянского. Семья эта включала в себя старую женщину, её дочь, уже немолодую даму, внучку, очень красивую молодую женщину по имени Нина, и правнучку лет двух или трёх. Правнучку звали Галя, а я звал её Гатик и время от времени немножко мучил. Весь этот «мамзель» именовался Александровыми. Впрочем, у них могли быть и разные фамилии. «Уже немолодая дама» в молодые годы чуть ли не метила во… фрейлины к императрице. Не сложилось – наверное, к счастью. Муж красавицы Нины (лётчик) был в действующей армии. С войны он, кажется, вернулся. Мама как-то случайно встретила на улице Нину уже после войны, и та рассказала, как сложилась дальнейшая судьба её семьи, обосновавшейся в Киеве.

Совместное проживание с Александровыми запомнилось мне рядом эпизодов. В частности, следующими двумя известиями – радостным и трагическим. Радостное возвещало о разгроме немцев под Москвою. Трагическое – оповестило о страшной судьбе Зои Космодемьянской.

Московская комсомолка Зоя Космодемьянская входила в состав диверсионной группы, действующей в немецком тылу. В ходе выполнения данного ей задания девушка была схвачена фашистами, подверглась жестоким пыткам и в конечном итоге повешена. Естественно, её действия были в Советским Союзе однозначно расценены как подвиг и преданы широкой огласке. Иначе и быть не могло. Шла жестокая война, война не на жизнь, а на́ смерть, война, включающая в себя и информационную компоненту, главным назначением которой было возбуждение ненависти к фашистским захватчикам. Но всё течёт, всё изменяется, и вот сегодня, спустя много десятилетий после трагических событий 1941 года, целесообразность действий диверсионной группы, действовавшей в тылу врага, ставится под сомнение. Грешат этим люди, не жившие в те трагические времена и не хлебнувшие военного лиха ни в действующей армии, ни в тылу, люди, пытающиеся судить об ушедшей эпохе, руководствуясь представлениями сегодняшнего дня. В основном это представители так называемых либеральных кругов, готовые зачастую беспардонно оплевать всё советское прошлое страны. Кто спорит, тогда много было очень плохого, даже отвратительного. Очень! Но я бы порекомендовал нашим ура – либералам, людям преимущественно посредственным и недалёким, поразмыслить немного о … московском пожаре 1812 года. Что поделаешь, красный петух в течении многих веков состоял на вооружении у россиян. Такая уж страна Россия. Прибегла к нему и комсомолка Зоя, но не в масштабах города, а в масштабах отдельно взятой деревни Петрищево.

Смерть Зои Космодемьянской была возведена в ранг национальной трагедии, между тем на фронте и в тылу ежечасно вершилась супернациональная трагедия, порождённая войной, трагедия, сотканная из многих миллионов семейных потрясений. Не миновали они и нашу семью. Первая случилась то ли в самом конце 1941 года, то ли в начале 1942 – от апоплексического удара умер мамин отец, мой дедушка Иуда. О случившемся мы узнали из полученного письма. Инсульт и сегодня ничего хорошего не сулит человеку, что ж тогда говорить об инсульте, поразившем в то трагическое время семидесятилетнего старика, да ещё в татарской глубинке (в Бугульме).

Понятно, когда письмо с печальным известием дошло да нас, дедушку уже похоронили. И вот тут-то впервые в жизни я столкнулся с явлением чисто мистического свойства. Дело в том, что Александровы занимались… спиритизмом, весьма распространённым ещё до революции. Особенно в дворянских кругах. Вместе с Александровыми спиритизмом занялась и мама. Лучше бы она этого не делала – выход в астральный мир вещь очень опасная, особенно для людей с неустойчивой психикой. Спиритические сеансы, помноженные несколько лет спустя на сильное сотрясение мозга, дорого стоили моей матери.

Методика выхода в астрал у Александровых была самая стандартная – посредством куска фанеры с нанесёнными на ней буквами алфавита и блюдцем с обозначенной на нём риской. Последняя должна была указывать на ту или иную букву. Я, естественно, в этих сеансах не участвовал. Обычно они проводились в соседней комнате поздним вечером, когда меня и Гатика уже уложили спать. Но засыпал я не сразу, а потому мог краем глаза видеть происходящее в соседней комнате.

Кстати, много лет спустя я узнал, что очень многие во время войны занимались в эвакуации спиритизмом, вызывая частенько … дух Пушкина. Почему именно его, Бог знает. Александр Сергеевич обычно выражал своё негодование в ответ на подобные вызовы, нецензурно ругаясь по ходу дела.

Во время одного из спиритических сеансов был вызван дух моего недавно умершего деда. Матом дедушка не ругался, но выразил своё крайнее неудовольствие вызовом и попросил больше не тревожить его душу. Просьба эта произвела на маму очень сильное впечатление.

Впоследствии я спиритизмом никогда не занимался, но мне приходилось сталкиваться с людьми, практиковавшими это занятие. Одна история, связанная с ним, была совершенно сногсшибательна. Как-нибудь потом я расскажу о ней.

Наша жизнь в башкирской глубинке шла своим чередом – в общем-то, ни шатко ни валко, время от времени осложняясь каким-нибудь неожиданным приключением, порой и не лишённым опасности. Так однажды, возвращаясь откуда-то поздним зимним вечером домой, мы попали в пургу и сбились с пути. Ну как тут не вспомнить «Бесов» Пушкина. Вот только не было «невидимкою луны», и передвигались мы на своих двух, а не в санях, запряжённых лошадью. Сложилась очень серьёзная ситуация – вполне можно было замёрзнуть в чистом поле. И вот тут-то я, пятилетний ребёнок, взял инициативу на себя, интуитивно указав нужное направление. Через некоторое время мы вышли к нашему дому. Как тут не вспомнить о «закрытом тригоне», фигурирующем в моей натальной карте. Что называется, пронесло беду мимо. И сколько ещё раз проносило в течение всей моей последующей жизни. Знать, у некой Высшей силы были свои планы на мой счёт. Сейчас, на излёте жизни, я догадываюсь о них. «Пасьянс» моего бытия» близок к своему завершению. Впрочем, завершиться он может и после моего ухода из этого мира. Такие случаи не редкость на земле. Интересно, сойдётся пасьянс или не сойдётся? Да и сойтись – то может по – разному – и полным триумфом, и частичным успехом. Как запрограммировано свыше, так и будет.

Как-то маме приснился сон, оказавшийся вещим. Снилась ей зимняя заснеженная степь, по которой идёт её муж. Вскоре от папы пришло письмо, в котором он сообщал, что от него не будет писем в течение относительно продолжительного времени. Но волноваться не следует – им получено новое назначение. Одновременно папа сообщал о трагической смерти его ленинградского друга, биолога Римского-Корсакова, родственника знаменитого композитора. Андрей Петрович (кажется, так его звали) остался в блокадном Ленинграде и умер там от голода. А труп его съели крысы. Памяти друга отец посвятил стихи. К слову сказать, в семье папы стихами баловались почти все, начиная от дедушки Рахмиля, одного из основателей современного бухгалтерского учёта, и кончая его внуками, включая меня самого. По этому поводу, старший сын деда, профессор МГИМО Вейцман Натан Рахмильевич, также считавшийся светилом в области бухгалтерии, писал в послании своей родной сестре Сарре Рахмильевне:

  • Признаться должен, милый друг:
  • Стихи семейный наш недуг —
  • Мы пухнем с колыбели
  • От этой канители.

Естественно, эта семейная поэзия предназначалась в основном для «внутреннего употребления». А как иначе?! Попробуйте, выступите публично где-нибудь с таким вот четверостишием в самом начале двадцатых годов прошлого столетия:

  • Сталин, Троцкий и Крыленко
  • Славные ребята!
  • Дал под зад бы им коленкой,
  • Да боязновато!

Под зад коленкой последние двое всё же получили – от первого, товарища Сталина. Кстати, Иосиф Виссарионович тоже баловался стихами.

Последнее четверостишие нетрудно «модернизировать»:

  • Вова Путин с Лукашенко
  • Славные ребята.
  • Дал под зад бы им коленкой,
  • Да боязновато.

Сын Натана Рахмильевича, уже известный нам кузен Лёвушка, также время от времени пописывал стишки. Даже опубликовал их маленький сборничек – обычное интеллигентское рифмоплётство, предназначенное для служебного пользования, то есть для зачтения в ходе служебных корпоративов. Но одна эпиграмма, помещённая в этой книжице, явно заслуживает внимания:

  • Мы впереди планеты всей
  • По недомыслию властей.

Что ж, совсем неплохо!

Остаётся добавить, семейную склонность к стихотворчеству я рассматриваю в качестве карты – факта № 4. Лично для меня, сочинение стихов, своего рода diletto (хобби, по сути дела), стало в конечном итоге профессиональным занятием, причём вознаграждение за мою поэзию мне в основном выплатил… сам Всевышний. Естественно, от меня не потребовали удостоверить собственноручной подписью получение заслуженного, надеюсь, гонорара.

Но вернёмся в начало 1942 года. Прошло некоторое время, и мы узнали, что папу перевели с Ленинградского фронта в военный госпиталь, находящийся не просто в тылу, а в глубочайшем тылу – в Новосибирске. В составе этого медицинского заведения были курсы по подготовке младшего медицинского персонала для прифронтовых госпиталей. Все курсанты были исключительно мужского пола. Папа должен был преподавать им анатомию. Мама, узнав, где находится её муж, отважилась на отчаянный шаг – решила отправиться к нему вместе с сыном. В Новосибирск! Ну чем вам не декабристка?! Что ж, когда женщина любит мужчину, то способна на самые отчаянные поступки. Мама очень любила моего отца, но любовь эта пришла к ней уже с замужеством и скорей всего уже после моего рождения. Женщины частенько начинают любить своего мужа именно после того, как родят от него ребёнка. Об этом мне как-то сказала тётя Сарра, родная сестра моего отца. У мамы, кстати, в жизни была ещё одна возможность продемонстрировать в какой-то степени свои «декабристские» наклонности – уже после войны, в 1947 году – во время своего второго замужества. Почему я написал «в какой-то степени»? Да потому, что ехать к мужу, Юрию Петровичу Заборовскому, надо было не в Сибирь, а в Туркмению, в Небит-Даг. Тоже от Москвы не близко, но времена уже были совершенно другие – мирные, да и меня с собою брать не предполагалось. Поездка не состоялась. Сначала в Небит-Даге случилось страшное землетрясение, а после произошло своего рода «землетрясение» и с Юрием Петровичем, страдающим алкоголизмом – он застрелился из личного пистолета. Мама после гибели на фронте папы пыталась снова устроить свою личную жизнь. Да вот не получилось. И не только у мамы, если учесть сколько мужчин во время войны полегло на полях сражений или же мотали свои сроки в сталинских лагерях.

Подробно распространяться в этой части моих воспоминаний по поводу второго маминого замужества я не стану. Оно оставило некую ссадину в моей душе, да и к описываемому здесь периоду моей жизни замужество это имеет несколько косвенное отношение.

Я нисколько не преувеличиваю, назвав мамин шаг отчаянным. Судите сами. Во-первых, чтобы из башкирской глубинки добраться до Новосибирска следовало, прежде всего, получить официальный вызов от отца – во время войны свободно разъезжать по стране было невозможно. Во-вторых, нужно было сесть на поезд, следующий до Новосибирска или же делающий остановку в этом городе. Между тем от места нашего пребывания и до ближайшей железнодорожной станции, именуемой Стерлитамак, было, помнится мне, километров 75. По тем временам это было немалое расстояние. В-третьих, в Стерлитамаке надо было сесть на поезд, следовавший… А, собственно, куда именно следовавший? Прямым ходом до Новосибирска? Через Новосибирск? Или же, наконец, до какого-то другого города, через который шли поезда, идущие до Новосибирска или же делающие там остановку? Короче, как придётся добираться – напрямую или же с пересадками? В-пятых, чем питаться в дороге? Как вы понимаете, продуктовых карточек пассажирам поездов не выдавали.

Мама наготовила в дорогу большое количество каких-то коржиков, запаслась салом – шпик и сшила мне штаны, вскоре похищенные какой-то воровкой, заглянувшей в наш дом, когда в нём не было никого из взрослых. Серьёзная потеря. Пришлось маме изобретать что-то новенькое взамен похищенных штанов.

Но вот всё готово. Почти готово. Прощай Башкирия! Оставалось только кому-то подарить на прощание… книги. Да-да, книги. Очень хорошие и хорошо изданные, да не где-нибудь, а в Башкирии, возможно, ещё до начала этой страшной войны. Нам было очень жалко расставаться с ними. Но брать их с собою мы были не в состоянии – их было у нас немало, и они вместе взятые много весили. Наш багаж стал бы неподъёмным, возьми мы книги с собою.

В пять лет я ещё не умел читать. В башкирской эвакуации мама читала мне книги. Ни их названия, ни их содержания я сегодня не помню, за исключением единственной фразы из одной из них: «Не видать нам коня Чубары, как своих ушей». Откуда она? Интернет подсказал: из повести Ольги Васильевны Перовской «Ребята и зверята», вот только, как оказалось, я неправильно процитировал авторский текст. Он такой: «Не видать нам коня чубарого, как своих ушей». Что ж, большое спасибо Интернету! Великое изобретение!

С раннего детства мне прививали уважение к книгам, однако, и без прививки подобного рода, я бы, скорей всего, и по собственной инициативе стал верным почитателем этих бумажных носителей поэзии и прозы. Не всех подряд, само собою, но в первую очередь тех, что хорошо и талантливо написаны. Здесь я имею в виду художественную литературу. Подозреваю также, любовь к книгам у меня, помимо всего прочего, заложена скорей всего на генном уровне. Как – никак я принадлежу к народу, создавшему КНИГУ. Ещё до так называемой Новой эры. КНИГУ, в значительной степени определившую историю человечества на два с лишним тысячелетия вперёд. Остаётся добавить. Книгу я рассматриваю также и в качестве полиграфического произведения искусства. Электронная книга это, конечно, большое достижение человеческой цивилизации, как и фотография, но последняя тем не менее не сумела победить изобразительное искусство, а существует параллельно с ним. Думаю, мысль моя более, чем понятна. Мою любовь к книгам и художественной литературе я вполне могу квалифицировать в качестве карты – факта № 5.

Итак, в дорогу! К папе.

Я не помню, какие чувства испытывал я перед этим нашим чрезвычайно рискованным броском на Восток. И уж точно не понимал, какая опасность угрожала мне с мамой по ходу этого восточного анабазиса. Да и не только по ходу его, но также и после успешного завершения предпринятой авантюры. Интересно, отдавала ли себе отчёт мама, решив броситься в неё, очертя голову? Я почему-то не догадался спросить её об этом, будучи взрослым. Почему я не сделал этого? Бог весть. Не сделал, и мои воспоминания потеряли нечто весьма существенное. Остаётся добавить. Излагая сегодня мои детские воспоминания, связанные с этим очень рискованным предприятием, погружаясь в уже далёкое прошлое, я начинаю ощущать некое беспокойство, явственно представляя себе, чем бы всё это могло закончиться. Обошлось в конечном итоге. И как тут не вспомнить мою натальную карту, с фигурирующим в ней «закрытым тригоном», по сути, моим оберегом. В этом месте моих мемуаров в самый раз выложить на стол карту событие № 1, вернее, карту объединённых событий № 1, закончившихся для меня в конечном итоге достаточно благоприятно.

В дороге мы находились целый месяц. Самое любопытное, что я мало что запомнил об этом времени. Были две остановки – в Уфе и Челябинске. В последнем у нас вроде бы имела место пересадка. Привокзальная площадь в одном из этих городов (не помню уж в каком) была весьма слякотна. Смутно припоминаю также наше нахождение в больничном изоляторе. У меня и у мамы резко поднялась температура, и нас сняли с поезда, отправив в инфекционный изолятор. Между тем наши пожитки остались в поезде, ожидавшем разрешение на дальнейшее движение. В то время подобного разрешения можно было ждать по нескольку суток. Это нас и спасло. Маме удалось сбить высокую температуру, и из изолятора нас выпустили. К нашему счастью, поезд не ушёл, и наши вещи во время нашего отсутствия не пропали. Колоссальная удача!

Как-то, относительно недавно разбирая бумаги покойной тёти Сарры и её дочери Али, я обнаружил письмо отца к родной сестре, в котором он писал, что от Цили уже давно нет никаких известий и что скорей всего её и Эмиля нет уже в живых. Время написания отцом этого письма приходилось, в частности, на время нашего движения на воссоединение с ним.

Мы были живы! Судьба уверенно вела меня по жизни, не особенно, впрочем, балуя. Да и многих ли она в Советском Союзе баловала в те времена?! Например, ленинградских детишек, вывезенных из осаждённого города во время начавшейся уже блокады. Они ехали в соседних вагонах и, по словам мамы, были ужасно истощены. Сам я их не видел.

Уезжали мы из Башкирии, когда снег ещё не стаял. Приехав наконец в Новосибирск, мы попали почти в лето – было солнечно, тепло и никакого снега. Куда – то спешили легко одетые люди, ходили трамваи, позванивая своими звонками. Всё, на первый взгляд, почти как в Москве.

С вокзала мы тотчас же отправились на поиски отца. По имеющейся у нас информации он квартировался в каком – то офицерском общежитии. Туда – то мы и направили свои стопы, но отца там не застали – он находился на работе. Нам разрешили дождаться папы в каком – то помещении. Я, лично, дожидался его во сне, уложенный поспать на стульях. Когда меня разбудили, мы уже были вместе – папа, мама и я. Повторюсь, именно сейчас, когда пишутся эти строки, я, на восемьдесят втором году жизни, по – настоящему понял, на какой отчаянный шаг решилась мама, отправившись к отцу в начале 1942 года из Башкирии в Западную Сибирь. Без преувеличения, это был настоящий подвиг. Мне было дано понять это лишь спустя 76 лет, на склоне жизни, по ходу написания этих мемуаров. Почему же я понял это так поздно? Почему не раньше, ещё при жизни мамы? Почему?! Скорей всего в силу определённого эгоизма и довольно сложных отношений, сложившихся впоследствии между мамой и мною – после гибели отца на фронте. Наверное, я так и не простил ей попыток вторично устроить свою личную жизнь после смерти мужа.

Итак, наш героический переход через Уральские горы из Европы в Азию завершился. Благополучно, на первый взгляд. Вот только удача оказалась изрядно косой – последствия проделанного анабазиса едва не стоили мне жизни.

Вполне естественно, что за время месячных мытарств по российским городам и весям да ещё в условиях жестокой войны запас энергии, заключённый в моём детском организме, был очень сильно израсходован. Здоровье моё оказалось основательно подорванным, и вскоре после прибытия в Новосибирск я слёг – корь!

К началу этой болезни наша семья уже обосновалась в жалкой избёнке с земляным полом, принадлежащей какой-то старой хрычовке. Вот только не помню, где развалюха эта стояла – на краю очень большого и глубокого оврага или же на самом его дне. А вот овраг с какой-то лачужкой на самом его дне мне крепко врезался в память – уж больно он был большим и глубоким.

Окошко комнаты, в которой я лежал, занавесили куском красной материи – дневной свет и особенно солнечные лучи вредны для глаз больного корью. Так следовало из разговора взрослых во время этого «красного затемнения».

Нелегко было маме обустраиваться на новом месте, учитывая, в частности, полное у нас отсутствие столовых приборов, посуды и разного рода кухонных принадлежностей типа кастрюль и сковородок. То и дело маме приходилось выменивать у хозяйки дома на что-то или же покупать у неё то какую-нибудь дрянную миску, то старую, грязную кастрюльку, которой давно было место на ближайшей мусорке. К тому же и место нашего пребывания мало подходило для нормального ведения домашнего хозяйства. Впрочем, как-то приспособились.

Не знаю уж, сколько времени мы провели в этой «избушке на курьих ножках» до того, как папа получил комнату в офицерском деревянном общежитии барачного типа, находящемся в военном городке. Городок этот располагался за речушкой Каменкой. На его территории, в частности, находились военный госпиталь и клуб. Последний был неизменным местом паломничества всей местной детворы, которую беспрепятственно в него пускали смотреть кино. Но вернёмся «к нашей кори».

Корь с боями отступила, оставив после себя «разного рода мины» – осложнения, иными словами. Сначала я переболел двумя воспалениями лёгких (кажется, оба они были двусторонними), а после них у меня в лёгких началась туберкулёзная интоксикация – бронхоаденит. В суровых условиях войны и Западной Сибири, да ещё в трагическом 1942 году, когда об антибиотиках и, в частности, стрептомицине, в Советском Союзе мало кто и слышал, лёгочный туберкулёзный процесс вполне можно было приравнять почти к смертному приговору. Однако, Высшей силой я был оставлен в живых. Естественно, меня лечили и лечили очень даже неплохо, учитывая всю совокупность обстоятельств, в которых находились страна и лично моя семья. Но было бы лечение эффективным без сопротивления хворям всего моего организма?

По ходу лечения я сначала побывал в двух детских больницах. Одна из них мне очень понравилась, запомнившись на всю жизнь замечательным питанием и какой-то запавшей в душу детской книжкой с картинками. Что касается больничной еды, то особенно мне нравились коржики из пшеничной муки, обсыпанные сахарным песком. Интересно, сегодня в современных детских больницах дают детям нечто подобное? А вот из книжных картинок мне очень понравилась самая последняя из них, на которой коровка (не божья) вышла с кем-то прогуляться под вечер.

Вторая больница мне совсем не понравилась: там и кормили ни ахти как и книжек никаких не было. Среди больных детей в палате, в которой я находился, были и вполне здоровые, то есть поступили они в больницу больными, в больнице их вылечили, а обратно домой преднамеренно не забирали. Возможно, там их не было чем кормить. По моим впечатлениям, из больницы мальчишки эти никуда не рвались, немного пошаливая время от времени.

Я не знаю, в каком состоянии меня выписали из второй больницы, но прекрасно помню, что после выписки меня на целый месяц отправили в детский оздоровительный санаторий, расположенный в лесу на берегу красавицы Оби. Так вот, сегодняшние либералы сколько угодно могут обличать советские времена, тем не менее факт остаётся фактом: при так называемой диктатуре пролетариата о детях весьма заботились, даже в жестоких условиях Великой Отечественной войны.

Чем запомнился мне, шестилетнему мальчишке, этот санаторий. Он запомнился прежде всего палехскими лаковыми миниатюрами и… опятами. Осенними. И о тех и о других я узнал от нашей воспитательницы, немолодой, образованной женщины, побывавшей до революции в Швейцарии. Естественно, мне и в голову не могло прийти спросить её, из какого сословия она происходила, кем были её родители – дворянами, купцами, мещанами. А, может быть, разночинцами? Последние, как известно, не принадлежали в Российской империи ни к какому сословию. Сегодня мне ясно лишь одно – девушка, побывавшая до революции в Швейцарии, скорей всего не имела никакого отношения ни к рабочим, ни к крестьянам. Скорей всего её родители принадлежали к российской интеллигенции. Рассказывая с восторгом о красотах Швейцарии, наша воспитательница, судя по всему, нисколько не беспокоилась о возможных последствиях подобного рода воспоминаний. В те времена факт пребывания за границей вполне мог обернуться 58 статьёй УК.

Так вот, культурная дама эта имела какое-то отношение к Палеху, о чём, помимо всего прочего, свидетельствовало собрание палехских лаковых миниатюр, бывших в её распоряжении и экспонируемых нам, её одномесячным воспитанникам. Мне хорошо запомнились две миниатюры. На одной был изображён Иван Грозный. На другой – сцена из комедии Бомарше «Безумный день, или женитьба Фигаро». Об Иване Васильевиче Грозном мы обязательно поговорим как-нибудь попозже; что же касается сцены из знаменитой французской комедии 18 века, сюжет которой для исконного творчества палехчан явно инородный, то её (сцены) использование в работе палехских художников было результатом неких уговоров типа «а вы попробуйте!». Попробовали – получилось. Почему уговаривали? Не знаю, могу только предполагать. Согласитесь, французский сюжет на лаковой палехской миниатюре выглядит экзотически. Экзотика эта может родить спрос за рубежом, в той же Франции, например. Спрос в свою очередь означает поступление в казну государства иностранной валюты, которой ему вечно не хватает.

Теперь об опятах.

Об их существовании я узнал, когда под присмотром нашей воспитательницы наша группа возвращалась домой. Помнится, мы шли сначала лесом. И вот тут-то мы, дети, обратили внимание на грибы, в изобилии попадавшиеся нам по дороге и растущие не в последнюю очередь на старых, гнилых пнях. Вид у этих грибов был какой-то подозрительный, и мы приняли их за ядовитые поганки, но наша воспитательница объяснила, что грибы эти не поганки, а опята. Они не ядовитые и очень вкусные, если их жарить с картошкой.

Меня могут спросить:

– Сударь! Не слишком ли большое внимание вы уделяете в своих мемуарах разного рода мелочам, например, опятам или палехским миниатюрам? Они что, сыграли какую-то важную роль в формировании вашей личности? Так ли потенциальному читателю ваших воспоминаний будет интересно узнать про ваше знакомство с творчеством палехских мастеров, не говоря уже о гастрономических достоинствах некоторых представителей споровых? Выше вы писали о встрече с маршалом Георгием Константиновичем Жуковым. Вот о ней – то действительно было бы интересно почитать! А что российскому читателю толковать про опят? Он и без Вас прекрасно знает, как они хороши, будучи зажаренными на сковороде вместе с картошкой и лучком?! «Тоже мне бином Ньютона!»

Отвечу:

– Естественно, в формировании моей личности ни опята, ни палехская лаковая миниатюра никакой особой роли не сыграли. Кстати, и случайная встреча с прославленным маршалом также, хотя кое-что в этой встрече породило во мне некий импрессионистический диссонанс. Ну никак я не ожидал увидеть что – либо подобное. Ну никак! Да, главное назначение моих воспоминаний – рассказать о формировании и трансформации моей личности во времени, а, стало быть, я должен отразить и время, в котором я жил, дать букет ароматов эпохи. Но букет этот формируется из очень большого количества разного рода мелких фактов, которые, собранные воедино, могут вызвать, помимо всего прочего, интерес у читателя воспоминаний. Естественно, воспоминания всегда субъективны в той или иной степени, но детская субъективность обладает высшей степенью правдивости, ибо малый ребёнок ещё не научился лукавить, учитывая ситуационные обстоятельства.

Итак, я выжил, возможно, не в последнюю очередь благодаря рыбьему жиру, который регулярно принимал в течение достаточно долгого времени. Чтобы было не так противно глотать эту медицинскую пакость со столовой ложки, приходилось сразу же после её опорожнения совать себе в рот кусочек чёрного хлеба, щедро посыпанного пищевой солью. К счастью, ни в рыбьем жире, ни в чёрном хлебе, ни в соли недостатка не было.

Словом, во второй раз беду пронесло мимо, впрочем, она и не думала униматься, вскоре наградив меня некой болезнью костей стопы на правой ноге.

Сегодня я не помню, как эта болезнь проявлялась, но хорошо помню, что её долго не удавалось диагностировать. В конечном итоге это удалось сделать старому и очень опытному московскому хирургу Кистеру. Судя по всему, он служил в том же военном госпитале, что и мой отец. Болезнь эта называлась «Болезнью Келлера», была очень редкой и о ней мало кто знал из медиков. В последующие годы я неоднократно спрашивал про неё у хирургов, и никто из них не знал про эту болезнь. Кистер успокоил моих родителей: болезнь со временем отступит. Так и случилось. Кстати, внук Кистера учился в балетной школе Большого театра, подавал большие надежды, которым (увы!) не суждено было сбыться из-за трагического случая – мальчик утонул. Что ж, кого Боги любят, умирает молодым. Так говорят, и как тут не вспомнит Экклезиаста: «День смерти лучше дня рождения». Тут остаётся лишь сделать следующие выводы. Если мудрый царь Соломон и иже с ним правы, то наша планета не что иное, как место наказания для душ, нагрешивших в ином пространстве – времени и обречённых поэтому мотать свой срок на планете Земля. Чем тяжелее преступление, тем больший срок приходится отбывать. У кого-то он чисто символический, например, у младенцев, умерших сразу после родов.

Как известно, у большинства религий самоубийство считается тяжким грехом. Если следовать этой логике, то лишение самого себя жизни является, по сути дела, бегством из мест заключения. Как следствие, возврат в следующем воплощении на Землю для отбытия более длительного срока и в более тяжёлых условиях, – чтобы впредь неповадно было бежать из земной «колонии – поселения». Мне вот уже за восемьдесят, и сегодня у меня есть некоторые основания предполагать, что в предыдущем своём воплощении я кончил жизнь самоубийством. Как итог, снова отбываю срок на Земле при обстоятельствах, когда самоубийство почти полностью исключается.

Мне могут сказать, а как же Ваш закрытый тригон, о котором Вы писали выше? Он что, оберегая Вас от разного рода земных напастей, одновременно и продлевает сроки наложенного на Вас наказания? Да нет, скорей всего этот «астрологический оберег» свидетельствует о следующем. Во-первых, о работе, которую я должен выполнить во время отбытия на Земле моей очередной ходки. А, во – вторых, об отбытии заключения в условиях так называемой «шарашки», поскольку в противном случае работу, предписанную мне, сделать будет затруднительно. Впрочем, об этом как-нибудь потом.

Между моей выпиской из второй больнички и пребыванием в лесном санатории я был очень физически слаб и меня выносили подышать свежим воздухом на веранду офицерского общежития, укладывая там на чём-то вроде лежака, сооружённого из трёх стульев. Перед осуществлением операции «Свежий воздух» имел место некий инструктаж, проведённый со мною. Он касался вопросов, которые могли быть заданы мне в отсутствие моих родителей. В первую очередь вопросы эти касались моей болезни. Так вот, если ею станут вдруг интересоваться, говорить то́-то и то́-то. Ни слова о лёгких! «Иначе тебя станут все сторониться!»

Вскоре я стал на ноги и смог самостоятельно выходить из дому, получив от отца инструктаж уже совсем иного рода; он свято соблюдается мной и по сю пору: умей постоять за себя! Если досталось на орехи, не жалуйся, придя домой!

Постоять за себя в жизни мне приходилось неоднократно. В детстве и отрочестве это касалось преимущественно драк с другими мальчишками. А вот в зрелые годы драки были совсем иного рода – житейские и интеллектуальные, когда бороться приходилось уже за своё место под солнцем.

Вообще-то моя первая мальчишеская драка состоялась в Москве, ещё до эвакуации. Досталось мне здорово – детской лопаткой по носу, причём ударили не деревянной рукояткой, а кромкой стального полотна. Помню, как мне останавливали кровь. Другие подробности в памяти моей не сохранились. А вот моя новосибирская драка, приключившаяся почти сразу же после отцовского наставления, запомнилась куда лучше. Стычка произошла с каким – то соседским мальчишкой. Нас растащили. Жаловаться я, естественно, не пошёл, но родителям моим о случившемся доложили. Вечером отец спросил меня:

– Ну и кто кого?

Я ответил:

– И мне досталось и ему.

Отец похвалил меня.

Впрочем, нет правил без исключения – жаловаться всё-таки приходилось, но это были жалобы особого свойства – когда ты не рассчитываешь на какую-то реальную помощь со стороны близкого человека, просто тебе нужны сочувствие, моральная поддержка; в конце концов, тебе необходимо выговориться, разрядиться. И только. Ведь изменить ты ничего не можешь – обстоятельства эти сильней тебя. Что я имею в виду? В виду я имею антисемитизм, правильней сказать, юдофобство, с которым впервые в жизни столкнулся именно в Новосибирске, будучи маленьким ребёнком. В этой связи вспоминаются два эпизода.

Первый имел место непосредственно в городе, куда мы с мамой отправились по каким – то делам. Как-то так получилось, что я потерялся. Потерявшись, я, естественно, стал в панике искать маму. Тут – то ко мне и прицепились двое великовозрастных негодяев, решивших поиздеваться над еврейским мальчишкой. Они потребовали, чтобы я произнёс слова «кукуруза». Слово это было в те годы чем-то вроде теста на еврейство. С точки зрения антисемитов, еврей не мог правильно произнести это слово, а обязательно должен был прокартавить «кукууза». К великому разочарованию двух этих мерзавцев, слово кукуруза я произнёс на пять с плюсом. Тогда разочарованные молодчики решили попугать меня, пообещав то ли сделать мне обрезание (кстати, я не был обрезан, поскольку семья моя иудаизма не практиковала), то ли вообще отрезать мой половой член. Подобная перспектива быстро довела меня до истерики. К счастью, мама вскоре нашла меня.

Второй эпизод носил уже не точечный характер, то есть не относился персонально ко мне или же к моей семье, а касался всего еврейства в целом. Я имею в виду некую антисемитскую песенку, стремительно распространившуюся подобно очень заразной болезни по всему Советскому Союзу, включая, естественно, и город Новосибирск. Мелодия песенки этой была самым наглым образом заимствована из очень известного эстрадного шлягера, начинающегося словами «В кейптаунском порту…». Само собою, первоначальный литературный текст этого произведения был заменён другим текстом – примитивно – юдофобским. Автор этого примитива вполне подпадал под определение «дебил». Полагаю, что под это же определение подпадали миллионы людей, в восторге эту песенку распевавшие и даже не подозревавшие, кем был автор её мелодии. А был он евреем по имени Шолом Секунда. Ну чем ни ирония судьбы?! А, впрочем, какая там ирония – очередное её издевательство – что бы хорошего евреи ни придумали, в итоге это «хорошее» против них и оборачивается. Выходит, всем этим антисемитам мы сами активно помогаем.

Песенка начиналась словами:

  • «Старушка не спеша дорожку перешла,
  • Её остановил милиционер».

Оказывается, старушка перешла улицу не в положенном месте, а потому должна уплатить штраф в размере трёх рублей. В ответ проштрафившаяся бабуля пустилась в объяснения, естественно, с еврейским акцентом:

  • «Ах Боже – боже мой! Как я спешу домой —
  • Сегодня мой Абраша выходной».

Далее нарушительница правил дорожного движения начинает перечислять блюстителю порядка всю снедь, закупленную для прокорма этого самого Абраши, в частности, трапеза будет включать в себя кусочек курочки и пирожок.

Песенка завершается словами:

  • «Я никому не дам, пусть скушает Абрам,
  • И будет мой Абраша, как кабан!».

Ну что можно сказать о народе, в котором такая дебильная песенка стала пользоваться среди его значительной части столь большой популярностью?!

Я, лично, не скажу ничего – из-за уважения к другой части этого народа, давшего миру великую литературу и великую музыку. Думается мне, использовать «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык» для написания столь гнусного антисемитского текста, значит, по существу, совершать своего рода государственное преступление, наносить посмертную пощёчину таким поэтам и писателям, как Пастернак, Бродский, Осип Мандельштам, Надежда Мандельштам, Василий Гроссман и далее по списку. Антисемитизм стал картой – фактом № 6 в пасьянсе судьбы, разложенном ею в связи с моей очередной реинкарнацией, не допускающей и минимальной возможности… самоубийства. Хотя, как знать…

От отца я успел получить ещё несколько жизненных наставлений; некоторые из них были раз и навсегда усвоены мной, некоторые регулярно нарушались. К очень крепко усвоенным житейским заповедям относились наставления гигиенического характера. Перед принятием пищи требовалось мыть руки с мылом. То же самое необходимо было делать после посещения клозета по большой нужде. После отправления малой нужды можно было ограничиться мытьём рук без мыла. Во время принятия пищи неукоснительно следовало придерживаться сентенции: «Когда я ем, я глух и нем!» Увы, последнюю рекомендацию я регулярно нарушал и нарушаю. К слову сказать, в мире большинство людей делают то же самое, как результат – некоторые из них кончают жизнь за обеденным столом, подавившись пищей. Впрочем, ею можно подавиться и держа язык за зубами, ибо многим людям свойственно во время принятия пищи мысленно разговаривать самим с собою или же с воображаемым собеседником, что также открывает еде путь к дыхательному горлу. Остаётся добавить, в жизни частенько приходится быть глухим и немым не только в ходе разного рода трапез. Но это уже совсем из другой оперы.

А вот ещё одно наставление, полученное мной от отца в раннем детстве, наставление, которое я свято выполняю и по сей день: «Дал слово, изволь сдержать его во что бы то ни стало!» Золотое правило! Во всяком случае для порядочного человека.

Итак, болезнь лёгких отступила, и меня определили в детский сад, куда я ходил с большой неохотой. Кормили там не ахти как здорово, а главное, после обеда укладывали спать, заставив предварительно снять с себя трусики. Подобного рода неглиже мне почему-то очень не нравилось. Спать полагалось на правом боку, положив «ручки под щёчку». Приходилось класть, вот только и при соблюдении всех ритуальных действий, связанных с обращением к богу Морфею, последний упорно не хотел в дневное время заключать меня в свои объятия. Но нет худа без добра – не является Морфей, обратимся к Меркурию и под его руководством займёмся арифметикой. Наука – то сия в античные времена именно под покровительством Меркурия – Гермеса находилась, да и родился я, если помните, под знаком «Близнецов», чьим управителем (лордом) является именно это античное божество, опекающее также путешественников, мошенников и воров. Именно во время дневной «бессонницы» я каким – то образом научился считать до… тысячи и более. Впрочем, Меркурий Меркурию рознь.

Меркурий является управителем сразу двух астрологических знаков, упомянутых выше – «Близнецов» и «Девы». Знаку «Близнецы» соответствует стихия «Воздух», знаку «Девы» – стихия «Земля». Поэтому люди, рождённые под этими астрологическими знаками и имеющие, следовательно, какие – то аналогичные наклонности, могут отличаться друг от друга характером этих наклонностей. Выше мы уже упомянули, что Меркурий, в частности, покровительствует воровскому люду. Но вор – то вору рознь. Кто-то нечист на руку по части разного рода имущества (денег, например), а кто-то по части кражи интеллектуальной собственности. Так вот, карманники, домушники, скакари и прочее ворьё, охочее до незаконного присвоения материальных благ, находится под опекой именно приземлённого Меркурия, планеты, управляющей знаком «Девы». В свою очередь разного рода плагиаторы должны опекаться Меркурием, управляющим знаком «Близнецов». Я никогда не был особенно охоч ни до какой чужой собственности, но должен признаться, Гермес – Меркурий пару-тройку раз в жизни сумел совратить меня. Это случилось в детстве. Напишу о двух случаях.

В первом из них я покусился на семейную кассу. Помнится, отец принёс домой какие – то деньги и отдал их маме. Мама их пересчитала, но прятать затем не стала, оставив купюры на виду. Когда в комнате никого не было, я взял несколько денежных знаков и спрятал их в весьма толстую книгу, недавно подаренную мне. Книга называлась «Новый швейцарский Робинзон». Написали книгу И. Масе и П. Сталь. Одна из купюр особенно понравилась мне. Это были тридцать рублей. «Тридцатку» украшал портрет Ленина, и была она ярко красного цвета.

Вскоре родители установили, что с деньгами что-то не так. Принялись искать недостающую сумму, но ничего не нашли – оно и понятно:

Робинзоны, будучи путешественниками, также находятся под покровительством сандалекрылого бога, а потому к другим его подопечным могут относиться терпимо. Ну а что я?!

Да ничего особенного. Поначалу я предполагал потратить похищенные деньги на какую-нибудь сдобу. Вот только где её купишь в военном городке в 1942 году? Очень скоро я вообще потерял всякий интерес к похищенному мной. Деньги в конечном итоге нашлись. Я рассказал о них по секрету своему приятелю, а тот в свою очередь раскрыл нашу тайну своим родителям.

Никакого наказания я не понёс. О чём со мной говорили отец с матерью после прояснения ситуации, не помню. Возможно, вообще никаких разговоров не было, но в конечном итоге сентенцию «На чужой каравай рта не разевай!» я усвоил крепко. Это касалось в первую очередь частного «каравая», то есть имущества, принадлежащего конкретному человеку. Впрочем, и «государственный каравай» меня не очень заботил, если не касался книг. Тут я несколько раз был не без греха, и один из этих грешков вполне достоин быть упомянутым в моих воспоминаниях.

Опять-таки случилось всё в детстве, правда, уже в мои школьные годы. Грешен, я снова нарушаю хронологию в моём повествовании, но, коли уж разговор пошёл о каких-то наклонностях, наметившихся в раннем детстве, то лучше всего разобраться с ними сразу, раз и навсегда, не возвращаясь к ним по ходу воспоминаний. Случай этот произошёл в пионерском лагере Министерства геологии.

В Советские времена в каждом приличном пионерском лагере обязательно была детская библиотечка. Имелась она и в пионерском лагере Министерства геологии. В это книжное собрание попали книжки, отобранные из библиотеки министерства, о чём свидетельствовали штампы, поставленные на титульных листах изданий. Книгами и их чтением я «заболел» ещё в раннем детстве. Находясь в пионерлагере, я, понятно, тотчас оказался читателем лагерной библиотечки, и мне сразу же приглянулся поэтический сборник Николая Алексеевича Некрасова. Естественно, библиотекарь при выдаче книг юным читателям фиксировал, кому именно и что именно было выдано для прочтения, вот только я каким – то образом умудрился избежать рутинной регистрации. При закрытии пионерлагеря было установлено: в библиотеке имеет место пропажа нескольких книг. Предполагалось провести досмотр вещей у отъезжающей детворы, но он по каким – то причинам не состоялся и «Некрасов» отправился ко мне домой. Этот книжный том и по сей день пребывает в моей библиотеке, увенчанный печатью союзного министерства.

Испытал ли я тогда и после какие-нибудь угрызения совести, связанные с присвоением социалистической собственности в виде книги из министерской библиотеки? Каюсь, никаких угрызений совести я не испытал. Ни в момент присвоения, ни тем более годы спустя. Иначе и быть не могло. В похищенную книгу я был влюблён, а ради любви чего не сделаешь. Во-вторых, книга принадлежала не конкретному человеку, а государству, которое, не стесняясь, под благовидными предлогами бессовестно обирало народ год за годом. В-третьих… А вот, в-третьих, я, судя по всему, поторопился с обещанием больше по ходу моих мемуаров не возвращаться к «приватизации государственных книг». Возвращусь ещё, но очень нескоро, и если Некрасов был похищен исключительно из-за любви, то книги, приватизированные мной многие годы спустя (в постсоветский период), оказались в полном моём распоряжении исключительно из любви к… науке, причём присвоение тут было произведено не одним мною, а в составе некоторой группы из двух человек.

Моё явное тяготение к книге двойственно. Разумеется, в первую очередь меня интересует её содержание, но далеко не в последнюю очередь для меня важно, как книга сделана полиграфически. С женщинами, кстати, несколько наоборот: внешность на первом месте, внутреннее содержание на втором. Вот только в случае с прекрасным полом весомости внешнего и внутреннего весьма близки друг к другу. В «книжном случае» – содержание прежде всего! Одного классного оформления совершенно недостаточно. Хорошо изданная «Книга тысячи и одной ночи», конечно, радует глаз. Но сказки и истории царицы Шахерезады достойны прочтения вне зависимости от того, как они изданы. Бездарные романы советских «классиков» типа Всеволода Кочетова и Михаила Бубеннова не спасут никакие оформительские чудеса. Впрочем, возможны ли они при издании романов такого сорта?!

Но вернёмся к моему пребыванию в Новосибирске, именуемому до революции Новониколаевском.

Итак, ни корь, ни воспаление лёгких, ни туберкулёзный процесс в них не привели меня к летальному исходу. «Тригон» исправно сделал своё дело. Он и дальше продолжал делать его. Как одно из следствий, я не сломал себе шею, свалившись с дерева, на которое вскарабкался. Более того, я вообще ничего себе не сломал, а ведь упал – то с довольно приличной высоты. Остаётся добавить, что после этого падения с дерева ничего угрожающего моему здоровью и жизни в Сибири больше не приключилось – регулярно посещал детский сад, где мне почему-то не очень нравилось, и подрастал себе потихоньку. Кстати, именно в этом дошкольном заведении мной были подучены первые сведения о сексуальной жизни гомо сапиенс. Были эти сведения, чёрт знает как нелепы, и приводить их на страницах моих мемуаров я не стану; замечу лишь, сведения в этой области человеческих знаний, приобретённые мной к концу жизни, порою тоже представляются мне достаточно нелепыми.

Чем ещё запомнился мне этот новосибирский детский сад? Ну прежде всего довольно скудными порциями варёной вермишели, которой нас регулярно кормили. Хотелось, чтобы на тарелке её было побольше, например, как у баяниста, с которым мы регулярно разучивали новые песни. Баянист этот пару раз в неделю приходил к нам в детский сад со своим инструментом. Приходил, как правило, к завтраку, положенному и ему. Сажали этого служителя муз за отдельный стол, но в том же зале, где принимали пищу и воспитанники детского сада. Так что содержание тарелки музыканта секретом для нас дошколят не являлось. Судя по всему, баянист этот был профессионалом весьма приличного уровня. Меня могут спросить, а на основании чего я делаю сегодня, спустя 60 лет, подобного рода выводы. Отвечу: на основании моей хорошей памяти вообще и памяти музыкальной, в частности. Не припомню, чтобы во время разучивания нами песен баянист хоть раз сфальшивил. От природы у меня очень хороший музыкальный слух, хотя и не абсолютный. Фальшивая нота беспощадно режет его, выводя из душевного равновесия. Чувством ритма Бог меня тоже не обидел. Сбой в ритме уже в раннем детстве фиксировался мной немедленно. Баянист никакими ритмическими сбоями не грешил. Техника исполнения была на уровне, Словом, профессионал. Возможно, эвакуированный в Новосибирск из какого-то города, находящегося в европейской части Советского Союза.

В памяти моей остались три песни, которые мы разучивали в детском саду. Ими были: «Марш артиллеристов», «Вечер на рейде» и «Два Максима».

Уроки хорового пения оказались для меня весьма кстати. Именно «Марш артиллеристов» я спел в 1945 году в Москве на вступительном экзамене в районную музыкальную школу, что находилась рядом с Московским планетарием на Садовой-Кудринской улице. Но всему своё время – до 1945 года мне ещё много есть, о чём поведать.

Итак, мы, воспитанники детского сада, с вожделением посматривали на тарелку с варёной вермишелью, стоящую на обеденном столе перед баянистом. Но лучше всего о хронической нехватке пищевых калорий, поступающих в наш организм с едою, расскажет следующий эпизод. Он случился уже после того, как отец снова отправился на фронт.

Однажды вечером мама пришла с работы домой, принеся с собою два чуда. Это были белый батон свежайшего хлеба и кринка с отличной сметаной. (Не знаю уж, где мама всё это раздобыла.) На семейном совете было решено: половину принесённого съесть немедленно, остальное оставить до следующего дня. М-да! Человек предполагает, а Его Величество Желудок частенько располагает.

Не успели мы оглянуться, как половина принесённого оказалась съеденной. И вот тут-то начались мои и мамины муки – вторые половины хлеба и сметаны прямо-таки рвались в наши рты. Какое – то время мы стойко сопротивлялись этой гастрономической атаке, да куда там… Слишком неравны были силы двух оголодавших человек и идущих в психическую атаку на них сверхдефицитных продуктов. Пришлось сдаться на милость победителей, полностью, вручив им ключи от наших желудков. Короче, безоговорочная капитуляция!

Человек, переживший трагическую ленинградскую блокаду, вполне мог бы спросить, прочтя описание вышеприведенного пиршества:

– Интересно, переживи автор этих мемуаров ленинградскую блокаду и вздумай затем описать свою жизнь в её трагические дни, прибег бы он в своём повествовании к столь легковесному юморку?

Отвечу воображаемому блокаднику:

– Нет, не прибёг бы, естественно, ибо даже воспоминания о пережитом жестоком голоде начисто отбивают чувство юмора. При недоедании, пускай и хроническом, в душе человека для юмора ещё остаётся какое-то место.

Не могу не без чёрного юмора не заметить также: уж если кто в военные годы и не страдал от недоедания, так это… разного рода вши. Оно и понятно – мыло ведь тоже было в изрядном дефиците, да и банька далеко не везде к твоим услугам. Боролись с этими паразитами, как могли. И не без юмора при этом – вшей мы именовали «фрицами», и перед очередным походом против этих фашиствующих инсектов говаривали:

– Ну что, в атаку на фрицев?

Атак было много, но пока шла война тварей этих ощутимо меньше не становилось.

От сильного голодания народ страны во время войны и даже после неё спасала картошка. Как правило, каждая семья получала где-нибудь небольшой участок земли (несколько соток), где и сажалась эта сельскохозяйственная культура. Проблем с посадкой картофеля не было. Сначала брались его клубни, оставшиеся от урожая прежнего года, от которых отрезались кусочки с так называемыми глазками, то есть местами, дававшими ростки. Фрагменты клубней высевались затем в хорошо вскопанную землю, где они благополучно прорастали и давали всходы. В течение лета их требовалось регулярно окучивать, а землю удобрять, если, конечно, имелось чем. Осенью собирай урожай, если его не разворовали жители окрестных деревень, и засыпай в погреб. Время от времени в погреб приходилось спускаться; и не только для того, чтобы взять очередную порцию картофеля для очередной трапезы, но и для освобождения клубней от ростков, резко снижающих у плодов их пищевое качество. В комнате, где мы обретались, погреб был. В частности, он был оборудован и трудами отца – папа выкопал в земляном грунте, находящемся под деревянным настилом комнаты, яму для нашего мини – картофелехранилища. Я частенько лазил туда по поручению родителей – то набрать картошки для варки, то освобождать её клубни от ростков.

Между тем отца снова собрались отправить в действующую армию. Причин для перевода в неё капитана Вейцмана Виктора Рахмильевича, кандидата биологических наук, было две. Первая причина была напрямую связана с антисемитизмом, вспыхнувшим, как уже говорилось выше, ярким пламенем в военные годы. Естественно, юдофобство имело место и в военном госпитале, где мой отец читал курс анатомии будущим военным фельдшерам, отправляемым на фронт после прохождении курса соответствующей медицинской подготовки в глубоком тылу.

Не знаю уж, как надо было читать курс анатомии будущим военным фельдшерам, но отец мой читал его, как считал нужным. Это очень не нравилось некой Можаровой, заведующей учебной частью курсов, готовивших указанных выше специалистов. Баба эта была порядочной антисемиткой и (подозреваю) членом ВКП(б). Не сложившиеся с нею у моего отца отношения привели его к повторной отправке на фронт, где остро возникла потребность во фронтовых эпидемиологах – нужно было бороться с туляремией. Из-за этой болезни войска несли большие небоевые потери. Переносчиком туляремии являлись крысы. Но прежде чем папа снова отправился в действующую армию, он побывал в служебной командировке, сопровождая на фронт выпускников фельдшерских курсов. О командировке этой следует рассказать особо.

В вагоне, где вместе с сопровождающими офицерами расположилась группа выпускников фельдшерских курсов, отправляемых на фронт, произошёл крайне неприятный инцидент. Один из сопровождающих офицеров, хорошенько выпив, устроил стрельбу из своего табельного оружия. Из-за чего весь сыр – бор загорелся, я не знаю, так как, внезапно проснувшись, услышал лишь окончание разговора моих родителей о произошедшем. Говорили на пониженных тонах – время ночное (сын спит) да и содержание разговора не для посторонних ушей. Из услышанного явствовало: пьяный офицер ранил одного из курсантов. Пуля задела колено. Родители решали, как быть папе в этой непростой ситуации – немедленно дать знать начальству относительно случившегося или же выждать, не возникать. В результате было решено: если спросят – рассказать всё, как было, а не спросят, ну и слава Богу! Финал этой истории мне неизвестен, но сейчас я очень жалею, что не поинтересовался у мамы годы спустя, чем всё закончилось. Интересное дело – в течении многих лет, финал этой истории меня совершенно не интересовал, а вот теперь, на излёте жизни, у меня вдруг любопытство разгорелось по ходу написания мемуаров. А из-за чего стрельба?! Да было ли разбирательство? А что в конечном итоге? Ох, много вопросов мог бы я задать покойной маме по самым разным поводам, да задал лишь один. Он касался опять-таки случайно услышанного мной, только на этот раз разговаривали мама и её приятельница, Наля Красикова. Дело шло, в частности, о… печатании фальшивых денег.

Впрочем, оставим фальшивомонетничество на потом, сейчас лишь замечу: писание мемуаров, оказывается, порождает любопытство к собственному прошлому. Некоторые факты, которые когда-то были тебе совсем неинтересны, вдруг приобретают важность, едва ты начинаешь копаться в собственной памяти. В нашей жизни мы очень часто выбрасываем из дому то одно, то другое, думая, что всё это нам больше никогда не понадобится. И как же мы иногда жестоко ошибаемся при этом. Вот так же и с жизненными фактами – нередко мы бездумно выбрасываем их из нашей памяти, как не имеющих никакого значения, а на самом – то деле им со временем, может статься, цены не будет. Наши воспоминания о фактах далёкого прошлого не что иное, как наш личный, очень ценный антиквариат. Его тщательно беречь надо! Прошлое часто дорогого стоит, хотя сразу ценность того или иного факта и оценить – то поначалу трудно. Особенно если он вдруг совершенно неожиданно всплыл в твоей памяти. Скажем, по ходу писания мемуаров. Ну, например, рассказал я выше об инциденте со стрельбой. Что и говорить, о многом говорит он, в том числе о российских реалиях. Хорошо врезался в мою память. А вот ещё несколько фрагментиков из моей жизни в Новосибирске, неожиданно всплывших в памяти.

Отец куда-то недалеко ездил по своим делам. Вернувшись, он привёз подарки мне и маме. Маме – букетик жёлтых цветов с названием Болотная калуженка. Мне – двух ящериц. Одна была зелёной и довольно большой. К тому же и смертельно больной, а потому быстро околела. Вторая оказалась обычной прыткой ящеркой, одной из тех, что отбрасывают свой хвост в случае опасности. Факты эти никак не тянут на причисление их к судьбоносным картам – фактам, формирующим пасьянс моей жизни. Но, взлетев неожиданно в моей памяти из каких-то её лабиринтов, эти светлячки моей жизни прочерчивают яркие траектории в моей душе, придавая жизненному пасьянсу некий нацвет. Вернёмся, однако, из мира размышлений в мир реальных событий.

Будучи в злосчастной командировке, отец на обратном пути сумел задержаться на несколько дней в Москве, остановившись не в нашей квартире, а в квартире маминого родного брата, дяди Рафаила – на Курбатовском, остановиться не было никакой возможности по самым различным причинам. В двух комнатах (смежных), где как-то существовать было возможно, временно поселилась семья некоего Гусева – отец, мать и больной мальчик, которому отец что-то подарил, кажется, нашего новогоднего Деда Мороза. Гусевы согревали место своего проживания посредством железной печки – буржуйки, обогревательного устройства, сделанного из стали и чугуна с дымоходом – трубой, выводящей продукты горения из топки на улицу через окно комнаты.

Из Москвы отец привёз в Новосибирск полушубок на лисьем меху, альбом с японскими почтовыми открытками, две книги и ещё что-то, не оставшееся в моей памяти. В кармане полушубка я обнаружил… готовальню, неизвестно каким образом там оказавшуюся. Вскоре полушубок был то ли продан, то ли обменен на толкучке (рынке, иными словами) на продукты – после болезни мне требовалось усиленное питание. С японскими открытками, кстати, очень красивыми, я поступил по – варварски. Поскольку лица некоторых японок на открытках мне страшно не понравились, я по – глупости решил пройтись по ним простым карандашом, пририсовывая некоторым красоткам из Страны восходящего солнца усы и что-то там ещё. Несколько позже, уже в Москве, вдобавок к усам я выразил в письменном виде, прямо на открытках, своё компетентное мнение о лицах некоторых японских дам. Именно некоторых, так как у других из них лица были очаровательны и меня нисколько не возмущали. Каким образом этот альбом с японскими открытками оказался в распоряжении отца, мне неизвестно.

Что касается книг, то это были уже упомянутый выше «Новый швейцарский Робинзон» и «Хижина дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу. Последнюю книгу отец вскоре обменял на детские стихи Владимира Маяковского, которого очень почитал. Впрочем, обмен произошёл в первую очередь не по причине любви папы к творчеству поэта – горлана, а в силу понимания того, что знакомиться с романом Бичер-Стой мне немножко рановато. Тут я должен оговориться, читать я научился, уже вернувшись в Москву, а потому книжки мне читали родители, естественно, вслух. Забавная деталь – я некоторое время никак не мог понять, как это можно читать книжки не вслух, про себя.

Детские стихи Владимира Владимировича не произвели на меня ни малейшего впечатления. Они и сейчас не вызывают у меня особого восторга. Впрочем, и не только детские. Тем более странным может показаться моё предположение, что в своём предыдущем воплощении я был именно… этим человеком. Вероятность такой реинкарнации я оцениваю процентов в 20–25. Но не будем забегать далеко вперёд. Всему своё время.

В Новосибирске я в первый и последний раз в жизни был свидетелем ссоры родителей между собой. Думаю, это была не первая их супружеская ссора, но в Москве они могли выяснять отношения не в моём присутствии – комнат было предостаточно, а в Новосибирске деваться было некуда: комната одна, коридор же офицерского общежития, само собою, для семейных объяснений был совершенно не пригоден. Размолвка произошла из-за Деда Мороза, а всё закончилось поломкой замка дамской сумочки моей мамы. Произошло это после того, как отец рассказал нам о подарке, сделанном им больному мальчику. Мама страшно расстроилась из-за этого и в течение довольно длительного времени пеняла отцу за этот его поступок. Отец был довольно выдержанным человеком, но в конце концов он не выдержал, схватил мамину женскую сумочку и шваркнул её об пол. Замок сумочки оказался повреждённым, и как потом отец не пытался починить его, ничего не получалось. Поломка замка завершилась примирением родителей.

Именно в Новосибирске я впервые в своей жизни стал свидетелем человеческих бед и трагедий, именно там я начал постигать азы самостоятельного человеческого существования, именно в эвакуации началось моё знакомство с поэзией Пушкина. Начну с «Нашего всего».

Как я уже писал выше, с точки зрения папы, читать мне роман Бичер-Стоу было ещё рановато, а вот познакомить с поэмой «Руслан и Людмила», пожалуй, в самый раз – ведь там и про карлика-Черномора и про живую голову. Яркие сказочные персонажи. Чтение поэмы началось, но вот что интересно. Из прочитанного мне папой в памяти моей в первую очередь осталась следующая строка поэмы: «И вот невесту молодую ведут на брачную постель…». Гм… Впрочем, слова «И покатилась голова…» также запомнились. Я всё пытался представить себе, как она покатилась. Этот вопрос очень меня волновал.

Что касается постижения азов самостоятельного существования, то один из них относился к умению самостоятельно завязывать шнурки на обуви. Этой премудрости меня обучал мой старший приятель Мишка Мишустин в присутствии папы. Интересная аналогия. Писатель Стендаль, оказавшись в расположении наполеоновской армии, никак не мог управиться со своею кобылой. На помощь к будущему корифею французской литературы пришли господа офицеры, обучившие увальня «высокому искусству держать поводья между средним и указательным пальцами, правильно опоясываться саблей…» и т. д.

Больше всего такого рода аналогий оказалось в конце концов именно в моей «спарке» с французским писателем Фредериком Стендалем (Анри Марией Бейлем), и это позволило мне сделать предположение, что именно им я был в моём воплощении, предшествовавшим моему появлению на свет в качестве поэта – горлана Маяковского. Вероятность такой инкарнации я оцениваю весьма высоко – процентов в 80–85, а то и выше. По ходу моего повествования будут приводиться всё новые и новые совпадения (и не только совпадения), позволяющие мне обосновывать мою стендалевскую гипотезу. Впрочем, и другие гипотезы подобного рода обойдёнными не будут, составив совокупность карт – событий № 6.

Теперь о трагедиях, о человеческих бедах, свидетелем которых я стал в Новосибирске. Одна из них случилась с воспитательницей нашего детского сада Басой Борисовной, получившей похоронку. Дело касалось её мужа. Вспоминаю опухшее от слёз лицо этой женщины, вышедшей в этот день на работу и старающейся держать себя в руках из последних сил. Кажется, она была еврейкой. Вместе с похоронкой наша воспитательница получила ещё и фотографию, отправленную ей боевыми товарищами мужа. На фото было запечатлено бездыханное тело убитого.

Вторая трагедия случилась уже в самом Новосибирске.

Некая женщина потеряла одновременно двух своих детей, мальчика и девочку, при страшных обстоятельствах – они провалились в выгребную яму, у которой дети почему-то затеяли игру и которая, опять-таки почему-то, не была соответствующим образом огорожена и снабжена предупреждениями об опасности. Помню, как эту обезумевшую от несчастья женщину в окружении разного рода зевак, преимущественно детского возраста, вели мимо нашего общежития, крепко держа за руки. Неистово рыдая, она пыталась вырваться и схватить кого-нибудь из детишек, воображая того или иного ребёнка своим чадом, крича что-то вроде «Ах вы мои ненаглядные!». Это была страшная картина. Господи, за что же Ты послал такое этой несчастной женщине?! За что?!

Начал вот описывать этот фрагмент моей жизни, и он обжог мою душу. Почему? История – то старая – престарая, меня, в принципе, никоим образом не касающаяся, а вот поди ж ты. Может быть, это старость моя даёт о себе знать, а, может быть, всё дело во вчерашней фотографии, обнаруженной мной во время очередного «сеанса» разборки вещей, свалившихся на мою голову после смерти Риты.

Фотография сделана в 1978 году в Харькове. На ней Рита и Виктор. Жене 41 год, она выглядит очень привлекательной. Сыну десять лет. Я всё время смотрю на этот снимок, и душа моя при каждом новом взгляде на него погружается в печаль. Мне словно сигналят из другого мира: «Пожалуйста, не ругай меня! Ну пожалуйста!» Увы! После смерти жены или мужа, вдовец или вдова, разбираясь в оставленном наследстве, могут обнаружить нечто, способное вызвать негодование. Нечто это может быть самым различным. В моём случае это были вещи, громадное количество вещей различного рода – от постельного белья до носильных.

Меня могут спросить, так чем вы недовольны – обилием вещей? Тут радоваться надо – глядишь, их до конца ваших дней хватит. Не только хватит, но и ещё на пятьдесят последующих лет останется. Вот только неизвестно кому. К тому же вещи – то – не деньги, которые в банке держать можно; вещи в квартире жилплощадь занимают во всех трёх измерениях, а если их чересчур много, то они её обитателей, того гляди, из квартиры выживут. И никому не пожалуешься. С вещами самому разбираться придётся, причём очень серьёзно. С каждой персонально. На это уходит уйма времени и нервной энергии, а тебе – то уже за восемьдесят – силы, само собою, далеко не те, что были когда-то; да ещё этот проклятый «флажок» на часах твоей жизни почти в горизонтальной положении. Вот – вот упадёт. А на фотографии 1978 год. Жена с сыном. Она ещё очень привлекательна. Ещё полжизни впереди. Ещё… Дойдём ещё, дай Бог, и до 1978 года, а там, глядишь, и до нового миллениума. Что поделаешь, вспоминаю чужую беду на фоне собственной. Сегодняшней, острой. И беда моя помимо моей воли вторгается в повествование о событиях шестидесятилетней давности, как бы актуализируя их на некоторое время.

Война тем временем продолжалась. Наступил 1943 год, в начале которого отца снова отправили в действующую армию. Одним из многочисленных воспоминаний о нём остались его капитанские шпалы, обнаруженные мной в ящике тумбочки, – армия перешла уже на погоны. Впрочем, погоны меня как-то мало интересовали, куда больше меня занимали другие атрибуты военного обмундирования, например, портупея и головные уборы. Головным убором отца была пилотка, а мне очень хотелось, чтобы он носил фуражку с лакированным козырьком. Портупея производила на меня заметное впечатление, но отец почему-то её не носил, и я всё ждал, когда она у него появится. Не появилась. Не оправдалось ещё одно моё ожидание, касающееся, правда, не воинской атрибутики, а воинских званий – я с нетерпением ждал, когда отец станет майором и капитаны станут стоять перед ним по стойке смирно. К тому же до меня никак не доходило, почему это мой сухопутный папа именуется капитаном – ведь капитаны это те, кто водят корабли по морям и океанам…

Ох уж эти ребячьи фантазии и желания времён войны.

Пределом моих мальчишеских мечтаний в эти нелёгкие времена было обладание дамским браунингом – пистолетом весьма небольших размеров. Это огнестрельное оружие я как-то совершенно случайно увидел в руках какого-то офицера, разобравшего и затем собравшего браунинг на глазах нескольких мальчишек, обступивших военного дядю. Не знаю, как другие, но при виде этого оружия ближнего боя, оружия такого маленького и изящного, чуть ли не игрушечного, я сразу почувствовал неодолимое к нему притяжение. Интересный факт, по воспоминаниям Вероники Полонской, Маяковский застрелился именно из дамского браунинга. По ходу очередного нервно – психического срыва.

Итак, отец был снова направлен в действующую армию в качестве фронтового эпидемиолога. Медсанбат, в котором папа нёс воинскую службу, в конце 1943 года располагался в Смоленске, входя в состав 3-го Белорусского фронта. Командовал фронтом генерал армии Черняховский. А вот командование тылами нашего семейного «фронта» целиком и полностью легло на плечи мамы. Учтя, что в 1943 году войсковая линия фронта стала неудержимо продвигаться на Запад, командующий тылом фронта семейного твёрдо решила максимально подтянуть его к фронту боевых действий, например, в Москву. Но как сделать это, если при существующих условиях перемещение граждан СССР по его территории было весьма ограничено и довольно строго контролировалось? Требовалось разрешение на выезд в Москву. Его получение оказалось весьма непростым делом, бывшим чем-то сродни операции, проводимой пехотной ротой при выдвижении вперёд – на новые рубежи. Вот только пехотная рота никогда не передислоцируется за раз на несколько тысяч километров. Мама успешно провела нашу семейную передислокацию. К тому же удача очень способствовала этому. Произошло всё так.

Из новосибирского госпиталя в Москву направлялся в нейрохирургическую клинику тяжело больной подполковник Сусликов – у него был рак мозга. Кроме его диагноза про этого военного было также известно, что в Москве у него были жена и сын, им брошенные, а в Новосибирске оставалась его новая молодая жена, его бросившая в свою очередь, предварительно хорошо обобравши своего смертельно больного мужа. Сусликова кто-то должен был сопровождать из медицинского персонала. Эту роль взяла на себя мама. Но как быть со мною?! Не может же сопровождающая брать с собою в дорогу собственного сына. Такое не предусмотрено никакими инструкциями. Как же быть?! А вот так: меня решили провезти… нелегально. Это означало: при каждой проверке я должен был немедленно забираться на третью полку вагонного отсека, где мы располагались, чем-то укрыться там и затаиться. Если же меня обнаружит, я должен сказать, что прихожусь сыном подполковнику Сусликову. Помнится, за время следования поезда до Москвы я только один раз прятался на третьей полке. Всё, к счастью, обошлось.

Подполковник очень хотел следовать к месту назначения в «мягком вагоне», но свободных мест в «мягком» не нашлось, пришлось удовольствоваться плацкартным. Дорога до столицы заняла всего пять дней. По тем временам это был не срок, особенно, если вспомнить, как в 1942 году мы с мамой тащились целый месяц из Башкирии до Новосибирска. Нашими попутчиками на этот раз были в основном офицеры, направлявшиеся в действующую армию. Время в дороге они проводили за игрою в карты – резались в козла. Из офицеров мне запомнился молодой и симпатичный старший лейтенант, хотя на его погонах были только по две маленьких лейтенантских звёздочки. Наш попутчик это несоответствие количества звёздочек на погонах его воинскому званию объяснял следующим образом. Одна звёздочка сломалась, а запасных под рукою не нашлось. Пришлось удалить с другого погона третью звёздочку. Иначе никак – нельзя же иметь на одном погоне три знака отличия, а на другом только два. Более того, старлей, по его словам, был уже произведён в капитаны, да вот опять эти чёртовы звёздочки. У молодого офицера в Москве была невеста, и он вёз ей подарок – женскую сумочку. Он несколько раз спрашивал мнение мамы об этом предмете. Сумка, по её мнению, была ужасно безвкусной, но, не желая огорчить молодого военного, моя родительница каким – то образом уходила от чистосердечного ответа на вопросы «капитан – лейтенанта». Остаётся добавить, молодой офицер был всю дорогу не очень весел, хорошо понимая, что с войны может не вернуться.

Подполковник Сусликов также оптимизмом не отличался по понятным причинам. Он тоже вёз в Москву подарок – оставленной им когда-то жене. Тут также всё понятно – ведь кто-то же должен приютить его на первое время, а после навещать в больнице. Этим подарком был патефон, который в свою очередь весьма скрашивал наше путешествие до столицы нашей родины. Его заводили по многу раз на день. Мне особенно хорошо запомнились два музыкальных произведения. Одно из них было очень популярной в то время мелодией из кинофильма Рене Клера «Под крышами Парижа». Другое именовалось «Вальсом цветов». Но это не был вальс Чайковского из «Щелкунчика». Первая мелодия была написана в мажоре, вторая – в миноре.

Но вот за окнами и Москва. Осенняя и вечерняя. До полной остановки состава ещё несколько минут, но пассажиры уже толпятся у выхода из вагона. Впрочем, я ещё не знаю, что мы почти приехали, и интересуюсь у какого-то пожилого пассажира относительно станции, на которую мы прибываем. Мне отвечают:

– Москва!

Итак, наш евразийский анабазис завершён. Мы дома. Почти.

Нас, естественно, никто не встречает – мама ведь никому не давала телеграммы о нашем прибытии, – а вот подполковника Сусликова встречают – сын, подросток лет четырнадцати. Он и увозит с собою родного отца, ранее бросившего его с матерью ради другой женщины. Как потом выяснила мама, подполковник был определён в военный госпиталь соответствующего медицинского профиля и вскоре умер. Даже как-то странно получилось. Война идёт, каждый день люди тысячами погибают на фронте, а тут военный человек умирает в глубоком уже тылу от совершенно «штатской» болезни. Вроде бы нелепица какая – то. Вроде бы. Вот только война, само собою, не выключает автоматически из человеческого бытия разного рода «гражданские» болезни – сердечно-сосудистые, онкологические и далее по списку.

С вокзала мы прямиком отправляемся к бабушке Бэлле – на Разгуляй. Кажется, ехали с пересадкой. На чём сначала, уже не помню сегодня, а вот заканчивали наш путь на трамвае. В его вагоне и обнаружилась крайне неприятная для нас вещь – вверенный мне чемоданчик с документами и облигациями государственных займов забыт мной в вагоне или салоне предыдущего транспортного средства. Ох уж эта моя рассеянность! Много крови она мне попортила в жизни. Впоследствии мама неоднократно обращалась в бюро находок вещей, забытых на транспорте. Безрезультатно. Бог с ними, с облигациями займов – по большому счёту грош им была цена при советской власти; куда серьёзней обстояло дело с документами – восстановить их, например, диплом об окончании высшего учебного заведения, было ох как непросто. Восстановили, однако.

Но вот и Токмаков переулок, дом 2/28, кв.2. Дом, понятно, угловой. Был он расположен на пересечении вышеозначенного переулка и улицы Карла Маркса, в постсоветские времена вернувшейся к старому названию – «Старая Басманная». Извините уж за невольный каламбур.

До революции это унылое четырёх- или пятиэтажное строение из красного кирпича представляло собой скорей всего доходный дом, где проживали преимущественно состоятельные мещане – каждой семье по серьге, то есть по отдельной, обширной квартире. Но вот настали новые времена – со Швондерами и Шариковыми, и состоятельному мещанству пришлось делиться… квадратными метрами. Зачастую со всякой человеческой швалью. На момент описываемых мною событий в квартире, где в двух комнатах из шести проживали родные моей мамы, обретались ещё три семьи. Я прекрасно помню всех жильцов этого полуподвала, чьи окна, выходившие во двор, почти касались земли нижней горизонтальной частью своего переплёта – хочешь пообщаться со сверстниками, шагай к ним прямо из открытого окна жилой комнаты. В летнее время я и мой двоюродный брат Марк так и поступали. Полы помещения находились в свою очередь уже ниже уровня земли. Впрочем, в те далёкие годы пристанища подобного рода были далеко не самыми плохими. Бывали и похуже.

Не стану особенно вдаваться в подробности относительно уже упомянутых обитателей квартиры по указанному выше адресу, скажу лишь о некой Рае, матери – одиночке, работавшей уборщицей, если не ошибаюсь, в какой-то библиотеке. В комнатке, где она проживала с сыном Лёшей, было весьма много старых, потрёпанных книг, вероятно, давно списанных. Несколько из этих книг, не помню уж каким образом, попало в мои руки. Автором одной книги была прозаик Лидия Сейфуллина, автора другой я долгое время никак не мог установить, так как обложка и титульный лист у неё отсутствовали. Но именно эту книгу (с картинками) я впоследствии прочёл с большим интересом – она была про Лермонтова и очень интересно написана. Произведение начиналось (цитирую по памяти) с «непременного желания Машеньки» выйти замуж за красавца Юрия Лермонтова и заканчивалась роковой дуэлью у подножия Машука в Пятигорске. Впоследствии на месте этого злосчастного поединка мне приходилось неоднократно бывать. Признаться, мне очень не понравилась безвкусная помпезность, увековечивающая трагическое событие, случившееся в июле 1841 года. Как тут не вспомнить могилу Суворова в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге и архи красноречивую, лаконичную надпись на надгробной плите, надпись, сочинённую Гавриилом Державиным и одобренную самим великим полководцем: “Здесь лежит Суворов”. Будь моя воля, я установил бы на месте дуэли великого русского поэта скромный обелиск с такой вот надписью на нём: “Здесь был убит Лермонтов!”. Имя автора книги я узнал через несколько лет – им был несравненный Ираклий Андроников.

Квартира на Курбатовском переулке оказалась совершенно непригодной для проживания, но о приведении её в порядок сразу же после нашего возвращения в Москву не могло быть и речи – прежде всего требовалось решить первостепенные жизненные проблемы, именно: восстановить московскую прописку и получить продуктовые карточки. Маме надо было подумать и об устройстве на работу – не висеть же на иждивении родственников. Так что у бабушки на Разгуляе мы прожили около года, а, может быть, и больше. Во всяком случае прекрасно помню, что к сентябрю 1944 года наша квартира на Курбатовском не была ещё приведена в порядок и в школу мне приходилось ездить на трамвае по маршруту Разгуляй – Красная Пресня. Но о школе в следующем разделе.

Постепенно московская жизнь стала налаживаться. Прописка была восстановлена, продуктовые карточки получены, мама устроилась на работу, квартира на Курбатовском обустраивалась, а вшам, обитавшим в волосах моей головы, объявлена беспощадная война. Увы, во время войны население страны здорово обовшивело. Оно и понятно – с мылом всё время были проблемы, как и с горячей водою. Далеко не всегда удавалось как следует помыться.

Поначалу наступления на зловредных насекомых велись с помощью частого гребня и ногтей на больших пальцах рук. Инициатором атак на шестиногих паразитов была тётя Фаня, первенец дедушки и бабушки с материнской стороны. Очередное наступление на зловредных насекомых начиналось её словами – «Ну что, мисселе – писселе, займёмся фрицами?!». «Фрицами», естественно, именовались в данном случае кровопийцы – вши.

– Займёмся! – охотно соглашался я, после чего начиналась своего рода зачистка территории, иными словами, вычёсывание из моих волос «окопавшихся» в них паразитов. Далее зловредных насекомых, вынужденных покинуть свои позиции и оказавшихся в поле нашего зрения, уничтожали старым дедовским способом, описанным, к примеру, Гёте в его «Фаусте»: «А мы, посмей кусаться, прищёлкнем, и конец!». Впрочем, у старика Иоганна, великого фрица земли германской, речь шла вообще-то о блохах, но это уже детали.

Первые попытки окончательно и бесповоротно разобраться с шестиногими оккупантами волосяного покрова моей суверенной головы производились с помощью обычной банной помывки – во время семейного похода в ближайшее помывочное заведение, баню, иными ловами. Однако больших успехов в ходе неоднократных “банных наступлений” на зловредного противника достигнуто не было, вследствие чего позиционная война в области моей головы грозила затянуться надолго. Требовались радикальные меры, поэтому на семейном военном совете было принято решение нанести врагу сокрушительный сталинский удар. С этой целью была осуществлена первоначальная и кардинальная зачистка территории, на которой окопался зловредный противник. Потом меня отвели в ближайшую парикмахерскую, где остригли наголо. В ходе этой войсковой операции мне было очень стыдно. Нет-нет, я не порывался бежать с поля боя – с поля боя бежали вши, обнаруженные, естественно, стригшей меня парикмахершей. Всего было зафиксировано восемь или девять боевых единиц противника – целое отделение. Само собою, оно подверглось полному уничтожению. Дальнейшие военные действия продолжились уже в квартире у бабушки Бэллы. Там мою коротко остриженную (под ноль – ноль, как тогда выражались) голову обмазали керосином, обмотав затем старым шерстяным платком. Как результат – полнейшая виктория безо всякой безоговорочной капитуляции. «Если враг не сдаётся, его уничтожают!»

Кстати, семейные походы в баню мне запомнились очень хорошо, и в первую очередь по причине того, что мытьё моего тела, впрочем, как и тела моего двоюродного брата Марка, проходило в женском отделении бань, куда нас брали с собою женщины бабушкиной семьи. Походы подобного рода весьма способствовали удовлетворению моего мальчишеского любопытства, касающегося тайн обнажённой женской натуры. Тайны эти интересовали меня уже лет с шести.

Мытьё в бане стоило весьма недорого. За умеренную плату тебе полагались шайка, вода (горячая и холодная) плюс квадратный кусочек мыла. Хозяйственного, разумеется. Если от этого кусочка что-то ещё оставалось после банной операции, то оставшееся, естественно, забирали с собою домой – по причине острого дефицита моющих средств во время военного периода.

Банное мытьё детей мужского пола в женском отделении в те времена было вполне естественным делом, как, впрочем, во времена ленинградской блокады столь же естественным делом было мытьё мужчин и женщин в одном банном отделении. Об этом мне рассказал Борис Григорьевич Малютин, муж моей двоюродной тёти Ляли (Елены Филипповны), моряк, участник обороны Ленинграда. Что ж поделаешь, если приходилось максимально экономить энергию и воду во время страшной блокады Питера. Естественно, ни о каких сексуальных переживаниях во время совместного помыва и речи идти не могло – истощённому до последней крайности народу было совершенно не до этого. Какой там секс?! Достало бы сил на помывку.

Тут вспоминается смешное заявление министра культуры Екатерины Фурцевой, сказавшей как-то много лет спустя после войны, что «в Советском Союзе секса нет». Не знаю уж, как насчёт всего Советского Союза, но вот в ленинградских банях времён блокады города, не бродил даже призрака секса. Помыться бы наконец с толком. Когда ещё удастся это сделать в следующий раз. Да и будет ли вообще этот «следующий раз»?!

А время, между тем, шло себе и шло. Наступил 1944 год, год «Обезьяны» по восточному гороскопу, год, когда вся страна жила с ощущением приближающейся победы над фашистской Германией. Ощущение это вовсю подогревалось чередой сводок «От Советского Информбюро» и победных салютов, непременных спутников освобождения от фашистской нечисти всё новых и новых территорий – как Советского Союза, так и других государств Европы. Территории эти день за днём зачищались от двуногих нелюдей с такой же беспощадностью, с какой зачищалась моя детская голова от шестиногих паразитов.

Сегодня либеральная шушера, наша отечественная и зарубежная, вдруг начала истошно голосить по поводу разного рода страданий, которые выпали на долю немецкого мирного населения после того, как Красная армия перешла границы Третьего рейха. Что говорить, разного рода безобразий, учинённых советскими солдатами, хватало, но что бы вы хотели после всего содеянного немецко – фашистской сволочью на оккупированной территории Советского Союза и других стран Европы?! Как аукнется, так и откликнется! Долг платежом красен. Вот только немецкий «платёж» советскому народу был не так уж и красен по сравнению, скажем, с «платежом» фашистской Германии англичанам, разрушившим до основания вместе с американцами город Дрезден. Кстати, американцам Третий рейх вообще ничего не задолжал.

Первый победный салют, увиденный мной в Москве, был дан в честь освобождения украинского города Белая Церковь. Салют был довольно жидковат и особого впечатления на меня не произвёл. Я наблюдал за ним с улицы, повернувшись лицом в сторону кафедрального Елоховского собора, что на Спартаковской улице. Две-три красные ракеты – вот и всё, что осталось у меня в памяти от чествования войск Первого украинского фронта, выбившего немцев из этого городка. Впрочем, не только ракеты, но и аэростаты, появившиеся в вечернем московском небе за некоторое время перед салютом, привлекли моё внимание. Их задачей было затруднить бомбардировку столицы немецкой авиацией в случае её налёта на город. Такое в январе 1944 года совсем не исключалось – немцы находились в это время не так уж далеко от Москвы, другое дело, что в небе их авиация уже не доминировала. Впоследствии мне приходилось наблюдать куда более красочные фейерверки.

1944 год явился началом моего интенсивного формирования как личности. В этом же году я перенёс первое в жизни потрясение – гибель на фронте отца, которого обожал и которому я, идиот малолетний, пожелал в порыве глупой детской ярости быть убитым фашистской бомбой. Увы, моё пожелание оказалось услышанным некой злой силой, силой, оставившей меня жить в этом подлом мире с этим отцеубийственным пожеланием. Будь она проклята эта сила! Будь она трижды проклята, обрекшая меня на сиротство. Здесь могут сказать: так ведь не ты же один остался без отца – из-за войны девятый вал сиротства и вдовства захлестнул всю страну. Естественно. Боги возжаждали сверх всякой меры, да только получилось, что я им по своему детскому скудоумию подыграл. И ещё как! Моё пожелание сбылось с ужасающей точностью, причём в тот момент, когда готовился отзыв моего отца из рядов действующей армии в распоряжение Академии наук, сотрудником которой он являлся до войны. Новый, 1945, год отец собирался встретить уже в кругу семьи, вот только встретиться ему пришлось с фашистской бомбой. Прямое попадание. Не осталось ничего. Произошло это 28 июля 1944 года, и как в этой связи не вспомнить профессора истории и хироманта Всеволода Игоревича Авдиева, отказавшего сделать предсказание отцу в присутствии его молодой жены, моей матери. Но вернёмся к формированию моего «Я», начавшемуся в начале 1944 года.

Как уже отмечалось выше, хорошо считать я самостоятельно научился, ещё будучи воспитанником детского сада в Новосибирске. Читать и писать я учился уже после возвращения в Москву из эвакуации. Читал сначала только вслух, не понимая, как это можно делать «про себя» – ведь взрослые, читавшие мне до этого детские книжки, читали их именно вслух. Что же касается письма, то сначала я писал исключительно печатными буквами, именно ими и были написаны письма, которые я отправлял на фронт отцу. Из-за этих писем у него были неприятности, так как в адресе помимо номера полевой почты я указывал ещё и город, а именно, Смоленск, в котором располагался медсанбат, в котором папа служил. Отцу поставили это на вид и, естественно, попросили провести с сыном разъяснительную беседу. Она была проведена. За день я отправлял на фронт по нескольку писем. Они исправно доходили до адресата. Словом, когда в сентябре 1944 года я пошёл в первый класс школы, то уже умел читать, писать и считать. Было мне восемь лет. Кстати, в этот же самый год впервые стали зачислять в первый класс школы детей семилетнего возраста.

Именно с начала 1944 года по – настоящему началось моё активное встраивание в человеческое общество со всеми его писанными и неписанными законами, с его дрессировкой, с его подгонкой человеческой личности под общепринятые понятия. В известной степени первая микроячейка этого общества сформировалась автоматически именно на Разгуляе – у бабушки Бэллы. Ячеечка эта состояла из двух людей: меня и моего двоюродного брата Марка (Мары). Мара был старше меня на четыре года с лишним; в детстве подобная возрастная разница между людьми весьма заметна во всех отношениях. Само собою, в нашей «спарке» мой кузен был ведущим, а я ведомым, но как же мне не хотелось находиться на вторых ролях. Будучи уже с детских лет достаточно амбициозным, я изо всех сил пытался завоевать себе побольше прав, например, в наших детских играх. Марк этому всячески препятствовал, жёстко пресекая все мои попытки ограничить его принципат. Кузен и сам не страдал отсутствием амбиций, детских, естественно. (Вообще-то у нашего брата еврея с амбициями всегда был полный порядок, нередко даже чересчур полный.) В результате мы конфликтовали между собою, порою весьма жестоко. Конфликты эти нередко подогревались желанием моего кузена немножко поиздеваться надо мною, по – братски, естественно. Ни к чему хорошему это привести не могло, если к тому же учесть, что уже с детских лет я был очень нервным существом. Однажды, в ходе очередного конфликта, я заехал братцу ногою в пах. Он страшно закричал от боли. На крик сбежались перепуганные женщины и принялись осматривать мошонку потерпевшего. К счастью, всё обошлось, а ведь могло бы и не обойтись. Сколько известно примеров, когда в детстве родные братья в ходе конфликтов или совершенно случайно калечили друг друга. Одну из таких историй рассказала мне мама во время очередного урока материнского воспитания. История случилась в семье врача Льва Левина, впоследствии обвинённого в ходе сталинского большого террора (вместе с профессором медицины Плетнёвым и врачом Казаковым) в преднамеренно неправильном лечении Куйбышева, Менжинского, Максима Горького и его сына. Так вот, во время какой-то детской игры один из братьев, Георгий, попал в глаз другому брату остриём вилки. Тот после этого окривел.

Припоминаю и другой случай, в ходе которого принцепс Марк заработал лёгкое телесное повреждение. В этот раз я заехал брату уже по кисти руки мешочком с деревянными фишками лото, имевшими форму бочонков. Как результат, разбитая в кровь кость в районе тыльного запястно – пястного сустава.

Бабушка Бэлла страшно переживала эту братскую междоусобицу и горячо увещевала своих обожаемых внуков заняться чем-нибудь более мирным и интеллектуальным.

– Играйте в шахма́т! – уговаривала она нас, делая ударение на втором слоге слова «шахматы», лишённого к тому же слога третьего, являющегося как бы крайней плотью этого филологического объекта. Что ж, довольно актуальное «обрезание», если принять во внимание, что в Советском Союзе шахматы многими считались еврейской игрою. Вероятно, по причине обилия знаменитых и незнаменитых шахматистов еврейского происхождения, возглавляемых Михаилом Ботвинником в период 1948–1963 годов (с двумя короткими перерывами).

Впрочем, игрою в «шахма́т» мы тоже занимались. Марк, уже имевший в это время шахматный разряд (пятый, кажется; был тогда такой), решил сделать из меня шахматного спарринг – партнёра, а потому научил меня этой игре. Я оказался спарринг – партнёром годным разве что для очередных братских издевательств, раз за разом получая мат, включая, разумеется, и так называемый «детский». Всё, впрочем, закономерно – особых талантов в этом интеллектуальном виде спорта у меня никогда не было и быть не могло по самым разным причинам. Ну хотя бы по свойственной мне рассеянности, а также из-за тугодумия в известной мере. Впрочем, до второго шахматного разряда я официально всё-таки добрался, но получил его за решение шахматных задач и этюдов, где времени на обдумывание сколько угодно. В практической же игре, особенно в блице, особых успехов мной достигнуто не было. В этой связи должен зафиксировать карту – факт № 7 – потребность иметь достаточное количество времени на обдумывания какой-нибудь интеллектуальной проблемы, к которой, кстати, я мог бы возвращаться вновь и спустя много лет с целью внесения в полученный когда-то результат тех или иных поправок.

Как я уже писал выше, медсанбат, в котором служил отец, в начале 1944 года находился в Смоленске, то есть не так уж далеко от Москвы, в которую его часто направляли в командировку. Останавливался он, естественно, на Разгуляе у бабушки Бэллы, хотя в её комнатёнке и без папы народу хватало в тот период времени – бабушка, тётя Фаня и я с мамой. Мара со своей матерью, тётей Ривой, жил в соседней комнатёнке. Отец Марка, дядя Наум, капитан медицинской службы, начальник полевого госпиталя, пропал без вести в самом начале войны. То же самое, кстати, произошло и с внучатым дядей Семёном. Он был единокровным братом моего деда Иуды. Словом, евреи на фронтах Великой Отечественной войны жизни своей, как правило, не щадили, что, впрочем, никак не снижало градус антисемитизма, имевшего место по свидетельству папы и в действующей армии. Одной из причин этого юдофобства, по словам одного моего знакомого еврея – фронтовика, являлось повышенное присутствие еврейского элемента во фронтовых штабах разного уровня, что, впрочем, вполне естественно – штабная работа как-никак требует определённой степени интеллекта и образованности. У евреев с ними уже несколько тысяч лет в основном полный порядок. Впрочем, насколько мне известно, в армии к штабистам всегда было несколько негативное отношение со стороны военных, непосредственно находящихся на линии соприкосновения с противником. Оно и понятно – гибель человека непосредственно на передовой в несколько раз вероятней, чем гибель его же на том или ином расстоянии от переднего края.

Весьма интересен следующий факт, относящейся уже к Первой мировой войне. О нём рассказала мне тётя Сарра, родная сестра отца. По Одессе в ту пору гуляла байка: «Если хотите узнать, как обстоят дела у России на фронтах, загляните на еврейскую улицу». Так вот, на этой самой улице русскому оружию ничего хорошего не желали. Оно и понятно, учитывая черту оседлости, процентную норму для евреев, поступающих в учебные заведения России разного уровня и, естественно, погромы, когда убивали людей исключительно из-за их национальной и конфессиональной принадлежности. Что ж, евреи сполна рассчитались с российской империей за безобразия эти в ходе революции и последующей гражданской войны.

Приезд отца в Москву с фронта всегда был большим праздником для всей семьи ну и, конечно, для меня, считавшего по малолетней глупости, что отец только мною и должен заниматься. Трагедия назревала. Да-да, трагедия! Причём трагедия, оставшаяся со мною на всю мою жизнь. Но о ней несколько позже.

С фронта отец регулярно привозил в рюкзаке рыбные консервы – существенную часть своего фронтового пайка. Консервы эти были американского производства и на некоторое время улучшали уровень семейного питания. В Москве в конце войны, да и некоторое время после её окончания, было голодновато. Выручала картошка. Городской работающий люд в те годы получал в разных местах московской области, а то и на окраинах самой столицы, земельные участки под огороды для выращивания этой сельскохозяйственной культуры. Помнится, такие участки были у нас на Воробьёвых горах и в подмосковных (тогда) Панках. Участок на Воробьёвых горах был нам выделен Академией наук СССР как членам семьи фронтовика. Я запомнил нашу первую поездку на Воробьёвы горы прежде всего по двум причинам. Во-первых, при вскапывании земли под посадку было найдено несколько клубней картофеля, оставшихся в почве с прошлого года. Они были вполне пригодны для еды, и бабушка Бэлла по возвращении всей нашей «колхозной бригады» домой сварила их для меня. Во-вторых, во время нашего пребывания на сельскохозяйственных работах мой двоюродный братец Марк в компании с какими – то ещё мальчишками устроил совершенно безобразное истребление лягушачьего племени. Дело в том, что в непосредственно близи к участкам, на которых высаживалась картошка, находился пруд, в котором водились лягушки. В водоёме их было весьма много, и большинство из этих земноводных держалось у поверхности воды, являясь прекрасной мишенями для глупых мальчишек, устроивших на них охоту по какой-то дурацкой причине. Избиение ни в чём не повинных существ, очень полезных причём, осуществлялось посредством метания в них достаточно больших камней. Господи, до чего же иногда человек бывает жестоким и подлым, убивая ради развлечения живое существо другого вида! Да и только ли другого?

Продуктов, отпускаемых по карточкам во время войны и сразу после её окончания, явно не хватало для минимально нормального существования. К тому же карточки эти, как тогда говорилось, «надо было ещё отоварить», то есть получить что-то по ним в магазине. Иногда и получать – то было нечего. Естественно, дефицит питания явно сказывался на состоянии здоровья широких масс населения страны, поэтому в те времена для этих масс власти предержащие организовали разного рода подкормки типа так зазываемого УДП. Аббревиатура эта расшифровывалась как усиленное дополнительное питание, ну а эти самые «широкие массы населения» дали своё толкование этому сокращению – умрёшь днём позже! Мама сумела получить на своей работе, куда ей удалось устроиться после нашего возвращения в Москву, это самое УДП, и в течение какого-то времени я посещал некую столовую, где посредством удепешного обеда мне не давали умереть сегодня. Чем нас там кормили, я совершенно не помню, зато на всю последующую жизнь запомнил, как официантка, молоденькая смазливая девица, в разговоре со своей коллегой назвала по какому-то поводу меня еврейчонком. Меня это страшно оскорбило. Разумеется, я действительно был еврейчонком, но, во-первых, в словах официантки явно ощущалась то ли насмешка, то ли доля презрения, а, во – вторых, я к этому времени уже хорошо усвоил – слово «еврей» оскорбительно. Оно ещё и сегодня в широком быту далеко не утратило своей оскорбительной окраски, а уж в те годы и вообще воспринималось евреями крайне болезненно. Естественно, в своём воображении я беспощадно сводил счёт с этой удепешной официанткой, обзывая её, в частности, еврейкой. Остаётся добавить, кроме УДП для широких народных масс, существовало тогда и УДП для особо привилегированных товарищей – работников, райкомов, горкомов и далее по списку. Для них буква «У» в аббревиатуре могла означать что угодно, но только не смерть от недоедания. Так вот, моё еврейское происхождение – это карта – факт № 8 в пасьянсе, раскладываемом моей судьбою. Тут остаётся только добавить, с промтоварами, одеждой, в частности, дело, естественно, обстояло нисколько не лучше, чем с продовольствием. Нормирование продовольствия осуществлялось по карточкам, а обеспечение одеждой по так называемым ордерам, выдаваемым по месту работы, и реализуемым опять-таки в специальных магазинах. Помнится, по одному из таких ордеров мамой было получено для меня что-то вроде зимнего пальто, но без мехового воротника. Вероятно, оный считался при существующих условиях недопустимым материальным излишеством. Кстати, в этом же 1944 году дефицит одежды и обуви восполнялся посредством так называемых американских подарков в виде second hand, следуя современной терминологии. Иногда среди поношенных вещей попадались и вполне приличные, так тёте Сарре досталась пара почти новых кожаных полуботинок на толстой подошве. Полуботинки эти были то ли женские, то ли мужские – поди там разберись. Впрочем, особенно не разбирались – спасибо и за это!

В первой половине 1944 года я находился в основном под либеральнеейшим присмотром бабушки Бэллы. Особенно в первую половину дня. Иначе и быть не могло: мама на работе, отец на фронте, кузен Марк в школе, ну а я до полудня в постели, занимаясь блаженным ничегонеделанием. Именно за этим благородным занятием меня неожиданно застал отец, неожиданно приехавший с фронта к моей великой радости. Сразу же им были сделаны оргвыводы в виде отеческого порицания, пресекшего раз и навсегда мою обломовщину.

Каждый приезд отца с фронта становился для меня большим праздником, в программу которого входили игры в лото с его участием, чтение мне книжек и походы в гости вместе с ним. И вот, во время одного из его приездов я пожелал ему… Нет, никак не поворачивается рука описать случившееся! Не могу! Может быть, как-нибудь потом. Или вообще никогда. Может быть, вполне достаточно уже упомянутого выше?! Весьма вероятно, гибель отца на фронте оказалась, по сути, картой – фактом № 9. Отец был для меня громадным авторитетом; думаю, его влияние на меня и моя любовь к нему не ослабели бы с годами, останься он жив. Потому – то некая Высшая сила, решившая использовать меня в своих целях, разлучила меня с отцом в восьмилетнем возрасте раз и навсегда. Разлучила самым жестоким образом. Больше в моей жизни столь сильных авторитетов не было. В основном я был предоставлен сам себе. Это в жизни очень опасно для человека, но если обеспечить ему Высшую безопасность, то… Вспомним о закрытом тригоне в моей натальной карте… Сей космический оберег работал и работает по сей день вполне исправно. Дай Бог, и дальше бы так! До конца моей командировки в это проклятое пространство – время.

Какой-нибудь адепт психоанализа Фрейда мог бы заявить по моему поводу, что мне был свойственен так называемый комплекс Эдипа. Возможно. Вот только Эдип, убивший своего отца Лая в ходе случайной ссоры, не знал, кого он лишил жизни. Я же, потеряв в приступе детского гнева полный над собою контроль, пожелал гибели человеку, которого любил больше всего на свете, убил словом, услышанным какой-то высшей и злой силой. Как тут не вспомнить следующие строки из поэмы Оскара Уайльда «Баллада Редингтонской тюрьмы»:

  • Ведь каждый, кто на свете жил,
  • Любимых убивал,
  • Один – жестокостью, другой —
  • Отравою похвал,
  • Коварным поцелуем – трус,
  • А смелый – наповал.

А я вот словом – ножом – ударом его, нанесённым в безрассудном детском гневе. В сердцах, в упор. Эдип не ведал, кого убивал, я же не ведал, что творил! Нам обоим, царю Фив и глупому еврейскому мальчишке, впоследствии пришлось жестоко расплатиться за свои поступки, совершённые в порыве гнева. Мне могут сказать, а как же ваш оберег – закрытый тригон, иными словами? А никак! Данный астральный аспект не страхует целиком и полностью своих обладателей от бед подобного рода, бед, случившихся с кем-нибудь из ближнего окружения. От рикошетов судьбы защиты быть не может!

Моё настоящее познавание всех прелестей земного бытия началось именно во время временного проживания у бабушки Бэллы. Именно на это время приходится начало моего активного встраивания в человеческое общество. Кто-то скажет: «А как же детский сад?». Что до него, то активного освоения пространства человеческих отношений там не так уж много. Дети весьма неохотно отправляются в детский сал по утрам, частенько хорошо не выспавшись, и с нетерпением ждут, когда их кто-то из родных людей заберёт вечером домой. Воспитанники детского сада слишком юны, чтобы в полной мере осознавать всю суть человеческих отношений. Детсадовцев я сравнил бы с неким идеальным газом, в котором расстояния между микрочастицами весьма велики, и вследствие этого столкновение между ними относительно редки. Другое дело конденсат этого газа, где микрочастицам уже весьма тесно. Ну а уж если эта человеческая среда закристаллизовалась, то, будь добр, находясь в ней, колебаться в полном согласии с себе подобными. Не умеешь – научим; не хочешь – заставим! Эта сентенция взята мной из армейского фольклора, прекрасно характеризующего армейскую жизнь. Он характеризует и жизнь на гражданке, просто обучение и принуждение на ней не столь жёстко закреплены, как в армии. В армии – уставы, на гражданке – понятия. Тюрьма особый случай.

Ну так вот, именно в период вре́менного пребывания у бабушки Бэллы началось моё активное участие в детских играх, а, стало быть, явно обозначилось взаимодействие и соперничество с другими членами дворового коллектива, сформированного мальчишками «бабушкиного дома» и соседнего строения, являющегося по сути бараком, но сооружённым из камня и двухэтажным. Именно в этом сообществе я впервые по – настоящему почувствовал все рытвины и ухабы человеческого бытия, повседневные и самые что ни на есть банальные.

Больше всего мне доставалось за моё имя – Эмиль. Как я уже писал, Эмилем меня нарекли в честь деда, Рахмиля Яковлевича Вейцмана, умершего незадолго до моего появления на свет. Вообще-то французское имя Эмиль и еврейское Рахмиль (Иерахмеель) если и имеют что-то общее, то исключительно в сокращённом варианте – Миля. Но noblesse oblige (дворянство обязывает)! В данном конкретном случае «дворянством» являлось российское простонародье, для которого имя Рахмиль звучало до смешного непривычно и весьма чудновато. Его обладателю приходилось на каждом шагу ждать щекотливых вопросов типа «А что это за имя такое?». Или того хуже: «А какой вы нации?». Существовать с французским именем было несколько легче. На стандартный вопрос «А что это за имя?», можно было стандартно ответить: «Имя французское. Ну, вы, наверное, слышали про французского писателя Эмиля Золя». Кое-кто и слышал, естественно, и даже читал книги этого автора. Впрочем, частенько приходилось и отсылать к «французу» Эмилю Гилельсу – когда кто-то слышал моё сокращённое имя: Миля. Словом, папа очень не хотел, чтобы имя его сына служило предметом насмешек и дурацких вопросов, да только всего в жизни не предусмотришь. В 1939 году, то есть спустя три года после моего рождения, на экраны Советского Союза вышел художественный фильм «Подкидыш» с Фаиной Раневской (Фельдман) и Ростиславом Пляттом. А в фильме этом Фаина Георгиевна регулярно произносит в адрес своего мужа, которого зовут Муля, такие вот слова: «Муля! Не нервируй меня!». Фраза эта, на мою беду, стала мгновенно крылатой в стране от Москвы до самых до окраин, превратившись в дразнилку, адресатами которой оказались все российские Эмили. Действительно, замени в имени Миля букву «и» на букву «у» и получится этот самый злополучный Муля, от которого мне лично на Разгуляе прохода не было, как впоследствии, уже в школе, не было прохода от фамилии Вейцман, но тут уже по причине проклятых Вейсманистов-Морганистов. В самом деле, замени в моей фамилии «ц» на «с» и ёрничай по моему адресу до бесконечности. Словом, куда ни кинь – всюду клин. И даже не один – для многих сокращённое имя «Миля» воспринималось как женское, типа Галя, Поля и далее по списку. М-да, непросто жить в России с «иностранным» именем. Не говорю уже о фамилии Вейцман.

О метаморфозах с еврейскими именами и фамилиями на просторах России – матушки (мачехи?) мы ещё поговорим.

Естественно, и на Разгуляе не обошлось без изрядной порции антисемитизма. В детской среде он, впрочем, не очень практиковался, а вот среди взрослого люда, обретавшегося в «бабушкином» доме и в соседнем с ним бараке, имел довольно широкое хождение. Так некий гражданин по имени Аким, проходя мимо наших окон, не упускал возможности сказать что-нибудь пакостное в адрес евреев, распявших Христа. По его словам, воробьи, которых Аким именовал жидами, носили в своих клювах на Голгофу гвозди, которыми богочеловека прибивали к кресту. А вот птички красногрудки, вытирали своими грудками кровь с ран христовых, облегчая тем самым Христовы муки. За это оные пернатые и получили почётный знак – красную отметину на грудке. Интересно, от кого этот самый Аким услыхал подобную ахинею. Впрочем, мало ли всякой зловредной чуши мелют юдофобы в адрес евреев. Начиная с пресловутых Евангелий.

По прибытии в Москву меня снова решили определить в детский сад и с этой целью провели со мною соответствующую беседу, зная моё достаточно негативное отношение к этому дошкольному учреждению. Вероятно, мать с отцом считали, что так будет лучше для всех, поскольку в детсаду я буду большую часть дня находиться под внимательным присмотром воспитательниц, пресекающих разного рода вольности детей, находящихся на их попечении. А с моей стороны подобных вольностей хватало с избытком. Я уже писал о моём «кругосветном путешествии» в возрасте четырёх лет по маршрут Курбатовский переулок – Большая Грузинская – Красная Пресня – Волков переулок – переулок Новопресненский. Пришло время отважиться и на нечто более эпохальное. Случилось это именно во время моего проживания у бабушки на Разгуляе, когда мне и восьми лет ещё не исполнилось. В то время мама при первой возможности отправлялась на Курбатовский – наводить понемногу в нашей квартире порядок. И вот в один из таких дней я, выйдя на улицу погулять, почувствовал вдруг неодолимое тяготение к родным пенатам. Почувствовал и в путь. Без копейки в кармане, на трамвае (зайцем, естественно), с пересадками. Фортуна мне, понятно, благоприятствовала – как-никак моей стихией, согласно астрологии, был воздух, а, следовательно, без особых приключений, этаким ветерочком, я добрался до родного дома и постучал в родную дверь. Её открыла, естественно, родная мама, придя при виде родного сына в крайнее изумление и негодование. Она тут трудится изо всех сил ради благоустройства семейного гнезда в полной уверенности, что её отпрыск в данный момент находится под надёжным присмотром родной бабушки, а что на самом деле?! Ведь так и до беды недалеко. За малолетними – то детьми всегда нужен глаз да глаз, а уж в условиях военной Москвы присмотр за ними особенно необходим – отцы – то в массе своей воюют, если ещё воюют, а матери допоздна на работе. Тут вероятность попасть в беду для полубеспризорного ребёнка крайне велика. В первую очередь это касается, естественно, мальчишек, оставшихся без присмотра. Сколько их уже погибло или осталось на всю жизнь калеками по причине глупого детского лихачества на транспорте, особенно на трамвайных линиях. Словом, мамино негодование было вполне естественно. Это сейчас вагоны трамваев оборудованы автоматическими входными дверями, не позволяющими висеть людям на подножках вагонов или же, например, прыгать с этих подножек на мостовую, когда транспортное средство набирает ход. Тогда – то никакой дверной автоматики на трамвайных вагонах не было, да и о безопасности на транспорте особенно не заботились. Какие там автоматические двери! Война идёт. Пришёл наконец долгожданный номер, бери его, родимого, с бою. Не сумел влезть в вагон, висни на подножке до следующей остановки. Не дай Бог, опоздаешь на работу. Особенно на 21 минуту и более – пойдёшь под суд. Понятно, мне на работу не надо было спешить, а вот полихачить – это, пожалуйста. И с подножки на мостовую, и с мостовой на подножку. Впрочем, у меня хватило ума усвоить неписанные правила техники безопасности при трамвайном лихачестве. Суть их заключалась в следующем. Прыгать надо только с задней подножки последнего вагона, предварительно посмотрев, не движется ли по мостовой вблизи трамвая автомобиль. Спрыгнул, работай изо всех сил ногами, в противном случае грохнешься на мостовую и хорошо, если только обдерёшь себе где-нибудь кожу на теле или не сильно ушибёшься. Опять-таки, прыгать с мостовой следует только на заднюю подножку последнего вагона, набрав предварительно нужную скорость. Не соблюдаешь эти правила, пеняй на себя. Да что уж там говорить о покалеченных из-за трамвайного лихачества малолетках, если и взрослые мужики частенько вели себя, точно малые дети, подавая им дурной пример. Я как-то и сам был свидетелем некоего происшествия, к счастью, окончившегося благополучно для своего самоуверенного героя.

Дело было на Большой Грузинской улице, недалеко от улицы Горького (сегодня снова Тверская-Ямская). Стояли на трамвайной остановке двое мужчин и о чём-то разговаривали. Подошёл трамвай. Одних пассажиров высадил, других взял. Трамвай тронулся, набирая скорость. Один из мужчин, решив не дожидаться следующего номера, что-то бросил на прощанье своему собеседнику, помчался к уже набравшему скорость трамваю и попытался запрыгнуть на подножку задней двери первого вагона, ухватившись рукой на входную ручку. Да только, как следует, не ухватился за неё, сорвался и полетел на мостовую, едва не угодив обеими ногами под колёса трамвая. Однако успел-таки вовремя расположить ноги параллельно рельсам. А вот футболисту московского Спартака Владимиру Степанову не повезло – попал под трамвай и остался без обеих ступней. Человеку было тридцать два года. Так что же о малолетках – то говорить?! Одноногие калеки в те годы были не редкостью. Трёх калек я знал лично – один жил в нашем доме, двое других учились в моей школе № 116, расположенной на Красной Пресне. Ещё одного ученика по фамилии Ульянов трамвай задавил насмерть. Та же участь постигла сына Надежды Николаевны Фоминой, с которой я работал в литейном цехе Пресненского машиностроительного завода после окончания института.

Сегодня я уже не помню, получил ли я от матери нагоняй за моё очередное несанкционированное путешествие, знаю лишь одно – бедная моя бабушка с ног сбилась, ища меня по всему Разгуляю. Да куда там.

Естественно, мама написала отцу на фронт о случившемся. Тот отнёсся к этому довольно спокойно, с иронией, поскольку в своём одесском детстве сам откалывал номера, за которые его родитель частенько драл сына, как сидорову козу. Впрочем, кое-какие выводы из случившегося папа, естественно, сделал, посоветовав чем-нибудь занять меня, как следует. Чтобы ни минуты свободной не было. Да только, как этого достигнуть, когда ты оставлен на попечении бабушки, не чаявшей души во внуке и прощающей ему все выходки и издевательства. Конечно, она изо всех старческих сил пыталась держать меня на коротком поводке, а я изо всех крепчающих детских сил пытался уйти от него. Мне страшно не нравилось находиться с бабушкой вне дома, а дома в её обществе было очень скучно. Частенько я просил бабушку рассказать мне какую-нибудь сказку, да вот беда – моя еврейская бабушка не знала ни одной сказки; сказки – то эти были русскими сказками, откуда их было знать женщине, родившейся и выросшей в черте оседлости. Вот библейских историй она знала предостаточно, но меня совсем не интересовал, например, эпизод из детства Моисея, когда перед будущим пророком положили царскую корону и жаровню с раскалёнными угольями, чтобы поглядеть, к чему он потянется. (Кстати, этого эпизода в русской версии библии я не обнаружил.) Бабушка была замечательным человеком, вот только я понял это много лет спустя, нахлебавшись вдоволь «взрослой жизни». Я могу привести не один десяток эпизодов с её участием, характеризующим её с самой лучшей стороны. О некоторых из них мне рассказывали, свидетелем других был я сам. Вот один из них, весьма яркий.

В те далёкие годы в рамках, так называемых, радиоспектаклей много чего транслировали, в частности, радиоинсценировки по знаменитым романам. Справедливости ради надо сказать: и сегодня по «Радио России» инсценировки подобного рода «имеют место быть». Извините уж за такую сленговую фразу. Так вот, как-то по радио передавали инсценировку романа Чарльза Диккенса «Давид Коперфильд». Мы знаем, как досталось мальчику Давиду, оставшемуся сиротою. Сиротские страдания были показаны по радио столь натурально, что довели бабушку до слёз. Впрочем, для этих слёз имелась и другая причина – имя главного героя. Моя еврейская бабушка Диккенса никогда не читала, но раз мальчика зовут Давид, значит, это еврейский мальчик и, следовательно, его особенно жалеть надо. Сопереживать. Она и сопереживала. Ещё как.

Интересное дело – вот пишу про бабушку и неожиданно вспоминаю совсем другую бабушку, бабушку из романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Лучшие страницы из третьего тома этого романа («Германт») посвящены именно ей. Особенно сильно написан эпизод, повествующий об очередном апоплексическом ударе, настигшем старую женщину во время её прогулки в парке. Бабушку Бэллу несколько лет спустя тоже настиг апоплексический удар, после чего, до самой смерти, она была прикована в постели, находясь под присмотром молодой женщины, специально нанятой для ухода за тяжело больным человеком. Вспоминаю, как, придя в очередной раз в гости на Разгуляй, я зашёл в комнату, где находилась бабушка, и увидел там эту молодую женщину в компании со своей сестрой. Сёстры расположились в обнимку на каком – то лежаке и тихо – тихо пели какую-то песенку. Скорей всего они незадолго до моего прихода пропустили рюмку – другую. Были девушки симпатичными и рыжеватыми. Наверное, из деревни, и им хотелось как-то зацепиться за Москву.

Похоже, мои воспоминания становятся постепенно своего рода биографическим романом, в котором поток моего сознания начинает давать о себе знать. Не зря, видно, читал я роман Марселя Пруста, построенного на потоке сознания главного героя произведения. Что ж, не вижу ничего плохого время от времени отдаваться на волю этого потока. Просто – напросто надо умело ориентироваться при использовании его движущей силы, его энергии. Но оставим на некоторое время бабушку и вернёмся к моему отцу.

Приехав в очередной раз с фронта, папа отправился куда-то по своим делам, и вернулся с кипой книг. Среди них оказалась и первая часть гётевского «Фауста» в приличном переводе Холодковского. Разумеется, никому из взрослых не приходило в голову читать мне это произведение, я сам его прочёл, будучи, скорей всего, уже школьником какого-то начального класса. Гёте мне очень понравился, особенно фрагмент про крысу, что как-то «в погребе жила, всё ела сыр на сало». Появление этой трагедии Гёте в моей жизни в очередной раз подтверждает важность карты – факта № 5 в пасьянсе, раскладываемом моей судьбою – роль разного рода книг в формировании моей личности. Книги эти были самыми различными, начиная от художественных произведений и кончая научными монографиями. И те, и другие находили меня в нужное время и в нужном месте. Возможно, по некому Высшему велению! Справедливости ради, надо отметить, я их также находил. Тяга была обоюдной. Тут будет в самый раз упомянуть о кое-каких фактах моей жизни, хотя они и относится уже к последующим её годам, однако для подобных временных отростков имеются причины.

Ранее уже писалось о моём предположении, касающемся одного из моих предыдущих воплощений – я имею в виду французского писателя Стендаля. Оно пришло мне на ум несколько десятилетий спустя, когда, досконально ознакомившись с литературным творчеством этого француза, я обнаружил нечто общее в наших биографиях. Многие их факты как бы перекликались между собою, они словно перекочевали из жизни этого выдающегося прозаика в мою жизнь. По ходу моего повествования я неоднократно буду останавливаться на этой реинкарнационной бытийной диффузии ряда жизненных моментов, причём не только относящихся к автору «Красного и чёрного» и «Пармской обители». Да, эти мигрирующие во времени моменты заставляют принять их во внимание, но что тогда можно сказать о некоторых фактах, которые не носят временного характера, но могут вызвать тотчас же большое удивление или же быть понятыми много лет спустя. Один из подобных фактов случился со мной, когда мне было лет пятнадцать.

Как-то мой двоюродный брат Марк (о нём уже говорилось) взял в библиотеке книгу Стендаля «Пармский монастырь». В это же время я значительную часть суток по каким – то семейным причинам проводил у бабушки на Разгуляе. Роман этот попался мне на глаза и, любопытства ради, я в него заглянул. Заглянул и увлёкся, почувствовав некое очень сильное притяжение к написанному. А теперь скажите, ну что так могло увлечь пятнадцатилетнего юнца в этом самом произведении, повествующем о событиях, происходящих в каком – то итальянском княжестве в начале девятнадцатого века?! В жизни есть такое понятие – зов крови. Это когда человек сталкивается с другим человеком и вдруг начинает чувствовать близкое с ним родство, и это несмотря на то, что люди встретились в жизни в первый раз. Вот и тут, случился некий «зов крови», словно я написал это. Роман был прочитан от корки до корки. На одном дыхании. Я вроде бы начал обретать самого себя, и обретение это продолжалось в течение многих десятилетий моей жизни. Но вернёмся в 1944 год.

Естественно, отца я считал самым умным человеком на свете – умнее самого товарища Сталина. Как-то раз я и высказал папе оное мнение. Случилось это при переходе трамвайной линии, когда папа по какой-то причине нёс меня на руках. Народа вокруг, к счастью, не было. Отец мгновенно отреагировал на моё заявление, строго настрого запретив впредь заявлять вслух нечто подобное. Что и говорить, крепкая сыновья любовь частенько может довести до беды дорогого тебе человека. Моё заявление относительно ума отца родного никто из людей не услышал, а вот идиотское пожелание гибели от фашистской бомбы услышано было. Какой – то злой силой, не принявшей во внимание ни возраста человека, пожелавшего такое, ни любви этого человека к самому дорогому для него существу на этом свете. И вот с этим мне пришлось жить всю дальнейшую жизнь! Жил! И возраст не был для меня оправданием. Более того, пришло время и, помимо сиротства, я понёс ещё одно жестокое наказание за приступ своего детского помешательства. Но всему своё время.

Судьба была к отцу вдвойне жестока – она припасла ему и вторую бомбу. В прямом и переносном смысле. Кажется, я уже писал выше о ней, но не грех будет и повториться.

Согласно Михаилу Афанасьевичу Булгакову, рукописи не горят. Горят! И ещё как! Отец был автором оригинальной биологической теории, согласно которой клетки мышц могут превращаться в клетки крови. Теория теорией. Мало ли разных теорий на свете. Но отец и эксперимент провёл, доказывающий правильность своих предположений. Было и обсуждение полученных результатов, подвергнутых сомнению. По мнению некоторых оппонентов, опыт был поставлен не совсем чисто. Отец, естественно, настаивал на своей правоте.

Результаты исследований были изложены в рукописи статьи, которую предполагалось пробить в печать – в СССР или за рубежом, в Англии, например. Но началась война, и отец ушёл на фронт, оставив рукопись статьи своему учителю Герману Эмильевичу Корицкому. При очередном налёте фашисткой авиации на Москву в дом, где жил Корицкий, попала бомба, и рукопись сгорела. Разумеется, отец был очень огорчён этим, но рассчитывал после демобилизации быстро всё восстановить. Вот тут-то и подоспела вторая бомба, рождённая моим пожеланием. Да, «каждый, кто на свете жил, любимых убивал…» В том числе и смертельным пожеланием. Остаётся добавить. Уже в наше время появилась теория в некоторой степени родственная теории моего отца. Какой – то зарубежный учёный пришёл к выводу, что клетки крови могут превращаться в клетки печени. Как говорится, всё шиворот – навыворот. Почти.

Последний раз в жизни я видел отца в начале лета 1944 года, находясь в пионерском лагере. Родители приехали навестить меня. Пионерлагерь принадлежал Министерству путей сообщения и находился в Подмосковье – в окрестностях железнодорожной станции «Быково». К этому времени пионером я ещё, естественно, не был, но мне уже исполнилось восемь лет и, стало быть, по возрасту для детского сада не подходил. Родители привезли мне гостинец в виде пирожного «эклер».

На этот раз на папе была уже фуражка (но без лакированного козырька), а на правой стороне груди красовался орден Красной Звезды. Вокруг этого ордена было много всяких разговоров. Начались они с того момента, как папа сообщил о награждении. А раз награждён, то об этом должно быть сообщение в газете. О какой газете шла речь, я не знаю, помню лишь, что усердно искали, но, кажется, ничего не нашли. Папа не любил распространяться о причинах награждения, отшучиваясь словами «за сочинение стихов», когда его спрашивали «за что?». Возможно, не обошлось и не без поэзии – папа блестяще писал сатирические и юмористические стихи. Но стихи стихами, а дело делом. Причём очень серьёзным. Вот его суть.

В 1944 году войска Третьего Белорусского фронта несли значительные небоевые потери из-за туляремии – инфекционной болезни, разносчиками которой были крысы. Эти твари очень сильно расплодились благодаря, в частности, обилию людских трупов, которыми они питались. Стало быть, с крысами следовало беспощадно бороться, причём в первую очередь на передовой. Вот туда – то регулярно и отправлялся папа с целью решительной борьбы с этими грызунами. Ну а его сатирические и юмористические стихи, естественно, работали на подъём боевого духа коллег из медсанбата. О роли боевого духа армии распространяться не стану – о нём в художественной литературе уже много сказано. Например, Львом Толстым. А, впрочем… много ниже коснуться этого вопроса всё же придётся, – когда речь пойдёт о моём разговоре с генералом Ортенбергом, бывшим во время войны главным редактором газеты «Красная Звезда». Разговор этот состоялся уже в постсоветскую эпоху – во время пресловутой полемики, связанной с боем возле разъезда Дубосеково, с боем, в котором полегли солдаты из дивизии генерала Панфилова.

Итак, последний раз я видел папу живым в начале лета 1944 года. В разгар же лета этого года, я испытал первое в жизни страшное потрясение, узнав от бабушки о гибели папы. Случилось это так. Был яркий солнечный день, я скучал от безделья и, чтобы как-то развлечь себя, издевался над бедной женщиной, души во мне не чаявшей. Уж не помню сегодня, в чём заключались эти мои художества, помню лишь, как несчастная старая женщина, решая их прекратить, воскликнула со слезами на глазах:

– Ты издеваешься надо мною, а отца бомбой убило!

Я закричал в ответ:

– Ты врёшь, проклятая!!!

Что было дальше, уже не помню. Под словом «дальше» я подразумеваю самое ближнее «дальше», перешедшее в «дальше» последующее, где существовали только память об отце и моё внезапно покалеченное детство…

Сегодня на календаре 25 декабря 2017 года. Понедельник. Близок Новый Год. Позавчера на телеканале «Культура» прошла заключительная передача проекта «Большая опера». Прекрасный проект. В ходе его мне вдруг подумалось – а не явилась ли ранняя смерть отца картой – фактом № 9? Эта странная мысль пришла мне в голову после рассказа победительницы этого вокального конкурса, Полины Шамаевой, о том, как её мать весьма настойчиво убеждала дочь побольше проводить времени за фортепиано. Одним словом, фактически «из-под палки» заставляла своё чадо осваивать игру на этом инструменте. Отец мой мечтал видеть меня в будущем пианистом или дирижёром. Не погибни он на войне, он заставил бы меня проводить за инструментом по нескольку часов в день. Что бы получилось из этого в конечном итоге, я не знаю, но сильно подозреваю, что у некой высшей силы на мой счёт были совсем другие планы. Отнюдь не музыкального характера.

По словам сослуживцев отца, всё произошло так. Медсанбат только что передислоцировался из Смоленска в Вильнюс, освобождённый к этому времени от фашистов. Когда стемнело, начался авиационный налёт. Во вре́мя его отец вдруг выскочил из помещения, где расположился личный состав медсанбата, и побежал к ещё не разгруженной грузовой машине с медсанбатовским имуществом. Очередная огненная вспышка разорвавшейся авиационной бомбы на мгновение осветила фигуру отца, после чего в поле зрения сослуживцев он больше не появлялся.

Налёт закончился, а с ним закончилась и недолгая жизнь биолога Вейцмана Виктора Рахмильевича. Не было найдено никаких его останков. Никаких! Хоронить было нечего. Видимо, имело место практически прямое попадание бомбы в человека. Больше от проклятого налёта в медсанбате никто не погиб и не пострадал. Останься отец в помещении, он бы остался жив. Почему – то не остался. Что-то очень важное было в машине, настолько важное, что это следовало спасать во что бы то ни стало. Рискуя жизнью. Машина с имуществом тоже не пострадала…

Мама потом рассказывала, что на следующий день с нею произошёл некий случай. За несколько дней до гибели отца, она была госпитализирована в одной из больниц Министерства путей сообщения. Больница находилась где-то за пределами Москвы – то ли в Покровском-Стрешнево, то ли в Покровском-Глебово. Идя по совсем пустому коридору больницы, мама вдруг увидела невдалеке отца в белом халате. Он быстро шёл навстречу ей.

– Витя! – крикнула мама. – И бросилась мужу навстречу. Но вместо радостных объятий её ждало жестокое разочарование. Нет-нет, она не обозналась, приняв какого-то врача за мужа, она вдруг обнаружила, что в больничном коридоре в эти мгновения никого кроме неё нет. Никого! Тотчас мелькнула страшная мысль – с мужем что-то случилось. Да, случилось. А ведь могло бы и не случиться – ведь папы в это время вообще могло не оказаться на фронте, он мог уже быть демобилизован по ходатайству Академии наук. Но папа не торопился с демобилизацией – на фронте ему было… комфортней. Да-да, комфортней, ведь он был на всём готовом. А что в тылу? Карточки, беготня по магазинам с целью что-то отоварить по ним. Скудное питание. Проблемы с одеждой и обувью. Словом, мелочи жизни, к тому же мелочи жизни военного времени, а папе они ох как не нравились. Куда спешить с демобилизацией. Ещё успеется. Отложим до Нового, победного года. Его уже встретим вместе. Встретили… Но в начале лета 1944 года во время моей последней встречи с отцом мне и в голову не приходило, что всё так трагически сложится.

Пионерлагерь МПС в Быкове лично для меня оказался своего рода прелюдией к первому классу школы, которая в 1944 году стала по существу чем-то вроде ухудшенного варианта классической дореволюционной гимназии. Именно в пионерлагере я впервые по – настоящему столкнулся со всеми прелестями существования в человеческом коллективе, где зачастую необходимо терпеть и терпеть – несправедливость, насмешки, издевательства, где следует жить по понятиям, где нужно уметь постоять за себя. В детском саду было всё проще – утром пришёл, вечером ушёл, да и большинство негативных человеческих инстинктов только – только начинают давать о себе знать, начисто пресекаемые воспитательницами. В пионерлагере, в школе ты уже в ином мире, мире в известной степени тебе враждебном, в мире, к которому надо приспосабливаться. В котором надо мимикрировать.

Лично меня пионерлагерь встретил насмешками, и вот почему. Длительность смены в пионерских лагерях в те годы составляла или три недели или же сорок дней. Стало быть, надо было брать с собою несколько смен нижнего и верхнего белья, предметы личной гигиены и тому подобное. Естественно, все эти причиндалы требовалось во что-то положить. Скажем, в рюкзак. А его – то как раз у нас и не было.

Раз нет, надо что-то придумать. Придумали. Отыскали какую-то матрасную материю, соорудили из неё какой-то мешок и пришили к нему лямки. Рюкзак готов. Красуясь на моей спине, он и вызвал дружный смех окружающих. Вот с этого – то смеха у меня и началось вступление в человеческий коллектив, и первыми правилами, которые мне предстояло усвоить, были: не легавить и не портить воздух. «Не легавить» означало не доносить друг на друга пионервожатым. Относительно порчи воздуха, я полагаю, никаких объяснений не требуется. Остаётся лишь добавить – в общении между собою фраза «не портить воздух» не употреблялась. Фигурировало другое выражение, грубо простонародное. Не стану приводить его. Итак, не легавь! А будешь, устроят тебе «тёмную».

Закроют ночью твою голову одеялом и хорошенько побьют. Порча воздуха кишечными газами также без санкций не останется.

Кроме моей последней встречи с отцом, пребывание в «быковском» пионерлагере запомнилось мне некими двумя эпизодами. Первый из них мог закончиться весьма плохо, и для меня, и для окружающих. Дело было так. Группа мальчишек, среди которых находился и я, развели костёр и стали бросать в него, что только под рукою оказалось. Полетел в костёр и кусок мрамора, подобранный кем-то из нас. И вдруг произошёл небольшой взрыв, поднявший на воздух горящие деревянные щепки и золу. Взрыв носил вертикальный характер, так что никто из окружавших костёр не пострадал. Мы очень удивились этому взрыву и принялись гадать, из-за чего рвануло. Пришли к мнению – из-за мрамора.

Костёр догорел через некоторое время, мы стали разгребать золу и к большому своему удивлению обнаружили в ней гильзу патрона от крупнокалиберного пулемёта (12,6 миллиметров). И вот тут-то стало ясно, рванул – то скорей всего патрон. Никакой не мрамор. Остаётся лишь догадываться, как эта штука оказалась в костре и вообще, откуда она взялась.

Второй эпизод был нечто сродни современной дедовщине.

Так уж получилось, что в помещении, где стояла моя койка, оказались мальчишки разных возрастов: от дошколят, вроде меня, до уже проучившихся в нескольких классах школы. После обеда, во время тихого часа, в помещении, как правило, никто не спал, и кому-то из нас, «старичкам» в первую очередь, очень хотелось поразвлечься. Эти «деды» наши и придумали себе развлечение, заставляя меня и другого дошколёнка драться друг с другом. Мы и дрались. Впрочем, не очень усердно. Я был повыше ростом моего спарринг – партнёра и рассчитывал добиться быстрой победы не очень сильными ударами по его животу. К моему большому удивлению мой противник неплохо их держал, не желая отправиться в нокдаун или разреветься.

Что ж, моё пребывание в пионерлагере «Быково» вполне можно было квалифицировать в качестве подготовительного класса советской школы, гимназии, если хотите, где в конце военных лет и некоторое время после них и двойки ставили налево – направо, и на второй год оставляли за неуспеваемость. Гимназия так гимназия. Пусть и в ухудшенном варианте. Впрочем, очень многим и в этом «ухудшенном варианте» делать было абсолютно нечего. Это касалось, прежде всего, детей из рабоче – крестьянских семей. Вот и толкуйте после этого о талантах из народа. Естественно, таковые имеют место быть – скорее в виде исключения.

Лето 1944 года запомнилось мне также и благодаря ещё одному яркому событию – маршу пленных немцев по улицам Москвы. Вместе с двоюродным братом Марком я наблюдал этот марш, находясь на Земляном Валу. Пленных было свыше сорока тысяч, во всяком случае, цифры именно такого порядка неоднократно звучали в густой толпе москвичей, заполнивших пешеходные тротуары столичных улиц, по проезжей части которых следовала фашистская нечисть. Этот спектакль имел официальное название «Большой вальс», поскольку значительная часть маршрута пленников пролегала по Садовому кольцу. Что ж, «балет» удался на славу. Прошлись «вальсом» по большому московскому кольцу. На людей посмотрели, себя показали. Будет, что на старости вспомнить. Вот только захочется ли внукам рассказывать про этот «арийский» позор?! Впрочем, нет худа без добра – с Москвой немного познакомились. Чем не экскурсия? Бесплатная. Правда, на своих двоих и под вооружённой охраной. Шаг вправо, шаг влево, и получай прикладом по голове…

Ну вот, в своих воспоминаниях я вплотную подошёл к сентябрю 1944 года, а, стало быть, к концу данного раздела мемуаров. Не исключаю, что он может оказаться и самым продолжительным и самым интересным из разделов. Столько событий, и каких (!), за три года и три месяца жизни. За десять школьных лет столько их не наберётся.

В заключение этого раздела должен сказать. Я долго не мог поверить в смерть отца. Не мог, и всё тут. Всё ждал, что он всё-таки найдётся, обнаружится. Увы, не нашёлся, не обнаружился. В новую для себя жизнь я вступал сиротою, хотя и под известной защитой со стороны высших сил, впрочем, не питавших ко мне особенно тёплых чувств. Любимцем судьбы я никогда не́ был. Был скорее её пасынком, в чём ниже и постараюсь убедить своего возможного читателя. Если та же судьба – мачеха пошлёт мне сил и времени…

№ 3 – Школа (1944–1954)

Под словом «Школа» здесь подразумевается не только прохождение курса наук в среднем учебном заведении, но также и обучение в школах совершенно иного сорта, как-то: «дворовой», музыкальной, жизненной короче.

Первый школьный день мне запомнился относительно неплохо. Он был солнечным и пришёлся на пятницу. В это время я и мама проживали ещё у бабушки Бэллы на Разгуляе, и в школу под номером 116 мне пришлось добираться на трамвае. Находилась школа на Красной Пресне в пятиэтажном кирпичном здании, в котором до революции была классическая гимназия. Здание это сохранилось до сих пор. Что в нём сейчас находится, не знаю; ясно лишь одно – не учебное заведение. Сегодня строение это и территория, примыкающая к нему со стороны улицы, отгорожены от неё высоким забором с воротами. За воротами – проходная.

До школы меня никто не сопровождал. Некому было – война, мама на работе. С раннего утра и до позднего вечера. Не отпросишься. Сразу скажу, за десять лет моего обучения в школе меня на занятия в ней никто не сопровождал, а после уроков никто не встречал. Мама и её родная сестра, Татьяна (Тауба), поселившаяся вскоре в нашей квартире, только считанные разы приходили в школу. Помнится мне, тёте Тане пришлось один раз явиться в школу после того, как меня исключили из неё на две недели за некий безобразный поступок. Случилось это, когда я уже учился в пятом классе. Ещё через несколько лет школу пришлось посетить уже маме. Пришла она не одна, а с двоюродным братом Микой. Впрочем, явиться пришлось не только маме в сопровождении родственника, но и родным других учеников класса, в котором я учился. Что-то все мы такое натворили, из-за чего нас задержали в классе допоздна. Естественно, родители учеников не на шутку обеспокоились и пустились в розыски своих чад. Вот, собственно, и все хлопоты, которые я доставил своей матери и тёте за десять лет моего пребывания в школе. Более того, они и не очень интересовались моей успеваемостью, будучи уверенными, что с нею всё в порядке. И были правы. Учился я хорошо – на четвёрки и пятёрки, поэтому для беспокойства особых причин не возникало. Впрочем, имели место время от времени и тройки – в основном по русскому письменному в начальной школе и по письменной литературе уже в старших классах средней. Что поделаешь, русский язык весьма непростой, и писать на нём без ошибок дано очень немногим. Я не был в их числе, став тем не менее русским литератором. Грамматические ошибки сажаю до сих пор, а, допустив оные, утешаясь словами Вольтера: «Тем хуже для грамматики!». Слова эти были сказаны великим французским писателем в адрес какого-то грамотея, обнаружившего у автора «Кандида» некую грамматическую ошибку. Итак, «Тем хуже для грамматики!», но, при всём при том, большое спасибо компьютеру, подчищающему мои грамматические огрехи и обращающему моё внимание на грамматические ляпы. Из-за проблем с глазами их число при работе с текстом у меня резко возросло с годами.

Итак, за успеваемость я в принципе уже практически отчитался за все десять лет моего обучения в средней школе. Читатель смело может поставить свою ознакомительную подпись под моим отчётом, а я могу вернуться в раннее утро 1944 года. Первый день моего пребывания в школе обещал быть солнечным. Он таковым и оказался.

Честно говоря, сегодня я уже не помню, многие ли первоклашки пришли со своими родителями, помню лишь, что перед зданием школы собралось много народа, а потом вдруг появился немолодой лысый мужчина, оказавшийся завучем. Звали его Николай Эресович. И вот только сейчас, спустя столько лет после того памятного сентябрьского утра 1944 года, я задался вопросом, а что это за имя такое – Эрес? Выручил Интернет – оказалось, такое имя существует у некоторых северных народов: финнов, шведов, исландцев. Его значение мной установлено не было.

Мне, первокласснику, было очень трудно в окружающей сутолоке отыскать место сбора моего Первого класса В. Это понятно, – ведь ученики более старших классов, уже проучившиеся в школе какое-то время, хорошо знали своих «однокашников» в лицо, а нам, первоклашкам, только предстояло познакомиться друг с другом. Наконец я услышал:

– Кто первый В? Идите сюда!

Это был голос моей первой учительницы Клавдии Дмитриевны Татариновой. Именно она вела мой Первый В в течение последующих четырёх лет. Клавдия Дмитриевна была уже не очень молодой женщиной, не очень внешне привлекательной и в меру жёсткой. На двойки и порицания не скупилась, могла и лёгкую оплеуху отвесить, стукнув по – крестьянски костяшками тыльной стороной ладони по лбу нерадивого или непонятливого ученика. Досталось как-то и мне. Ничего – пережил.

Одним из несомненных достоинств моей первой учительницы являлось полное отсутствие у неё антисемитского душка. Более того, подозреваю, что к евреям она относилась с некоторой симпатией и уж точно объективно. Вот вам доказательство.

Как-то, во время одного из уроков, разговор вдруг зашёл о евреях. Уж точно не помню, как это случилось, но куда же денешься от нас, родимых, особенно если в классе нашего брата больше десятка и все мы успевающие. Хочешь – не хочешь, а кто-то из неевреев рано или поздно должен был начать крутить «ручку шарманки», извлекая из этого воображаемого в данном случае музыкального ящика такую вот музЫку: «Евреи, евреи, кругом одни евреи!». Выше я уже писал об юдофобском торнадо, набирающем силу в те годы на территории Советского Союза, чей идеологический фундамент включал в себя, между прочим, некий оплот, именуемый «Дружбой народов». Вот только этот «оплот» начал активно перерождаться в некое злокачественное идеообразование, породившее, в конце концов, такие вот анекдоты:

«Армянское радио спрашивают:

“Что такое дружба народов?”

Армянское радио отвечает:

“Дружба народов, это когда русские, украинцы, татары и прочие народы Советского Союза собираются вместе и дружной толпою отправляются бить евреев”».

Сами же евреи, отвечая, в свою очередь, на вышепоставленный вопрос, глаголют устами мальчика Абраши:

«Есть две национальности – евреи и антисемиты!».

Короче, кто-то в классе начал крутить ручку антисемитской шарманки, но Клавдия Дмитриевна решительно пресекла эту юдофобскую круговерть, заявив во всеуслышание следующее (цитирую по памяти):

«Да у евреев надо бы поучиться их отношению к своим заболевшим родственникам! Заболел кто, так сразу все на помощь сбегаются!». Словом, очень дружный народ.

Бывает и дружный… На первый взгляд – со стороны. А если посмотреть изнутри да повнимательней, глазами умного еврея, так не столь уж и дружный – в силу ярко выраженной амбициозности, присущей почти каждому представителю иудейского племени. Особенно, если этот представитель чего-то ощутимого в жизни добился. Как тут не вспомнить гениальные «Картинки с выставки» Модеста Мусоргского и, в частности, пьесу «Два еврея – богатый и бедный». Кстати, а что-нибудь изменится, если эту «картинку» мы назовём «Два еврея – профессор и его аспирант»? Впрочем, аспирант аспиранту рознь. Лично я, будучи аспирантом, никакого подобострастия в отношении своего шефа не проявлял, а иногда недвусмысленно давал ему понять, что думаю на его счёт. Однако не будем снова торопиться – в середине сороковых годов прошлого века мне до аспирантуры было ещё весьма неблизко. А вот поговорить о некоторых моих наклонностях и особенностях характера, начавших проявляться в первые школьные годы, самое время. К тому же в это время в моей жизни произошли кое-какие события, определившие впоследствии ход моей личной жизни. Однако всё по порядку.

Начну с поэзии, хотя, конечно, назвать мои первые опусы в области стихосложения поэзией нельзя никоим образом.

Мой первый поэтический опус я написал в девятилетнем возрасте. Стихи были посвящены товарищу Сталину и победе над фашистской Германией. В памяти моей от этого «шедевра» сохранился лишь один фрагмент. Привожу его: «И Сталин в комнате своей издал приказ о наступлении, и в тот же день им дан отпор. Немецким полчищам позор!». Естественно, свой первый «поэтический опус» я никуда не посылал, а вот один из последующих был в некотором роде обнародован. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, в Поречье, под Звенигородом. Не помню только, в каком именно году это произошло.

Мой очередной стихотворный опус был обнародован на торжественной пионерской линейке. Опус содержал следующие четыре строки:

  • За наше детство счастливое,
  • Завоёванное в борьбе,
  • Спасибо партии милой,
  • Спасибо Сталин тебе!

Кстати, в пионерлагере Академии наук я был семь или восемь раз, каждый раз в длинную смену (40 дней), и до настоящих дней у меня сохранились самые светлые воспоминания о днях, проведённых в Поречье, близ берегов Москвы – реки. А вот о пионерских лагерях других министерств и ведомств мои воспоминания носят совсем иной характер. Это и понятно. В пионерлагере Академии наук отдыхали дети преимущественно учёного люда, то есть дети из весьма культурных семей. В значительной степени еврейских. Антисемитский дух если и ощущался, то сравнительно мало. В прочих пионерских лагерях обстановка в этом плане была совершенно иная. В этих оздоровительных заведениях отдыхали дети преимущественно мелких советских служащих и рабочего люда, так что юдофобского духа хватало с избытком. В первую очередь он исходил не от детей работяг, а от детей служивой мелкоты, названной Дмитрием Мережковским «Грядущим хамом». Особенно сильно хамство это я ощутил на своей еврейской шкуре в пионерском лагере Министерства геологии, в Опалихе. Досталось прилично, но в подробности, связанные с «геологической ксенофобией» вдаваться не стану, а вот о «геологической поэтике» несколько слов скажу.

В Советские времена в пионерских лагерях весьма поощрялась разного рода творческая самодеятельность, включая стихотворчество. Пионерлагерь Министерства геологии в этом плане не являлся исключением – для поощрения творчества пионеров были объявлены конкурсы по нескольким номинациям, включая поэзию. Я, естественно, принял участие в этом поэтическом соревновании, поскольку, как уже было сказано выше, поэтические импульсы в моей душе уже начали давать о себе знать. Мои стихотворческие усилия были вознаграждены третьей премией, включающей в себя кулёк с конфетами. Первая премия досталась пионеру по фамилии Школьник, лихо сочинявшему стихи довольно приличного для его возраста качества. Под качеством я тут имею в виду добротную рифмовку, соблюдение размера и точность выбранных слов. Что касается начинки стихотворений, то она, само собою, являлась ура – патриотической. Впрочем, другой и быть не могла, учитывая времена и возраст стихотворцев. Естественно, у каждого из них был свой литературный куратор – пионервожатый или воспитатель, помогавший, в силу своего разумения, устранить из стихотворения своего подопечного те или иные огрехи. Помнится, куратор пионера Школьника сразу же обратил его внимание на фрагмент, описывающий идущего на казнь революционера. Тот от полноты счастливых чувств пел перед экзекуцией какую-то песню. Смысл кураторского замечания был примерно таким: вряд ли кому-нибудь перед казнью захочется петь от полноты счастья. В общем, юного пиита аккуратно поправили. Кстати, в последующие годы на поэтическом горизонте Советского Союза стихотворца по фамилии Школьник не появилось, насколько мне известно. Во всяком случае, стихотворца, родившегося ещё в довоенное время. Вторую премию получил пионер по фамилии Хайреддинов. Судя по фамилии, татарин. Естественно, стихотворение, представленное Хайреддиновым на конкурс, было написано не на татарском языке, а на русском, причём к моменту объявления конкурса на лучшее стихотворение оно уже было… опубликовано в открытой печати. Да-да, опубликовано! Дело в том, что юный «стихотворец» свои творческие проблемы решил безо всяких творческих мучений – посредством примитивного плагиата, представив на конкурс стихотворение, взятое из сборника какого-то автора. Естественно, представленный текст подвергся предварительной оценке со стороны курирующего пионервожатого, взявшего на себя также и роль… литературного редактора. Да-да, редактора, так как текст был подвергнут вторичной редакции, на этот раз на уровне пионерского лагеря. Между прочим, повторная редактура была не лишена некоторых оснований, поскольку в ходе её из стихотворения были убраны фрагменты, без которых вполне можно было обойтись. Интересно, догадывался ли редактор – куратор относительно происхождения представленного на конкурс текста. А что бы интересно сказал настоящий автор стихотворения, узнав вдруг, что его детище в отредактированном виде заслужило вторую премию на конкурсе стихотворцев пионерского лагеря Министерства геологии?!

Тут следует заметить, юный «стихотворец» – плагиатор Хайреддинов и не особенно скрывал присвоение чужого литературного текста – акт плагиата он совершил в моём присутствии, переписав текст стихотворения на лист бумаги. Впрочем, насколько мне известно, куратору своему юный плагиатор о заимствовании чужой интеллектуальной собственности ничего не сообщил. Я же со своей стороны, естественно, не довёл до сведения устроителей поэтического конкурса о поступке юного пионера Хайреддинова. В детской среде к доносчикам относились в те времена крайне негативно. По крайней мере к доносам, не связанным с врагами народа и разведчиками капиталистических держав. «Не легавь!» – таковой была одна из заповедей воспитанников пионерских лагерей. Разумеется, их доносы пионервожатым и воспитателям частенько весьма поощрялись.

Таким вот образом я окончательно обосновался в мире «чистого искусства поэзии».

В пионерлагере Министерства геологии произошло и моё окончательное оформление в мире астрономии. Случилось это тёплым поздним вечером, когда я по какой-то причине вышел из палаты, где были наши койки, на улицу. Посмотрев на небо, усеянное яркими летними звёздами, я неожиданно увидел яркий небесный объект желтоватого цвета, сразу же принятый мной за планету. Почему именно за планету? Да потому что объект этот не мерцал. К этому времени я уже усвоил, что на ночном небесном своде мерцать могли исключительно звёзды, а вот планетам мерцать не полагалось – они обладали постоянным свечением. Увидев планету, восходящую над лесом, я в восторге бросился в спальную палату и в восторге прокричал:

– Над лесом Сатурн восходит!

Кто-то спросил:

– И кольца видны?!

Я, ничтоже сумняшеся, заявил:

– И кольца видны!

Планета оказалась на самом деле «не окольцованным» Сатурном, а Юпитером, но для воспитанников пионерлагеря Министерства геологии это было не так уже и важно – астрономия для них никакого интереса не представляла, как не представляла она интереса для… Емельяна Пугачёва, повесившего беднягу – астронома, случайно угодившего в его лапы. Предводитель русского бунта («бессмысленного и беспощадного») поинтересовался, чем занимается приведённый к нему человек. Тот ответил, что он изучает звёзды, после чего Пугачёв приказал повесить задержанного учёного – пусть, дескать, будет поближе к звёздам, которыми он занимался.

Разумеется, повесить меня за увлечение астрономией не могли, но вот поиздеваться надо мною всласть в связи с подобным увлечением вполне можно было. Издевательств этих я с избытком хлебнул и в пионерлагере Министерства геологии, и в школе. В пионерлагере я был удостоен таких вот строк: «Эй, вонючий астроном, покажи Венеру днём!». В школе же больше практиковалось изобразительное искусство, подкреплённое прозаическим текстом. Так на обложке моего учебника геометрии появился рисунок, изображающий меня и мои очки, каким – то образом очутившиеся в космосе. Текст под рисунком был вопросом, который я себе самому задавал: «Не мои ли это очки там, в космосе?». Интересно, о чём думала иронизирующая на мой счёт шпана спустя десять лет, когда в СССР был запущен первый искусственный спутник Земли? Пришло ли этим недоумкам в голову, что смеялись они над собою, над своим ничтожеством?

Я, со своей стороны, всячески пытался обратить внимание окружающих меня сверстников и не сверстников на небесные красоты, открывающиеся человеческому взору. Вспоминаю, как однажды вечером (занятия шли во вторую смену), взору моему предстала исключительной красоты небесная картина. Смеркалось. На совершенно ясном небе ярко горели две планеты – красавицы, находящиеся недалеко друг от друга – Венера и Юпитер. Созерцать эти небесные объекты труда не представляло, поскольку помещение нашего класса находилось над землёю достаточно высоко – на последнем (пятом) этаже здания школы. Здание это было дореволюционной постройки, то есть с большими окнами и высокими потолками. Обзор открывался великолепный. На перемене я обратил внимание своих одноклассников на эту чарующую небесную картину. Кое на кого она-таки произвела впечатление. Что, впрочем, естественно. Надо было быть совсем уж бездушным, чтобы не поддаться очарованию увиденного на небе. Любовь к астрономии я пронёс через всю мою жизнь.

В школьные годы мои отношения с другими мальчишками складывались далеко не лучшим образом. Меня не любили – ни во дворе, ни в школе, ни в пионерских лагерях. Во всех этих коллективах я ни с кем по – настоящему не подружился – имело место обычное общение, нередко весьма негативное. Во всех этих коллективах я был своего рода инородным элементом, белой вороной, каким – то «не таковским», и это, видимо, ощущалось окружающими на уровне их подсознания. Вот, например, эпизод из моей школьной жизни, хорошо подтверждающий мои предположения о собственной инородности.

1951 год. Мне и большинству моих сверстников из седьмых классов неполной средней школы исполняется 14 лет. Пора вступать в Комсомол. Чтобы тебя приняли в эту молодёжную организацию необходимо получить три рекомендации от трёх членов ВЛКСМ. Рекомендовать может и пионерская дружина. Рекомендация последней приравнивается к одному голосу члена ВЛКСМ. Так вот, пионерская дружина нашей школы не даёт мне рекомендации для вступления в Комсомол. Причину отказа я сегодня уже не помню, скорей всего она не стоила выеденного яйца. Но факт оставался фактом – мне отказал коллектив пионерской дружины на основании, судя по всему, откровенной неприязни ко мне. Случай был совершенно исключительный. Я вдруг сделался кем-то вроде малолетнего врага народа. Хоть в ГУЛАГ отправляй. Впрочем, вне рядов Комсомола я не остался – рекомендацию совершенно неожиданно дал мне… лично директор школы Михаил Михайлович Пржиялговский, естественно, член ВКПб. Рекомендация члена партии приравнивалась к рекомендациям сразу трёх членов ВЛКСМ. Почему Михаил Михайлович сделал это? Не знаю. Могу лишь предположить. Его дед был поляком, сосланным в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года. Такова легенда. И именно поэтому Пржиялговский мог втайне испытывать сочувствие к людям, дискриминируемым в Российской Федерации по национальному признаку, например, к евреям. Он, конечно, прекрасно знал, каково к ним отношение в стране, а уж к беспартийным евреям тем более. ВЛКСМ был чем-то вроде партийной организации для молодёжи. Если ты в её рядах, то, стало быть, полностью лоялен властям предержащим и у тебя имеются определённые жизненные перспективы. Если же ты вне ВЛКСМ, то, стало быть, откровенно подозрителен, не свой, и в будущем можешь не рассчитывать на что-то серьёзное. Видя явную несправедливость, совершённую относительно меня, ученика неплохо успевающего, хотя иногда и отмачивающего кое-какие коленца, Михаил Михайлович решил исправить эту несправедливость. Короче, пожалел еврейчёнка. Спасибо ему!

Любопытным было мнение директора обо мне, высказанное им маме в ходе одного из очень редких посещений ею моей школы. Он посетовал, что сидя «на камчатке», я частенько погружён в свои мысли или отвлекаюсь происходящим за окнами класса, например, рассматривая какую-нибудь птичку, попавшую вдруг в поле моего зрения. Что касается «птичек», то я что-то не припомню, чтобы я их когда-нибудь рассматривал в окне во время урока. Что же до отрешённости и мечтательности, то они в той или иной мере имели место быть, но полностью от происходящего в классе на уроке я никогда не отрешался. Откуда Пржиялговский взял этих «птичек»? Впрочем, он преподавал физику, и, видимо, его фантазия за рамки птичек за окном была не в состоянии улететь. Короче, с точки зрения директора школы, я слишком много витал в облаках. Кстати, витаю и до сих пор, а ведь уже за восемьдесят.

Первые друзья – приятели появились у меня во время моей учёбы в старших классах средней школы. Моими первыми приятельскими отношениями я обязан… астрономии. Приятелей было двое; как и я, оба они посещали астрономические кружки Московского планетария. С одним из них – Александром Гурштейном – я свёл знакомство ещё в далёком 1951-ом году и поддерживал его всю последующую жизнь. С другим – Владимиром Антоновым – приятельские отношения прервались у меня сразу после окончания школы, но однажды, много лет спустя, наши пути снова неожиданно пересеклись. Случилось это уже не на почве астрономии, а на поле… юриспруденции. Здесь остаётся лишь добавить, я и Володя Антонов учились в параллельных классах нашей школы, но приятельские отношения между нами возникли именно в астрономических кружках планетария.

Если бы негативное ко мне отношение имело место только в детских коллективах. Увы! Негатив этот не отмер при моём вступлении во взрослую жизнь. Он остался со мною навсегда. Намертво ко мне прикипел. Но почему? Почему?! Что же во мне оказалось такого? Отталкивающего. Кроме, естественно, еврейского происхождения. Впрочем, многие евреи жаловали меня зачастую ещё меньше, чем не евреи.

Чтобы ответить на вышепоставленный вопрос, надо взглянуть на себя со стороны, а возможно ли это в принципе? Ведь мало созерцать себя извне, нужно при этом ещё каким – то образом отключить свою душу, включая одновременно и попеременно психологии созерцающих тебя индивидов. Вот и приходится перейти в область предположений для ответа на вопросы, связанные с негативным отношением ко мне со стороны окружающих. Конечно, не всех поголовно, но весьма многих. Слишком многих. Исчерпывающий ответ на этот вопрос дать вряд ли возможно, но я постараюсь сделать это, собирая по ходу моего повествования факты, способные пролить некоторый свет на причины хронического негатива в отношении меня со стороны окружающих. Совокупность этих фактов к концу моих воспоминаний (если, конечно, я доберусь до него) прольёт, надеюсь, некоторый свет на вопрос, который в старости столь меня заинтересовал. Именно в старости, ибо в молодые годы он волновал меня мало.

Итак, моё увлечение астрономией, вызванное восхищением от созерцания звёздного неба, породило насмешки со стороны кое-кого из моих одноклассников и кое-кого из отдыхающих в пионерском лагере. Вот вам и первый факт. Ну как тут не вспомнить гениальное стихотворение Шарля Бодлера «Альбатрос». Приведу его в собственном переводе.

Альбатрос

  • Бывает матросня, решив повеселиться,
  • Поймает альбатроса… День за днём
  • Над горечью солёной эти птицы
  • Летят зачем-то вслед за кораблём.
  • Едва лишь взятый в плен на палубе, опущен,
  • Как этот принц небес, теперь стыдлив и тих,
  • Бессильно два крыла в людской роняет гуще
  • И тащит их с трудом, как два весла больших.
  • Божественно хорош в паренье в миг полёта
  • Он стал так неуклюж, комичен – он урод;
  • Ему сигарку в клюв, смеясь, пихает кто-то,
  • Другой представить рад, как падший принц ползёт…
  • Поэт, что альбатрос – он в вышине всевластен,
  • Он бурям и громам всегда был первый друг,
  • Но крылья гения становятся несчастьем
  • В глумящейся толпе, куда он свергнут вдруг.

Прочитав этот шедевр Бодлера, кто-нибудь может воскликнуть:

– Да что вы такое говорите, сударь?! Ну ладно, сегодня вы, допустим, поэт, может быть, даже и неплохой, но в детстве – то, кем были? Обычным сопливым мальчишкой из еврейской семьи, кропающим стишки про товарища Сталина.

Да, кропал. Про товарища Сталина. Первая проба пера. Сплошные кляксы. Иначе и быть не могло. И близко ещё не поэт. Так ведь только – только из яйца вылупился. Надо ведь ещё опериться, на крыло стать. Да, ещё не альбатрос, но, похоже, уже альбатросик, раз звёздным небом восхищён.

Потомки «грядущих хамов», хамята, уже сегодняшние, почувствовали на уровне подсознания во мне чужака. Рождённые ползать, летать не стремятся. А этот?! Взлететь пытается…

Что тут скажешь? Мало того, что альбатросик, так ещё и иной породы. Еврейской. Глумливая толпа быстрёхонько определяет, кто свой, а кто не свой. Для неё я оказался вдвойне не своим.

Впрочем, и некоторые соплеменники, как уже отмечалось выше, меня не очень – то жаловали. Например, Илья Серебро. Большой общественник в отличие от меня, законченного индивидуалиста. В советские времена индивидуализм весьма не приветствовался. Считался буржуазным пережитком. Работать требовали в колхозе, в прямом и переносном смысле этого слова. А тут из человека индивидуализм так и прёт.

Как-то этот Серебро выдал такую вот сентенцию в мой адрес: «Да после окончания школы, вы с этим отщепенцем Вейцманом и не поздороваетесь, случайно встретив его на улице!». Поздоровался, между прочим. Было дело. А кое-кому именно я руки не подал при встрече.

Весьма интересно мнение мамаши Ильи на мой счёт. Как-то, столкнувшись случайно с моей матерью, это дама выпалила в глаза моей родительницы: «Вы мать Вейцмана?! Этого философа!».

Сегодня я что-то не припомню, на какие философские темы я разглагольствовал, будучи школяром. Но, судя по всему, и эта дамочка (кстати, не состоявшаяся драматическая актриса) почувствовала своим нутром некие инородные импульсы, от меня исходящие. Я бы не рискнул термин «грядущий хам» распространить на евреев – негативное зачастую отношение ко мне со стороны соплеменников носило совсем иной характер. Этот «иной характер» лежит в основе неких специфических особенностей, присущих большинству моих соплеменников. В частности, к этим особенностям относятся повышенная амбициозность и ярко выраженное тщеславие. Именно они далеко не в последнюю очередь обусловливают негативное отношение к евреям со стороны лиц иной национальности, особенно национальности титульной, и они же лежат частенько в основе разного рода разборок между самими евреями. Хорошо известна такая вот сентенция: «Плох тот солдат, который не носит в своём ранце жезл фельдмаршала». Если эту максиму соотнести с моими соплеменниками, то она преобразуется примерно в такое вот изречение: «Плох тот еврей, который не собирается сделаться президентом чего-то». Кстати, совсем не обязательно президентом государства – сойдёт и президентство в какой-нибудь солидной промышленной компании или же председательство в совете директоров крупного коммерческого банка. В подтверждение моих слов могу привести следующий разговор, имевший место между генералом Дуайтом Эйзенхауэром (Айком), в бытность его президентства в США, и Голдой Меир, в бытность её премьерства в Израиле. Так вот, как-то бравый генерал – президент поведал мадам – премьер министру, как ему, генералу, трудно управляться с двумястами миллионами своих сограждан. На это Голда Меир ответила Айку, что ей приходится намного хуже, ибо приходится управляться с пятью миллионами президентов страны, именуемой Израиль.

Меня могут спросить:

– Господин Вейцман, а вам – то самому присущи вышеприведенные особенности еврейского характера?

Отвечаю. Амбиции у меня имелись и имеются. И признаюсь, не такие уж скромные. Что же касается тщеславия, то этим недостатком человеческим я, похоже, не страдаю, а вот нормальным честолюбием не обделён; вот только оно оказалось у меня подавленным жизненными обстоятельствами. Как у Печорина. У «Героя нашего времени» что-то сложилось с властями не так во время его службы в Петербурге; мне же, еврею и ярко выраженному индивидуалисту со сложным характером, оставалось только мечтать о какой-нибудь творческой карьере в Советскую эпоху. Административная же карьера меня вообще никогда не интересовала. Впрочем, в годы юности и молодости мечты мои были устремлены к такому роду творческой деятельности, где у меня не было никаких шансов добиться чего – либо значительного. Это я осознал весьма нескоро, уже затратив большое количество времени, денег и усилий на то, чтобы мечты мои стали реальностью. Они ею не стали, а мой настоящий творческий потенциал, вернее сказать, потенциалы, начали проявляться, когда я уже не был молодым. Есть в мире очень ранние овощи. Есть в мире овощи, вызревающие не рано и не поздно, так сказать, вовремя. Есть, наконец, овощи, вызревающие поздно. Я же оказался «овощем», начавшим вызревать не очень рано и полностью созревшим не только поздно, но очень поздно – в годы, когда человеку давно надо быть знаменитым – при жизни или, на худой конец, посмертно. А не получилось, так будь добр, оставайся себе в безвестности. А тут ещё один «не – запланированный чудак» вдруг объявился! (Не помню уж, кто таких возмутителей спокойствия нарёк «незапланированными чудаками».) Естественно, мои творческие потенциалы проявились у меня по – настоящему совсем не в области… оперного пения, буквально поработившем меня в юные и молодые годы. Одним словом, уже в школе я оказался чужим среди чужих и не очень – то своим среди «своих», которые к тому же в массе своей стремились всячески мимикрировать под представителей других национальностей, пытаясь скрыть, насколько это возможно, свои отчества и даже имена. Чужих во мне раздражало прежде всего моё очевидное еврейство. Некоторых «своих» – мои амбиции, ущемляющие, как я сейчас понимаю, их амбиции. Еврейские. Естественно, в этой враждебной для меня среде было очень непросто отстоять своё «Я», не дать себя затравить. С кем-то мне это удавалось, с кем-то нет. Я не был безнадёжным трусом и частенько дрался со своими сверстниками и даже с теми из них, кто был старше меня и явно сильней. Подрались, помирились. Но были негодяи, которые своё физическое превосходство надо мною продолжали демонстрировать постоянно. Они самоутверждались, издеваясь надо мной, будучи полнейшими ничтожествами. К ним, в частности, относились примитивный осетин Тохтиев и юдофоб Геннадий Кузнецов, амбициозное ничтожество. О Тохтиеве особенно распространяться не стану. Скажу лишь, что он решил посамоутверждаться в нашей школе на слишком многих. В результате эти «слишком многие» хорошенько проучили этого безмозглого кавказца после уроков. Как результат, родители осетина вскоре забрали своего недоумка из нашей школы. Об амбициях Тохтиева я сказать ничего не могу. Он их никогда не обозначал. Я даже не уверен, что они у него были. А вот у Геннадия Кузнецова они имелись. И ещё какие! И это несмотря на его плохую успеваемость, особенно по математике. Кузнецов видел себя в перспективе ни много ни мало полковником артиллерии, а меня… продавцом в какой-нибудь забегаловке, торгующей водкой в разлив и закуской к ней, например, бутербродами с красной икрой. Да-да, с красной икрой, которая в первые послевоенные годы деликатесом не являлась, как и консервы из тихоокеанских крабов. Будущий полковники артиллерии предвкушал, как будет бить мне морду за недолив ему водки. Апогей его издевательств надо иной пришёлся на так называемое дело врачей, когда большую группу медиков высокой квалификации обвинили в неправильном лечении некоторых руководителей страны, более того – в преднамеренно неправильном. Большинство этих медиков были евреями. По ходу трагической эпопеи с врачами Кузнецов не упустил, естественно, возможности довести до моего сведения, какие же мы евреи негодяи, раз пошли на преступление подобного рода. После смерти Сталина «дело врачей» прекратили за отсутствием состава преступления, а Геннадий Кузнецов перестал учиться в нашей школе, собравшись вроде бы поступать в артиллерийское училище. Было такое в те годы. Уж не знаю, поступал или нет, вот только предполагаемая коллизия с битьём мне рожи за недолив водки «товарищу полковнику» трансформировалась со временем в реальную коллизию совершенно иного рода, в известной степени не лишённую своеобразного юмора. Артиллерийским офицером (запаса) стал… я. Не полковником, конечно, но старшим лейтенантом в конечном итоге. А вот обидчик мой был призван во флот, где дослужился до высокого звания старший матрос. Самое печальное, что к моменту дембеля «морского волка» Геннадия Кузнецова московские забегаловки, где торговали водкой в разлив, прекратили своё существование, и это было более, чем актуально. Ну какой смысл было им существовать, если я не поступил ни в одну из них на работу, а потенциальный мордобоец не стал артиллерийским полковником? Впоследствии я неоднократно встречал «Его Высокоблагородие» на улице. Когда одного, когда с какой-то женщиной – женою, наверное. Однажды я демонстративно не подал ему руки, но обычно старался особенно не заостряться – стоит ли связываться с амбициозным подонком! Кем он стал в конечном итоге, мне доподлинно не известно.

Подозреваю, негативное отношение ко мне в разного рода детских коллективах не в последнюю очередь было связано с моей страстной любовью к музыке, причём исключительно классической и мелодической. Никакую другую в детстве я не признавал и признавать не желал. Страсть эта поработила меня нисколько не меньше, а может, даже и больше, чем любовь к астрономии. Влечение это целиком захватило мою душу уже после нашего возвращения в Москву из эвакуации. В музыкальном рабстве я нахожусь и по настоящий день. Страсть эта была чем-то сродни страсти к женщине с первого взгляда, вот только страстное влечение к женщине, как правило, со временем проходит, а вот страстное влечение к классической музыке, полной изумительных по красоте мелодий, с годами у меня не прошло. Классическая музыка (я имею в виду прежде всего её великие образцы) стала для меня чем-то вроде наркотика, который я должен был регулярно принимать в неограниченных количествах. Тот же 20-ый, ре-минорный концерт Моцарта для фортепиано с оркестром я готов слушать каждый день сколько угодно раз. Было бы хорошее исполнение. Естественно, восприятие классической музыки в детские и юношеские годы было у меня более острым, чем в старости, но и сейчас, когда пишутся эти строки, оно остаётся достаточно сильным. Некая Высшая сила позаботилась, чтобы восприятие мной музыкальной классики оказалось максимально полным, для чего сила эта вооружила меня хорошим музыкальным слухом, хорошей музыкальной памятью и чувством ритма. Мой музыкальный слух не является абсолютным, но, если, к примеру, нота певцом взята фальшиво, то это никогда не ускользнёт от моего внимания, выводя меня на какое-то время из состояния душевного равновесия. В камертоне я не нуждаюсь. Не дотянул певец на одну восьмую (!) тона, и я тотчас услышу фальшь.

В этой связи не могу не вспомнить два эпизода из моего детства, дающих полное представление о вспыхнувшей во мне страсти к классической музыке. Первый эпизод связан с посещения мною филиала Большого театра. Давали «Севильского цирюльника» Россини. Это был детский утренник. В театр я отправился с тётей Таней. Фигаро пел Воловов, народный артист Узбекской ССР, Розину – Иванова, Альмавиву – Соломон Хромченко. Кто пел дона Базилио, я сегодня уже не помню. Дирижировал, кажется, Ройтман, а, может быть и Василий Небольсин. Пели хорошо. Мы опоздали к началу спектакля. Когда я и тётя Таня заняли свои места, Альмавива уже исполнял свою канцону.

Это было моё второе посещение оперного театра. О первом я уже писал – оно состоялось ещё до войны, и особого впечатления на меня не произвело. А вот второй поход в оперу вверг меня в состояние неописуемого восторга. Во время обратной дороги домой я всё допытывался у своей тётушки, а где можно услышать… «Свадьбу Фигаро» Моцарта? Я был совершенно уверен, что музыка этой оперы в точности такая же, как и музыка «Севильского цирюльника». Много лет спустя я полностью услышал и эту оперу – по радио. Музыка её оказалась совсем другой. Впрочем, знаменитую арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…» я неоднократно слышал ещё до моего знакомства с шедевром Россини. Арию эту очень хорошо пел мой отец. Второй эпизод произошёл у меня дома.

Однажды зимним вечером случилось так, что в нашей квартире кроме меня никого не было. Я расположился в одной из комнат и слушал радиорепродуктор, находящийся в одном из углов помещения. Над репродуктором находился светильник с тусклой электрической лампочкой, в него ввинченной. Отойдёшь от светильника на несколько шагов вглубь комнаты, и очутишься в полумраке. Становится страшно, а зажечь лампочки люстры нельзя – в стране ещё действует послевоенный лимит на расход электроэнергии. Он очень жёсткий. Перерасходуешь его, и квартиру обесточат. Только и остаётся, что жаться к репродуктору, освещённому скудным светом светильника.

Неспешно идёт время. Мама и тётя Таня задерживаются на работе. Между тем, по радио начинается музыкальная передача. Она посвящена симфонической сюите Николая Андреевича Римского-Корсакова – «Шахерезаде». В сюите 4 части. Перед исполнением каждой части диктор рассказывает о её литературном содержании. Оркестром дирижирует Натан Рахлин. Соло на скрипке исполняет Давид Ойстрах. Исполнение, естественно, на высочайшем уровне. Я потрясён гениальной музыкой, и одновременно резко усиливается мой страх, вызванный одиночеством в тускло освещённой комнате – ведь я весьма нервный ребёнок, очень боящийся темноты. Психика моя ещё очень неустойчива.

Но вот музыкальная передача завершена, а мамы и тёти Тани всё ещё нет дома. И мне ничего другого не остаётся, как в страхе жаться к репродуктору, освещённому скудным светом электрической лампочки.

Корабль Синдбада разбился о скалу, на вершине которой высится всадник, сделанный из меди, а я панически боюсь покинуть кусочек освещённого пространства, расположенного в углу комнаты.

Вполне естественно, что в детских коллективах, в которых мне приходилось вращаться, интерес к классической музыке был под стать интересу к астрономии. Какая там Шахерезада! Какой там Римский-Корсаков! То ли дело «По долинам и по взгорьям…» или «Расцветали яблони и груши…». Вот их и петь надо. Действительно, это хорошие песни, и петь их, конечно, следовало. Но они меня совершенно не интересовали, казались примитивными, и я не скрывал этого. Вольно или невольно я и тут противопоставлял себя большей части детского коллектива, среди которого мне приходилось находиться. А в результате – насмешки в мой адрес и издевательства. Словом, белая ворона, симпатий не внушающая.

По словам мамы, отец мой видел меня в будущем пианистом или дирижёром. Уходя на фронт, он просил маму ни при каких условиях не продавать рояля (фирмы «Беккер»), – чтобы мне было на чём учиться фортепианной игре. Отец погиб на фронте, и вот сегодня мне в голову пришла некая мысль. Согласно ей, смерть отца была одной из составляющих плана судьбы в отношении меня. Высшей силой мне не было предначертано стать музыкантом, хотел я им быть или же не хотел, мне была уготована другая судьба. Не погибни отец на фронте, он наверняка из-под палки заставил бы меня сидеть по нескольку часов в день за инструментом, а это могло бы очень осложнить раскладывание судьбоносного пасьянса. Обожает классическую музыку? Прекрасно, пускай обожает! Но ответной любви пускай не ждёт! Итак, гибель отца – карта – факт № 9. Жестокая карта!

Мама, однако, о планах судьбы в отношении меня ровным счётом ничего не знала, а вот о мечте отца видеть меня пианистом или дирижёром прекрасно помнила. Поэтому меня решили определить в музыкальную школу. Думали о «Гнесинке», но в конечном итоге повели на прослушивание в районную музыкальную школу, расположенную неподалёку от Московского планетария. Прослушивание состоялось осенью 1945 года. Сначала меня попросили что-нибудь спеть. Я, естественно, не выбрал для исполнения арию «Князя Игоря», которую в то время уже отлично знал, а спел «Марш артиллеристов» (музыка Тихона Хренникова на слова поэта Виктора Гусева), хорошо знакомый мне ещё со времён эвакуации: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…). Это была одна из песен, которые мы разучивали в детском саду. И вот ведь ещё одна ирония судьбы. Выше я уже писал о негодяе Геннадии Кузнецове, мечтавшем стать артиллеристом и дослужиться до полковника. Не стал он ни артиллеристом, ни полковником. Артиллеристом (по военной специальности) стал я, правда, только старшим лейтенантом. На вступительном экзамене в музыкальной школе я спел «Марш Артиллеристов», но в конечном итоге музыкантом не стал, а вот к артиллерии, как уже было упомянуто только что, имел некоторое отношение. Как знать, может быть, муза, курирующая музыку и проинструктированная судьбою в отношении меня, решила: раз так хорошо спел про артиллеристов, так становись артиллеристом, хотя бы по военной специальности. Глядишь, и дослужишься, сидя на гражданке, до старшего лейтенанта. Кстати, в царской армии лейтенанты были только во флоте – это был следующий обер – офицерский чин после мичмана, а, скажем, в пехоте или артиллерии этим двум чинам соответствовали подпоручик и поручик.

Моя учёба в музыкальной школе сразу же не заладилась. Очень скоро я пошёл, что называется, по рукам, впрочем, понятно, совеем не в том смысле, который заключён в этом выражении. Первая моя преподавательница фортепиано, старая карга Малозёмова, очень быстро избавилась от меня, сочтя абсолютно бесперспективным. Моя вторая преподавательница, молодая еврейка Лапис, оказалась полностью солидарной с Малозёмовой и вскоре также отказалась со мной заниматься. В конце концов руководство музыкальной школы в лице еврея Гальперина (директора) и итальянки Мамони (заведующей учебной частью), подсунуло меня бесцветной и тихой еврейке по фамилии Левин-Коган. У неё я и прозанимался до конца учебного года, поскольку, как теперь догадываюсь, дальше спихивать меня уже было просто не к кому, разве что «пустить меня по рукам» прочих инструменталистов, прогнав сквозь их строй, – начав со смычковых и закончив медными духовыми, например, тубой.

Обошлось, впрочем, без скрипок, фаготов и прочих контрабасов. При иных обстоятельствах, маме моей, может быть, и предложили продолжить моё обучение в музыкальной школе на каком-нибудь другом инструменте, вот только имело место некое «но». Это самое «но» заключалось в следующем. Я был, что называется, бесплатником, то есть учеником, которого должны были учить бесплатно, поскольку мой отец погиб на фронте. Между прочим, та же привилегия была у учащихся 8–10-х классов средней школы и у студентов институтов. В те годы обучение в учебных заведениях этого уровня было платным. Если бы я проявил большие способности при обучении игре на фортепиано, то меня бы не отчислили из музыкальной школы после экзамена, завершающего обучение в первом её классе. Будь я учеником, мать которого аккуратно платит за обучение своего сына, меня скорей всего дотянули бы до окончания музыкальной семилетки. А какой смысл возиться за бесплатно с ребёнком, мягко выражаясь, не очень перспективным? Какой с него навар – то?

Помнится, вещи, которые я разучивал в первом классе музыкальной школы, не вызывали особых чувств в моей душе. Ну разучил и разучил. Скучно возиться с ними до бесконечности?! Что-то там шлифовать, подправлять. Скука моя была столь очевидна для тишайшей Левин-Коган, что она как-то во время очередного урока сказала мне: «Играй повеселей. А то ты словно мышку какую хоронишь». Маму, естественно, вызывали в музыкальную школу, просили воздействовать на отпрыска. После одного такого вызова дома состоялся со мною серьёзный разговор, в ходе которого меня попросили серьёзно подтянуться. Я, само собою, обещал сделать это, толком, впрочем, не понимая, а что же, собственно, от меня хотят. Был бы жив отец, он заставил бы сидеть меня за роялем на много больше времени, чем я обычно проводил за этим инструментом. Но отец погиб на фронте, а маме в то время было немного не до меня. Во-первых, много времени отрывала работа – рабочий день в первые послевоенные годы не ограничивался восемью часами. Приходилось иногда задерживаться на службе вплоть до позднего вечера. Во-вторых, маме очень хотелось снова устроить свою личную жизнь, вот только в послевоенное время сделать это было ой как непросто, даже для красивой женщины – из-за резкого уменьшения в стране количества мужчин. Причины этого уменьшения, надеюсь, очевидны. Мама и тётя Таня, наконец, просто плохо представляли себе, каким образом следует на меня воздействовать по музыкальной части, в то время как в общеобразовательной школе всё было пущено на самотёк, но никаких проблем не возникало. Одним словом, всё осталось, как и было. В этой связи не могу не привести один интересный факт из жизни Рахманинова.

В детские годы великий русский композитор поначалу предпочитал не сидеть за роялем, а слоняться без дела по улицам. Так продолжалось, пока мальчика Серёжу не отправили на обучение к классному музыкальному педагогу Звереву, сумевшему вызвать у юного шалопая интерес к фортепьянной игре. Но на моём жизненном пути мне не довелось повстречаться с педагогом подобного уровня, да и музыкального таланта аналогичного таланту Сергея Рахманинова у меня, скорей всего, не было, так что моё обучение игре на фортепиано увенчаться успехом никак не могло. Короче, Высшая сила послала меня в этот мир совсем не для осуществления блестящей музыкальной карьеры, а с совершенно иными целями, совершенно неведомыми ни моим родителям, ни мне самому в течение многих лет моей жизни. Человек, как известно, предполагает, а Господь располагает – моя карта – факт № 3, музыкальность, страстная любовь к классической музыке, должна была стать чем-то вроде страстной безответной любви к женщине. Вот только неразделённая страсть к женщине, пронесённая через всю жизнь, с высокой долей вероятности могла сделать мужчину несчастным, более того – могла в иные моменты его жизни толкнуть на самоубийство, моя же страстная любовь к классической музыке никаким суицидом не угрожала. Более того, она сделала моё пребывание в этом не лучшим из миров достаточно терпимым. Кто-то сказал, если хочешь насмешить Бога, сообщи ему о своих планах. Наверное, Всевышний много смеялся, когда планы моего отца относительно меня доходили до Его сведения. «Дирижёром, пианистом?! Ну – ну!» Я, лично, никогда не мечтал о карьере дирижёра или пианиста, а вот о карьере оперного певца даже очень. Планы были чуть ли не шаляпинские, а в итоге… А в итоге, если и не смех Высшей силы, то по крайней мере, её усмешка, означающая, чем бы дитя не тешилось, лишь бы оно не плакало. «Спой, светик, не стыдись!»

Между тем пришло время экзамена по музыке. Для него я под руководством тишайшей Левин-Коган разучил танец Гёдике, который и исполнил на экзамене, как мне помнится, безо всяких помарок. Но и без блеска, который, однако, несколько ранее имел место – на репетиции, предшествовавшей самому экзамену.

Репетиции проводилась в одном из свободных классов музыкальной школы. Помимо меня в этот день к предстоящему экзамену готовились и другие подопечные Левин-Коган. Подошла и моя очередь получить последние наставления от моей преподавательницы. И вот тут-то случилось маленькое чудо – я с таким вдохновением сыграл танец Гёдике, что у всех присутствующих в помещении глаза сделались квадратными, образно выражаясь. Словно между мною и обиталищем муз на Парнасе возник некий канал, по которому в мою душу вдруг хлынул поток некой творческой энергии. До настоящего времени я не могу понять, почему это случилось, а, главное, почему произошло это на репетиции, а не на самом экзамене. Впрочем, случись бы это на экзамене, конечный результат был бы тем же: меня всё равно бы отчислили из школы – «бесплатник»! Следующий факт, случившийся после моего отчисления, служит прекрасным доказательством этого моего утверждения.

Узнав о моём выдворении из «храма муз», мама моя отправилась выяснять отношения с его жрецами. Так во́т, помимо всего прочего, они сослались также и на моё плохое поведение – якобы я как-то забрался на дерево, росшее рядом с музыкальной школой, и показал язык в ответ на требование кого-то из педагогов спуститься на землю и приступить к занятиям музыкой. Ни на какое дерево я не залезал, всё это являлось самым подлым враньём – ничего подобного не было и в помине. Администрация шла на всё лишь бы избавиться от меня. Ну ладно, с фортепиано не получилось, но ведь были и другие музыкальные инструменты – смычковые, духовые. Почему бы не дать мальчишке попробовать проявить себя на них?! А зачем – навар – то от него какой, от «бесплатника»?!

Между тем, год, проведённый мной в стенах музыкальной школы, даром для меня не прошёл – чему – то я в ней всё же научился, а, главное, она никоим образом не поколебала моей страстной любви к классической музыке, в первую очередь к музыке, содержащей очень красивые мелодии. И вот яркое доказательство этого.

Уже будучи отчисленным из музыкальной школы, я обнаружил среди отцовских нот вальс Шопена, обозначенный номером 10. Сегодня (а это начало 21 века) вальс этот время от времени звучит по радио, вот только номер у него сменился. Так во́т, обнаружив ноты этого шопеновского вальса, я решил попробовать его сыграть. И знаете, отдельные фрагменты вальса у меня получались, хотя в целом его одолеть я был, естественно, не в состоянии – техники не хватало. Стараясь преодолеть технические трудности, я проводил за инструментом довольно долго времени – так мне хотелось полностью разучить этот шопеновский шедевр. Уж больно он был красив.

Нечто подобное случилось у меня впоследствии и с «Лунной сонатой» Бетховена. Первую её часть я разучил довольно легко, а вот с заключительной третьей частью справиться, естественно, не смог. А ведь как хотелось полностью сыграть этот шедевр. Одним словом, я покушался на решение музыкальных задач, которые были мне явно не по силам. И тут не могу не признаться, что в жизни моей имели место покушения на решение проблем с негодными средствами также и в рамках совершенно других направлений человеческой деятельности. Иными словами, меня всю жизнь тянуло решать разного рода проблемы глобального характера. Подобного рода стремления можно рассматривать в качестве карты – факта № 10. Оставалось лишь столкнуться с подобного рода проблемами, для решения которых в моём распоряжении у меня были соответствующие возможности. Вот только в области музыки таких возможностей у меня не оказалось.

Мама, однако, предприняла ещё одну попытку сделать из меня музыканта. С этой целью она обратилась к уже упомянутому выше Тимофею Александровичу Докшицеру с просьбой порекомендовать ей преподавателя фортепиано с целью моего обучения игре на этом инструменте. Естественно, за плату. Тимофей Александрович порекомендовал обратиться к Ариадне Михайловне Бостанжогло, выпускнице Московской консерватории, которую она закончила по классу фортепиано у Льва Оборина. Ариадна Михайловна преподавала обязательное фортепиано в Московском педагогическом институте имени Гнесиных. Сейчас он именуется Музыкальной академией имени Гнесиных.

У Ариадны Михайловны я прозанимался три года, особых успехов в конечном итоге не добившись, хотя после первого года обучения они вроде бы начали обозначаться. Например, некоторые музыкальные пьесы Эдварда Грига, написанные им для детей («Танец эльфов», «Родная песня» и другие) у меня явно получились. «Родную песню» я даже рискнул исполнить на концерте учеников общеобразовательной школы, в которой учился; концерт был организован в честь окончания учебного года. Играл я весьма неплохо. Наградой же мне за это исполнение было гробовое молчание зала. Подавляющее большинство учеников просто не поняло, что я такое делал за роялем. Кто-то даже заявил:

– Этак и я могу!

Справедливости ради, должен заметить, нашёлся-таки ученик, рискнувший не согласиться с подобной оценкой моей игры, но его доводы поддержки у товарищей не нашли. Что ж тут поделаешь – территория Красной Пресни в те годы была фактически окраинным московским районом, большинство населения которого принадлежало к малообразованным слоям населения, проживавшего фактически в трущобах. Классической музыкой жители окрестных фавел не интересовались. Им бы что-нибудь попроще.

Итак, первый год моего обучения фортепианной игре у Ариадны Бостанжогло завершился вполне успешно, если, конечно, не считать моего провального школьного «концерта». Поэтому Ариадна Михайловна предприняла попытку вернуть меня в лоно музыкальной школу, из которой в своё время я был отчислен по причине якобы неуспеваемости и мелкого хулиганства. Но зачислить меня во второй класс этой школы её директор Гальперин после прослушивания исполнения пьес, разученных мной с Ариадной Бостанжогло, наотрез отказался, беспардонно раскритиковав мою игру. Интересное получалось дело – обрушившись на моё исполнение, Гальперин, тем самым подверг критике и квалификацию моей учительницы музыки. Я не знаю, какое музыкальное учебное заведение заканчивал директор музшколы, но Ариадна Михайловна заканчивала Московскую консерваторию по классу фортепиано у самого Льва Оборина и преподавала затем не в районной музыкальной школе, а в гнесинском институте. Впрочем, директора вполне можно было понять. Возвращение меня в музыкальную школу ставило фактически под вопрос, причём ставило по большому счёту, квалификацию преподавателей (той же Малозёмовой), работающих в стенах этого музыкального учебного заведения. К тому же никакого материального навара в случае моего восстановления в школе не предвиделось – плату за обучение брать с меня не имели права.

У Ариадны Михайловны я прозанимался ещё два года, но особых успехов не достиг. Стало ясно: пианиста и дирижёра из меня не получится. Приходится признаться, не так уж были неправы преподаватели музыкальной школы в своей оценке моих перспектив в области фортепианной игры, вот только, повторюсь, существовали и другие музыкальные инструменты (струнные, духовые), игре на которых можно было попробовать меня учить. Не попробовали – «бесплатник»!

Между тем, после отчисления из музыкальной школы мне довелось попробовать себя в составе… камерного мини симфонического оркестра, исполнявшего «Детскую симфонию» Гайдна. В этом музыкальном коллективе я исполнял партию трещотки, предусмотренную в партитуре этим австрийским композитором. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, о котором уже упоминалось выше.

В детстве и отрочестве мне довелось побывать во многих пионерских лагерях, принадлежавших различных министерствам и ведомствам Советского Союза, но только пионерский лагерь Академии наук оставил у меня по – настоящему добрые воспоминания. Оно и понятно – культурный уровень пионервожатых и отдыхающих в нём детей очень уж отличался от аналогичного культурного уровня прочих пионерских лагерей, в которых мне довелось побывать. Дети учёных в массе своей это не дети советского чиновничества и работяг, да и в пионервожатые в пионерский лагерь Академии наук абы кого не брали, хотя, конечно, и тут приходилось сталкиваться с нелучшими экземплярами человеческой породы.

Так во́т, в конце лета 1946 года я отдыхал именно в пионерском лагере Академии наук СССР, находящемся под Звенигородом, в Поречье. Это был третий заезд, продолжительность которого составляла сорок дней. Так уж получилось, что среди отдыхающим этого заезда оказалось много детей, обучающихся игре на скрипке. Имена некоторых из них я и сегодня помню: Белла Эйдус, Эрик Френкин. А вот имя профессионального музыканта, приглашённого руководить музыкальной жизнью пионерлагеря, в памяти моей не сохранилось, если, впрочем, оно, имя это, там вообще было. Музыкант этот взял с собою мальчика по имени Юлик Гутман. Юлик был старше меня на три года и обучался игре на фортепиано. В свои тринадцать лет он уже свободно читал с листа музыкальный текст и, как мне помнится, собирался разучивать клавирный фрагмент из «Летучего голландца» Рихарда Вагнера. Это была увертюра оперы. Понятно, Юлику предстояла весьма непростая задача.

Тут в самый раз вспомнить некий анекдот, связанный с евреями. Так вот, один еврей – это торговая точка. Два еврея – это шахматный турнир. А три еврея – это симфонический оркестр. На этот раз евреев оказалось заметно более трёх, причём не просто евреев, а евреев, имевших прямое отношение к музыке. Стало быть, имелись все предпосылки для организации симфонического оркестра, хотя бы камерного. Скрипачей вполне хватало, оставалось заполнить вакантные места инструментов, объединённых одним названием «ударные». К последним относятся треугольники, литавры, тарелки и так далее. В «Детской симфонии» Гайдна фигурирует ещё и трещотка. Партию трещотки доверили мне.

Да вот беда, я никак не мог воспроизвести партию этого инструмента в полном соответствии с партитурой музыкального произведения.

В результате было решено: я буду «трещать» в такт на протяжении всего исполняемого произведения по следующей схеме: звук – пауза – звук – пауза… И только в одном месте я стану на протяжении нескольких тактов крутить без остановки свой инструмент, издавая с его помощью непрерывное стрекотанье. Дирижировал ансамблем, естественно, Юлик. Он – то и должен был подать мне в финале симфонии соответствующий сигнал своей дирижёрской палочкой о переходе на «трещание» без пауз. Сигнал этот представлял собою помахивание палочкой в воздухе. С подобного рода концертами в других пионерских лагерях я никогда не встречался.

Юлик Гутман был сыном известного преподавателя фортепиано Института имени Гнесиных Теодора Гутмана. Впоследствии Юлик закончил Московскую консерваторию и участвовал в одном из музыкальных конкурсов имени Чайковского, где удостоился почётного диплома, дойдя до третьего тура этого музыкального соревнования.

Перед самым началом учебного года, а, может быть, и сразу после него, в Доме учёных, что на Пречистенке (тогда Кропоткинской), состоялся некий отчёт руководства пионерского лагеря о проделанной работе. В частности, были выставлены работы пионеров, сделанные ими в разных творческих кружках, например, в кружке ваяния. Свои силы в этом виде изобразительного искусства попробовал и я, вылепив из пластилина какого-то старичка-лесовичка. Не обошлось и без музыки – была исполнена уже известная нам «Детская симфония» Йозефа Гайдна. Чтобы симфонический концерт состоялся, к юным оркестрантам на дом были своевременно посланы работники «Дома учёных» с нижайшей просьбой собраться в нём к такому-то времени. Естественно, персональное предложение явиться получил и я. Концерт удался на славу.

Пионерский лагерь Академии наук СССР оставил у меня в основном светлые воспоминания. Особенно относящиеся к описанному выше концу лета 1946 года. Разумеется, и в пионерском лагере Академии наук СССР мне пришлось сталкиваться с разного рода негативными явлениями советского бытия, например, с антисемитизмом. Последний, как правило, обнаруживался в первую очередь со стороны других детей, а его накал и частота проявлений были не столь велики, как в пионерских лагерях других министерств и ведомств. Кстати, и спортивная работа в пионерлагере Академии наук была отлично организована. Кажется, в том же 1946 году руководила ею супружеская пара Федосеевых. Оба супруга были мастерами спорта СССР. Вместе с ними в пионерлагерь приехал, естественно, и их сын Олег, впоследствии серебряный призёр австралийской олимпиады (Сидней) в тройном прыжке. Но «вернёмся к нашим баранам» – моей страстной любви к классической музыке, любви, как уже писалось выше, неразделённой.

Да, успехов в фортепианной игре я не добился, но в это же время моя любовь к классической музыке, созданной на базе красивых мелодий, расцвела пышным цветом. Естественно, это моё притяжения к великой музыкальной классике касалось как симфонической, так и оперной её составляющих. И если подолгу сидеть за роялем мне редко когда хотелось, то оперные арии я мог горланить и вполне прилично воспроизводить посредством художественного свиста (был у меня и такой талант) с раннего утра и до позднего вечера. А уж поход в оперу (обычно в филиал Большого театра; сейчас в этом помещении находится Московский театр оперетты) становился для меня грандиозным праздником. До того, как мне исполнилось 16 лет, поход этот мог состояться исключительно в воскресный день утром и, разумеется, в сопровождении кого-нибудь из взрослых. Не стану перечислять, какие оперы мне довелось услышать за время моего обучения в школе, скажу лишь следующее. Некоторые спектакли, например, «Пиковая дама» Чайковского (это было весною 1951 года) навсегда врезались в мою память, и я до сих пор помню фамилии многих артистов, занятых в этом шедевре Чайковского. Так вот, Германа пел Георгий Нэлепп, Лизу – Наталья Соколова, Томского – Медведев, Елецкого – Селиванов, графиню – кажется, Вербицкая. Дирижировал спектаклем – Александр Мелик – Пашаев. Сцены в спальне графини и в комнате Германа (в казарме) буквально потрясли мою душу. Своими впечатлениями об этом спектакле я готов был делиться с кем угодно, в частности, даже с мальчишками из нашего двора, наивно полагая, что это будет интересно для них. Как же я был удивлён, когда один из жильцов моего дома, Володька Ярослав по кличке Чарли, охарактеризовал шедевр Чайковского как… дерьмо. Правда, почти тут же и поправился, увидев изумление на моём лице. Ну так во́т, моя страстная любовь к классической музыке и к опере, в частности, никак не могла способствовать хорошему отношению ко мне со стороны мальчишек нашего двора и учеников школы, в которой я учился. Возможно, я плохо скрывал своё презрение к ним, не способным понять, воспринять, восхититься шедеврами музыкальной классики. Ответом на это презрение было, естественно, усиление негативного отношения ко мне, желание унизить меня, преимущественно физически. Впрочем, для негативного отношения было немало и других причин, о которых я и не догадывался, не способный, как и большинство людей на свете, посмотреть на самого себя со стороны. А сумел бы посмотреть? Много ли я понял, не имея ещё богатого жизненного опыта?

Сейчас я мог бы вспоминать и вспоминать о многих оперных спектаклях, которые довелось мне посмотреть и послушать в Москве в школьные годы и которые на всю жизнь врезались в мою память, но делать это сейчас не имеет никакого смысла – достаточно и уже сказанного. Да, музыкален, очень музыкален, но послан в этот мир совсем не для того, чтобы проявить себя в области музыки. На этом пути для меня лично была установлена такая полоса препятствий, преодолеть которую не было никаких шансов. Никаких! Не получилось с фортепиано в детстве, ничего не получилось и с сольным пением в годы юности и молодости, хотя на занятия вокалом мной было потрачено много времени и денег. Сначала в студенческие годы, потом – после завершения высшего образования, когда судьба вывела меня на совсем другие полосы препятствий. Скажи мне кто-то о них не то, чтобы в детстве, но и в весьма зрелом возрасте, так я бы в ответ только пожал плечами: что за чушь! Да, человек предполагает, а Господь Бог располагает. Как тут не вспомнить одну из сентенций Корана, гласящую, что Аллах самый большой хитрец! Я бы добавил: и самый большой шутник…

Да, судьба, как выяснилось, готовила меня к совсем другим полосам препятствий, и подготовка эта началась уже в школе.

Тут в первую очередь следует упомянуть о некоторых проблемах, связанных с моей детской психикой. Проблемы эти мне пришлось преодолевать собственными усилиями, без обращения за помощью к врачам. Первой такой проблемой явилось заикание, дающее о себе знать в моменты сильного волнения, меня охватывающего. Заикание постоянно не было мне присуще. Оно то появлялось, то исчезало. Мои одноклассники так и вообще считали, что я притворяюсь – не могу сразу ответить на вопрос учителя, вызвавшего меня к доске, и начинаю заикаться, чтобы выиграть время. Глядишь, что-то вспомню, а то и подсказку услышу.

Не последнюю роль в моём заикании играла, судя по всему, и моя страшная застенчивость, следы которой сохранились у меня и до зрелого возраста. Идёшь, бывало, на какую-нибудь встречу по нужному делу, и чем ближе во времени предстоящий разговор, тем сильней в душе разгорается паника. В сотый раз повторяешь про себя заранее заготовленные фразы, в сотый раз успокаиваешь себя, а толку никакого. Хочется повернуться на сто восемьдесят градусов и направиться в обратную сторону. А пошло всё к едрене фене! Останавливаешься, поворачиваешься. Шаг – другой в обратную сторону. Снова останавливаешься. Как бы берёшь себя за шкирку, новый поворот на сто восемьдесят и словно кто-то тащит тебя к месту встречи, которое «Изменить нельзя».

А как-то и такая история случилось.

Находился я дома у тёти Сарры Рахмильевны на Большом Харитоньевском, и надо было мне поехать в какое-то учреждение за справкой. Выхожу из квартиры, спускаюсь вниз, выхожу на крыльцо и… вижу незнакомых детей, играющих во дворе. Увидев детей, я немедленно ретируюсь обратно в подъезд и начинаю ждать, когда они уйдут. Не уходят, время бежит вперёд, и тогда собрав в кулак всю свою силу воли, я выскакиваю из подъезда, стремительно прохожу мимо детей и выскакиваю на улицу. Справку в тот день я не получил, – приехав в нужное мне учреждение, я уже никого там не застал – рабочий день в нём закончился. А могло случиться и так. Будь бы я с мамой и будь среди детей мальчишки, знающие меня, так я бы закрыл лицо ладонями. Однажды нечто подобное случилось, причём кто-то из мальчишек при затмении моего лица ладонями моими с удивлением сказал:

– Смотрите, плачет!

По ходу моего взросления я сумел перемолоть в себе эту патологическую застенчивость, но остатки её сохранились у меня и до старости в виде некоторой неосознанной временами развязности с моей стороны, и далеко не всем развязность эта нравилась, молодым представительницам прекрасного пола в первую очередь. Одна девица (грузинка Неля Мендзвелия, особой привлекательностью не блиставшая) пригрозила мне пощёчиной, другая (Алла Шангина, тридцатилетняя девица, привлекательности не лишённая) пообещала лягнуть ногой в следующий раз. Прегрешения мои в обоих случаях состояли в моём неосознанном, приятельском, я бы сказал, прикосновении рукою к женской плоти. Аналогичные прикосновения, скажем, к плечу или грудной клетке приятеля, никакого недовольства не вызвали бы. Словом, как я теперь понимаю, от рождения моя психика была несколько повреждена, давая время от времени неприятные сбои в виде некоего дискомфорта души. Описать его словами вряд ли возможно – это надо пережить самому. Наверное, у этого состояния есть своё медицинское название мне неизвестное. Много лет спустя врач – невропатолог по фамилии Кудрявая определила этот душевный дискомфорт как нервный криз, при котором в душе человека на базе нервного истощения образуется нечто вроде психического смерча, готового в момент своего максимума свести тебя с ума.

Уже в школе я начал объективно оценивать свои способности в разных областях знаний, пытаясь увязать их (способности) с теми или иными особенностями своей психики. Это было для меня крайне важно, поскольку напрямую касалось моей успеваемости по тому или иному предмету, математики, например. Я всегда был довольно невысокого мнения о собственных математических способностях. И на то были свои основания. Одно из них – далеко не лучшее выполнение мной письменных контрольных работ по этому предмету; мне постоянно не хватало времени для успешного решения предложенных задач. Причин у этой нехватки было несколько.

Главной причиной, как я считал, являлись мои ограниченные способности в этой дисциплине. Двумя другими причинами были некоторое тугодумие, свойственное мне, и душевная нервность, проявлявшаяся у меня при наличии нехватки времени. К сказанному следует добавить следующее. С арифметикой у меня особых проблем не было. Этот раздел математики заканчивался в школе в пятом классе во времена моего обучения в ней. По арифметике у меня было отлично, пятёрка, иными словами. Алгебра и геометрия начинались у нас в шестом классе и продолжались до десятого класса включительно, то есть до окончания школы. Тригонометрия изучалась в двух последних классах её. Вот с этими тремя разделами математики у меня и были кое-какие проблемы, и как итог – всего лишь четвёрки по каждому из них. Как я уже упоминал, хуже всего дела обстояли с письменными контрольными работами.

Наша учительница математики в старших классах, Инна Владимировна Домбровская, для контрольных работ составляла несколько заданий. Они записывались на отдельных листках бумаги и выдавались каждому ученику класса. Списать тут было практически невозможно – пойди узнай, кому какое задание досталось. Впрочем, я никогда ни у кого не списывал, и меня никто никогда не просил дать списать.

Получив от учительницы листок с заданием, я энергично брался за дело, частенько запутывался в вычислениях и, как результат, начинал сильно нервничать, теряя много времени впустую. В итоге – четвёрка, а частенько и тройка. Как быть? Жизнь подсказала мне ответ на этот вопрос.

Учеников, плохо успевающих по её предмету, Инна Владимировна (Иннушка, как мы звали её между собою) оставляла после уроков на дополнительные занятия. В ходе этих же занятий писалась также последняя контрольная работа по математике теми учениками, в том числе и вполне успевающими, которых не было в школе в день проведения контрольной (скажем, по болезни). Писать её после уроков было куда комфортней, чем во время регулярных уроков математики, проводимых по расписанию. Во-первых, больше было времени для выполнения задания; во – вторых, можно было узнать у одноклассников, какие конкретно задачи предлагались для решения. Я никогда не был злостным прогульщиком, но иногда, с целью… повышения успеваемости по математике, мог прогулять школу в день проведения контрольной работы. Дома я о прогуле, естественно, никому и не заикался, а в школе на вопрос по поводу моего «вчерашнего отсутствия», ссылался на плохое самочувствие и обещал представить справку от врача. На следующий день о моём «вчерашнем отсутствии» уже никто не помнил, а потому о медицинской справке не напоминал. Естественно, прогулами я пользовался крайне аккуратно. Короче, чтобы найти правильное решение математической задачи мне требовалось время для обдумывания в спокойной обстановке (см. выше, карта – факт № 7). Впрочем, эти маленькие поведенческие хитрости мало помогли мне в деле повышения моей школьной успеваемости по математике. В аттестате зрелости по алгебре, геометрии и тригонометрии у меня красовались четвёрки. Ещё две четвёрки стояли там по иностранному языку (немецкому) и письменной литературе. Факты эти не лишены некоторой любопытности, если учесть, что моя творческая жизнь оказалась связанной в первую очередь именно с художественной литературой и с научными дисциплинами (физика, физическая химия), где математика – элементарная и высшая – играла важнейшую роль. К тому же без знания иностранных языков (немецкого и английского) моя полноценная научная деятельность оказалась бы чрезвычайно затруднённой, если вообще возможной. Словом, мои редкие тактические прогулы школьных занятий способствовали всего лишь укреплению моих «четвёрышных» позиций по математике, но не смогли достигнуть «пятёрочной высоты» и, тем более, закрепиться на ней. Но однажды случилось следующее…

Как-то на уроке геометрии мы под руководством Иннушки коллективно решали какую-то задачу из сборника геометрических задач Н. А. Рыбкина. Путь к ответу (1 см) представлялся длинным и трудным. Класс стройными рядами и двинулся к нему под руководством своей наставницы. Неожиданно один из учеников рискнул пойти не в ногу со всем коллективом. Этим учеником оказался я, внезапно обнаруживший правильное решение задачи, включающее всего один простейший ход вместо длинной их цепочки. Оказывается, всего – навсего надо было провести диагональ в одном из квадратов, что и было мной сделано. Найдя правильный ответ, я немедленно прекратил математическую тягомотину, имеющую быть в классе. Между тем Домбровская двигалась от парты к парте, контролируя решение задачи учениками. Вот она дошла до моей парты, расположенной «на Камчатке», где я пребывал в полном одиночестве, и задала мне вполне естественный вопрос относительно моего откровенного бездействия. Я назвал ответ – 1 сантиметр. Кто-то из однокашников тут же подал голос:

– Он в ответ заглянул.

Немедленно последовал мой ответ:

– Никуда я не заглядывал! – после чего ознакомил Иннушку с суперкоротким решением задачи, поставив её в дурацкое положение. Ведь ей, закончившей мехмат МГУ (астрономическое отделение), надо было как-то выскребаться из создавшейся ситуации. Что делать? Немедленно закрыть вопрос или же продолжить решение задачи по намного более сложной методике? Иной преподаватель поставил бы мне сразу пять с плюсом и прекратил бы возню с решением задачи через, извините, жопу. Иннушка поступила по – другому. Она решила продолжить движение к правильному ответу «через задний проход», но мне разрешила в этом безобразии не участвовать. Это был первый случай в моей жизни, когда я по наитию нашёл нужный ответ задачи или проблемы, когда неожиданно сработала моя интуиция. Случившемуся я особого значения тогда не придал: ну нашёл случайно кратчайший путь решения задачи, которого и учителка не заметила, – бывает. Действительно, «бывает». Случился с тобой в жизни какой-то неординарный случай, и больше ничего подобного и близко не случалось. Шагали вокруг тебя все в ногу, и ты вместе с ними в ногу шагал. Никаких противоречий с окружающим. И только сегодня я вдруг понял, что случай, приключившийся со мною в школе на уроке математики, был не случайностью, а первым ростком моей прирождённой жизненной диссидентности, очень опасным свойством человеческой личности, особенно для индивида, живущего в условиях тоталитарного государства. Другие ростки долго не заставили себя ждать, но проявились они совсем в другом школьном предмете, в области письменной литературы, в которой, как и в математике, я никак не мог добиться высшего балла, несмотря на все свои старания. Вот только письменная литература вам не математика. Найденный правильный математический ответ, пускай и найденный совершенно новым способом, как правило, никакими жизненными осложнениями не грозит, а вот оригинальный взгляд, изложенный учеником девятого класса на экзамене по письменной литературе, мог оригиналу дорого стоить – вплоть до двойки с последующей переэкзаменовкой по данному экзамену. А провалил переэкзаменовку – пожалуйте, на второй год.

Итак, судьба вынула из колоды очередную карту – факт под номером 11 и присоединила её к остальным картам этого вида, картам, как бы предъявленным мне. Диссидентство. Что ж, тут всё по делу – ибо в этом мире каждый еврей, как правило, в чём-то да диссидент. Многие мои соплеменники стараются скрывать эту черту своего характера, но мне, ярко выраженному экстраверту, это не очень удавалось. Диссидентство так и пёрло из меня, и, как следствие, мне частенько приходилось слышать в свой адрес: «Таких, как ты, следует искать в реке вверх по течению, если ранее ты утонул». Кстати, тонуть мне приходилось, но меня спас деревенский мальчишка, оказавшийся неподалёку. Между прочим, на помощь я не звал, просто мой спаситель заметил, что со мною непорядок – моя голова то появлялась над водой, то исчезала. Дело было в пионерском лагере; в то время я ещё не научился плавать. Другой бы на моём месте мог и погибнуть, не имея в своей натальной карте «закрытого тригона», этого оберега, хранящего человека от ударов судьбы или существенно их смягчающих.

Итак, математика «просигналила», настало время просигналить и литературе. Первый «литературный звоночек» случился в девятом классе, в ходе экзамена по письменной литературе. Сейчас я уже не помню точного названия выбранного мной сочинения, помню лишь, что оно касалось показа нелёгкой жизни народных масс в творчестве Некрасова. Поэзия Некрасова мне всегда очень нравилась. Что и говорить, талантливейший поэт! При раскрытии темы я опирался в первую очередь на его поэму «Кому на Руси жить хорошо». По ходу написания сочинения на некрасовские темы на меня вдруг, что называется, нашло. Вместо того, чтобы изложить общепринятую точку рения, я принялся фантазировать, всё более и более воспламеняясь. Одного из героев поэмы, Якима Нагого, я назвал народным трибуном, затем вспомнил про Степана Халтурина, а после ещё то ли про кого-то, то ли про что-то. Короче, меня понесло. Как потом довёл до моего сведения мой одноклассник Абрам Сапожников (его родная сестра Маня преподавала у нас в школе немецкий язык), моё творчество вызвало при проверке сочинения дружный смех преподавателей вперемешку с их недоумением – он что, немного тронулся? Впрочем, обошлось – мне влепили тройку и посоветовали в следующий раз хорошенько подумать, прежде чем ударяться в подобного рода фантазии.

Следующий раз случился ровно через год, опять-таки на экзамене по письменной литературе, когда я снова писал сочинение, связанное с творчество Некрасова. Это был уже выпускной экзамен по письменной литературе, и, подобно, Владимиру Владимировичу Маяковскому, к которому весьма возможно имею самое прямое отношение, я «наступил на горло своей собственной песне», не позволив себе никаких вдохновений. На этот раз мне поставили четвёрку, хотя и тут не обошлось без небольшой накладки – я как-то неуклюже закончил мой экзаменационный опус.

Да что там школьное сочинение! Ещё будучи школьником, я ни много ни мало написал некое эссе, касающееся социалистического реализма. Как известно, было такое казённое течение в литературе и искусстве в Советские времена. Суть его была проста, как мычание, – изображать действительность надо не такою, какая она есть на самом деле, а такою, какой она должна быть и какою она на самом деле будет когда-нибудь, при коммунизме. Сейчас я уже не помню, какие гениальные (генитальные) идеи я доверил нескольким листкам школьной тетради, но точно помню моё непременное желание опубликовать их в советской печати. А как иначе? Ведь так замечательно в моём литературном опусе сошлись концы с концами. Вот только как его опубликовать в этой самой печати?

Пораскинув умом, я решил показать своё литературное творение отцу одного из моих тогдашних приятелей. Приятеля звали Володей, а его отца …Александром Исаевичем… Нет-нет, не Солженицыным. Тот, недавно выпущенный из заключения, находился в ссылке и широким массам советских читателей известен, естественно, не был. Впрочем, и папаша моего приятеля оным массам также не был очень уж известен, но вот членом Союза писателей он был, являясь, в частности, автором повести «Кованый сундук». Так вот, автор повести писал под псевдонимом Воинов, а его настоящая фамилия, как и фамилия моего тогдашнего приятеля, была Лефевр. Моё знакомство с ним произошло в астрономическом кружке при московском планетарии.

Добраться до Александра Исаевича 1-го мне не удалось. Не помню уж по какой причине. А добрался бы, так, наверное, здорово бы насмешил товарища писателя. Ну а до Александра Исаевича 2-го я, надеюсь, ещё доберусь – в своих воспоминаниях, если это, конечно, будет угодно Всевышнему. Доберусь, надеюсь, и до Владимира Лефевра – как-никак он стал героем моей эпиграммы № 2, эпиграммы вполне удачной. Написана она была уже в студенческие годы, а вот первая проба пера в области «эпиграммостроения» произошла у меня ещё в школе. Её героиней была некая Наташа Боровкова, также участница упомянутого выше астрономического кружка. Вот эта эпиграмма:

  • Свинью втащили на Парнас,
  • Свинья, задравши к небу рыло,
  • Всем заявила: «Я светило,
  • И мне, признаться, не до вас!
  • Луна и Солнце мне подвластны!
  • За всё ответственная Я!».
  • Я тут напомнил громогласно,
  • Что боров всё-таки свинья.

Эпиграмма получила широкое хождение в планетарии, и её авторство приписали моему приятелю Александру Гурштейну. Тот, разумеется, отрицал своё авторство, но меня не выдал. Вот только он сам вознамерился попрактиковаться в области сочинения эпиграмм, причём в качестве объекта для атаки выбрал меня. Бедняга! Знал бы, с кем связывается. Сегодня «в моём собранье насекомых, открытым для моих знакомых…» он, как герой моих сатирических атак, уверенно стоит на втором месте. Первое место занимает некто Дмитрий Быков (Зильбертруд). Впрочем, в данном месте моих воспоминаний до Дмитрия Львовича ещё дальше, чем до Александра Исаевича 2-го. Словом, первые ростки моих литературных наклонностей стали пробиваться на свет божий сквозь плохо уложенный асфальт педагогических установок уже в школе, но пышным цветом они расцвели значительно позже, а первые чего-то стоящие плоды появились десятилетия спустя. Тут следует добавить – значительная часть этих плодов оказалась связанной с самиздатом, ростки которого дали о себе знать, когда я был ещё школьником. Всё произошло так.

Неожиданно я вознамерился издавать… газету. Она представляла собою лист бумаги, на которые наклеивались рисунки, откуда-то вырезаемые мною. Под ними помещался текст. Автором его был, естественно, я – хозяин барин. В свет вышло девять номеров сего «издания». Понятно дело – сотрудничать в нём со мною было некому, потому-то больше чем на девять номеров меня не хватило. Десятилетия спустя меня хватало уже на целые книги, издаваемые мной в основном за собственный счёт. Как видите, стремление марать бумагу (кто-то, возможно, скажет, тяга к графоманству) в стихах и в прозе одолевало меня уже с младых ногтей. Тяга к писанию стихов у меня была уже обозначена в виде карты – факта № 4, но справедливей было бы закрепить за этой склонностью карту – факт под номером 4а, оставив за чистой семёркой мою склонность к литературному творчеству вообще. В колоде игральных карт, как известно, 54 листка – картинки. В моей колоде в данный момент этих картинок уже 13 штук. Впрочем, впрочем… пришло время и четырнадцатой. Так что же это за факт – карта № 14? А это неуёмная любознательность, стремление познать всё и вся, начиная от оперных либретто и кончая анализом бесконечно малых. Стремление «попробовать на зуб» любую информацию, которая встретится на жизненном пути. Начнём с оперных либретто. Так вот, содержание Вагнеровского «Кольца нибелунга» я знал уж лет в десять. С литературным содержанием этой тетралогии я ознакомился по клавирам опер, оставшихся после гибели на фронте моего отца. Я уже писал, мой отец обладал абсолютным слухом и хорошо поставленным красивым голосом. Басом. На оперные спектакли он предпочитал ходить с оперным клавирам, отсюда и целая их библиотека в нашей семье. Рихард Вагнер был представлен в ней именно всеми четырьмя операми тетралогии. Так вот, с большим любопытством я ознакомился с её литературной частью. Вотан, Брунгильда, Фафнер и далее по списку вошли в мою жизнь одновременно с Ильёй Муромцем, Добрыней Никитичем и Иваном Сусанином. Клавир гениального творения Михаила Ивановича Глинки также присутствовал в музыкальной библиотеке нашей семьи. Вот только это был клавир, изданный ещё до октябрьского переворота 1917 года, или, если хотите, до Великой Октябрьской социалистической революции. Стало быть, автором либретто в этом издании значился не Сергей Городецкий, а барон Розен, а опера именовалась не «Иван Сусанин», а «Жизнь за царя». И вот тут-то не могу не рассказать о некой, на первый взгляд, забавной истории, которая могла бы повлечь за собою при иных обстоятельствах весьма незабавные последствия.

Как известно, Иван Сусанин, крестьянин деревни Домнино, пожертвовал своей жизнью для спасения царя, Михаила Романова, а двое московских мальчишек вполне могли бы из-за этого же царя покалечить жизнь и себе, и своим близким. Случилось следующее.

Однажды я и Вовка Прохоров, также проживавший в нашем доме, решили, не помню уж по какой причине, исполнить дуэтом знаменитый хор «Славься…». Впрочем, удивляться подобному желанию двух мальчишек особенно не приходится – как-никак оба они имели к музыке прямое отношение, особенно Вовка. Он – то учился не в обычной школе, а был учеником хорового училища имени А. В. Свешникова, находясь на полном содержании у государства. Будучи учеником данного учебного заведения, Вовка, само собою, был хористом хора мальчиков этого училища. Дуэт состоялся днём, когда взрослые обитатели моей квартиры находились на работе и вмешаться в наше музицирование никак не могли. Мы пришли ко мне домой, я снял с полки клавир оперы и поставил его на пюпитр рояля. Затем, раскрыв ноты на нужном месте, мы начали исполнять это самое «Славься…», включающее и такие слова «Славься, славься наш русский царь…». Во время этой славицы мне вдруг пришла в голову мысль, что мы, похоже, поём что-то слегка не то, поскольку, слушая «Славься…» по радио, я ничего подобного не слышал. Судя по всему, нашего музицирования никто не услышал. И слава богу!

К оригинальной редакции гениальной оперы в стране вернулись только спустя много лет – в самом конце перестройки, так что я и Вовка, сами того не подозревая, опередили время на несколько десятилетий. Говорят, устами младенца глаголет истина. В данном же случае устами двух малолетних шалопаев на свет божий сквозь асфальт полузабвения прорвался на короткое время фрагмент оперного шедевра в оригинальной редакции. Остаётся добавить. Вовка, завершив обучение в хоровом училище, поступил на факультет военных дирижёров Московской консерватории, которую благополучно закончил. Потом он служил в какой-то воинской части на Дальнем Востоке, демобилизовался, вернулся в Москву и поступил на работу… в ресторан – пианистом. Как-то одолжил у меня на несколько дней трёшницу. Как часто бывает в нашей стране, эти несколько дней превратились в бесконечно большой отрезок времени. Словом, «В долг не бери и взаймы не давай – ведь можешь деньги потерять и друга, а займы тупят лезвие хозяйства!». Что ж, Шекспир тут полностью прав.

А вот с анализом бесконечно малых никаких рискованных деяний у меня, естественно, быть не могло – высшая математика, к счастью, с российским царским домом никак не связана. Интерес к ней у меня возник, когда я учился в девятом классе средней школы. Кстати, и тут не обошлось без одного из мальчишек нашего двора, на этот раз Славки Фёдорова, тоже, кстати, приличного архаровца. Славка этот был старше меня года на два. После окончания семилетки он поступил в Электромеханический техникум имени Л. Б. Красина, располагавшийся в помещении бывшей церкви Святого Георгия, что на Большой Грузинской улице Москвы. Во время моего обучения в школе высшую математику в ней не преподавали, а вот в техникумах индустриального направления её проходили – по сокращённой программе. Не помню уж, по какой причине я решил заняться этой дисциплиной, будучи ещё учеником средней школы, но вот, что интересно. Особой любви к старухе, элементарной математике, я никогда не испытывал, а вот к её более молодой сестре до сих пор неравнодушен. Почему такое? Могу только сделать предположение. Элементарная математика весьма суховата, а вот высшая математика полна трансцендентности и загадочности. Ну, например, любую функцию мы можем продифференцировать, а вот найти первообразную от любой функции, то есть проинтегрировать любую функцию, не прибегая к её разложением в ряд, мы не можем. Лично для меня, эта несуществующая первообразная что-то вроде мнимой массы в физике, то есть частицы, которую мы не можем наблюдать в вакууме при скоростях её движения, не превышающих скорости света в нём. И очень часто представляется мне, что эта первообразная всё же существует где-то, обладая какими – то чудесными свойствами. Человек, открывший функции подобного рода, способен познать все тайны вселенной. Не менее таинственны и алгебраические уравнения со степенью от пяти и выше. Уравнения второй, третьей и четвёртой степени могут быть решены в радикалах, в корнях, иными словами, а вот уравнения пятой и выше степеней могут быть разрешены в радикалах только в частных случаях, – когда их можно свести хотя бы к уравнению четвёртой степени; в остальных же случаях в корнях они не разрешимы. И это строго доказано. Для меня лично, эта неразрешимость полна таинственности – надо же, до цифры четыре всё ясней ясного, а, начиная с цифры пять, ситуация в корне меняется, мы словно попадаем в совсем иной мир, где цифрам 1,2,3,4 делать нечего. Кстати, о кубических уравнениях у нас ещё будет разговор. Здесь я должен заметить, факт моей тяги к познанию высшей математики было бы логичным обозначить картой № 14а. Но вернёмся к нашим баранам, к Славке Фёдорову из нашего двора. Как я уже отмечал выше, курс высшей математике в техникумах был сокращённым, в частности, он не включал в себя ряды Фурье. Поэтому и в учебнике по высшей математике для техникумов об этих рядах ничего не говорилось. Между тем, Славке зачем-то они понадобились, и он стал искать соответствующую учебную литературу, в которой был бы раздел, посвящённый этим функциям. Эта литература нашлась у меня в виде курса исчисления бесконечно малых Шарля Жана де ла Валле-Пуссена. Дело в том, что моя тётя Татьяна в молодости была студенткой Московского университета, учась там на физическом факультете, если не ошибаюсь. Полного курса наук в МГУ она не прошла, но вот курс исчисления бесконечно малых по какой-то причине остался с нею. Как результат, Славка одолжил мне на время учебник высшей математики для техникумов, а я в свою очередь предоставил в Славкино распоряжение этого самого … барона Шарля Жана Этьена Густава Николя де ла Валле-Пуссена. Ну как тут не вспомнить героическую комедию Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак». В ней героиня произведения накануне решающего сражения задаёт вопрос одному из гвардейских гасконцев: «Так сколько же у Вас имён?». И моментально получает ответ: «О, сколько Вам угодно! И каждое, поверьте, благородно!». Не знаю уж, разобрался ли Славка в теории рядов Фурье, руководствуясь монографией титулованного бельгийца, но вот все его дворянские причиндалы произвели на студента Электромеханического техникума довольно сильное впечатление и это при всём при том, что на обложке монографии барона указаны были только два его имени, данных при крещении – Шарль Жан.

Получив в полное своё распоряжение учебник высшей математики для техникумов, я начал осваивать эту дисциплину, одновременно информируя мальчишек из нашего двора о своём поступательном движении по пути самообразования. Надо мною, естественно, посмеивались, возможно, даже немного потешались, считая немного чокнутым – в самом деле, на кой ляд безо всякой необходимости забивать себе голову этой чепухою. Кто-то может в этой связи высказать вполне естественное предположение о моём желании самоутвердиться. Возможно, в неосознанном виде оно быть могло, но главной движущей причиной моей подростковой экскурсии в мир бесконечно малых, как и в случае ознакомления с литературной частью опер, явилось всё же обычное любопытство, желание уяснить себе: а с чем это едят? В те годы мне и в голову не могло прийти, что придёт время, когда я полностью уясню, с чем именно и для чего конкретно. Впрочем, хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. Подозреваю, этот самый Славка здорово иронизировал над моим желанием ознакомиться на досуге с курсом высшей математики хотя бы и в довольно ограниченном объёме. Но прошли годы, Славка сменил место жительства, а я закончил школу, потом и институт с отличием, и вот мы случайно встретились у «автопоилки» на Тишинской площади. Поговорили. О том, о сём. Вспомнили старое, и тут Славка вдруг сказал мне с явно выраженным уважением:

– А ты молодец! Добился-таки своего.

Славкино заявление меня весьма удивило – ничего подобного я от него не ожидал. Ну да, институт закончил, а что тут такого. Обычная вещь. Впрочем, обычной она могла казаться мне, а вот у Славки десять лет назад могли быть совсем другие мысли относительно меня, примерно такого содержания: ну и претензии у этого дуралома Мильки, не по годам. Тут остаётся только добавить, «автопоилками» много лет тому назад именовались пивные заведения, в которых с помощью автоматов продавалось в разлив вино.

Основную суть дифференциального исчисления я уразумел довольно быстро. С интегральным тоже особых проблем не было, но особенно глубоко я решил в него не погружаться. Во всяком случае, корпеть над взятием интегралов очень уж не хотелось. Я и сейчас к этому не расположен. К чему? Загляни в соответствующий справочник и получай готовый ответ. Вот только по ходу научной практики может попасться такой интегральчик, что его ни в каком справочнике не отыщешь, а отыщешь, так рад ответу не будешь.

Моя тяга к поглощению информации, неплохая от природы память (некоторые считали – даже отличная) и ярко выраженная экстравертность довольно неоднозначно воспринимались окружающими. Одних эти мои качества явно раздражали, особенно, если учесть мой зычный голос и стремление поделиться знаниями, когда об этом меня не просили. К тому же и еврейская «подсветка» в раздражении окружающих играла определённую роль, если даже эти окружающие сами были евреями или с еврейскими кровями. У других моя мини энциклопедичность, наоборот, вызывала известное уважение. Ко мне частенько обращались за той или иной информацией, начиная вопрос такими вот словами: «Ты вот всё знаешь…» или «Вы, наверное, все законы знаете…». Впрочем, даже те, кто меня не переносил, отдавали мне, как правило, должное, в части моих информированности в самых различных областях человеческих знаний. Так моя двоюродная сестра со стороны отца, Алина, в одной из своих дневниковых записей охарактеризовала меня как интеллектуального дурака. Я, в свою очередь, считал её откровенной дурой, о чём, кстати, и поделился как-то с моей двоюродной тётей (опять-таки со стороны отца) Еленой Филипповной. Та согласилась со мною, однако несколько смягчив мою формулировку относительно ума нашей общей родственницы: «Она не дура – просто глупа». Уже в старости я сделал для себя некоторое открытие. Суть его заключалась в том, что глупец будет частенько воспринимать человека мудрого в качестве глупца. В силу резкого различия в логичности мышления.

О математике мы ещё поговорим не раз, – когда я буду повествовать о других периодах моей жизни. Тут лишь напомню. Считать до нескольких тысяч я научился самостоятельно, будучи воспитанником детского сада. Азы дифференциального исчисления я постиг самостоятельно ещё учеником средней школы. В моей натальной карте Меркурий находится в своём знаке – в Близнецах. Астрология этот факт трактует следующим образом: человек в своей жизни будет много заниматься математикой, но никакого ощутимого материального дохода от этого не получит. Так это и случилось. Увы! Увы! Если я и получал какие – то материальные дивиденды, то исключительно со стороны, откуда мне их получать совсем не хотелось. В моей натальной карте Юпитер (богатство), находящийся в «Стрельце», то есть в своём знаке, был намертво поражён Сатурном, а вот восходящий узел Луны расположен в доме «Смерти». Такое расположение восходящего узла говорит о получении наследства. Приведу ещё несколько любопытных фактов. На бугре Юпитера моей левой руки, бугре явно дегенеративном, явственно просматривается знак Стрельца (лук со стрелою), причём конец стрелы направлен в обратную сторону от бугра Сатурна. Если принять во внимание ретроградность Юпитера в моей натальной карте, то направление острия стрелы в данном случае полностью соответствует обратному движению этой планеты в моём гороскопе. С другой стороны, линии Сатурна на обеих ладонях моих рук заканчиваются кистями, сулящими, в свою очередь, фатальное получение материальных благ в конце жизни. Вот будут валиться на голову, и всё тут. А однажды, много лет назад, когда я ещё материально нуждался, некий голос во сне сказал мне: «Будешь очень богат!». Не знаю, как насчёт «очень», но пока весьма небеден. Кстати, считается, если во сне некто невидимый что-то говорит тебе, то это голос самого Бога! Так что, что хотите, то думайте. А вообще-то примите к сведению, Альберт Эйнштейн очень увлекался астрологией, и, следовательно, мне, как его в некотором роде двойнику, сам Бог велел обратить на неё внимание.

Представляю, как у некоторых взметнутся вверх брови, когда они прочтут вышеприведенную фразу относительно моей мистической связи с гениальным учёным. В этой связи мне сразу же вспоминается рекомендация графа Алексея Толстого (Алексея Николаевича), касающаяся одного из писательских приёмов, способствующих созданию интереса к повествованию. Суть его заключена в следующем. Желательно ввести в состав персонажей романа некоторое широко известное историческое лицо, не уделяя ему, однако, много времени. Персонаж этот на страницах произведения должен быть всего лишь слегка обозначен, так сказать, должен только разок – другой скользнуть по ходу действия. Так вот, Альберт Эйнштейн для меня в моём автобиографическом романе исполняет на первый взгляд роль именно такого персонажа, но это только на первый взгляд. Интерес, конечно, интересом, вот только моя творческая научная жизнь оказалось тесно связанной с научными открытиями этого гениального учёного, а некоторые факты нашей биографии и ненаучного характера оказались весьма сходными. В своё время они будут приведены мной. Под двойниками я понимаю тут не внешнюю схожесть с каким – то реальным лицом или фантомом, а мистическую связь, именно мистическую, с каким – то вполне реальным лицом, связь, выливающуюся в конечном итоге, в сходство биографических фактов.

Впервые об учёном по имени Альберт Эйнштейн я узнал, будучи учеником десятого класса. Имя это упомянул наш преподаватель физики по фамилии Лебедев (прости, Господи, запамятовал его имя и отчество). Физику очень не нравился учебник по этому предмету, написанный профессором Соколовым. Автора учебника Лебедев, кстати, прошедший фронтовым шофёром Великую Отечественную войну, назвал доморощенным учёным, не идущим ни в какое сравнение с Альбертом Эйнштейном. Тем не менее Эйнштейн в этом учебнике Соколовым упоминался, в частности, в книге фигурировала знаменитая эйнштейновская формула Е=mc2. Услышав впервые в жизни это имя, я ровным счётом ничего не ощутил, как, впрочем, ничего не ощутил и в апреле 1955 года, когда на лекции по общей физике профессор Равич объявил о смерти Эйнштейна и предложил почтить его память минутой молчания. Какой – то Эйнштейн, то ли дело Ньютон или Ломоносов. А о мистических двойниках я узнал много-много лет спустя, где-то в девяностых годах ушедшего века. Должен тут заметить: мистический элемент в моём повествовании о школьном периоде не полностью исчерпан – есть ещё, о чём рассказать.

Я уже писал о «закрытом тригоне», фигурирующем в моей натальной карте (гороскопе) и свидетельствующем о защите от серьёзных жизненных напастей, вплоть до смертельно опасных. О некоторых из них я уже рассказывал. Пришло время поведать ещё о двух. Они случились во дворе домов, в одном из которых я жил.

Во времена моего детства и отрочества Краснопресненский район Москвы (ныне Пресненский) являлся столичной окраиной, застроенной в основном деревянными строениями, преимущественно одноэтажными. Словом, трущобы и трущобы. Сегодня от них не осталось и следа, а Пресненский район влился фактически в центр столицы. С моим четырёхэтажным, каменным домом (после надстройки он стал пятиэтажным) соседствовало двухэтажное деревянное строение, жильцы которого соорудили у себя во дворе сарайчики, где содержали разнообразный скарб, а частенько и живность, поросят, например. Кстати, во вре́мя и после войны свиней держали по всей столице. Кроме этих сарайчиков во дворе соседского дома располагались небольшой гараж, где держалась легковая машина М- 1 («Эммочка»), и деревянный, ветхий домишко, в котором жила татарская семья Садековых. Моё первое весьма опасное приключение оказалось связанным с этой самой «Эммочкой», а второе с одним из сарайчиков во дворе. В одном случае я мог бы оказаться с переломом кости правой ноги, в другом случае – вообще распроститься с жизнью. Бог миловал дурня. Ни перелома голени, ни перелома основания черепа, ни сотрясения мозга. Сначала о голени.

Однажды владелец легковушки вывел её из гаража, решив отправиться в город по каким – то своим делам. Во время совершения водителем крутого разворота во дворе я умудрился усесться на подножке у машины – спиной к задней дверце автомобиля. Подножка эта была довольно широкой. Судя по всему, шофёр не заметил моего баловства при развороте легковушки, совершённом довольно резко, поэтому под действием центробежной силы я слетел на землю, а уже в следующий момент заднее колесо «Эммочки» переехало голень моей правой ноги. (Внешняя сторона голени была направлена вверх.) Я громко вскрикнул от боли. А что же произошло дальше? Да ничего особенного не случилось. Машина уехал со двора, я же встал на ноги и захромал прочь от места происшествия. Слегка вспухшая голень какое-то время немного поболела, после чего её опухлость и боль в ней бесследно прошли. Кстати, даже очевидцы этого происшествия не верили мне, когда я уверял, что заднее колесо легковушки проехало по моей голени.

Теперь о другом происшествии.

Как я уже повествовал, во дворе наших домов находилось некоторое количество деревянных сарайчиков. К одному из них была прислонена довольно большая и тяжёлая то ли тележка, то ли тачка, два колеса которой были сняты, чтобы их (колёса эти) не украли. С помощью этой тележки я как-то вознамерился забраться на крышу сарая. Вот только угол, под которым проклятая тележка была к сараю прислонена, не сообщал ей устойчивости. Поэтому по ходу моего покорения крыши сарайчика, центр тяжести системы, включающей мою массу и массу тележки, резко сместился куда-то в сторону от сарая, и тележка вместе со мною моментально опрокинулась. Я сначала оказался в воздухе, а уж в следующий момент тяжёлая деревянная ручка перевозочного средства догнала меня и с силой ударила по позвоночнику и по затылку. Мою голову пронзила резкая боль, после чего я оказался лежащим на земле. И что же? А ничего! Ни потери сознания, ни перелома основания черепа. Бог миловал дурня и на этот раз. Решил, видно, что с годами поумнею и в конечном итоге сумею выполнить предназначение, ради которого Он послал меня в этот мир. Естественно, повозиться со мною ещё придётся, не давая при этом чересчур увлечься разного рода соблазнами, коими полна человеческая жизнь, женщинами, например, или же… Тут в самый раз коснуться одного из этих «или же», начавшему уже во всю соблазнять меня в школе.

Моей хрустальной мечтою было стать… оперным певцом. Само собою, всемирно известным. О «моржовых» партиях, то есть о ролях второго и третьего плана не могло быть и речи. Какой там Спарафучиле или Монтероне! По крайней мере дон Базилио. Уже писалось, у моего отца был великолепный баритональный бас, стало быть, и я должен стать басом. Желательно шаляпинского уровня. Впрочем, не так уж и плохо было стать классным баритоном. Драматическим. Чего только партия Риголетто стоит: «Куртизаны! Исчадье порока!». Да, тут есть, где развернуться, но всё же лучше всего быть, как папа, басом. Бас – это Мефистофель из «Фауста» Шарля Гуно, это король Филипп из «Дона Карлоса» Верди, это хан Кончак, это Мельник из «Русалки» Даргомыжского, это… это… О теноровых партиях мне не мечталось, но многие оперные арии из репертуара драматического тенора пользовались моей большой любовью, и я вовсю горланил их дома, будучи мальчишкой, голос которого ещё не прошёл мутации. К ариям этим относились, в частности, ариозо Канио из «Паяцев» Леонкавалло и ариозо дона Хозе из «Кармен».

Мои вокальные концерты страшно раздражали Елену Фёдоровну Красикову, нашу соседку по этажу – малолетнего внука еле-еле убаюкали, так на тебе, Милька снова за стенкой принялся оперные арии горланить. Да когда́ же это закончится?! Вне домашних стен эти вокальные шедевры я во всю насвистывал к заметному удивлению окружающих – старался поразить их своим музыкальным слухом и знанием оперной классики. Надо мною, естественно, посмеивались. Оно и понятно – музыкальная классика предназначена исключительно “for a happy few” («для немногих счастливцев»; фраза Стендаля). Короче, музыкальность во всю бушевала во мне. Классическую музыку, мелодическую, разумеется, я готов был поглощать с утра до вечера в любых количествах, только бы её транслировали по радио или исполняли на концерте. Поэтому смерть Иосифа Виссарионовича имела для меня свои положительные стороны, поскольку сразу после кончины вождя по радио стали передавать знаменитые классические произведения, написанные в миноре, например, первую часть «Лунной сонаты» Бетховена. Соседка Красикова, прекрасно зная о моей страсти к музыкальной классике, во весь голос высказалась за стенкой в один из дней, сразу последовавших после смерти вождя: «Страна скорбит, а он музыку слушает!». Не скрою, я, как и миллионы людей в СССР, был искренно огорчён смертью Сталина, но при этом рассуждал примерно таким образом – Сталин Сталиным, а классическая музыка классической музыкой. Без Сталина я как-нибудь проживу, а вот без Глинки, Бетховена, Шуберта и далее по списку жить на этом свете мне будет очень затруднительно. А жить мне очень хотелось, и именно по этой причине, находясь в день похорон вождя на самом краю Трубной площади, я не предпринял никаких попыток влиться в людскую гущу, стремящуюся попасть в Колонный зал Дома Союзов. Лучше отправиться домой и послушать по радио хорошую музыку. Это я и сделал. Впрочем, в тот же день я с тётей Татьяной всё же предпринял вторую попытку проститься со Сталиным, попытавшись пройти к Колонному залу иным путём – на этот раз через площадь Пушкина. Увы! Мы быстро отказались от этой затеи.

Певческий голос у меня был, вот только мои представления о нём были несколько искажёнными, поскольку собственный голос представляется нам, по крайней мере по тембру, совсем не таким, каким он есть на самом деле. Хочешь оценить тембр своего голоса, сделай его звукозапись. В годы моей юности магнитофоны в советских семьях были очень большой редкостью, поэтому судить в полном объёме о качествах своего вокального материала, так сказать, со стороны я никоим образом не мог. Следовало проконсультироваться у специалистов. Мама снова обратилась за помощью к Тимофею Докшицеру (Тиме, да светится имя его!), и он помог. И вот я иду прослушиваться в Институт имени Гнесиных, таща под мышкой уже известный нам клавир оперы Глинки «Жизнь за царя». Клавир, к слову, весьма тяжёлый. Понятное дело, я собирался исполнить прекрасно знакомую мне арию Ивана Сусанина «Чуют правду!». С того прослушивания и начались мои хождения по вокальным мукам, продлившимся ни много ни мало что-то около тринадцати лет. Закончились эти хождения практически ничем. Увы!..

Работая сейчас над научно – автобиографическим романом (да только ли «научно»?), я задался вопросом, а стоит ли подробно описывать все свои вокальные мытарства, если они ни к чему не привели. В качестве ответа на этот вопрос мне вдруг вспомнился роман Сомерсета Моэма “Of human bandage”. На русском языке он был издан под заголовком «Бремя страстей человеческих»; если же быть несколько более точным, то перевод заголовка будет примерно таким: «О человеческих путах».

Главный герой романа по имени Филипп вознамерился стать художником. Ради этого он бросил учёбу на медицинском факультете и отправился в Париж – учиться живописи. Увы, по большому счёту ничего у Филиппа не получилось. Званных много, избранных – немногие единицы. Пришлось герою романа возобновить всё-таки учёбу на медицинском факультете, получить диплом врача и стать провинциальным доктором. Попутно женился на простенькой девушке из скромной английской семьи. Главная идея романа весьма нехитра: основное предназначение человека в этом мире оставить после себя потомство, всё остальное “human bandage”, некий жизненный шум, препятствующий осуществлению генеральной жизненной задачи, предписанной человеку. Моэм очень обстоятельно описывает банальные жизненные коллизии своего героя. В общем – то, ничего особенного – обычная обывательская жизнь, включающая, в частности, человеческие заблуждения. И именно в них интерес романа, именно они подводят читателя к главному выводу: «Плодись и размножайся!». Жизненный шум фигурирует и в моём автобиографическом романе, и он, шум этот, во всю препятствуя осуществлению моей биологической репродуктивной функции, выводит меня в конечном итоге на жизненные дороги, которые для многих других тупиковые. Но у меня свой тупик, и вот с оперным клавиром подмышкой я отправляюсь на прослушивание в Музыкально – педагогический институт имени Гнесиных.

Прослушивала меня преподаватель вокала П. Тронина, весьма корпулентная дама. Впрочем, большинство людей, связанных с вокальным искусством, в конечном итоге становятся весьма массивными из-за, так называемого, правильного дыхания. Прослушивание прошло удачно – музыкален, голос, разумеется, есть. Сильный. То ли высокий бас, то ли драматический баритон. Голосовой материал вполне достаточен для поступления в гнесинское училище, в музыкальный техникум, иными словами.

Но поступать в музучилище мне совершенно не хотелось, хотя бы уж потому, что оно не давало освобождения от армии. Другое дело консерватория или хотя бы Музыкально – педагогический институт имени Гнесиных. И тут вдруг звонит мне уже известный нам Володя Лефевр, сын Александра Исаевича 2-го, и сообщает нечто услышанное им по радио. А именно: в Московской консерватории открывается двухгодичное подготовительное отделение, готовящее молодых людей обоего пола для поступления на первый курс вокального факультета Московской консерватории. Естественно, абитуриентам необходимо обладать хорошим вокальным материалом и, само собою, хорошим музыкальным слухом. Помимо уроков вокала и изучения других музыкальных предметов (сольфеджио, обязательное фортепиано и т. д.) учащиеся подготовительного отделения будут также проходить все предметы, которые преподают в средней школе. После успешного окончания подготовительного отделения открывается великолепная перспектива для поступления на первый курс вокального факультета консерватории. На время обучения даётся освобождение от армии. Относительно стипендии ничего сказать не могу.

«Вот он главный шанс моей жизни!» – подумал я и спешно начал готовиться к прослушиванию к великому ужасу моих близких. Почему же «к великому ужасу»?!

Логика моих близких была чисто житейской – певческий голос инструмент весьма уязвимый; повредить его или даже совсем его лишиться очень просто. И что же прикажешь тогда делать? В бухгалтеры идти? Но почему же именно эта профессия фигурировала в доводах моих мамы и тёти, приводимых мне ими с целью отговорить меня от немедленного поступления на учёбу в консерваторию? Нет-нет! Бухгалтеров среди моей родни было предостаточно – и со стороны отца, и со стороны мамы. Более того, двое из них считаются корифеями бухгалтерского учёта. И все они, за исключением одного, к вокалу никакого отношения не имели. Подчеркну, кроме одного – родного брата моей бабушки со стороны отца, дяди Гени. Вот этот внучатый мой дядя к оперному пению имел самое прямое отношение. Он обладал прекрасным лирическим баритоном, был солистом одесской оперы и пел там, в частности, партию Онегина. С большим успехом. Известное дело, почти все российские знаменитости вышли из Одессы, вот только, чтобы стать знаменитостью, им было необходимо покинуть Одессу – маму. Дядя Геня решил её поменять на Петроград. Задумано – сделано. Дядя отправился в путь. По дороге он заболел тифом и полностью потерял голос. Пришлось стать бухгалтером. И в самом деле, кем ещё мог стать еврей, потерявший голос? Ну не фрезеровщиком же или токарем.

– Вот закончишь институт и учись себе пению сколько хочешь! – увещевали меня мать с тёткой Татьяной.

Да куда там! Пропустив мимо ушей все доводы моих близких, я принялся транспонировать романс Глинки «Северная звезда» из одной тональности в другую, поскольку в нотах тональность этого романса, обнаруженного мной дома, была в неудобной для меня тесситуре. Успешно справившись с транспонированием (учёба игры на рояле на что-то да пригодилась!), я отправился на прослушивание, закончившееся для меня полным фиаско к большой радости мамы и тёти. Призрак бухгалтерии навсегда исчез из моей жизни. И не только из моей, если учесть всех неудачников, не прошедших успешно прослушивание. Об одной неудачнице мне бы хотелось сказать особо, поскольку её случай показался мне весьма интересным.

Женщина эта была старше всех остальных, желающих прослушаться, на несколько лет. Она обладала отличным контральто, причём прекрасно поставленным. Ария Вани из «Ивана Сусанина» («Борзый конь в поле пал, я пешком добежал…» была исполнена ею на высоком профессиональном уровне. Слушая пение этой женщины, я подумал: «Так её же хоть сейчас в “Большой!”». Да какой там «Большой!» – её не приняли даже на подготовительное отделение консерватории. Естественно, я не мог знать причину, по которой ей отказали в приёме; ясно было одно, причина эта возмутила женщину до глубины души. Об этом свидетельствовало выражение её лица, когда она стремительно вышла из класса, где шло прослушивание. На лице женщины явственно читалось: «Я так и думала! Сволочи!». Не сказав ни слова, она прошла мимо нас, ещё на что-то надеявшихся и уже надежду потерявших, и вышла из помещения, где мы находились. Впрочем, об одном вопросе, заданном этой женщине после исполнения ею арии Вани, нетрудно было догадаться: «У кого вы учились?». А, возможно, и вопроса такого не было – просто-напросто сказали ей: «А зачем вам подготовительное отделение? У вас же прекрасно поставленный голос! Идите, поступайте в театр!». Уверен, было бы дело в Италии, она бы так и поступила. Но дело – то было в Советском Союзе, в России. А тут свои порядки. Частенько люди учатся вокалу девять лет. Сначала четыре года в музыкальном училище (колледже), а потом ещё пять лет в консерватории. А там, глядишь, и в аспирантуру сунутся. Конечно, бывают случаи, когда певцы попадают в оперный театр в качестве солистов и после окончания училища и даже, вообще не имея документа об окончании какого-нибудь музыкального учебного заведения, но это скорее исключение из правил. В этой связи тут можно вспомнить всемирно известную Галину Вишневскую и далеко не всемирно известного Александра Лаптева, ученика Михаила Константиновича Сладковского, о котором у нас ещё пойдёт речь. Что касается Вишневской, то тут всё ясно: поставленный от природы голос, большой талант, удача. Относительно Лаптева ясности поменьше. Большого таланта у него не было, зато в стране явно ощущался дефицит драматических теноров. Короче, чем богаты, тем и рады. А вот в хороших меццо – сопрано и контральто в России недостатка никогда не наблюдалось, как и в отличных басах.

Ну вот, кажется, медленно, но верно мы продвигаемся к окончанию этого раздела автобиографического романа, раздела, посвящённого времени, пришедшемуся на мои школьные годы. По ходу работы над этим произведением я вдруг заметил, что моя память стала совершенно неожиданно извлекать откуда-то из своих глубин жизненные эпизоды, которые мной вроде бы были навсегда забыты. Ан нет! Словом, работа над произведением явилась чем-то вроде археологической экспедиции, но не в реальном пространстве, а во времени. Археологи копают землю, я же «копал» время, и оно временами (извините уж за каламбур!) выдавало мне очередные артефакты. Своего рода, разумеется. И как тут не вспомнить гениальный роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Из семи томов этого произведения я прочёл шесть. Шестой его части, озаглавленной «Беглянка», мне прочитать не довелось в силу обстоятельств, но с меня вполне хватило и прочитанного, чтобы досконально разобраться в писательской кухне Пруста; впрочем, для этого хватило бы и первых трёх частей этой своеобразной эпопеи. Эти три части – «Назад к Свану», «Под сенью девушек в цвету» и «Германт» – вполне закончены, остальные четыре такого впечатления не оставляют. Они сыроваты. Над ними ещё требовалось хорошо поработать, но у автора уже не было для этого времени из-за тяжёлой болезни. Он умер на пятидесятом году жизни, не завершив полностью своего романа. У меня тоже дефицит времени, и я тоже болен – старостью, отягчённой целым фейерверком разных недугов, пока что не смертельных. Пока! Совершенно очевидно, в своём автобиографическом романе я пользуюсь приёмами Пруста, взяв на вооружение, в частности, так называемый «поток сознания». Удастся ли мне завершить это моё произведение? Не знаю. Знаю лишь одно (опять извините за каламбур) – на семь томов не хватит ни меня, ни времени. Придётся быть более кратким, чем Пруст и, в частности, тома романа заменить короткими повестями, каждая из которых описывает очередной этап моего пребывания в этом мире, очередную мою инкарнацию. Семи томов не предвидится, даже в сыром состоянии. От силы полтора – два, да и то, если будет угодно Аллаху.

Но вернёмся к прослушиванию в консерватории. Для меня, как и для многих других, пришедших на него, оно закончилось полным фиаско – «Достаточно, спасибо!». Короче, я получил от ворот поворот к большой радости мамы и тёти Татьяны, и, стало быть, пришло время подумать о «серьёзной специальности», желательно интеллектуальной и надёжной, способной обеспечить в жизни куском хлеба. Желательно с маслом. А если повезёт, то и с вареньем, намазанным на это масло. Так в какой же ВУЗ поступать? Московский университет начисто отпадал – в те годы прорваться туда еврею, даже закончившему школу с золотой медалью, было чрезвычайно трудно, что же говорить об еврее, закончившим школу всего лишь с отличными и хорошими отметками и не имеющего в своём активе некой руки, «большой и волосатой», именуемой ещё блатом. Насколько мне известно, в МГУ для евреев негласно была установлена так называемая процентная норма, равнявшаяся одному проценту. В проклятые царские времена процентик этот колебался от трёх до десяти – в зависимости от места проживания. Естественно, этот один процент предназначался для блатных еврейских абитуриентов и для особенно одарённых представителей еврейской молодёжи. Здесь я имею в виду одарённость, проявившуюся в молодые года, а то ещё и в детстве. Физико-технический и Инженерно-физический институты также отпадали, в принципе, по тем же причинам, что и Московский университет. Словом, надо было выбрать что-нибудь более скромное, безо всяких процентных норм, но при этом и достаточно престижное. Что же именно? Помог случай. В жизни он мне помогал, но не часто.

Однажды, проезжая на каком – то виде общественного транспорта в районе Крымского моста и Центрального парка культуры и отдыха имени М. Горького, я увидел невысокое здание, на фасаде которого красовались большие буквы золотистого цвета: Московский институт цветных металлов и золота имени М. И. Калинина. Надпись произвела на меня большое впечатление, поспособствовав в скором времени моему выбору места дальнейшей учёбы. Вроде бы вполне престижное на первый взгляд. Что же до процентной нормы, то никакой информации на этот счёт у меня не было, поскольку на фасаде здания сведения о её наличии или отсутствия, само собою, не фигурировали. Стало быть, оставалось только надеяться, что проклятая антисемитская процентовка не затаилась где-то внутри здания с буквами золотистого цвета на фасаде. Приходилось рисковать. И я, как оказалось, действительно здорово рисковал, вот только дело было совсем не в процентной норме, а в льготах для некоторых категорий абитуриентов и в отсутствии в моём распоряжении этой самой руки – «большой и волосатой». Впрочем, об этом несколько позже.

И вот пришла пора выпускных экзаменов в школе. Помнится, их было целых девять. Все девять я сдал вполне успешно, преимущественно на отлично. По устной математике мне поставили пять, а по письменной и устной литературе (сочинение) твёрдую четвёрку и пятёрку. Экзамены по общей истории и истории СССР, физике и химии также были сданы мной на отлично, а письменная математика и немецкий язык, кажется, на хорошо. В итоге в аттестате зрелости у меня стояли девять пятёрок и пять четвёрок. Четвёрки были по письменной литературе и немецкому языку, а также по трём математическим предметам: алгебре, геометрии и тригонометрии. Четвёрка по алгебре появилась в аттестате несмотря на отличную оценку на экзамене по устной математике: дело в том, что ни в одной из учебных четвертей у меня не было ни одной пятёрки по этому предмету. Как и ожидалось, серебряной медали я не удостоился. Но претензий к школьным учителям у меня не было – сколько заработал, столько и получил. Естественно, никто меня на медаль не тащил.

Претендентов на неё в нашем классе было трое: Илья Серебро, Анатолий Волович и Геннадий Ильин. Получил медаль (серебряную) – один Ильин. Илья Аронович Серебро, отличник и большой общественник с демагогическими ухватками, совершенно неожиданно провалился на экзамене по письменной литературе, написав сочинение на тройку. Анатолий Абрамович Волович, в ту пору кандидат в мастера по шахматам, имел в аттестате зрелости только одну четвёрку, но по очень важному предмету – по этой же самой письменной литературе. Одна четвёрка в аттестате давала ему право на получение серебряной медали. Да вот беда – в одной из учебных четвертей у Воловича стояла тройка по этому предмету, и на этом основании ему было отказано в получении награды за отличную успеваемость. В иные времена эту тройку заменили бы по – тихому на четвёрку, и получай «серебро», но в сталинские и первые послесталинские времена такие манипуляции обычно не практиковались, особенно по отношению к евреям. Впрочем, один из моих «однокашников», Бома Сапожников (Абрам Меерович), много лет спустя как-то сказал мне, что, если бы к моменту окончания нами школы её директором был Михаил Михайлович Пржиялговский, то ситуация с медалями в нашем 10 классе “А” была бы совсем другой. Как знать. Словом, Серебро потерял золото, а вместе с Воловичем и серебро. Кстати, родная сестра Бомы, Маня, преподавала в школе немецкий язык, а его отец работал в ней завхозом. И вот ещё один любопытный факт. Директор Пржиялговский до того, как отправиться пахать на педагогической ниве, трудился на ниве сельскохозяйственной – был директором совхоза. Такая вот метаморфоза.

Сапожников-младший страшно стеснялся своего имени и отчества, а потому на обложке тетрадей писал не Сапожникова Абрама, а Сапожникова Бомы. После окончания школы он поступил в Педагогический институт и, благополучно закончив его, стал преподавать в школе математику, обзаведясь при этом новыми именем и отчеством: Владимир Миронович. Ну а у меня в школе была кличка Ведьма – в силу некоторой созвучности её (по первым двум буквам) с моей фамилией. Что ж, Ведьма так Ведьма. Вейцман так Вейцман. Выдержим. Но если школьная кличка после окончания мной школы навсегда ушла в прошлое, то «скользкую» (учитывая российские реалии) фамилию я в известной степени героически пронёс через всю свою жизнь, постоянно ощущая некоторые житейские неудобства и понеся известные потери. Уверенно могу сказать. Делать научную карьеру с такой фамилией в СССР после 1943 года было весьма непросто, а делать литературную карьеру непросто втройне. Вот только в школьные годы я мечтал исключительно о карьере оперного певца. Что ж, если хотите рассмешить Бога, расскажите ему о своих планах на будущее. Он, наверное, и посмеивался, слушая моё пение в течение нескольких последующих лет.

И вот последний школьный звонок, «И снова бой, покой нам только снится…» (Цитируя тут Блока, я слово “вечный” заменил на “снова”.) Летних каникул на этот раз не будет. Я подаю документы в приёмную комиссию «Московского института цветных металлов и золота имени М. И. Калинина» (ЦВЕТМЕТ) на специальность «Обработка металлов давлением». У меня месяц на подготовку. Приёмные экзамены (всего шесть) в августе. Я чувствовал себя вполне уверенно – подготовился – то основательно. Вот только человек предполагает, а Бог располагает. А иногда и намекает. Вспомним хотя бы… Юлия Цезаря, споткнувшегося обо что-то по пути в зал заседания римского сената. Последнего для Гая Юлия заседания. Я, само собою, не Юлий Цезарь, но меня, как и его, Высшая Сила удостоила божественного намёка. Случилось следующее.

Направляясь в приёмную комиссию института для подачи документов, я поскользнулся на крыльце его главного входа и почти упал на спину. Почти, ибо, опрокидываясь, успел выставить руки в направлении противоположном движению моего тела и предотвратил тем самым удар моей спины и, возможно, головы о настил крыльца. В положении близком к горизонтальному, я вперёд ногами немного проехал в сторону входной двери и быстро встал на ноги. Кто-то, из стоящих в это время поблизости, сказал с явным одобрением:

– Ишь ты! Как во время руки выставил!

Вот такой вот намёк – поскользнулся и ногами вперёд в направлении входных дверей, при поддержке обеих рук. Примета в конечном итоге сбылась, и «руки» сыграли свою роль. Поддержали. А главное, никаких переломов, сотрясений и ушибов.

Вообще-то в жизни своей я многократно спотыкался обо что-то или поскальзывался на чём-то с последующий падением, но без всяких серьёзных последствий – ни переломов костей, ни сотрясения мозга, разве что ушибы. Впрочем, один раз (это случилось много лет спустя) моё падение на зимний тротуар оказалось весьма жестоким. Было это уже в девяностых годах ушедшего века.

Как-то зимним вечером я в хорошем настроении возвращался домой, держа в руке коробку с тортиком, купленным на скромный литературный гонорар за юмореску, опубликованную в журнале «ЭКО». На улице было очень скользко. Идти следовало медленно и очень осторожно. Я, между тем, весьма торопился, полностью забыв об осторожности. В результате поскользнулся и упал на спину, жестоко ударившись о заледеневший тротуар. Естественно, выставить рук в этот раз я уже не сумел, так как в одной из них нёс этот самый тортик, который следовало доставить до дома в целости и сохранности. Удар потряс меня до самого основания. Первый раз в жизни я не смог встать на ноги без посторонней помощи после падения. У кого-то после такого удара мог быть перелом позвоночника вкупе с сотрясением мозга. У меня не случилось ни того, ни другого, вот только в себя я пришёл далеко не сразу. Словом, «закрытый тригон» сработал и на этот раз. Сработал он и во время моего краткого абитуриентства, причём не только во время моего падения у входа в Институт цветных металлов и золота.

№ 4 – Абитуриент, кандидат, студент

Прочтя заголовок этого раздела моих воспоминаний, кто-то может не без ехидства спросить:

– Ну ладно, с абитуриентом и студентом всё ясно, но как прикажете понимать слово «кандидат», затесавшееся между двумя другими словами заголовка? Автору что, засчитали вступительные экзамены в ВУЗ в качестве экзаменов кандидатского минимума? Нет, конечно, но об этом чуть позже.

К вступительным экзаменам в высшее учебное заведение абитуриенты во времена моего школярства готовились сами. К услугам репетиторов, как правило, не прибегали. Я, естественно, исключением не был.

Учили нас в школе на совесть, спуску не давали – и двойки ставили налево и направо, и на второй год оставляли без лишних слов. Если же и «второй год» не помогал, то незадачливый ученик отправлялся в ремесленное училище – приобретать рабочую профессию. А хочешь получить аттестат зрелости, милости просим в вечернюю школу рабочей молодёжи. Там созреть полегче. Конечно, одновременно учиться и работать дело не простое, зато и спрос с учеников в таких школах заметно ослаблен по сравнению со спросом в школах гимназического типа, хотя и с ослабленными в свою очередь требованиями по сравнению с требованиями к ученикам дореволюционных классических гимназий. Что ж поделаешь, если значительная часть детей из рабоче – крестьянских семей не успевала в общеобразовательной школе дневного обучения. Многие и четырёх классов закончить были не в состоянии. С годами в дневных школах всё радикально изменилось: и двойки перестали ставить, и на второй год не оставляли. Считалось, нет плохих учеников, есть плохие учителя! Вот и приходилось «плохим» учителям школ дотягивать со скрипом лентяев и неспособных ученичков до получения неполного среднего образования. Требования к ученикам резко понизились, и вот тут-то и появились в большом количестве репетиторы, натаскивающие выпускников средней школы на успешную сдачу приёмных экзаменов в высшие учебные заведения. Кстати, в эти же времена появились и элитные дневные школы, математические и с преподаванием на иностранных языках – английском, немецком и французском. Но, похоже, поток моего сознания немного уклонился в сторону, переместясь к тому же лет на десять – двенадцать в будущее. Ничего, мы быстрёхонько вернём его в август 1954 года, ко времени сдачи мной первого вступительного экзамена – письменной литературы.

Так вот, накануне его меня атаковала жестокая вирусная инфекция (грипп), доведшая температуру моего тела до 40,6 градусов по Цельсию. И где я подхватил такую жестокую заразу в разгар лета?! Тут было в самый раз подумать не о вступительных экзаменах в Институт цветных металлов и золота, а о путешествии в мир иной, где ни золота, ни цветных металлов. Впрочем, ни о чём подобном мне и в голову не приходило, более того, я и физически – то несмотря на такую температуру тела чувствовал себя относительно неплохо. Однако одно дело лежать горяченьким в постели, и совеем другое дело отправиться сдавать экзамен при температуре близкой к смертельной. Как быть, прикажете? Вывод очевиден – следовало перенести экзамен на другое число. Это и было сделано. Наташа, жена моего уже известного читателю кузена Лёвы, поехала в институт и договорилась о переносе экзамена по письменной литературе на более поздний срок. И вот я здоров, пора за дело.

Сегодня я уже не помню, по какому предмету я экзаменовался на первом приёмном экзамене в институт – по физике или же по перенесенной письменной литературе. А, может быть, по математике? Помню лишь, с физикой и математикой проблем не было. Математику я сдавал преподавателю по фамилии Вильхельм. После моего ответа на вопросы по билету я получил очень лёгкий дополнительный вопрос, связанный с комплексными числами, на который без труда ответил. В итоге пятёрка. В качестве дополнительного вопроса по физике мне было предложена задача, связанная с размерностью какой-то величины. И тут я успешно справился. И снова отлично. На экзамене по письменной литературе я выбрал сочинение, связанное с творчеством Владимира Маяковского, поэта, чьей реинкарнацией я, возможно, с известной вероятностью являюсь! В ходе этого экзамена я испытал некую трудность, связанную с написанием слова «ленинский» во фразе «ленинский огромный лоб». Как там у Владимира Владимировича: «ленинский» или «Ленинский»? Решив, что кашу маслом не испортишь, я написал «Ленинский». А если ошибся, «тем хуже для грамматики», в данном случае для орфографии. Впрочем, после экзамена по письменной литературе я долго пытался разрешить вопрос с правильным написанием определения (член предложения) лба вождя мирового пролетариата. Так «Ленинский» или же «ленинский»? Самое странное, что я почему-то не догадался при разрешении этой проблемы просто-напросто взять да заглянуть в Маяковского.

За сочинение я получил четвёрку. Уж не знаю, «ленинский лоб» сыграл тут свою роль (правильно «ленинский») или что-то другое, но один балл был потерян. Впрочем, за десять лет обучения в школе я ни разу не получал пятёрок ни за диктант, ни за изложение, ни за сочинение. Так что всё шло нормально. Выше головы не прыгнешь.

По устной литературе я тоже получил отлично. И тут, полагаю, мне здорово повезло… благодаря вирусному гриппу, ранее мной перенесённому. Дело в том, что письменные экзамены по литературе всегда предшествовали экзаменам устным – и в школе, и в ходе приёмных экзаменов в ВУЗы. И если на приёмном экзамене ты получил за сочинение четвёрку, то, как правило, на устном испытании тебе также ставили «хорошо», но не отлично, как бы здорово ты ни отвечал на вопросы экзаменатора. Именно он вносил оценку за письменное сочинение в регистрационный листок абитуриента. Но я-то из-за болезни писал сочинение не на своём потоке, и у экзаменатора не было информации об оценке, поставленной мне за сочинение. На все вопросы экзаменатора я ответил очень хорошо, и он поставил мне «пять», после чего попросил меня сходить в экзаменационную комиссию и узнать, как оценили моё сочинение. Я сходил. Словом, и школа, и институт были единодушны в оценке моих возможностей в письменной литературе.

Такое же единодушие оказалось в оценке моих знаний по немецкому языку. Старший преподаватель Лина Самойловна Вайнберг оценила их на четвёрку, бог ей прости; могла бы поставить соплеменнику и отлично, избавив его в самом близком будущем от душевных страданий, но «немка», как я понял уже, будучи кандидатом, а потом и полноценным студентом, была человеком честным и принципиальным. Хоть я Вайнберг, а ты соответственно Вейцман, но получи «хор», если на него и ответил. А вот доцент Кондратьева человеком принципиальным, да что там принципиальным, порядочным, не оказалась, предложив мне на экзамене по химии в качестве дополнительного вопроса разобраться с некой химической реакцией. В школьной программе ничего подобного не предусматривалось. Мне требовалось по исходным веществам химической реакции найти её конечные продукты. Экзаменатор не имела права требовать от меня ответа на поставленный вопрос. Это я понял уже потом. Меня аккуратненько подрезали, и роковую роль в этом деле сыграла совсем не моя национальность, а высокий проходной балл на специальность, выбранную мной. Он, как выяснилось, равнялся 28, у меня же оказалось только 27. Кого – то требовалось отсеять. Отсеяли меня, ибо я не был ни близким родственником кого-то из профессорско – преподавательского состава Института цветных металлов и золота, ни близким родственником кого-то из авторитетных сотрудников Министерства цветной металлургии, ни кем-то там ещё. В числе этих «кем-то там ещё» были в те времена медалисты из провинции, где требования к учащимся были заметно ниже, чем в Москве, а также абитуриенты, получившие свои медали по блату, ну, скажем, в Грузии. К этим же «кем-то там ещё», относились участники Великой Отечественной войны и приравненные к ним плюс дети граждан, работающих в условиях крайнего Севера. Две последние категории шли вне конкурса. Не было бы только двойки на приёмных экзаменах. Так что абитуриентам вроде меня оставалось надеяться в первую очередь только на самих себя да на капризную даму, именуемую госпожой Удачей. Последняя же вела себя со мною непоследовательно. Вот и результат.

Естественно, я был в тяжёлом нокдауне, но не сломался, обещав дома, что пойду работать, учитывая тяжёлое материальное положение нашей семьи. Но госпожа Удача мне всё же в конце концов улыбнулась, однако не во всю ширь своего лица. Вспомним о моём падении перед дверьми ЦВЕТМЕТа и о моих вовремя подставленных двух руках, предотвративших удар моей спины о настил крыльца. Так вот, нашлись «две руки» и для меня. Они не были «большими и волосатыми», но они чего-то стоили. Первой рукой поддержки оказалась Академия наук СССР, куда обратилась моя мама с просьбой помочь её сыну, чей отец, сотрудник союзной Академии наук, погиб смертью храбрых на фронте. Второй рукой оказался мамин хороший знакомый Михаил Ефимович Ряпов, юрист, участник Великой Отечественной войны, лично переговоривший с директором института Глеком Тимофеем Павловичем. После таких ходатайств меня приняли, но на другую специальность («Литейное производство металлов и сплавов») и кандидатом, то есть кандидатом в студенты и, следовательно, без стипендии. Сдам удачно первую сессию, тогда и переведут в студенты. Теперь почти всё зависело только от меня. Требовалось учиться, учиться и учиться. Именно это делать призывал обладатель «огромного лба», и тут он был абсолютно прав. Мне предстояло стать примерным студентом, и именно такую планиду предсказала мне девушка по имени Файя, с которой я познакомился в Министерстве высшего и среднего специального образования СССР, куда поначалу лично отправился разбираться с ситуацией, связанной с моей неудачей в ЦВЕТМЕТе.

Файя была студенткой уже пятого курса Полиграфического института. В Министерство высшего и среднего специального образования она пришла, чтобы попробовать похлопотать за своего брата, который, как и я, поступал в какой-то институт и, подобно мне, не прошёл по конкурсу. В министерстве мы и познакомились. Файя была первой девушкой в моей жизни, за которой я робко попытался ухаживать. Моя робость с нею была вполне естественной, если учесть ряд фактов. Во-первых, в Москве в годы моего ученичества обучение в школах было раздельным: отдельно мальчики, отдельно девочки. Отсюда и почти полное отсутствие опыта в общении с представительницами противоположного пола в период полового созревания. Во-вторых, робость моя была вызвана моим весьма невысоким мнением о собственной внешности. Ею я не блистал, хотя, как показала жизнь, было немало представительниц прекрасного пола, которым я нравился. И весьма. Кое-кто даже бегал за иною. Но об этом, может быть, после, а тогда, в восемнадцать, я всего лишь ещё не окончательно оперившийся юнец, робко пытающийся поухаживать за девицей уже несколько лет, как на выданье. Ещё год – другой, и она перестарок.

Скачать книгу