«Интеллектуальная история» / «Микроистория»
Томас Коэн
Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения
Новое литературное обозрение
Москва
2024
Thomas V. Cohen
Love and Death in Renaissance Italy
University of Chicago Press
2004
УДК 343.3/.7(091)(37)»16»
ББК 63.3(4Ита)51-36
К76
Редакторы серии «Интеллектуальная история»
Т. М. Атнашев и М. Б. Велижев
Редакторы подсерии «Микроистория»
Е. В. Акельев, М. А. Бойцов, М. Б. Велижев, О. Е. Кошелева
Научный редактор:
М. А. Бойцов
Перевод с английского В. С. Ярных
Томас Коэн
Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения / Томас Коэн. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Интеллектуальная история» / «Микроистория»).
В ренессансной Италии существовали суды, в которых магистраты вершили правосудие над порочными злодеями. В своей книге Томас Коэн рассказывает о шести эпизодах из итальянской жизни середины XVI века, когда эпоха Возрождения отступала под натиском католической Контрреформации: каждая из глав повествует о бытовой драме, из‐за которой внезапно меняется жизнь простых римлян. Истории о запретной любви к монахине-сироте, о братьях, которые вымогают завещание у умирающей сестры, о развратном папском прокуроре, предающемся многочисленным грехам – все они основаны на документальных свидетельствах, а их изучение базируется на тщательном анализе судебных актов, хранящихся в государственном архиве Рима. Излагая каждый эпизод своей саги с остроумием и находчивостью, Коэн в то же время демонстрирует значимость микроисторического подхода для современных академических исследований. В монографии автор ставит актуальную для сегодняшней гуманитарной науки задачу: оценить, в какой мере римское общество XVI века было регламентировано правилами традиционной культуры, определить, как ограничивалась свобода женщин, происходивших из разных сословий, и в какой степени они могли сопротивляться этим ограничениям. Томас Коэн – историк, почетный профессор Йоркского университета.
ISBN 978-5-4448-2401-6
Licensed by The University of Chicago Press, Chicago, Illinois, U.S.A.
© 2004 by The University of Chicago.
All rights reserved.
© В. Ярных, перевод с английского, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Рим ок. 1560 года, основные достопримечательности и места, фигурирующие в историях, которые рассказаны в этой книге
Предисловие к русскому изданию
Мое увлечение русским языком началось в 1960 году, когда я семнадцатилетним юношей уехал из дома и начал учебу в Университете Мичигана. К этому времени я уже неплохо освоился с латынью и самоучкой познакомился с немецким и испанским, пробуя их на терпеливых немцах и мексиканцах, когда мы путешествовали с родителями и моими двумя братьями. Русский же казался мне куда менее знакомым, его грамматика – более далекой, словарное богатство – огромным, мелодика – завораживающей. Я бросился его изучать со всей энергией. В университетском городке был лингафонный кабинет, где ты, сидя в наушниках, должен был вслух отвечать на записанные вопросы. Я отлично помню момент, когда старшекурсник, распоряжавшийся в кабинете, похлопал меня по плечу и сделал замечание, чтобы я перестал в таком азарте кричать в микрофон. Следующим летом я отправился на летнюю школу в Зеленых горах в Вермонте. Как ни странно, на занятиях я оказался только сам-шестой – так мало народу записалось. С нами работали двое преподавателей: мрачноватый, но обходительный офицер ЦРУ в отставке, поляк по рождению, и дочь последнего дореволюционного председателя Санкт-Петербургского яхт-клуба. Она преподавала русскую литературу в небольшом, но достойном колледже в Новой Англии и рекомендовалась нам (что оказалось чистой правдой) «помесью прусского фельдфебеля и курицы-наседки». Эмигрантка с непростой судьбой, она оказалась блестящим учителем. В свое время ей довелось работать переводчиком-синхронистом на Нюрнбергских процессах, а теперь их беседы со сдержанным экс-разведчиком за учительским столом, неизменно ведшиеся на русском, просто завораживали нас. В самом начале школы мы, студенты, заключили между собой договор: НИ СЛОВА ПО-АНГЛИЙСКИ! – и в течение шести недель обходились своим русским, какой уж он у нас ни был, учились, играли и немножко влюблялись. Даже когда мы ходили на танцы в соседний городок, к недоумению других танцоров на площади, жителей вермонтской глубинки, мы продолжали общаться только по-русски, вызывая постоянные вопросы у местных: кто мы такие и почему не разговариваем с ними?
В итоге я неплохо освоился с русским, но мое знание языка так и осталось далеким от совершенства и неполным, без владения его тонкостями. Очень жаль, что, несмотря даже на мои ранние штудии, мне не довелось побывать в Советском Союзе. В последующие годы мне случалось подъезжать довольно близко: я посетил Таллин, Бишкек и одинокие аулы на таджикско-афганской границе, где ледники Памира, некогда бывшие под властью русских царей, встречались с отвесными склонами Гиндукуша. Мой русский, к тому времени изрядно запущенный, был, однако, все еще полезен. Часто оказывалось, что, кроме него, не было лучшего, а то и вовсе никакого способа объясниться с приветливыми эстонцами, узбеками, киргизами и таджиками. Но возможности обогатить мой студенческий русский, погрузившись в живую среду языка, пожив среди тех, кто строит с ним свою жизнь, мне не представилось.
Поэтому я очень обрадовался нашей договоренности с профессором М. А. Бойцовым, что мы с моей ученой женой приедем в Москву, выступим там с докладами и проведем несколько семинаров. Все планы складывались как нельзя лучше: встречи, лекции, несколько перелетов, поезд из Санкт-Петербурга, проживание в гостиницах. И тут вдруг, незадолго до дня нашего вылета, разразилась пандемия, весь мир попрятался по домам, и мы оба, конечно, тоже. На следующие восемнадцать месяцев вся наша планета сжалась для нас до узкого пятачка вокруг дома, что было хорошо для прогулок и полезно для здоровья. Эти тесные границы расширялись лишь на время встреч по зуму с другими отшельниками-учеными и с разбросанными по миру друзьями и родными. Все они, разумеется, тоже сидели, схоронившись по домам. Тем прекраснее была новость от профессора Бойцова, когда он предложил мне перевести мою «Любовь и смерть». Переводчица книги Вера Ярных, специалист по средневековой Франции, оказалась живым собеседником, внимательным, бережным и, что особенно приятно, точным. Как и следует хорошему переводчику, она затребовала итальянские и латинские оригиналы использованных мною документов, чтобы лучше разобраться в моих собственных переводах.
Я и сам не чужд ремесла переводчика и числю на своем счету несколько французских и итальянских книг, открытых мною англоязычным читателям. Поэтому мне хорошо понятны трудности, с которыми должна была столкнуться Вера и которые только усугублялись моим весьма прихотливым стилем, сменами модуляций авторской речи, в избытке наполненной скрытыми аллюзиями на песни, пословицы и знаменитые литературные произведения. Мы, переводчики, научены, что не бывает единственно верного перевода; нам приходится выбирать из бесчисленных вариантов и применяться в выборе слов и фраз к привычкам и мировосприятию наших предполагаемых читателей. Нам приходится бороться с извечными несоответствиями между языками, с непередаваемостью тех или иных интонаций, с различиями в ритмике, с неизбежными расхождениями в коннотациях. Переводческое дело чертовски сложно, восхитительно, но часто также и забавно. А если автор может еще и прочитать получившийся в итоге перевод, он увидит в нем поразительное – и в своем роде весьма поучительное – отражение оригинала. Поэтому меня чрезвычайно радует появление русского отражения моего труда. Раз у меня нет сейчас легкой возможности навестить друзей и коллег в России, пусть этот перевод станет хоть какой-то заменой.
Перевод можно представить как строительство моста через пропасть, сложившуюся из‐за различий не только в языках, но и во взглядах на мир, в жизненном опыте и в том, что в социологии называют «габитусом» – едва осознаваемым модусом существования, определяющим одновременно и действие, и восприятие. Мне самому, чтобы переводить современному читателю мир итальянцев давних времен, который я изучаю, требуется подходить к этим давно ушедшим людям с открытым сознанием и сочувствием, ни на миг не упуская из виду, что люди прошлого – полноценные сложные личности со своими неповторимыми характерами.
Что до меня самого как свидетеля исторических событий, то я отлично вижу, что на протяжении четверти века (с 1990 года) пропасть между Россией и Северной Америкой сильно уменьшилась во многих отношениях. Особенно справедливо это, конечно, для науки. Когда я собирался ехать в Москву, у меня завязалась переписка с московскими профессорами, и я знакомился с присланными мне их работами. Как читатель я был поражен, насколько общим у нас здесь, в Америке, и у них в России был теперь научный словарь и выбор исследовательских вопросов и подходов. Все мы теперь читали одних и тех же теоретиков и обсуждали сходные проблемы. Однако за последние несколько лет появились тревожные признаки, что пропасть между Россией и Северной Америкой, а также большей частью Европы, может, пожалуй, вновь начать расширяться. Такая перспектива не может радовать. Итак, если перевод – это своего рода возведение моста, то в нынешних условиях эта книга может внести свой небольшой вклад в то, чтобы все мы оставались вместе. Вчитавшись в слова, произносившиеся итальянцами XVI века, мне нужно было переводить для своих читателей в США, Канаде, Великобритании и других странах, где рабочим языком является английский, не только то, что они говорили, но и то, что они чувствовали и переживали. Такой перевод, в более глубоком смысле слова, отнюдь не ограничивался языком и выражал самую суть того, чем мы, историки, стараемся заниматься. Как и любые переводчики, мы знаем, что всякое предложенное нами решение (включая все истории, составившие эту книгу) может быть поставлено под вопрос и оспорено. Любой перевод – это усилие, это попытка, это предложение. А еще это и проявление уважения к далеким людям, которых мы пытаемся понять, как бы они ни ускользали от нашего постижения. Книга, лежащая перед вами, – именно такой бережный и уважительный перевод моих собственных переводов, за что я очень благодарен.
Благодарности
Чем дольше созревает книга, тем больше благодарностей за нее причитается. Моя книга не появилась бы на свет без советов и поддержки друзей и коллег из Италии и из других краев. Итальянский список мог бы продолжаться бесконечно. Я позволю себе выделить Клаудио и Даниэлу Гори-Джорджи за безмерное римское гостеприимство и помощь; Паоло Гранди за приключения Паллантьери в Кастель-Болоньезе; архитектора Джорджо Тарквини, хранителя в замке Святого Ангела доктора Фьору Беллини и покойного о. Жана Коста за помощь в разгадывании тайн кретонского замка; докторов Дауру Вендителли и Даниеле Манакорду за оказанные ими добрые услуги в музее и на раскопках в Крипте Бальба / церкви Санта-Катерина. Мне также следует выразить признательность Джампьеро Брунелли за щедро предоставленные данные о военной карьере Помпео Джустини. Профессор Ирене Фози из университетов Рима и Кьети в течение двух десятилетий оставалась замечательной коллегой по работе в Риме. Я должен также поблагодарить всех сотрудников Государственного архива города Рима, и особенно Анналию Бонеллу за неизменную поддержку и безграничное терпение с «этими канадцами» (quelli canadesi), то есть с нами, двумя Коэнами с нашими нескончаемыми нуждами и вопросами. Из множества тех, кто заботливо направлял меня, я особо отмечу нескольких ученых: Ренату Аго, Элизйе и Петера ван Кесселей, Массимо Мильо, Анну Фоа, Анну Эспозито и Анджелину Аррý за ее теплоту, мудрость и за то, что с ее крыши на закате открывается поразительный вид на Рим. За пределами Италии я пользовался советами и терпением слишком многих знатоков, чтобы их можно было перечислить. Особо отмечу Джейн Бестор, Чарльза Берроуза, Рони Вайнштейна, Дэвида Джентилькоре, Кэтлин Крисчен, Лори Нуссдорфер, Джона и Мег Пинто, Зузанне Поль, Нэнси Сираиси, Билла Фаунда и Эллиота Хоровица за большую помощь, а Томаса Кюна – за столь характерную для него дотошную и суровую критику. Особый долг благодарности лежит на мне по отношению к коллегам с моего факультета, учреждения поистине тонизирующего, и членам факультетского семинара по социальной истории и антропологии Йоркского университета, которым довелось услышать многие из глав этой книги, когда они были еще набросками. Долгие годы я пользовался организационной поддержкой и финансированием Американского совета научных обществ, Национального фонда гуманитарных наук в сотрудничестве с Американской академией в Риме, Исследовательского совета по социальным и гуманитарным наукам Канады, и моего собственного факультета искусств, который предоставил мне творческий отпуск на год, чтобы закончить эту книгу. Не могу забыть и вклада моих студентов, особенно бакалавров. Особая признательность Линде Траверсо и Раффаэле Джирардо за обнаружение, транскрипцию и перевод дела Инноченции; и Деборе Хиккс и всем первокурсникам группы История 1000В (2000/01 учебный год), команде детективов в деле замка Кретоне, а особенно Дженнифер Джонсон и ее бабушке, которая из‐за возраста уже не могла спускаться по лестнице, но без всякого моего ведома по чертежам построила огромную модель кретонского замка в разрезе, чтобы мы могли ею пользоваться в аудитории. Последними я хочу поблагодарить три поколения моей семьи за их неустанный вклад в мою работу. Уилл и Джули еще подростками покинули семейное гнездо, поступили в итальянские школы (задача не из простых), погрузились в римскую жизнь и, годы спустя, критически просматривали главы по мере их написания. Ричард и Вирджиния Сторр, родители моей жены, также прочли их внимательно и сочувствующе. Элизабет, моя жена, коллега и замечательная спутница в работе и жизни в Риме, как всегда, не давала мне оторваться от твердой интеллектуальной почвы.
Введение
Трудно представить себе место, более располагающее к занятиям историей, чем Государственный архив – Archivio di Stato – в Риме. Начать с его расположения: архив, со своим читальным залом, библиотекой и длинными полками, забитыми старинными бумагами, занимает прежние здания папского университета – Сапиенцы в самом сердце Рима. В двух кварталах к западу расположена милая площадь Пьяцца Навона, полная туристов, лавок с вкусным мороженым, продавцов китчевых поделок и молодых людей, подстерегающих юную, светловолосую наивность. В двух кварталах к востоку возвышается Пантеон и есть кафе с отличной гранитой. В трех кварталах к югу находится Кампо-ди-Фьори со все еще действующим, несмотря на пятивековой возраст, рынком, где продавцы никогда не забывали держать меня в курсе о рождении внуков, а в булочной на углу, если вам удастся пробиться к прилавку, вам продадут пышный хлеб с огромными зелеными оливками.
Далее, там поразительная атмосфера. Государственный архив – место дружелюбное, непринужденное. В нем нет ничего от подчеркнутой правильности и натянутого распорядка Флоренции или величественной назойливости Ватикана. Все, начиная от директора и ученых в читальном зале до фотографов и служащих, приносящих читателям пыльные тома, улыбчивы и готовы помочь, если возникают какие-то трудности. Иностранцы, не задерживающиеся надолго, вроде нас, могут быть уверены, что при следующем визите их примут со всей мыслимой приветливостью. А исследователи – это настоящее боевое братство. Ничто не мешает при случае заглянуть через плечо коллеги, усердно склонившегося над фолиантом или ворохом беспорядочных листов, и поинтересоваться, что там написано; здесь легко завязываются знакомства, заключаются союзы. Рим столь значим для историков – занимаются ли они политикой, религией, обществом, живописью, архитектурой, скульптурой, музыкой, наукой и образованием или же урбанистикой, – что он всегда притягивает к себе великолепных ученых. За годы работы я учился там у многих, причем не в последнюю очередь у молодых итальянских исследователей, прекрасно владевших разными архивными хитростями. Перешептываться можно прямо за столом, а если нужно поговорить подольше – надо выйти в широкую галерею над двориком или устроиться в кафе, втором по счету вниз по улице, в том, где персонал дружелюбный и честный.
Старинный университет – и сам замечательный памятник архитектуры. Это разнородный комплекс, который строили при нескольких папах много десятилетий. Их гербы в невероятных количествах до сих пор соперничают между собой на стенах университета. Тем не менее с трех сторон он обманчиво единообразен – два яруса тяжеловесных аркад и линия скромных окон вокруг вытянутого в длину двора. С четвертой стороны, однако, наступает буйство прихоти и фантазии: библиотека, спрятанная слева, и поднимающаяся уступами ввысь церковь Сант-Иво, оба здания – работы Борромини, этого блестящего, загадочного гения. Из всех его построек церковь, быть может, самая эксцентричная, самая привлекательная и самая веселая. Вне всякого сомнения, ничего подобного в Риме больше нет. В плане она напоминает шестиконечную звезду. Ее стены, связанные у основания этим планом, клонясь и толкаясь по мере движения вверх, каким-то неуловимым образом приходят к согласию друг с другом, снимают противоречия и сливаются в безупречный купол. Снаружи здание увенчивает башенка на куполе, возносящаяся узким штопором или мини-зиккуратом, спираль которого закручивается к железной короне на верхушке. Церковь, служившая университетской часовней, кажется игривой, словно задуманной для развлечения ученых умников семнадцатого века. Она долго была по большей части закрыта, но теперь ее великодушно открыли для серьезных немецких туристов с их сухими путеводителями и для стаек флиртующих друг с другом старшеклассников, вполуха слушающих свою professoressa (учительницу), рассказывающую об очередном чуде Рима. Между тем сотрудники архива все еще ходят через балкон наверху церкви, чтобы быстрее попасть в свои хранилища, библиотеку и служебные кабинеты. Пару раз архивисты оказывали мне любезность, проводя этим путем для ускорения дела. В ничем не примечательном коридорчике открывается дверь, и ты проходишь, ошеломленный, через внезапно возникшую перед тобой красоту.
На протяжении последних тридцати пяти лет я при первой возможности старался вернуться в Рим, чтобы насладиться давними дружескими связями, прекрасной архитектурой, вкусной едой и архивными документами. Среди последних мои любимые – это материалы уголовного суда, которым руководил римский губернатор. Этот чиновник, как правило епископ, был могущественным человеком, обремененным многими обязанностями: одновременно папский бюрократ, судья главного уголовного суда и начальник над крупнейшими полицейскими силами. Юрисдикция его суда была настолько высока, что никакой другой трибунал не мог пересматривать его вердиктов. В его суде разбирались тяжелейшие преступления: мошенничество, изготовление фальшивой монеты, убийства, оскорбление величества и измена. В то же время ему приходилось решать и множество мелких дел, таких как драки, перебранки и нарушения указов о правилах ношения оружия или привода девок в питейные заведения. Великие и малые преступления оставили широкий след из судебных бумаг, основная часть которых, к счастью, сохранилась. Эти документы собраны в параллельные серии, каждая в хронологическом порядке и в своем переплете: отдельно идут доносы, первоначальные допросы свидетелей, отчеты хирургов о ранах на теле жертвы, реестры судебных счетов, клятвы и обещания поручителей за заключенных, наконец, приговоры. Таким образом, один судебный процесс петляет между целым набором различных подшивок; чтобы реконструировать его в целости, историк может полагаться только на свое искусство и на удачу.
Из всех этих архивных серий богаче всего по содержанию, да и лучше всех описаны processi. Проще всего было бы перевести это как «судебные дела», но все же нужны пояснения. В отношении судебной процедуры они и по форме, и по духу сильно отличаются от англо-саксонской системы, которую мы знаем наизусть по фильмам и телевизионным передачам. Губернаторский трибунал, по обыкновению, характерному для католической Европы, следовал инквизиционному процессу, корни которого восходили к античному и средневековому римскому праву. В отличие от суда присяжных, события, имевшего общественный интерес, где публика и судья выслушивали альтернативные версии и присяги свидетелей, инквизиционный процесс был закрытым и зависел от знаний и умений судебных служащих. В обязанность суда входили аккуратный сбор улик, их систематическая оценка и вынесение профессионального приговора. Соответственно, судейские чины внимательно изучали подозреваемых, тщательно записывали все их речи и подготавливали полное изложение расследования в двух экземплярах – для юристов защиты и обвинения. Доказательственная теория инквизиционного процесса ставила на первое место признание, а при его отсутствии – неоспоримое свидетельство двух надежных свидетелей. Однако раскрытию дела могли помочь и менее значительные улики; существовала целая методика, чтобы подсчитывать сравнительный вес намеков и зацепок. И в ходе processo, и в прочих действиях с допрашиваемыми суды последовательно держались процедур, разработанных для вытягивания правды из неразговорчивых свидетелей. Во главу угла ставилась секретность; в теории подозреваемые до самого конца должны были оставаться в неведении о причинах их привлечения к суду. Суд должен был изобретательно скрывать известные ему сведения, выкладывая карты лишь для того, чтобы сформулировать вопросы или подловить и ошарашить свидетеля. Поэтому свидетели давали показания в особом помещении в отсутствие подозреваемого, если только суд не решал устроить эффектную очную ставку, чтобы вытрясти из того признание. Как правило, подозреваемый или свидетель представал совершенно одиноким перед судьей и его нотарием, а иногда еще и перед обвинителем, ему не приходилось рассчитывать ни на юридический совет, ни на поддержку друзей. Главным козырем суда была пытка; высоко ценимая как повивальная бабка признания, она часто ждала подозреваемых низкого статуса или сомнительной нравственности. Таким образом, по своим характеристикам processo занимал место примерно посредине между следствием и судом (в смысле состязательного процесса). Он не увенчивался приговором, который выносили позднее, после подготовки резюме для защиты и обвинения. Однако именно предварительное слушание часто определяло судьбу подозреваемого.
У processi есть одна черта, которая делает их интереснейшим источником для историков, – это природа документов, которые их составляют. В теории судейский нотарий должен был записывать все, и записывать точно, причем не только слова, но и то, что допрашиваемый покраснел, вздохнул, передернул плечами или заплакал. Сколь бы хорошо нотарий ни владел искусством обращения с пером и бумагой, едва ли он мог в точности справиться с таким заданием. Изложение на бумаге лишено отрывистости подлинной речи с ее сбивчивостью, колебаниями и повторами. А разнообразные диалекты допрашиваемых все оказываются причесанными под унифицированный полутосканский язык, понятный и на севере, и на юге итальянского сапога. И все же нотарий старался: в его записях сохранялось многое от колорита живой речи. У свидетелей и подозреваемых очень разные, очень индивидуальные голоса; записанная за ними речь часто передает их подлинные метафоры и собственную ритмику. Похоже, что рука у писца была легкой, а ухо – чутким. Соответственно, эти судебные документы являются замечательными памятниками культуры; они позволяют увидеть, как люди мыслили и говорили; они рассказывают бесценные истории о том, как была устроена Италия XVI века. Часто в начале процесса суд велел свидетелю «рассказать, как все было, ab initio usque ad finem [от начала до конца]». После чего судья, как правило, надолго замолкал, не перебивая монолог, который мог длиться много времени и занимать много страниц протокола; свидетель же увлекался своим повествованием, в котором улавливается стилистика и обороты то ли баек, рассказывавшихся у костра, то ли историй, которыми делятся в тавернах. Бывало и так, что суд атаковал свидетеля напористыми очередями вопросов. Тогда структура и терминология ответов часто начинала воспроизводить терминологию юристов. Историки, работающие с материалами трибуналов, всегда готовы признать (и предупредить читателя), что все, сказанное в суде, идет на привязи у судебных обстоятельств, даже если поводок бывает не натянут и длинен. В той или иной мере свидетели всегда приспосабливаются в своей риторике и манере выражения к образу мыслей и языку юристов. Значит, в судебных делах не звучит vox populi – глас народа. И все же нам неплохо слышны голоса обычных людей.
Хороший процесс – это отдельный мирок; он затягивает читателя. Впрочем, не все судебные дела одинаково увлекательны. Мне приходилось читать дела об убийствах, в которых длинная вереница селян рассказывает о том, как каждый из них увидел, скажем, бедного Антонио, лежащего на земле, а мозг вытекал у него из ушей. И тут мое любопытство насыщается гораздо быстрее, чем у судейских XVI века. Но бóльшая часть дел гораздо содержательнее и запутаннее; их сюжетные линии извилисты и то и дело неожиданно сплетаются в узлы, несколько судеб свиваются и спутываются. Центром часто оказывается некое происшествие или какая-то катастрофа – преступное деяние, запустившее процесс. И это бедствие окружено фрагментами многих жизней, одни из которых связаны с ним напрямую, а другие – лишь по прихоти обстоятельств, замешавших их в события преступления. Судебный процесс состоит из двух историй, двух драм, резко отличных друг от друга. Вторая происходит в суде; первая – вовне, в самой жизни. Историк, вникая в какую-нибудь судебную историю, видит (по мере того как один за другим проходят свидетели, а судья, как неутомимый кормчий, проникает в далекие и близкие затоны их памяти), как постепенно появляется предшествовавшая ей история горя и неудач. Порой еще на середине чтения тебя осеняет. Хочется воскликнуть: «Эврика!» Но чаще целостная картина вырисовывается гораздо медленнее, особенно если процесс был долгим. Я составляю списки: имен, мест, тем. Больше всего пользы, по моему опыту, в хронологических таблицах, этих гигантских ленточных червях запросов, обвинений, заявлений и уступок, часто согласующихся, а порой решительно противоречащих друг другу. Для каждого свидетельства я помечаю говорящего, лист дела, судебные обстоятельства и дату. С одним процессом можно работать неделями и месяцами. Как бы медленно ни продвигалось дело, картина постепенно все-таки складывается.
Историк не может просто отображать правду. Для нашей науки и искусства – это банальность, но любая история неизбежно несет на себе отпечаток того, кто ее пишет: его времени, места, класса, гендера, профессионального положения, личных вкусов и пристрастий, оттенок его обычного настроения и характерного голоса. Конечно, любой исторический рассказ является всего лишь некоей интерпретацией. Это неизбежно. Подозреваю, однако, что мало какое историческое исследование может проиллюстрировать данное обстоятельство лучше, нежели работа с судебными делами. Ведь они одновременно насыщенно жизненны и удручающе неполны. Они напоминают мне те замечательные китайские картины, часто украшающие складные ширмы, на которых в мельчайших подробностях нарисованы сцены повседневной жизни: рынок, жонглеры, паланкины, дети за игрой – но при этом густые белые облака заслоняют часть изображения. Поэтому сама природа судебных дел требует от исследователя заполнения пробелов. В то же самое время историк при их чтении очень часто сталкивается лицом к лицу со жгучей болью и пламенными страстями. Бывает странно, когда читаешь эти поблекшие документы с проступающими на обратной стороне чернилами и осыпающимися краями листов, встречать такие чувства у людей, которые уже 450 лет как мертвы, и понимать, что за все эти годы никто к ним так и не прислушался. Это бывает и очень трогательно. Совсем недавно я читал одно маленькое дело, в котором некоего Федерико, старьевщика с рынка Кампо-ди-Фьори, бросили в тюрьму по подозрению в убийстве проститутки. Очевидно, что он был невиновен; надеюсь, ему удалось убедить в этом и судью. Как он рассказал перед судом, его позвали обезумевшие соседи, потому что проститутке Гортензии, с которой он дружил, кто-то нанес рану. Он прибежал сломя голову, но поздно – она была уже мертва. Дальше он продолжил:
– Я заплакал, а она лежала, распростертая на полу у изножья кровати, без одежды. На ней была только простыня, которой ее накрыли. А затем я сказал: «Моя Гортензия! Сколько раз я тебе говорил, пока еще ты была жива, не доверять ему, ведь он убьет тебя»1.
Гортензия и Федерико собирались пожениться после следующей Пасхи; она откладывала со своего заработка, чтобы, соединив эти деньги с доходом Федерико, обеспечить средства для семейной жизни. Другой любовник, ослепленный ревностью и перспективой разлуки, убил ее. Читать эту повесть о разбитой любви и несостоявшемся искуплении очень грустно и вместе с тем почему-то приятно. Она может пробудить в тебе писателя.
У дистанции, по известному выражению Ницше, есть свой пафос; люди, жившие далеко и давно, небезразличны нам, потому что благодаря им кажется, что мы можем покорять время и пространство. Если удается хорошо рассмотреть давно ушедших людей, то окажется, что они одновременно и бросают вызов смертности, и напоминают нам о конечности нашего существования. Они такие живые – но и бесповоротно мертвые в своем прошлом. А если эти люди жили на отдалении четырех с половиной веков, то они словно дразнят нас: они одновременно выглядят и такими знакомыми, и загадочно чуждыми, ибо прошлое, как я говорю своим студентам, – это поистине чужая страна. Яркий парадокс при чтении судебных дел состоит как раз в остром противоречии между близостью и чуждостью. Возьмем пару историй из этой книги: что должен был чувствовать двадцатилетний юноша, притулившись в постели рядом с кормилицей, растившей его в детстве? Как двадцатилетняя девушка взвешивала риски: либо выйти замуж за незнакомца, которого она только видела в окно, либо же провести всю жизнь запертой в монастыре? Что за сочетание коварства и страсти побудило мужа завлечь в ловушку и убить неверную жену? Мы можем себе все это вообразить, но никогда не узнаем. Наилучшее, что мы можем сделать в надежде понять как можно больше, это собирать «локальное знание». Однако, в отличие от антрополога в поле, который ест вместе с местными людьми, беседует, торгуется и обменивается с ними историями, которого кусают те же блохи, что и их, историк вынужден пробавляться локальным знанием, полученным лишь из вторых рук, из документов.
Пафос дистанции зовет за собой искусство, чтобы ладно скроить рассказ, но в самой его ладности таится искусственность. Когда история рассказывается как художественное произведение, с использованием соответствующих выразительных средств, например кадрирования, перескакивания в прошлое, метафор, аналогий, риторических обращений и с применением сценических и кинематографических приемов, это напоминает читателю, что историческое знание рефлексивно, оно выстроено историком, а не дано ему в готовом виде. Искусная история навязывает свой собственный порядок и тем самым в одно и то же время и восстанавливает, и искажает порядок, присущий миру, который она стремится изобразить. А значит, такой рассказ может служить аллегорией ремесла историка, ведь тот берет сырой материал чужого жизненного опыта во всем его бурном беспорядке и втискивает его в правдоподобную и эстетически приятную форму.
Именно так и обстоит дело с рассказами, составившими эту книгу. «Последняя воля Виттории Джустини» начинается как мыльная опера. «Дама живет, голубь умирает» – это мини-эпистолярный роман. Остальные четыре истории мимикрируют под рассказы для толстых литературных журналов. Главы эти имеют отношение к тем или иным литературным жанрам. В истории убийства в Кретоне есть что-то от волшебной сказки; история Инноченции и Веспасиано позволяет найти поэзию в свидетельских показаниях; рассказ о голубе вскрывает морфологию текста старинного лабораторного отчета; повествование об Алессио, влюбленном педеле, и его платке начинается как рассказ о привидениях. И подобно Борромини, создавшему мощную и озорную церковь Сант-Иво, я тоже всецело за трансформации; мои истории меняют форму по мере своего развития, плавно переходя от одного литературного образца к другому.
В лекциях для первокурсников-гуманитариев (о великих книгах Средневековья и Возрождения) я всегда говорю студентам, что у меня для них есть два главных завета, которые легко произнести, но трудно прочувствовать. Первый состоит в том, что прошлое прошло; второй же – в том, что текст текстуален. В этой книге я придерживаюсь тех же заветов: чем очевиднее текстуальность моих текстов, тем отчетливее прошлое будет выглядеть прошлым и тем более обдуманным, напряженным и страстным будет наше стремление постичь и описать его.
С того самого времени, как я впервые начал изучать судебные дела, я использовал их и в преподавании. Мои студенты, знающие итальянский, транскрибировали и переводили неразборчивые оригиналы; для них это было упражнением, а для остальных – материалом для занятий. Одна исключительно талантливая студентка Линда Траверсо даже добралась до архива в Риме и обнаружила для меня среди прочего дело Инноченции и Веспасиано. Вместе со своим другом и будущим мужем – Раффаэле Джирардо – она вчерне транскрибировала это дело и перевела его на английский язык. Впрочем, обычно моим студентам приходится начинать с уже готовых английских переводов. Мои задания им бывают разными: аннотировать документы процесса, прокомментировать встречающиеся в той или иной истории имена людей, описать место и время действия, кратко объяснить содержание процесса и воспроизвести события в виде связного рассказа. Я часто предлагаю такие задания командам студентов, потому что задачи бывают сложными, и лучше справиться с ними смогут несколько пытливых умов, предлагающих разные точки зрения. В деле об убийстве в Кретоне я дал первокурсникам сегодняшние чертежи замка и предложил им, пользуясь скрытыми в тексте подсказками, сначала отыскать, где лежали трупы и найти все другие места, фигурирующие в этой истории, а затем изложить ход событий с учетом всей топографии места действия. Поскольку мои студенты лучше воспринимают экран – будь то киноэкран или дисплей, – нежели печатную страницу, наше обсуждение перешло в стилистику киносъемки: флешбэк, параллельный монтаж, наезд, панорамирование, слежение, короче говоря, любые приемы с камерой, которые можно передать прозой. Еще мы фантазировали про подбор актеров: «Я буду женой, а моего любовника пусть сыграет Том Круз», – высказала пожелание одна хрупкая студентка. А что до смерти несчастной Виттории Джустини, то мы разыграли эту историю целиком прямо на занятии – вплоть до поединка на шпагах между братьями.
В преподавании много увлекательного. Предметы разбирательств: секс и насилие, алчность и самопожертвование, любовь и смерть, молодость и старость, бунт и власть – захватывают студентов, говоря нечто важное их сердцу и уму. Судебные дела такие живые, что трудно избежать самоотождествления с их героями. И в то же время сама легкость отождествления напоминает о важности упомянутых заветов: прошлое осталось в прошлом, а текст – текстуален. Сколь бы живыми ни казались старинные итальянцы, они все же недоступны нам; их решения, причуды и желания укоренены в прошлом и постижимы нами разве что наполовину. Уже само обсуждение того, какую кинозвезду выбрать на какую роль, возвращает к осознанию того, что любая история, рассказанная сегодня, – произведение искусства, а потому и искусственное произведение. Говоря другими словами, любая история, которую мы сочиняем, текстуальна. Однако есть и второй урок по текстуальности, более важный при обучении историка его методам. Этот второй урок состоит в текстуальной природе самих документов, поскольку судебное дело представляет собой, как и любой иной документ, тонкое переплетение многих жанров. Обиходная речь и простецкий нарратив сталкиваются с более формальным языком показаний и допросов. В таких рамках и под такими влияниями говорят уста свидетеля, но ведь слышим мы их только при посредничестве ушей, сознания и руки нотария. К тому же у каждого свидетеля хватает мотивов на свой лад лепить свою историю. Более того, сами события часто принимали оборот, подсказанный итальянскими литературными нарративами. Соблазнение, предательство и мщение оказывались жанрами жизни, повторявшими богатую подобными сюжетами литературу. Пытаясь все-таки выяснить на занятии, «что случилось на самом деле», мы всегда должны учитывать эту сложную систему линз, преломлявших события в написанное на бумаге.
Почему для этой книги выбраны именно те истории, которые вошли в нее? Почему именно эти дела, а не какие-нибудь другие из сохранившихся тысяч? В основном потому, что они кажутся хорошими историями. Некоторые дела слишком невыразительны, некоторые – фрагментарны или просто несоразмерно длинны. Другие бывают интересными и полными, но оставляют слишком многое неразгаданным. Самые разные черты истории могут привлечь к ней внимание рассказчика. Важны голоса, важна глубина чувств. В каждом деле, о котором говорится в этой книге, есть немало боли, скорби или гнева. Почти в каждом есть и нежность. Кроме того, как писатель, я люблю, чтобы в них была и ирония: диковинные повороты судьбы, жестокие перемены счастья и несовместимые соположения действий, желаний, состояний сердца и ума. И добавить еще щепотку тайны, ведь, в конце концов, у читателя, как и у писателя, должны остаться волнующие вопросы.
Это сугубо личные критерии, прихоть вкуса. Здесь не кроется ни глубокой науки, ни особой точки зрения, ни каких-либо уроков. И все же мой отбор историй дает представление о том, как я понимаю Италию того времени. Есть несколько способов это показать. Возьмем хотя бы жестокость. Мои рассказы часто жестоки. Такова была Италия в эпоху Возрождения. После XX века с его нескончаемым потоком ужасов такие слова могут показаться несправедливыми и самодовольными; но наша публичная культура отвергает жестокость – мы превозносим мягкость и доброту: по отношению к детям, к бедным и слабым, к животным. Итальянцы эпохи Возрождения, при их христианском настрое, также могли культивировать сострадание. Но их жестокость была куда менее стыдливой, чем наша: по отношению к врагам внутренним и внешним, к подчиненным, к париям и, конечно, к зверям. Иерархические социальные структуры, обычаи кровной мести, конфликтность политических отношений на местах и свирепые обряды правосудия – все это дозволяло жестокость или возвеличивало ее. А мой вкус к иронии подчеркивает еще и линии напряженности в обществе, следовавшем противоречивым этическим кодексам. Лояльность итальянца была обращена к тому, что близко: к семье, родичам, патрону – и представляла собой императив, находившийся в резком противоречии с его идеалами: христианским, правовым и гражданским. Он прислушивался и к чувству чести (мстительному, воинственному и мелочному), и к религии (милостивой, призывающей к миру и братскому единству всех христиан).
Когда сталкиваются несколько конкурирующих моделей поведения и принципов, в их драматической, пропитанной иронией борьбе приоткрываются условия, определявшие существование людей. Как обычно, правила поведения важны не потому, что они управляли каждым действием, а потому, что ими устанавливалась цена выбора. В любом месте и во все времена у человека было множество вариантов выбора, каждый из которых обещал как определенные выгоды, так и издержки. Некоторые из них материальны, другие относятся к сферам права, этики, эмоций и даже сверхъестественного, когда, например, гневается Бог или же Богородица утешает молящегося. Иначе говоря, выбор жонглирует множеством вариантов. Великий французский социолог Пьер Бурдьё предложил очень остроумный способ описывать природу свободы и рационального расчета и их пределы; я вернусь к этому, размышляя о причудливой истории любви между Инноченцией и Веспасиано. Бурдьё, игравший в свое время в регби, предлагает представить сознание игрока во время беготни и сутолоки на поле. Благодаря инстинктам или хорошо отточенной привычке, искусный атлет отслеживает рисунок движения игры и планирует свои шаги и финты. Но при этом у него нет времени, чтобы картографировать все движения игроков или расписывать все переплетения причин и следствий – ведь игра слишком быстра и запутанна. На поле жизни, утверждает Бурдьё, происходит то же самое. Мы придумываем себе стратегии, мы играем на победу, но редко бывает так, чтобы мы сидели себе, словно этакий проницательный Макиавелли за рабочим столом, и продумывали длинную цепочку возможных выборов. Тактические построения едва работают даже для шахмат, связанных правилами и ограниченных размерами доски; в жизни они могут не сработать вовсе. В регби тоже есть правила: размеры поля, форма мяча, ворота, боковые линии – все это оговорено; между командами подразумевается джентльменское соглашение не набрасываться на противника с пистолетами и ножами. Но это всего лишь игра, и потому ее правила и наказания отличаются искусственной простотой и ясностью. Жизнь – это тоже своего рода игра, по мнению Бурдьё, но правила в ней нечетки, а игроки соревнуются одновременно на многих полях.
В моих рассказах, на свой лад тоже игровых, я пытаюсь передать игру жизни в Италии XVI века. Как историка меня особенно привлекают моменты, когда разные игровые поля соединяются самым безумным, драматичным и ироническим образом. Проблема выбора и той половинчатой свободы среди ограничений, которую мы называем самостоятельностью, выступает всего нагляднее, когда сам выбор оказывается острым и необычным. Судебный процесс и сам ставит людей в ситуацию трудного выбора, поскольку свидетели часто оказываются в тисках между собственным стремлением уберечься от наказания за лжесвидетельство и преданностью своим социальным союзникам, нуждающимся в их лжи. Многие из свидетелей вели в суде рискованную игру. Но и помимо судебных заседаний, в моих историях есть много моментов, когда сталкиваются разные императивы. Сильвия Джустини мечется между состраданием к умирающей сестре, верностью брату-отщепенцу Асканио и семейной солидарностью с остальными братьями. Кормилица Франческа, хотя и обязанная по своей должности няньки опекать юную Инноченцию, не может удержаться от того, чтобы не помочь своему молочному сыну соблазнить девушку. Прокурор Алессандро Паллантьери, серийный насильник девочек-подростков, играет отца, слепо любящего своих детей, рожденных от его жестоких связей. Изворотливый Лелио Перлеони между заверениями в своей глубокой преданности предает всех, кого только встречает. Лукреция Казасанта – одновременно и смиренная монахиня в монастырском затворе, и хихикающая кокетка у заднего окошка кельи. Эти старинные ситуации, в которых надо было делать трудный выбор и идти на отчаянные компромиссы, дают нам новые полезные уроки, поскольку позволяют очертить поля, на которых разворачивается социальная игра, и составить представление о том, какие награды и наказания стоят на кону.
И все же жизнь никогда не сводится только к игре, а история – к вымыслу. Использование нами приемов, характерных для литературы, только обнажает эти различия. У историков две проблемы: мир полон; их же знание по большей части пусто. Первую замечательно выразил автор неподписанной статьи в «Нью-йоркере» в 1986 году. Он размышлял о том, что никогда не сможет с чистой совестью сочинять вымысел, потому что нельзя добавить ничего подлинного (будь то остров на Карибах, новую квартиру в Нью-Йорке или домохозяйку – он еще помнил времена домохозяек) в мир, который уже и без того полон. Драматурги и романисты исторического жанра не слишком сковывают себя подобными ограничениями; их искусство позволяет им внедрять в прошлое вымышленных персонажей, а реальным лицам приписывать новые слова, мысли, сны и даже захватывающую несуществующую любовь. А в это время мы, историки, сдерживаемые собственной совестью, научными нормами и бдительными взорами коллег, не можем даже разрешить любовнику лишний вздох, добавить цветок на ветке черешни или же позволить лунному свету отразиться в луже без ссылки на источник, доказывающий подлинность всего этого. Добавить нельзя ничего, но сколького при этом приходится лишиться! Прошлое почти полностью исчезло; даже от вчерашнего дня мало что остается, а от минувших столетий нет ничего, кроме легкой дымки остатков памяти. Это обстоятельство одновременно и проклятие, и благословение нашему ремеслу; проклятие – потому, что от него опускаются руки, благословение – потому, что оно пробуждает воображение, давая ему упоительную свободу.
Стройность и изящество исторического рассказа тоже иные, нежели у художественного повествования. Литератор может построить сцену, определить кульминацию и развязку в соответствии с условностями и приемами своего искусства. В истории же, напротив, как правило, царит беспорядок. Как писатель я нахожу, что начинать просто, в основном потому, что можно первым делом описать захватывающую сцену, а затем вернуться к объяснению ее предыстории. Совсем не то с концовками, которые чаще оказываются всхлипом, а не взрывом. Очень часто интереснейшее дело просто рассасывается, когда его фигуранты расходятся каждый своим путем. Ясно, что всем им предстоит умереть, но смерть редко делает свою работу чисто. Палачу удалось в конце концов встретить Алессандро Паллантьери, но для этого потребовалось тринадцать лет, и топор опустился на его шею не за те преступления, о которых буду рассказывать я. Большинство остальных персонажей умерли далеко за сценой, с глаз долой – из сердца вон. Читателям истории, основанной на процессуальных делах, словно зрителям телесериала «Закон и порядок», подавай окончательный приговор с ударом судейского молотка. Но, увы, многие приговоры не сохранились, а в ряде случаев, как, например, с Веспасиано, их, скорее всего, и вовсе не было. Судебное дело в XVI веке не существовало само по себе. Скорее его можно представить как вершину айсберга, состоявшего из долгого соперничества и переговоров, а его целью был не приговор, а разрешение конфликта. Суды выступали посредниками и способствовали заключению соглашений между сторонами. Закрытием дела могла быть не формальная процедура, а определенный социально значимый исход – например, когда Веспасиано пошел на попятную и женился на Инноченции. Как правило, такой финал происходил за пределами зала суда; мы можем о нем только догадываться.
Итак, у нас нет недостатка в нерешенных вопросах. Вернули ли Джованни-Баттисте Савелли его конфискованный замок? Вероятно. Настигло ли наказание Чинцию Антельму за ее заговор с отравлениями? Возможно. Сумел ли надзиратель Алессио жениться на своей любимой, но застенчивой монахине? Едва ли. Приняли ли Джустини когда-либо в свою семью Лаодомию, бывшую куртизанку, вдову их покойного брата? Не имею ни малейшего представления. И так же дело обстоит еще со множеством вопросов. С судебными делами та сложность, что взгляд в прошлое в них несопоставимо яснее взгляда в будущее; истоки видны гораздо лучше, чем дальнейшие судьбы. Поэтому в своей писательской ипостаси я нередко приглашаю читателей внутрь истории, чтобы они завели короткое, даже дружеское знакомство с моими персонажами, а затем грубо бросаю их, не давая ни времени, ни литературного пространства для прощания и развязки: своего рода эмоциональный one-night stand, одноразовая связь, но ничего с этим не поделаешь. Внезапность, с которой обрываются наши маленькие истории, вновь напоминает о том самом, уже хорошо знакомом завете: прошлое прошло окончательно.
Далее в главе 1 рассказывается история двойного убийства в семье Савелли. Композиция главы отличается столь же регулярным планом, что и замковый сад XVI века, с его тимьяном и майораном, укропом и шалфеем, рукколой и мятой, произрастающими на аккуратных делянках внутри невысокой живой изгороди из геометрически подстриженных кустов. В этой истории и пространство, и время моею волей приобретают красивые, правильные очертания. Хотя я периодически возвращаюсь в прошлое персонажей, в целом время повествования движется отрезками – от одной сцены к другой, как в пьесе или фильме. Сначала речь идет о тайной любовной связи, разворачивающейся неспешно и украдкой, сперва безмятежно, а позднее в сгущающейся атмосфере подозрений и тревоги. Затем происходит чудовищное убийство, молниеносное и свирепое. В третьем действии время замирает, все словно застывают в страхе, смятении и скрытом горе до самого четвертого акта, неожиданной оттепели, волны общественной реакции, начало которой кладет приезд скорбящего знатного сеньора и которая возвращает всех действующих лиц, как мертвых, так и живых, на предназначенные им пути. Пространственной структуре этой истории также присущ изысканный и мимолетный геометризм концентрических кругов, расходящихся от тел неупокоенных мертвецов.
Изящно. Наверно, даже слишком! К чему втискивать рассказ о событии столь кровавом, столь исполненном страсти, боли и скорби, как это убийство, в смирительную рубашку жесткой художественной формы? Какие уроки заложил я в эту историю? Таких уроков целых два.
Урок первый: искусство состояло в самой жизни. В ней были сюжетные линии и действующие лица, следовавшие – хотя и в общих чертах, а не буквально – сценариям, взятым из собственного опыта, из рассказывавшихся вслух историй, из театра и книг. Итальянцы XVI века импровизировали, как и все мы, в рамках хорошо известных ролей; качество их игры зачастую было мерой их включенности в происходящее. Амплуа тайного возлюбленного, разъяренного мужа, верной горничной, убитого горем брата, крестьянина, живущего на землях феодального сеньора… Все они предполагали определенную систему взглядов, действий, слов и эмоций. Именно поэтому читателю будет порой казаться, что он забрел на страницы новелл Боккаччо, Серкамби, Банделло или какого-то другого итальянского новеллиста. Старые новеллы воспроизводили истории из жизни. Но между тем и сама жизнь в некоторой степени подражала этим новеллам.
Урок второй. Мое стремление рассказать эту историю, надеюсь, предупреждает нас о зыбкости наших знаний. Чем больше мы – авторы и читатели – стремимся представить прошлое в изящном обличье, тем понятнее становится, сколь безнадежны наши старания постичь этих персонажей – реально живших людей из давнего прошлого, терзавшихся реальными страстями. Что за нежность, что за пыл, что за тоска заставляли влюбленного спускаться по простыням с замковой стены ради любовных объятий? Что за томление и восторг толкали жену впускать любовника в свою спальню, ложе и лоно? Что за смесь исступления и хитрости породила расчетливую месть мужа? То же касается и остальных персонажей. Мы никогда не узнаем наверняка. В отличие от любовника и кинжала обманутого мужа, как бы мы того ни желали, нам не суждено войти в тело злосчастной Виттории Савелли. Чем искуснее плетется ткань исторического рассказа, тем меньше наше доверие к рассказчику и тем лучше нам видна бездна между тем, о чем рассказывается, и тем, что в итоге рассказано. И тем живее мы ощущаем, сколь грустна и вместе с тем сладка отделенность повествователя от рассказываемой им истории.
От страданий в главе 1 сердце рвется на части. Взгляните только на женщин, особенно на крестьянок, омывавших мертвецов. Однако как быстро в деревню, замок и семью Савелли возвращается видимость нормального хода вещей. Поэтому будьте также внимательны ко всем словам и церемониям, дававшим выход боли и делавшим благодаря следованию определенному коду катастрофу переносимой. Не пропустите напряженный обмен репликами с братом жертвы, направленный на то, чтобы проложить путь к примирению. И отметьте, как аргументы и моральные суждения крестьян смягчают бурлившие эмоции. И наконец, оцените роль разъездного судьи, переводящего любое убийство в плоскость составления протокола и открытия судебного процесса, – еще один шаг к возвращению обычного порядка вещей, еще один ритуал восстановления заведенного порядка, еще один ритуал завершения.
Глава 1
Двойное убийство в кретонском замке
В последнюю ночь своей жизни Виттория Савелли была одета в старую сорочку. Она лежала в постели в своей причудливой спаленке, одна стена которой выгибалась, поскольку была и стеной старинной круглой башни в замке ее мужа. В ту же ночь, последнюю ночь своей жизни, Трояно Савелли оказался в кровати совершенно голым. Он лежал в той же комнате, в той же постели, на теле Виттории. Можно лишь гадать о нотах нежности или ликования, примешавшихся к экстазу соития. Однако под покровом светлых чувств, быть может, таился червь опасения и страха. Ведь Трояно, хотя и носил ту же фамилию, что и Виттория, вовсе не был ее мужем. Значит, это был адюльтер. Это уже и само по себе дурно пахло, но что еще хуже, измена произошла прямо в мужнином доме. Дело принимало еще более скверный оборот из‐за того, что Трояно не мог похвастать ни подлинной знатностью, ни законным происхождением. Ибо он был плодом союза между местным сеньором и простой крестьянкой. Самое же страшное заключалось в том, что Виттория и Трояно на этом ложе предавались греху своеобразного инцеста. Ибо Трояно, родившийся от того же отца, что и супруг Виттории, был его единокровным братом. Однако ничто из сказанного не стало препятствием для безрассудной связи любовников1.
Ни архивные, ни опубликованные источники почти ничего не сообщают о трех главных действующих лицах этой драмы: хозяине замка, его супруге и ее возлюбленном. В XVIII веке была написана история семьи Савелли3. Однако она обходит молчанием мужа Виттории, Джованни-Баттисту, одного из наименее примечательных представителей семьи, носивших традиционное родовое имя Савелли. Джованни-Баттиста и Виттория присутствуют в современных генеалогических справочниках; и они оставили некоторые следы в нотариальных актах, среди которых наиболее примечательна запись об их вступлении в брак. События июля 1563 года, к которым мы здесь обращаемся, может быть, и нашли отражение в «авизах», еженедельных новостных листках с известиями из Рима, однако точно этого сказать нельзя, поскольку в их ватиканском собрании есть месячная лакуна, которая приходится как раз на середину лета. Известно следующее. Рогоносец, Джованни-Баттиста, будучи Савелли, принадлежал тем самым к одному из немногих сохранившихся знатнейших баронских семейств Папского государства4. В 1563 году у рода Савелли имелось три основные ветви, у каждой из которых сохранились фамильные земельные владения. На севере расположились Савелли c владениями в предгорьях Сабинских гор и за Тибром, вокруг одинокой вершины горы Соракты. На юге, ниже Рима, жили Савелли с Альбанских гор. Джованни-Баттиста принадлежал к Паломбарской ветви, расположившейся посередине. Они владели замками, фьефами и землями в предгорьях Монте-Дженнаро, к востоку от Рима и к северу от Тиволи. Это живописный холмистый край, пестревший садами, полями и виноградниками. Еще у Савелли имелись дворцы в Риме, наследственные военные должности в Папском государстве и родовое право на доходы от папского главного городского суда и тюрем. Хотя Савелли обречены были уйти в небытие в самом начале XVII века, когда их родовые держания достанутся новой знати, складывавшейся из усиливавшейся куриальной элиты, в 1560‐х годах они еще сохраняли свой вес. Среди членов семьи был даже один кардинал5. Правда, нашего Джованни-Баттисту нельзя назвать крупным землевладельцем. У него был один-единственный фьеф и маленький замок в Кретоне, крохотной деревушке под сенью Монте-Дженнаро, ниже по ее склону от главной цитадели местной ветви Савелли, деревни Паломбара, угнездившейся на самой вершине в нескольких милях к востоку. Там была мощная крепость с высоко взметнувшейся средневековой центральной башней6.
В отличие от рогоносцев Джованни Боккаччо и других новеллистов Возрождения, Джованни-Баттиста не был дряхлым седобородым старцем. Летом 1563 года он только начал вступать в полосу зрелости, пребывая в возрасте двадцати двух – двадцати шести лет7. Для мужчины в ренессансной Италии он женился рано, за четыре года до начала описываемых событий. Нотариальный акт от 19 марта 1559 года описывает, как Джованни-Баттиста и его невеста поклялись в верности и обменялись кольцами. В документе приведено и воззвание, оказавшееся напрасным: «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает»8. Что касается Виттории, она была дальней родней своему мужу, дочерью Антонелло Савелли из альбанской ветви. Нам неизвестен ни возраст невесты, ни размер ее приданого, хотя некоторое представление о нем можно получить, зная, что Джованни-Баттиста дал своей сестре Иерониме в приданое щедрую сумму в 12 тысяч скудо (из которых 2 тысячи отводились на свадебный наряд и карманные расходы)9. Сколько бы денег ни принесла в семью Виттория, их оказалось недостаточно, чтобы выплатить обещанную сумму семье жениха Иеронимы, благородным Массими. Хотя Джованни-Баттиста и сдал часть своих земель в Кретоне арендаторам под различные нужды, он в итоге остался в долгу перед своими новыми сородичами. Они получали с него процент обычным путем, пока наконец Джованни-Баттиста не наскреб на уплату просроченного обязательства10.
По меркам замков Кретоне был весьма скромен. Для владетельного синьора Джованни-Баттиста держал немного прислуги: пажа, двух слуг, домоправительницу, бывшую одновременно нянькой, и четырех горничных, одевавших его жену и прислуживавших ей11. Если и были другие, они не упоминаются в дошедших до нас рассказах. Его деревенька тоже была прескверная. К 1563 году она переживала стремительный упадок; в последующие годы Кретоне сжалась до крохотного селеньица, а затем и вовсе почти исчезла12. К концу XIX столетия многие жители, конечно, нарезали себе скромных квартирок и в самом замке. Тем не менее поселение выжило. Кретоне и по сей день сохраняет некую значительность. Там есть площадь на склоне холма с красивым видом; клубы фанатов обеих римских футбольных команд («Рома» и «Лацио». – Прим. пер.), кафе, за столиками которого мужчины режутся в карты. Да и недавно отреставрированный замок еще хорошо держится, красуясь свежей штукатуркой над скопищем неряшливых деревенских домишек в его округе. Насколько я могу судить, о судьбе погибших любовников никто не помнит.
Историю связи Трояно и Виттории сложно реконструировать. К тому времени, как на место преступления приехали следственные чины, влюбленные уже не могли изложить свою версию. Служанки (а многих из них судьи допросили), вероятно, способны были бы многое рассказать, но имели все основания держать рот на замке. Ведь чем большую осведомленность они бы показали, тем меньше сомнений оставалось бы в том, что они обманули доверие своего господина и хозяина, Джованни-Баттисты. Тем не менее намеки, проскальзывавшие в показаниях селян и слуг, не оставляют сомнений, что июльская страсть не была сиюминутным порывом. Влюбленные уже долго миловались у всех на глазах13. Еще на Рождество один селянин, муж Джентилески, сводной сестры Трояно с крестьянской стороны, заметил столь явные приметы любовной игры, что советовал юноше вести себя осмотрительнее.
Марио, муж мой, при мне много раз говорил этому синьору Трояно, особенно на прошлое Рождество, что он замечал некие действия и шуточки, которые тот [Трояно] проделывал с синьорой Витторией, и потом предупреждал его, как бы у него с синьорой не вышло чего дурного. Трояно же разозлился, услышав эти слова, и полагаю, с этого самого дня уже и не заходил к нам более чем два или три раза14.
Толку от этого предупреждения, конечно, было мало. То ли уже к тому моменту, то ли чуть позже влюбленные оказались вместе в постели; Диаманте, одна из юных горничных Виттории, по ее словам, знала об этой любовной связи с Рождества15. Она утверждала, что ей рассказали о ней старшие женщины. В деревне тоже всем было известно о романе16.
Устройство замка
Хотя устраивать интимные свидания всегда непросто, сама архитектура Кретоне словно благоволила влюбленным. Так, комната Виттории занимала торец «пиано нобиле», то есть основного этажа замка, находясь на северо-западе здания. Будучи частью западной пристройки XVI века, она оказалась за стеной старой, мощной круглой башни, которая когда-то укрепляла угол изначального ядра замка17. Ренессансная пристройка, заключившая в себя половину башни, позволила прибавить к пространству пиано нобиле три новых комнаты, из которых спальня хозяйки была самой маленькой. Под комнатой Виттории располагалось два яруса сводчатых кладовых, на первом этаже и в погребе, а над ней – лишь плавный скат крыши. Старинную, более высокую часть замка, венчал небольшой мезонин. Он располагался только по северной стороне и выходил к лестнице башни, а над ним был чердак, равный ему по длине и ширине.
Все эти подробности сыграли свою роль в истории влюбленных. Расположение помещений в замке словно потворствовало их опасным свиданиям. На первый взгляд, сложно было найти более неудачное место для тайных свиданий любовников, чем комната Виттории. В ней была лишь одна дверь, которая открывалась в проходную с двумя кроватями, где спали четыре горничные (damigelle) – две сестры Диаманте и Темперанца, а также Аттилия и Оттавия, а вместе с ними старшая горничная (massara) Силея, пожилая вдова, служившая воспитательницей дочери Виттории18. В передней, где спали служанки, было еще две двери. Одна вела на восток, к главной лестнице и парадному залу в восточном крыле со стенами, украшенными величественными фризами с витыми гирляндами из листьев аканфа, с резными потолочными балками, великолепным камином и изящными ренессансными окнами, из которых открывался головокружительный вид на поля, сады и лесистые склоны Монте-Дженнаро. Именно там обычно спал Трояно.
Вторая дверь в комнате прислуги вела на юг, к спальне супруга в юго-западном торце, где почивал сам Джованни-Баттиста, по крайней мере в дни перед убийством, поскольку его жене тогда, как она говорила, слегка нездоровилось19. Комната хозяина была светлой. Одно окно, на солнечной южной стороне, выходило в небольшой огороженный сад, другое, западное, смотрело на одну из улочек Кретоне. Все эти детали сыграют роль в нашей истории. Служанки, жившие между апартаментами господина и госпожи, неизбежно видели всех входивших в комнату госпожи и выходивших оттуда и, вероятно, были всегда в курсе тех случаев, когда Виттория всходила на супружеское ложе. Так как же Трояно мог незаметно очутиться в спальне Виттории, в ее постели и объятиях?
Любовник переносился к ней по воздуху. Точнее, он спускался, повиснув на полосах ткани, привязанных к засову на окне верхнего этажа; Виттория помогала ему забраться внутрь. Башня предрешила успех вылазки. На ее узкую винтовую лестницу, вившуюся к вершине замка, свет проникал лишь через маленькие, четырнадцать дюймов шириной, оконца. Их проема едва хватало, чтобы выбраться наружу при известной ловкости и сноровке. Самое высокое окошко башни как раз смотрело чуть южнее направления на запад, находясь ровно над пологой кровлей пристройки. Оттуда Трояно, вооружившись импровизированными веревками, мог пробраться на северный фасад и спуститься в спальню Виттории. Главная лестница замка, намного более удобная и лучше освещенная, располагалась восточнее. Она поднималась равными широкими пролетами от единственного уличного входа на северном фасаде, чуть восточнее его середины. Во время своих ночных эскапад Трояно, вероятно, прокрадывался из зала, где стояла его кровать, поднимался по главной лестнице на мезонин, на цыпочках прокрадывался в башню, на ее темную, никуда не ведущую лестницу и прикреплял свое верхолазное снаряжение к ее верхнему окошку20.
Именно этим путем шел Трояно на свое последнее свидание и, по крайней мере, еще однажды до этого, а вероятно, гораздо чаще. Как писал Маттео Банделло в одной новелле, у которой, как и у многих других того же автора, трагический финал, когда путь закрыт, любовь проявляет находчивость. Она вооружается очами Аргуса21. Но, как и у ренессансного новеллиста, в Кретоне 26 июля 1563 года смекалка сослужила дурную службу. Ибо внезапно, в разгар любовных утех, дверь спальни распахнулась, и в ее проеме, в мерцающем свете фонаря в руках у пажа предстал муж. Джованни-Баттиста зашел в комнату с кинжалом в руке. С ним пришел еще один слуга, также вооруженный. Позади них в тревоге и страхе теснились служанки. Развязка была стремительной и леденящей кровь.
Но погодите! Сначала взгляните, как хозяин расставил ловушку и потом захлопнул ее.
Западня расставляется и захлопывается
Все действия и уловки, замышлявшиеся против влюбленных, предполагали участие мужской части дворни. Как во многих домовладениях, мужская и женская части прислуги образовывали отдельные союзы и сообщества. Мужчины подчинялись хозяину, женщины – хозяйке. Так, в Кретоне на протяжении семи месяцев из‐за своего рода женской солидарности роман Виттории оставался в тайне. Сложно сказать, насколько это молчание объяснялось сочувствием, а насколько страхом. Впоследствии, после приезда судей, служанки старательно отрицали добровольное соучастие. Поэтому они оправдывали свое поведение страхом. Юная Диаманте сказала приехавшему судье, что, как только служанки заприметили интрижку хозяйки, они – ну, конечно же! – решили рассказать о ней мужу. «Мы думали предупредить синьора, но синьора угрожала нам, обещая надавать тумаков, и мы побоялись»22. Верится с трудом. Разве могли быть сомнения, что не держи они язык за зубами, их покровительницу ожидала бы катастрофа? И мог ли хозяин измыслить такую награду, которая перевесила бы потерю покровительства госпожи и положения при ней, помогла бы пережить позор, в основном в глазах женщин, который пал бы на голову предавшей хозяйку?
Слуги из числа мужчин, напротив, ничем не были обязаны госпоже. Они находились в услужении у господина и защищали его интересы. Среди участников этой драмы их было несколько. Жак, называемый Джакобо, француз и потому сторонний наблюдатель; он не чурался сплетен. Другой, Стефано, был женат на местной селянке. Он был родом из этих мест, поскольку имя его отца можно связать c Неролой, в нескольких милях от Кретоне. Третий, Доменико, поскольку служил пажом, вероятно, был слишком юн для брака. Все трое приложили руку к ловушке для любовников.
У них была благодатная почва для догадок: нежные объятия, то ли братские, то ли гораздо менее невинные23. Джакобо впоследствии утверждал, что его одолевали сомнения24. Но роль шпиона выпала пажу Доменико. Он следил за парой влюбленных по приказу хозяина, как поведала судьям горничная Силея. Фамильярность их отношений лишала супруга покоя25. Однажды ночью, когда именно, нам неведомо, Доменико лежал на своей низенькой койке, пристроенной под ложем хозяина. Вдруг он увидел, как Виттория идет по коридору в сторону парадного зала26. Тогда он пошел туда же и сам и начал ощупывать простыни на кровати Трояно. Что было дальше, мы знаем со слов Джакобо, который, прежде чем пуститься в бега, рассказал об этом сельскому старосте Лорето. Согласно рассказу последнего, когда Трояно почувствовал прикосновение руки Доменико к его кровати, он с возмущением воскликнул: «Что ты делаешь?! Не видишь, что ли, это мой плащ?»27 Паж же вернулся в комнату хозяина. Неизвестно, сразу ли он сообщил тому об увиденном, но вряд ли он долго хранил молчание.
Быть может, именно из‐за соглядатайства Доменико влюбленные перенесли встречи в спальню Виттории. Нам неведомо, как часто Трояно спускался по черепицам крыши. Неизвестно и насколько служанки знали об этой уловке. Сложно представить, чтобы они не догадывались о происходившем в комнате Виттории. Даже если любовники старались вести себя тихо и осторожно, само решение госпожи спать не в компании служанок, но в одиночестве уже было подозрительно. Не так пристало почивать знатной даме. Служанки – возможно, искренне – рассказали, что Виттория сослалась на недомогание и заперла дверь28. В конце концов Доменико пронюхал о хитрости Трояно. Это было воскресным вечером 25 июля. Возможно, из‐за жары Джованни-Баттиста захотел пить. Владелец замка уже переоделся ко сну и, вероятно, был в своей спальне. Он послал пажа в парадный зал за кувшинчиком с водой. Когда тот зашел со светом в большой зал, ему бросилась в глаза пустая кровать Трояно. Доменико, уже исполненный подозрений, пошел по следу. На башенной лестнице, близ входа в комнату горничных, была дверь. Услышав шум сверху, паж стал взбираться по узкой винтовой лестнице, пока не увидел, как бастард закрепляет свой засов и полосы ткани у верхнего окна. Доменико крадучись спустился предупредить хозяина29. От Силеи, старшей горничной, мы узнаем продолжение этой истории.
И синьор встал в своей ночной сорочке и подошел к дверям комнаты, и он сказал, что видел их. Однако хозяин был один и безоружен, поэтому он не рискнул что-либо предпринимать. И он сказал мне: «Пусть они насладятся этой ночью, потому что следующим вечером все будет иначе»30.
Только подумайте, в какую переделку угодила Силея. Ей пристало хранить верность и госпоже, и господину. Как бы она ни поступила, ей придется предать одного из хозяев. На стороне Джованни-Баттисты была мужская власть, местные связи и кодекс чести. На стороне Виттории, вероятно, привязанность и женская солидарность. Силея пошла путем благоразумия, она промолчала и тем самым решила судьбу хозяйки. Одно-единственное слово, сказанное наутро украдкой, могло бы спасти по меньшей мере одну жизнь, а быть может, и две. Ведь Джованни-Баттиста хотел очень точно выбрать момент для мести.
Законы общества и семейной политики были единодушны в том, что, если любовникам суждено умереть, смерть должна настигнуть их на ложе измены. Согласно правовым традициям, восходящим ко временам Древнего Рима, ревнивого мужа часто прощали, особенно если он действовал в порыве страсти и убивал жену и ее любовника, застигнув их за прелюбодеянием31. Но у Джованни-Баттисты все было не так просто; в драматический момент разоблачения он оказался безоружен и нерешителен. Ему был нужен второй шанс. Пусть факт измены все так же не вызывает сомнений, но сам обманутый муж окажется уже более подготовлен. Поскольку повторное разоблачение будет для него меньшим ударом, но все же воспламенит его, это будет возможность нанести верный удар и вместе с тем оправдать расправу перед законом и кузенами Савелли, родственниками жены. Поэтому он расставил ловушку и стал ждать. На следующий вечер, будто бы собираясь лечь спать, муж, как всегда, удалился в свои апартаменты в сопровождении пажа Доменико. Он оставил Джакобо на страже в доме напротив, а Стефано – внизу на улице, с северной или западной стороны. Из этих наблюдательных пунктов они могли подглядывать за окнами башни и спальни Виттории32. У Джакобо был с собой мушкет, чтобы прикончить Трояно, если, спасаясь бегством, тот рискнет выпрыгнуть из окна33. Западня сработала. Около полуночи Трояно вновь пролез в окошко башни и по веревке спустился в окно Виттории и в ее объятия34. Увидев, как она помогала любовнику пробраться к ней, соглядатаи начали действовать. Один из слуг бросил камушек в западное окно покоев хозяина. Доменико услышал стук и сказал: «Синьор, час настал»35. Вскоре Стефано поднялся и присоединился к ним. Джакобо с мушкетом все еще сидел в засаде.
Не ведая о надвигающейся развязке, Темперанца, одна из младших служанок замка, именно в этот момент пошла в туалет, который, судя по всему, располагался этажом или двумя выше: Джованни-Баттиста услышал ее удаляющиеся шаги по ступеням лестницы. Обознавшись, он ринулся за девушкой с обнаженным кинжалом и воплем: «Ах, изменница, хочешь убежать!» Как рассказывает ее сестра Диаманте, в последнюю минуту Доменико остановил хозяина: «Не надо, синьор! Это же не синьора! Это Темперанца!»36
Затем трио мстителей входит в комнату горничных с горящим факелом. В постели Темперанцы потихоньку засыпает ее сестрица Диаманте37. Силея уже спит, как и Элена Савелли, двухлетняя господская дочь. Когда вошли мужчины, Элена испугалась, расплакалась и разбудила няньку38. Диаманте успела достаточно проснуться, чтобы увидеть, как трое мужчин подошли к запертой двери39. У входа мстители, быть может, задержались, чтобы прислушаться к звукам плотских утех, но лишь на мгновение. Ведь, когда они распахнули дверь, Диаманте смогла увидеть Трояно, все еще лежавшего на госпоже40.
В пылу разворачивающейся драмы Джованни-Баттиста тем не менее не забыл соблюсти законы вендетты. Он знал прописанный на этот случай сценарий и в разгар кровопролития следовал ему. Возможно, прежде всего он обратился к сводному брату. Селянин по имени Чекко, узнавший обо всем от Джакобо, который все еще сидел в засаде и никак не мог видеть развязки, оповестил суд, что хозяин будто бы воскликнул: «О, вероломный брат, после всего, что я сделал для тебя, так [ты отплатил] мне!»41 Досужие домыслы! Ничего не скажешь, слова подходящие, но не подтвержденные никем из бывших на месте действия. Силея, которая как раз все слышала, передает гораздо менее мудреные речи: «Вот чем я отплачу за себя!»42 То, что Джованни-Баттиста что-то сказал брату, почти не вызывает сомнений. Однако, что бы он ни говорил, все сходятся в том, что он нанес в лоб Трояно стремительный удар кинжалом и сразу приказал Стефано: «Убей его, но я не желаю, чтобы кто-либо поднял руку на синьору». Силея, хотя и поднялась не так шустро, как Диаманте, все же успела подойти к двери и услышать эти слова43. Пока слуга забивал Трояно кинжалом, беспорядочно нанося удары, Джованни-Баттиста обратился к супруге44. Несколько версий его слов в общих чертах совпадают. Силея при первом допросе, когда бред от болотной лихорадки начал туманить ее мозг, дает самый любопытный вариант: «Ах, изменница, ты урезала нос – мне, синьору Лудовико, и дому Савелли». На следующий день, когда жар утих, Силея вместо этого выбрала менее яркую формулировку: «Ах, изменница, вот какую честь ты принесла дому Савелли. Ты урезала нос дому Савелли!»45 Ранняя версия, произнесенная в горячке, наиболее знаменательна. Не лишним будет погрузиться в ее поэтику, даже если она частично могла быть плодом воображения и бреда больной служанки. В Италии эпохи Возрождения «урезание» носа являлось знаком крайнего презрения. Непоправимо обезображивая человека, оно каралось по закону и упоминалось в местных речах и обычаях. Как жест и понятие оно часто ассоциируется с прелюбодеями и рогоносцами46. В грамматике и в кровавой практике это действие требовало дательного падежа, носы можно было «урезать» людям или сообществам. В первом рассказе Силеи речь Джованни-Баттисты развивалась в форме восходящей градации вовне, от него самого к более широкому кругу затронутых жертв, за которых он мстил. Порядок перечисления воспроизводил градацию не по значимости, а по положению, от центра вовне. Измена Виттории затронула ее мужа, брата Лудовико и весь дом Савелли. Лудовико, таким образом, послужил оправданием для более жестокой мести. Джованни-Баттиста мог теперь утолить свою жажду крови.
Вряд ли хоть одна история нападения, разбиравшаяся в итальянских судах, обходилась без воинственных словес. Как паладины из «Песни о Роланде», давние враги, случайные соперники и вовсе вольные наемники, не знакомые с жертвой, часто, прежде чем нанести смертельный удар, произносили инвективы. Редко когда у жертвы оставалось время для ответа. Виттория не была исключением. Беспомощная, она лежала на спине и успела лишь трижды воскликнуть: «О, господин, вот как ты поступаешь со мной!» «Да, с тобой изменница!» – прорычал убийца. Он ударил жену в лоб и перерезал ей горло, наполовину отрезав голову и в то же время отсекая три пальца на руке, которой она тщетно пыталась закрыться. Затем Джованни-Баттиста ударил Витторию в голову и наконец вонзил кинжал глубоко в грудь47. Отражал ли алгоритм кровавой расправы инструментальную или экспрессивную функцию мести? Сложно сказать. Именно перерезая горло, «scannare» по-итальянски, было принято тогда забивать скот на бойне. Мне доводилось встречать эту формулировку в случае другого убийства молодой женщины из‐за поруганной чести48. А голова и сердце Виттории были соучастниками акта прелюбодеяния. Но ни один местный глоссатор не подтверждает такую трактовку. Уже в разгар бойни Джованни-Баттиста поднял глаза и увидел сжавшихся в дверном проеме служанок. «Убирайтесь отсюда, или я убью вас обеих. Идите, позаботьтесь о малышке»49.
Вряд ли бойня заняла много времени. Когда все было кончено, Джованни-Баттиста, хотя все еще кипел, тем не менее прекрасно помнил правила игры, по которым следовало завершить ритуал мести. Все еще держа в руке кровавый кинжал, он повернулся спиной к залитой кровью комнате и обратился к группке перепуганных женщин: «Все – спать!»50 «И мы пошли спать», – пояснила Диаманте впоследствии51. Что им еще оставалось делать? Как позже сказала Силея:
Тогда мы ушли и разошлись по кроватям. Вскоре господин, Стефано и паж вышли из спальни госпожи; они заперли дверь комнаты, где лежали оба трупа. И когда мужчины были в проходной, где спали все мы, синьор Джованни-Баттиста повернулся ко мне и малышке, своей дочери, лежавшей в кроватке, и, сжимая в руке весь покрытый кровью обнаженный кинжал, сказал: «Если бы я увидел, что эта малышка не похожа на меня в точности, как я это вижу сию секунду, я убил бы и ее»52.
Геометрия саспенса
По мере того как ярость Джованни-Баттисты начала утихать, он стал готовить замок и деревню к принятию убийства. Для него было решающим, чтобы о преступлении стало известно с его слов, а не с чьих-либо чужих. Первый шаг уже был позади, дверь была заперта, комната опечатана такой, как ее оставили. Следующий шаг предполагал ограничение сплетен. Соответственно, он приказал служанкам молчать и не покидать замка, чтобы жители деревни ничего не узнали53. Затем он удалился в свою комнату54.
На следующее утро, во вторник 27 июля, Джованни-Баттиста предпринимает еще более дерзкую попытку сокрыть свою тайну от мира. Он отправляет слугу Джакобо к Лорето, селянину средних лет и massaro (деревенскому старосте) Кретоне. Дело было ранним утром; Лорето еще не вставал. По приказу хозяина Джакобо спросил, кто сторожил деревенские ворота. Лорето этого не знал. «Не выходите за околицу деревни, поскольку синьор Джованни-Баттиста не желает этого», – сказал слуга55. Затем он приказал не отпирать ворот. Находясь взаперти с утра до вечера в летний день, крестьяне обменивались тревожными слухами. Тем временем господин послал всадника, приглашая срочно приехать брата Виттории Лудовико. Сложно сказать, как много сообщил ему посланник, но этого было достаточно, чтобы тот поспешил приехать уже на следующее утро. В действиях Джованни-Баттисты можно проследить некую логику традиционной культуры. По его приказу вокруг трупов его жены и брата был возведен тройной барьер. Запирается дверь – и вот уже роковая комната скрывает их от замка, огораживая от осквернения, любопытных глаз и траурных церемоний. Стены самого замка образуют второе кольцо, замкнувшееся, чтобы хранить тайну от чужаков и защититься от сношений с деревенскими, а значит, и их расспросов. Третьим кольцом были крепостные стены поселения, отрезавшие селян от их полей и внешнего мира. Таким образом, и замковая прислуга, и жители Кретоне были изолированы изнутри и снаружи. Они образовывали два напряженных концентрических круга вокруг тел убитых, замерев в ожидании ясности и действий. Три поставленных Джованни-Баттистой барьера привели всех затронутых лиц в почти мистическое состояние тревоги, предчувствия беды и ожидания. Работа замерла. Время почти остановилось. Кретоне сверху донизу, от господина до прислуги и держателей наделов, застыл в глубочайшей неопределенности. Две смерти, этот чудовищный факт требовал большой эмоциональной и ритуальной обработки. Их надо было переварить и на уровне индивидуального сознания, и на уровне сообщества. Но кто-то должен был прорваться сквозь кольцевые заграждения, чтобы привести этот механизм в действие. Словно весь Кретоне затаил дыхание в ожидании приезда Лудовико – для кого-то даже неосознанном. Подобно сказочному принцу, лишь он мог пересечь зачарованные преграды и освободить заточенную в замке любовь. Но на этот раз в чарах не было волшебства, принцесса умерла, и, как мы увидим, нежные чувства, о которых пойдет здесь речь, после пробуждения от заколдованного сна должны были быть утонченными, осторожными и пронизанными более темными страстями.
Однако замок не погрузился в полное безмолвие. В его стенах обитатели усердно переваривали и оценивали события ночи. Один селянин, волей случая оказавшийся внутри замка, слышал рассказ о происшедшем. Крестьянин Чекко провел ночь понедельника в сводчатой комнате на нижнем этаже, оправляясь от приступа болотной лихорадки. Проснувшись, он обнаружил в замке большой переполох: «…кто-то сновал вверх по лестнице, кто-то вниз». Спросив Доменико, из‐за чего эта суета, он узнал об убийствах. Чекко также говорил с Джакобо, который пересказал ему слова Джованни-Баттисты: «Скажи, что теперь они лежат вместе. Сколько добра сделал я брату, и вот как он меня предал!»56 Слова эти зловещи и вместе с тем, благодаря очевидному двойному параллелизму, идеально соответствуют присущему дискурсу чести чувству соблюденной меры. Обратим внимание на скрытую в этой фразе ироническую инверсию и намеренное сближение смыслов: «…тела лежали в объятиях сладострастия, а теперь по всей справедливости они лежат в объятиях смерти; я однажды сделал Трояно добро, что было сначала предано его изменой, а потом оплачено той заслуженной смертью, которой я его подверг». Нравоучительная максима, предложенная господином, была подхвачена сплетниками и обеспечила обитателям замка готовую трактовку происшедшего. Джованни-Баттиста откровенничал не только с Джакобо. Утром во вторник он полностью раскрыл Силее устройство западни для влюбленных57. Столь непринужденное обсуждение крайне деликатного дела свидетельствует об устоявшихся среди господ эпохи Возрождения доверительных отношениях с их слугами58.
Хотя в стенах замка кое-какие откровения и допускались, его обитатели, насколько мы можем судить, до последнего хранили тайну от окружавших замок селян. «Никто не рассказывал об этой комнате», – скажет суду Диаманте59. У нас нет причин сомневаться в ее словах; massaro Лорето, хотя и бывал в замке, так и не проник за завесу молчания60. А ранним утром в среду Силея появилась на пороге дома селянки по имени Катерина с малюткой Эленой на руках и явно мечтая облегчить душу – но сдержалась. Она лишь изрекла, подобно оракулу: «Ох уж эта синьора Виттория и этот синьор Трояно, если, не дай Бог, они поступают против совести!» Катерина, зная о запертой двери и взбудораженном состоянии замковой прислуги, догадалась, что кто-то умер61. Но ничего не было достоверно известно, пока чуть позже у ворот Кретоне не появился Лудовико Савелли, верхом и в сопровождении прислуги62.
Церемонии прощания
С приездом Лудовико все три двери распахнулись. Замок и деревня освободились от терзавшего их мучительного ожидания. Когда он прибыл, massaro Лорето был в замке:
Я прогуливался с Джакобо перед палаццо. Я спросил его: «Что это означает, что господин не позволяет нам уйти?» И тогда Джакобо ответил мне: «Вы узнаете еще до наступления ночи». И в эту минуту прибывает синьор Лудовико Савелли из Альбано, шурин синьора Джованни-Баттисты и с ним еще два всадника. А когда он уже был близко ко мне, синьор Лудовико приложил руку к голове и спросил: «Как поживает синьор Джованни-Баттиста?» Я ответил ему: «Он в добром здравии». Тогда он спросил меня о синьоре Виттории, своей сестре и супруге синьора Джованни-Баттисты, а я сказал, что мне ничего неизвестно, поскольку я не видел ее с вечера прошлого понедельника.
Синьор Лудовико соскочил с коня и стал подниматься в палаццо, а я пешком последовал за ним вместе с двумя его спутниками. Войдя в парадный зал, он сразу спросил о синьоре Джованни-Баттисте и услышал, что тот еще в постели. Итак, гость немного подождал в зале, и хозяин вышел из спальни. Синьор Лудовико пошел ему навстречу, и оба они вошли в комнату [la camera; возможно, речь идет о спальне хозяина замка или же о комнате по пути из парадного зала в спальню господина; совершенно точно, речь здесь не идет о комнате, в которой свершилось преступление], и я услышал, как синьор Лудовико воскликнул: «Так кто же убил ее?!» Синьор же Джованни-Баттиста ответил: «Это я убил ее, мой синьор, я убил их обоих». И тогда синьор Лудовико сказал: «Ты поступил правильно, твой поступок сберег честь рода Савелли. Если бы ты не совершил его, это сделал бы я»63.
Заключительное предложение, сплетая вместе веские утверждения, являет собой тот самый итог, на который была рассчитана и сама ловушка Джованни-Баттисты, и его последующие действия. Прочтите его снова; вдумайтесь в каждое слово!
Переговоры Лудовико с Джованни-Баттистой были нелегким испытанием для обоих. Что касается Лудовико, как бы велики ни были любовь и привязанность, которые он питал к сестре, они должны были уступить интересам чести рода и согласия внутри его, хотя эта уступка и дорого ему стоила. А Джованни-Баттиста, в свою очередь, для сохранения добрых отношений с сородичами вынужден был искать оправдания своим действиям у покровителя жены. И он добился своего, вырвав из уст Лудовико свирепое одобрение, которое лишь одно могло восстановить согласие внутри рода, независимо от того, было ли оно искренним или вынужденной уступкой общепринятым нормам. Джованни-Баттиста прекрасно срежиссировал эту сцену: эффект неожиданности, неопровержимые свидетельства виновности Виттории, оставленные вместе тела любовников на ложе измены. Он также сохранил все следы кровопролития, пятна и засохшие лужи крови, словно отметая любое подозрение в подлоге. Лишь услышав от Лудовико слова одобрения, Джованни-Баттиста повел его на жуткое место преступления. Некоторые из их окружения последовали за господами, в их числе был и Лорето. Сельский староста впоследствии рассказывал суду, что, увидев все своими глазами, он едва не потерял сознание от ужаса64.
Рассказ Лорето о церемонии в спальне оставляет за кадром дальнейшие подробности. От Силеи мы знаем, что часть слуг также были свидетелями беседы в чертоге смерти. Там были два спутника самого Лудовико, а также Силея, еще одна горничная и Стефано. Учитывая характер дальнейшей «беседы», они, вероятно, пришли по приказу господина, поскольку, как и следовало ожидать, Лудовико допрашивал их без всякой жалости. Позднее Силея рассказывала:
И синьор Лудовико повернулся ко мне с вопросом: «Почему ты не позаботилась о синьоре Виттории?» А я ответила, что синьора велела мне позаботиться о малышке, потому что о себе она и сама знала, как позаботиться. Затем синьор Лудовико обратился к синьору Джованни-Баттисте и спросил его, кто убил госпожу. Синьор Джованни-Баттиста ответил: «Это я убил ее, своими руками». Тогда синьор Лудовико сказал: «Если бы ты тогда не убил ее, я бы убил вас всех троих». И тогда Стефано, присутствовавший при этом разговоре, сказал синьору Лудовико: «Синьор, никто пальцем не тронул госпожи, кроме синьора Джованни-Баттисты, но, что касается Трояно, это я убил его, ибо люблю вашу милость и поступил так, как повелел мне синьор Джованни-Баттиста»65.
Среди этих высокопарных изречений, пожалуй, лишь муж сказал чистую правду. Лудовико и его слуги сказали то, чего требовали обстоятельства. Пристрастный вымысел Силеи перенес вину с обитателей замка на Витторию – будто бы никто здесь и не пренебрегал своими обязанностями. Невероятное признание Стефано о «любви» к Лудовико словно рассчитано на то, чтобы превратить последнего в сообщника, возможного защитника лиц, совершивших преступление якобы в знак преданности ему. Здесь та любовь (amore), о которой говорит Стефано, по сути, лишь фигура речи, это обозначение не нежной страсти, а социальных обязанностей, которые воплощаются в риторике чувств. В эпоху Возрождения такое словоупотребление было обыденным. Что касается леденящих кровь слов Лудовико, они одновременно оправдывали совершившееся двойное убийство и покрывали его. Весомость его напускной угрозы сообщала убийству ореол благопристойности и подчеркивала его правомерность. В этом эпизоде, как это было свойственно ренессансной светской культуре, риск или его видимость сообщали словам и действиям особую весомость66. Однако высказывание Лудовико было палкой о двух концах. Ведь оно также должно было подчеркнуть, насколько сильно альбанские Савелли еще радели о чистоте и безопасности Виттории. Лудовико подразумевал, что он защитил бы сестру от любого урона ее чести. Таким образом, он постфактум выступил гарантом благопристойности ее смерти, вновь возвращая Витторию в лоно своей семьи. Делая это, он помог Джованни-Баттисте представить в благородном свете и обелить не только совершенное им убийство, но и саму кончину его супруги.
Приезд Лудовико восстановил нарушенный ход жизни в замке Савелли, выдернув его из состояния неопределенности. Вернув зятя в своего рода круг семейной любви, некоего чувства общности рода Савелли, сдобренного семейным долгом, теперь он мог забрать сестру. Лудовико, а не Джованни-Баттиста отдал приказ похоронить ее, что и подобало сделать, поскольку, предав своего мужа, Виттория в некотором смысле возвратилась в отчий дом. Распоряжение подготовить усопшую к погребению спровоцировало новый всплеск любви и чувства долга. Своими словами Лудовико дал добро на исполнение траурного обряда, что позволило обитателям Кретоне приступить к привычным ритуалам прощания.
Между тем и сам Лудовико еще не все сделал, что положено. Он должен был засвидетельствовать улики. Лудовико уже подержал в руках те полосы материи, с помощью которых Трояно спускался по замковой стене. Теперь ему предстояло подняться на башню, чтобы осмотреть маленькое окошко с так и оставшейся на месте тайной перекладиной. Свершив это, двое Савелли покинули замок и деревню и, беседуя, пошли прогуляться в поля67.
Как только новость вышла за пределы замка и стали готовиться похороны, селяне начали постепенно переваривать и осознавать происшествие. Свидетельские показания в суде отражают лишь жалкие крохи сведений о том, что люди на самом деле чувствовали и говорили по этому поводу. Похоже, что мужская и женская часть Кретоне разошлись во мнениях. Мужчины в ужасе содрогнулись, испытали шок и осудили. Женщины опечалились и отшатнулись в отвращении68. Силее как старшей горничной замка выпало, согласно обычаю, собирать женщин на похороны. Она позвала нескольких селянок помочь омыть покойных. Некая Катерина пришла и даже привела с собой Антонию, жену Стефано, убийцы Трояно69. Антония прихватила с собой Маддалену, которая ни о чем слыхом не слыхивала и, лишь оказавшись в замке, узнала новость от Силеи: «Давай живей, госпожа-то мертва!» Уже горничные рассказали ей подробности. Как Маддалена впоследствии пояснила на суде, ей сказали, как «господин обнаружил, что они спали вместе»70. Для этих женщин задача оказалась почти невыносимой. В маленькой комнатке в июльскую жару запах от трупов и пятен крови был столь силен, что омывальщицы едва могли терпеть его. «Поскольку мы были не в состоянии обрядить синьору из‐за чудовищного запаха в комнате, то завернули ее в простыню и зашили ее», – скажет потом Маддалена71. Обратите внимание, что в этих самых словах она говорит о хозяйке замка, как о человеке, а не мертвом теле; Маддалену печалит, что синьора Виттория будет похоронена в такой спешке и почти не одетой. У этих женщин физическое отвращение смешивалось с потрясением и скорбью. Впоследствии Маддалена признается суду, что так и не рассмотрела раны Трояно, «так как была в великом горе [dolore]»72.
Мужчин мы видим меньше. Лорето, захваченный зрелищем врасплох, говорит, что пережил потрясение и ужас:
Ведь я, ничего не ведая о происшедшем, вдруг увидел мертвую синьору Витторию в постели вместе с синьором Трояно и заметил, что вся комната залита кровью. Тогда я едва не упал замертво от ужаса, видя госпожу мертвой и не зная, кто убил ее73.
Так и работник Бернардино сказал суду: «Я был поражен».
Мужчины в большей мере, чем женщины, стремились свести историю к неприкрытым фактам, иногда дополняя их своими заключениями о чести. Тот же Бернардино пояснил: «Синьор Джованни-Баттиста застал их обнаженными в одной постели»74. Другой селянин, по прозванию Кокорцотто, что значит «Тыковка», рассказывал:
Тогда жена пришла ко мне, чтобы принести хлеб, а я в то время пахал паровое поле; она-то и сказала мне, что в деревне говорят, будто синьора Виттория и синьор Трояно убиты и будто убил их обоих синьор Джованни-Баттиста, муж синьоры Виттории, поскольку они сношались75.
Обратите внимание, что из‐за трагичности полученного известия в памяти крестьянина отложились место, время и обстоятельства, при которых он узнал о произошедшем. Кокорцотто, как и Бернардино, обращает внимание на внешние детали происшествия; мужчина был обнажен, а женщина в своей постели. По крайней мере, в суде Кокорцотто свел мораль происшествия к голым фактам. Он не обосновывает произошедшее страстью или принципами. Его выбор глаголов вряд ли возможно передать в переводе на современный английский; в нашем языке нет обозначения этого действия столь нейтрального, как его chiavare. И тогда, и в современном итальянском это самый употребительный откровенный термин для обозначения любовных утех. В нем нет насмешки и зубоскальства. Бернардино, хотя и более деликатен в подборе глаголов, также сосредоточен на фактах: «Перекидываясь по обыкновению словами с другими деревенскими, я при людях услышал, что [господин] нашел их спящими вместе, то есть что синьор Джованни-Баттиста обнаружил их обнаженными в одной постели»76.
В отличие от двух своих односельчан, Лорето в свидетельских показаниях дает этим смертям этическую, психологическую и социальную оценку: «Я расспрашивал Джакобо и прочих из прислуги. Они сказали, что синьор Джованни-Баттиста убил ее ради своей чести»77. Позже он скажет, что ответил тогда слуге: «Это мерзко [una cosa brutta], когда один брат, пусть и незаконнорожденный, покушается на честь другого брата»78. Джакобо, конечно, имел все основания искать оправданий своему участию в кровопролитии. Отметим, что, согласно моральным критериям старосты, внебрачное рождение Трояно смягчало его вину. Однако, возможно, тот же факт незаконного рождения сделал Трояно беззащитным перед местью мужа. Апологию словоохотливого Джакобо, построенную на теме предательства, пересказывает нам и Чекко, жертва лихорадки. По словам прихворнувшего селянина, Джакобо в оправдание убийства приводил слова, якобы сказанные господином: «Не могу поверить, что мой кровный брат пятнает меня таким позором [mi facci tal vergogna]». И позже в момент разоблачения: «О, вероломный брат, после всего, что я сделал для тебя, так [ты отплатил] мне!»79 Во всех этих мужских речах, как они звучали в свидетельских показаниях, не присутствовало ни единого христианского понятия: мы не услышим ни о «грехе», ни о «кровосмешении». Все оценки принадлежат дискурсу чести. Этого и следует ожидать, когда речь идет об убийстве такого рода: его гораздо проще соотнести с понятием чести, чем с христианским милосердием.
Пока женщины делали возможное и невозможное, чтобы подготовить покойников к погребению, Лудовико и Джованни-Баттиста совместно принимали утреннюю трапезу. Затем они вместе ускакали из замка, Лудовико со своими спутниками, а Джованни-Баттиста «со всеми домочадцами». По словам свидетелей, Стефано был среди них80. Имена Джакобо и Доменико в этом контексте не упоминаются. Но они отсутствуют и в числе свидетелей в сохранившихся судебных отчетах. Учитывая бегство господина, их соучастие и угрозу расплаты за преступление, вряд ли они оставались в деревне. Как только Лудовико уехал, селяне порознь похоронили тела. Витторию в черте поселения, в церкви Сан-Никола. Труп Трояно, по понятным причинам, в нескольких сотнях ярдов за стенами Кретоне, в церкви Сан-Вито81.
Двумя днями позже, 29 июля, Алессандро Паллантьери, губернатор и главный судья Рима – и сам отъявленный мерзавец, – послал разъездного судью с письмом-патентом. У его посланца, commissario, были «право вызова в суд, проведения следствия, право судебной пытки, конфискации имущества, право заточения под стражу и так далее»82. Согласно письму-патенту, для более эффективного судебного преследования данного случая женоубийства и братоубийства, судье надлежит конфисковать имущество Савелли. Насколько мы можем судить, лишь спустя неделю представитель следствия, выдающийся законник, Франческо Кольтелло, начнет допрашивать очевидцев. С 5 по 9 августа он слушал показания свидетелей, сначала в Кретоне, а потом и в двух окрестных деревнях. Насколько нам известно, он, вопреки тексту патента, никого не задерживал и не пытал. Должно быть, жителям Кретоне его приезд дал повод заново разобраться со своими мыслями и чувствами по отношению к происшествию в замке; однако этот процесс нелегко проследить по источникам.
Из всех свидетельств самым интересным было последнее, оно принадлежало старшей горничной Силеи. Она перебралась жить в другую деревню, Сабеллико, то ли чтобы смягчить боль от пережитой трагедии, то ли чтобы уклониться от участия в расследовании, то ли чтобы выхаживать больных болотной лихорадкой. Когда вечером 8 августа Силею допрашивали в суде, у нее как раз начиналась лихорадка, из‐за чего ее показания звучат туманно. Она не могла точно назвать второго убийцу. «„С синьором был Джакобо“. А потом она сказала: „Там был Стефано“»83. Поскольку жар становился сильнее и она все больше бредила, судья остановил допрос, но потоки ее слов все журчали, как ручей, не умолкая:
«Наш бедный господин имел все основания убить ее, и он убил ее, и я видела…»
На что его милость уточнил, что она должна ответить на вопрос: «Был ли это Джакобо или Стефано?»
Она ответила: «Больше ничего не могу сказать. Он имел право ударить ее. Вот мерзкое отродье! Вот если б вы застали их вдвоем, разве он был не в своем праве?»
На что его милость повторил, что она должна ответить на вопрос: «Был ли это Джакобо или Стефано?» На те же вопросы, которые он не задавал, ей отвечать не следует.
Она ответила: «Может, Стефано, а может, Джакобо. Как вам сказала Диаманте, та другая служанка, так и было, а я только и видела, что госпожа моя мертва»84.
Даже в бреду человек может хитрить. Возможно, стремление Силеи осудить Витторию и оправдать действия ее мужа были попыткой обелить себя. Если предположить, что Джованни-Баттиста подозревал ее в потворстве госпоже, пассивном, а то и того хуже, тогда она могла использовать судью как рупор, надеясь, что в один прекрасный день ее прежний господин услышит это вкрадчивое изъявление благонадежности. На следующий день суд вновь собрался. На этот раз, хотя Силея все еще не вполне оправилась, ее речь звучала вполне логично:
Синьор, вчера утром у меня была сильная холодная лихорадка, а вчера вечером, когда ваша милость допрашивал меня, у меня была горячая лихорадка, и я плохо соображала. А сегодня утром мне немного лучше, и, чтобы рассказать вам о том, что касается синьора Джованни-Баттисты, я скажу все, что я видела и слышала в ночь убийства госпожи85.
Далее Силея дает ценнейшие показания. Без ее истории это повествование было бы куда беднее подробностями.
После свидетельства Силеи следы событий теряются. К тому времени, когда она дает показания, накал страстей заметно угас. Снятие покрова странного молчания, раскрытие тайны, осмотрительное признание Лудовико свершившегося и погребение мертвых освободило Кретоне из его подвешенного, неопределенного состояния. Прибытие судейских, вероятно, дало начало последующим событиям: Савелли будут тихо интриговать, чтобы вернуть себе Кретоне. Со своим высокомерием знать почти всегда выигрывала, и Савелли тоже рано или поздно добьются своего: Кретоне вновь будет им принадлежать, пока, десятилетия спустя, его не купят выскочки Боргезе. Судя по судебным документам, нет никаких оснований предполагать, что это дело получило дальнейшее развитие; все упоминания о нем исчезают. Не осталось следов ни приговора, ни помилования86. Джованни-Баттиста, если верить генеалогиям XIX века, жил и дальше, вновь обзавелся женой, предположительно ему безупречно верной, у них родились дети. Вполне возможно, что он женился на девушке ниже его по положению, поскольку генеалоги не упоминают ни ее имени, ни имен их общих детей87. Однако к 1569 году Джованни-Баттисты уже не было в живых. Потомство от обеих жен, как и Кретоне, были переданы под опеку некого Камилло Савелли, а вскоре Камилло получил и сам титул88. Маленькая Элена дожила до 1573 года. Когда она умерла, ей было всего около двенадцати лет.
Послесловие
Я впервые посетил Кретоне весной 1999 года. Я оказался неподалеку, чтобы обследовать другую деревню, о которой шла речь в моей книге, где я и дощелкал свою последнюю пленку. Дело было после обеда, священное время сиесты. Я тщетно рыскал по окрестностям Паломбары в поисках новой пленки для фотоаппарата и потом спустился к Кретоне, где мне хотелось взглянуть на замок, место гибели Виттории и Трояно. Я знал, что замок еще стоит, поскольку один ученый приятель сказал мне, будто он принадлежит кузену его подруги детства, который вроде как реставрирует его. Так все и было. Мы с женой увидели там рабочих. Я спросил их, показывая на наполовину выступающую башню, сохранилась ли в ней лестница, и объяснил, почему мне это интересно. Они направили меня к архитектору, руководившему реконструкцией. Его позабавила кровавая история из прошлых времен – «Ох уж эти стародавние господа!» – и он предложил провести нас по замку. Сквозь тучи пыли от штукатурки и щебня мы обошли башню, проклиная отсутствие пленки и в меру сил пытаясь разобраться, где же была роковая комната. Но тщетно.
Год спустя мы вернулись в Рим. На этот раз мы связались с подругой моего приятеля, доктором Фьорой Беллини, хранительницей в замке Святого Ангела и специалистом по искусству барокко. Она очень помогла нам, раскопала кое-какие чертежи начала XX века, использовавшиеся при недавней реставрации, договорилась с тем кузеном и разыскала главного архитектора, Джорджо Тарквини, руководившего реставрацией. Через несколько дней синьор Тарквини, согласно нашей договоренности, приехал из Браччано, чтобы встретиться с нами в замке, где, как мы впоследствии узнали, у него была маленькая квартирка. Он с сочувствием отнесся к нашим разысканиям и провел нас по зданию, указывая множество примет того, как оно менялось со временем. Мы побывали почти всюду, начиная со сводчатых погребов нижнего яруса и заканчивая западной террасой наверху, где когда-то лазил по удобной крыше Трояно. Но, как мы поняли позже, по иронии судьбы лишь наша взрослая дочь случайно попала в потерянную комнату, где погибли влюбленные, ныне экстравагантную ванную-туалет, совмещенную со спальней. Там, в замке, мы вчетвером придумали с полдюжины разных решений загадки, но каждая из них разбилась о несокрушимые рифы архитектуры здания.
Лишь позже меня осенило. Как Архимед в ванне, я думал совсем о другом. Это был наш последний день в Риме. Я разложил чертежи на столе на террасе наших апартаментов, чтобы сфотографировать их, прежде чем вернуть Фьоре Беллини в ее музее-замке. Уже собираясь заканчивать, я вдруг заметил в окошке видоискателя, что потерянное окно в башне (оно было слишком смещено на юго-запад, чтобы его можно было увидеть на северном фасаде здания, но при этом не слишком высоко над исчезнувшей крышей пристройки) еще присутствовало на чертежах замка до перестройки 1900 года, но потом исчезло. Вот когда впору кричать: «Эврика!» Как только я идентифицировал окно, все стало кристально ясно.
Два года назад мои студенты-первокурсники получили на руки полное досье: судебный процесс, нотариальные акты, генеалогии, чертежи и слайды. Но не разгадку. Их заданием было найти трупы. Цель же преподавателя состояла в том, чтобы показать, как именно работают историки и в особенности как часто (повторяя мысль античного скульптора Праксителя и его поклонников) Бог таится в деталях.
Дабы приносить пользу нашей профессии, опусы, которые мы, историки, пишем, должны содержать более или менее значимые смыслы. Но в этой истории нет ни единой весомой составляющей. Она рассказывает кое-что о степени близости господ и зависимых от них людей и о тонких нюансах церемониальных речей и жестов в вопросах, где затронута честь. Она также приоткрывает крохотное окошко, не больше, чем тайный лаз Трояно, в мир деревенской морали. Наконец, я рассказал ее, потому что эта история сама просится на бумагу. Она так трагична и в то же время так необъяснимо мила.
В древнегреческой трагедии героические персонажи устремляются к погибели по прихоти богов и нерушимых моральных норм. А наши Савелли? Над ними не было богов-олимпийцев, однако моральные нормы опутывали их со всех сторон. Из них самым суровым был мужской кодекс чести, карательная этическая система, которая провозглашала право и обязанность мужа-рогоносца отомстить за оскорбление своего мужского достоинства. Другие поведенческие кодексы также предопределяли поведение действующих лиц: кодекс любви и ее проявлений; кодекс верной службы, связывающий служанок с госпожой, а слуг-мужчин с хозяином; кодекс семейной солидарности, принудивший Лудовико пойти на мировую; крестьянский кодекс подобострастного почтения к своему феодальному сеньору. Ни один из них не был христианским; в этой истории почти нет христианских добродетелей, за исключением разве что сострадания деревенских женщин, глубокого, но, как и остальные эмоции, скованного традиционными нормами. Однако, в отличие от греческой трагедии, в реальной жизни эти поведенческие кодексы часто снисходительны. Значит, Джованни-Баттиста был обречен убить жену и брата-бастарда? Так, да не так. И вместе с тем, существовавшие общественные нормы, как часто бывает, сыграли ему на руку; задним числом они дали его спонтанным действиям обоснование и наименование и наложили на них печать справедливости и законности. Почему же тогда судья посчитал иначе? Точно неизвестно. Папа мог бы закрыть глаза на месть обманутого супруга, как это порой случалось и ранее. Возможно, за судебными решениями стоял Паллантьери, губернатор, подписавший следственное распоряжение, наш «злой гений» из четвертой главы. Как мы увидим, тремя годами раньше, в качестве главного прокурора, он сослужил службу тогдашнему папе, Пию IV. Тогда на шитом белыми нитками процессе он послал на смерть братьев Карафа, племянников папы Павла IV. Обвинение вращалось вокруг убийства благородным мужем жены, подозреваемой в измене. Стремление как папы, так и прокурора к моральной и правовой последовательности, быть может, и породило следствие по делу Савелли.
Кодексы поведения по природе своей редко четко соответствуют реальности, так, чтобы в каждой ситуации приходилось следовать лишь одному из них. То есть чаще всего приходится руководствоваться сразу несколькими кодексами, установки которых идут полностью вразрез друг с другом. Кому горничная должна хранить верность – госпоже или господину? Следует ли брату убитой отомстить за кровь сестры или заключить в братские объятия своего сородича, ее убийцу? Если продолжать этот ряд, должен ли влюбленный предать своего брата, господина и покровителя, законного супруга той дамы, за которой, согласно переменчивому любовному кодексу, он ухаживает, в итоге завоевывая ее сердце? Моральные дилеммы сообщают сюжетным линиям персонажей внутренний конфликт и несколько оживляют самих героев.
Во второй главе сюжет не так туго закручен, как в истории убийств в семье Савелли. На этот раз я не буду сковывать повествование узкими пространственными рамками, но ослаблю поводья и позволю истории свободно разрастаться и произвольно виться. Если здесь можно говорить о какой-то форме повествования, то это будет монолог, в который вплетается еще один монолог, поскольку у моего героя, судебного посыльного Алессио, случались дни долгих речей при даче показаний в суде. Антиискусство и снижение напряжения. Это небрежное повествование, в котором постепенно раскрывается история ухаживания. И здесь меня привлек не напряженный конфликт, но причуды Алессио. Редко доводится увидеть подобное поклонение девице, дающееся столь дорогой ценой, причем в уже столь зрелом мужчине, да еще и знающем ее лишь по рукоделию. Поэтому Алессио – это тайна, завернутая в носовой платок, как и девица в монашеском одеянии, которая не говорит ни да ни нет, принимает постриг и при этом продолжает хихикать у монастырского окна, хотя и удалилась от мира. Эта история показательна для социальных историков. Она рассказывает историю ухаживания и восприятия брака и религии среди трудящихся городских слоев. Она также отражает механизм работы «conservatorio», дома, где в заточении жили девушки-послушницы, одной из многих тоталитарных институций, повсеместно распространившихся в Европе раннего Нового времени. Как и в случае семьи Савелли, само здание принадлежит к числу главных героев повествования. Его структура, как и расположение помещений в замке Савелли, помогает выстроить повествование. Глава 2, как и глава 1, в теории и на практике исповедует пространственную историю.
Глава 2
Утраченная любовь и носовой платок
Есть знаменитая фотография, очень популярная в недоброй памяти времена. На ней Муссолини крушит киркой частицу старого Рима. Муссолини преклонялся перед вечным городом. Он, пожалуй, даже слишком любил свою столицу, ведь она обеспечивала ему великолепные декорации для парадов и пышных процессий. Поэтому многие районы почувствовали на себе удары кирки дуче, когда он крушил то там, то здесь средневековую и ренессансную ткань своей столицы, угождая тем самым двум своим маниям – откапывать древние памятники и прокладывать проспекты для танков и солдат. Изящный овал Пьяцца Навона был на волосок от разрушения; его спасли неожиданно обнаруженные в нескольких близлежащих домах ступенчатые сиденья римской арены из белого известняка. Война, столько всего уничтожившая, принесла с собой и некоторое благо, поскольку падение режима остановило неумолимое колесо фашистской реконструкции города.
Крах режима дуче застал в разгаре по крайней мере один проект деловитого разрушения старой застройки. Муссолини уже расширил некогда уютную улицу Боттеге-Оскуре, позднее известную благодаря штаб-квартире коммунистов и лишившуюся сегодня своего очарования из‐за оглушительного потока машин. На углу, где в короткий широкий проспект упирается узкая улочка Каэтани, предполагалось построить безвкусный дворец в духе фашистской эпохи для Национального института внешней торговли89. Как обычно бывает с такими проектами, под него нужно было беспощадно уничтожать историческую застройку. Кирки сделали свое дело, превратив значительную часть этого квартала в строительный мусор, но затем война заморозила этот процесс на десятилетия. В течение почти сорока лет, до 1981 года, тонны новых обломков и древнего культурного слоя покоились под цветущими зарослями деревьев-самосевов за руинами старых стен и зданий. Затем группа археологов начала тщательно просеивать эти обломки, в течение многих сезонов терпеливо и аккуратно прокладывая путь к крипте Бальба, древнеримскому театру, находившемуся в двух десятках футов под поверхностью земли90. Кажется, это Джейн Джекобс как-то заметила, что устраивая на улице археологические раскопки, не привлечешь на нее любителей вечерних прогулок. Как не привлечет их и неуклюжее здание дворца напротив, раз в нем на первом этаже нет магазинов. Именно поэтому в 1978 году члены «Красных бригад», убившие Альдо Моро, сочли улицу Каэтани подходящим местом, чтобы припарковать там машину с оставленным в ней трупом знаменитого политика, – всего в двух кварталах не только от ЦК коммунистов, но и от штаб-квартиры христианских демократов самого Моро. Сейчас это историческое место отмечено траурной мемориальной доской.
Таким образом, этот квартал, как и практически весь Рим, полон призраков, от великих сгинувших режимов и империй – Цезарь погиб всего в двух кварталах к западу, под новыми трамвайными путями на Ларго Арджентина – до уходящих в прошлое крупных партий (Коммунистической и Христианско-демократической) и бесконечного множества духов не самых известных людей. Среди моря местных призраков тревожным наваждением промелькнет ускользающий, печальный дух хрупкой любви, так и не случившейся в этом ныне пустующем квартале. Эта история – призрачный след той тщетной страсти.
То, что разнесли в пыль рабочие в 1943 году, было монастырским ансамблем – клуатром, трапезной, дормиторием, служебными помещениями и садом монахинь-августинок с довольно симпатичной церковью, все еще стоящей в юго-восточном углу этого квартала. У церкви есть два названия – Санта-Катерина-делла-Роза и Санта-Катерина-деи-Фунари. Первое название унаследовано от более ранней, меньшей церкви, Санта-Мария-Домине-Розе [владычицы Розы], которая когда-то входила в этот комплекс и сейчас утрачена91. Второе восходит к ремеслу жителей этого квартала в XVI веке – плетению веревок и канатов (fune). Современная монастырская церковь с сохранившимися железными декоративными решетками на уровне алтаря, отделявшими когда-то монахинь от прихожан, но уже без монастырской общины стоит на месте домов и канатных мастерских изготовителей fune; покровительницей их ремесла с давних пор была Екатерина Александрийская, поскольку она держала в руках колесо, символ своего мученичества, ведь колесо брали в руки и они – для плетения канатов92.
В монастыре Св. Екатерины, как и во многих римских обителях эпохи раннего Нового времени, подвизались не только монахини в количестве нескольких десятков93. На его территории находился и скромный приют для бедных вдов и malmaritate, женщин, бежавших от несчастных браков. Обитель располагала немалого размера домом и школой для девушек, живших в ней затворницами в ожидании брака. Такое учреждение итальянцы называют conservatorio, и в его задачи входило сохранять невинность и репутацию девушек. Во времена католической Реформы такие учреждения массово распространились по всей Италии, и то, что появилось при монастыре Св. Екатерины, было одним из первых. Оно было обязано своим появлением ни много ни мало самому св. Игнатию Лойоле, способствовавшему возникновению в 1542 году приюта для дочерей проституток и других девушек, чья невинность, как представлялось, находилась под угрозой94. О первых годах его существования источников очень мало, однако известно, что к 1548 году учреждение уже точно принимало zitelle (девиц). Оно процветало и росло: к 1580 году в его стенах проживало 180 незамужних воспитанниц.
Как и большинство других conservatori, учреждение при монастыре Св. Екатерины находилось под светским управлением. Монахини, надзиравшие за девушками и кормившие их, лишь предоставляли услуги, но не принимали никаких решений. Вся политика, управление, финансы и сбор средств находились в руках благочестивого братства (с членством, открытым для обоих полов), состоявшего частично из клириков и в значительной степени из мирян, как правило, связанных с римской элитой95. Знатные женщины не имели права голоса в совете; мужчины принимали решения о приеме, отбирали женихов, выделяли приданое, следили за моральными устоями избранников в браке и распределяли средства. Тем не менее женщины, входившие в эту организацию, играли существенную роль, поскольку, благодаря своему полу, они лучше разбирались в женских характерах и легче получали доступ к девушкам в затворничестве (clausura)96.
Непростая общественная миссия монастыря Св. Екатерины, как и большей части других приютов для находившихся в группе риска девушек эпохи католической Реформы, вскоре выхолостилась до помощи дочерям богатых ремесленников в поисках достойной брачной партии97. Ко второй половине 1550‐х годов там, как представляется, проживало мало детей проституток. В 1570‐х годах в монастыре предприняли попытку вновь брать на воспитание девочек у женщин, торгующих своим телом, даже похищая их и используя полицейские облавы и принуждение по суду для того, чтобы спасти их из вертепа пороков и опасностей98. Но в 1550‐х годах, кажется, положение большей части воспитанниц было не столь затруднительным: один из родителей умирал или бросал семью; или семья сталкивалась с тяжелыми временами. До того, как ее принимали, девочку оценивали дома два члена организации, и прежде вступления в conservatorio две повитухи проверяли девственную плеву, чтобы иметь возможность поручиться за ее невинность. Обычно после этого девицу принимали быстро, чтобы она не лишилась невинности в ожидании решения99. Во избежание половой скверны, согласно правилам, в conservatorio принимали девочек на рубеже отрочества, с 9 до 12 лет. Опасный возраст, как казалось, наступал уже в тринадцать лет; для вступления девушке, достигшей этих лет, требовалось специальное разрешение, и, согласно правилам, ее можно было легко исключить100. Поступив в приют, большая часть девушек оставалась там примерно семь-восемь лет в изоляции от мира и от родительского влияния и любви101. В монастыре следили, чтобы матери не поджидали у «колеса» (rota) – вращающейся полочки в стене для сообщения между миром и монастырем. Согласно уставу, семьи могли сообщаться с дочерьми только четыре раза в год102. Однако на праздник Св. Екатерины, 25 ноября, девушки выходили за пределы стен монастыря на единственную в год прогулку. Они проходили процессией до ближайшей церкви, Святейшего Имени Иисуса (Il Gesù) или Святой Марии над Минервой (Santa Maria sopra Minerva). Некоторые шли в одеяниях библейских персонажей, но большинство маршировало в рыжевато-коричневых платьях и белых передниках, а их головы были покрыты белыми платками103. Это шествие вызывало интерес в городе, холостяки приходили на ярмарку невест. В 1611 году, когда родственники похитили одну девушку, эти процессии прекратились почти на тридцать лет, полных мучительного ожидания. Потом они возобновились, поскольку, как заметил Джачинто Джильи, автор известного дневника, проживавший поблизости на улице Боттеге-Оскуре, девушки, скрытые в монастыре, прозябали, не имея возможности выйти замуж104.
Conservatorio помогал девицам подготовиться к браку. Там их не только укрывали от агрессивных мужчин и суетных женщин, но и учили некоторым навыкам, особенно вышиванию. Во многих conservatori девушки должны были работать: долгие часы за станком и иглой, часто в пользу посредника, помогали им накопить на приданое105. Частично за работой надзирали монахини, частично – старшие zitelle. Их могли немного учить читать и писать. Но, чтобы выйти замуж, наряду с добродетелью и умением вести хозяйство, девушке было всего нужнее приданое. Его зачастую обеспечивал conservatorio путем выплаты либо всей суммы однократно, либо частями с определенной периодичностью, чтобы в некоторой степени контролировать получателя. В XVI веке обычная сумма приданого составляла 50 или 100 скудо – не слишком щедро, но для ремесленников достойно106. Содержатели conservatorio не только стремились сохранить своих выпускниц от греха, но и остерегались бессердечных мужчин, которые женились на девушках из‐за денег, а потом жестоко с ними обращались или бросали. Приданое не выдавалось автоматически: каждый брак подразумевал переговоры, во время которых заинтересованные стороны торговались, стараясь увеличить выплаты и улучшить перспективы невесты107.
Большинство девушек в конце концов выходили замуж. Впрочем, некоторые становились служанками, зачастую с целью заработать остаток приданого.
Некоторые воспитанницы оставались в монастыре на всю жизнь. Регистр zitelle, сейчас находящийся в Государственном архиве города Рима, показывает, что лишь немногие в действительности становились монахинями, обычно здесь же в монастыре Св. Екатерины108.
Несмотря на разрушение монастыря, археологи по большей части восстановили историю этого места. Помимо данных раскопок, старые планы местности и нотариальные записи о сделках с недвижимостью позволяют восстановить очертания фундамента и даты покупок. В конце 1550‐х годов, когда произошла наша любовная история, монастырь быстро рос. В 1555 году официальный покровитель монастыря кардинал Чези сделал пожертвование, позволившее монахиням расширить свою деятельность109. В 1560 году начнется постройка новой, дошедшей до нас церкви в юго-западном конце квартала, а спустя немного времени исчезнет ее предшественница на полпути к западной части квартала. В наши дни камни, использованные при постройке новых стен, и часть фундамента, раскопанного археологами под новым монастырем, – это все, что осталось от церкви Санта-Мария-Домине-Розе110. Благодаря пожертвованию Чези, монастырь начал расширяться в южном и северном направлениях, скупив здания вдоль западной границы квартала и сады в его центре. Несмотря на это, в северной части квартала при пересечении с улицей Боттеге-Оскуре в частных руках остался ряд скромных домов – в них зачастую могли разместиться только две комнаты по ширине. Что касается самих девушек из conservatorio, они, судя по всему, жили в этот период бурного строительства в некоторых старых домах и комнатах за пределами собственно монастыря. Это жилье, снимавшееся монахинями или опекунами, находилось к северу от растущего комплекса монастыря111. В 1550‐х годах эти здания еще не были ограждены от назойливых взглядов: после 1579 года, купив больше недвижимости в середине квартала, монастырь возвел высокую стену для защиты огражденной территории112. Стоит запомнить, где именно проживали девушки, – это имеет значение для происшедших в нашей истории событий.
Была ли судьба zitella счастливой? На этот счет существуют взаимоисключающие точки зрения. Историки отмечали, что во многих отношениях закрытые приюты для мирянок эпохи Контрреформации были одной из лабораторий для позднейших надзирательных учреждений: богаделен, сумасшедших домов, тюрем113. Следовательно, нахождение взаперти, надзор, изоляция, рутина, скудная интеллектуальная пища и ограничение самостоятельности, вероятно, ослабляли дух и сдерживали умственное и эмоциональное созревание. Даже без помощи Фуко можно представить себе conservatorio как безотрадное, убогое место, лабораторию для надзора и наказания. Однако некоторые историки предлагают не столь мрачную интерпретацию. Для начала, существование молодых женщин вне conservatorio, вероятно, было ненамного свободнее: свобода передвижения достигших переходного возраста девочек в Риме XVI века была очень ограниченной114. С другой стороны, девушки вне монастыря иногда сталкивались с внешним миром, поскольку дома или там, где они служили, они могли порой общаться с посетителями. Они могли чаще вести беседы и узнавать новости и имели возможность флиртовать с мужчинами. Что касается долгих часов труда в conservatorio, то же самое нередко происходило и за его пределами. Кроме того, был актуален вопрос безопасности. Мы, современные люди, зачастую потешаемся над зацикленностью людей XVI века на женской сексуальной добродетели или удивляемся ей, поскольку наши ценности разительно отличаются от тогдашних. Однако историки отмечают угрозы, тяготевшие над женщиной в XVI веке, – ее репутацией, брачными перспективами и безопасностью. Молодая женщина без защиты, денег и достаточного количества родственников мужского пола, чтобы отразить беду, становилась легкой жертвой скверных сделок сексуального характера с бездушными мужчинами115. Что касается представления о том, что conservatorio делал инфантильными своих воспитанниц, некоторые историки отстаивали противоположное мнение: в поисках брачных партнеров молодые женщины и их семьи играли далеко не пассивную роль. Они вместе прочесывали город в поисках денег и партий. Вместе со своими родственниками или самостоятельно молодые женщины предпринимали шаги к обеспечению своего будущего, часто заводя полезные знакомства внутри учреждения и вне его. Некоторые же сопротивлялись, бежали или иным образом подрывали его устои116.
Археологи раскопали ключи к материальной жизни монастыря Св. Екатерины. В почве сада обнаружили различные ножи, ножницы, булавки, украшения для поясов, бутылки117, ключи118, наперстки119, медальоны с изображением святых и фишки для настольных игр120. Из-под земли извлекли массу майолики XVI века, не столь изящной, как экспонаты музеев, но зачастую украшенной яркими геометрическими узорами и изображениями цветов, улиток, птиц, кроликов, драконов, львов, путти, домов и пейзажей, – нарисованных вручную широкими мазками на розовом, бежевом или белом фоне121. Очевидно, что не вся эта посуда предназначалась монахиням, поскольку на дне некоторых из этих образчиков процарапаны имена воспитанниц. У Аньезе, Амелии, Веры, Вирджинии, Виттории, Каролины, Катерины, Клаудии и так далее вплоть до Фаусты и Эммы – у каждой были собственные расписные тарелки, ныне найденные и занесенные в каталог122. Мы также кое-что знаем о еде, наполнявшей эти тарелки, поскольку почва сада изобиловала костями коров, свиней, коз и овец, выброшенными поварами. По крайней мере, монахини, пожалуй, ели много мяса: говядину летом и осенью, ягнятину весной после Великого поста и любимую римлянами поркетту из мяса молочных поросят123. Что до девочек, они, вероятно, тоже хорошо питались.
Был ли conservatorio мрачным или уютным, большинство молодых женщин, очевидно, предпочитали мужа и материнство старению в его стенах. Большинство выпускниц не только выходили замуж, но, как показывают документы учреждения, жестко разыгрывали финал шахматной партии, которая бы позволила им выйти на свободу, – ради себя и своих семей. Ясно, что это было сложно, ибо все стороны, включая монастырскую общину, отстаивали свои непростые интересы. Попечители хотели, чтобы их деньги не пропали даром, и производили выплаты с осторожностью, чтобы гарантировать состоятельность и хорошее поведение пары. И, дабы сэкономить собственные средства, они старались максимально использовать внешние вложения. В то же время женихи хотели заполучить хорошую партию – с хорошими деньгами в придачу. Следовательно, ведя кампанию по устройству своего брака, девушка и ее союзники выступали, с одной стороны, против потенциальных мужей, а с другой – против своего консерватория. Наша история мимолетной любви разыгралась на фоне подобных брачных стратегий.
История Алессио
Алессио Лоренциано было тридцать пять лет – более чем достаточно, чтобы уже успеть стать женатым человеком124. Он был университетским надзирателем, привратником и фактотумом, кажется, грамотным, небогатым; в кругу его друзей, как представляется, значительную часть составляли ремесленники. В субботу 4 февраля 1559 года, находясь в заключении, Алессио предстал перед судьей в тюрьме Корте-Савелли и рассказал историю столь странную и столь складную, что я намерен предоставить ему слово, лишь изредка прерывая его, чтобы добавить свои мысли и комментарии. Через три дня Алессио подвергся более настойчивому допросу и уточнил некоторые моменты. В конце этого заседания судья отправил его обратно в одиночную камеру «с намерением продолжить». Но никакого продолжения не обнаружилось, нет больше никаких документов и, сколько я ни искал, никаких намеков на приговор. Скорее всего, как это часто бывало, суд прекратил дело или привел его к мировому соглашению, которое и закончило всю эту историю.
Вот что Алессио, дословно и без сокращений, рассказал судье в субботу:
Я здесь, потому что хотел взять в жены бедную девушку [«zitella»; Алессио будет всегда использовать этот термин для обозначения воспитанниц монастыря], молодую и из хорошей семьи.
История Алессио возвращает нас в 1556 год, почти за три года до суда, на котором он сейчас дает показания.
Мне предложили девушку по имени Лукреция Казасанта, дочь маэстро Джованни-Пьетро, ювелира из Виковаро [в горах к востоку от Рима]. Я намеревался взять в жены бедную девушку и жить по-христиански от малых трудов, которые Бог дает мне. Эту девушку мне предложила мадонна Ливия, жена маэстро Пьетро, плотника; она сказала это мне в присутствии моей тети. Когда я узнал, что эта девица хорошего происхождения, я сказал:
– Хорошо, я возьму ее!
И так как у нее не было ни гроша в кармане, я хотел узнать сначала, хорошая ли она работница. А поскольку она жила в монастыре Св. Екатерины-делле-Вергини, я пошел к настоятельнице [консерватория] и спросил ее, не будет ли ей угодно показать мне кое-что из рукоделия Лукреции, но не сказал ей ни почему, ни с какой целью. Она показала мне немного ее работ, и они мне понравились. И затем я расспросил разных людей, чтобы узнать, родилась ли Лукреция в законном браке. Мне сказали, что это так и что она родилась от хорошего отца и хорошей матери. Тогда я подумал: есть две вещи, которые приводят христианина к спасению, – монашеская жизнь и брак. «Решайся, Алессио, – сказал я сам себе, – либо становись монахом, либо женись и живи по-христиански, как велит святая Мать-Церковь».
Был ли Алессио глубоко набожен? Возможно! Или он кроит эту риторическую ткань, чтобы она подошла к его юридическому положению? Гораздо вероятнее!
Мне сказали, что маэстро Джакомино из Пьяченцы, оправщик драгоценных камней, был опекуном этой девушки. Потому я и отправился к нему с сотней скудо в кошельке, потому что хотел через него пожертвовать приданое для этой девушки. И я спросил его разрешения взять эту девушку в жены. Он сказал мне, что хочет отдать ее за меня, но чтобы я не торопился, потому что он хотел навести справки о моем состоянии. Коротко говоря, господин, благодаря «языкам доброхотов» [здесь сарказм со стороны Алессио] или со слов других, Джакомино передал мне через посредника – я не помню, через кого именно, – что он не хочет отдавать за меня Лукрецию и что мне стоит забыть об этом.
Я занялся своими делами. Через год этот Джакомино заболел. Его родственницы говорили ему: «Ты мог бы выдать замуж эту бедную девушку Лукрецию, но не захотел!» Он сказал: «Если я поборю эту болезнь, то обещаю выдать ее замуж. Пошлите за тем женихом – я хочу сейчас дать ему обещание, что выдам ее за него». Меня позвали по его приказанию. Он велел мне не унывать, потому что намеревался удовлетворить мои чаяния. Итак, он выздоровел, и я пошел к опекунам монастыря Св. Екатерины, чтобы спросить, готовы ли они отдать мне эту девушку. Джакомино сделал то же самое, а опекунами были монсеньор [епископ] Мондови и монсеньор Ломеллино, а казначеем – Баттиста Маратта.
Епископу Мондови Бартоломео Пипери было суждено умереть в 1559 году; он завещал свое состояние монастырю Св. Екатерины. Его похоронили в новой церкви125. Монсеньор Бенедетто Ломеллино, церковный деятель из генуэзской знати, которому было чуть за сорок, быстро продвигался по карьерной лестнице в правительстве папы Павла IV. Он был сподвижником кардинала Карафы, первого человека в государстве, и легатом при дворе испанского короля Филиппа во Фландрии. В 1565 году он станет кардиналом126.
Они выразили радость, что я пришел просить у них руки одной из их zitelle, и сказали, что хотят навести справки обо мне в разных источниках, и тогда отдадут ее за меня. Примерно через пятнадцать дней я вернулся, чтобы узнать, что они предприняли. Мне сказали, что отдают ее мне охотно, потому что они навели обо мне справки, и что они ручаются, что отдадут ее за меня, потому что узнали, что я университетский надзиратель и человек энергичный и всегда готов немного подзаработать. И они меня заверили, что она будет моей женой, пожав мне руку и обняв меня. И они оформили документ – я уверен, что они изложили его в письменной форме, – который постановил, что Лукреция Казасанта должна стать женой Алессио.
Правители консерватория не только проверяли, являются ли девушки добродетельными (и зачастую – миловидны ли они) перед тем, как принять их, но они также обычно проверяли мужчин, хотевших взять их в жены. Все это способствовало заключению прочного брака127.
В Великую субботу [на Пасху 1557 года] я распорядился измерить ей палец для кольца. Я отправил сумму – не помню точно какую – в подарок, и бедная девица взяла ее и сделала измерения для кольца, а золото я отдал мадонне Изабетте, жене того самого маэстро Джакомино, чтобы сделать кольцо для девушки. По их словам, она [Лукреция] заявила, когда делали слепок пальца: «Если вы даете мне мужа, да будет это во имя Бога!»
Позже Алессио скажет в суде, что кроме денег он подарил Лукреции вино и (как он припоминал) двух козлят – вероятно, чтобы их приготовили в пищу128.
И поскольку я потратился, и у меня осталось не более 40 скудо – а в доме Джакомино жил оптовый торговец, и он хотел выдать ее за этого купца, – он дал мне понять, что больше не хочет отдавать мне Лукрецию в жены, поскольку я не сдержал слово по поводу 100 скудо. А также и компания [братство] Св. Екатерины заявила, что не желает отдать ее мне, потому что я не выполнил обещание относительно 100 скудо.
И вначале они сказали, будто она хочет стать монахиней, по Божьей воле. Итак, все то лето я был в сильной тревоге – то есть летом 1557 года. И я пытался выяснить, каковы были намерения Лукреции. Вкратце кое-кто из компании сообщил мне, что, если бы я принес 100 скудо, они бы мне ее отдали.
Летом прошлого 1558 года подруга Лукреции по имени Сиджизмонда вышла из монастыря [то есть из консерватория]. Она – хорошая zitella.
Алессио поначалу не знал о Сиджизмонде. Нам становится ясно из дальнейших показаний Алессио, что «Сиджизмонда вышла замуж в прошлом мае [1558 года] за состоятельного пекаря по имени Джакомо, которому принадлежит пекарня в Трастевере у моста Четырех голов» и что она – «племянница матери аббатисы монастыря Св. Екатерины»129. «Я узнал о ней от других девиц, покинувших монастырь, а именно Элены, вышедшей за школьного учителя с Кампо-ди-Фьори мессера Джованни, моего друга, и Кьяры, которая замужем за пекарем-немцем у фонтана Треви»130.
Вернемся к первым показаниям Алессио:
Я спросил ее [Сиджизмонду], знала ли Лукреция обо мне, и спрашивала ли когда-нибудь о моих делах, и думала ли обо мне. Она ответила утвердительно, что она была несчастна и, когда кто-то меня упоминал, начинала плакать. И я расспросил другую девицу, ее подругу, которая оттуда ушла. Она сказала мне то же самое и добавила, что Лукреция омыла волосы и все свое тело, надеясь выйти за пределы монастыря. И я сказал: «Раз уж это Божья воля, чтобы эта девица стала моей, и Он приготовил ее к этому, я предприму шаги, чтобы заполучить ее».
Женщины принимали ванну не каждый день. На протяжении всего этого отрывка целью рассказа Алессио было вызвать уважение и сочувствие судьи. Соответственно, наш сторож старается испещрить свой рассказ знамениями, божественными и человеческими, чтобы придать своим любовным претензиям вес и законность. В материальных знаках пока что нет ничего священного: это кольцо, мытье головы и принятие ванны. Но приписываемые Лукреции слова, когда она протянула руку, чтобы ей измерили палец для кольца, упоминают Божью волю, как и собственные слова Алессио. Велись ли настоящие переговоры в таком набожном духе? Трудно сказать – у нас нет иного свидетеля, кроме Алессио.
И прошлым летом [1558 года] я отнес сто скудо наличными в компанию и сказал попечителям, чтобы они дали их Лукреции в качестве приданого и что я пожертвую сто скудо на алтарь Св. Екатерины в случае, если мы с ней умрем без наследников. И они сказали, что желают выслушать пожелания девицы. Они послали к ней Джакомино, Алеманно Алеманни, сестру Анджелу ди Казасанта и Баттисту Маратту, чтобы узнать волю молодой женщины. Но они не вошли внутрь, а послали сестру Анджелу, чтобы она узнала намерения Лукреции. И мне передали, что сестра Анджела побудила ее сказать неправду. И вот Лукреция, не зная, что я хочу на ней жениться, тоже заявила, что хочет стать монахиней, и попечители передали мне это и что она не хочет замуж.
Я вернулся к Сиджизмонде, ее подруге, и спросил ее, уверена ли она, что Лукреция хочет быть монахиней. Она ответила, что Лукреция – монахиня из‐за меня. И я снова попросил найти ее, и она сказала мне, что Лукреция попросила ее выяснить мои намерения, хочу ли я на ней жениться или нет? И Сиджизмонда сказала ей: «Я не могу передать тебе весточку из‐за попечителей». И Лукреция сказала: «Если ты мне не сообщишь, я стану монахиней».
Описанная Алессио как набожный поступок договоренность о том, что приданое возвращалось монастырю при отсутствии наследников, на самом деле было обычной практикой, когда средства поступали и из самой общины131.
Между собой они договорились, что Сиджизмонда поговорит со мной и даст ей полосатую шаль, если я хочу на ней жениться. И когда Сиджизмонда рассказала мне об этой шали, я купил три, чтобы она отдала их Лукреции. И в конце концов она взяла одну из них ей, а две других оставила себе.
Тогда я пошел к датарию и стал просить, не соблаговолит ли он велеть им отдать за меня ту молодую женщину, которую они обещали, ибо я точно знал, что она хочет за меня замуж. И епископ Веронский подошел и спросил: «Откуда ты знаешь, что она хочет за тебя?» И я сказал: «Если я смогу доказать, что она хочет за меня, дайте мне слово, как благородный человек, отдать ее мне потом». Он пообещал мне сделать это. Тогда я рассказал епископу Веронскому, что молодая женщина попросила Сиджизмонду, свою подругу, узнать, хочу ли я ее в жены и что я должен дать ей знак, и Сиджизмонда пообещала ей шаль, если я захочу взять ее в жены, и что впоследствии, когда [Сиджизмонда] поговорила со мной и узнала, что я хочу ее, я дал ей эту шаль, и она [Лукреция] приняла ее.
Датарий, епископ Франческо Бакодио, был высокопоставленным папским чиновником, в ведении которого среди прочего состояли религиозные общины132. Мне не известно, был ли этот конкретный датарий связан с монастырем Св. Екатерины. Епископ Веронский Луиджи Липпомано определенно имел очень тесные связи с этой общиной. Знатный венецианец, ученый, благочестивый и имевший много знакомств в духовных кругах, Липпомано долго подвизался на папской службе в качестве нунция в Германии (1548–1550) и Польше (1555–1556) и был сопредседателем второго заседания Тридентского собора. У него были тесные связи с иезуитами. Во время ухаживаний Алессио Липпомано мог бы оказать ему большую помощь, так как весной 1557 года он стал личным секретарем папы Павла IV. Такие обязанности предполагали большие связи. Липпомано умрет 15 августа 1559 года, всего на три дня раньше своего патрона и через несколько месяцев после суда над Алессио. Его тело погребут в монастыре Св. Екатерины; могила сохранилась там до сих пор133.
После того как епископ об этом узнал, через несколько дней, Сиджизмонда вернула мне ту шаль. Она сказала мне, что я предал все это огласке и что она больше не хочет быть в этом замешанной. И что если я расскажу то, что она сказала мне, она будет отрицать это и назовет меня лжецом.
Позже Алессио рассказал в суде, что, по словам Сиджизмонды, это ее тетя-настоятельница устроила ей разнос134. Несмотря на свое родство с аббатисой, у Сиджизмонды были все основания для осторожности. Выйдя замуж, бывшие воспитанницы консерватория не освобождались от его пристального внимания. В ходе последующих посещений проверялось их поведение, и попечители в любой момент могли приостановить выплаты приданого или, хуже, забрать назад уже было выплаченную сумму135.
И прежде чем Сиджизмонда рассказала мне об этом и покинула монастырь, я иногда заходил в церковь Св. Екатерины, чтобы помолиться, а также из‐за любви к Лукреции; и как-то я услышал в хоре громкий вздох и подумал, что это была Лукреция. И я увидел кого-то возле решетки, и думаю, это была она, хотя я ее точно не узнал. И однажды утром я увидел ее в углу за решеткой, и она очень тяжело вздохнула. И я, зная, что Лукреция хочет меня в мужья, еще больше утвердился во мнении относительно того, что мне позже сказала Сиджизмонда. Иногда я приходил в церковь только из‐за любви к ней и оборачивался к решетке, но не мог ее разглядеть.
Санта-Катерина была одновременно и монастырской, и приходской церковью. Как и во многих других церквях при женских монастырях, ее алтарь располагался в части, открытой для посторонних, где священник и служил мессу. Монахини и девушки, содержавшиеся взаперти, не могли войти в предназначенный для публики неф. Для участия в богослужении они собирались в помещении рядом с пресбитерием, отделенным от него железной решеткой, через которую они наблюдали за службой. Такая решетка сохранилась и в нынешней церкви Св. Екатерины слева от алтаря; Алессио, однако, ловил вздохи в старой церкви, которую вскоре снесли.
И в конце прошлого июня [1558 года] или около того – не помню точно – я находился на улице Боттеге-Оскуре, в доме Оттавиано Манчино, который живет через дорогу от монастыря. Посередине между окнами Оттавиано и монастырем есть небольшой дворик. Так вот, я был там, у того окна, около двадцать второго часа [около 7 вечера]. Я сказал про себя: «О Боже, только бы мне ее увидеть!» И вот одна девица подошла к монастырскому окну, выходившему на этот дворик, а потом еще две. И я сказал сам себе: «Как это возможно, что эти zitelle вот так просто подошли к окну!» Тогда я помахал этим трем девушкам и спросил: «Хотите за меня замуж?» И они помахали мне в ответ, отвечая утвердительно. Но одна из них повернулась и сделала знак остальным. И потом она сказала да. И пока девицы так мне махали, я позвал жену Оттавиано Манчино, изготовителя шерстяных одеял, – ее зовут Панта – и сказал ей: «Погляди-ка на это!» И она сказала мне: «Какая жалость! Видишь, эти девицы хотят тебя, а ты их никак не выведешь оттуда». И так я продолжил ходить туда примерно месяц. То есть я приходил раз пятнадцать-двадцать помахать этим девицам, спрашивая, хотят ли они меня в мужья. И я показывал им кольцо. Они мне отвечали утвердительно. В последний раз я попросил их показать мне Лукрецию Казасанта. И девушка подошла – мне показалось, что это была одна из тех трех. И я спросил: «Кто из вас Лукреция Казасанта?» И одна из них сделала знак, что это она, коснувшись груди рукой. И я показал ей кольцо, спросив: «Хочешь это?» И она показала, что хочет. И я сказал всем трем девушкам, что собираюсь послать человека, которому Лукреция могла бы сообщить свои пожелания. И я устроил так, чтобы аббат Мартиненги пришел поговорить. И аббат сказал, что она хочет стать монахиней136.
Действительно ли Алессио собирался жениться на всех трех девушках у окна? Конечно, нет. Все четверо флиртовали, причем каждый давал волю своим фантазиям. Алессио, должно быть, привнес долгожданное разнообразие в каждодневную рутину скучающих девушек, которым было нечего делать, кроме как шить, вышивать, ткать и молиться137. Удивительно, как им удалось так долго продолжать свои встречи. Топография определенно указывает на то, что они жили в доме на улице Каэтани, на северной окраине монастырского комплекса, еще не отгороженном, как было в обычае. Каким бы маленьким ни был внутренний двор, из окон Оттавиано, вероятно, не слишком хорошо были видны окна девушек, поскольку Алессио оставался неуверен, была ли Лукреция, явившаяся на его зов, одной из трех девушек, обычно флиртовавших с ним. Лавка Оттавиано, очевидно, располагалась в одном из скромных домов на северной окраине этого городского квартала, выходящей на улицу Боттеге-Оскуре. Карты и археологические планы этой местности не позволяют точно определить, где именно стоял Алессио, к общему удовольствию обхаживая девиц. Нам известны имена владельцев домов, но имя Оттавиано среди них не встречается. Скорее всего, как и многие римляне, он арендовал помещение.
Была ли Лукреция в окне настоящей или это был жестокий розыгрыш, устроенный девушками, чтобы разогнать скуку? Последняя идея придает этой истории пикантный привкус интриги и иронии, но многочисленные детали рассказа Алессио подтверждают, что, кто бы ни выглядывал из окна – возможно, это была и Лукреция, – смешанные чувства девушки действительно были настоящими.
Я вернулся в дом Оттавиано Манчино весь в отчаянии и подошел к тому окну. Со мной была жена Оттавиано, сказавшая мне, что не выпускать девицу из монастыря – великий грех. И она также назвала большим грехом, что ее не выдают замуж. И вот эти три девицы подошли к окну. И я спросил, приходил ли кто-нибудь на переговоры. Они сказали нет. Разузнать это я попросил жену Оттавиано, но она сделала это тайно, чтобы никто не заметил. И тогда я почти совсем отчаялся и больше туда не возвращался – разве что иногда. И все равно те девицы продолжали приходить к окну и просить меня поскорее вывести их оттуда. И я сказал им, что хочу взять одну из них себе в жены и что я бы также выдал другую замуж.
Позже Алессио рассказал в суде, что хотел выдать одну из девушек за своего брата. «Я уже задумал выдать одну из них за моего брата, и они знаками объяснили, что согласны. И так я разговаривал с ними и два или три раза делал им знаки, что помогу им выйти замуж; ведь девушки двадцати – двадцати трех лет хотят, чтобы у них был муж»138.
Летом в какой-то момент назойливые ухаживания Алессио привлекли внимание римского губернатора, самого влиятельного магистрата города. Как сказал Алессио в своих дальнейших показаниях: «И он [губернатор] запретил мне [вступать с кем-либо в сообщение] в той обители, пока Лукреция не примет постриг, и сказал мне оставить все как есть, потому что они не хотят отдать ее за меня, потому что она хочет стать монахиней, и что, если бы я пожелал другую, мне бы ее дали»139.
Тем временем Алессио продолжал вербовать себе в союзники членов общины. Он привел в дом Панты некоего мессера Джакомо Виперу. «Панта сказала мессеру Джакомо, что он должен попытаться как можно быстрее вывести Лукрецию из монастыря и выдать ее замуж, ибо это большой грех удерживать ее, когда она хочет выйти замуж, и что неправильно не выдавать замуж молодых женщин, а потом держать их взаперти»140.
Затем наступил октябрь [1558 года], и они [поприветствовали меня как гостя, а не как мужа: неясный пассаж. – Т. К.]. Они постригли ее [Лукрецию] в монахини и [четыре слова трудно разобрать. – Т. К.]. И я зашел туда по велению сердца, и потому что те девицы просили меня побыстрее вытащить их оттуда. И когда я находился там, как-то в воскресное утро, меня арестовали и посадили в тюрьму.
Из более поздних показаний Алессио мы узнаем, что за день до ареста община запретила ему приближаться к монастырю141.
И она сильно плакала во время пострига, так мне сказали. И в тот самый день, когда меня посадили в тюрьму, к тем окнам подошли две девицы. И жена Оттавиано сказала: «Убирайтесь, мерзавки! Ишь, как вы нас разыграли. Ступайте своей дорогой, не злите меня!» И они показали знаками, что хотят выбраться оттуда. И я больше не хотел туда приходить.
И когда я вышел из тюрьмы – а провел я там день и ночь, – жена Оттавиано пришла ко мне домой и рассказала, что те девицы продолжали приходить к окну для разговоров и что та, что была в монашеском одеянии, хотела разорвать его и выйти на волю. И, сомневаясь в том, что это правда, я сказал, чтобы она оставила меня в покое. Она сказала мне: «Приходи. Ты должен прийти. Они хотят тебя видеть». И она велела мне привести с собой члена общины, чтобы он стал свидетелем всего этого, потому что она хотела уже покончить с этой интригой. Поэтому я и пошел; это был день Святого Андрея [30 ноября 1558 года].
Алессио предстояло увидеть Лукрецию четыре раза после того, как она приняла постриг. Первые два раза он помахал ей, но ничего не сказал, так как не был уверен, что это она142. А потом, когда им удалось установить контакт, Лукреция послала Алессио не оставляющий сомнений знак своих желаний.
Итак, Лукреция пришла одна, одетая как монахиня. Я спросил, хочет ли она за меня, и она сказала да, кивнув, потому что я видел, как она наклонила голову. И она бросила из окна красивый носовой платок, в угол поблизости, ибо она бросила его во двор, и я послал за ним жену Оттавиано. А так как жена Оттавиано убедила меня найти достойного человека, принадлежащего к общине, в свидетели, поскольку для меня и для общины было большим грехом позволить ей остаться там, я нашел маэстро Ипполито, лекаря. Я сказал ему: «Маэстро Ипполито, сколько раз я говорил вам, что эта молодая женщина хочет за меня замуж и что она не хочет быть монахиней. Если бы я вам это доказал, что бы вы сказали?» И он сказал: «Покажи мне это хоть раз, и я сделаю так, чтобы тебе ее отдали, но постарайся, чтобы мы не выглядели перед ними дураками!» И я показал ему этот платок, спросив его: «Если она дала мне этот носовой платок, что бы вы об этом сказали?» Он ответил, что это кажется ему серьезным делом, и, если бы это было правдой, он отдал бы ее мне.
Когда Шекспир заставил Отелло убить жену за уроненный носовой платок, для драматурга это имело совершенно определенный в культуре Ренессанса смысл, потому что такой подарок был не символом, а знаком, обещанием со всей серьезностью, которая вкладывалась в подарки в культуре этого времени. Таким образом, реакция маэстро Ипполито отражает представления его времени. Личность самого Ипполито в отсутствие фамилии остается неустановленной. Судя по рассказу Алессио, врач обладал влиянием внутри общины и мог воздействовать на ее решения.
Община, при всей своей набожности, возможно, не разделяла желаний монахинь постричь Лукрецию. Попечители занимались обеспечением для девочек хорошего будущего, будь то замужество, работа прислугой или монашество. Возможно, они держали в уме не только возможность хорошо пристроить выпускницу, но и утечку их капитала. В то время как для богатых женские монастыри были дешевым способом избавиться от лишних дочерей, для бедных это было не так; взнос монахини в монастыре Св. Екатерины достигал 200 скудо, что вдвое больше, чем у zitella. Если бы у Лукреции, как у некоторых послушниц, не было финансовой поддержки, общине пришлось бы раскошелиться143.
Так что эта женщина [Панта] продолжала просить меня привести этого достойного человека и поторопиться с этим. Итак, однажды вечером я привел маэстро Ипполито в дом Оттавиано. Мы подождали немного, пока Лукреция не подошла к окну. И я попросил Панту спросить ее, хочет ли она за меня. Лукреция ответила утвердительно и кивнула. А еще она сделала мне знак, спрашивая, получил ли я носовой платок. И после того, как маэстро Ипполито увидел это, он сказал: «Что ж, предоставь это мне! Ибо я хочу, чтобы она точно принадлежала тебе. Большой грех запереть ее в монастыре».
Маэстро Ипполито и я отправились к епископу Веронскому. И он рассказал эту историю, а епископ заявил, что если это правда, то он бы отдал мне приданое. Итак, маэстро Ипполито заставил меня отдать платок ему. А потом они провели с ним встречу и решили, что если Лукреция и вправду дала мне этот носовой платок, то им следует отдать ее мне. Они пошли в монастырь – маэстро Ипполито, епископ Веронский, монсеньор Ломеллино, Джованни-Баттиста Маратта и Алеманно Алеманни – и поговорили с той молодой женщиной, сказав ей, что они знают о ее нежелании быть монахиней. И маэстро Ипполито сказал: «Негоже тебе отрицать это, потому что я видел собственными глазами, как ты говорила с университетским надзирателем». И потом она [молчала?], и маэстро Ипполито показал ей апельсин и платок. И она подтвердила, что она и вправду дала их мне, но что это дьявол искушал ее. И они дали ей три дня на обдумывание своих дел.
Итак, у нас есть еще одно доказательство, какой символической силой обладал носовой платок. Но апельсин, который мы встречаем здесь единственный раз, остается для нас загадкой. Начало зимы – это сезон апельсинов, но с какой стати было Лукреции бросать и его?
Мы уже встречались с некоторыми из этих высокопоставленных церковных деятелей. Мне не удалось установить личность Алеманни. В своих более поздних показаниях Алессио добавил имена других членов общины, которых он привлек к своей кампании. Он упомянул некоего мессера Симоне Фиренцуолу, «которому хорошо известно, что это уловка и что Лукрецию силой заставляют стать монахиней»144. Он также упомянул епископа Пезаро, вскоре сменившего бывшего в тот момент датария, а затем ставшего кардиналом145.
Затем они послали синьору [Витторию] Сангвиньи поговорить с Лукрецией. Так мне кажется, но сначала с ней [Витторией Сангвиньи] поговорил епископ Веронский, и я тоже говорил с синьорой Витторией, рассказав ей об этих событиях, как это произошло, и синьора Виттория также сообщила, что, по словам Лукреции, она хочет стать монахиней. Потом графиня Карпи поговорила с ней по моей просьбе, и Лукреция сказала той даме, что хочет стать монахиней. И в конце она заявила: «Если они должны выдать меня замуж, пусть выдают, но это не то, чего я хочу». И синьора Костанца Сальвиати также приходила к ней, и Лукреция сказала ей тихим голосом, в слезах и опустив глаза, что она хочет быть монахиней.
Наконец, к ней пошла синьора Джулия Колонна, и ей Лукреция сказала, что хочет быть монахиней, но продолжала смотреть в землю. Синьора Джулия сказала мне, что, насколько она может судить, Лукреция не хочет быть монахиней.
Все эти четыре дамы принадлежали к римской элите. Сангвиньи были городскими нобилями, чьи корни уходили в XIV век. Пио ди Карпи были знатной фамилией из Ломбардии и не так давно стали владетелями Карпи. Костанца Сальвиати была женой Алеманно Сальвиати, сына и светского наследника богатого папского банкира Джакопо, брата двух кардиналов. Ее флорентийские родственники по мужу быстро превращались в благородную римскую землевладельческую фамилию. Джулия Колонна, из знатного баронского рода, была женой магната Джулиано Чезарини, потомственного знаменосца Рима, богатого и влиятельного, но оказавшегося в папской немилости. Все четыре, несомненно, принадлежали к женскому крылу братства Св. Екатерины; посещая Лукрецию, они осуществляли, как многие аристократки времен католической Реформации, неформальную, дипломатическую сторону общественной деятельности благотворительной организации146. Обратим внимание, как легко, если Алессио говорил правду, нижестоящий в социальной иерархии мог использовать протекцию важных людей города, и мужчин и женщин147.
После того как эти дамы поговорили с ней, Лукреция однажды снова подошла к окну и дала знак Панте, который должен был означать «да». [Это должно было произойти в январе 1559 года.]148 Так вот, не в это воскресенье, а в предыдущее [22 января 1559 года] я пошел на встречу и сказал: «Синьор, сделайте мне одолжение. Пусть церковь примет решение, будет ли она моей или нет. И, ради меня, переведите ее в другой монастырь, чтобы церковь заключила, моя она или нет». И община решила, что принять решение следует Лукреции, и если она захочет быть моей, то они ее отдадут, а если нет, то я должен оставить ее в покое. И после этого монсеньор губернатор приказал меня арестовать и посадить в тюрьму, и именно поэтому я сейчас в тюрьме.
Здесь заканчивается непрерывное повествование Алессио, не останавливаемое вопросами суда. На последующем допросе в суде кое-что немного прояснилось.
Знал ли Оттавиано о том, что из его окон видны окна монастыря? Конечно, знал, разделял мнение своей жены и посоветовал Алессио обратиться за помощью к знати, входившей в общину.
Заплатил ли Алессио этой паре за то, что воспользовался их домом и двором в своих целях? Да, немного – он купил плащ с капюшоном, куртку и пару чулок для их маленького мальчика: «Он был почти гол». «И я обещал им обоим делать добро, если Господь даст мне средства, и обещал держать ребенка во время помазания при его крещении и быть хорошим крестным отцом». Кроме того, он также дал Панте немного денег, чтобы она купила ужин. Все это он делал не только на пользу этой семье, но и просто из дружбы с этими «добрыми бедными людьми, живущими своим трудом». В этих показаниях Алессио осторожен и хочет защитить хозяев дома от обвинений в соучастии.
Запретил ли ему губернатор вступать в контакт с кем-либо из монастыря? Действительно, запретил, в доме датария. И Алессио, по его утверждениям, согласился, чтобы церковь была судьей в этом деле.
Учитывая запрет, почему он продолжал приходить? «Я делал это не для того, чтобы вызвать недовольство губернатора. Напротив, я считаю его своим господином. Но я хотел, чтобы она знала, что я желаю ее, и не впадала в отчаяние, и ни по какой другой причине. И я говорил с монсеньором губернатором после Рождества прошлого [1558] года, и я показал ему указ и поспособствовал его разговору с маэстро Ипполито. И он сказал: „Если бы я знал об этом! Почему ты не сказал мне раньше?“».
На втором заседании три дня спустя на вопрос, почему он проигнорировал запреты губернатора и уже примененное им наказание, Алессио предложил удивительно простодушное оправдание: «Я не помню в точности, каково было наказание, но он [губернатор] несколько раз устроил мне выговоры и запретил мне ходить туда и впутываться в какие-либо дела, но я не повиновался, потому что я так понял, что он это сказал не как губернатор, а по-отечески, как почтенный друг, ибо он член общины»149. Губернатор Рима, воистину высокопоставленный друг, действительно был функционером с большой властью в государстве, получившим эту должность благодаря своей более важной роли вице-камерленга. Им всегда был прелат, и в 1559 году это был епископ Кьюзи150.
Дал ли Алессио что-нибудь Лукреции? Только шаль. После пострига он ничего ей не дарил.
После этого вопроса суд отправил университетского надзирателя в одиночную камеру, обычное место для подозреваемых, все еще находящихся под следствием.
Когда Алессио вернулся в зал суда три дня спустя, во вторник, суд спросил, не хочет ли он добавить что-нибудь к тому, что уже сказал и в чем признался, по их выражению, раньше. Его ответ начался как любопытный рассказ.
Господин, да, мне пришло в голову рассказать, что совсем недавно я проходил мимо церкви Св. Екатерины. И у дверей церкви меня встретил капеллан со служкой, не пропустившие меня внутрь. Я попросил капеллана передать Лукреции, что ей следует свободно высказать свое мнение и не стыдиться этого. И я спросил его: «Капеллан, кто сейчас внутри?» Он сказал, что внутри слуга епископа Бергамо, и я ушел по своим делам. И когда я находился на Пьяцца Маттеи [в квартале оттуда], я вернулся, чтобы посмотреть, кто же был тот слуга епископа, подумав, что это тот, кто обучал Лукрецию музицировать. И мимоходом, чтобы посмотреть, стар он или молод, я зашел во двор и увидел внутри Баттисту Маратту, который стал мне угрожать за то, что я вошел. И я сказал ему, что пришел посмотреть, что они делают, и в этот момент я увидел, как выходил из гостиной, где учат петь, этот слуга епископа Бергамского с песенником и посохом. Он мог быть моего возраста, то есть около тридцати пяти, и это он учил Лукрецию петь. Я сказал ему: «Я тоже могу хорошо петь!» И потом я ушел и пошел по своим делам151.
Послесловие
Эта странная история выявляет чудаковатость Алессио. Зрелый мужчина тридцати пяти лет осаждал монастырь, как влюбленный щенок, жадно ловя вздохи и дуясь при виде учителя музыки, достаточно молодого, чтобы быть ему соперником. И все это ради девушки, которую он знал исключительно по ее вышивке и единственный его разговор с которой состоял из нескольких неясных слов и жестов из окна через двор. В то же время он знал, что консерваторий готов был бы выдать замуж любую другую девушку, но только не эту. Был ли Алессио навязчивым преследователем или просто очень упрямым человеком? Какой идеал, какая фантазия, какое чувство толкали его на такие усилия, столь дорого обошедшиеся ему и ей?
Алессио, конечно, не единственный представляет для нас загадку. Поведение Лукреции – девушки, которая не может сказать ни да ни нет ни Алессио, ни религии, – тоже сбивает с толку. Конечно, она была гораздо моложе его и обладала гораздо меньшим жизненным опытом. Ее колебания, возможно, были вполне естественны для отгороженной от мира молодой женщины; она боялась мира, но в то же время он ее искушал, и даже после пострига она сомневалась в своем призвании. Алессио подозревал, что она вынуждена отвечать по-разному: одно она говорила на свободе, через окно, а другое под давлением, в гостиной, когда приходили посетители, чтобы узнать ее желания. Он, вполне возможно, пришел к правильному выводу, отсюда и его хитрая комбинация с целью перевести ее в нейтральное место.
Историкам мало известно об эмоциональной жизни простых людей эпох, предшествующих Новому времени. Исследователи консерваториев предполагают, что многие женихи сватали девушек из‐за денег, и историки в целом считают брак при этом старом порядке более прагматичным и менее романтичным, чем бы мы хотели и чем представляем его себе сегодня. Поведение Алессио предстает в таком свете любопытным: как пышно расцвели чувства на столь скудной почве. Загадка! Как это часто бывает, суд в Риме оставляет место для самых разных сегодняшних прочтений.
Впрочем, из всего сказанного мы можем извлечь несколько более основательных уроков о том, как был устроен мир наших героев. Если в истории Алессио есть хотя бы доля правды, то из нее следует, что женщины, как это часто бывает, обладали намного большими неформальным влиянием и самостоятельностью, чем позволяют предположить формальные структуры: законы, институты, доктрины. В этой истории практически вся инициатива, кроме порывов Алессио, принадлежит женщинам152. Именно Ливия, жена плотника, в присутствии тети Алессио впервые заговорила о браке. Вновь откроют тему сватовства к Лукреции не больной ювелир Джакомино, а его родственницы. И не кто иной, как жена Джакомино, Изабетта, организовала изготовление обручального кольца. Не Оттавиано устраивал и комментировал встречи во дворе, а Панта, его жена. И именно она привела Алессио после его освобождения из тюрьмы на встречу с девушками у ее окна, и она же подтолкнула его привести уважаемого члена общины в качестве свидетеля. И конечно, Сиджизмонда передавала послания, как не смог бы ни один мужчина, и она посоветовала Алессио отступиться, когда он неосторожно проболтался.
Вернемся же к тому, с чего мы начали, – ко множеству призраков. Моя работа затягивает меня в паутину различных историй. Я жил в центре Рима; и правда, еще недавно я угнездился там на целый год и писал, сидя на четвертом этаже над тем местом, где когда-то лежал оцепеневший труп Цезаря, и в нескольких шагах от монастыря Св. Екатерины. Я ходил на работу, делал покупки и разговаривал со своими жизнерадостными римскими друзьями и соседями среди призраков моих исчезнувших героев. Память об их похождениях и злоключениях живет почти на каждом углу, в каждом переулке и дворе; пока я брожу по городу, я зачастую не могу отделаться от воспоминаний о них.
Нас, историков, опьяняет трогательность временнóго разрыва. Мы стремимся приблизиться к людям, о которых пишем, но время и забвение только дразнят нас. Мы томимся по ним, но, как Алессио и, возможно, как, по-своему, Лукреция, мы, сочинители, никогда не сможем обнять тех, кого мы ищем. Таким образом, история о несбывшейся любви практически удваивает наши собственные страдания и желание. И история, неизвестно чем закончившаяся, дразнит нас тем больше, обостряя эти чувства. Заполучил ли парень девушку, и наоборот? Это маловероятно, но не невозможно.
Летом 2000 года я вернулся в Рим, чтобы навестить друзей и наконец завершить незаконченные исследования в архивах. Тогда Национальный музей Рима (крипта Бальба) с его смешанной экспозицией, посвященной археологии одного пространства, средневековой жизни и истории более позднего памятника, только что открылся. Большая часть музея располагается в реставрированных остатках монастырского комплекса. В то же время центр квартала все еще был переполнен инструментами, решетками, раскопами и прочими загадками археологии. Директор музея доктор Вендителли обошлась со мной со всей римской любезностью и представила меня профессору Манакорде, маститому археологу, в течение двух десятилетий руководившему раскопками на этом месте. Я рассказал им историю Алессио и пообещал копию его судебного дела. Взамен они одарили меня очень полезной вещью – двумя томами издания результатов археологических раскопок. Оттуда я узнал, среди многого другого, что раскопки сада обогатили историю итальянской керамики XVI века повседневного назначения. Там найдены тысячи осколков из мастерских по всему полуострову. Среди них, как я уже упоминал, были чаши, на которых девушки или их наставницы написали краской или процарапали свои имена153