PEDRO PÁRAMO:
© Juan Rulfo, 1955, and Heirs of Juan Rulfo.
+ EL LLANO EN LLAMAS:
© Juan Rulfo, 1953 and Heirs of Juan Rulfo
Сборник «Равнина в огне» (семнадцать рассказов) – перевод Петра Когана
Роман «Педро Парамо» – перевод Елены Петуховой
© Петухова Е., перевод на русский язык, 2024
© Коган П., перевод на русский язык, 2024
© Коган П., перевод на русский язык, предисловие, 2024
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Введение
Латиноамериканская литература богата великими прозаиками, но лишь немногим удалось добиться того признания, которым читатель, критика и коллеги по цеху наградили мексиканца Хуана Рульфо (полное имя – Хуан Непомусено Карлос Перес Рульфо Вискаино). Скромность и лаконичность в общении, отличавшая Рульфо при жизни, нашла отражение и в его творчестве: писатель опубликовал только три произведения, два из которых в испаноязычном мире по праву признаны классикой. В самом деле, каноническому наследию Рульфо – сборнику рассказов «Равнина в огне» и роману «Педро Па́рамо» – отдали дань признания практически все крупнейшие латиноамериканские писатели.
Произведения Хуана Рульфо стали одними из самых переводимых текстов, когда-либо написанных в Латинской Америке. В 1970 году они были впервые представлены русскому читателю: перевод пятнадцати рассказов «Равнины в огне» и романа «Педро Парамо» был выполнен П. Н. Глазовой и опубликован, с предисловием Л. С. Осповата, в издательстве «Художественная литература» (с последующими переизданиями в 1999 и 2009 годах).
Отклик, который проза Рульфо получила в отечественном литературоведении, однако, несопоставим с тем количеством зарубежных работ о творчестве писателя, которые вышли в свет за последние пятьдесят лет и продолжают публиковаться сегодня. Значительной ценностью обладают посвященный Рульфо раздел в книге В. Н. Кутейщиковой «Новый латиноамериканский роман» (1976), а также статья А. Ф. Кофмана в пятом томе «Истории литератур Латинской Америки» (2005). Заслуживают внимания статьи, в которых проза мексиканца сопоставляется с произведениями европейской литературы: [Мартинес-Борресен 2008], [Светлакова, Тимофеева 2013]. Важно отметить, что одна из немногих работ, написанных о творчестве Рульфо на русском языке, посвящена анализу перевода, выполненного в 1970 году, – речь идет о статье О. А. Светлаковой «Рульфо по-русски: переводы П. Н. Глазовой через полвека» (2017).
Сегодня, спустя пятьдесят лет с момента первой публикации прозы Рульфо в России, необходимость в новом переводе «Равнины в огне» и «Педро Парамо» не вызывает сомнений. Эта необходимость обусловлена, прежде всего, двумя факторами: новый перевод должен, во-первых, соответствовать нормам современного русского языка и стиля, и, во-вторых, учитывать масштабную исследовательскую работу в области творчества писателя, проведенную за последние полвека. Благодаря усилиям ученых (прежде всего, мексиканских) современный переводчик имеет возможность посмотреть на тексты Рульфо в новом, зачастую неожиданном свете. Корректный перевод «Равнины в огне» и «Педро Парамо» невозможен без обращения к целому ряду недавно созданных специализированных изданий: подробной биографии Рульфо[1], «путеводителям» по творчеству писателя[2], работам, посвященным анализу рассказов и романа[3]. Пользуясь случаем, мы хотели бы поблагодарить Виктора Хименеса, директора Фонда Хуана Рульфо, и исследователя Хосе Мигеля Барахаса за ценные консультации, которые мы смогли получить как при работе над переводом рассказов из сборника «Равнина в огне», так и при составлении настоящей статьи.
В статье мы постараемся познакомить читателя с личностью Хуана Рульфо и обратить внимание на некоторые особенности его творчества, которое, несмотря на скромный объем, предоставляет широкий простор для интерпретаций и размышлений.
Хуан Рульфо: жизнь и творчество
«Но чтобы понять все это, нужно знать, что произошло раньше. Намного раньше. Задолго до того, как родился мальчик»,
– напишет Хуан Рульфо об истории одного из персонажей своих рассказов. Несмотря на то, что, по собственному признанию писателя, в его прозе нет места автобиографизму, Рульфо, без сомнения, относится к числу авторов, жизненный опыт которых отразился на их творчестве самым непосредственным образом. И для того, чтобы приблизиться к пониманию текстов мексиканца, нам необходимо иметь представление о происхождении писателя и о том, как и где прошли его детство и юность.
Родители писателя – Хуан Непомусено (сокращенно Чено, 1889–1923) и Мария (1897–1927) принадлежали к двум кланам провинциальных землевладельцев: Пересов Рульфо и Вискаино соответственно. Дед по отцовской линии, Севериано, был юристом по образованию и держал имение (асьенду) Сан-Педро на юге штата Халиско. Дед по матери, Карлос Вискаино, в конце XIX века основал асьенду в местечке Апулько (муниципалитет Тускакуэско). Пережив расцвет на рубеже веков, имение со временем пришло в упадок, но за лучшие годы вокруг него вырос городок, в центре которого и по сей день возвышается церковь из белого камня – подарок, сделанный местным жителям доном Карлосом, дедушкой писателя[4]. Любопытным эпизодом биографии Карлоса Вискаино стала поездка в Рим: в начале 1910-х он отправился туда в качестве паломника и привез на родину копию алтарной картины, хранящуюся в Апулько и в наши дни. В 1914 году в возведенной Карлосом церкви состоялось венчание родителей Рульфо, а в 1915-м – крещение их первенца, старшего брата Хуана, названного в честь деда Севериано. Если бы ход истории ненадолго замедлился, здесь же родился бы и получил крещение сам Хуан Рульфо.
Но к 1917 году, когда мальчик появился на свет, семья уже не могла позволить себе жить в Апулько: в регионе, как и во многих других уголках Мексики эпохи революции (1910–1917), орудовали бандолерос – организованные группы разбойников, приобретшие в ходе революционных событий оружие и политический вес. На юге Халиско самым известным бандолеро был Педро Самора – сподвижник Панчо Вильи, который «разорял, грабил, похищал людей, жег поместья и села, насиловал женщин и убивал без всякой жалости»[5]. Чено, в то время де-факто управлявший имением отца и тесно сотрудничавший с представителями местного клира, не мог не сознавать, что следующей жертвой бандитов может стать он сам. Так семья Рульфо была вынуждена перебраться в муниципальный центр – городок Саюлу, где 16 мая 1917 года у Марии Вискаино родился третий ребенок – Хуан[6].
Из Саюлы семья – вновь в тщетных поисках безопасности – переезжает в столицу штата, Гвадалахару, но ненадолго: деятельность Чено по управлению имением оказалась невозможна без личного присутствия, и он решает обосноваться в местечке Сан-Габриэль, неподалеку от поместья. Именно в Сан-Габриэле проведет свои первые годы Хуан Рульфо: здесь, вместе со старшим братом, он посещает приходскую школу, основанную другом Чено, священником Иренео Монроем.
Семейной идиллии не суждено было продлиться долго: в 1923 году, когда Хуану едва исполнилось шесть лет, Чено был застрелен во время одного из ежедневных визитов в отцовское имение. Дед Рульфо, Севериано, позже напишет, что убийство было совершено «без конкретного мотива» и назовет предполагаемого преступника: «молодой Гвадалупе Нава». Это имя надолго сохранится в памяти маленького Хуана и позднее окажется «распределено» между ключевыми персонажами одного из наиболее значимых рассказов Рульфо, «Скажи им, чтобы меня не убивали!»: богатым скотоводом и землевладельцем Гвадалупе Терреросом и его убийцей, соседом-бедняком Хувенсио Навой.
В предисловии к единственной на сегодняшний день официальной[7] биографии Хуана Рульфо ее автор, Альберто Виталь, упоминает обнаруженный среди неизданных записей писателя фрагмент под названием «Мой отец»[8]. Повествование ведется от лица мальчика, который видит сон: на руках у ребенка – олененок, «маленький, как птица без крыльев, теплый, как спящее, бьющееся сердце». Внезапно сон прерывается голосом извне:
«Сейчас уже три часа, и мы принесли тело твоего отца. Его убили сегодня ночью».
Ночью? Какой ночью? В моей жизни нет ночи. В ней нет тьмы. Жизнь живет только днем. О чем ты говоришь?
По меткому замечанию исследователя, «с убийством отца детство мальчика, полное света, сменяется ночью»[9] – той самой «ночью, когда он остался один», по названию одного из рассказов сборника «Равнина в огне». Контраст между счастливым, но оставшимся в прошлом детством и инфернальным, полным жестокости и греха настоящим становится одним из ключевых элементов миросозерцания Рульфо, который найдет ясное отражение в смене планов романа «Педро Парамо»: «зеленые холмы» Комалы, где протекает детство главного героя, с годами превратятся в «разоренную, бесплодную землю»[10].
Смерть отца стала лишь первым в чреде испытаний, выпавших на долю будущего писателя. В 1926 году Халиско становится эпицентром вспыхнувшего по всей стране конфликта между правительством и католической реакцией, вдохновляемой консервативными священниками. Этот конфликт, вошедший в историю под названием «Войны кристерос» (1926–1929), был вызван серией антиклерикальных реформ, обозначенных уже в революционной конституции 1917 года: представители церкви больше не могли участвовать в политической жизни страны, религиозное образование упразднялось, а количество священников не должно было превышать одного на десять тысяч жителей. Реализацию этих инициатив взял на себя президент Плутарко Элиас Кальес (1924–1928), издавший в 1926 году декрет о наказании представителей клира за отказ от следования нормам конституции. В ответ на эти меры мексиканский епископат, пользовавшийся значительной поддержкой со стороны населения, объявил о закрытии всех церковных учреждений (своего рода бессрочной забастовке), а позже призвал прихожан к вооруженному восстанию. Новый виток гражданской войны, захвативший прежде всего штаты Халиско, Гуанахуато, Керетаро и Мичоакан, унес десятки тысяч жизней и считается одной из наиболее трагичных вех в истории Мексики в XX веке[11].
Семью Рульфо восстание кристерос застало в Сан-Габриэле, на улицах которого, по признанию писателя, военные действия зачастую велись настолько ожесточенно, что простые люди были вынуждены днями оставаться дома, чтобы не стать случайными жертвами перестрелки. С этим периодом связан первый в жизни Хуана опыт чтения литературы: в доме семьи Рульфо укрывался от преследований правительства уже упомянутый выше приходской священник Монрой – владелец обширной библиотеки, в которой, среди прочего, нашлось место для множества запрещенных церковью произведений, некогда конфискованных у местных жителей.
В его библиотеке было гораздо больше светских книг, чем религиозных, и именно их я и читал: романы Александра Дюма, Виктора Гюго […] Была одна книга, которая произвела на меня особое впечатление: «Голод» Кнута Гамсуна. Прочитав ее, я сказал себе: «Это и есть литература»
– будет вспоминать Рульфо в одном из интервью[12].
Для братьев Хуана и Севериано война означала, среди прочего, необходимость поиска новой школы: церковь в Сан-Габриэле закрылась, а против светского образования выступала бабушка писателя – убежденная католичка Тибурсия Ариас. Этими соображениями (наряду с общими опасениями, связанными с безопасностью) было продиктовано решение бабушки отправить братьев в Гвадалахару: здесь, вдали от дома, мальчикам предстояло обучаться в интернате «Луис Сильва». «Интернат» в действительности куда больше походил на сиротский приют, методы воспитания в котором Рульфо позже сравнит с тюремными. Писатель не раз признавался, что время, проведенное в интернате, стало поворотным моментом в развитии подростковой психики: «Там я научился одному – унынию»[13]. С этим периодом исследователи связывают присущие прозе Рульфо пессимизм и трагическое восприятие жизни, от которых, по выражению самого писателя, ему не удалось «вылечиться» до последних дней жизни[14].
В Гвадалахаре мальчики получают новость о смерти матери: Мария Вискаино скончалась в 1927 году, не пережив череды утрат близких и родственников. В том же году по разным причинам уходят из жизни и другие родственники юного Хуана: дед Севериано и его сыновья, братья Чено – Рауль, Хесус и Рубен. Хуан Рульфо с ранних лет познал печали сиротства – в будущем эта тема найдет отражение как в рассказах сборника «Равнина в огне», так и в романе «Педро Парамо».
Со смертью матери опекуном Хуана становится бабушка, которая определяет мальчика в семинарию. Следующие семь лет он будет жить у родственников: у тети Лолы в Гвадалахаре, у бабушки в Сан-Габриэле и у брата Севериано, унаследовавшего имение в Апулько. С пребыванием в Апулько мог быть связан первый сознательный опыт общения Хуана Рульфо с крестьянами – из таких бесед родятся позднее фигуры рассказчиков «Равнины в огне».
В 1934 году умирает бабушка будущего писателя. После не увенчавшихся успехом попыток поступить в Гвадалахарский университет, Рульфо впервые попадает в Мехико, где через три года, благодаря протекции дяди Давида[15], ему удается устроиться в федеральную миграционную службу. Здесь молодой человек до 1946 года проработает инспектором по делам миграции, так и не поймав, по собственному признанию, ни одного нелегала. Работа не приносит Рульфо удовольствия, но позволяет жить между двумя культурными центрами страны – Мехико и Гвадалахарой, знакомиться с молодыми литераторами (среди них – будущий близкий друг Рульфо, поэт Эфрен Эрнандес, а также писатели Хуан Хосе Арреола и Антонио Алаторре) и, главное, посещать в качестве вольнослушателя лекции на филологическом факультете Национального автономного университета.
Хуан Рульфо не был писателем-профессионалом и не считал себя таковым. Интервью Игнасио Эскерре показывает, что Рульфо проводил четкую границу между профессиональным (траектория Борхеса) и непрофессиональным (траектория Гарсиа Маркеса) литераторством и сам склонялся к последней модели:
Репортер: Расскажите о своем литераторском призвании.
Хуан Рульфо: Мое истинное призвание – история. Литература появилась в моей жизни как нечто само собой разумеющееся. Книги, которые я прочел ребенком, не могли, рано или поздно, не оказать на меня влияния. И однажды мне пришло в голову написать кое-что для самого себя. Но для меня литература всегда была только способом отвлечься. Я всего лишь любитель[16].
В самом деле, Рульфо не учился писательскому мастерству, не состоял в литературных кружках и не получил не только филологического, но вообще никакого высшего образования. Это обстоятельство, однако, не должно вводить нас в заблуждение относительно образованности будущего писателя: сегодня целый ряд свидетельств позволяет говорить о том, что Рульфо «был человеком гораздо более начитанным, чем принято полагать»[17]. Так, домашняя библиотека, исследованная старшим сыном писателя Хуаном Карлосом[18], к концу жизни Рульфо насчитывала пятнадцать тысяч наименований и была тщательно структурирована и каталогизирована владельцем.
Формироваться эта библиотека начинает уже в конце 30-х годов. В это время Рульфо открывает для себя творчество швейцарца Шарля-Фердинанда Рамю, француза Жана Жионо, австрийца Германа Броха, американцев Уильяма Фолкнера и Эрскина Колдуэлла. Особое место среди любимых авторов мексиканца всегда занимали писатели Скандинавии (Кнут Гамсун, Йенс Петер Якобсен, Сельма Лагерлёф, Халдоур Лакснесс) и России (Леонид Андреев, Владимир Короленко, Федор Достоевский). Рульфо был хорошо знаком с традициями мексиканской[19] и, шире, латиноамериканской[20] литературы. В то же время круг чтения молодого человека отнюдь не ограничивался современными писателями, о чем красноречиво свидетельствуют литературные аллюзии, содержащиеся в его прозе. Интересно, что уже в 1954 году мексиканский филолог-классик Альфонсо Рейес оставил следующую заметку о романе «Педро Парамо» (который на тот момент еще не был опубликован и даже не получил своего окончательного названия):
«Шепоты» [роман]: готовится к печати, название не окончательное. Заимствования (сознательные и неосознанные) из мировой литературы более чем двадцати истекших столетий[21].
Позднее исследователями творчества Рульфо будет написано немало работ, в которых его проза сопоставляется с классическим литературным наследием.
Опыт чтения – в большинстве случаев, как видно из многочисленных помет на полях книг домашней библиотеки, весьма вдумчивого и пристрастного – выливается в начале 40-х годов в первые попытки создания собственного произведения. Роман «El hijo del desaliento» («Сын отчаяния»), рассказывающий об одиночестве, которое провинциал испытывает по приезде в Мехико, будет уничтожен автором практически полностью: от него сохранился лишь один фрагмент «Un pedazo de noche» («Осколок ночи»), не вошедший в каноническую часть наследия писателя. В работе над «Сыном отчаяния» впервые проявляются свойственные Рульфо перфекционизм и самокритичность, наложившие неизгладимый отпечаток на его зрелое творчество:
Вечерами, так как друзей у меня не было, я оставался в архиве и писал роман. Он назывался «Сын отчаяния», и Эфрен Эрнандес, чтобы подбодрить меня, говорил, что роман хороший. Я послал одну главу в журнал «Романсе», который издавали испанцы, но они, конечно же, не стали ее публиковать. Роман строился на диалоге с одиночеством и был таким же пошлым, как его название. Я решил выбросить все 300 страниц в мусорное ведро[22].
Расширение читательского кругозора и первые литературные опыты сопровождались многочисленными поездками по стране: писатель увлекается альпинизмом и фотографией[23]. В 1945 году знаменательное событие происходит в личной жизни Хуана Рульфо – молодой человек женится на Кларе Апарисио[24]. Свадьбе предшествует длительная переписка – «Письма к Кларе», обладающие несомненной литературной ценностью, будут опубликованы отдельным изданием в 2000 году[25].
В 1945 году в журналах «Pan» и «América» увидели свет первые рассказы Рульфо: «Нам дали землю» и «Макарио». На протяжении следующих пяти лет писатель работает агентом по продаже автомобильных шин в крупной американской фирме «Goodrich-Euzkadi». Изнурительный труд и постоянные конфликты с начальством, на которые Рульфо жалуется в переписке и интервью, едва ли благоприятствовали творчеству, так что за семь лет были опубликованы только пять новых рассказов: «Просто мы очень бедные» (1947), «Склон Комадрес» (1948), «Тальпа» и «Равнина в огне» (оба – 1950), «Скажи им, чтобы меня не убивали!» (1951).
Параллельно писатель начинает работу над романом под названием (как выяснится совсем скоро, неокончательным) «Una estrella junto a la luna» («Звезда рядом с луной»). Позднее Рульфо не раз признается в том, что именно с романом были связаны все его писательские амбиции – рассказы он скромно назовет упражнениями для достижения искомой поэтики:
Разница между «Равниной в огне» и «Педро Парамо» вполне естественна. «Педро Парамо» родился и был придуман гораздо раньше, чем «Равнина в огне». «Равнина в огне» – это серия рассказов, написанных для того, чтобы добиться простоты языка и очистить стиль, к которому я намеревался прибегнуть позднее в работе над романом[26].
В 1946 году, со вступлением в должность президента Мигеля Алемана (1946–1952), начинается новый, «либеральный» этап послереволюционной истории Мексики. Если предыдущий лидер, Мануэль А́вила Камачо (1940–1946), ставил своей главной целью стабилизировать общественно-политическую ситуацию в стране, еще не отошедшей от нескольких десятилетий внутренних конфликтов, то с началом президентского срока Алемана государственная политика сфокусировалась на «новой индустриализации» и экономическом сближении с США.
Революция 1910–1917 годов была вызвана процветавшим в эпоху порфириата[27] социальным неравенством, но с окончанием конфликта разрыв между «победившими» элитами и «побежденным» крестьянством только увеличился. Политические элиты Мексики, представленные чаще всего выходцами из городов северных штатов (с 1920 по 1934 год страна де-факто пребывала во власти «сонорцев» – президентов – выходцев из штата Сонора[28]), на протяжении десятилетий находились в культурной оппозиции по отношению к жителям центральной и южной частей страны, где сохранялась сильная связь с традицией – не только католической, но и индейской. И если в эпоху социальных реформ Ла́саро Ка́рденаса (1934–1940) дистанция между двумя частями мексиканского общества стала сокращаться, то к середине XX века разрыв вновь принял угрожающие масштабы.
Рульфо, чья писательская личность формируется именно в сороковые годы, не мог не чувствовать параллелей между современностью и послереволюционной эпохой, избранной им в качестве основной темы для рассказов и романа. В «Равнине в огне» и «Педро Парамо» находят отражение многие тенденции общественно-политической жизни Мексики 40-х годов: резко ускорившаяся индустриализация ведет к разорению и запустению мексиканской деревни и сельской общины эхидо («Нам дали землю», «Лувина», «Педро Парамо»), росту экономического и социального неравенства («Склон Комадрес»), массовой миграции рабочей силы в США («На Север»). «Простые» мексиканцы, с которыми писатель имел возможность общаться в ходе командировок по стране, не без основания считали себя преданными революцией, и этот ресентимент, а иногда и откровенное отчаяние, становятся одной из центральных особенностей мироощущения персонажей Рульфо.
В то же время именно при Алемане Хуан Рульфо впервые получил финансовую поддержку от государства: он дважды (в 1952–1953 и 1953–1954 годах) становится стипендиатом программы поддержки молодых авторов, запущенной Мексиканским союзом писателей[29]. Первая стипендия позволяет Рульфо закончить работу еще над восемью рассказами, которые, вместе с более ранними журнальными публикациями, в 1953 году выходят в свет единым сборником под названием «El Llano en llamas y otros cuentos» («“Равнина” в огне и другие рассказы») в издательстве «Fondo de Cultura Económica». Благодаря второй стипендии Рульфо за полгода завершает работу над романом, замысел которого вынашивался им больше десятилетия. «Педро Парамо» увидит свет в 1955 году: сначала фрагментами в журналах «Las Letras Patrias», «Universidad de México» и «Dintel», а затем, уже полностью, вновь в «Fondo de Cultura Económica».
В том же 1955 году были написаны и опубликованы рассказы «День обвала» и «Наследство Матильды Архангел», включенные в сборник «Равнина в огне» только в 1970-м. В 1958 году Рульфо заканчивает работу над вторым романом – «El Gallo de oro» («Золотой петух»), который, видимо, изначально был задуман как киносценарий и экранизирован прежде (1964)[30], чем опубликован в печатном виде (1980). «Золотой петух», вопреки интересу, вызванному фигурой Рульфо после публикации «Равнины в огне» и «Педро Парамо», оказался обделен вниманием критики и не вошел в каноническую часть творчества мексиканца[31]. Несмотря на это, сегодня «El gallo de oro y otros relatos» («“Золотой петух” и другие рассказы») публикуется в трехчастном издании собрания сочинений писателя, подготовленном издательством «RM» при содействии Фонда Рульфо.
В 1964 году Рульфо подал заявку на стипендию Фонда Гуггенхайма, в которой представил информацию о новых проектах: сборнике рассказов «Días sin floresta» («Неурожайные дни») и романе «La Cordillera» («Кордильера»). Ни рассказы, ни роман не были опубликованы целиком: лишь некоторые сохранившиеся отрывки вошли в собрание неизданных сочинений писателя, опубликованное в 1994 году под названием «Los Cuadernos de Juan Rulfo» («Рабочие тетради Хуана Рульфо»).
При жизни автора, таким образом, были опубликованы только три законченных произведения: сборник рассказов «Равнина в огне» и романы «Педро Парамо» и «Золотой петух». Исследователи объясняют нежелание Рульфо публиковаться свойственным ему перфекционизмом: на фоне ошеломляющего успеха «Равнины в огне» и «Педро Парамо», которые многократно переиздавались как в Мексике, так и за ее пределами и более семидесяти раз переводились на различные языки мира, Рульфо не хотел (или не считал возможным) сдавать в печать тексты, казавшиеся ему «плохими». Любопытное объяснение «литературного молчания» Хуана Рульфо принадлежит Габриэлю Гарсиа Маркесу, большому почитателю таланта мексиканца:
Хуану Рульфо часто ставят в упрек, что он не написал ничего, кроме «Педро Парамо». Его вечно донимают вопросами о том, когда он напишет новую книгу. Это неправильно. Начнем с того, что для меня рассказы Рульфо важны не меньше, чем роман, – а это (повторюсь, опять-таки для меня) если не самый лучший, не самый длинный, не самый важный, то точно самый красивый из всех романов, написанных на испанском языке. Кроме того, я никогда не спрашиваю у писателя, почему он не пишет. А в случае с Рульфо я еще более осторожен: если бы я написал «Педро Парамо», я бы не переживал больше ни о чем и не опубликовал бы больше ничего в своей жизни[32].
Вклад Рульфо в национальную – и в целом испаноязычную – литературу был по достоинству оценен критиками и литераторами. Писатель удостоился ряда премий (Премия Хавьера Вильяррутии / 1955, Национальная премия по литературе / 1970, Премия принца Астурийского / 1983), а в 1976 году был избран в состав Мексиканской Академии языка. Красноречивее всех премий о писательском таланте Хуана Рульфо говорят воспоминания Хосе Марии Аргедаса, одного из любимых авторов мексиканца:
С 1944 года я стал настоящим невежей. С тех пор я очень мало читал. Я вспоминаю Мелвилла, Карпентьера, Брехта, Онетти, Рульфо. Кто наделил слово весом, равным тому, которым наделил его ты, Хуан? Весом страдания, совести, похоти, честности, весом всего, что в человеческой природе есть от пепла, камня и гнилой жестокости, способности порождать и петь так, как делаешь это ты? В этом отеле, скорее мертвом, чем живом, «Гвадалахара Хилтон», нас разместили вместе… волей случая? Ты рассказал мне о своей жизни. Тебя раз двадцать увольняли и вновь принимали на работу в министерствах революционной Мексики. Ты работал на фабрике по производству шин. Ушел потому, что тебя хотели послать работать за границу. Пока ты говорил, сидя на кровати, ты много курил. Ты очень плохо говорил о Хуаресе[33]. Нет ничего удивительного в той неприязни, с которой ты рассуждал о причинах и последствиях хода мексиканской истории. В том, что ты во всей глубине, столь же хорошо или даже лучше, чем свою собственную жизнь, знал эту историю. Я смеялся, когда ты описывал старого Хуареса как злосчастное существо, похожее на чучело[34].
Скромный и скрытный человек, Рульфо намеренно избегал мира литературы и сторонился публичных мероприятий: для латиноамериканского писателя того времени присутствовать «на сцене» непременно означало стать «совестью нации», ее голосом и судьей – роли, для Рульфо очевидно неприемлемые[35]. Отсутствие дидактики и морализаторских амбиций – одна из важнейших черт его прозы, в которой авторское присутствие стремится к нулю, а деление персонажей на положительных и отрицательных чаще всего не только затруднительно, но и невозможно.
С 1963 года Рульфо работал редактором в Институте Индихенистики, занимался фотографией и кино. Признанный классик мексиканской и латиноамериканской прозы, он лишь изредка участвовал в мероприятиях, посвященных литературе и собственному творчеству.
В 1986 году Хуан Рульфо умер от рака.
Рассмотрев историко-политический контекст «Равнины в огне» и «Педро Парамо», обратимся к литературному (и, шире, культурному) контексту прозы Рульфо.
В современном литературоведении мексиканская литература начала XX века обычно ассоциируется с двумя крупными течениями: «романом о революции» с одной стороны и творчеством поэтов-авангардистов (в частности, участников кружка «Современники»[36]) – с другой.
Основной темой «романов о революции» стали события 1910–1917 годов. Нет нужды подчеркивать, что это литературное направление следует рассматривать как одно из проявлений гораздо более крупного культурного феномена: в том же русле находится, например, заслужившее мировое признание творчество мексиканских художников-муралистов (Д. Ривера, Д. А. Сикейрос, К. Ороско). Такое положение дел неудивительно: революция, определившая ход развития страны вплоть до конца двадцатого столетия, не могла не найти отклика в мексиканской литературе и искусстве в целом.
Авторы «романов о революции» – Марино Асуэла, Мартин Луис Гусма́н, Рафаэль Фелипе Муньос, Грегорио Лопес-и-Фуэнтес – часто являлись не только свидетелями, но и участниками революционных событий. Отсюда проистекает «излишняя правдоподобность» написанных ими текстов, изобилующих автобиографическими подробностями. С художественной точки зрения «роман о революции» консервативен: писатели едва ли не нарочно игнорировали характерные для литературы той эпохи модернистские тенденции, отдавая предпочтение костумбристской и регионалистской традиции, унаследованной от реалистических канонов XIX века.
Новейшие литературные течения Европы и Америки, однако, не могли остаться вовсе не замеченными мексиканскими интеллектуалами. Адептами литературного авангарда стали, прежде всего, участники поэтического кружка, образовавшегося вокруг журнала «Современники»: Хавьер Вильяррутия, Хорхе Куэста, Хосе Горостиса, которые видели своей целью модернизацию национальной литературы, подобную той, которую революция должна была произвести в мексиканском обществе.
Факты биографии Рульфо, его переписка и интервью говорят о том, что молодой писатель был хорошо знаком с обоими течениями. В своих выступлениях Рульфо не раз говорил о культурной значимости «романа о революции»: по словам писателя, произведения этого жанра – наряду с рассказами очевидцев – послужили для него главным источником сведений о революционной эпохе. В то же время имеется немало свидетельств того, как высоко Рульфо ценил стихи авангардистов-«современников». С Хосе Горостисой, автором поэмы «Смерть без конца» (“La muerte sin fin”)[37], писателю удалось даже познакомиться лично – об этой встрече он пишет своей жене Кларе:
Я также познакомился с […] Хосе Горостисой, величайшим поэтом Мексики: «Смерть без конца» в антологии «Лаурэль»…[38]
Тематика «романа о революции» и авангардистская поэтика кружка «современников» образуют в прозе Рульфо новый синтез и придают его произведениям совершенно особый уровень своеобразия, не имеющий прецедентов в мексиканской (и, шире, испаноязычной) литературе той эпохи. По замечанию Альберто Виталя, Мексика XX века представлялась молодому автору пространством, в котором «современность» поэтов-авангардистов может сосуществовать с «многовековыми традициями глубинного народа»[39], запечатленными в «романе о революции». Рульфо считал возможным и необходимым сократить дистанцию между во многом элитарной (по признанию Хосе Горостисы, одного из выдающихся представителей кружка) поэзией «современников» и незамысловатой прозой «романа о революции». Так возникает новаторская по форме, но тематически близкая рядовому мексиканцу «литература середины» (literatura mediocre), которой, как пишет в одном из своих эссе Горостиса[40], так не хватало мексиканскому читателю.
Рассказы, которые публикуются сегодня в составе сборника «Равнина в огне», писались с 1945 по 1955 год. Первые семь рассказов выходили в журналах «Пан» и «Америка», а в 1953 году сборник из пятнадцати рассказов был опубликован практически целиком в издательстве «Fondo de Cultura Económica». В переиздании 1970 года в «Равнину в огне» вошли написанные в 1955 году «День обвала» и «Наследство Матильды Архангел», а в 1980-м сборник претерпел важное композиционное изменение: место рассказа-экспозиции занял «Нам дали землю»[41].
Семнадцать рассказов «Равнины в огне» не связаны между собой сюжетно и существенно различаются с точки зрения формы. Тем не менее, они образуют художественный континуум, в который позднее встроится «Педро Парамо» – подлинный opus magnum мексиканского писателя. Цельность этого континуума обусловлена, в первую очередь, относительным единством места и времени. Упомянутые в текстах реальные топонимы, такие как Сан-Габриэль, Тальпа (де Альенде), Тускакуэско, отсылают к Большой Равнине на юге Халиско – местам, где Рульфо родился и провел детство. Хронологическими индикаторами служат главным образом грабительские походы бандолеро Педро Саморы (1910–1917), аграрные реформы 1910– 1920-х годов и, наконец, «Война кристерос» (1923–1926). Иными словами, временными рамками сборника оказывается конец эпохи порфириата[42] с одной стороны и начало 30-х годов XX века с другой.
Большая часть героев «Равнины в огне» – мексиканские крестьяне (campesinos). Традиционалистское, «глубинное» мексиканское крестьянство стало основной движущей силой народных волнений в 1910 году, однако приоритеты вождей революции довольно быстро сместились с защиты интересов крестьян – самого бесправного класса мексиканского общества – на политические и экономические реформы либерального толка, во многом противоречившие традиционному крестьянскому укладу. Наиболее острые противоречия обнаружились при реформировании трех сфер: землевладения, церковно-государственных отношений и образовательной системы. Мелкие столкновения перерастали в полноценные кампании, вследствие чего мексиканская революция вылилась в серию гражданских войн, в которых участвовали десятки и даже сотни тысяч мужчин и женщин. В конце концов, мексиканское общество разделилось на две части: «победителей» в лице новых городских элит, связанных с промышленным ростом и, так или иначе, ориентированных на современные капиталистические и либеральные ценности, и «побежденных» крестьян, жизнь которых, и прежде непростая, в условиях радикальных реформ и военных действий усложнилась еще больше[43]. В числе «побежденных» оказались и многие землевладельцы средней руки, а также мелкое духовенство.
Именно этому миру «побежденных», миру разоренной сельской глубинки, с детства знакомой писателю как по собственным впечатлениям, так и по рассказам родственников и знакомых, и посвятил свое перо Хуан Рульфо.
Катализатором действия в абсолютном большинстве рассказов «Равнины в огне» выступает виоленсия (violencia) – термин, который исследователи применяют для описания социальной и культурной атмосферы насилия, царившей в XIX–XX веках не только в Мексике, но в Латинской Америке в целом. Истоки и проявления виоленсии в рассказах Рульфо весьма разнообразны: насильственно присвоенная власть («Склон Комадрес»), несправедливости аграрной реформы («Нам дали землю»), неудачные изменения в образовательной сфере («Лувина»), природные катаклизмы («Просто мы очень бедные»), неизлечимая болезнь («Тальпа»), конфликт внутри семьи («Наследство Матильды Архангел»).
Важность исторического контекста для понимания «Равнины в огне» не должна создавать у читателя ошибочного представления о Рульфо как об одном из авторов «текстов о революции». Ключевое различие очевидно: в то время как писатели этого круга воспринимали мексиканскую действительность почти исключительно через призму социальной критики, каждый рассказ Рульфо, наряду с «социальным» прочтением, имеет и другое, универсальное, которому соответствуют глубинные, архетипические проблемы человеческого существования – отношения отца и сына, коллективная память, кровная месть, грех, спасение и многие другие. Помещая своих персонажей в тяжелые условия мексиканской действительности, Рульфо исследует природу человека в масштабах, сопоставимых с произведениями Достоевского, Сервантеса или Гомера.
Результат этих исследований в большинстве случаев неутешителен: практически во всех рассказах «Равнины в огне» герои предстают перед читателем в дегуманизированном состоянии, а иногда и прямо уподобляются животным[44]. Персонажи рассказов мучительно, чаще всего инстинктивно – и безуспешно – ищут выход из замкнутого круга нищеты и насилия. Сёстры девочки Тачи (а в перспективе, скорее всего, и она сама) вынуждены заниматься проституцией («Просто мы очень бедные»). Безумный подросток Макарио, одержимый страхом попасть в ад, находит утешение в объятьях служанки Фелипы («Макарио»). Бывший учитель из «Лувины», разочаровавшийся в образовательной реформе, предстает перед нами опустившимся алкоголиком. Отношения между мужчинами и женщинами принимают форму инцеста или квазиинцеста («На рассвете», «Тальпа»).
Несмотря на то, что всю свою жизнь Рульфо считал себя верующим католиком, одним из лейтмотивов его творчества становится невозможность найти утешение в религии: Танило Сантос («Тальпа») надеется излечиться от кожных язв благодаря заступничеству Святой Девы из Тальпы, однако взамен получает лишь новые страдания и мучительную смерть; Хувенсио Нава («Скажи им, чтобы меня не убивали!») цинично предлагает своему сыну «положиться на божественное провидение»; старик Эстебан, зверски умертвивший своего хозяина, изображает забвение, «препоручив Господу свою душу» («На рассвете»). Не принимая многих из принесенных революцией социальных и культурных новшеств, Рульфо в то же время безо всякого сочувствия относится как к официальному католицизму, так и к религиозному фанатизму, присущему крестьянам и другим жителям мексиканской глубинки[45].
Естественной кульминацией виоленсии становится убийство – центральная тема для одиннадцати (!) из семнадцати рассказов сборника. И если в некоторых случаях убийство совершается преднамеренно («Человек», «Скажи им, чтобы меня не убивали!», «Анаклето Моронес»)[46], то для целого ряда персонажей убийство является случайным – то есть более или менее обыденным – явлением («Склон Комадрес», «На рассвете», «Вспомни!»).
Наибольший интерес представляет, однако, не само убийство, но то, как складывается повествование о нем: в целом ряде рассказов убийца является не только действующим лицом, но и повествователем, чья речь открывает большой простор для интерпретаций[47]. Внимания заслуживает уже тот факт, что об убийстве, «сюжетном ядре» многих рассказов, повествователь считает нужным будто невзначай сказать только в середине («Склон Комадрес») или в самом конце повествования («Анаклето Моронес»):
Ремихио Торрико убил я. («Склон Комадрес»)
Невозможность конструктивного диалога между персонажами приводит к тому, что, как и во многих других рассказах Рульфо, в «Склоне Комадрес» преступление предшествует рассуждению о его необходимости: рассказчик произносит речь в собственную защиту, когда Ремихио уже мертв. Такого рода рассуждения встречаются в текстах «Равнины в огне» нередко и представляют особый интерес, обнажая перед читателем внутренний мир мексиканского крестьянина – до фанатичности религиозного, и в то же время с легкостью идущего на убийство. Религиозное сознание в таких репликах не всегда проявляется эксплицитно: часто мы встречаемся лишь с неосознанным воспроизведением библейских сюжетов. Ярким примером становится частотный для Рульфо мотив каиновой печати – религиозное воспитание подсказывает убийцам, что совершенное преступление не может не оставить на теле физического следа:
Но это опасно – ходить там, где ходят все – особенно с той ношей, которую я взвалил на себя. Эту ношу, должно быть, видно каждому, кто посмотрит в мою сторону. С виду она, наверное, как большая опухоль. Я и сам так чувствую. («Человек»)
Как известно, Каин был обречен на вечные скитания, и этот мотив тоже находит отражение в речах персонажей Рульфо, неспособных выйти из цикличности виоленсии и греха:
А у меня теперь такое чувство, что мы никуда и не возвращались. Что мы здесь ненадолго, только чтобы передохнуть. А потом – снова в путь. Не знаю, куда, но куда-то придется: здесь мы слишком близко к памяти о Танило, к угрызениям нашей совести. («Тальпа»)
Я уже заплатил, полковник. Много раз заплатил. Они лишили меня всего. Наказывали самыми разными способами. Я провел почти сорок лет, прячась от людей, как зачумленный. В вечном страхе, что в любой момент меня могут убить. Я не заслуживаю умереть вот так, полковник. Позволь хотя бы Господу простить меня. Не убивай меня! Скажи им, чтобы меня не убивали! («Скажи им, чтобы меня не убивали!»)
С фигурами рассказчиков[48] связана важнейшая формальная черта рассказов «Равнины в огне» и прозы Рульфо в целом: в текстах практически полностью отсутствует голос автора. Этой особенности своего писательского метода Рульфо практически целиком посвятил эссе «Вызов творчества» (El desafío de la creación):
Трудность, как я уже говорил, заключается в том, чтобы найти тему, персонажа и то, что этот персонаж будет говорить и делать, способ оживить его. Стоит автору принудить персонажа к чему-либо, он сразу же оказывается загнан в тупик. Самого большого труда мне всегда стоило избавиться от автора, от самого себя. Я позволяю этим персонажам существовать самим по себе, без моей помощи, потому что иначе обязательно ударяюсь в рассуждения – рассказ превращается в эссе[49].
Доверенное рассказчикам, повествование, в результате сомнений, «провалов» в памяти, субъективного эмоционального отношения или синтеза этих факторов модифицирует реальность. Реальность в текстах Рульфо не первична, но является продуктом деконструкции со стороны рассказчиков, зачастую ненадежных. Ярким примером такой деконструкции прошлого становится история о землетрясении в рассказе «День обвала», восстановленная силой «коллективной памяти» рассказчика и его товарища Мелитона[50]. К подобному «выяснению» обстоятельств прошлого отсылает и название рассказа «Вспомни!», в котором рассказчик напоминает собеседнику – предположительно, старому товарищу – о событиях из детства. Путем важной для Рульфо техники смешения голосов реальность деконструируется в рассказе «Человек»: история отношений главного героя рассказа Хосе Алькансии и его преследователя Уркиди сначала по кускам выстраивается перед читателем благодаря их «монодиалогу», а затем обрастает новыми подробностями благодаря сторонней точке зрения пастуха.
Границы между реальностью и ирреальностью в рассказах Рульфо оказываются, таким образом, неустойчивы или вовсе размыты. Эта модель восприятия действительности станет основной для романа «Педро Парамо», а позже превратится в системообразующую характеристику текстов латиноамериканских писателей «магического реализма».
Мы уже писали о том, что сам Рульфо неоднократно говорил о своих рассказах как об «упражнениях» для выработки стиля повествования «Педро Парамо». Не умаляя ценности сборника, скажем, что рассказы действительно могут рассматриваться как экспозиция к роману, но далеко не только в отношении стилистики, о которой говорит писатель: в них Рульфо разрабатывает базовые аспекты тематики и проблематики, ряд важнейших образов[51], мотивов и повествовательных техник[52], к которым прибегнет при написании «Педро Парамо».
Почему Ты оставил Меня?
(Мф. 27:46)
Замысел романа, известного сегодня как «Педро Парамо», возникает, по признанию самого Рульфо, в 1939 году. Со временем роман занимает молодого писателя все больше, и к концу 40-х годов Рульфо становится, можно сказать, одержим своим детищем: только ради выработки стиля романа мексиканец пишет рассказы, вышедшие в 1953-м в сборнике «Равнина в огне». В 1947-м, когда первые рассказы «Равнины» уже были опубликованы, в одном из писем к жене писатель впервые упоминает название своего нового проекта: «Звезда рядом с луной».
В последующие годы, несмотря на изнурительный труд в фирме «Goodrich-Euzkadi», писатель находит время и силы как на публикацию новых рассказов, так и на работу над романом: к 1954 году, когда Рульфо вновь стал стипендиатом Союза писателей, сюжет «Педро Парамо», по его собственному признанию, был продуман практически полностью[53]. Оставалось найти подходящую форму – задача, если учитывать перфекционизм автора, далеко не простая:
За четыре месяца, с апреля по август 1954-го, я подготовил 300 страниц. […] Потом мне пришлось создать три новые версии и в итоге сократить эти 300 страниц в два раза. Я вырезал из текста все рассуждения и полностью опустил авторские отступления[54].
О том, что текст романа неоднократно переписывался, свидетельствуют черновики, опубликованные после смерти автора в уже упомянутых «Рабочих тетрадях». Несколько раз менялось и само название романа: лишь на последнем этапе «Звезда рядом с луной», «Пустыни земли» («Los desiertos de la tierra») и «Шепоты» («Los murmullos») уступили место окончательному «Педро Парамо».
Процесс создания романа интриговал критиков и читателей на протяжении десятилетий с момента его публикации: мог ли писатель, до тех пор известный лишь горсткой рассказов и не получивший какого-либо систематического образования, без чьей-либо помощи создать столь мощное модернистское высказывание, в котором слились воедино инновационная композиция, актуальная и универсальная проблематика и, наконец, беспрецедентно оригинальная поэтика? Ответом на этот вопрос, напоминающий шекспировский или гомеровский, стал ряд литературных мифов, наиболее известный из которых связан с фигурой писателя Хуана Хосе Арреолы: близкий друг Рульфо он якобы помог автору в решающий момент расположить фрагменты «Педро Парамо» в том порядке, в котором читатель находит их сегодня.
Не будем вдаваться в подробности окололитературной мифологии и обратимся к самой литературе[55]. В своем окончательном виде «Педро Парамо» состоит из 69 фрагментов, распределенных по двум сюжетным линиям: линия Хуана Пресиадо, который в поисках отца попадает в деревню Комала, и линия самого заглавного героя, Педро Парамо. Кроме того, с каждой из линий связан целый ряд микроисторий (история Абундио, история Бартоломе́ и Сусаны Сан-Хуан, история падре Рентериа). Сам Рульфо отмечал, что чтение романа требует от читателя определенной внимательности и советовал читать его по меньшей мере три раза. Действительно, первое прочтение «Педро Парамо» обычно сопряжено с некоторыми трудностями, однако чуть более вдумчивый анализ показывает, что логика переплетения двух сюжетных линий предельно ясна: если в первых фрагментах повествование ведется от лица Хуана Пресиадо, то по мере сошествия героя в Комалу это повествование сначала нарушается другими голосами, а после, со смертью рассказчика, прекращается вовсе. На смену линии Хуана Пресиадо, человека без истории, приходит линия Педро Парамо – человека, с фигурой которого связаны истории всех жителей Комалы. Повествование в романе анахронично: линия Хуана Пресиадо, соответствующая настоящему, последовательно прерывается вставками из детства, юношества, зрелости и старости его отца. «Педро Парамо» – роман, начинающийся задолго до своего начала и заканчивающийся спустя много лет после своего конца.
Структура «Педро Парамо» тесно связана с его содержанием. Ломаное повествование и постоянная смена рассказчика позволяют Рульфо добиться столь существенного для его творческого метода размытия границ – времени и пространства, реального и ирреального, жизни и смерти:
Я должен сказать тебе, что в моем первом романе события развивались последовательно, но потом я понял, что жизнь – не чреда происшествий. В жизни на протяжении многих лет может не случаться ничего, а потом, вдруг, произойти сразу множество событий. Далеко не каждый живет жизнь, наполненную происшествиями, и я постарался рассказать историю, в которой последовательность событий размыта, а времени и пространства не существует[56].
Если в плане композиции роман несомненно является новаторским, то социально-историческая реальность, нашедшая отражение в «Педро Парамо», практически полностью совпадает с реальностью рассказов «Равнины в огне». Принципиально новым решением становится выведение на первый план фигуры каси́ка (исп. cacique), в рассказах представленной лишь фрагментарно[57]. Слово «касик» обязано своим происхождением эпохе конкисты: испанские завоеватели называли так вождей индейских племен. В контексте мексиканской (и в целом латиноамериканской) истории первой половины XX века касиками обозначают богатых провинциальных землевладельцев, ставших, ввиду слабости центральной власти, истинными хозяевами местной земли и ее населения. Увлеченный исследователь истории региона, сам Рульфо рассматривал феномен касикизма через призму антропологии:
Педро Парамо – касик. Этого у него не отнять. Эти господа появились на нашем континенте в эпоху конкисты под именем энкомендерос, и ни Законы Индий, ни конец эпохи колониализма, ни даже революции не смогли искоренить этот сорняк. Эти люди и сегодня зачастую являются хозяевами целых стран. Но в разговоре о Мексике надо сказать, что касикизм существовал как форма правления еще до открытия Америки, так что для них [конкистадоров] не составило никакого труда сместить индейского касика и встать на его место. Так и родилась энкомьенда, а затем и асьенда с вытекающим из нее латифундизмом или монопольным землевладением[58].
Несмотря на мощный универсалистский посыл, «Педро Парамо» неотделим от своего конкретно-исторического контекста, и в этом плане в фокус внимания писателя попадает именно феномен касикизма. На принадлежащей Педро Парамо земле – в родовом поместье Медиа-Луна и находящейся рядом деревне Комала – его власть безгранична: сам касик, его сын Мигель и их подручные безнаказанно убивают местных жителей, похищают и насилуют деревенских девушек, вероломно расправляются с соседями-конкурентами. Статус касика яснее всего обозначен самим Педро Парамо в одном из диалогов с управляющим Медиа-Луны, Фульгором Седано:
– А как же законы?
– Какие законы, Фульгор? С этого дня и впредь законы здесь устанавливаем мы.
Ни человеческий, ни божеский закон не способен положить конец тирании Педро Парамо, но без попечения хозяина дела в Комале идут еще хуже. Когда касик, обидевшись на жителей Комалы, оставляет их наедине с самими собой, деревня погружается в упадок и постепенно вымирает:
– Пусть Комала хоть сдохнет от голода, пальцем не пошевелю!
Так он и поступил.
Впрочем, как мы уже отмечали выше, социальная критика интересует Хуана Рульфо далеко не в первую очередь – в этом кроется глубинное отличие творческого метода Рульфо от метода писателей-регионалистов. Еще более равнодушен автор к политической истории революционной эпохи – в тех редких случаях, когда в романе упоминаются реальные исторические события, они намеренно преподносятся как череда незначительных обстоятельств, отвлекаться на которые у главного героя нет ни сил, ни желания:
Время от времени заезжал Аспид.
– Теперь мы каррансисты.
– Хорошо.
– Мы пошли за генералом Обрегоном.
– Хорошо.
– Заключено перемирие. Нас распустили.
– Погоди разоружать людей. Перемирие долго не продлится.
– Падре Рентериа взялся за оружие. Мы с ним или против него?
– Вы на стороне правительства. Это не обсуждается.
– Но ведь мы нерегулярная армия. Нас считают мятежниками.
– Тогда отправляйся на покой.
– Я только во вкус вошел.
– Тогда делай, что хочешь.
– Пойду на подкрепление к старине падре. Мне по душе их лозунги. Заодно и спасение заслужу.
– Как знаешь.
С течением времени Педро Парамо, которого Карлос Фуэнтес за умение расправляться с конкурентами сравнит с Кортесом и Макиавелли[59], становится все более безразличен к социальному доминированию. Революция и последовавшая за ней «Война кристерос» не представляют для хозяина Медиа-Луны ни интереса, ни повода для беспокойства. Герой Рульфо одержим, но не жаждой власти, как может показаться из первых фрагментов романа, а недостижимой мечтой о потерянном рае, олицетворением которого становится Сусана Сан-Хуан:
«В сотнях и сотнях метров выше самых высоких облаков, выше всего на свете, сокрыта ты, Сусана. Сокрыта от моего взора на просторах Божьих, его Провидением, там, куда мне не достать, куда не долетают мои слова».
Мечта Педро Парамо неосуществима не только из-за естественных причин вроде сумасшествия Сусаны. Главным препятствием на пути к воссоединению героя с его мечтой становится время – Педро Парамо мечтает о прошлом, в котором, как известно, «время любое / лучше всегда»[60]. Всевластный тиран, привыкший побеждать и добиваться своего любыми средствами, Педро Парамо оказывается бессилен перед двумя вещами, в противоборстве с которыми прошлые достижения кажутся ему нестоящими: это любовь и смерть.
Универсальная (в том числе, а возможно, и в первую очередь, религиозная) проблематика, до известной степени уже намеченная в рассказах, в «Педро Парамо» выходит на фундаментально новый уровень благодаря мифу и символу.
Вселенная Комалы построена на ряде мифологем («поиск отца», «потерянный рай», «вечное возвращение»), уходящих корнями в тысячелетние традиции трех важнейших для Рульфо цивилизаций: греко-латинской, христианской и индейской. «Педро Парамо» становится, таким образом, яркой демонстрацией феномена транскультурации[61], т. е. определения латиноамериканской культуры через синтез европейской и индейской. Характерна, например, реализация в романе мифологемы путешествия в мир мертвых: западноевропейские культурные представления (миф об Орфее, «Божественная комедия») сливаются здесь с индейскими (ацтекский миф о путешествии в загробный мир бога Кетцалько́атля).
Связь путешествия Хуана Пресиадо с миром индейской мифологии была бы, возможно, не столь очевидной, если бы не образ «звезды рядом с луной», давший роману его первое название. Согласно наиболее правдоподобной трактовке, предложенной Виктором Хименесом, звезда рядом с луной – не что иное, как ацтекский бог Шолотль, брат-близнец Кетцалькоатля, проводник душ умерших в загробный мир Миктлан. Шолотль в ацтекской мифологии – единственная звезда, которую могут видеть мертвые, ее свет необходим обитателям Миктлана. Таким образом, закономерным представляется неоднократное упоминание звезды в эпизодах, где Хуан Пресиадо, как кажется, окончательно переступает границу мира живых и вступает в мир мертвых.
Символ – незаменимый инструмент для достижения многозначности, столь важной для любого модернистского произведения, – пронизывает роман Рульфо от начала и до конца. Глубоко символично имя главного героя: Педро восходит к древнегреческому Πέτρος «камень», в то время как испанское páramo означает «пустошь»[62]. Название деревни Комала связано с комалем (comal) – широкой глиняной сковородой, которую и по сей день используют в быту жители Центральной Америки[63]. Дождь, символ плодородия и благополучного детства Педро Парамо, противопоставляется нестерпимой жаре, олицетворяющей преисподнюю. Мотив инцеста, разработанный на поверхностном, социально-бытовом уровне в рассказах «Равнины в огне», в романе становится глобальным символом вырождения.
Наряду со сложной композицией, многоуровневым содержанием и символикой, важнейшей особенностью «Педро Парамо» является его поэтика. Уже в начале романа Хуан Пресиадо оказывается погружен в мир звуков – шум дождя, дуновения ветра, шепоты и, наконец, голоса, ставшие причиной его смерти:
Так и есть, Доротея. Меня убили нашептывающие голоса.
Чьи голоса слышит герой? Многое говорит о том, что в конце своего путешествия Хуан Пресиадо попадает в мир мертвых – точнее, не получивших прощения, страдающих душ умерших. Впечатляющий эффект многоголосья, пронизывающий произведение Рульфо, достигается за счет мастерского смешения простой и лаконичной речи мексиканских крестьян и патетического языка, почерпнутого из стихов «современников» и других поэтов-модернистов.
Язык «Педро Парамо» не случайно становится объектом все новых исследований в области лингвопоэтики[64], авторы которых неизменно относят роман Рульфо к ярчайшим образцам так называемой «поэтической прозы». Писателю и критику Хуану Хосе Доньяну принадлежит очень точное, на наш взгляд, высказывание, согласно которому Рульфо является «великим мексиканским поэтом, никогда не писавшим стихов»[65].
Роль «Педро Парамо» в развитии латиноамериканской и мировой литературы, далеко не в полной мере оцененная критиками и читателями и сегодня, точно обозначена в эссе, которое посвятила роману Сьюзен Зонтаг:
Переоценить влияние романа на испаноязычную литературу последних сорока лет едва ли возможно. «Педро Парамо» – классика в самом полном смысле этого слова. В ретроспективе кажется, что этой книге суждено было быть написанной. Она глубоко повлияла на литературный процесс своего времени, отзвуки ее слышны во многих книгах и по сей день[66].
В «Педро Парамо» Рульфо решительно отдаляется от классических канонов реализма, доминировавших в мексиканской литературе предыдущие десятилетия, и, по выражению Карлоса Фуэнтеса, «золотым ключом» закрывает этап романа о революции. С публикацией романа Рульфо становится одним из авторов, творчество которых в середине XX века обозначило острую необходимость в поиске новой формы для отображения латиноамериканской действительности, – Алехо Карпеньтера (Куба), Мигеля Анхеля Астуриаса (Гватемала), Хуана Карлоса Онетти (Уругвай), Ромуло Гальегоса (Венесуэла), Эрнесто Сабато (Аргентина). «Педро Парамо», наряду с другими ключевыми текстами эпохи, становится одним из «предвестников» пика латиноамериканской литературы – так называемого бума.
Сам Рульфо всегда высказывался об успехе своих произведений со свойственной ему скромностью:
Когда я писал роман в своей квартире на улице Насас, 84 […], я и подумать не мог, что спустя тридцать лет люди прочтут то, что родилось из моих навязчивых мыслей, на таких языках, как турецкий, греческий, китайский или украинский. В этом нет моей заслуги. Я писал «Педро Парамо» с одной целью: избавиться от страшной тоски. Потому что писать для меня значит страдать [67].
1. Кофман А. Ф. Хуан Рульфо // История литератур Латинской Америки, кн. 5. Очерки творчества писателей XX века. Москва, Наука, 2005. С. 450–480.
2. Кутейщикова В.Н., Осповат Л. С. Новый Латиноамериканский роман. Москва, Советский писатель, 1976.
3. Светлакова О. А. Рульфо по-русски: переводы П. Н. Глазовой через полвека, Литература двух Америк. № 3. Москва, ИМЛИ РАН, 2017.
4. Светлакова О.А., Тимофеева К. Ю. В поисках отца: от Хорхе Манрике до Хуана Рульфо // Латинская Америка, № 5. 2013. С. 90–102.
5. Amat, N. Juan Rulfo. El arte de silencio. Barcelona, Omega, 2003.
6. Arguedas, J. M. El zorro de arriba y el zorro de abajo. Caracas, Fundación Editorial el perro y la rana, 2006.
7. Barajas García, J. M. Como si fuera un montón de piedras: Mallarmé y Rilke en Pedro Páramo. Veracruz, UV, 2017.
8. Boldy, S. A companion to Juan Rulfo. Woodbridge, Tamesis, 2016.
9. Campbell, F., ed. La ficción de la memoria: Juan Rulfo ante la crítica. México, Era-UNAM, 2003.
10. Fuentes, C. Mugido, muerte y misterio: El mito de Rulfo // Revista Iberoamericana, University of Pittsburgh, Pittsburgh, 1981, núms. 116–117.
11. García Márquez, G. El periodismo me dio conciencia. Madrid, La Calle, 1978.
12. Gorostiza, J. Torre de señales: Hacia una literatura mediocre // El Universal Ilustrado, vol. XIV, núm. 714, 1931.
13. Reyes, A. Las burlas veras: nuevos rumbos de nuestra novela. Revista de revistas, 2335, 1954.
14. Roffé, R. Juan Rulfo: biografía no autorizada. Madrid: Fórcola, 2012.
15. Rulfo, J. Pedro Páramo, treinta años después // Cuadernos Hispanoamericanos. Madrid, Instituto de cooperación iberoamericana, 1985, pp. 5–7.
16. Rulfo, J. El Llano en llamas. Cátedra: Letras Hispánicas (cuarta edición), Madrid, 2017.
17. Rulfo, J. Aire de las colinas, Cartas a Clara. Madrid, Editorial Debate, 2000.
18. Rulfo, J. Una mentira que dice la verdad. México, Editorial RM, 2022.
19. Sontag, S. Pedro Páramo // Where the Stress Falls: Essays. London, Vintage, 2003.
20. Soler Serrano, J. A fondo: Juan Rulfo (DVD), Radiotelevisión Española, 1977.
21. Jiménez V., Zepeda, J., coord. Juan Rulfo y su obra. Una guía crítica. Editorial RM-Fundación Juan Rulfo, Barcelona, 2018.
22. Vital, A. Los argumentos de los asesinos: mecanismos de justificación en la obra de Juan Rulfo. México, UNAM, 2017.
23. Vital, A. Noticias sobre Juan Rulfo. México, Editorial RM-UNAM, 2004.
Педро Парамо
Роман
В Комалу меня привело известие о том, что здесь живет мой отец, некто Педро Парамо. Узнав об этом от матери, я обещал повидать его после ее смерти и в доказательство своих намерений сжал ей руки. Ибо близился ее час, и я был готов обещать что угодно.
– Непременно поезжай, – наставляла она. – Его зовут так-то и так-то. Уверена, он будет рад с тобой познакомиться.
В те минуты я только и мог неустанно твердить, что все исполню, и продолжал повторять это, даже высвобождая пальцы из ее безжизненных рук.
Незадолго перед тем она сказала:
– Не проси его ни о чем. Требуй то, что нам причитается. Что он был обязан мне дать, но не дал… Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок.
– Так я и сделаю, матушка.
Впрочем, я не думал выполнять обещание, пока в скором времени не поддался фантазиям, не увлекся мечтами. Дошло до того, что я выстроил целый мир из надежд, связанных с этим сеньором, Педро Парамо, супругом моей матери. Вот почему я отправился в Комалу.
Стояла знойная августовская пора, в раскаленном воздухе витал гнилостный запах сапонарии[68].
Дорога то забирала в гору, то спускалась. «Вверх или вниз – смотря куда держишь путь. Если оттуда – вверх, если туда – вниз».
– Как, говорите, называется поселение там внизу?
– Комала, сеньор.
– Вы уверены, что это Комала?
– Уверен, сеньор.
– Отчего у нее такой мрачный вид?
– Такие времена, сеньор.
Городок представлялся мне через призму воспоминаний матери, окрашенных тоской по прошлому и перемежаемых ее вздохами. Она всю жизнь вздыхала по Комале, по возвращению, но так и не вернулась. Вместо нее приехал я и смотрю на все ее глазами, ибо она передала мне свой взгляд на вещи: «Сразу за перевалом Лос-Колимотес открывается чудесный вид на зеленую равнину, позолоченную зрелым маисом. А там уже и Комала, белеющая посреди возделанных земель, сияющая огнями ввечеру». Мать говорила с приглушенной, сокровенной интонацией, будто сама с собой…
– Позвольте узнать, зачем вам в Комалу? – обратился ко мне провожатый.
– Увидеться с отцом, – ответил я.
– А-а! – изрек он, и вновь повисло молчание.
Мы шагали под гору, сопровождаемые перестуком ослиных копыт, тараща глаза в сонном оцепенении августовского зноя.
– А какой праздник закатят в вашу честь! – опять подал голос мой спутник. – Ему будет приятно увидеть новое лицо, уж сколько лет здесь никто не бывал. – И добавил: – Кто б вы ни были, он вам обрадуется.
В отблесках лучей равнина походила на прозрачную лагуну, исчезающую в дымке, сквозь которую проглядывала серая линия горизонта. Чуть дальше виднелась горная гряда. А за ней – самый край света.
– Позвольте спросить, какой он из себя, ваш отец?
– Я с ним не знаком. Знаю только, что его зовут Педро Парамо.
– А-а! Вот как.
– Да, так мне сказали.
– А-а! – в очередной раз изрек погонщик.
Я встретил его в Лос-Энкуэнтрос, откуда вели несколько дорог. Пришлось прождать там какое-то время, пока не появился этот человек.
– Куда держите путь? – спросил я.
– Вниз, сеньор.
– Вы знаете городок под названием Комала?
– Именно туда я направляюсь.
И я увязался с ним, стараясь поспевать за его шагом. Наконец погонщик заметил, что я иду следом, и сбавил ход. После этого мы шли почти вплотную друг к другу, едва не соприкасаясь плечами.
– Я тоже сын Педро Парамо, – сказал мой спутник.
Пролетевшая над нами стая ворон огласила пустынное небо криками «кар, кар, кар».
Перевалив через холмы, мы спускались все ниже и ниже. Раскаленный воздух остался позади – теперь мы погружались в истинное пекло, где и продохнуть нельзя. Казалось, все вокруг застыло в ожидании.
– Жарко здесь, – заметил я.
– Да это еще что, – раздалось в ответ. – Вот погодите, доберемся до Комалы – уж там-то настоящая жаровня, почти как в преисподней. Скажу так: многие тамошние покойники, побывав в аду, возвращаются за одеялом.
– Вы знакомы с Педро Парамо? – осмелился спросить я, увидев в его глазах намек на дружеское расположение. – Каков он из себя?
– Злобный дьявол, – ответил погонщик и стегнул осликов, хотя особой нужды в том я не видел: они бодро трусили впереди, увлекаемые спуском.
В кармане рубашки, у самого сердца, я держал фотографию матери, от которой исходило тепло, будто она тоже обливалась потом. Это был старый снимок, обтрепанный по краям, единственный, что мне попался. Я нашел его в кухонном шкафу, в кастрюле с травами: листьями мелиссы, цветами кастиллы, веточками руты. С тех пор я хранил эту карточку, за неимением других. Мать не любила сниматься на камеру. Называла фотографии колдовскими фокусами. И действительно, на снимке было полно мелких дырочек, словно от иголки, и одна большая, в области сердца, куда мог пройти средний палец.
Эту-то фотографию я и взял с собой, решив, что по ней отец охотнее признает меня.
– Глядите, – сказал погонщик, останавливаясь. – Видите тот холм, похожий на кабаний мочевой пузырь? Так вот за ним лежит Медиа-Луна. Теперь повернитесь туда. Видите вершину того холма? Глядите хорошенько. А теперь повернитесь вон к той вершине, которую почти не видно – так она далеко. Это и есть Медиа-Луна, от края до края. Как говорится, насколько хватает глаз. И вся земля принадлежит ему. Тем не менее, матери рожали нас ублюдками, в нищете, хоть мы и сыновья Педро Парамо. А самое забавное: он же нас и крестил. С вами, наверное, произошла похожая история?
– Не помню.
– Ах ты, черт!
– Что вы сказали?
– Что мы пришли, сеньор.
– Да, теперь вижу. Но что это?..
– Кукушка-подорожник, сеньор. Так местные называют этих птиц.
– Нет, я спросил насчет поселения. Какой-то вид у него сиротливый, заброшенный. Будто здесь никто не живет.
– Так и есть. Здесь никто не живет.
– А как же Педро Парамо?
– Педро Парамо умер много лет назад.
В час подобный этому на улицах любого городка играют дети, наполняя криками послеполуденное марево, и даже черные стены сияют в желтых отблесках солнца.
По крайней мере, подобную картину я наблюдал вчера в Саюле в это самое время. Еще я видел летающих голубей, которые громко хлопали крыльями, словно стряхивая с себя остатки дня. Кружа, они опускались на крыши, а вслед им летели детские голоса, растворяясь в синеве предвечернего неба.
Сейчас же в селении царила тишина. Только слышно было, как я шагаю по округлым булыжникам мощеных улиц: гулкий звук эхом отражался от стен, озаренных закатным солнцем.
Я шел по главной улице. Смотрел на пустые дома, на дверные проемы, заросшие травой. Как он назвал это растение? «Перекати-поле, сеньор. Язва, которая только и ждет, чтобы заполонить брошенные жилища. Сами убедитесь».
В одном из переулков я увидел закутанную в шаль фигуру, тут же исчезнувшую, словно ее и не было. Я продолжал идти дальше, на ходу заглядывая в зияющие дверные проемы. Наконец женщина в шали вновь прошла мимо меня.
– Добрый вечер! – поздоровалась она.
– Где живет донья Эдувихес? – крикнул я, проследив за ней взглядом.
Она ткнула пальцем:
– Там. В доме возле моста.
Я обратил внимание, что в голосе у нее обычные человеческие нотки, во рту – зубы и язык, который двигался во время разговора, а глаза такие же, как у всех живущих на земле.
Уже стемнело.
Она вновь пожелала мне доброго вечера. И хотя вокруг не было ни играющих детей, ни голубей, ни синих крыш, я почувствовал, что городок живет. А если я и не слышал ничего кроме тишины, то потому только, что еще не привык к ней, или просто в голове у меня раздавались другие звуки и голоса.
Да, голоса… Здесь, в недвижном воздухе, они звучали громче, тяжело оседая внутри. Я вспомнил слова матери: «Там ты услышишь меня лучше. Я буду ближе. Голос моих воспоминаний покажется тебе сильнее голоса моей смерти, если у смерти вообще есть голос». Моя мать… Живая.
Я хотел сказать ей: «Ты ошиблась местом. Дала мне неверный адрес. Отправила меня «туда-не-знаю-куда». В отрезанное от мира селение. На поиски человека, которого уже нет».
Я нашел дом у моста, ориентируясь по шуму реки. Протянул было руку к двери – напрасно: рука уткнулась в пустоту, будто сама пустота открыла мне. Внутри я увидел женщину.
– Входите, – пригласила она.
И я вошел.
Я остался в Комале. Погонщик двинулся дальше своей дорогой, а на прощание сказал мне:
– Я держу путь вон к той кучке холмов. У меня там дом. Если изволите пожаловать в гости, милости прошу. А сейчас, коли хотите остаться здесь, оставайтесь. Заодно и осмотритесь, может, встретите кого из живых.
И я остался. Для того и приехал.
– Где тут можно разместиться? – крикнул я вслед.
– Разыщите донью Эдувихес, если она еще жива. Сошлитесь на меня.
– А как вас зовут?
– Абундио, – ответил он.
Фамилии я уже не расслышал.
– Я Эдувихес Дьяда. Проходите.
Складывалось ощущение, что меня ждали. «Все готово к вашему приходу», – сказала она и сделала знак следовать за ней через длинную анфиладу темных комнат, на первый взгляд пустых. Хотя нет. Как только мои глаза привыкли к темноте (тонкая полоска света за нашими спинами не в счет), я различил по обеим сторонам тени и почувствовал, что мы идем по узкому проходу меж каких-то предметов.
– Что это у вас тут? – спросил я.
– Всякий хлам, – ответила она. – Весь дом завален рухлядью, оставленной здесь на хранение теми, кто уехал. Только они и не думают за ней возвращаться. Ваша комната дальше по коридору. Я всегда держу ее пустой – на случай, если кто приедет. Стало быть, вы ее сын?
– Чей?
– Долоритас.
– Да… Но откуда вы узнали?
– Она предупредила о вашем визите. Как раз сегодня. Что вы явитесь сегодня.
– Кто? Моя мать?
– Да.
Я не знал, что и думать. Впрочем, донья Эдувихес не дала мне времени собраться с мыслями.
– Вот ваша комната.
Дверей, кроме той, через которую мы вошли, не было. Женщина зажгла свечу, и я увидел пустое помещение.
– Здесь же не на чем спать, – сказал я.
– Насчет этого не беспокойтесь. Вы, наверное, утомились с дороги, а сон для усталого – лучшая перина. Завтра устрою вам постель. К вашему сведению, в два счета дела не делаются. Нужно знать наперед, а ваша матушка предупредила меня только сейчас.
– Моя мать? Но ведь она умерла…
– Так вот почему ее голос звучал едва слышно, будто добираться ему пришлось из самого далека. Теперь понятно. И давно?
– Семь дней назад.
– Бедняжка. Должно быть, ей стало одиноко. Мы поклялись умереть вместе. Отправиться на тот свет вдвоем, чтобы поддерживать друг дружку по дороге – мало ли какая нужда возникнет. Мы были неразлейвода. Она обо мне не говорила?
– Нет, никогда.
– Странно. Конечно, мы были совсем юными. Она только вышла замуж. Но мы друг друга очень любили. Твоя матушка такая красивая была, с таким золотым сердцем, что не нарадуешься. И хотелось ее любить. Значит, она меня опередила? Ну ничего, я ее догоню, уж не сомневайся. На небо путь неблизкий, мне это лучше всех известно, но я знаю короткую дорожку. Секрет в том, чтобы умереть с Божьей помощью, по собственному желанию, а не когда Он решит тебя прибрать. Или же вынудить его прибрать тебя раньше срока. Извини, что я с тобой на «ты», просто как родной ты мне. Да, много раз я говорила: «Сынок Долорес все равно что мой сын». После расскажу почему. А пока знай одно: так или иначе, я догоню твою мать на пути к вечности.
Сперва я решил, что женщина выжила из ума. Затем мною овладело безразличие, как будто я очутился в другом измерении. Уступив охватившей меня слабости, я отдал швартовы и поплыл по течению. Кто угодно мог распоряжаться моим телом, словно тряпичной куклой.
– Мне бы отдохнуть.
– Пойдем, сначала я тебя покормлю. Съешь хоть самую малость.
– Да, я приду. Потом.
Стекающая с черепицы вода проделала в песке двора лунку. Кап… кап… и чуть погодя снова – кап – стучали капли по лавровому листу, который танцевал и покачивался в расщелине между плитками. Гроза миновала. Лишь временами от налетавших порывов ветра с ветвей граната ливнем сыпались сверкающие капли и тут же терялись из виду. Нахохлившиеся, будто во сне, курицы внезапно встряхивали крыльями и выходили в патио, торопливо склевывая червей, которых дождь выгнал из-под земли. Едва ушли тучки, солнце заиграло на камнях, сверкая всеми цветами радуги, вбирая воду из почвы, резвясь на пару с ветром в блестящей листве.
– Сынок, ты уже целую вечность в уборной. Чем ты там занят?
– Ничем, мама.
– Если так и будешь сидеть, выползет змея и укусит.
– Да, мама.
«Я думал о тебе, Сусана. О зеленых холмах. И как мы пускали бумажных змеев в ветреную погоду. Внизу, в городке, кипела жизнь, а мы были выше всего, на гребне холма, и ветер рвал из наших рук пеньковую веревку. «Помоги мне, Сусана». Нежные ладони обхватывали мои руки. «Размотай побольше».
Мы хохотали, встречаясь глазами, пока веревка, ускользающая меж пальцев за ветром, наконец не рвалась с тихим треском, похожим на хлопанье птичьих крыльев. И там, в вышине, бумажная птица выделывала пируэты, увлекая за собой измочаленный хвост, теряясь из виду среди зеленой растительности.
Твои губы были влажными, словно омытые росой».
– Ты меня слышал, сынок? Выходи.
– Да, мама. Уже выхожу.
«О тебе вспоминал. Как ты глядела на меня своими аквамариновыми глазами».
Он поднял взгляд на мать, возникшую в дверном проеме.
– Почему ты так долго не выходишь? Чем ты тут занят?
– Думаю.
– А что, другого места не нашлось? Вредно столько сидеть в уборной. Найди-ка лучше себе дело. Может, пойдешь к бабушке лущить маис?
– Да, мама. Иду.
– Бабушка, я пришел помочь тебе лущить маис.
– Мы уже почти закончили, сейчас займемся какао-бобами. Куда ты пропал? Все тебя искали во время грозы.
– Был на заднем дворе.
– И что ты там делал? Молился?
– Нет, просто смотрел на дождь.
Бабушка смерила его своими янтарно-серыми глазами, которые, казалось, обладали способностью видеть насквозь.
– Ладно, сходи почисти мельницу.
«В сотнях и сотнях метров выше самых высоких облаков, выше всего на свете, сокрыта ты, Сусана. Сокрыта от моего взора на просторах Божьих, его Провидением, там, куда мне не достать, куда не долетают мои слова».
– Бабушка, мельница не работает, винт сломался.
– Видно, Микаэла опять молола на ней кукурузные початки. Никак не избавится от этой дурной привычки. Но теперь уж делать нечего.
– Может, купим другую? Эта все равно уже старая.
– И то правда. Только поиздержались мы с похоронами твоего дедушки да с уплатой церковной десятины, ни сентаво не осталось. Ладно, как-нибудь выкрутимся и купим новую. Знаешь, сходи-ка ты к донье Инес Вильяльпандо и попроси в долг до октября. Урожай соберем – расплатимся.
– Хорошо, бабушка.
– А заодно, чтобы убить двух зайцев, возьми у нее на время сито и садовые ножницы. Кусты разрослись – того и гляди весь палисадник заполонят. Будь у меня большой дом как прежде, с большим двором, я бы не жаловалась. Но твоему деду взбрело в голову приехать сюда. На все воля Господа, ничего не попишешь. Скажи донье Инес, что рассчитаемся с ней после урожая.
– Хорошо, бабушка.
Вокруг, как обычно в эту пору, летали колибри. Тихое гудение их крыльев наполняло усыпанные цветами кусты жасмина.
Педро заглянул на полочку с изображением Святейшего Сердца и нашел двадцать четыре сентаво. Двадцать взял, а четыре положил обратно.
На пороге его остановила мать.
– Куда собрался?
– К донье Инес Вильяльпандо за новой мельницей. Наша сломалась.
– Попроси у нее метр черной тафты, вот такой, – показала она. – Пусть запишет на наш счет.
– Хорошо, мама.
– На обратном пути купишь мне аспирин. Деньги возьми в цветочном горшке в коридоре.
Он нашел один песо. Взял его и положил двадцать.
«Теперь у меня с лихвой на что глаз упадет», – мелькнула мысль.
– Педро! – окликнули его. – Педро!
Но он уже был далеко и не слышал.
Ночью снова пошел дождь. Бормотание воды не смолкало долгое время. Потом он, видимо, задремал, потому что когда проснулся, услышал только приглушенную морось. Оконные стекла запотели, со стороны улицы влага сбегала вниз широкими струйками, напоминая слезы. «Я смотрел на падающие капли в свете молний, и каждый мой вдох сопровождался вздохом, и каждая мысль была о тебе, Сусана».
Дождь сменился легким ветерком. Он услышал: «Отпущение грехов и воскресение плоти. Аминь». Где-то в глубине дома женщины заканчивали читать Розарий. Они вставали, запирали птиц в клетки, затворяли дверь, гасили огни.
Остался только ночной свет да шелест дождя, напоминающий стрекот сверчков…
– Почему ты не пришел молиться? Сегодня девятый день, как умер дедушка.
Мать стояла на пороге со свечой в руке. Ее длинная тень поднималась до самого верха и ложилась на потолок, где балки разрезали ее, дробили на части.
– Мне грустно, – сказал он.
Мать повернулась и, погасив свечу, вышла. За закрытой дверью она дала волю слезам, и плач ее долго не смолкал, смешиваясь со звуками дождя.
На церкви пробили часы: один раз и тут же другой, снова и снова, будто время скукожилось.
– Так и есть, я едва не стала твоей матерью. Она об этом никогда не упоминала?
– Нет. Говорила только о хорошем. А про вас я узнал от погонщика, который привел меня сюда. Некий Абундио.
– Славный он малый, Абундио. Значит, до сих пор обо мне помнит? Я-то ведь ему приплачивала, чтобы указывал путникам дорогу к моему дому. Обоим выгода. Теперь, к несчастью, времена изменились; с тех пор как это место пришло в упадок, никому до нас дела нет. Стало быть, он посоветовал меня разыскать?
– Настоятельным образом.
– Вот спасибо ему. Хороший был человек, такой услужливый. Почту нам привозил даже после того, как оглох. Помню тот злополучный день, когда с ним беда стряслась. У всех душа болела – так его любили. Он доставлял и забирал письма. Сказывал, что на другом краю света делается, а там наверняка о наших делах распространялся. Ох, и болтливый был. Потом уж нет, замолк. Не вижу, мол, смысла пускаться в разговоры о том, чего сам не слышал, что пропустил мимо ушей, в чем нет никакой радости. Все из-за петарды, которая возле его головы взорвалась; мы ими водяных змей отпугиваем. С тех пор он будто язык проглотил, хотя немым не был. Но любить его не перестали, нет.
– Тот, о ком я веду речь, прекрасно слышал.
– Выходит, не он это. И потом, Абундио наверняка уже умер. Сам посуди, не мог это быть он.
– Пожалуй.
– Так что бишь я говорила о твоей матери?..
Слушая рассказ, я пристально вглядывался в стоявшую передо мной женщину. Похоже, на ее долю выпали трудные годы. В почти прозрачном лице ни кровинки, руки – высохшие и морщинистые, запавших глаз совсем не видать. На ней было старомодное белое платье в оборках, а со шнурка на шее свисал образок Девы Марии с надписью: «Прибежище грешных».
– …Парень этот, о котором я говорю, объезжал лошадей в Медиа-Луне. Себя называл Иносенсио Осорио, хотя все знали его по прозвищу – Попрыгунчик: уж очень был прыткий и непоседливый. Мой кум Педро уверял, что никто лучше не умел жеребцов укрощать. Однако числилось за ним и другое призвание: заклинатель снов. Вот кем он был на самом деле. И мать твоя в его сети попалась, как многие. Да и я в их числе. Помню, занеможилось мне как-то. Является он и говорит: «Я исцелю тебя наложением рук». И давай разминать сначала подушечки пальцев, затем массировать ладони, потом плечи, и наконец за ноги взялся, так что после озноба меня в жар бросило. А между делом будущее пророчил. Впадал в транс, глазами вращал, божился и сквернословил, брызгая слюной, будто цыган. Иногда раздевался донага – говорил, мол, таково наше желание. И порой угадывал. Изомнет тебя со всех сторон, глядишь, где-то да попадет в цель.
В общем, пришла однажды твоя мать к этому Осорио, а он и предрек: «Сегодня ночью ни с каким мужчиной не ложись, луна неспокойна».
Долорес – ко мне, будто в воду опущенная: никак, мол, невозможно ей сегодня лечь с Педро Парамо. А это их брачная ночь. И вот я ее уговариваю не слушать Осорио, ведь он, как ни крути, бездельник и плут.
«Не могу, – твердит. – Ступай вместо меня. Он не заметит».
Правда, я куда моложе ее была. И не такая смуглая. Да в темноте-то не приметишь.
«Ничего не выйдет, Долорес. Ступай сама».
«Окажи милость. В долгу не останусь».
У твоей матери в ту пору такой кроткий взгляд был. Если что и красило ее, так это глаза, обладавшие даром убеждения.
«Иди ты вместо меня», – велела она.
И я пошла.
Смелости мне придала темнота и еще кое-что, о чем твоя мать не догадывалась: Педро Парамо мне самой был по сердцу.
Я легла с ним охотно, по собственному желанию. Так и прильнула всем телом. Да только свадебная попойка его сморила – он всю ночь прохрапел. Лишь ноги свои переплел с моими.
Поднялась я до зари и прямиком к Долорес. Говорю:
«Теперь иди сама. Уже наступил другой день».
«Как все прошло?» – спросила она.
«Да толком и не знаю».
А в следующем году ты родился, но не у меня, хотя я на волосок от этого была. Наверное, мать не рассказывала тебе из стыда.
«Открытые взору зеленые равнины. Линия горизонта вздымается и опадает в такт шевелению колосьев на ветру; струи дождя завиваются в дрожащем полуденном мареве. Цвет земли, запах люцерны и хлеба, разлитый по улицам селения аромат меда…»
Она всегда ненавидела Педро Парамо. «Долоритас! Ты уже распорядилась насчет завтрака?» И твоя мать поднималась ни свет ни заря, разводила огонь в печи. Унюхав горящие поленья, просыпались кошки, и она возилась на кухне в сопровождении кошачьей братии. «Донья Долоритас!»
Сколько раз твоя мать это слышала? «Донья Долоритас, все уже остыло. Это никуда не годится». Сколько раз? И хотя она привыкла сносить упреки, в ее кротких глазах затаилась жесткость.
«И довлеющий над всем запах цветущих апельсиновых деревьев в нагретом воздухе…»
В ту пору она начала вздыхать.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
Я была с ними в тот вечер. Мы стояли посреди поля, провожая взглядами стаи дроздов. Одинокий ястреб парил в небе.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
«Вот бы и мне стать ястребом, чтобы полететь к своей сестрице».
«Экие глупости, донья Долоритас. Можете отправиться к вашей сестрице хоть сию секунду. Вернемся, и вам уложат чемоданы. Экие глупости».
И твоя мать уехала.
«До свидания, дон Педро».
«Прощайте, Долоритас!»
Она исчезла из Медиа-Луны навсегда. Много месяцев спустя я спросила о ней у Педро Парамо.
«Она любила свою сестру больше, чем меня. Видать, там ей по душе. Да и устал я от нее. Не собираюсь наводить справки, если ты об этом хлопочешь».
«Но как им теперь жить?»
«С Божьей помощью».
«Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок».
И больше мы о ней не слышали, пока нынче она не предупредила меня о твоем визите.
– С тех пор столько произошло, – сказал я. – Мы жили в Колиме на попечении тетушки Гертрудис, которая считала нас обузой – и прямо давала это понять.
«Почему ты не возвращаешься к мужу?» – допытывалась она у матери.
«А разве он за мной посылал? Я с места не двинусь, пока он не позовет. А сюда я приехала с тобой повидаться. Потому что люблю тебя».
«Ясно. Только пора бы вам и честь знать».
«Как будто за мной дело…»
Я думал, женщина следит за моим рассказом; однако она склонила голову, словно прислушиваясь к отдаленному шуму. Затем промолвила:
– Когда же ты обретешь покой?
В тот день, когда ты ушла, я понял, что больше тебя не увижу. Ты удалялась в кровавом закатном зареве, разлитом по сумеречному небу. С улыбкой оставляла позади селение, о котором столько раз говорила мне: «Я люблю его из-за тебя и ненавижу за все прочее, даже за то, что здесь родилась».
И я подумал: «Она больше не вернется. Никогда».
– Что ты тут делаешь в такой час? Ты разве не на работе?
– Нет, бабушка. Рохелио попросил присмотреть за мальчишкой. Вот я с ним и гуляю. Не так-то легко уследить сразу и за ребенком, и за телеграфом, пока Рохелио в бильярдной пивом накачивается. Да к тому же он не платит мне.
– Рано тебе о деньгах думать, сперва выучись, а наберешься знаний – тогда и требуй. Может, и сам в начальники выбьешься не сегодня завтра. А пока ты ученик, прояви терпение и прежде всего – послушание. Говорят тебе с мальцом погулять – ради Бога, исполни просьбу. Покорность – вот что главное.
– Не по мне это, бабушка, пускай другие покорствуют.
– Опять ты со своими выкрутасами! Чую, добром это для тебя не кончится, Педро Парамо.
– Что такое, донья Эдувихес?
Она тряхнула головой, словно пробудившись.
– Так, ерунда. Конь Мигеля Парамо скачет по дороге в Медиа-Луну.
– Значит, там кто-то живет?
– Нет.
– Но как же?..
– Только его конь то туда проскачет, то обратно. Неразлучные они были. Вот он, бедняга, и рыщет теперь по округе, а в этот час всегда возвращается. Видать, совсем его совесть замучила. Животные – они ведь тоже чуют, когда бед натворили…
– Не понимаю. Какой конь? Я ничего не слышу.
– В самом деле?
– Не слышу.
– Значит, проделки моего шестого чувства. Такой у меня Божий дар – или проклятье, уж не знаю. Да только натерпелась я из-за него…
Немного помолчав, она добавила:
– Все началось с Мигеля Парамо. Лишь я знала, что с ним приключилось в ту ночь, когда он умер. Легла я спать и вдруг слышу топот его коня по дороге в Медиа-Луну. Я удивилась, потому что сроду Мигель в это время не возвращался, а всегда только под утро. Ездил любезничать со своей зазнобой в Контлу, а путь-то неблизкий. Выезжал спозаранку и пропадал там допоздна. А в тот вечер не вернулся… Уж теперь-то наверняка слышишь? Назад скачет.
– Ничего не слышу.
– Стало быть, только я… В общем, не затих еще топот коня, стучат в окошко. Думаю: вдруг померещилось. И точно подтолкнул меня кто встать и выглянуть. А там он, Мигель Парамо. Я не слишком удивилась, потому как в былые времена много ночей провел он в моей постели, пока эта девчонка ума его не лишила.
«Что случилось? – спрашиваю. – Получил от ворот поворот?»
«Нет. Она меня по-прежнему любит. Да только не доехал я к ней. Не нашел деревню. Все будто в густом тумане или дыму – черт его знает, что такое, но Контла исчезла без следа. Я проехал дальше – вновь ничего. Вот, вернулся тебе рассказать, потому что ты меня поймешь. А стоит еще кому-то в Комале обмолвиться, скажут – рехнулся».
«Нет, не рехнулся, Мигель. Видно, умер ты. Говорили ведь, что эта лошадь однажды тебя прикончит. Вспомни-ка, Мигель Парамо. Или ты сам накуролесил? Тогда другое дело».
«Я только перемахнул через каменную ограду, которую недавно по приказу отца соорудили. Пустил Рыжего поверху, а то уж больно долго ее огибать, чтобы на дорогу выбраться. Точно знаю, что перескочил и двинулся дальше; но, говорю же, все вокруг туманом заволокло».
«Завтра твой отец от горя места себе не найдет, – отвечаю. – Жаль мне его. А теперь ступай, Мигель, и покойся с миром. Спасибо, что пришел попрощаться».
И закрыла окно.
Еще не рассвело, прибегает ко мне батрак из Медиа-Луны.
«Дон Педро велел вас позвать. Молодой хозяин Мигель умер».
А я ему: «Знаю. Плакать навзрыд тебе тоже велели?»
«Да, дон Фульгор наказал слез не жалеть».
«Ладно. Скажи дону Педро, что я приду. Когда его принесли?»
«Еще получаса нет. Чуть раньше – глядишь, и спасли бы. Хотя доктор, который его осматривал, говорит, он давно уж остыл. Мы и догадались-то лишь потому, что Рыжий вернулся один и места себе не находил, спать всем мешал.
Сами знаете, они с конем души друг в друге не чаяли. Как по мне, животина страдает больше, чем дон Педро. Не ест, не спит, только мечется туда-сюда. Будто чует, понимаете? Точно разрывает его что, гложет изнутри».
«Будешь уходить, запри дверь».
И паренек удалился.
– Ты когда-нибудь слышал, как стонут мертвые? – спросила она у меня.
– Нет, донья Эдувихес.
– Тем лучше.
Из водоразборной колонки одна за другой падают капли. Он слышит, как чистая вода из каменных недр наполняет кувшин. Он слышит невнятные голоса, шарканье ног по земле, шаги то ближе, то дальше. Безостановочно каплет вода. Переполнив кувшин, она течет по влажной земле.
– Просыпайся! – велят ему.
Голос знакомый. Он пытается угадать, кто это, но разомлевшее под тяжестью сна тело вновь погружается в дрему. Не выпуская из рук одеяло, он тянет его на себя, заныривая в благословенное тепло и покой.
– Просыпайся! – раздается вновь.
Голос трясет его за плечи. Вынуждает сесть в постели.
Он приоткрывает глаза. Звуки воды, капающей из колонки в переполненный кувшин. Те же шаркающие шаги… И всхлипы.
Только теперь он их услышал. Вот что его разбудило – тихие всхлипы, такие тоненькие, что проникли сквозь дебри сна в тот уголок, где гнездятся его страхи.
Он медленно привстал и в темноте смутно различил заплаканную женщину, прислонившуюся к дверному косяку.
Едва спустив ноги на пол, он узнал мать.
– Почему ты плачешь, мама?
– Твой отец умер.
Затем, словно внутри ее разжалась пружина горя, она стала раскачиваться туда-сюда, туда-сюда, пока ей на плечи не легли руки и не остановили безумную качку.
В открытую дверь он увидел предрассветное небо: звезд уже не было, только свинцово-серая тяжесть, еще не тронутая солнечными лучами. Тусклый свет напоминал скорее о спустившихся на землю вечерних сумерках, чем о зарождающемся дне.
Снаружи во дворе – шаги, словно по кругу. Приглушенные звуки. А здесь – женщина, вставшая на пороге, преграждая путь солнцу; меж рук у нее – обрывки неба, а под ногами – ручейки света, разлитые по полу, будто затопленному слезами. И снова всхлипы. И снова тихий, но резкий плач, и разрывающая ее тело мука.
– Твоего отца убили.
– А тебя кто убил, мама?
«Воздух свеж, сияет солнце, по небу плывут облака. А там наверху, за этой синевой, быть может, звучат песнопения и дивные голоса… Одним словом – есть надежда для нас, надежда на избавление от страданий.
Но не для тебя, Мигель Парамо, ибо ты умер без отпущения грехов и не удостоишься Божьей милости».
Завершая мессу, падре Рентериа повернулся спиной к покойнику. Он так спешил покинуть церковь, что напоследок даже не одарил собравшихся благословением.
– Падре, благословите его!
– Нет! – отрезал тот, мотнув головой. – И не подумаю. Он был дурным человеком и не войдет в Царство Небесное. Просить за него – значит навлечь на себя гнев Божий.
Говоря это, падре всеми силами пытался унять дрожь в руках. И все же уступил.
Присутствие усопшего тяготило людские души. Он лежал посреди церкви на помосте, в окружении свечей и цветов; позади него, дожидаясь конца службы, одиноко стоял отец.
Падре Рентериа прошел мимо Педро Парамо, стараясь не задеть его рукавом. Затем поднял кропило и легкими движениями побрызгал святой водой на гроб, от изголовья к ногам, бормоча невнятные слова, которые могли сойти за молитву. В завершение он преклонил колени, и все повторили за ним.
– Господи, помилуй раба твоего.
– Да почиет он в мире, аминь! – откликнулись голоса.
А когда гнев снова начал вскипать у падре в душе, толпа уже покидала церковь, вынося тело Мигеля Парамо.
Подошедший Педро Парамо опустился на колени рядом.
– Знаю, падре, вы его ненавидели. И вполне резонно. Взять, к примеру, убийство вашего брата, по слухам, совершенное моим сыном. Или вашу племянницу Ану, изнасилование которой вы ему приписываете. Непочтение и даже нападки по отношению к вам. Никто этого не отрицает. Но сейчас забудьте, падре. Проявите снисхождение к усопшему и простите его, как, возможно, простил Господь.
Положив на скамеечку для коленопреклонения горсть золотых монет, он поднялся.
– Вот, примите в качестве пожертвования на нужды храма.
В церкви уже никого не осталось. Двое мужчин у входа поджидали Педро Парамо, и когда тот к ним присоединился, вместе пошли за гробом, который несли на плечах четверо работников из Медиа-Луны.
Собрав монеты одну за другой, падре Рентериа приблизился к алтарю.
– Это Тебе. Его плата за спасение души. Сам решай, такова ли цена. Я же, Господи, припадаю к стопам Твоим, ибо сие каждому дозволено… и, справедливо или нет, молю: покарай его, Господи, ради меня.
Заперев алтарь, он вошел в ризницу, забился в угол и выплакал свое горе и скорбь до последней слезинки. Затем сказал:
– Хорошо, Господи, будь по-твоему.
За ужином падре, по обыкновению, выпил чашку горячего шоколада. Спокойствие вернулось к нему.
– Послушай, Анита. Знаешь, кого сегодня хоронили?
– Нет, дядя.
– Помнишь Мигеля Парамо?
– Да, дядя.
– Так вот – его.
Ана склонила голову.
– Ты ведь уверена, что это был он? Да?
– Не то чтобы уверена, дядя… Лица я не видела. Он кинулся на меня ночью, в темноте.
– Тогда с чего ты взяла, что это Мигель Парамо?
– Он сам сказал: «Не пугайся, Ана. Я Мигель Парамо». Вот его слова.
– Но ведь из-за него погиб твой отец, ты знала?
– Да, дядя.
– Значит, попыталась его прогнать?
– Я ничего не сделала.
С минуту они молчали. Только теплый ветерок шелестел листвой миртового дерева.
– Он сказал, что именно затем и пришел: повиниться и просить прощения. Не вставая с постели, я произнесла: «Окно открыто». И он влез. Кинулся меня обнимать, словно таким образом извинялся за содеянное. Я улыбнулась ему. Вспомнила, чему вы учили: ни на кого не держать зла. Хотела выразить это улыбкой; но поняла, что он не увидит, ведь и я не видела его, темнота была непроглядная. Только чувствую: навалился он всем телом сверху и начал дурное делать.
Думала, убьет. Ей-богу, дядя. А потом и вовсе перестала думать, чтобы умереть прежде, чем он меня убьет. Но, как видно, не хватило ему смелости.
Я это поняла, когда глаза открыла и увидела утренний свет, льющийся в отворенное окно. До той минуты мне казалось, что уж нет меня среди живых.
– И все же твоя уверенность на чем-то основана. Может, голос? Разве не угадала ты его по голосу?
– Да я и знакома-то с ним не была. Слышала только, что он убил моего отца. Я не видела его прежде. А после не довелось.
– Однако ты знала, кто он.
– Да. И каков этот человек. Не сомневаюсь, что теперь он в глубинах преисподней, ибо я горячо молила о том всех святых.
– Не питай напрасных иллюзий, дочка. Кто знает, сколько людей сейчас молится за него! И некоторые из них куда истовее, чем ты. Например, его отец. А твоя мольба – одна против тысяч.
Падре чуть не добавил: «Кроме того, я сам даровал ему прощение». Однако сдержался, не желая ранить и без того надломленную душу. Взамен, положив руку девушке на плечо, он сказал:
– Возблагодарим Господа Бога за то, что избавил землю от человека, совершившего столько зла. Если теперь он на Небесах, что с того?
Через перекресток главного шоссе и дороги на Контлу галопом промчался конь. Никто не обратил на него внимания. Правда одна женщина, поджидавшая кого-то у околицы, сообщила, что ноги у коня подгибались – того и гляди полетит кубарем. Она узнала жеребца Мигеля Парамо и даже подумала: «Этак животина себе шею свернет». Впрочем, скакун тут же обрел равновесие и, не сбавляя хода понесся дальше, только голову назад заворачивал, будто страшась чего.
Слухи об этом достигли Медиа-Луны в конце дня, после похорон, когда работники, проделавшие долгий путь пешком на кладбище, отдыхали.
Перед отходом ко сну они, как обычно, переговаривались.
– Не припомню таких тяжких похорон, – заметил Теренсио Лубианес. – До сих пор плечи ноют.
– И у меня, – добавил его брат Убильядо. – А еще шишки на ногах. Хозяину, видишь ли, приспичило, чтоб мы башмаки надели. Будто на праздник какой, верно, Торибио?
– Что тут сказать? Как по мне, так вовремя он помер.
Вскоре с последней повозкой прибыли новые сплетни из Контлы.
– Говорят, душа его там бродит. Видели, как в окно к бабенке своей стучится. Точь-в-точь он. Краги на нем и все остальное.
– Думаете, дон Педро с его-то норовом позволит, чтобы сын и дальше с бабами крутил? Представляю, что он скажет, когда узнает: «Вот что, сынок. Ты коли умер, так и лежи себе спокойно в могиле. В наши дела не лезь». А уж увидит его здесь, заново на кладбище спровадит, бьюсь об заклад.
– Твоя правда, Исайя. Старик такого не потерпит.
– За что купил, за то и продаю, – бросил возница и отправился дальше.
С неба падали звезды, будто плакало оно огненными слезами.
– Гляньте только, – сказал Теренсио, – какой там наверху переполох устроили.
– Не иначе как закатили праздник в честь Мигелито, – съязвил Хесус.
– А может, дурное знамение?
– Для кого?
– Да хотя бы для сестрицы твоей. Поди, истосковалась по нему.
– Ты это с кем говоришь?
– С тобой.
– Идемте-ка лучше, ребята. Уморились мы очень, а завтра спозаранку вставать.
И они растворились в темноте подобно теням.
С неба падали звезды. Когда огни в Комале погасли, небо завладело ночью.
Падре Рентериа ворочался в постели без сна.
«В происходящем виноват я один, – думал он. – Потому что боюсь обидеть тех, кто меня кормит. Ибо такова истина: я существую за их счет. С бедняков что взять, молитвами сыт не будешь. Всегда так было. И вот к чему привело. Моя вина. Я предал тех, кто вручил мне свою любовь и веру, прося заступничества перед Господом. Чего они добились этой верой? Места в раю? Или духовного очищения? Какой смысл в духовном очищении, если в последний миг… До сих пор не выходит из памяти лицо Марии Дьяды, которая пришла просить о спасении своей сестры Эдувихес».
«Она всегда помогала ближним. Ничего для них не жалела. Даже сына им родила, всем. А потом каждому показала, чтобы хоть один его признал; однако никто этого не сделал. Тогда она молвила: «Значит, я буду ему отцом, хотя по воле судьбы и стала матерью». Они злоупотребляли ее гостеприимством, пользовались добротой, а она и слова никому поперек не скажет».
«Но она лишила себя жизни. Пошла супротив воли Господа».
«Другого ей не оставалось. Вот до чего ее доброта довела».
«И ведь оступилась в самом конце, – заметил я. – В последнюю минуту! Столько благих дел во спасение души – и все разом потерять!»
«Вовсе нет, падре. Она умерла в тяжких муках. А мучения… Вы что-то насчет них говорили, уж не припомню. Вот из-за мучений этих она и оставила нас. Умерла в корчах, захлебываясь кровью. До сих пор ее искаженные черты стоят у меня перед глазами. Такого страдальческого выражения не знало еще лицо человека».
«Быть может, усердными молитвами…»
«Мы и так усердно молимся, падре».
«Вообще-то я имел в виду григорианские мессы[69]; однако здесь нам без помощи не обойтись, придется посылать за священниками, а на это нужны деньги».
Мария Дьяда, бедная женщина, у которой было семеро по лавкам, прямо встретила мой взгляд.
«Вы знаете, падре, у меня нет денег».
«Тогда оставим все как есть и будем уповать на Господа».
«Хорошо, падре».
Почему, вопреки смирению, в ее глазах вспыхнул вызов? Что ему стоило даровать прощение? Не так уж и трудно сказать пару слов или даже сотню, если от них зависит спасение души. Насколько глубоки его познания о рае и аде? И все-таки, хоть он и забыт Богом в никому не известном селении, а знает наперечет всех, кто удостоен места на Небесах.
Падре стал перебирать имена святых католического пантеона, начиная с тех, чей день был сегодня: «Святая Нунилона, дева-мученица; епископ Анерсио; вдова Саломе, девы Алодия (или Элодия) и Нулина; Кордула и Донато». И так далее. Сон уже почти сморил его, как вдруг он сел в постели: «Я перечисляю святых, будто овец считаю».
Выйдя на улицу, падре взглянул на небо и подосадовал на звездный дождь: он искал в небе успокоения. Где-то пропели петухи. Ночь покрывалом укутывала землю. Земля, «юдоль слёз»…
– Тем лучше, сынок. Тем лучше, – сказала Эдувихес Дьяда.
Стояла глубокая ночь. Свет лампы, горевшей в углу, понемногу тускнел и, моргнув напоследок, погас.
Хозяйка поднялась. Решив, что она пошла за другой лампой, я остался ждать. Вскоре звук ее шагов затих.
Через некоторое время, видя, что женщина не возвращается, я тоже встал и маленькими шажками, нащупывая путь в темноте, добрался до своей комнаты. Там сел на пол и попробовал уснуть.
Спал я урывками.
В какой-то момент раздался крик – протяжный вопль, больше похожий на пьяное стенание: «Ох, тошно мне на белом свете!»
Я резко выпрямился, словно кричали у меня над ухом. Может, на улице? Нет, звук отчетливо прозвучал здесь, намертво въевшийся в стены комнаты. Однако теперь кругом царило безмолвие – такое, что слышно, как муха пролетит.
Нет, невозможно измерить глубину молчания, наступившего вслед за криком. Будто весь воздух на земле вдруг исчез. Полная тишина: ни вздоха, ни биения сердца – ничего; казалось, самый ход моих мыслей замер. Но когда, спустя несколько мгновений, я вновь обрел покой, вопль повторился и долго еще не смолкал: «Как повешенный я требую права хотя бы ногами подрыгать!»
Затем распахнулась дверь.
– Это вы, донья Эдувихес? Что тут происходит? Вас тоже напугал крик?
– Я не Эдувихес. Меня зовут Дамиана. Вот, узнала, что ты здесь, и пришла повидаться. А заодно позвать тебя на ночлег к себе. Там места хватит.
– Дамиана Сиснерос? Вы, случайно, не жили раньше в Медиа-Луне?
– И теперь живу. Потому и добиралась долго.
– Мать упоминала некую Дамиану, которая нянчила меня, когда я родился. Стало быть, это вы?
– Да, я. Помню тебя с тех пор, как ты глазенки открыл.
– Я пойду с вами. Здесь крики мешают уснуть. Вы не слышали? Только что? Будто убивают кого.
– Видать, эхо какое-нибудь не может выбраться. Давным-давно тут повесили Торибио Альдрете. Потом дверь заколотили да так и оставили, чтобы он истлел, а прах его не знал покоя. Ума не приложу, как ты вошел: ключа-то от двери нет.
– Мне открыла донья Эдувихес. Сказала, это единственная свободная комната.
– Эдувихес Дьяда?
– Она самая.
– Бедняжка Эдувихес. Знать, душа ее до сих пор по белу свету скитается.
«Я, Фульгор Седано, мужского пола, пятидесяти четырех лет, холостой, по роду занятий – управляющий, пользуясь данной мне властью и правом вчинять иски, требую следующего…»
Этими словами он начал протокол о преступных деяниях Торибио Альдрете. А закончил так: «Посему обвиняю его в присвоении чужой собственности».
– Насчет мужского пола – этого у вас не отнять, дон Фульгор. Знаю, на что вы способны. И не по праву власти, а сами по себе.
Он напряг память. Первое, что сказал Альдрете, после того как они вместе выпили, якобы отмечая составление протокола:
– Этой бумажкой нам с вами только подтереться, дон Фульгор, потому как ни для чего больше она не послужит. Сами знаете. Ну так считайте, вы со своей стороны приказ исполнили, да и у меня гора с плеч. А то я уж, честно говоря, беспокоиться начал. Теперь-то ясно, что к чему, просто смех берет. «Присвоение чужой собственности» – каково, а! Хозяину вашему, дураку, стыдно должно быть!
Они сидели в таверне у Эдувихес. Он помнит, как спросил:
– Эй, Вихес, не отведешь мне дальнюю комнату?
– Какую вам будет угодно, дон Фульгор. Хоть все, коли пожелаете. Ваши люди тоже здесь заночуют?
– Нет, только один. Не беспокойся о нас, иди спать. Да ключ оставь.
– Как я и говорил, дон Фульгор, – подал голос Торибио Альдрете, – вы-то настоящий мужчина. Не то что хозяин ваш, сучий потрох, меня от него с души воротит.
Это были последние слова, которые он отчетливо запомнил. А после уже не владел собой, то и дело по-бабьи срываясь на крик. «По праву власти, говоришь! А ну-ка!»
Он постучал рукоятью хлыста в дверь дома Педро Парамо, припоминая, как сделал это в первый раз две недели назад. Ждать пришлось довольно долго, как и тогда. Он точно так же взглянул на черный бант, вывешенный над дверью. Однако не добавил про себя: «Смотри-ка, еще один. Первый уже выгорел, а этот блестит, словно шелковый, хотя всего-то крашеная тряпка».
В прошлый раз ожидание затянулось; его даже посетила мысль, не пустует ли дом. Он почти собрался уходить, когда на пороге выросла фигура Педро Парамо.
– Проходи, Фульгор.
Они виделись второй раз. В первый он лишь мельком глянул на маленького Педро, который недавно родился, и все; считай, прошлый визит и был первым. Однако хозяин говорил с ним на равных, без всякого почтения. Каков, а! Фульгор размашисто шагал следом, постукивая себя хлыстом по ногам. «Скоро он поймет, что к чему! Узнает, кто тут главный!»
– Присядь, Фульгор, потолкуем. Здесь нам будет спокойней. – Беседа происходила на скотном дворе. Педро Парамо устроился на краю кормушки и выжидательно поднял взгляд: – Почему ты не садишься?
– Я лучше постою, Педро.
– Как пожелаешь. Только не забывай: дон Педро.
Да кем мальчишка себя возомнил, чтобы так с ним разговаривать?! Его отец, дон Лукас Парамо, и то не смел. А молокосос, в Медиа-Луну носа не казавший, про хозяйство местное знающий разве что понаслышке, обращается к нему, Фульгору, точно к простому батраку. Ну, ладно!
– Как дела в имении?
Вот и момент подходящий. Теперь его очередь.
– Плохо. Ничего не осталось. Последнюю скотину продали.
Он полез за бумагами, чтобы показать, сколько накопилось долгов. И уже приготовился огласить общую сумму, когда услышал:
– Меня не волнует, много ли мы должны. Главное – кому.
– Дело в том, что денег нам взять неоткуда.
– И почему же?
– Потому что ваша семья жила на широкую ногу. Только и брали, ничего не возвращая. Я им говорил: «Рано или поздно всему придет конец». Вот и настал час расплаты. Впрочем, кое-кто согласен купить землю. И не задешево. Хватит на погашение векселей и еще останется – правда, не слишком много.
– Случайно, не ты?
– Как вы могли про меня такое подумать!
– Не строй из себя святого. Завтра начнем приводить дела в порядок. Сперва сестрами Пресиадо займемся. Говоришь, им задолжали больше всего?
– Да. И меньше всего уплатили. Ваш батюшка их всегда напоследок оставлял. Насколько мне известно, одна сестра, Матильда, уехала. В Гвадалахару или Колиму, точно не знаю. А Лола – я имею в виду донью Долорес – теперь за хозяйку. Ранчо Энмедио, вы наверняка слыхали. Ей-то мы и должны.
– Завтра отправишься просить руки этой Лолы.
– Да разве она за меня пойдет? За старика-то?
– От моего имени. В конце концов, девица недурна собой. Скажешь, что я влюбился без памяти. И не соблаговолит ли она. На обратном пути договорись с падре Рентериа, пускай все устроит. Сколько у тебя денег?
– Нисколько, дон Педро.
– Тогда пообещай ему. Скажи, при случае расплатимся. Вряд ли он станет чинить препоны. Завтра же займись.
– А что насчет Альдрете?
– Какого Альдрете? Ты упомянул только Пресиадо, Фрегосо и Гусманов. Теперь еще Альдрете выискался.
– Это по поводу межевания. Он вздумал произвести раздел и с нас требует недостающую часть изгороди поставить.
– Сейчас не до того. Забудь про изгороди. Не будет никаких изгородей. Земля разделу не подлежит. Впрочем, пока держи это при себе, Фульгор. Лучше поскорее уладь вопрос с Лолой. Может, все-таки присядешь?
– Присяду, дон Педро. С вами приятно вести дела, честное слово.
– Значит, передай все Лоле и скажи, что я ее люблю. Непременно. Я ведь и правда ее люблю, Седано. За глаза, понимаешь? В общем, завтра, чуть свет, поезжай. А от управления поместьем я тебя освобождаю. Выбрось Медиа-Луну из головы.
«Вот тебе и молокосос! Ушлый, как черт! И откуда что взялось? – думал Фульгор Седано, возвращаясь в имение. – Не ждал от него. Покойный хозяин, дон Лукас, называл сынка лоботрясом. Отъявленным лентяем. Я не спорил».
«После моей смерти придется вам другую работу подыскивать, Фульгор». – «Да, дон Лукас». – «Признаюсь, Фульгор, я подумывал в семинарию его отправить, чтобы им с матерью было на что жить, когда меня не станет. Да только не захотел он». – «И за что вам такое наказание, дон Лукас». – «Даже теперь ни в чем на него положиться нельзя; разве будет он опорой для старика? Увы, не повезло мне с сыном, Фульгор». – «Ужасно жаль, дон Лукас».
И вот, на тебе! Не будь Фульгор так привязан к Медиа-Луне, плюнул бы на встречу с новым хозяином. Уехал бы и в известность не поставил. Однако он дорожил этой землей, этими лысыми распаханными холмами, которые год за годом, превозмогая себя, приносили все больше… Возлюбленная Медиа-Луна… И ее приращения. «Пожалуй-ка сюда, землица Энмедио». Фульгор буквально видел, как она плывет к нему в руки. Словно уже была тут. «А ведь правда: заарканил бабенку – и дело в шляпе!» С этой мыслью, похлопывая по ногам хлыстом, он переступил порог имения.
Вскружить голову Долорес не составило большого труда. Глаза у нее блеснули, на лице изобразилось смятение.
– Простите, дон Фульгор, совсем вы меня в краску вогнали. Вот уж не думала, что дон Педро мною интересуется.
– Ночи без сна проводит с мыслями о вас.
– Да разве ему выбрать не из кого? В Комале столько красавиц. Если узнают они, какие тогда разговоры пойдут?
– Он о вас одной думает, Долорес. Больше ни о ком.
– От ваших слов, дон Фульгор, мурашки бегут. Мне подобное и в голову не приходило.
– Не любит он выставлять свои чувства напоказ. Дон Лукас Парамо, царство ему небесное, однажды заявил, что вы не чета Педро. Он и помалкивал как послушный сын. Теперь, когда старика не стало, никаких препятствий нет. Первейший его наказ был, да я с опозданием приехал, дел невпроворот. Назначим свадьбу на послезавтра. Что скажете?
– Не слишком ли рано? У меня ничего не готово. Нужно еще приданым заняться. Сестре написать. Или нет, лучше нарочного пошлю. В любом случае раньше восьмого апреля не успею. Сегодня первое. Да, только к восьмому. Передайте, пускай потерпит несколько денечков.
– Напротив, он хоть сейчас готов под венец. А насчет приданого мы сами позаботимся. Покойная матушка дона Педро с радостью отдала бы вам свой подвенечный наряд. Такова семейная традиция.
– Видите ли, эти дни мне еще кое для чего нужны. Женские дела… Стыдно сказать, дон Фульгор! Хоть в обморок падай. Словом, луна вот-вот… Ох, позор!
– При чем тут луна? Брак от любви зависит. Коли она есть, все остальное не имеет значения.
– Вы меня не поняли, дон Фульгор.
– Понял. Свадьба послезавтра.
И он оставил ее с протянутыми в мольбе руками: восемь дней, о большем она не просила.
«Не забыть бы сказать дону Педро… Ох, и ловкий шельмец, этот Педро! Так вот, напомнить ему, чтобы уведомил стряпчего насчет совместного владения имуществом. Не забудь, Фульгор, завтра же».
Долорес, в свою очередь, кинулась в кухню с тазом для умывания – нагреть воды. «Сделаю так, чтоб скорее началось. Нынче же вечером. Но, как ни крути, а три дня уйдет. Никуда не денешься. Ох, и счастья привалило! Вот удача! Благодарю, Господи, что послал мне дона Педро. Пускай даже я быстро ему надоем», – добавила она.
– Дала согласие и готова. Священник просит шестьдесят песо за церемонию без предварительного оглашения. Я сказал, что мы заплатим в положенный срок. Он опять за свое: мол, надо алтарь привести в порядок, и стол в трапезной совсем развалился. Я пообещал прислать ему новый. Тогда он припомнил, что вы на мессу не ходите. Я зарок дал, что будете. А еще, мол, после смерти вашей бабушки он десятину не получает. И на этот счет не беспокойтесь, говорю. В общем, все уладил.
– Ты у Долорес денег вперед не попросил?
– Нет, хозяин. По правде, не посмел ее обескуражить. Уж так она обрадовалась.
– Какое ребячество, Фульгор.
«Вот те на! Я, значит, ребенок. Да мне без малого пятьдесят пять, уже могила на горизонте маячит; а он-то много в жизни повидал?»
– Жаль стало ее радости лишать.
– Вот я и говорю: сущий ребенок.
– Как изволите, хозяин.
– На грядущей неделе съезди к Альдрете. Пусть вернет изгородь на прежнее место и на земли Медиа-Луны не посягает.
– Но ведь замеры у него правильные. Я за то ручаюсь.
– Скажи, что он ошибся в расчетах. Снеси ограду, если будет настаивать.
– А как же законы?
– Какие законы, Фульгор? С этого дня и впредь законы здесь устанавливаем мы. Есть у тебя крепкие ребята из местных?
– Да, найдется парочка.
– Тогда отправь их к Альдрете, и дело с концом. Составишь на него протокол о присвоении чужой собственности или придумай что-нибудь. Напомни ему, что Лукас Парамо умер. При мне все пойдет по-новому.
В небесной синеве плыли редкие облачка. Там, наверху, еще гулял ветерок; однако здесь, внизу, воздух превращался в раскаленную духоту.
Он вновь постучал рукоятью хлыста, просто чтобы напомнить о себе, прекрасно зная, что ему не откроют, пока не будет угодно Педро Парамо. Затем глянул на притолоку: «А все-таки с этими черными бантами нарядней». Едва он об этом подумал, дверь отворилась.
– Проходи, Фульгор. Что насчет Торибио Альдрете, решено дело?
– С плеч долой, хозяин.
– Значит, остаются Фрегосо. Пока ничего не предпринимай. Сейчас меня больше заботит мой «медовый месяц».
– Здесь повсюду голоса. Не иначе как они в стенах замурованы или под булыжниками мостовой. Идешь – эхо позади, точно шагает за тобой кто. А еще потрескивания. Смех. Только старый-престарый, словно выдохшийся. И голоса, дряхлые от времени. Много всего слыхать. Но я думаю, настанет день, когда эти звуки стихнут.
Так говорила Дамиана Сиснерос, пока мы шли по улицам селения.
– Одно время несколько ночей подряд мне чудились праздничные гулянья. Шум стоял даже в Медиа-Луне. Пошла я глянуть на содом, который тут творится, и вижу ровнехонько то, что сейчас: ничего и никого. На улицах ни души, как и теперь. Потом все смолкло. Неудивительно, ведь и от веселья устаешь.
– Да, – вновь промолвила Дамиана Сиснерос. – Здесь повсюду голоса. Только я уж привыкла. Услышу, как собаки воют, да и пускай себе воют. А то, бывает, ветер поднимется и ну листья с деревьев срывать, хотя сам видишь: нет здесь деревьев. Когда-то, выходит, росли, иначе откуда листьям взяться?
А хуже всего разговоры; голоса будто из маленькой щелки идут, но такие отчетливые, что говорящего сразу узнаешь. Да вот хоть сейчас, по пути к тебе похоронную процессию встретила. Остановилась я «Отче наш» прочитать. И еще не закончила, как одна женщина отошла от остальных – и ко мне: «Дамиана! Помолись за меня!»
Шаль откинула. Я гляжу: сестрица моя, Сикстина.
«Ты как сюда попала?» – спрашиваю.
А она в толпу юрк – и скрылась.
Не знаю, известно тебе или нет, но сестра моя Сикстина умерла, когда мне двенадцать минуло. Старшей была из шестнадцати детей. Сам посуди, сколько лет она уж мертва. А глянь-ка, все по белу свету скитается. Так что не пугайся, Хуан Пресиадо, голосов тех, кто ушел недавно.
– Значит, мама и вас предупредила о моем визите? – спросил я.
– Нет. Кстати, как она поживает?
– Умерла.
– Так рано? Отчего?
– Не знаю. Вероятно, от тоски. Она без конца вздыхала.
– Скверно. С каждым вздохом жизнь от человека по кусочку отлетает. Стало быть, умерла она…
– Да. Странно, что вы не знали.
– Откуда? Я уж сто лет ничего не знаю.