© Г. И. Полонский (наследник), 1968, 1972
© Г. И. Полонский, Н. Г. Долинина (наследники), 1972
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Доживем до понедельника
Куда-то все спешит надменная столица,
с которою давно мы перешли на «вы»…
Все меньше мест в Москве,
Где помнят наши лица,
все больше мест в Москве,
где и без нас правы.
Булат Окуджава
Киноповесть о трех днях в одной школе
Четверг
Может быть, мы не заметили ту осень, которую любил Пушкин. Допустим, из-за ее застенчивой краткости в этом году.
А можно сказать категоричнее: такой осени не заслужили мы, вот Москва и не видела ее. Теперь уж не увидим – сразу, наверное, к «белым мухам» перейдем.
Факт налицо: не та осень! Всего лишь «облачная погода без прояснений», не более.
Только к утру перестал дождь.
Во дворе у серого четырехэтажного здания школы безлюдно – мокрые деревья да птичий крик…
Выбежали из этого здания два пацана без пальто. Поеживаясь и оглядываясь, закурили. Выступ небольшой каменной лестницы загораживает их от ветра и от возможных наблюдателей, но только с одной стороны.
А с противоположной – как раз идет человек. В очках. Сосредоточен на том, куда поставить ногу, чтобы не увязнуть в глине. В углу его рта – незажженная сигарета.
Мальчики нырнули обратно в помещение.
– Как думаешь, видел? – спросил один, щуплый, с мышиными зубками. Второй пожал плечами.
Потом тот человек вошел в вестибюль.
– Здрасте, Илья Семеныч, – сказали оба мальчугана. Щуплый счел нужным объяснить их отсутствие на уроке:
– Нас за нянечкой послали, а ее нету…
– А спички есть? – спросил мужчина, вытирая ноги.
– Спички? Не… Мы же не курим.
Мужчина прошел в учительскую раздевалку.
– Надо было дать, – сказал второй мальчишка. – Он нормально спросил, как человек.
Щуплый со знанием жизни возразил:
– А кто его знает? С одной стороны – человек, с другой стороны – учитель… Пошли.
Под потолком летает обезумевшая, взъерошенная ворона. От воплей, от протянутых к ней рук, от ужаса перед облавой она мечется, ударяясь о плафоны, тяжко машет старыми крыльями, пробует закрепиться на выступе классной доски, роняя перья… Там до нее легко дотянуться, и она перебирается выше, на портрет Ломоносова.
Молоденькая учительница английского языка ошеломлена и напугана ужасно. Сорвали урок!.. Совсем озверели от восторга, их теперь не унять, не перекричать… Весь авторитет – коту под хвост! Ее предупреждали: как начнешь – так и сложится на годы вперед… Проблема № 1 – правильно поставить себя, заявить определенный стиль отношений… Вот она и заявила!
– Швабру тащи, швабру!
– А почему она не каркает? Может, немая?
– Черевичкина, ты всегда завтраки таскаешь, давай сюда хлеб!
– Станет она есть, жди! Сперва пусть очухается!
– Наталья Сергеевна, а как по-английски ворона?
– Вспомнил про английский! Вот спасибо…
– Ну как, Наталья Сергеевна?
– A crow.
– Эй, кр-роу, крроу, кррроу!!!
– Тряпкой надо в нее! Дежурный, где тряпка?
– «Какие перышки! Какой носок! И верно, ангельский…»
– Ну знаешь классику, знаешь! Братцы, под лестницей белила стоят. Искупаем ее?
– Сдохнет.
– Крроу, крроу!
И все это выкрикивается почти одновременно, и в глазах Натальи Сергеевны рябит от этих вдохновенно-хулиганских, вспотевших, хохочущих лиц! Вот уже кто-то приволок швабру, отнимают ее друг у друга… Ворона сжимается, пятится, закрывая глаза…
– Хватит! Не смейте ее пугать, она живая! – вдруг кричит Наталья Сергеевна, которая другие совсем слова готовила: про потерянный человеческий облик, про вызов родителей, про строжайшие меры… У переростка Сыромятникова она силой отбирает швабру, сует ее девчонке:
– Дикари вы, да? Рита, унеси швабру!
Потом она встала на стул и в наступившей тишине потянулась к вороне:
– Не бойся, глупенькая. Ничего мы тебе не сделаем…
Восхищенно переглядываются ребята: новая англичаночка у них, оказывается, – что надо!
Одному из ребят возня с вороной наскучила. Это Генка Шестопал, парень с темными недобродушными глазами, с драмой короткого роста, со скандальной – заметим к слову – репутацией. Китель расстегнут, руки в карманах, движения какие-то нервно-пружинистые. Он вышел в пустой коридор вслед за девчонкой, которая вынесла туда швабру.
– Что бу-удет!.. – весело ужасаясь, сказала ему девочка про всю эту кутерьму.
Она была тоненькая, светлая, зеленоглазая, ее звали Рита Черкасова.
– А что будет? – меланхолически спросил Генка. – Будут метать икру, только и всего…
– А кто это сделал-то? Я и не заметила, откуда она вылетела.
– А зря. – Генка открыто разглядывал Риту. Другим девчонкам не под силу соперничать с ней, и она это знает, оттого и ведет себя с тем королевским достоинством, которому не приходится кричать о себе: имеющий глаза увидит и так…
– Зря не заметила. Ты член бюро, с тебя будут спрашивать…
Она дунула небрежно вверх, прогоняя падающую на глаза прядь волос, и хотела вернуться в класс, но Генка привалился спиной к двери.
– «Что за женщина, – тихонько пропел он, – увижу и неме-е-ею… Оттого-то, понимаешь, не гляжу…»
– Пусти, ну!
– Если это дело будет разбираться в верхах, – проговорил Генка бесстрастно, – можешь сказать, что ворону принес я.
– Ты?! Очень мило с твоей стороны, – поразилась она. – Я жутко запустила английский, два раза отказывалась, а сегодня погорела бы точно.
– А моя ворона умница, она это учла, – глядя в потолок, намекнул Генка. – Ну ладно, иди, а то телохранитель твой заволнуется. – Это он произнес уже другим тоном, едким и мрачным.
– Из-за тебя? – Она смерила его взглядом и вернулась в класс. Генка вздохнул и пошел за ней.
…Наталья Сергеевна, все еще стоя на стуле, подумала вслух:
– Так она не пойдет на руки. Надо хлеба на книжку… Есть хлеб?
– А как же! Черевичкина! – Это крикнул Костя Батищев, красивый парень в таких джинсах, какие в конце шестидесятых могли достать и натянуть на себя немногие… Это его Генка назвал телохранителем Риты, и она действительно немедля оказалась рядом с ним. Они и за партой сидели вместе. И вообще их роман законным образом цвел на глазах у всех.
Пышнотелая Черевичкина давно держала наготове полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Не вынимая их оттуда, она отщипнула немножко.
– Вороне Главжиртрест послал кусочек сыра, – продекламировал Михейцев, большой энтузиаст нынешнего переполоха. Он вырвал у нее мешочек. – Не жмотничай, тебе фигуру надо беречь…
Класс продолжал ходить ходуном.
По коридору шагал Илья Семенович Мельников, учитель истории, – это его мы видели, когда он входил в школу. Худощавый лобастый человек. Сорок пять ему? Сорок восемь? Серебряный чубчик. Иронический рот и близорукость придают его облику некоторую надменность. Но стоит ему снять очки – выражение глаз станет беззащитным. Он чем-то на Грибоедова похож.
Мельникова остановил шум за дверью девятого «В». Пришлось заглянуть: с нового учебного года он был здесь классным руководителем.
То, что он увидел, было настоящим ЧП: класс радостно сходил с ума; учительница, явно забывшись, стояла на стуле; кольцом окружали ее ребята, ни один не сидел за партой; все шесть плафонов на потолке угрожающе раскачивались; спасибо, что не все шесть – на полную амплитуду!
Мельников распахнул дверь и ждал не двигаясь. Просто глядел и вникал. Они застыли на местах. Мальчишки прекратили жевать конфискованные у Черевичкиной бутерброды.
Опустив голову, закрыв щеки и уши обеими руками, умирала от стыда и страха Наталья Сергеевна. Она даже со стула забыла слезть, до того оцепенела.
Мельников понял, что взрослых здесь не двое, как могло показаться, а он один.
Оглядываясь на него, ребята побрели к своим партам. Наталья Сергеевна, неловко натягивая подол, слезла со стула. Только теперь, когда все расступились, Мельников увидел ворону. Она, словно специально, чтобы обратить на себя его внимание, покинула ломоносовский портрет и села на шкаф для наглядных пособий. Многие прыснули.
– Илья Семенович, понимаете… – краснея, начала Наталья Сергеевна, – я давала на доске новую лексику, было все хорошо, тихо… И вдруг – летит… Я не выяснила, кто ее принес, или, может быть, она сама…
– Сама, сама, что за вопрос! Погреться, – насмешливо перебил Мельников, глянув на закрытые окна. – А зачем передо мной оправдываться? Класс на редкость активен, у вас с ним полный контакт, всем весело, – зачем же я буду вмешиваться? Я не буду. – Он повернулся и вышел.
В классе приглушенно засмеялись, потом притихли – кто затаил азартное любопытство (теперь-то что она будет делать?!), кто – сочувствие (зря мы ее подставили… все-таки совсем еще девчонка).
– А правда, что вы у него учились? – спросил Генка, с интересом наблюдавший за ней.
Ответа не последовало. Прикусив губу, постояла в растерянности Наталья Сергеевна и вдруг выбежала вслед за Мельниковым. Догнала его в пустом коридоре.
– Илья Семенович!
– Да? – Он остановился.
– Зачем вы так? Илья Семеныч? Да, я виновата, я не справляюсь еще… Но вы могли бы помочь…
– В чем же? Если вам нужна их любовь – тогда дело в шляпе: они, похоже, без ума от вас… А если авторитет…
– А вам теперь любовь не нужна?
Мельников усмехнулся:
– Любовь зла. Не позволяйте им садиться себе на голову, дистанцию держите, дистанцию! Чтобы не плакать потом… А помочь не сумею: никогда не ловил ворон!
Почему у нее горят щеки под его взглядом? Почему она поворачивается, как солдатик, и почти бежит, чувствуя этот взгляд спиной?
В классе она, конечно, застала все то же бузотерство вокруг вороны. И – принялась держать дистанцию…
С такой холодной угрозой она им сказала: «Silence! Take your places», что сели они сразу и молча уставились на нее с опасливым ожиданием. Она подошла к окну, открыла первую раму… Немного замешкалась, открывая вторую: шпингалет не поддавался.
– Выбросит! – вслух догадалась Рита Черкасова.
– Вспугнуть бы… – прошептал мечтательно чернявый Михейцев.
Англичанка стояла спиной: надо было успеть, пока она не обернулась. И, прицелившись, Костя Батищев сильно и точно запустил в ворону тряпкой. Но слишком сильно и слишком точно – так, что даже ахнули: мокрая и оттого тяжелая тряпка накрыла птицу, сбила ее и только упростила учительнице дело. Она взяла этот трепыхающийся ком – и выкинула.
Стало очень тихо. Наталья Сергеевна захлопнула окно и стала быстро-быстро перебирать и перелистывать на столе свои записи…
– А мне мама говорила, что птичек убивать нехорошо, – меланхолически сказал переросток Сыромятников.
– Без суда и следствия, – добавил Михейцев.
Не очень послушной рукой Наташа стала выписывать на доске лексику к новому тексту. Но класс не унимался.
– Наталья Сергеевна, ведь четвертый же этаж! В тряпке! Зачем вы так, Наталья Сергеевна! – волновались девочки.
Напрасно она пыталась вернуться к английскому, напрасно стучала по столу и повторяла:
– Stop talking! Silence, please![1] – (Чужой язык раздражал их, пока не выяснили кое-чего на своем.)
Генка, ни слова не говоря, сердито-серьезно следил за событиями. Зато острил, розовый от злости и возбуждения, его соперник Костя Батищев:
– Гражданская панихида объявляется открытой… Покойница отдала жизнь делу народного образования.
– Батищев, shut up![2] – грозно сказала учительница.
– А может, не разбилась? – предположил кто-то. – Я сбегаю погляжу, можно, Наталья Сергеевна? Я мигом, – вызвался Сыромятников и уже встал и пошел. – Я даже принести могу – живую или дохлую, хотите?
Наташа схватила его за рукав:
– Вернись!
– Ты не сюда, ты Илье Семеновичу принеси, – медленно, отчетливо произнесла Рита. – Пусть он видит, какие жертвы для него делаются…
Это оскорбило Наталью Сергеевну до слез, она задохнулась и скомандовала на двух языках:
– Черкасова, go out! Выйди вон!
Рита дунула вверх, прогоняя падающую на глаза прядь, переглянулась с Костей и неторопливо, с улыбкой, ушла.
Сыромятников – вслед за ней.
– Интересно, за что вы ее? – сузил глаза Костя. – Ребятки, нам подменили учительницу! У нас была чудесная веселая девушка…
– Батищев, go out! Я вам не девушка! – выпалила Наталья Сергеевна под хохот мужской половины класса.
– Ну все равно – женщина, я извиняюсь, – широко улыбаясь, продолжал Костя. – И вдруг – Аракчеев в юбке.
– Думайте что хотите, но там, за дверью… Be quick!
В знак протеста мальчишки застучали ногами, загудели… У двери Костя посулил сострадательным тоном:
– Так вы скоро одна останетесь…
– Пожалуйста. Я никого не держу! – окончательно сорвалась учительница, бледная, как стенка, и отвернулась к доске, чтобы выписать там остаток новых слов…
Поднялся и пошел к двери Михейцев. И его сосед. И в солидарном молчании поднялось полкласса… а затем и весь класс. Уходя, Генка сказал:
– «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове…»
…Потемнело в глазах Натальи Сергеевны. Только слух различал, как еще одна группа встает, еще ряд пустеет… Когда она открыла глаза, в классе сидела только одна перепуганная толстая Черевичкина. Ужаснулась Наташа и снова закрыла глаза.
Уроки кончились, школа работала в тот год в одну смену. Жизнь, правда, превращала эту одну – минимум в полторы. Вот гнется над тетрадками словесница Светлана Михайловна, гуляет по страницам ее толстый синий карандаш. И это, считайте, покой еще, почти досуг… Вот она подняла голову, недоуменно прислушалась: музыка… Прекрасная и печальная музыка, совсем необычная для этих стен.
Светлана Михайловна заложила тетрадку карандашом и встала, любопытство повело ее наверх, в актовый зал… Она тихонько входит. В зале свет не горит и пусто. Нужно сперва освоиться с полумраком, чтобы увидеть: на сцене у рояля сидит Мельников и играет пустым стульям. При чахлом свете заоконного фонаря ему клавиатуры не видно наверняка – и не надо, выходит? Пальцы его сами знают все наизусть?
– Так вот кто этот таинственный романтик! – бархатисто засмеялась Светлана Михайловна.
Мельников вздрогнул, убрал руки с клавиш.
– Да нет, вы играйте, играйте, я с удовольствием вас послушаю. Я только мрака не люблю, я включу? – И зажглись все плафоны. – Вот! Совсем другое настроение… Это вы играли какую вещь?
Мельников вздохнул, но ответил:
– «Одинокий путешественник» Грига.
Помолчали.
– Да… – теперь уже вздохнула Светлана Михайловна. – Настоящую музыку понимают немногие…
Она сделала паузу, ожидая, что он подхватит ее мысль, но Мельников молчал, только пальцы его изредка задевали клавиши… Продолжить пришлось самой Светлане Михайловне:
– Я всегда твержу: нельзя нам замыкаться в скорлупе предмета. Надо брать шире, верно? Черпать и рядом, и подальше, и где только возможно! Всесторонне. И тогда личная жизнь у многих могла бы быть богаче… Если подумать хорошенько.
Мельников согласился вежливо:
– Если подумать – конечно.
– А кстати, почему вы не спешите домой? Не тянет?
Вопрос был задан значительно, но Мельников его упростил:
– Дождь.
– Дождь? – переспросила она недоверчиво. – Ну да, конечно.
Разговор клеился плохо.
– «В нашем городе дождь…» – негромко пропела Светлана Михайловна, умудренно, с печальной лаской глядя на Мельникова. – «Он идет днем и ночью…»
Одним пальцем он подыграл ей мелодию.
– «Слов моих ты не ждешь… Ла-ла-ла-ла…»
Вдруг все плафоны погасли. Мимо застекленной двери, за которой оставался последний из нормальных источников света, прошла нянечка с ведром. Возможно, это был с ее стороны намек: закругляйтесь, мол, с вашей лирикой…
– Я ведь пела когда-то, – поспешила заговорить Светлана Михайловна. – Было такое хобби! Когда я еще в Пензе работала, меня там, представьте, для областного радио записывали: «Забытые романсы»… И четырежды дали в эфир! Где-то и теперь та бобина пылится.
– Вот бы послушать, – сказал Мельников.
– Вы правда хотите? – встрепенулась Светлана Михайловна.
– А что? Допустим, на большой перемене? Школьный радиоузел не балует же нас ничем человеческим – а тут всех разом приобщил бы к романсам! Питательно же!
Это он пошутил? Холодновато как-то. А может, и едко. Впрочем, она перестала понимать все его шуточки – безобидные они или обидные? Вот и сейчас, не разобрав толком, ужалил он ее или ободрить хотел, – потускнела Светлана Михайловна, сникла. От самой головоломки этой. Затем, преодолев минутную слабость, потребовала:
– Дайте мне сигарету.
Мельников дал сигарету, дал прикурить и спустился в зал. Сел там на один из стульев. Теперь они были разделены значительным пространством.
Светлана Михайловна жадно затянулась и затем спокойно через весь зал сказала:
– Зря злитесь, зря расстраиваетесь… И зря играете «Одинокого пешехода».
– Путешественника, – поправил он. И зачем-то перевел на английский: – «Alone traveller».
– Вот-вот, – подхватила Светлана Михайловна. – Ничего ей не будет. Ее простят – и дирекция, и вы в первую очередь. Она же девочка, только начинает. Это мы с вами ничего не можем себе простить и позволить…
Закрыв глаза, Мельников откинулся на спинку стула.
Шумел за окнами дождь.
Светлана Михайловна подошла к Мельникову.
– Что с вами? – спросила она, страстно желая понять. – Почему вы стали таким?
– Каким? – Мельников спросил, не открывая глаз.
– Другим!
Он вдруг подмигнул ей и прочитал:
Как просто сказано, обратите внимание… как спокойно… И – навсегда.
– Еще бы, – осторожно поддержала Светлана Михайловна. – Классик.
– Кто?
Глаза ее устремились вверх, на лбу собралась гармошка морщин – ни дать ни взять, школьница у доски.
– Похоже на Некрасова. Нет?
Он покачал головой. Ему нравилось играть с ней, с учительницей литературы, в такие изнурительные для нее викторины.
– Тю… Не Тютчев?
– Холодно.
– Фет?
– Холодно. Это не из школьной программы.
– Сдаюсь…
– Баратынский.
– Ну, знаете! Никто не обязан помнить всех второстепенных авторов, – раздражилась вдруг Светлана Михайловна. – Баратынский!
– А его уже перевели, вы не слышали разве?
Она смотрела озадаченно.
– Перевели недавно, да. В первостепенные.
За что он ей мстит? За что?! И она сказала, платя ему той же монетой:
– Вы стали злым, безразличным и одиноким. Вы просто ушли в себя и развели там пессимизм! А вы ведь историк… Вам это неудобно с политической даже точки зрения.
Вот этого ей говорить не стоило! Мельников едко усмехнулся и отрезал:
– Я, Светлана Михайловна, сейчас даю историю до семнадцатого года. Так что политически тут все в порядке…
Он поднялся, чужой, холодно поблескивающий стеклами очков, в черном пальто, накинутом на плечи…
Она поняла, что его уже не вернешь, и мстительно спросила вслед:
– Вас, очевидно, заждалась ваша мама?
– Очевидно. До свидания.
Хлопнула дверь.
Сидит Светлана Михайловна в полутемном зале одна, слушает гулкие шаги, которые все дальше, все тише.
Черт бы подрал его с этими шуточками! Учитель не имеет права на них! Учитель – это же ясность сама, ему противопоказана двусмысленность… Разве не так?
Они встретились в булочной – учитель и ученик.
– Пять восемьдесят – в кондитерский, – сказал ученик кассирше. Он был интеллигентный, симпатичный – и почти совсем сухой, в то время как на улице наяривал ливень, отвесный, как стена.
– Двадцать две – хлеб, – сказал Мельников.
И тут парень, отошедший с чеком, заметил его:
– Илья Семенович!
– Виноват…
Дождь сделал непрозрачными мельниковские очки.
Пришлось их снять.
– Боря Рудницкий, если не ошибаюсь?
– Так точно! Вот это встреча!..
Дальнейшее происходило в кабине серой «Волги». Борис сидел с шофером, Мельников – сзади, засовывая хлеб в портфель.
– Ну вот… так-то веселей, чем мокнуть. Приказывайте, Илья Семенович, куда вам?
– Хотелось бы домой, на старый Арбат, там переулок…
– Отлично. Толик, слыхал? – обратился Борис к шоферу; тот кивнул и дал газ. – Все там же живете, все там же работаете… – с тепловатой грустью не то спросил Мельникова, не то констатировал Борис.
– Да. Боря, а что означает сия машина? – В тоне Мельникова благожелательное удивление.
– Как что? – засмеялся Борис. – Простую вещь означает: что в моем департаменте о ценных кадрах заботятся лучше, чем у вас… Мне, например, уже тогда было обидно, что такой человек, как вы, распыляет себя в средней школе… месит грязь, рискует в гололед… Не только несправедливо, но и нерентабельно для общества! С гораздо более высоким КПД вас можно использовать…
Борис говорил это с тем особым дальновидным юмором, который амортизирует резкость любых суждений и не позволяет придраться к ним…
– Расскажи о себе, – переключил его Мельников.
– А что я? Я в порядке, Илья Семенович, жалоб нет.
– Женат?
– Свободен. – Юмор Бориса утратил долю своей естественности. – Да, кстати, ведь там у вас обосновалась одна наша общая знакомая?.. Как она?
– Рано судить, – с заминкой ответил Мельников. – Есть свои трудности, но у кого их нет?
– Так ведь она обожает их, трудности! Настолько, что создает их искусственно. Себе-то ладно, это дело вкуса, но другим она их тоже создает…
Помолчали. Мельникову хотелось спросить, что значат эти слова, но его что-то удерживало.
Вдруг, разом потеряв свой «амортизирующий» юмор, бывший ученик повернулся к Мельникову и жарко заговорил:
– Ну ладно: вам я скажу, вам это даже надо знать! Представьте себе невесту, которая буквально у входа в загс бормочет: «Прости меня», швыряет цветы и бежит от тебя! Бежит, как черт от ладана… Красиво? Мало того, что меня опозорили, мало того, что у моего отца был сердечный приступ, так еще сорвалась моя командировка в Англию. На год командировочка! Сами знаете, как они любят посылать неженатых! Да еще в страны НАТО! Про свои чувства я уж и не говорю…
Летели в окнах дрожащие, обгоняющие друг друга огни… Чтобы закруглить эту тему без надсады и зла, Борис сказал:
– А вообще-то все к лучшему. Знаете такую песенку:
Огни, огни… Лиц мы не видим.
– Или я не прав?
– Прав, Боря, прав… Здесь можно остановить?
– Так ведь еще не ваш переулок… я ж помню его!
– А не важно, я дворами – короче… Спасибо. Мне еще в аптеку…
– А вот и она, – сказал шофер Толик.
– Благодарю… Прав ты, Боря, в том, что мой КПД – он и впрямь мог быть существенно выше…
Хлопнула дверца.
«Волга» сначала медленно, словно недоумевая, сопровождала Мельникова, идущего по тротуару, а затем рванула вперед.
Он ел без всякого интереса к пище, наугад тыкая вилкой и глядя в «Известия».
Его мать – старуха строгая, с породистым одутловатым лицом и умными глазами – сидела в кресле и смотрела, как он ест. Вздрагивающей ладонью она поглаживала по голове бронзовый бюстик какого-то древнего грека – Демосфена? Демокрита? Геродота? – словом, кого-то из них.
– Кто-нибудь звонил? – поинтересовался Мельников.
– Звонили… – Полина Андреевна не оживилась от вопроса.
– Кто же?
– Зрители.
– Кто-кто? – переспросил Мельников.
– Зрители кинотеатра «Художественный» – терпеливо объяснила мать. – Спрашивали, что идет, когда идет, когда бронь будут давать… У них 291–96, а у нас 241–96… вот и сцепились.
– Ну, это поправимо.
– А зачем поправлять? Не надо! Человеческие голоса услышу, сама язык развяжу… а то я уж людскую речь стала забывать!
Мельников засмеялся, покрутил головой:
– Мама! А если баню начнут спрашивать? Или Святейший Синод?
Старуха, не обратив внимания на эту издевку (над кем и над чем, спрашивается?), продолжала свое:
– Тебе не повезло. Тебе очень не повезло: в свои семьдесят шесть лет твоя мать еще не онемела… Она еще, старая грымза, хочет новости знать – о том о сем… Вот ведь незадача! Ей интересно, о чем сын думает, как работа у него, как дети слушаются… С ней бы, с чертовой перечницей, поговорить полчаса – так ей бы на неделю хватило… всё-ё бы жевала…
– Мама, но там не театр, там обычные будни. Я не знаю, что рассказывать, ей-богу… – Он честно попытался вспомнить. – Говорил я тебе, что к нам пришла работать Горелова? Моя ученица, помнишь, нет? Наташа Горелова, выпуск семилетней давности… Бывала она здесь…
Полина Андреевна просияла и повернулась к сыну всем корпусом:
– Ну как же. У нее роман был с этим…
– С Борей Рудницким. Ну вот тебе и все новости. – Мельников направился в свою комнату. – Нет, еще одна: сегодня ей сорвали урок…
Теперь он у себя.
Здесь властвуют книги. Верхние стеллажи – под самым потолком. Это не нынешние подписные собрания сочинений со знакомыми всем корешками, – нет, у этой библиотеки еще довоенный базис, старые издания – в большинстве.
На стене одна репродукция – с известной картины «Что есть истина?» Николая Ге. Диспут Понтия Пилата с Христом: для римского прокуратора Иудеи в слове «истина» – труха, но Сын Божий, хоть и близок к мукам Голгофы, а слова этого уступать не намерен…
Старенькое пианино с канделябрами, диван, рабочий стол. На столе, в сочетании, понятном одному хозяину, лежат том Шиллера, книжка из серии «Библиотека современной фантастики» и давно сделавшийся библиографической редкостью (а некогда еще и способный схлопотать своему владельцу беду!) журнал «Каторга и ссылка»…
Илья Семенович расслабил узел галстука, повалился на диван, взял одну из этих книг. Но нет, не читалось ему…
Глядя поверх страницы, он думал, курил и наконец, до чего-то додумавшись, резко поднялся, чтобы забрать от мамы к себе переносной телефонный аппарат. Когда он, путаясь в длинном перекрученном шнуре, направился к себе, Полина Андреевна весело окликнула его:
– Слушай, а привел бы ты ее к нам! Ведь будет же что вспомнить…
– Например?
– Ну как же. Например, как ты сам жаловался, что ее глазищи мешают тебе работать?.. Как уставятся молитвенно…
– Мама!
– Что? Или я сочиняю! Это что-нибудь да значило, а? Уж не знаю, куда глядел этот ее парень…
– Будет, мама, ты увлеклась, – перебил Мельников, рассерженно недоумевая (о чем это она?! что за бред!), и, потянув за собой телефонный шнур, ушел к себе, заперся.
– Нет, обязательно приведи! – в закрытую дверь сказала Полина Андреевна. – Скажи, я пригласила…
Разговор этот, похоже, взбесил Мельникова.
Он лежал и смотрел на телефон, стоящий на полу, как на заклятого врага. Отвернется в книгу. Потом посмотрит опять… Пресек наконец сомнения, набрал номер.
– Алло? Алло? – неразборчивым клекотом ответила трубка.
Мельников, после нелепо долгой паузы, спросил:
– Скажите, что у вас сегодня?.. Это кинотеатр?.. Нет… Странно…
Он надавил ребром ладони на рычажки, стукнул себя чувствительно трубкой по лбу. Тот же номер набрал снова.
– Наталья Сергеевна, извините, это я пошутил по-дурацки… От неловкости – в нелепость! Мельников говорит… Дело вот в чем… Я видел, как вы уходили зареванная… Это вы напрасно, честное слово. Если из-за каждой ощипанной вороны…
Но трубка остудила его порыв какой-то короткой фразой.
– Ах, сами… Ну добро. Добро. Извините.
Он сидит с закрытыми глазами. Резко обозначена впадина на щеке.
Пятница
Первый утренний звонок в 8:20 дается для проверки общей готовности. На него не обращают внимания.
Учительская гудит от разговоров, легко подключая к ним вновь прибывших, тем более что темы поминутно меняются. Кто-то между делом спешит допроверить тетради: на них вечно не хватает времени…
– Вчера, представляете, просыпаюсь в час ночи не на своей подушке…
– Да что вы? Это интересно…
– Ну вас, Игорь Степанович!.. Просыпаюсь я головой на тетрадке, свет в глаза… проверяла, проверяла – и свалилась!
– Аллочка, имейте совесть! – так обращались время от времени к химичке Алле Борисовне, которая могла висеть на телефоне все внеурочное время. Она роняла в трубку какие-то междометия, томно поддакивала, скрывая предмет своего разговора, и это особенно злило учителей.
– Угу… Угу… Угу… – протяжно, в нос произносит Аллочка. – Угу… Кисленьких… Угу… Как всегда… Угу… Грамм двести – триста.
Светлана Михайловна говорила с Наташей грубовато-ласково:
– Ну что такое стряслось? Нет, ты плечами не пожимай, ты мне глаза покажи… Вот так. Не обижаешься, что я говорю «ты»?
– Нет, конечно.
– Еще бы! Здесь теперь твой дом – отсюда вышла, сюда и пришла, так что обособляться некрасиво…
– Я не обособляюсь.
– Вот и правильно! Раиса Пална, а вы что ищете?
– Транспортир – большой, деревянный.
– На шкафу…
Мельников говорил в углу со старичком-географом, который постоянно имел всклокоченный вид, оттого что его бороденка росла принципиально криво. Илья Семенович возвращал ему какую-то книгу и ругал ее:
– Это, знаете, литература для парикмахерской, пока сидишь в очереди. Он же не дал себе труда разобраться: почему его герой пришел к религии? И почему ушел от нее? Для кого-то это вопрос вопросов – для меня, к примеру… А здесь это эффектный ход!..
Старичок-географ смущенно моргал, словно сам был автором ругаемой книжки.
Мельников замолчал. До него донесся сетующий насморочный голос учительницы начальных классов:
– И все время на себя любуются! Крохотули такие, а уже искокетничались все… Им говоришь: не ложите зеркальце в парту! Его вообще сюда таскать запрещается. – Ложат, будто не слышали… Вчера даже овальное, на ручке ложили – представляете?
– Послушайте… нельзя же так!
Говорившая обернулась и уставилась на Мельникова, как и все остальные. Чем это он рассержен так?
– Я вам, вам говорю. Вы учитель, черт возьми, или…
– Вы – мне? – опешила женщина.
– «Ложить» – нет такого глагола. То есть на рынке-то есть, а для нас с вами – нету! Голубушка, Таисия Николаевна, как не знать этого? Не бережете свой авторитет, так пощадите чужие уши!..
Его минутная ярость явно перекрывала повод к ней. Он и сам это почувствовал, отвернулся, уже жалея, что ввязался. Учительница начальных классов издала горлом булькающий сдавленный звук и быстро вышла… Светлана Михайловна – за ней:
– Таисия Николаевна! Ну зачем, золотко, так расстраиваться?..
Потом была пауза, а за ней – торопливая разноголосица:
– Время, товарищи, время!
– Товарищи, где шестой «А»?
– Шестой «А» смотрит на вас, уважаемая… – (речь шла о классном журнале).
– Лидия Иванна, ключ от физики у вас?
– Там открыто. Только я умоляю, чтобы ничего не трогали… Вчера мне чуть не сорвали лабораторную…
Светлана Михайловна вернулась взбудораженная, красная, сама не своя. Перекрыв все голоса, она объявила Мельникову:
– Вот, Илья Семенович, в чужом-то глазу мы и соломинку видим… Весь ваш класс не явился на занятия. В раздевалку они не сдали ни одного пальто, через минуту второй звонок, а их никто не видел… Поздравляю.
Стало тихо в учительской. У Ивана Антоновича, у географа, что-то с грохотом посыпалось из портфеля, куда он засовывал книжку. Оказывается, он яблоками отоварился спозаранок и – без пакета…
– Я так и знала, что без Анны Львовны что-нибудь случится, – добавила Светлана Михайловна, ища взглядом Мельникова и – странное дело! – не находя. Отгороженный столом, Илья Семенович сидел на корточках и помогал старику собрать его несчастные яблоки (на глаз можно было определить, что кислятина!). Они вдвоем возились там – «история с географией», а учителя саркастически улыбались.
– Чей у них должен быть урок? – спросил Мельников. Он показался без очков над столом.
– Мой, – объявила Наташа.
И ножка ее отфутболила к Мельникову запыленное яблоко.
Мельников осматривался, стоя без пальто у дверей школы. Двор был пуст. Кувыркались на ветру прелые листья, качались молоденькие оголенные деревца. С развевающимся шарфом Илья Семенович пошел вдоль здания.
С тыльной стороны пристраивали к школе мастерские. Там был строительный беспорядок, стабильный, привычный, а потому уже уютный: доска, например, водруженная на старую трубу из котельной, образовала качели, леса и стальные тросы применялись для разных гимнастических штук; любили также пожарную лестницу… Здесь можно было переждать какую-нибудь опасность, покурить, поговорить с девчонкой – словом, свой девятый «В» Мельников не случайно обнаружил именно здесь.
Его увидели.
Кто-то первый дал сигнал тревоги, кто-то рванулся «делать ноги», но был остановлен… До появления Мельникова они стояли и сидели на лесах группками, а теперь все сошлись, соединились, чтобы ожидаемая кара пришлась на всех вместе и ни на кого в частности…
Генка Шестопал наблюдал за событиями сверху, с пожарной лестницы; он там удобно устроился и оставался незамеченным.
Мельников разглядел всю компанию. Они стояли, разлохмаченные ветром, в распахнутых пальто… Портфели их сложены на лесах.
– Здравствуйте, – сказал Илья Семенович, испытывая неловкость и скуку от предстоящего объяснения.
– Здрасте… – Они старались не смотреть на него.
– Бастуем, следовательно?
Они молчали.
– Какие же лозунги?
Сыромятников выступил вперед. Если лидер – он, поздравить этих архаровцев не с чем…
– Мы, Илья Семенович, знаете, за что выступаем? За уважение прав личности!
И многие загудели одобрительно, хотя и посмеиваясь. Сыромятников округлил свои глазки, неплохо умеющие играть в наив. Столь глубокие формулировки удавались ему не часто, и он осмелел.
– Надо, Илья Семенович, англичаночку призвать к порядку. Грубит.
Поглядел Мельников на длинное обиженное лицо этого верзилы – и не выдержал, рассмеялся.
Костя Батищев перекинулся взглядом с Ритой и отодвинул Сыромятникова.
– Скажи, Батя, скажи… – зашептали ему.
Костя заговорил, не вынимая рук из косых карманов своей замечательной теплой куртки:
– Дело вот в чем. Сперва Наталья Сергеевна относилась к нам очень душевно…
– За это вы сорвали ей урок, – вставил Мельников.
– Разрешите я скажу свою мысль до конца, – самолюбиво возразил Костя.
– Прежде всего вернемся в помещение. Я вышел, как видите, без пальто, а у меня радикулит…
Ребята посмотрели на Костю; он покачивал головой; явно ощущал красивый этот парень свою власть и над ними и над этим стареющим продрогшим очкариком…
– А вы идите греться, Илья Семенович, – позволил Батищев с дружелюбным юмором. – Не рискуйте, зачем? А мы придем на следующий урок.
– Демидова, ты комсорг. Почему ж командует Батищев? – не глядя на Костю, спросил Мельников.
Маленькая Света Демидова ответила честным взором и признанием очевидного:
– Потому что у меня воля слабее.
– А еще потому, что комсорг – это рабочая аристократия, – веселым тонким голосом объявил Михейцев.
– Пошутили – и будет, – невыразительно уговаривал Мельников. И смотрел на свои заляпанные глиной ботинки.
– А мы не шутим, Илья Семенович, – солидно и дружелюбно возразил Костя. – Мы довольно серьезно настроены…
– А если серьезно… тогда получите историческую справку! – молодеющим от гнева голосом сказал учитель. – Когда-то русское общество было потрясено тем, что петрашевцев к «высшей мере» приговорили – кружок, где молодой Достоевский был… где всего лишь читали социалиста Фурье, а заодно и знаменитое Письмо Белинского к Гоголю. И за это – гражданский позор на площади… надлом шпаги над головой… потом на эту голову – мешок… и тут должен был следовать расстрел! В последний миг заменили, слава богу, острогом.
…Или другое: из Орловского каторжного централа просочились мольбы заключенных о помощи: там применялись пытки…
В таких случаях ваши ровесники не являлись в классы. Бастовали. И называли это борьбой за права человеческой личности… Как Сыромятников.
Такая аналогия смутила ребят. Не сокрушила, нет, а именно смутила. До некоторой степени. А Мельникову показалось, что лекция его до абсурда неуместна здесь… что ребятам неловко за него!
– И что… помогали они? Ихние забастовки? – трусливо вобрал Сыромятников голову в плечи. Ответа не последовало.
– Предлагаю «не удлинять плохое», как говорили древние. Не слишком это порядочно – сводить счеты с женщиной, у которой сдали нервы. А? – Илья Семенович оглядел их всех еще раз и повернулся, чтобы уйти восвояси: аргументы он исчерпал, а если они не сработали, сцена становилась глупой.
Но тут он увидел бегущую сюда Наташу. Ребята насторожились, переглянулись: теперь учителей двое, они будут снимать стружку основательнее, злее… За ворону, за срыв уроков вчера и сегодня, за все…
Наталья Сергеевна была, как и Мельников, без пальто, но не мерзла – от возбуждения. Блестя сухими глазами, она сказала легко, точно выдохнула:
– Я хочу сказать… Вы простите меня, ребята. Я была не права!
И – девятый «В» дрогнул: в школе тех лет нечасто слышали такое от учителей, не заведено было. Произошло замешательство.
– Да что вы, Наталья Сергеевна! – хором заговорили девочки, светлея и сконфуживаясь.
– Да что вы… – заворчали себе под нос мальчишки.
– Нет, вы тоже свинтусы порядочные, конечно, но и я виновата…
Срывающийся голос откуда-то сверху сказал взволнованно:
– Это я виноват! Ворона-то – моя…
Все задрали головы и увидели забытого наверху Генку. Он еще что-то пытался сказать, спускаясь с лестницы, но все потонуло во взрыве смеха по его адресу. Обрадовался разрядке девятый «В»!..
– А я на Сыромятникова подумала!
– Что вы, Наталья Сергеевна, я ж по крупному рогатому скоту!
…Мельников, стоя спиной к ним, завязывал шнурок на ботинке и горевал о том, что сполна избавиться теперь от жидкой глины, на обувь налипшей, получится только дома; а как в этом виде на уроки являться? Ветер трепал его шарф и волосы. У него было такое чувство – неразумное, конечно, но противное, – будто вся компания смеется над ним. И Наташа тоже.
Потом урок английского шел своим чередом. Зная, что они похитили у Натальи Сергеевны уйму времени, ребята старались компенсировать это утроенным вниманием и активностью.
– What is the English for[3]… ехать верхом? – спрашивала звонко Наташа.
В приливе симпатии к ней поднимался лес рук. Все почему-то знали, как будет «ехать верхом»!
– То ride-rode-ridden! – бодро рапортовал Сыромятников. Даже он знал!
Но тут вошла в класс Светлана Михайловна. Все встали.
– Ах, все-таки пожаловали? – удивленно сказала она. – Извините, Наталья Сергеевна. Я подумала, что надо все-таки разобраться. В чем дело? Кому вы объявили бойкот? Садитесь, садитесь. Воспользовались тем, что завуч бюллетенит, что учительница молодая… так? – Она ходила по рядам. – Только не нужно скрытничать. Никто не собирается пугать вас административными мерами. Я просто хочу, чтобы мы откровенно, по-человечески поговорили: как это вас угораздило – не прийти на урок? Чья идея?
Молчит девятый «В» в досаде и унынии: опять двадцать пять!
– Так мы уже все выяснили! – сказал Батищев.
– Наталья Сергеевна сама знает, – подхватила Света Демидова.
– Да… у нас уже все в порядке, Светлана Михайловна, – подтвердила Наталья Сергеевна.
– О… Так у вас, значит, свои секреты, свои отношения… – Светлана Михайловна улыбалась ревниво. – Ну-ну. Не буду мешать.
По классу облегченный вздох прошелестел, когда она вышла.
Школьная нянечка, тетя Граня, выступала в роли гида: показывала исторический кабинет трем благоговейно притихшим первоклассникам.
– Вишь, как давно напечатано. – Она подвела их к застекленному стенду с фотокопиями «Колокола», «Искры» и пожелтевшим траурным номером «Правды» от 22 января 1924 года. – Ваших родителей, не только что вас, еще не было на свете… Вот ту газету читали тайно, за это царь сажал людей в тюрьму!
– Или в концлагерь, – компетентно добавил один из малышей.
– Ишь ты! Не, до этого уже после додумались… А ну, по чтению у кого пятерка?
– У него, – сказали в один голос две девочки, – у Скороговорова!
– Ну, Скороговоров, читай стишок.
Она показывала на изречение, исполненное плакатным пером:
Шестилетний Скороговоров, красный от усилий и от общего внимания, громко прочел два слова, а дальше затруднился. Тут вошел Мельников.
– Это, Илья Семеныч, из первого «А» малышня, – спокойно ответила на его недоумение тетя Граня. – У них учительница вдруг заболела и ушла, а что им делать – не сказала. Вот мы и сделали посещение… А трогать ничего не трогали.
– Ну-ну, – неопределенно сказал Мельников и подошел к окну. Внезапно он понял что-то…
– А как зовут вашу учительницу? – спросил он у малышей.
– Таисия Николаевна! – ответил Скороговоров.
А одна из девочек сказала, переживая:
– На арифметике она все плакать хотела. А второго урока уже не было.
Мельников понял: да, та самая, которую он унизил за вульгарный глагол… «Ложат зеркало в парту»… Господи, а как надо было? Ясно одно: не так, как он. Иначе!
– Илья Семеныч, а вот как им объяснить, таким клопам, выражение «вещим оком»? Сама-то понимаю, а сказать…
Рассеянный, печальный, Мельников не сразу понял, чего от него хотят. Взгляд тети Грани приглашал к плакату.
– Ну, вещим – пророческим, значит. Сверхпроницательным…
Первоклассники смотрели на него, мигая.
– Спасибо вам. – Граня поджала губы и заторопила детей. – Пошли в химию, не будем мешаться…
…Эта комната фактически принадлежала ему, Мельникову. Ничего тут особенного: карты на стенах. Два-три изречения. Вместительный книжный шкаф – там сочинения Герцена, Ключевского, Соловьева, Тарле… Плюс избранное из классиков марксизма, конечно (Илья Семенович был в особом контакте с ранним Марксом, с молодым…). Доска тут – но не школьная, а лекционная, поменьше.
Илья Семенович провел пальцами по книжным корешкам. Поднял с пола кнопку и пришпилил свисавший угол карты… Потом взял мелок и принялся рисовать на доске что-то несуразное.
Он оклеветал самого себя: сначала вышел нос с горбинкой, потом его оседлали очки, из-под них глянули колючие глаза… Вот очерк надменного рта, а сверху, на черепе, посажен белый чубчик, похожий на язык пламени…
Все преувеличено, все гротеск, а сходство схвачено, и еще как остро! Мельников подумал и туловище нарисовал… птичье! Отошел, поглядел критически – и добавил кольцо, такое, как в клетке с попугаем. Теперь замысел прояснился: тов. Мельников – попугай.
Но Илья Семенович был недоволен. Туловище он стер и на сей раз несуетливыми, плавными штрихами любовно обратил себя в верблюда!
И опять ему показалось, что это не то… И не дилетантская техника рисунка смущала его, а существо дела: это шел «поиск себя»…
На доске были написаны темы:
1. Образ Катерины в драме Островского «Гроза».
2. Базаров и Рахметов (сравнительная характеристика).
3. Мое представление о счастье.
Девятый «В» писал сочинение.
Светлана Михайловна бесшумно ходила по рядам, заглядывала в работы, давала советы. Иногда ее спрашивали:
– А к «Счастью» эпиграф обязательно?
– Желательно.
– А выйти можно?
– Только поживей. Одна нога там, другая – тут…
Генка Шестопал вертелся и нервничал. У него было написано: «Счастье – это, по-моему…»
Определение не давалось.
Он глядел на Риту, на прядку, свисающую ей на глаза, на ожесточение, с которым Рита дула вверх, чтобы эту прядку прогнать, и встряхивала авторучкой, чтобы не кончались чернила… Генка смотрел на нее, и, в общем, идея счастья казалась ему ясной, как день, но на бумагу перенести ее было почему-то невозможно…
Да и стоит ли?
Светлана Михайловна остановилась перед ним:
– И долго мы будем вертеться?
Генка молчал, насупившись.
– Ну соберись, соберись! – бодро сказала учительница и взъерошила Генкины волосы. – Знаешь, почему не пишется? Потому что туман в голове, сумбур… Кто ясно мыслит, тот ясно излагает!..
…И снова рабочая тишина.
Была большая перемена.
Младшие ребята гоняли из конца в конец коридора, вклиниваясь в благопристойные ряды старшеклассников, то прячась за ними, то чуть не сбивая их с ног…
Школьный радиоузел вещал:
«…Вымпел за первое место по самообслуживанию среди восьмых классов получил восьмой „Б“, за дежурство по школе – восьмой „Г“. Второе и третье места поделили…»
Мельников стоял, соображая с усилием, куда ему надо идти. Подошла Наташа.
– Что с вами? У вас такое лицо…
– Какое?
– Чужое.
– Это для конспирации.
Наташа спросила, чтоб растормошить его:
– Да, мы не доспорили: так как насчет «дистанции», Илья Семеныч? Держать ее… или как?
Мельников ответил серьезно, не сразу:
– Не знаю. Я, Наталья Сергеевна, больше вам не учитель.
– Вижу! – огорченно и дерзко вырвалось у нее.
Помолчали.
– Где же наши? – Наташа оглядывалась и не находила никого из девятого «В».
– Пишут сочинение. У меня отобрали под это урок.
– Вам жалко?
– Жалко, что не два.
Слова были сухие и ломкие, как солома.
– Пойдемте посмотрим, – предложила Наташа, и Мельников пожал плечами, но пошел за ней к двери девятого «В» – по инерции, что ли…
Наташа заглянула в щель:
– «Мое представление о счастье»… Надо же! Нам Светлана Михайловна таких тем не давала, мы писали все больше про «типичных представителей»… А физиономии-то какие: серьезные, одухотворенные…
Слышит ли он ее? О чем думает?
– А Сыромятников списывает! – углядела Наташа. – Чужое счастье ворует…
– Это будет перед вами изо дня в день, налюбуетесь, – отозвался Мельников.
Гудела, бурлила, смеялась большая перемена. Ребячья толкотня напоминала «броуново движение», как его рисовали в учебнике Перышкина.
– Не понимаю, как они пишут такую тему, – вздохнула Наташа. – Это ж невозможно объяснить – счастье! Все равно что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…
– Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде, в борьбе…
Он был сейчас похож на праздного, постороннего в школе человека. Что это – позиция? Поза? Тоска?
Открылась дверь, выглянула Светлана Михайловна. Дверью она отгородила от себя Наташу, видела одного Мельникова.
– Может быть, зайдете? – предлагает она. Но, перехватив его взгляд, оборачивается: ах вот что! Воркуете? Но нельзя ли подальше отсюда, здесь работа идет, сказал ее взгляд. Резко закрылась за ней дверь. Прозвенел звонок.
– У меня урок, – говорит Наташа.
– А я свободен, – с шалой усмешкой, с вызовом даже отвечает Мельников, словно он неприкаянный, но гордый люмпен, а она – уныло-старательный клерк.
И они разошлись.
Девятый «В» писал сочинение второй урок подряд, не разогнувшись и в перемену.
Молча протянула Светлане Михайловне свои листки Надя Огарышева, смуглая тихоня.
Генка взял себя в руки и дописал наконец первую фразу: «Счастье – это, по-моему, когда тебя понимают».
Когда он поднял голову, Светлана Михайловна растерянно глядела в сочинение Огарышевой.
– Надюша… золотце мое самоварное! Ты понимаешь, что ты понаписала, а? Ты себе отчет отдаешь? – Она сконфуженно, натянуто улыбалась, глядя то в листки, то на ученицу, а в глазах у нее была паника. – Я всегда за искренность, ты знаешь… потому и предложила вам такую тему! Но что это за мечты в твоем возрасте, ты раскинь мозгами-то…
– Я, Светлана Михайловна… думала… что вы… – Надя Огарышева стоит с искаженным лицом, наматывает на палец колечко волос и выпаливает наконец: – Я дура, Светлана Михайловна! Ой, какая же я дура…
– Это печально, но все-таки лучше, чем испорченность. – Светлана Михайловна говорила уже мягче: девочка и так себя казнит…
Класс с интересом следил за разговором, почти все оторвались от своей писанины.
– А чего ты написала, Надь? – простодушно спрашивает Черевичкина.
– Ну не хватало только зачитывать это вслух! – всплеснула руками Светлана Михайловна и строго окинула взглядом растревоженный класс: – В чем дело, друзья? Почему не работаем?
– А почему не прочесть? – напирал Михейцев. – А вдруг мы все, вроде Огарышевой, неправильно пишем?
– Успокойся, тебе такое в голову не придет…
Понятно, что такие слова только подогрели всеобщую любознательность… Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:
– Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.
– Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!
– А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!
– Ты… соображаешь?! – всплеснула руками Светлана Михайловна. – В классе мальчики!
– Но если вам можно знать, то им и подавно, – объявила Рита.
Класс поддержал ее дружно и громко.
– Замолчите! Отдай листки, Огарышева!
– Не отдам, – твердо сказала Надя.
– Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! – обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…
– Молчишь? Нет, теперь уж читай!
Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…
Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:
– «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»
Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки – те вообще открыли рты…
– «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»
Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.
Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:
– «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.
Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, – значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку – показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой – окончательный гений!»
Светлане Михайловне демонстративно весело стало:
– Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!
А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:
– Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?
Класс молчал.
Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…
– Ну и что? – громко и весело спросил учительницу Генка.
И весь девятый «В» подхватил, зашумел – облегченно и бурно:
– А действительно, ну и что? Чем это неправильно?
– Ну, знаете! – только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…
А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:
– Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего – не чужого!
– А ну хватит! – кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. – Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!
Потом у нее наверняка болела ладонь…
Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.
– Разрешите, Илья Семенович?
– Входите…
Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:
– Здравствуйте…
– Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.
– Почему… напрасно? – Она присела и вынула платок. – Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…
– Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.
– Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?
В дверь заглянула Наташа:
– Илья Семенович… Извините, вы заняты?
Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.
– Я только две минуточки! – жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.
– Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…
– Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете – Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.
– Вова! – громко позвала женщина.
Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.
– Чего дерешься-то? – хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…
– Ступай домой, олух, – скорбно сказала ему мать. – Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…
– Это не метод! – горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.
– Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?
Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:
– Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…
– Вот спасибо-то! – встала, всплеснув руками, женщина.
– Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, – взмолился Илья Семенович.
– Не ради меня, нет… – начала было Левикова, но он опять ее перебил:
– Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!
Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:
– Память? Память – это верно, плохая… И речь… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец… потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет? До сих пор во дворе доходягой дразнят!
Слезы сдавили ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.
– Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому – тоже говорит: память… и по физике…
И Левикова вышла.
Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью сказала:
– А я вот за этой партой сидела!..
Он озадаченно поглядел на стол, на нее…
– Извините меня, Наташа.
Он вышел из кабинета истории…
…и рванул дверь директорского кабинета.
Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.
Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.
– Ты что хотел? – спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.
– Уйти в отпуск. – Мельников опустился на стул.
– Что? – Николай Борисович тоже сел – просто от неожиданности. – Как в отпуск? Когда?
– Сейчас.
– В начале года? Да что с тобой? – Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.
– Я, видимо, нездоров…
– Печень? – сочувственно спросил директор.
– Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…
– Прости. А у тебя что?
– Да так… общее состояние…
– Понимаю. Головокружения, упадок сил? Понимаю…
– Могу я писать заявление?
– Илья, а ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? – прищурился Николай Борисович.
Мельников покрутил головой.
– Это уже история…
– А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!
– Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, – скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор. Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.
– Слушай, ты витамин бэ двенадцать не пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло. И клюкву – повышает гемоглобин! И печенку – не магазинную, а с базара…
– Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.
– Это не разговор, Илья Семеныч! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог…
Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.
– А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?
– Медицина, конечно.
Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа; там прыгала ворона с коркой в клюве, выискивала место для трапезы… Вот зазевалась на миг, и эту корку у нее утащили из-под носа раскричавшиеся на радостях воробьи.
– Мамаша как поживает?
– Спасибо. Кошечку ищет.
– Что?
– Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, на Птичьем рынке?
Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.
– Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… – И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: – А знаешь, я Таню встретил… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по некоторым признакам, – удачно…
Мельников молчал.
– Слышишь, что говорю-то?
– Нет. Ты ведь меня не слышишь.
Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь – спинами друг к другу.
– А ты подумал, кем я тебя заменю? – рассердился Николай Борисович.
– Замени собой. Один факультет кончали.
Директор посмотрел на него саркастически:
– У меня же «эластичные взгляды», я легко перестраиваюсь, для меня «свежая газета – последнее слово науки»… Твои слова?
– Мои. – Мельников выдержал его взгляд.
– Видишь! А ты меня допускаешь преподавать, калечить юные души… Я, брат, не знал, куда прятаться от твоего благородного гнева, житья не было, – горько сказал Николай Борисович и продолжал серьезно, искренне: – Но я тебя всегда уважал и уважаю… Только любить тебя – трудно… Извини за прямоту. Да и сам ты мало ведь кого любил, а? Ты честность свою любил, холил ее, пылинки с нее сдувал… – как-то грустно закончил он.
– Ладно, не люби меня, но дай отпуск, – гнул свое Мельников.
– Не дам, – жестко отрезал директор. – На тахте – оно спокойней, конечно… И честность – под подушку, чтоб не запылилась!
– Про тахту – глупо: у меня бессонница. А что касается честности – да, она гигиены требует, ничего странного. Как зубы, скажем. Иначе – разрушается помаленьку и болит, ноет… Не ощущал?
– Что? Зубы-то? – запутался Николай Борисович. – Да нет, уже нет… Могу дать хорошего протезиста – надо?
– Ты подменил тему, Коля, – засмеялся Мельников. – Сплутовал!
– Слушай, отстань! Седой мужик, пора понимать: твоими принципами не пообедаешь, не поправишь здоровья, не согреешься…
– Конечно. Это тебе не шашлык, не витамин бэ двенадцать, не грелка…
Мельников прошелся по кабинету, взял с полки какое-то пособие, полистал.
– Ты никогда не размышлял о великой роли бумаги?
– Бумаги?
– Да! Надо отдать ей должное: все выдерживает! Можно написать на ней: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», а можно – кляузу на соседа… Можно взять мою диссертацию, изъять один факт (один из ключевых, правда), изменить одну трактовочку – и действительно окажется, что для нее «самое время»! Да ведь противно… Души-то у нас не бумажные, Коля! И уж во всяком случае, у ребят не должны они стать бумажными! – грохотал Мельников. – Вот учебник этого года! Этого!..
Николай Борисович поднял на него унылые глаза:
– Да чего ты петушишься? Кто с тобой спорит?
– Никто. Все согласны. Благодать!..
Светлана Михайловна сидела в учительской одна, как всегда склонившись над ученическими работами. Тихо вошла Наташа, сунула классный журнал в отведенную ему щель фанерного шкафчика и присела на стул. Внимательно посмотрела на нее Светлана Михайловна. И сказала:
– Хочешь посмотреть, как меня сегодня порадовали? – Она перебросила на край стола листки сочинения…
Наташа прочитала и не смогла удержать восхищенной улыбки:
– Интересно!
– Еще бы, – с печальной язвительностью кивнула Светлана Михайловна: она ждала такой реакции. – Куда уж интересней: душевный стриптиз!
– Я так не думаю.
(Теперь-то уж никаких сомнений: это они работу Нади Огарышевой обсуждали…)
– И не надо! Разный у нас с тобой опыт, подходы разные… принципы… – словно бы согласилась Светлана Михайловна и усмешливо подытожила: – А цель одна…
Потом протянула еще один листок, где была та единственная, знакомая нам фраза («Счастье – это когда…»). И пока Наташа вникала в нее, ветеранша рассматривала свою бывшую ученицу со всевидящим женским пристрастием… А потом объявила:
– Счастливая ты, Наташа…
– Я? – Наташа усмехнулась печально. – О да… дальше некуда… Вы знаете…
– Знаю, девочка, – перебила Светлана Михайловна, словно испугавшись возможных ее откровений. И обе женщины замолчали, обе отвели глаза. А потом с грубоватой простотой Светлана Михайловна такое сказала, что пришел Наташин черед испугаться:
– Только с ребеночком не затягивай, у учителей это всегда проблема. Эта скороспелка, – она взяла из Наташиных рук листочки Нади Огарышевой, – в общем-то, права, хотя не ее ума это дело.
Наташа смотрела на Светлану Михайловну растерянно, земля уходила у нее из-под ног…
– Да-да, – горько скривила губы та, – а то придется разбираться только в чужом счастье…
И стало видно вдруг, что у нее уже дряблая кожа на шее, и что недавно она плакала, и что признания эти оплачены такой ценой, о которой Наташа не имеет понятия…
– Тут оно у меня двадцати четырех сортов, на любой вкус, – показала Светлана Михайловна на сочинения. – Два Базарова, одна Катерина… А все остальное – о счастье…
Тихо было в учительской и пусто.
– Ты иди, – сказала Светлана Михайловна Наташе.
Люди, давно и близко знакомые, узнали бы невероятные вещи друг о друге, если бы могли… поменяться сновидениями!
Николаю Борисовичу, директору школы, часто снилось, как в пятилетнем возрасте его покусали пчелы. Как бежал он от них, беззвучно вопя, а за ним гналась живая, яростная мочалка – почти такая же, как у Чуковского в «Мойдодыре», только ее составляли пчелы! Маленький директор бежал к маме, но попадал в свой взрослый кабинет… Там сидел весь педсовет, и вот, увидев зареванного, на глазах опухающего дошколенка, учителя начинали утешать его, дуть на укушенные места, совать апельсины и конфеты; они позвали школьную медсестру, та затеяла примочки, а Мельников будто бы говорил:
– Терпи, Коленька. Спартанцы еще и не такое терпели… Рассказать тебе про спартанского царя Леонида?
Не очень понятно, к чему это написалось… Не затем, во всяком случае, чтобы буквально снимать это все в кино! Тем более, что часто и справедливо сны советуют понимать наоборот. Вот и здесь перевертыш: хотя своих «пчел» и «укусов» хватало в жизни обоих, но в ту пятницу именно Мельников устал отбиваться от них. Без церемоний расхаживал он по этому начальственному кабинету, погруженный в себя и в свое раздражение. Не столько просил, сколько требовал помощи!
А директор, не умея помочь, просто маялся заодно с ним. Чем поможешь в такой туманной беде? Интеллигентская она какая-то, странная, ускользающая от определений… Многие припечатали бы: с жиру бесится! Подмывает издевательски цитировать «Гамлета» и «Горе от ума»! Но Илью так не отрезвить: он легко подомнет Николая Борисовича на этом поле, выиграет по очкам. А попутно договорится до гораздо худшей, до реальной беды! Черт… Не толковать же с ним о спартанцах, в самом деле, об этих античных чемпионах выносливости?
Шляпа Николая Борисовича брошена на диван, а хозяин ее – с голодухи, видимо, – настроен сейчас элегически.
– Историк! – произнес он с едкой усмешкой. – Какой я историк? Я завхоз, Илья… Вот достану новое оборудование для мастерских – радуюсь. Кондиционеры выбью – горжусь! Иногда тоже так устанешь… Мало мы друг о друге думаем. Вот простая ведь: завтра – двадцать лет, как у нас работает Светлана Михайловна. Двадцать лет человек днюет и ночует здесь, вкалывает за себя и за других… Думаешь, почесался кто-нибудь, вспомнил?
– Ну так соберем по трешке… и купим ей… крокодила, – бесстрастно предложил Мельников.
– У тебя даже шутки принципиальные. И ты мне с этим юмором – надоел! – сказал Николай Борисович, возобновляя свое облачение, чтобы уйти, наконец.
– Вот и отлично… И дай мне отпуск.
– Не дам! – заорал директор.
– На три недели. А если нельзя – освобождай совсем, к чертовой матери!
– Ах, вот как ты заговорил… Куда ж ты пойдешь, интересно? Крыжовник выращивать? Мемуары писать?
– Пойду в музей. Экскурсоводом.
– А ты что думаешь, в музеях экспонаты не меняются? Или трактовки?
– Я не думаю…
– Какого ж рожна…
– Там меня слушают случайные люди… Раз в жизни придут и уйдут. А здесь…
– Меня твои объяснения не устраивают!
– А учитель, который перестал быть учителем, тебя устраивает?!
– Ну-ну-ну… Как это перестал?
– Очень просто. Сеет «разумное, доброе, вечное», а вырастает белена с чертополохом.
– Так не бывает. Не то сеет, стало быть.
Мельников неожиданно согласился:
– Точно! Или вовсе не сеет, только делает вид, по инерции… А лукошко давно уж опустело…
– Ну, знаешь… Давай без аллегорий. Мура это все, Илюша. Кто же у нас учитель, если не ты? И кто же ты, если не учитель?
Мельников поднял на него измученные глаза и сказал тихо:
– Отпусти меня, Николай! Честное слово… а? Могут, в конце концов, быть личные причины?
И Николай Борисович сдался. Оттягивая узел галстука вниз, он выругался и крикнул:
– Пиши свое заявление… Ступай в отпуск, в музей… в цирк! Куда угодно…
Мельников, ссутулясь, вышел из кабинета – и увидел Наташу. Она сидела в маленькой полуприемной-полуканцелярии и ждала. Кого?
Вслед за Мельниковым, еще ничего не успевшим сказать, вышел директор.
– Вы ко мне?
– Нет.
Заинтригованный Николай Борисович перевел взгляд с Наташи на Мельникова и обратно. Как ни устал Эн Бэ от этих бурных прений, а все же отметил с удовольствием, что новая англичаночка, независимо даже от ее деловых качеств, украшает собой школу.
Всем почему-то стало неловко.
Эн Бэ вдруг достал из портфеля коробку шоколадных конфет, зубами (руки были заняты) развязал шелковый бантик на ней и галантно предложил:
– Угощайтесь.
Каждый из троих взял по конфете.
Директор еще постоял в некоторой задумчивости, покрутил головой и поведал Наташе:
– Честно говоря, жрать хочется! Всего доброго…
А Мельникову показал кулак и ушел.
– Пойдемте отсюда, – спокойно сказала Наташа и подала Илье Семеновичу его портфель, который она не забыла захватить и с неловкостью прятала за спиной. Из школы вышли молча. Ему надо было собраться с мыслями, а она не спешила расспрашивать, спасибо ей.
Во дворе Мельников глубоко втянул в себя воздух и вслух порадовался:
– А здорово, что нет дождя.
Под дворовой аркой они опять увидели Николая Борисовича, которого держал за пуговицу человек в макинтоше и с планшеткой – видимо, прораб. Он что-то напористо толковал про подводку газа и убеждал директора пойти куда-то, чтобы лично убедиться в его, прораба, правоте.
Мельников и Наташа прошли мимо них. Взглядом страждущим и завистливым проводил их Эн Бэ.
В этот час в школе задерживались после уроков несколько человек из девятого «В».
– Ребята, ну давайте же поговорим! – убеждала их изо всех сил комсорг Света Демидова. – Сыромятников, или выйди, или сядь по-человечески.
Сыромятников сидел на парте верхом и, отбивая ритм на днище перевернутого стула, исполнял припев подхваченной где-то песенки:
Костя Батищев и Рита тихонько смеялись на предпоследней парте у окна. Он достал из портфеля человечка, сделанного из диодов и триодов, и заставлял его потешать Риту.
Черевичкина ела свои бутерброды; Михейцев возился с протекающей авторучкой; Надя Огарышева и Генка сидели порознь, одинаково хмурые.
– Ну что, мне больше всех надо, что ли? – отчаивалась Света. – Сами же кричали, что скучно, что никакой работы не ведем… Ну, предлагайте!
– Записывай! – прокричал ей Костя. – Мероприятие первое: все идем к Надьке Огарышевой… на крестины!
Надя с ненавистью посмотрела на него, схватила в охапку свой портфельчик и выбежала.
– Взбесилась она, что ли… Шуток не понимает… – в тишине огорченно и недоумевающе сказал Костя.
– Ну зачем? – вступился за Надю Михейцев. – Человеку и так сегодня досталось зря…
– А пусть не лезет со своей откровенностью! – отрезал Костя. – Мало ли что у кого за душой, – зачем это все выкладывать в сочинении? Счастье на отметку! Бред…
– А сам ты что написал? – спросил Генка угрюмо.
– Я-то? А я вообще не лез в эту тему, она мне до фонаря! Я тихо-мирно писал про Базарова…
прицепилась эта песенка к Сыромятникову и не хотела отстать.
– Кончай, – сказал ему Генка. – Батищев прав: из-за этого сочинения одни получились дураками, другие – паскудами…
– Почему? – удивилась Черевичкина. – Чего ты ругаешься-то?
– Ну мы же не для этого собрались, Шестопал! – продолжала метаться Света Демидова. – Не для этого!
– Сядь, Света, – морщась, попросил Генка. – Ты хороший человек, но ты сядь… Я теперь все понял: кто писал искренне, как Надька, – оказался в дураках, об них будут ноги вытирать… Кто врал, работал по принципу У-два – тот ханжа, «редиска» и паскуда. Вот и все!
– Что значит У-два? – заинтересовалась Рита.
– Первое «у» – угадать, второе «у» – угодить… Когда чужие мысли, аккуратные цитатки, дома подготовленные, и пять баллов, считай, заработал… Есть у нас такие, Эллочка? – почему-то он повернулся к Черевичкиной, которая мучительно покраснела:
– Я не знаю… Наверно…
– Что ж ты предлагаешь? – обеспокоенно спросила Света.
– Разойтись, – усмехнулся Генка. – Все уже ясно, все счастливы… – Видно было: с головой накрывала его печаль оттого, что к таким и только таким оценкам с неизбежностью подводила жизнь…
Черевичкина спрятала в полиэтиленовый мешочек недоеденный бутерброд и стала собираться.
Михейцев был задумчив.
Костя тихонько уговаривал Риту идти с ним куда-то, она не то кокетничала, не то действительно не хотела, – слов не было слышно.
А Света Демидова вдруг объявила:
– Знаете что? Переизбирайте меня. Не хочу больше, не могу и не буду!.. Ну не знаю я сама, чего предлагать…
Сыромятников спел персонально припев про бабку: что, хотя она и добра, самое время ее – «в утиль»… А потом у него и для Риты с Костей нашлось что спеть; он выдал этот куплет (из той же, похоже, песенки), ласково следя за ними, за их переговорами:
– Самородок… – глядя сквозь него, сказала Рита.
Мельников и Наташа шли по улице. Она не поехала на своем автобусе, а он не пошел домой. Не наметив себе никакой цели, не отмерив регламента, они просто шли рядом, бессознательно минуя большие многолюдные магистрали, а в остальном им было все равно, куда идти.
Была пятница. Люди кончили работу. С погодой повезло: небо освободилось от тяжелых, низких туч, вышло предвечернее солнышко, чтобы скупо побаловать город, приунывший от дождей.
Может быть, не надо нам слышать, о чем говорили, гуляя, Наташа и Мельников? Не потому, что это нескромно, а потому, что это был тот случай, когда слова первостепенного значения не имеют. И есть вещи, догадываться о которых интереснее даже, чем узнавать впрямую. Скажем только, что идиллии не получалось, что для этого мельниковская манера общаться слишком изобиловала колючками… Трудный он все-таки человек, для самого себя трудный… – думалось Наташе. Или это оттого, что сегодня – его черная пятница, когда
Скрытая камера – неподкупный свидетель.
Она расскажет о том, как эти двое не попали в ресторан с неизменной табличкой «Мест нет», и хорошо, что не попали: наличность в мельниковском бумажнике развернуться не позволяла, мог бы выйти конфуз… А потом они ели пирожки и яблоки во дворике бездействующей церкви. Оттуда их скоро прогнали, впрочем, четыре старухи, вечно мобилизованные на изгнание дьявола и одоление соблазна; не нашлось у двух учителей ясного ответа на бдительный и колючий их вопрос: «А вам тут чаво?»
Потом они шли по какому-то парку и шуршали прелыми листьями… Дошли до Наташиного дома; она показала ему свои окна на шестом этаже… И они уже попрощались, она вошла в подъезд, но бегом вернулась и, находясь под своими окнами, звонила из автоматной будки маме, чтоб та не волновалась и ждала ее не скоро.
А потом он повел ее к букинистическому магазину, возле которого, по старой традиции и вопреки милиции, колобродил чернокнижный рынок. Здесь у Наташи зарябило в глазах от пестроты типов и страстей. А Мельников уверенно протолкался внутрь, в полуподвальный магазинчик; там главным продавцом был старый знакомый Мельникова – лысый, похожий на печального сатира, в профиль – еще и на больную птицу. Он спросил:
– О! Кто вам сказал, что сегодня я что-то имею для вас?
– Интуиция, Яков Давыдович, больше некому… И потом, давно не заглядывал… Как здоровье ваше?
– Мальчик, – не ответив, старик переключился на юного покупателя, который почти лег на прилавок, – ты слишком шумно и жадно дышишь. – Поднял перекладину. – Иди, смотри здесь…
– А можно?
– Я же говорю, ну! Так вот, дорогой товарищ Мельников. Как здоровье, вы спросили? Плохо, а что? На эту тему есть два анекдота, но я не хочу отвлекаться. Пробейте сорок шесть семьдесят, давайте мне чек, потом мы будем разговаривать…
– А книга, Яков Давыдыч? – засмеялся Мельников. – Раньше я хочу видеть книгу…
– Нет. – Он глазами показал; не та обстановка, чтобы демонстрировать такой товар. – Нет. Я лучше знаю, что я говорю. Сорок шесть семьдесят в кассу – и не будем один другого нервировать, я же весь день на ногах!
Илья Семенович переглянулся с Наташей. Стало понятно: о безусловной ценности идет речь, придется верить на слово… Вот только найдется ли у него эта сумма? Наташа успокоительно помахала своим портмоне и заняла очередь в кассу, а Мельникова этот букинист придержал:
– Минуточку! Это ваша жена?
– Нет, что вы…
– Еще нет или совсем нет? Я извиняюсь за мои вопросы, но такие девушки теперь – не на каждом углу…
– Факт, – охотно согласился Мельников и боком ретировался к кассе. – Значит, сорок шесть семьдесят?
…Потом он, счастливый, прижимал завернутую книгу к себе и тряс руку Якова Давыдовича (тот объявил, наконец, шепотом заговорщика, что это – эккермановские «Разговоры с Гёте»! «Academia», 1934 год!).
– Мне ее один писатель заказывал… большая шишка, между прочим. Но расхотелось звонить ему… Последний его роман – я не сужу, кто я такой, чтобы судить? Но, клянусь вам, приличные люди не позволяют себе такую туфту! Или – они уже неприличные… Я подумал: «Нет, Яша, ни Эккерман, ни тем более Гёте уходить в такие руки не хотят…» А тут – вы как раз, и – с такой девушкой. Она изумительно похожа на мою дочь! Всего хорошего вам, – обратился он к ней напрямик. – Заходите с товарищем Мельниковым…
Распрощались.
Но, чудной старик, он не дал им уйти просто так.
– Минуточку! Меня тут не будет с первого ноября. Но мы все утрясем: с понедельника будет Зиночка, это мой кадр, неплохо обученный; если я смогу ей вас показать, – она уже будет знать ваше лицо и оставлять что-то хорошее, что вас интересует…
– Спасибо. А вы, значит, на пенсию?
– Я – в больницу, дорогой. Вы что хотели? – обратился он к военному с чеком.
– Вон, желтенькую. «Бумеранг не возвращается».
– Ради бога. Вы хотите убить время? Вы его убьете. Завернуть?
– У вас что-нибудь серьезное, Яков Давыдович? – спросил Мельников, снова поймав его беспокойный птичий взгляд.
– Слушайте, семьдесят один год – это хороший отрезок времени? Да? Я тоже так думаю. – Он сердито отложил это число на счетах. – И довольно! – замахал он руками, не допуская возражений, и полез на стремянку доставать для одной дамы «Семью Тибо». Там, наверху, он оглянулся – еще раз посмотреть на Наташу:
– Ах! Чтобы такое сходство…
Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы…
– Ге-ен! – позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. – Гена-цвале!
Генка остановился. Рита и Костя подошли к нему.
– Ну чего ты так переживаешь? – спросила его Рита, ласково, как ему показалось.
– Не стоит, Ген, – поддержал ее Костя. – Теорию выеденного яйца не знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.
– Попробую. – Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:
– Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю – поможешь монтировать. А?
– Не хочется.
– Накормлю! И найдется бутылка сухого. Думай.
– Нет, я домой.
– А я знаю, чего тебе хочется, – прищурился Костя.
– Ну?
– Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? – И, поняв по отвердению Генкиных скул, что угадал, Костя засмеялся, довольный. – Так это можно, мы люди не жадные, – правда, Рит?
Он испытующе глядел по очереди – то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота – она так и заливалась:
– Генка, соглашайся, а то он раздумает!..
– Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите… А можете – в кино. Ну чего молчишь?
Генка стоял, кривил губы и наконец выдавил нелепый ответ:
– А у меня денег нет.
– И не надо, зачем? – удивилась Рита. – У меня трешка с мелочью.
– Нет. Я ему должен… за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? – медленно, зло и тихо проговорил Генка.
Рита задохнулась:
– Ну, знаешь! – и хлестанула его по лицу. – Сволочь! Псих… Не подходи лучше!
– Да-а… – протянул Костя Батищев ошеломленно. – За такие шутки это еще мало… В другой раз так клюв начистят… Лечиться тебе надо, Шестопал! У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!
Слезы у Риты не брызнули, но покраснели лоб и нос, она дунула вверх, прогоняя светлую свою прядь, – и зацокала каблучками вниз по лестнице.
Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.
– Ты, Геночка, удара держать не можешь. Так учись проигрывать – чтоб лица хотя бы не терять… А то ведь противно!
С брезгливой досадой Костя пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу. И припустился догонять Риту.
…Когда Генка шел не спеша в сторону спортзала, он обнаружил, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее «телохранитель» пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь… Дверь-то поддалась, а Рита – нет:
– И ты хочешь по морде? Могу и тебе! – крикнула она в нешуточном гневе. И дверью перед его носом – хлоп!
Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.
…Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила – из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.
Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая: «Я ехала домой… Я думала о вас… Печальна мысль моя и путалась, и рвалась…»
А потом она услышала вдруг стихи!
читал ей с той стороны Генкин голос.
Молчание.
– Еще… – сказала Рита тихо, но повелительно.
А Наташа и Мельников снова шли – уже среди вечерней толпы, на фоне освещенных витрин… Для большинства уже началась нерабочая суббота. А эти двое вели себя так, будто и у них выходной завтра. Очень основательно оттоптали ноги себе!
С другой стороны улицы радостно скандировали:
– На! – та! – ша!
Наташа оглянулась: у Театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.
Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:
– Я сейчас…
И перебежала на другую сторону.
Мельников стоял, курил, смотрел.
Наташа оживленно болтала с институтскими однокашниками. Хохот. Расспросы. Она со своими ответами тянула, была уклончива, а им не терпелось выдать два-три «блока информации» самого неотложного свойства. Кое-что касалось ее близко… (напрасно она делает старательно-отрешенное лицо при упоминании отдельных имен). А самое было бы клевое – сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха – «дед», седой неведомый им очкарик на противоположной стороне…
Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.
Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.
Еще не веря, смотрит Наташа туда, где оставила его…
– Что случилось, Наташа? – спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…
В спортзале они теперь были вдвоем – Рита и Генка. Кажется, он уже прощен – благодаря стихам.
Рита соскочила с «козла».
– Ты стал лучше писать, – заключает она. – Более художественно. – И берет портфель. – Надо идти. Сейчас притащится кто-нибудь, раскричится…
– В школе нет никого.
– Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.
Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой – и опять тихо…
– А ты представь, что, кроме нас, никого… – сказал Генка, сидя на брусьях: драма короткого роста всегда тянула его повыше…
Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:
– Пожалуйста, не надейся, что я угрелась и разомлела от твоих стихов!
– Я не надеюсь, – глухо пробубнил Генка. – Я не такой утопист! – Вдруг он покраснел и сформулировал такую гипотезу: – Стишки в твою честь – это ведь обещание только? Вроде аванса? После-то – духи будут из Парижа, чулочки, тряпки… может, и соболя! Только уже не от губошлепов – от настоящих поклонников? Но которых и благодарить надо… по-настоящему?
– За соболя-то! Еще бы! – Она хохотала. Веселила мрачная серьезность, с которой он все это прогнозировал! Он чуть ли не худел на глазах, воображая себе ту «наклонную плоскость», на которой она вот-вот окажется! Умора…
– Ты, кажется, пугаешь меня? Что-то страшное придется мне делать? Аморальное?! Чего и выговорить нельзя?! Мамочки… Или страх только в том, что все это – не с тобой?!
…Похоже, он оскорбил ее, недопонимая этого? Иначе – с чего бы ей отвечать сволочизмом таким? Да, видимо, несколько туманной была для него та «наклонная плоскость», оттого он и перегнул… Но вот ее тон уже не хлесткий, а вразумляющий:
– Мое дело, Геночка, предупредить: у нас с тобой никогда ничего не получится… Ты для меня инфантилен, наверное. Маловат. Дело не в росте, не думай… нет, в целом как-то. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..
Внезапно Генка весь напрягся и объявил: