Вступление
Три года, с 1878 по 1880 гг., Федор Михайлович Достоевский (1821–1881) писал свой роман «Братья Карамазовы». Это его последнее крупное литературное произведение, вершина творческого и провидческого таланта. О чем писал Федор Михайлович, что хотел сказать читателям? Писал он о духовно-нравственном состоянии постреформенной России, о русских типах, населявших нашу страну в конце XIX века (почти все они выведены в семействе Карамазовых). Одновременно он предупреждал современников, во что может превратиться Россия, если преобладать в ней будет тот или иной тип.
Достоверно известно, что роман «Братья Карамазовы» должен был стать первой частью замышлявшегося романа «Житие великого грешника». Однако вторая часть так и не была написана, в связи со смертью автора.
В середине 70-х годов XX века, находясь только в самом начале студенческой жизни, я в первый раз прочитал роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы». И вот под впечатлением этого бессмертного произведения почти через сто лет после его написания я попытался сделать некоторые критические замечания. Конечно, в силу юности, а также под влиянием атеистического коммунистического воспитания и в угоду современной литературной критике я писал и мыслил иное. Вот, например, цитата из того моего «критицизма»: «Ф.М. Достоевский не принимал революционного переустройства общества, в котором он видел только насилие и неспособность исправить несовершенство человеческой природы. Конечно, мы не принимаем этой теории Достоевского, которая противоречит объективным законам природы и общества. Но мы преклоняемся перед ним за другое: за великий талант, за огромную любовь к людям, за стремление найти истину…». Пышно! Не правда ли? А вот вам и еще один опус: «Достоевский – это великий талант, проникнутый глубоким психологизмом, способным так ярко и потрясающе проникать в сознание людей. Достоевский – неподражаемый художник всемирной литературы. Но нельзя отождествлять его талант, его безграничную любовь к людям с его заблуждениями. Недаром писал о нем И.Е. Репин: «Чему учиться у такого человека? Тому, что идеал – монастыри? От них бо выйдет спасение земли русской»1.
Так и хочется спустя почти пятьдесят лет после написания мною этих строк сказать: «Прав ты, Господи! Ты хочешь, чтобы все люди спаслись и достигли познания истины». Да, теперь мы мыслим и говорим иначе. Но дело в другом. Русские типы, выведенные Ф.М. Достоевским в литературе полтора столетия назад, характерны и для нашего времени. Поэтому опишем карамазовскую силу типов еще раз, перенося их уже в современную Россию, которая, в очередной раз переживает переломный момент своей истории. От того, какой карамазовский тип победит в ней, будет зависеть ее будущее, или вообще у России не будет никакого будущего?..
Начну я свою литературно-нравственную критику карамазовских типов с главы семейства – с Федора Павловича Карамазова.
Зачем живет такой человек?
1. Характеристика
Фамилия Карамазов вымышленная, и в ней Достоевский соединил как бы два начала русского человека. Она происходит от тюркского «кара» (черный) и русского «мазать». Видно, благодаря отвратительному образу Карамазова-старшего родилось оценочно-негативное определение – «карамазовщина». У Достоевского были предшественники этого героя. Это «шуты» Ежевикин из «Села Степанчикова и его обитателей» и Лебедев из «Идиота», сладострастник князь Валковский из «Униженных и оскорбленных», домашний тиран и самодур Фома Опискин из того же «Села Степанчикова». По мнению дочери писателя Любы Достоевской, в характере Федора Павловича Карамазова отразились некоторые черты ее деда, отца писателя Михаила Андреевича Достоевского, в последние годы его жизни.
Федор Михайлович Достоевский дает такую характеристику Федора Павловича: «Теперь же скажу об этом "помещике" (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто однако встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, – но из таких однако бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только кажется одни эти. Федор Павлович, например, начал почти что ни с чем, помещик он был самый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, а между тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей чистыми деньгами. И в то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал быть одним из бестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду. Повторю еще: тут не глупость; большинство этих сумасбродов довольно умно и хитро, – а именно бестолковость, да еще какая-то особенная, национальная…».2
Далее сообщается, что он «был женат два раза и у него было три сына, – старший, Дмитрий Федорович, от первой супруги, а остальные два, Иван и Алексей, от второй». Вторая жена, как и первая, умерла вскоре, детьми он совершенно не занимался, они воспитывались почти что у чужих людей.
На момент смерти Федору Павловичу было пятьдесят пять лет. Достоевский сообщает о нем: «Он долгое время пред тем прожил не в нашем городе. Года три-четыре по смерти второй жены он отправился на юг России и под конец очутился в Одессе, где и прожил сряду несколько лет. Познакомился он сначала, по его собственным словам, "со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами", а кончил тем, что под конец даже не только у жидов, но "и у евреев был принят". Надо думать, что в этот-то период своей жизни он и развил в себе особенное уменье сколачивать и выколачивать деньгу. Воротился он снова в наш городок окончательно всего только года за три до приезда Алеши. Прежние знакомые его нашли его страшно состарившимся, хотя был он вовсе еще не такой старик. Держал же он себя не то что благороднее, а как-то нахальнее. Явилась, например, наглая потребность в прежнем шуте – других в шуты рядить. Безобразничать с женским полом любил не то что по-прежнему, а даже как бы и отвратительнее. Вскорости он стал основателем по уезду многих новых кабаков. Видно было, что у него есть, может быть, тысяч до ста или разве немногим только менее. Многие из городских и из уездных обитателей тотчас же ему задолжали, под вернейшие залоги, разумеется. В самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончал другим, как-то раскидывался и всё чаще и чаще напивался пьян… Физиономия его представляла к тому времени что-то резко свидетельствовавшее о характеристике и сущности всей прожитой им жизни. Кроме длинных и мясистых мешочков под маленькими его глазами, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми, кроме множества глубоких морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался еще большой кадык, мясистый и продолговатый, как кошелек, что придавало ему какой-то отвратительно-сладострастный вид. Прибавьте к тому плотоядный, длинный рот, с пухлыми губами, из-под которых виднелись маленькие обломки черных, почти истлевших зубов. Он брызгался слюной каждый раз, когда начинал говорить. Впрочем, и сам он любил шутить над своим лицом, хотя, кажется, оставался им доволен. Особенно указывал он на свой нос, не очень большой, но очень тонкий, с сильно-выдающеюся горбиной: "настоящий римский", – говорил он, – "вместе с кадыком настоящая физиономия древнего римского патриция времен упадка". Этим он, кажется, гордился…»3.
2. Старый шут и
сладострастник
Впервые мы застаем Федора Павловича на собрание в местном монастыре, которое происходит в присутствии старца Зосимы, иеромонахов монастыря, трех его сыновей, Петра Александровича Миусова, родственника его первой жены, Аделаиды, и некоторых других лиц. Собрание было затеяно самим Федором Павловичем, якобы на предмет примирения со старшим сыном Дмитрием, с которым у него были финансовые споры по наследству и, кроме того, мужское соперничество по женской линии.
С первых минут разговора, пока не появился Дмитрий Федорович, Федор Павлович проявлял себя как шут и пересмешник.
– Я шут коренной, с рождения, всё равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю, что и дух нечистый, может, во мне заключается, небольшого, впрочем, калибра, поважнее-то другую бы квартиру выбрал… Но зато я верую, в Бога верую… Мне всё так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!». Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я только был уверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, – Господи! какой бы я тогда был добрый человек! Учитель! – повергся он вдруг на колени, – что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную? – Трудно было и теперь решить: шутит он или в самом деле в таком умилении?..
Старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес:
– Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: не предавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесь сладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома, если не можете всех, то хоть два или три. А главное, самое главное – не лгите…
– Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, – подскочил Федор Павлович и быстро чмокнул старца в худенькую его руку. – А лгал я, лгал, решительно всю жизнь мою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем, кажется, не отец лжи, это я всё в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того будет довольно…
Весь диалог в келье старца Зосимы казался тем, кто не знал Федора Павловича, его искренним раскаянием, но это была лишь эмблема. И тот продолжал шутовскую линию.
– Старец великий, кстати, вот было забыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь справиться, именно заехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: справедливо ли, отец великий, то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял свою голову и «любезно ее лобызаше», и долго шел, неся ее в руках, и «любезно ее лобызаше». Справедливо это или нет, отцы честные?
– Нет, несправедливо, – сказал старец.
– Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про какого это святого, вы говорите, так написано? – спросил иеромонах, отец библиотекарь.
– Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили. Слышал, и знаете кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов…
– Никогда я вам этого не рассказывал, я с вами и не говорю никогда вовсе.
– Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и я находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенного верой и с тех пор всё более и более сотрясаюсь…
Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно было уже всем, что он опять представляется. Но Миусов все-таки был больно уязвлен.
– Какой вздор, и всё это вздор, – бормотал он. – Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
– Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял! – поддразнивал Федор Павлович…4
На некоторое время Федор Павлович умолк, но при появлении его сына Дмитрия, с которым в келье старца у него произошла ссора на почве ревности к Аграфене Светловой, его прорвало. Сына он притворно вызвал на дуэль, а в отношении монастыря Карамазов-старший произнес кощунственные слова.
– Я думал… я думал, – как-то тихо и сдержанно проговорил [Дмитрий Федорович], – что я приеду на родину с ангелом души моей, невестою моей, чтобы лелеять его старость, а вижу лишь развратного сладострастника и подлейшего комедианта!
– На дуэль! – завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгаясь с каждым словом слюной…
– Стыдно! – вырвалось вдруг у отца Иосифа.
– Стыдно и позорно! – своим отроческим голосом, дрожащим от волнения, и весь покраснев, крикнул вдруг Калганов, всё время молчавший.
– Зачем живет такой человек! – глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти от того сгорбившись, – нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, – оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно.
– Слышите ли, слышите ли вы, монахи, отцеубийцу, – набросился Федор Павлович на отца Иосифа. – Вот ответ на ваше «стыдно»! Что стыдно? Эта «тварь», эта «скверного поведения женщина», может быть, святее вас самих, господа спасающиеся иеромонахи! Она, может быть, в юности пала, заеденная средой, но она «возлюбила много», а возлюбившую много и Христос простил…
– Христос не за такую любовь простил… – вырвалось в нетерпении у кроткого отца Иосифа.
– Нет, за такую, за эту самую, монахи, за эту! Вы здесь на капусте спасаетесь и думаете, что праведники! Пескариков кушаете, в день по пескарику, и думаете пескариками Бога купить!».5
***
В главе «За коньячком» раскрывается подлинное отношение Федора Павловича к России, Богу и религии. В разговоре с Алешей и его братом Иваном тот разоткровенничался.
«Русского мужика, вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка березой… А Россия свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию… то есть не Россию, а все эти пороки… а пожалуй что и Россию…».
От рассуждения о России Федор Павлович переходит к рассуждению о Боге.
– Алешка, не сердись, что я твоего игумена давеча разобидел. Меня, брат, зло берет. Ведь коли Бог есть, существует, – ну, конечно, я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе-то, так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы срезать, потому что они развитие задерживают…