© Сопина Т. П., Сопин М. Н., 2024
© Издательство «Родники», 2024
© Оформление. Издательство «Родники», 2024
Живущим руку протяну
М. Сопин
- «Я пишу не стихи, а молитвы
- от имени ушедших и уходящих».
Я не знал поэта лично. Но в середине 90-х годов на столе у отца, поэта А. А. Романова, увидел небольшую книжечку Михаила Сопина – «Обугленные веком». И в ней – очень резкое предисловие, почти «манифест» автора: «Мы входили в жизнь без идеологических шор, с широко распахнутыми глазами от бомб 1941 года… Мы искали в правителе высшего судию, а находили в рабе палача. Мы жаждали от сильного покровительства, а находили в слабом садиста. Мы искали в незнакомом друга, а находили в кровном врага… Мы собачьими глазами просили у общества участливой нежности, а общество обеспечивало нас ненавистью по высшей категории…».
И название книжки, похожее на «Унесённые ветром», «Утомлённые солнцем», «Обожжённые зоной», и вызывающее предисловие в духе исповеди Печорина, и откровенные стихи поэта мне понравились, а имя – запомнилось.
А отец, помню, был в тяжёлом раздумье: с одной стороны, автор, безусловно, талантливый человек, много испытавший и чувствующий; с другой…
До этого А. А. Романов читал рукописи М. Сопина и как член приёмной комиссии СП РСФСР, и как секретарь Вологодской писательской организации, и, конечно, как поэт, несомненно, увидел талант автора. Увидел и то, как заявленные в «манифесте» М. Сопина контрасты прошли сквозь всю эту книгу: вверху – ложь, спесь и подлость; внизу – правда, боль и рабство. Основной художественный приём – резкий контраст, ключевое слово – несправедливость, а главная идея – «мир держится на здоровых кочках среди гнилого болота»…
Можно было понять тяжёлые раздумья А. А. Романова, который, как и многие, понимающие силу художественного слова, конечно, использовал противопоставление как литературный приём, но вместе с тем понимал, что его частое употребление в словотворчестве сужает, обедняет, упрощает оценку жизни, сводя всё её многообразие всего к двум регистрам – «да/нет», «+/−», «хорошее/плохое» и т. п. И в его записной книжке появляется такая запись (прочитал позже): «На одной отрицательной энергии долго жить нельзя, тем более – поэту. Отрицательная энергия сжигает человека до черноты. А поэзия – это деяние защитительного духа: это – доброе человекоустроение, а не разрушительная борьба всего и вся в человеке и самой жизни. Живущим руку протяну
С давней тревогой думаю о поэте, близком мне: сожжёт своё дарование и сам сгорит…» (14.04.94).
Полагаю сейчас, по прошествии лет, что речь здесь шла именно о М. Сопине, пришедшем в мир в 1931 г., а второй раз родившемся на разломе войны и мира:
Моя вторая встреча с творчеством М. Сопина произошла гораздо позже, в новом веке, когда обоих поэтов уже не было на свете. Перебирая домашние архивы отца, наткнулся вдруг на такую его запись: «Михаил Сопин талантлив, но он, пройдя ад лагерей, донёс до русской поэзии лишь кричащие окалины строк. Прозу писать он не может (мог бы, но не может). А в поэзии он мог бы развернуться значительно, как трагик человеческого бытия (вообще человеческого, а не только одного подконвойного, советского), но для такой судьбы необходима мудрость, а не злость-обида…
И строки Михаила Сопина с каждым выходом в свет всё короче… Огня уже не хватает…».
В чём-то эти оценки не были лишены оснований. Вот, например, хорошее начало стихотворения – интересные первые четыре строки, а потом что-то происходит, мысль начинает «ветвиться», ритм ломается, возникает ощущение незаконченности:
Но, с другой стороны, многое из творчества М. Сопина в те годы опубликовано не было, значит, оценка эта была неполной. И, убеждён, большим откровением для А. А. Романова стало бы такое, например, высказывание поэта (о стихах Е.): «…Основной признак поэзии? Она обладает лечебными свойствами. Сказал – избыл внутренний груз. Потому что вначале было не слово, а предисловие. Стон боли, стон голода, холода, общения, попытка осмыслить себя – главная наука о человеке. А слово – потом.
У тебя есть выражение: «Поэт-затворник обречён перепевать свою законсервированную душу…». Не «перепевать»… а РАСПЕВАТЬ. Это разные вещи…».
В самом деле, «перепевать» – это пересказывать уже известное, повторять «азы», а «распевать» – пробовать свой голос, искать себя, делать свои собственные открытия. «Распевать свою душу!» – думаю, что с этой мыслью А. А. Романов согласился бы безоговорочно: она была созвучна его миропониманию.
Скорее всего, близкой для него стала бы и такая глубокая философская мысль М. Сопина: «Я вижу строительство будущего по принципу ласточкина гнезда. Из маленькой грязючки птаха лепит домик, в котором родятся птички и осенью улетают, но инстинкт рождения непременно приведёт их обратно. В мире, строящемся по подобию ласточкина гнезда, не бывает такого, чтобы то, что один созидал годами, другой получал за минуту без всякого труда…». Но, повторюсь, многое в те времена было не известно: в России наиболее полная и ценная книга М. Сопина «Спелый дождь» вышла после ухода автора, только в 2011 г. (предыдущие цитаты взяты из этой книги).
Да, и второе своё рождение в самом начале страшной войны, и «злость-обида», и грязь, и «подконвойное бытие», и «ад лагерей», и покаяние – всё это присутствует в творчестве М. Сопина, который для передачи этого сложнейшего содержания и выбрал такую своеобразную художественную форму – «кричащие окалины строк».
Видимо, поэтому в созданной поэтом-человеком М. Сопиным вселенной находиться и просто, и тяжело. Просто потому, что никогда не заблудишься: так однозначно жёстко расставлены акценты, что сразу видно родное и чужое, главное и побочное, коренное и пришлое. А тяжко потому, что, вчитавшись в стихи поэта, набродившись по тропкам и дорогам этого «лихополья», можно и впрямь заболеть… Разрыв-строка, разлом-строфа, отсутствие мягких полутонов и оттенков, сплошные контрасты-вызовы и резкие светотени…
Неотступно, постоянно за спиной поэта – два образа, две «тени», два отражающих былое видения:
Этим «теням из прошлого» надо было дать голос, а в нём – боль, крик, страдания, обиды, грязь… Видимо, поэтому многие «стихи-молитвы» М. Сопина очень своеобразны… А как забыть боль и грязь? Да и молятся ли так, криком?.. Поэтому читать его стихи, как и слушать песни Высоцкого, долго невозможно – сплошной надрыв… Видно, что, озвучивая прошлое, поэт много раз доходил (душой и телом) до края, до обрыва, до грани…
И других своих читателей «невольно» тянул за собой:
Оттого и строки-откровения его «рваные», «рубленые», «ломаные», нарочито вызывающие… Оттого и строфа – «лесенкой», «ступеньками» (куда ведущими – вверх или вниз?). (Пишу сейчас эти слова о поэте и чувствую недоговорённость, недосказанность, какую-то неопределённость: отсюда и частые многоточия в речи…)
Можно, наверное, назвать это балансирующее на грани творческое состояние автора словом МЕЖДУ: «цветок», выросший не благодаря, а вопреки, на разломе камней, между холодом и теплом, изгнанием и лаской, хулой и хвалой…
Как жить и творить в таком состоянии? Может, это и впрямь, – «безумие»?
И в самом деле, можно ли – одновременно – «проклинать и любить», «казнить и славить»?..
Чуть далее читаем и понимаем, что – «нет», «нельзя» одновременно «казнить и славить»: надо определяться, обращаться к тому или иному полюсу-пределу, и поэт, выходя из промежуточного состояния, «славит» только настоящую свою Родину, а фальшивую, казённую, извращённую – «казнит» и отвергает напрочь:
Часто при чтении стихов невольно заражаешься негодующей страстью автора, поддаёшься его «мышлению на гранях» и только потом начинаешь замечать «крайности», «ошибки», парадоксы, предельно заострённые обобщения поэта (курсивом выделено то, с чем не согласен):
В самом деле: крайности чреваты… Но вдруг (так бывает у автора), дойдя до края-предела, душа поэта делает открытие: оказывается, обрывы, овраги и пропасти суть испытания, закаляющие народ и каждого отдельного человека:
А вот это откровение-предел считаю одним из лучших стихотворений в творчестве поэта:
Многие лирические произведения М. Сопина, безусловно, автобиографичны, но здесь поэт «распел свою душу» в полную силу, сказал самое главное – и о самом себе, и о своём поколении, и о каждом страдающем человеке, человеке «на грани». Даже если далёкие наши потомки прочитают и запомнят только эти строки, они поймут суть необходимые: «я камень сдвинул, а под ним – душа»! Бессмертная душа человека!..
В том, что на определённом жизненном этапе (слово в контексте биографии поэта звучит двусмысленно) он «отогрелся» душой, безусловно, главную роль сыграла любимая женщина, та, что спасла его, – Т. Сопина.
Когда любишь, и твоя любовь – «весна», душа твоя начинает «распеваться», и это прекрасно…
А что – потом, что – дальше, когда душа уже «распелась», и голос твой услышан?.. Ведь поэзия безмерна… Не затеряется ли твой голос?..
Вот как отвечает на этот вопрос сам поэт: «Большая поэзия – это гигантский планетный музыкально-литературный смысловой оркестр, и в нём закономерностей больше, чем случайностей. Если одна творческая мысль затронет струну другой – они зазвучат. Они будут играть Поэзию. Начинается сыгровка оркестра».
И здесь мне вновь вспоминаются слова из того давнего «манифеста» автора: «Мы входили в мир без шор и уходим без иллюзий. Именно это укрепляет меня в убеждённости: рано или поздно, при мне это произойдёт или без меня, если ненависть способна заплакать покаянными слезами, Родина неизбежно обретёт человеческий облик. Так думаю. Над этим работаю».
Действительно, сегодня, после жутких 90-х Россия обретает «человеческий облик», поднимается с колен, и в этом, безусловно, есть и заслуга поэта и человека Михаила Сопина. «Живущим руку протяну…». Удивительно: сам – былинка, «душа, сорвавшаяся с орбиты», «цветок на разломе», а «неволит сострадать» другим и тянет руку всем живущим…
И нам, живущим, остаётся лишь одно: «пожав» в ответ поэтову руку, прислушаться и постараться расслышать в сложном многоголосии современной русской поэзии и его «голоса звук».
А. А. Романов-мл.
Вызов судьбе
О поэте рассказывает Татьяна Сопина
Вступление
В 1967 году я была принята младшим литературным сотрудником идеологического отдела газеты «Молодая гвардия» Пермского обкома ВЛКСМ.
В это же время я переписывалась с заключённым одного из северных пермских лагерей. Иногда он присылал стихи. Тематика обычная для заключённых, но какая выразительность!
Весной 1968 года наш редактор ушёл в отпуск, заместителем назначили сотрудника, к которому я могла обратиться с просьбой. Я попросила дать мне неделю «без содержания», чтобы выбраться на Cевер и увидеть автора необычных стихов, на что временный начальник ответил:
– Зачем без содержания? Я тебе подпишу командировку.
– Но это – лагерь. Маловероятно, что будет материал для газеты.
– И не надо. Этот материал у тебя «не получится». Может же что-то у журналиста не получиться!
Так я выехала по командировке на поселение Глубинное Чердынского района, что имело многозначительные последствия.
Роковым оказалось слово «командировка». Дело в том, что как только началась зона, с меня не спускали глаз, приставляли охрану, рассказывая, какие ужасы могут приключиться: изнасилуют, убьют и прочее. Когда я, наконец, добралась до Глубинного, поселили в гостевой административной комнате, а автора стихов, Михаила Сопина, привели под конвоем.
Охранник ходил за нами по пятам до вечера. Но он был обыкновенным призывником. Михаил отозвал его в сторону, тихо побеседовал. Может быть, солдату даже стало стыдно… И он оставил нас в покое.
Когда мы остались вдвоём, Миша сказал:
– Они боялись выпустить тебя из поля зрения не потому, что опасно.
И конвой здесь не положен – это же не лагерь, а поселение. Они не за тебя, а ТЕБЯ боятся как представителя прессы. Вдруг увидишь то, что НЕ НАДО ИМ… Тут у нас много чего можно увидеть и узнать. Тебе надо приезжать просто как «женщина к мужчине», и тогда всем будет всё равно.
Впоследствии я так и делала. Когда у Михаила закончился срок, мы поженились.
Рассказывать о нравах тех мест можно много, но сегодня речь о стихах.
Желтые тетради
Первые тетради со стихами не сохранились: зная, что отберут перед отправкой на этап, автор их сжигал. На поселении писать не запрещалось, но тетради могли погибнуть при пьяной казарменной драке или быть украдены… Когда мы познакомились, Михаилу было 37 лет. Писал он в общих тетрадях в клеточку, и первое, что попросил:
– Увези отсюда мои тетради.
Впоследствии пересылал их по почте. Я начала разбираться и поняла, насколько это трудно. Бисерный почерк в каждую строку, карандашный текст на пожелтевших страницах местами полустёрся. Величайшая экономия бумаги – на одной странице по два столбика. Только в одном месте я нашла несколько страниц дневниковых записей в прозе, но тут же всё обрывалось. Было очевидно, что автору этот стиль самовыражения не близок.
По структуре стихи казались похожими: длинное «разгонное» начало, и вдруг (обычно концовка) – поражающее. Как будто автор долго пробирался через дебри, чтобы уяснить для самого себя какой-то очень важный смысл… Со временем я поняла: чтобы выяснить, стоящее ли это стихотворение, надо сразу заглянуть в конец. Но иногда хотелось задержаться на строчках и посередине:
На моих глазах он очень быстро рос профессионально. Что для меня несомненно – лагерные тетради заслуживают отдельного издания. И такая попытка была предпринята в Перми. Михаил был ещё в заключении, когда я сделала выписки удачных стихов и строчек – получился выразительный сборник с неповторимым лицом.
В свёрнутом виде здесь были почти все основные мотивы последующего творчества Сопина («А около – тенью саженной былое, как пёс на цепи», «Тысячелетья стих мой на колени ни перед кем не встанет, словно раб…»). Прорывается и такое: «…На душу всей страны России мой путь упрёком горьким упадёт». Но это именно лишь УПРЁК, до обвинительной позиции ещё далеко. В эти и несколько последующих лет ему будет ближе рубцовское: «Россия, Русь! Храни себя, храни…», присягание Родине в верности, объяснение ей в любви.
В сохранившихся тетрадях подъём приходится на конец 1968 года. Это был какой-то взрыв творческих удач, стихи текут на едином дыхании, ярко, на высокой нравственной и эмоциональной волне. Знаю читателей, которые этот цикл по искренности и напряжённости считают лучшим в творчестве Михаила Сопина. Так ставить вопрос – что лучше? – наверное, нельзя. Поэт был в поиске всю жизнь, и в каждый творческий период были свои удачи. А понять его можно только прожив – мысленно – вместе с ним его жизнь.
Конечно, о публикациях мы и не мечтали, но знакомый физик сделал ксерокопии, и они ходили по рукам.
Остановимся только на одном стихотворении – «Не сказывай, не сказывай…». Поражает звукопись, музыкальность (внутренняя рифма почти по всей строке), чёткий ритмический рисунок. Аллитерация: -ст-, -ск-, внутри стихотворения словно что-то постоянно стучит – и только в конце понимаешь, что это «дом колотит ставнями». Напомним, что у автора за плечами всего десять классов заочной лагерной школы.
Читаем:
и после всего этого распева – смысловая концовка, как удар:
(Миша очень любил редкое и красивое слово «юга». Когда я спросила его – что это, он пояснил: что-то вроде степного марева. Потом я к этому слову привыкла, и оно перестало смущать. Сопин был из тех мест, где украинский и русский языки имеют одинаковое хождение. Вот как переводится это слово на русский язык в украинско-русском словаре под редакцией В. С. Ильина: «Юга (ударение на последнем слоге) – сухой туман, мгла, марево»… У Владимира Даля: «…состоянье воздуха в знойное лето, в засуху, когда небо красно, солнце тускло, без лучей, и стоит сухой туман, как дым…»). Стихотворения того периода: «Родные плачущие вербы…», «Не заблудился я…», «Вода, вода…» вошли в сборник «Предвестный свет», цитировались в газетах. А их могло быть гораздо больше! – если бы не предвзятое отношение к автору-заключённому.
Я тебе не писал…
«Есть в душе моей такая рана…»
«Всё, что было моим – не моё…»
«Бушует снег, шумит хвоя…»
«Не сказывай, не сказывай…»
«И великий живёт…»
«Передо мною…»
«…Ругай меня, люби меня…»
«Своим…»
«Не заблудился я…»
«Вода, вода…»
«Родные плачущие вербы!»
Журавушка
Конец семидесятых – пожалуй, самый тяжёлый период в мирной жизни. Иллюзии о душевном равновесии на свободе рассеялись. Средства на жизнь давала работа слесарем-сантехником (кстати, Михаил был хорошим слесарем), но на одном месте подолгу не задерживался. Контакт с коллективом всегда превращался в пьянку с просаживанием и без того нищенской зарплаты. Стремился найти местечко в котельной с круглосуточными и ночными дежурствами. Впрочем, случайные «друзья» и богема быстро обнаруживали эти «уютные местечки»…
На сайте «Стихи.Ру.» Михаила Николаевича иногда называли профессиональным поэтом. Если иметь в виду Союз писателей СССР, затем России, – да, он был принят в него в 60 лет. Но средств к существованию эта профессия не давала никогда. Гонорары за сборники стихов получал трижды: первый мы проели, на второй купили сыну виолончель, в третий раз деньги пропали «благодаря» гайдаровской реформе.
…Стихи не печатали, полагаю, по нескольким причинам.
Одна из них – непроходная тематика. В то время у всех на слуху был Владимир Высоцкий, люди ходили с гитарами. Миша тоже пел под семиструнную гитару (природная украинская музыкальность), но своё:
(Последние две строки он выговаривал с напором, подчёркивая каждое слово, а «Помоги!..» – глухо, с угасанием, потом – долгая пауза.)
Богема слушала, опрокидывала стаканы:
– Миша, это хорошо, но ведь это – тюрьма.
В Перми уже определились свои кумиры, своя поэтическая школа. Михаил писал в другой манере. Он был «не свой». К тому же его боялись: вчерашний «уголовник», непредсказуемый и непонятный.
Была и внутренняя, достаточно глубокая причина. Когда муж уехал в Вологду, я стала разбирать рукописи и поняла, что цельную книгу по требованиям того времени делать не из чего. Тюремное – нельзя. Новое… почти всё требует доработки. Я сложила рукописи в бумажные мешки и перевезла в Вологду. В новой двухкомнатной «хрущёвке-пенале» хранить их было негде, пришлось отнести в подвал. Однажды нашу сарайку разграбили, мешки разворотили, листы разлетелись по подвалу…
Кое-что помню наизусть. Было длинное стихотворение… полностью его не восстановить. Но вот эти строчки, смеясь, мы повторяли очень часто:
Это был период дефицита. Наш трёхлетний сын очень любил мясо, а его не было. Я говорила, что посажу Петю на ступеньки у обкома партии, научу кричать погромче «Мя-са!», а сама спрячусь рядышком в кустах.
Ещё была песня в народном стиле, мы мечтали, чтобы её исполнила Людмила Зыкина. Песня мне очень нравилась, но мы потеряли текст. Я помнила обрывки, стала просить Мишу восстановить. Не смог… Написал другое – по-своему хорошо, но я хотела «то». Так и думали, что не найдётся никогда… Вдруг в ворохе рукописей мелькнул старый листочек!
И теперь можно привести первоначальный текст полностью:
…А тогда, четверть века назад, Миша пришел выпивший, с этой только что сочинённой песней, пел её и упрашивал меня подобрать мелодию на пианино, а я не умела… тыкал по клавишам одним пальцем и плакал.
Стал просить подыграть старшего сына, который учился во втором классе музыкальной школы, но тот тоже был беспомощен. Я потом серьезно поговорила с Глебом, чтобы старался получше учиться, потому что у папы хорошие стихи и песни, он сам записывать ноты не умеет, а кроме нас ему помогать некому.
Некоторые стихи были политически небезобидными, и когда на смену Брежневу пришел Андропов, Миша очень перепугался и хотел бежать в лес (мы жили у парковой зоны) немедленно жечь рукописи. Дело было к ночи. Я удерживала его, убеждая: огонь будет виден издалека, задержат – причём не за политику, а за разжигание костра в неположенном месте. А заодно и предметом сжигания поинтересуются…
Хотел покончить жизнь самоубийством – наглотался таблеток. Я вызвала «скорую». Врач спросил о мотиве. «Стихи не печатают». – «Хорошие стихи?» – «Хорошие». Врач больше ничего не сказал.
Когда в очередной раз Михаил получил мощный «отпих» в Пермском отделении Союза писателей, принёс домой стихотворение «Журавушки» и плакал. Мне тогда казалось, что это последнее, что он написал в жизни:
Миша мечтал связаться с русским зарубежьем, надеясь найти там понимание. Неизвестно, было бы это к лучшему или худшему – но чего не случилось, того не случилось. У нас не было связей.
Приведённые ниже стихи перед своим отъездом в Вологду Миша оставил мне на память, частично записанные в виде песен на магнитофонную ленту. Всё было смутно…
Я даже была готова к тому, что Михаил не вернётся вообще. Часто слушала эту запись в одиночестве. Но детям тоже нравилось, особенно старшему сыну – ему уже было 12. Однако запись была очень некачественной. Потом магнитофоны устарели…
Запись считалась утерянной. Уже после смерти Михаила я разыскала старую бобину. На областном радио с помощью компьютера её почистили, перевели на кассету и диск. Теперь можно слышать голос автора, его бардовское исполнение.
«У стенок, в воронках…»
«Над страною пустых колоколен…»
«Всё иду…»
«От себя голова поседела…»
«Вперёд, моей жизни лошадка…»
«Вернуться б, вернуться…»
Чужой дождь
К ликам храмов бревенчатых
Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием «блох», а также: «К сожалению, редакционный портфель переполнен…». Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он ещё не был столь знаменит. А вдруг не откажет? И Виктор Петрович ответил – на двух страничках:
«Уважаемый Михаил Николаевич! Стихи ваши очень энергичны по ритму, задиристы по содержанию, хотя порой и сдаётся мне, что Вы тыритесь на действительность дорогую вроде дворняги, цапнете за штаны и тут же хвостом виляете извинительно. В этом деле – или, или…
Конечно же, на стихах ещё лежит печать незрелости, но и самостоятельность проглядывает, вернее, скорее стремление к ней, и во всём чувствуется поэт, т. е. человек, богом отправленный в мир выражать себя и свои чувства посредством стона, а не потому что захотел стать поэтом. Поэт – он невольник, он с рождения обречён, и тут ничего не поделать никому, даже цензуре, даже внутреннему цензору. Вам, конечно же, надо писать и писать, но поскорее проходить задиристость и так называемые «поэтические находки», т. е. скорее устремляться и достичь естественности самовыражения…
Готовьтесь к трудной доле современного советского поэта. Всем самостоятельно мыслящим людям, и литераторам в частности, живётся у нас нелегко. Желаю Вам удачи!
Ваш В. Астафьев».
Астафьев предлагал помощь в публикациях – на Урале и в Москве. Но из журнала «Урал», куда он пообещал переслать стихи, никто не написал. Переписку с Виктором Петровичем мы оборвали сами, рассудив: если человек сказал доброе слово, это ещё не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Астафьев – не поэт и не издатель. Сибирь – далеко… Однако этой «протянутой в ледоход соломинкой» мы жили и грелись долго.
Однажды Миша сказал:
– Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счёту, и нашёл два имени: Лев Аннинский и Вадим Кожинов. Но Аннинский более историк литературы. А Кожинов работает по современности. Я напишу Кожинову.
Мы отобрали восемь-девять стихотворений.
Прошло полгода, а может, и больше. Мы почти забыли об этом письме – мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит поэт Витя Болотов:
– Вот, я нашел это в издательстве – валялось среди рукописей. Увидел твоё имя и подумал, что, может, тебе пригодится.
Мы взяли листок и обомлели: это была кожиновская рекомендация к публикации.
Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадима Кожинова. Это был литературный бог и бунтарь. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех, кого он «выводил в люди», Алексей Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин… Уже одно упоминание фамилии Кожинова рядом с именем неизвестного автора могло считаться сенсацией.
Первая реакция – бурная радость. И… оторопь. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как «стояла бы на ушах» литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом! Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Хвастаться перед знакомыми? Она была направлена по адресу – издателям.
В начале января 1982 года в редакцию газеты «Молодая гвардия» пришёл запрос – послать на учёбу в Высшую комсомольскую школу журналиста. Выбор пал на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети. И чему там научусь? Тем более – на сорок дней…
Но Миша сказал:
– Управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне.
…В первый раз Вадим Валерьянович назначил мне встречу в Доме архитектора: он там читал лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор пригласил посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушёл.
Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался – предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Кожинову надо от меня отделаться. Он держал под мышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:
– Я вообще отошёл от поэзии, видите – занимаюсь историей.
Я ещё что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации… Он несколько вальяжно развёл руками:
– Ну, если со мной в Перми не считаются, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так запросто!)
Потом подал мне пальто. Пока я застегнула пуговицы, оглянулась: в фойе уже никого нет. Все мои «героические» усилия кончились ничем. На следующий день в нашей журналистской школе на целый день было мероприятие на ВДНХ. Мы сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, что на этом занятии происходило… сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме… Послала без обратного адреса – чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.