© Поляков Ю.М
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Замыслил я побег
Часто думал я об этом ужасном семейственном романе…
А. С. Пушкин
1
– О чем ты все время думаешь?
– Я?
– Ты!
– А ты о чем?
– Я – о тебе!
– И я – о тебе… – Башмаков по сложившемуся обычаю поцеловал коричневый, похожий на изюмину девичий сосок и вздохнул про себя: «Бедный ребенок, она еще верит в то, что лежащие в одной постели мужчина и женщина могут объяснить друг другу, о чем они на самом деле думают!»
– А почему ты вздыхаешь? – спросила Вета, согласно тому же обычаю подставляя ему для поцелуя вторую изюмину.
– Поживешь с мое…
– Я обиделась! – сообщила она, специально нахмурив темные, почти сросшиеся на переносице брови.
– Из-за чего? – превозмогая равнодушие, огорчился он.
– Из-за того! До меня ты не жил… Не жил! Ты готовился к встрече со мной. Понимаешь? Ты должен это понимать!
Свою правоту она тут же начала страстно доказывать, а он терпеливо отвечал на ее старательную пылкость, чувствуя себя при этом опрокинутым на спину поседелым сфинксом, на котором буйно торжествует ненасытная юность.
– Да, да… Сейчас… Сейчас! – болезненно зажмурившись, в беспамятстве шептала Вета и безошибочным движением смуглой руки поправляла длинные спутанные волосы, мятущиеся в такт ее добычливым чреслам.
Эта безошибочность во время буйного любовного обморока немного раздражала Башмакова, но зато ему нравилось, когда Вета внезапно распахивала антрацитовые глаза – и слепой взгляд ее устремлялся в пустоту, туда, откуда вот-вот должна была ударить молния моментального счастья…
Девушка открыла глаза. Но совсем не так, как ему нравилось: взгляд был испуган и растерян. Горячее, трепещущее, уже готовое принять в себя молнию тело вдруг сжалось и остыло. Мгновенно. Башмаков даже почувствовал внезапный холод, сокровенно перетекающий в его тело, будто в сообщающийся сосуд.
«Наверное, так же чувствуют себя сиамские близнецы, когда ссорятся, – предположил он. – Сейчас спросит про Катю…»
Вета склонилась над ним и прижалась горячим влажным лбом к его лбу. Ее глаза слились в одно черное искрящееся око.
– А ты не обманываешь?
– Ты мне не веришь?!
– Тебе верю, но есть еще и она…
– Ты же знаешь, мы спим в разных комнатах.
– Правда?
– Врать не обучены! – оскорбился он, думая о том, как все-таки юная наивность украшает мир.
– Но ведь она…
– Катю это давно не волнует.
– Ее! – Вета обиженно выпрямилась.
– Ладно: ее это давно уже не волнует, – согласился Башмаков.
– Наверное, лет через двадцать меня это тоже волновать не будет. А ты станешь стареньким, седеньким, с палочкой… Я тебе буду давать разные лекарства.
– Знаешь, какие старички бывают? О-го-го!
– Тогда и меня это тоже будет волновать. Я тебя замучу, и ты умрешь в постели!
– Люди обычно и умирают в постели.
– Нет, люди умирают в кровати, а ты умрешь в постели. Со мной!
– Возможно, – кивнул Башмаков и заложил руки за голову.
– Тебе со мной хорошо? – Она снова склонилась над ним, касаясь сосками его волосатого тела.
Грудь у нее была большая, еще не утомленная жизнью, и напоминала половинки лимона. А это, если верить одной затейливой методе определения женского характера, означало «романтическую сексуальность, доверчивость, преданность и безоглядную веру в будущее».
– Мне очень хорошо.
– Очень или очень-очень?
Башмаков подумал о том, что достаточно увидеть мужчину и женщину наедине, чтобы понять: кто из двоих любит сильнее или кто из двоих вообще любит. Тот, кто любит, всегда участливо склоняется над тем, кто лежит, заложив руки за голову.
– Очень или очень-очень? – повторила Вета свой вопрос.
– Очень-очень.
– Между прочим, ты понравился папе!
– В каком смысле?
– Во всех. Он хочет, чтобы мы с тобой обязательно обвенчались!
– Если папа хочет, значит, обвенчаемся…
– Ты будешь ей что-нибудь объяснять? – спросила Вета, высвобождая Башмакова и ложась рядом.
– Наверное, нет. Просто соберусь и уйду…
– А если она спросит?
– Отвечу, что просто люблю другую…
– А если она спросит: «Кого?»
– Не спросит.
– Я бы тоже не спросила. Из гордости.
– Она не спросит из усталости.
– Боже! Как можно устать… От тебя! От этого…
Вета нежно провела пальцами по этому, подперла ладонью щеку и уставилась на Башмакова с таким обожанием, что он даже застеснялся вскочившего на щеке прыщика.
– Олешек, знаешь, мне кажется, лучше все-таки ей сказать, а то как-то нечестно получается. Если ты все объяснишь, она тебя отпустит. Ведь ты сам говоришь – между вами уже ничего нет.
– А если не отпустит?
– Тогда мы убежим. А потом ты ей с Кипра напишешь письмо.
– Как будет «побег» по-английски?
– А вы разве еще не проходили? «Escape». «Побег» будет «escape»…
– Значит, «беглец» будет «искейпер»? Нет, лучше – «эскейпер». Это как «эсквайр»…
– «Эскейпер»? Такого слова, кажется, нет… – Она нахмурилась, припоминая. – Точно нет. «Беглец» будет «runaway».
– Жалко.
– Чего жалко?
– Что нет такого слова – «эскейпер». Тебя спрашивают: «Вы беглец?» А ты отвечаешь: «Нет, я – эскейпер!»
– Не забудь, «эскейпер», – она чмокнула его в щеку, – мы улетаем в понедельник вечером!
– То fly away. Это мы уже проходили…
– Ты нарочно дурачишься?
– Я не дурачусь. В понедельник я буду готов.
– Не слышу радости в голосе!
– Буду готов! – пионеристо повторил Башмаков.
– Слушай, Олешек, – засмеялась Вета, – а я тебе прямо сейчас еще одно прозвище придумала!
– Да-а?
– Да! «Эс-кей-пер-чик»!
– Какой еще такой «перчик»?
– Даже и не знаю какой…
– Сейчас узнаешь!
– Ах, пощадите мою невинность!
– Не пощажу!
– Что вы делаете, гражданин?!
– Сейчас узнаете, гражданка!
– Погоди! Не так. Поцелуй меня… всю!
– Всю или всю-всю? – спросил он, стараясь принять более типичную для сфинксов позу.
– Всю-всю-всю…
2
Сотрудник валютно-кассового департамента банка «Лосиноостровский» Олег Трудович Башмаков замыслил уйти от жены. Это была уже третья попытка за двадцать лет их брачного сосуществования. Первая состоялась шестнадцать лет назад, когда их дочери Даше было всего четыре года, а сам Олег Трудович (в ту пору просто Олег) работал в Краснопролетарском райкоме комсомола. На эту перспективную службу после окончания МВТУ его определил покойный тесть – начальник Ремжилстройконторы, где разживалась югославскими обоями, чешскими унитазами, немецкой керамической плиткой и финским паркетным лаком вся руководящая районная мелочовка.
Вторая попытка к бегству, тоже неудавшаяся, началась четырнадцать лет назад и длилась, тянулась, невидимая миру, почти все те годы, пока, изгнанный из райкома по икорному недоразумению, Башмаков трудился в «Альдебаране». У него был долгий производственный роман с Ниной Андреевной Чернецкой, и Олег Трудович в своем затянувшемся беглом порыве сам себе порой напоминал спринтера, сфотографированного с недостаточной выдержкой и потому размазанного по всему снимку…
Обдумывая третий, окончательный и бесповоротный уход из семьи, Олег Трудович постоянно мысленно возвращался к тем двум неуспешным побегам, анализировал их, разбирая на части и вновь собирая, точно детскую головоломку. Он даже старался вообразить, как сложилась бы его жизнь, удайся любая из этих попыток, но неизменно запутывался в причинно-следственном хитромудрии, иногда высокопарно именуемом судьбой.
К побегу Олег Трудович готовился тщательно и старался предусмотреть любую случайность. Он даже с женой был добросердечен и нежен, но ровно настолько, чтобы не вызвать подозрений. Причем Башмаков не делал над собой никаких особенных усилий: нежность, совершенно искренняя, затепливалась в его сердце всякий раз, когда он, взглядывая на пребывавшую в полном неведении Катю, думал о том, что скоро они расстанутся навсегда. Именно это безмятежное неведение жены и вызывало в нем особенную жалость, незаметно переходящую в нежность, которую – для безопасности – приходилось даже немножко скрывать.
В день побега – а это был, как и условились, понедельник – Башмаков взял на работе отгул, или, как выражались банковчане, «дэй офф». Заявление об уходе он решил пока не писать, чтобы не вызывать лишних разговоров и догадок. Вообще удивительно, как это до сих пор никто не позвонил Кате и не сообщил о том, чем еще, кроме банкоматов, занимается в служебное время ее супруг. Впрочем, теперь все настолько заняты собственными проблемами, что даже на полноценную зависть и активную подлость сил не остается. «Окапитализдел народ!» – говаривал в таких случаях незабвенный Рыцарь Джедай.
Олег Трудович с удовольствием представил себе, как заскребет свою глянцевую лысину Корсаков, как сморщится фон Герке, как помчится по банку Гена Игнашечкин, размахивая факсовым обрывком с двумя строчками. Но с какими строчками:
«Прошу уволить меня к чертовой матери по горячему собственному желанию! Башмаков».
Утром эскейпер (так он теперь мысленно именовал себя) спокойно завтракал с женой Екатериной Петровной, обсуждая досадную неугомонность их дочери Дашки. Она накануне позвонила из своей бухты Абрек и радостно сообщила, что очень дешево, по случаю, у одной офицерской жены прикупила замечательную японскую коляску – розовую, всю в оборочках и со специальным электромоторчиком, поэтому коляска может совершенно самостоятельно кататься туда-сюда, укачивая младенца.
– А если будет мальчик? – спросил, доливая себе кофе, Башмаков. – Я где-то читал, что розовый цвет сбивает мальчикам сексуальную ориентацию…
– Помешались все на этой сексуальной ориентации. Как с ума сошли! – рассердилась Катя. – Нет, будет девочка: Дашка на ультразвуке проверялась. Но все равно это очень нехорошая примета! Заранее нельзя ничего покупать. Тем более за два месяца…
– Да, я помню, как ты с пузом все по магазинам бегала и распашонок накупала!
– Тогда об этом не думали. Не до примет было. Достоялся, схватил – и счастлив…
– А может, это и есть счастье?
– Возможно. Ты сегодня поздно? – спросила жена, вставая из-за стола: она выходила из дому на полчаса раньше Башмакова. – Английского у тебя, надеюсь, сегодня нет?
– Нет. Часов в семь буду. Если, конечно, что-нибудь с банкоматами не случится. А ты?
– У меня сегодня шесть уроков. Потом педсовет. Потом дополнительные. Потом зачет у заочников. Слушай, Тапочкин, будь другом, купи хлеба, молока и чего-нибудь вкусненького! Хорошо?
– Хорошо.
Катя еще постояла в прихожей перед зеркалом, внося последние поправки в свой незатейливый учительский макияж, затем вернулась на кухню, поцеловала Башмакова в макушку и ласково провела рукой по спине, напоминая об их вчерашней супружеской взаимности, такой вдруг успешной и такой нечастой, особенно в последнее время.
– Теперь, Тапочкин, я знаю, на что ты еще способен, – и пощады не жди! – крикнула она уже из прихожей и захлопнула дверь.
Олег Трудович дозавтракал, снял халат и начал одеваться. Повязывая перед зеркалом галстук, он вдруг опасливо предположил, будто отражение жены, несколько минут назад подкрашивавшей здесь губы, теперь затаилось в глубинах стекла и внимательно наблюдает за ним. Понимая всю несуразность этого ощущения, Башмаков тем не менее постарался, чтобы его действия ничем не отличались от обычных сборов на службу. Он даже перекрыл газ и взял с собой зонтик, хотя выходил из дому всего на полчаса – чтобы, согласно намеченному плану, возле мебельного магазина договориться о машине для перевозки вещей.
В лифте валялись пустые пивные банки и яркие пакеты из-под чипсов. Пластмассовые кнопки панели были в который раз сожжены, а на полированной стене появилась новая надпись на английском, ставшем в последнее время разновидностью настенной матерщины. Башмаков только начал заниматься на курсах, организованных специально для «пожилых» сотрудников банка, и перевести надпись не сумел, отчего разозлился еще сильнее. Почтовый ящик снова был взломан, газеты изъяты, а взамен вовнутрь брошены презервативные обертки.
«Опять замок надо менять!» – с ненавистью подумал Олег Трудович.
Он представил себе, как однажды застанет малолетнего мерзавца, ломающего почтовый ящик, на месте преступления и, схватив, изобьет страшно, до крови – и лицом, обязательно лицом, провезет его по острым развороченным крышкам почтовых ячеек. Он представил себе это так ясно, что даже сжал кулаки и ощутил тяжесть в затылке. Конечно, за изуродованного сопляка придется отвечать, но они с Ветой к тому времени будут уже на Кипре. А раз так, вдруг сообразил Башмаков, можно не злиться и новый замок не вставлять. Надо же, он почти забыл о своем побеге!
«Хорош эскейпер!»
День был ветреный – и оттого ослепительно солнечный. Ревматическая, давно уже бесплодная яблоня, единственная уцелевшая во дворе от прежних деревенских садов, раскачивала ветвями и шелестела свежей листвой. Новая трава на газоне закрыла белесый прошлогодний сушняк, а обнесенное бетоном сельское кладбище, где давно уже никого не хоронили, напоминало зеленый остров посреди некогда белоснежных, а теперь закопченных и облупившихся многоэтажек «спального» района.
Во дворе над мотором старинного желтого «Форда», уперев руки в неряшливо отрихтованное крыло, задумчиво склонился Анатолич, бывший настоящий полковник, с которым Башмаков почти три года сторожил автостоянку, а заодно по мелочам обслуживал автомобили. Анатолич и по сей день работал все там же и на тех же условиях: сутки сторожишь, двое дома. По выходным машины для мелкого ремонта ему пригоняли домой, прямо к подъезду.
– Не хочет ехать? – поздоровавшись, полюбопытствовал Башмаков.
– Куда он денется – поедет! – не очень уверенно ответил Анатолич. – На службу?
– Нет, гуляю.
– Неужели деньги в банке кончились?
– Станок сломался.
– Наконец-то! – засмеялся Анатолич. – Дашка-то родила?
– Нет еще – через два месяца, – ответил Башмаков и добавил: – Но коляску уже купила.
– Молодец!
– Вообще-то примета не очень хорошая…
– Все равно молодец! Надо обмыть.
– Завтра. Сегодня хочу на дачу кое-что перевезти.
– Помочь?
– Спасибо. Мелочь – сам дотащу.
Направляясь к мебельному, Башмаков казнился, зачем на ровном месте наврал, ведь завтра он будет на Кипре и уж никак не сможет обмыть с Анатоличем коляску. Когда же побег – очень скоро – станет достоянием подъездной общественности и вранье выплывет наружу, Анатолич, конечно, обидится: все-таки они дружили, да и к Дашкиному замужеству он имел чуть ли не родственное отношение.
Магазин располагался на соседней улице и был там всегда. Точнее сказать, двадцать лет назад, когда они получили эту квартиру, уже был. Именно в нем Башмаков купил тот диван из гарнитура «Изабель», благодаря которому сорвался его самый первый побег от жены. Только теперь около магазина нет очередей и вертлявых общественников с длинными списками тех, кто жаждет обзавестись сервантом или полутораспальной кроватью и для этого два раза в неделю прибегает на перекличку. Теперь магазин называется не «Мебель», а «Дизайн-Ампир» и набит он дорогими итальянскими гарнитурами, и пусто в нем, как в краеведческом музее.
Мысль договориться о машине прямо возле магазина пришла эскейперу, как только он стал обдумывать детали побега. Конечно, в наши времена проще заказать фургончик по телефону, но Олег Трудович сознательно решил прибегнуть к устаревшей, советской форме организации грузовых перевозок. Ведь диспетчер фирмы мог предупредительно позвонить с вечера для подтверждения заказа и нарваться на Катю, а уходить из дому с арьергардными боями, выслушивая проклятия и насмешки жены, он не желал. Поначалу эскейпер предполагал спокойно и по-товарищески с ней объясниться. Но не решился. И теперь ему хотелось уйти в другую жизнь тихо и благородно – как умереть.
Башмаков огляделся: возле магазина стояли несколько обычных мебельных фургонов и два длинномера, предназначенных, вероятно, для перевозки больших гарнитуров в гигантские элитные квартиры и загородные дома. За фурами он обнаружил то, что искал, – аккуратную «Газель». В кабине никого не было. Водилы, как принято, курили кружком и с осуждением смотрели на крутого нового русского, который, рискуя испачкать свой переливчатый костюм, впихивал в «Опель-Универсал» дорогое инкрустированное трюмо.
– Чья «Газель»? – подойдя к ним, спросил Башмаков.
– Ну моя, – ответил пузатый мужик в майке с надписью «Монтана».
– Вы свободны?
– А куда надо?
– На Плющиху.
– Мебеля повезем?
– Нет. Книги. Еще кое-какую ерунду.
– Поехали!
– Нет, не сейчас. В три часа. Мне нужно еще собраться.
– Пятнадцать ноль-ноль. Заказ принял. Куда подать?
– Дом семь. Возле кладбища. Знаешь?
– Это где фотостудия на первом этаже?
– Фотоателье. Третий подъезд. Одиннадцатый этаж. Квартира номер 174… Все понял?
– Кроме одного. Почему чем человек богаче, тем жаднее? – Водитель кивнул на обладателя трюмо – тот теперь никак не мог закрыть заднюю дверцу «Опеля». – Сам-то сколько дашь?
– Сколько стоит – столько дам.
– Тогда договоримся.
Направляясь домой, Башмаков вспомнил о Катином поручении и свернул к гастроному. За последние годы здесь тоже многое переменилось: вместо «Отдела заказов» возник пивной бар, появились стеклянная будочка с надписью «Кодак» и пункт проката видеокассет. Переоборудованные на западный манер витрины ломились от выпивки и жратвы – импортной по преимуществу. За прилавками теперь стояли в основном молодые предупредительные мужики, а сохранившаяся с прежних времен грудастая продавщица уже не швыряла на весы обрубок колбасы и не орала привычное «не хочешь – не бери», но писклявым от тайной ненависти голоском разъясняла дотошным нищим пенсионеркам, чем бельгийский маргарин отличается от французского.
Выполняя волю жены, Башмаков купил хлеба и молока, а потом, опираясь на многолетний семейный опыт, добавил упаковку черкизовских сосисок и маленький торт «Триумф». На выходе он задержался у бара и выпил кружку светлого немецкого пива, отметив про себя, что отечественная традиция недолива благополучно пережила смену общественно-экономической формации и даже усугубилась по причине особой ценности импортного напитка.
«На Кипр, на Кипр! – подумал Башмаков, туманно повеселев от выпитого. – Туда, где не нужно после отстоя пены требовать долива пива!»
«Форд» с поднятым капотом бесхозно стоял на прежнем месте, а на застланном тряпочкой крыле были разложены отвертки и гаечные ключи. Должно быть, Анатолич поднялся домой за недостающим инструментом. Кражи он не боялся, так как на лавочке по соседству собрались на утреннюю планерку дворовые пенсионерки.
В подъезде пахло хлоркой и прокисшей тряпкой, а это значило – пришла уборщица, достаточно еще молодая женщина с обиженным лицом. Лет десять назад Башмаков встречал ее в районной детской библиотеке, куда иногда – после разоблачительных монологов Кати о безотцовщине в семье – водил Дашку за книжками. Женщина работала в абонементе и говорила с детьми ласковым, даже вкрадчивым голосом:
– Как, неужели ты не читала Киплинга? Ай-ай-ай! Ну нет – никакой мультфильм про Маугли не заменит книгу!
Появившись в подъезде в качестве уборщицы год назад, она, кажется, сразу узнала Башмакова, смутилась и с тех пор почему-то разговаривала с ним отрывисто, выказывая намеренную простоватость, явно стоившую ей страданий:
– Паразиты, каждый день гадят – до дома не донесут! Хоть бы вы домофон установили!
– Установим! – обнадежил Башмаков и пожаловался: – А у меня сегодня опять ящик разворотили…
– И будут… воротить, пока домофон не поставите!
– Поставим! – наобещал Башмаков и вызвал лифт.
История с установкой домофона тянулась уже несколько месяцев: половина жильцов подъезда, включая Башмаковых, давным-давно сдала деньги, а вторая половина отказывалась, мотивируя тем, что агрегат изуродуют на следующий же день, поэтому нет никакого смысла тратиться, а лучше дождаться, пока врежут домофон в каком-нибудь соседнем подъезде, и понаблюдать, что из этого выйдет. Но во всех соседних подъездах, очевидно, рассуждали точно так же. Уже провели три собрания жильцов, но в результате только озлились друг на друга, поделились на две враждебные партии – «домофоновцы» и «антидомофоновцы», переругались и даже перестали здороваться.
Пока Башмаков ждал лифт, по лестнице вприпрыжку спустился мальчик в хорошеньком джинсовом костюмчике и белоснежных кроссовках. В руках у него была бутылка из-под вина.
– Мам, а если внутри пробка, все равно брать? – уточнил он.
– Выбрось! – буркнула уборщица и с вызовом глянула на Башмакова.
В прихожей Олег Трудович снова посмотрел в зеркало, но уже без всякой мистики по поводу Катиного отражения, а просто так – глянулся и потрогал выдавленный вечор и подсохший прыщик. Озирая себя, эскейпер отметил, что в его узком, чуть болезненном от оздоровительных голодовок лице и особенно в грустных карих глазах есть какая-то мужественная усталость многолетнего путешественника, которая так нравится молоденьким девушкам. Впрочем, с Ветой, кажется, по-другому. Она из тех, кто не знает, куда пристроить и кому подарить свою кажущуюся нескончаемой молодость. В студенческие годы Башмаков и сам на институтский День донора за стакан сока и бутерброд с колбасой сдавал кровь, да еще гордился тем, что его гемоглобин поможет кому-то – слабому и недужному.
Олег Трудович взял в руки массажную щетку, чтобы причесаться, и обнаружил запутавшиеся в алюминиевых штырьках Катины волосы. Один был совершенно седой – и это странно: жена, особенно в последнее время, часто красилась и вообще очень за собой следила. Она даже хотела лечь в Институт красоты, где каким-то новомодным составом выжигали на лице стареющую кожу, а потом образовывалась новая, свежая и розовая, точно на месте зажившей и отвалившейся болячки.
– А если не образуется? – спросил Башмаков.
– Тогда ты меня наконец бросишь! – засмеялась Катя.
В институт она не легла, зато отобрала у Дашки, тогда еще жившей с ними, очень дорогой французский крем, завалявшийся, вероятно, еще с тех времен, когда дочь собиралась замуж за брокера по имени Антон.
Причесываться Олег Трудович не стал, спохватившись, что продукты надо убрать в холодильник, а то, не ровен час, получишь взбучку от Кати, не терпевшей беспорядка. Но вдруг вспомнил о побеге и усмехнулся. Надо было начинать сборы. Конечно, проще всего уйти налегке – с зубной щеткой и бритвой. Но тогда вся его прежняя жизнь словно исчезает – и он является в Ветину мансарду седеющим сорокачетырехлетним младенцем. Обдумывая побег, Башмаков заранее решил взять с собой как можно больше вещей, пусть даже их придется потом оставить в Москве или выбросить…
Начать он решил с рыбок. Аквариум, освещенный длинными дневными трубками, стоял теперь в бывшей Дашкиной комнате. Башмаков с женой задумали переоборудовать ее в гостиную, о чем мечтали все годы обитания в этой квартире, но пока купили только здоровенный электрокамин-бар с пластмассовыми, как бы тлеющими полешками и два подержанных, но отлично сохранившихся велюровых кресла.
Аквариум был огромный, десятиведерный, с большой шипастой океанской раковиной вместо банального грота и множеством разнообразных рыбок – от заурядных гуппи-вуалехвостов до очень редких существ, имевших совершенно прозрачные брюшки, – так что можно наблюдать всю последовательность рыбьего пищеварения. Этих страшилок к двадцатилетию свадьбы подарила ему Катя, прежде относившаяся к аквариумным увлечениям мужа равнодушно и даже недоброжелательно.
– Понимаешь, – смеялась она, – я хочу получше разобраться, каким именно образом путь к сердцу мужчины лежит через желудок…
Катя и в самом деле в последние годы стала готовить лучше.
Башмаков склонился над аквариумом, намереваясь выловить трех каллихтовых сомиков – серых с зеленовато-золотистым отливом рыбок, неутомимо роющихся усиками в придонном иле. Конечно, интереснее взять с собой петушков, но их уж точно не довезешь – они и в аквариуме-то все норовят сдохнуть. К тому же Вета просила именно сомиков. Олег Трудович пытался ей возражать, мол, на Кипре тоже есть аквариумные рыбки и тащить их из России глупо.
– Нет, я хочу твоих сомиков! – потребовала она. – У них такие же грустные глаза, как у тебя! Особенно – у мальчика…
Не надо было приводить Вету сюда! А главное – не надо было делать это на супружеском диване…
Олег Трудович вооружился маленьким сачком и стал осторожно подводить его к замершему от нехорошего предчувствия «сомцу». Главное – не спугнуть, а то спрячется в самую чащу роголистника или, еще хуже, в раковину – не достанешь. Вообще-то для размножения положено иметь в аквариуме одну самочку (она покрупнее) и двух самцов. Но Башмаков, будучи тогда еще неопытным рыбоводом, по ошибке на Птичьем рынке купил наоборот – двух девочек и одного мальчика, которого и стал называть «сомцом». Олегу Трудовичу очень нравилось это придуманное им новое слово.
Вдруг он сообразил, что еще не определился, куда поместить рыбок для перевозки. Отложив сачок, Башмаков отправился на кухню и там, в глубине нижних шкафов, среди редко используемой посуды нашел двухлитровый стеклянный бочонок с плотно приворачивающейся жестяной крышкой. Это было как раз то что нужно, оставалось только пробить в жести отверстия, чтобы рыбки не задохнулись. Сняв крышку, он понюхал банку, и ему почудился слабый запах черной икры, хотя это было невероятно: прошло шестнадцать лет, и с тех пор в бочонке хранились разные крупы, даже специи. Вот и сейчас на дне лежало несколько рисинок, напоминающих муравьиные яйца.
Просто удивительно, что с этой подлой стеклотарой ничего не случилось за столько лет! Сколько сервизов и любимых ваз переколотили… Тут явно была какая-то мистика, ибо бочонок являлся вещью в определенном смысле исторической и сыграл в судьбе Олега Трудовича незабываемо гнусную роль.
А случилось вот что. Башмакова, работавшего в ту пору в Краснопролетарском райкоме комсомола, командировали в Астрахань на Всесоюзный семинар заведующих орготделами – обменяться опытом, покупаться в Волге и передохнуть. После прощального банкета каждому участнику семинара вручили по стеклянному бочоночку с черной икрой. Все разъехались по домам, а Башмаков задержался, чтобы еще повыпивать и повспоминать свою артиллерийскую юность с армейским дружком, проживавшим, как на грех, именно в Астрахани. Олег и не подозревал, а может, просто позабыл спьяну, что как раз в это самое время проводилась операция «Бредень» – против обнаглевших браконьеров, которые вылавливали осетрих тысячами, выпарывали из них икру и бросали драгоценные останки гнить прямо на берегу. Однако на один-единственный день, когда разъезжались заворги с двухлитровыми бочонками, по тихой местной договоренности операция «Бредень» была приостановлена.
И вот вечером следующего дня Башмакова, забывшегося витиеватым хмельным сном в купе фирменного поезда «Волгарь», грубо разбудили люди в милицейской форме и потребовали предъявить багаж. Шифр чемоданного замка он набрал сразу – тот состоял из трех первых цифр номера незабываемой полевой почты. В казарменной песенке, которую Олег вместе с армейским дружком накануне проорал раз двадцать, не меньше, так и подчеркивалось:
Зато, набрав шифр, Олег потом еще долго возился, разгадывая, в какую из четырех сторон откидывается чемоданная крышка. Спасибо, милиционеры помогли. На суровый вопрос, что находится в стеклянной емкости, Башмаков, еще не сообразив обстановку и продолжая пребывать в мире алкогольной всеотзывчивости, ответил согласно своим гастрономическим симпатиям:
– Жуткая дрянь!
Дело в том, что «рыбьи яйца» он не любил с детства: в семье, понятное дело, не приучили, а в пионерском лагере под видом черной икры им однажды дали такую дрянь, что потом все пионеры во главе с вожатыми три дня стояли в очередь к «белым домикам».
– Документы! – потребовал милиционер.
– Аусвайс? – угрожающе засмеялся Олег и стал шарить по карманам, но краснокожего райкомовского удостоверения не обнаружил, а только – паспорт.
– Что же это вы, Олег Трудович, с таким хорошим отчеством, а икру у государства воруете? – попенял милиционер, изучая документ.
– А мне ее подарили! – беззаботно возразил Башмаков, не понимая еще, в чем дело.
Понял он, когда, предъявив стандартное обвинение в браконьерстве и незаконном вывозе рыбной продукции из области, милиционеры стали его ссаживать с поезда на ближайшей станции. Еще можно было все уладить, пройди Башмаков спокойненько в линейное отделение и тихонько попроси старшего звякнуть областному комсомольскому начальству. Но у пьяных свои нравственные императивы. Олег стал вырываться, кричать, будто бы он охренительный московский руководитель, что он всех разжалует в рядовые и даже еще ниже…
Крики и угрозы на участников операции «Бредень» не подействовали, Олегу начали выкручивать руки, и тогда он совершил непростительное для человека, являвшегося, помимо всего, еще и членом районного штаба народной дружины, – Башмаков ударил одного из милиционеров в ухо. Сдачу, как и следовало предвидеть, он получил сразу ото всех. Когда составлялся протокол, Олег, отняв платок от разбитой губы, с пьяной значительностью сообщил, где именно он работает, но документально сей факт подтвердить никак не смог. По этой причине в благородное номенклатурное происхождение своего пленника милиционеры наотрез отказывались верить, даже издевались: мол, если расхититель икры – райкомовец, то они здесь все – министры щелоковы и даже подымай выше – чурбановы.
Этот смех задел Башмакова почему-то гораздо больнее, нежели полученные тумаки, и, потеряв от обиды всякое соображение, он предложил им позвонить по межгороду в Москву, в приемную первого секретаря Краснопролетарского райкома партии, где круглосуточно дежурил кто-нибудь из инструкторов, а с ними-то как раз Башмаков был коротко знаком по спецстоловой.
Словосочетание «райком партии» в те времена еще имело силу магического заклинания, а может быть, милиционеры захотели торжественно убедиться в том, что задержанный попросту надувает фофана и берет их на пушку. В общем, поколебавшись, астраханские икроблюстители согласились.
Но если Бог хочет кого-то погубить, то прибегает к совершенно уж дешевым сюжетным вывертам. Трубку снял сам первый секретарь Чеботарев – человек, под взглядом которого падали в обморок инструкторы райкома и секретари первичек. Он задержался допоздна, как потом выяснилось, чтобы доработать свое выступление на завтрашнем заседании бюро горкома. Кстати, с этого выступления и начался его стремительный взлет к вершине партийной пирамиды – и очень скоро он вместе со своей знаменитой зеленой книжечкой ушел сначала в горком, а потом – в ЦК.
Услышав от милиционеров знакомую фамилию, Чеботарев потребовал к трубке Башмакова. И тут сыновние чувства, каковые комсомол питал к партии (как к более высокоорганизованному общественному организму), сыграли с Олегом страшную шутку. Он мерзко зарыдал по междугородному:
– Федор Федорович, они меня тут бьют и не ве-ерят!
Испуганный милиционер вырвал у Башмакова трубку и, серея прямо на глазах, начал сбивчиво ссылаться на инструкцию. Неизвестно, что Чеботарев сказал начальнику отделения, только тот вдруг повеселел и верноподданно, а точнее, верноподло рявкнул в трубку:
– Есть, товарищ первый секретарь!
Олега умыли, привели в порядок его одежду и посадили на следующий поезд, не забыв вручить бережно обернутый газетами бочонок. Прибыв в Москву со злополучной икрой, Башмаков выяснил: от работы он отстранен и на него заведено персональное дело. Как передавали, взбешенный Чеботарев кричал по этому поводу, что не в икре дело – с каждым может всякое случиться, – но хлюпики и соплееды ему в районе не нужны! И Олег получил строгий выговор с занесением в учетную карточку «за непреднамеренное расхищение госсобственности».
– Тварь ты дрожащая и права никакого не имеешь! – сказал по поводу случившегося начитанный башмаковский тесть Петр Никифорович.
Однако именно ему Олег был обязан спасительным словом «непреднамеренное». Тесть незадолго перед этим выручил председателя парткомиссии чешским комплектом – унитазом и раковиной-«тюльпан». В противном случае Башмакова ожидали бы исключение из рядов и полный, как в ту пору казалось, жизненный крах. А с формулировкой «за непреднамеренное расхищение» это был всего-навсего полукрах. Предлагая смягчить приговор, председатель парткомиссии даже улыбнулся и заметил, что не может человек с таким отчеством – Трудович – быть злостным правонарушителем.
Странноватое это отчество досталось Олегу, понятное дело, от отца – Труда Валентиновича, родившегося в самый разгул бытового авангарда, когда ребятишек называли и Марксами, и Социалинами, и Перекопами… Так что Труд – это еще ничего: могли ведь и Осоавиахимом назвать. Но удивительное дело, имя отца ни у кого не вызывало особого удивления, быстро становилось привычным и звучало почти как «Ваня». Во всяком случае, в 3-й Образцовой типографии никто особенно по поводу имени верстальщика Башмакова не иронизировал и не острил. Конечно, определенную проблему представлял ласкательно-альковный вариант этого нерядового имени. Но мать Олега, Людмила Константиновна, потомственная секретарь-машинистка, проведшая всю жизнь в приемной, называла супруга строго по фамилии. Лишь изредка она игриво растягивала «о» – «Башмако-ов», – и это означало временное благорасположение.
Правда, однажды Олег снял трубку (с годами голосом он стал походить на отца), произнес «алло» и услышал в ответ:
– Трудик, это ты? Ты же обещал перезвонить! Ну, кто такой противный?!
– Папа в поликлинике.
– Да? Э-э… это с работы… Пусть Труд Валентинович перезвонит в производственный отдел.
«А что? Трудик – очень даже ничего!» – подумал Олег, но никому про этот звонок рассказывать не стал.
Зато сам он со своим необычным отчеством намучился. В школе еще ничего – какие там в малолетстве отчества! В классе его звали просто и незатейливо – Башмак. Началось в армии. Уже «карантинный» старшина, изучая список новобранцев, отправляемых на уборку территории городка, заржал, выбрал из кучи шанцевого инструмента самую большую совковую лопату и протянул Башмакову со смехом:
– Давай, Трудович, вкалывай!
Так и пошло. Более того, окружающие не довольствовались самим чудноватым отчеством, а норовили его всячески смешно переиначить. Да и вполне благопристойную фамилию «Башмаков» тоже почему-то в покое не оставляли. Особенно усердствовал Борька Слабинзон…
– Бедный Тапочкин! – посочувствовала жена, когда раздавленный Олег приплелся домой после парткомиссии.
На самом деле Катя в душе тихо радовалась краху его комсомольской карьеры, ведь именно из-за райкомовского образа жизни тогда, в первый раз, чуть было не распалась их семья. Конечно, не обошлось тут без ревности, ибо вокруг райкома вились социально активные и потому вдвойне опасные девицы. Но главная причина заключалась в другом: комсомольские работники в те времена пили так, словно имели про запас несколько сменных комплектов печени и почек. Комплект между тем был один-единственный, и многие друзья Олега, оставшиеся на комсомольском поприще, вышли из строя гораздо раньше, чем молодой инвалид Павка Корчагин, вынесший на своих плечах, между прочим, революцию, Гражданскую войну и борьбу с разрухой.
– Неприятно, конечно, но не трагедия, – приободрила Катя несчастного супруга.
– А что же тогда трагедия?!
– В пятом классе у одного родителя обе руки кузнечным прессом отдавило. Это трагедия!
Трудоустроили Олега по тогдашнему щадящему обычаю совсем неплохо: он стал заместителем начальника отдела в «Альдебаране» – солидном засекреченном институте, работавшем на космос. Но прежде чем уйти в науку, Башмаков еще долго сидел в своем райкомовском кабинете, ожидая, пока, согласно тогдашним китайским церемониям, его освободит от занимаемой должности пленум. Телефоны молчали, инструкторы за ценными указаниями не врывались в кабинет, серьезных бумаг на подпись не приносили. Иногда просили подмахнуть какой-нибудь юбилейный адрес комсомольцу двадцатых годов, на всякий случай продолжавшему скрывать свое знакомство с давно уж реабилитированным генсеком Косаревым. Но даже такие пустячные бумаги заносили лишь в том случае, если секретари и остальные завотделами отсутствовали. Обиднее же всего было, когда члены бюро райкома, с которыми столько выпито и спето, собираясь на заседание, проходили мимо его кабинета с таким видом, словно за дверью давно уже находится мертвое тело, а «труповозка» все никак не доедет. И обида эта осталась навсегда.
А через полгода Башмаков получил из Астрахани заказное письмо – в него было вложено его райкомовское удостоверение. Армейский дружок сообщал, что жена, делая генеральную уборку, нашла документ за диваном. Смешно сказать, окажись эта жалкая книжица с золотым тиснением у Башмакова в поезде – и жизнь его могла сложиться совсем иначе! Хотя если разобраться, ну, встретил бы он перестройку, а тем более – 91-й, каким-нибудь партайгеноссе. И что в этом хорошего?
Когда подули теплые ветры обновления и из разных щелей наружу полезли, шевеля усами, свободолюбцы, пострадавшие от прежнего режима, Башмаков тоже поначалу собирался потребовать реабилитации, но два обстоятельства остановили его.
Во-первых, во время многотысячного митинга на Манежной Олег увидел среди демораторов толстенького кротообразного профессора – кумира прекраснодушных тогдашних бузотеров. Этот профессор одновременно с Олегом получал своего «строгача» за то, что брал взятки с абитуриентов и аспирантов (правда, исключительно хорошим коньяком, деликатесными закусками и стройматериалами для дачи). Они сидели в коридоре, ожидая вызова на парткомиссию, и будущий кумир, словно репетируя оправдательную речь, бормотал:
– То, что вы, товарищи, по недоразумению считаете взяткой, на самом деле общепринятый во всем цивилизованном мире гонорар за дополнительные консультации…
А во-вторых, на телевидении появился неопрятный истерический политкомментатор, специализировавшийся на разоблачениях номенклатурных мерзостей. Когда Олег был завотделом, разоблачитель работал методистом районного пионерского штаба, и его с позором выгнали из комсомола за (как бы это помягче выразиться?) непедагогические приставания к красногалстучному мальчуганству. Два этих факта настолько поразили Олега, что реабилитации он требовать не стал. Но и не стал по тогдашней моде жечь свой партбилет, а оставил его лежать там, где и положено, – в большой коробке из-под сливочного печенья, вместе с просроченными гарантийными талонами, старыми расчетными книжками, злополучным райкомовским удостоверением и прочими необязательными документами.
3
Две самочки («сомец» все же улизнул и скрылся, как в пещере, в раковине) растерянно метались в своем новом обиталище, тщетно ища, куда бы спрятаться от поразившей их внезапной беды. Эскейпер сжалился над ними и бросил в бочонок пучок водорослей. Рыбки укрылись в траве и затихли.
Башмакову вдруг пришло в голову, что все эти необязательные вещи, которые он собирается взять с собой в новую жизнь, служат для него примерно тем же самым, чем моточек роголистника для усатых рыбок, ошалевших от внезапного великого переселения из родного необъятного аквариума в маленькую переносную стеклянную тюрьму.
Эскейпер глянул на часы: двадцать пять минут десятого. Про то, что он сейчас дома, знает одна только Вета, и ровно в двенадцать, после врача, она должна позвонить для «уточнения хода операции». Вета поначалу хотела сама заехать за Башмаковым и увезти его вместе с вещами, настаивала, обижалась, но ему удалось ее отговорить, ссылаясь на туманные конспиративные обстоятельства. На самом же деле Олегу Трудовичу стыдно было отруливать в новую жизнь на новеньком розовом дамском джипе, ведомом двадцатидвухлетней девчонкой…
Башмаков направился в большую комнату, открыл скрипучую дверцу гардероба и нашел коробку из-под сливочного печенья, спрятанную для надежности под выцветшей Катиной свадебной шляпой. Белое гипюровое платье жена давным-давно отдала для марьяжных нужд своей подружке Ирке Фонаревой, а та умудрилась усесться в нем на большой свадебный торт – и с платьем было покончено. А вот шляпа осталась. Вообще-то шла она Кате не очень, но принципиальная невеста наотрез отказалась ехать в загс в фате, полагая, что не имеет морального права на этот символ невинности. Олегу, честно говоря, было все равно, а вот тестя Петра Никифоровича отказ от общепринятой брачной экипировки беспокоил, кажется, больше, чем тот факт, что его дочь была на третьем месяце, о чем если и не знали, то догадывались многие родственники и знакомые. В конце концов сошлись на шляпе с вуалеткой.
Башмаков примерил шляпу перед овальным зеркалом и беспричинно подумал о том, что мушкетеры, должно быть, на дуэли ходили в фетровых шляпах с петушиными перьями, а на свидания с дамами отправлялись в таких вот белокружевных шляпенциях. Олег Трудович вдруг вспомнил, как в первую брачную ночь они с Катей тихо, чтобы не разбудить тестя с тещей, дурачились, и он тоже для смеху напяливал эту свадебную шляпку… Какие же они были тогда молодые и глупые!
Катя училась на четвертом курсе. Олег тоже на четвертом, правда, уже отслужив в армии. Их институты были рядом: ее, областной педагогический, МОПИ (он даже расшифровывался – «Московское общество подруг инженеров») – на улице Радио, а его, Бауманское высшее техническое училище, МВТУ («Мало выпил – трудно учиться!») – в двух трамвайных остановках, на берегу Яузы.
Но познакомились они, как водится, совершенно случайно. Однажды, дело было осенью, Борька Слабинзон утащил Олега с последней пары в Булонь – так студенты называли Лефортовский парк, раскинувшийся на противоположном берегу Яузы вокруг заросших прудов. Там среди лип и тополей белела ротонда с бюстом Петра Первого, отдохнувшего как-то раз в этих местах по пути из Петербурга в Москву (или наоборот). Рядом с ротондой высился большой стеклянный павильон, радовавший пивом и жареными колбасками за двадцать с чем-то копеек.
Друзья только что вернулись с «картошки», где буквально изнемогли от плодово-ягодного крепкого – единственного алкогольного напитка, продававшегося в сельпо. Каждый вечер, засыпая в дощатом сарае, выделенном студентам под общежитие, они мечтали о пиве, пусть даже бадаевском, кисловатом и беспенном.
– Где ты, страна Лимония? – стонал Слабинзон. – Где вы, пивные реки, населенные воблой и вареными раками?
Настоящая фамилия Борьки была Лобензон, а прозвище Слабинзон ему придумал Башмаков в стройотряде в Хакасии, когда Борька отказался таскать мешки с цементом, ссылаясь на наследственную грыжу. В отместку Олег молниеносно получил от остроумного дружка сразу две кликухи – Тунеядыч и Тапочкин. И обе пристали навсегда.
Насосавшись в павильоне пива, которое в ту пору юный организм прогонял через себя без всяких последствий, и наевшись жареных колбасок, друзья отправились погулять в парк, чтобы без свидетелей изругать опостылевшую советскую действительность. Смешно сказать, но они уже в ту пору были убежденными сторонниками частной собственности, рыночной экономики и многопартийной системы. Как-то раз, перемешав пиво с портвейном «Агдам» и шатко стоя на косогоре, друзья, как Герцен и Огарев, дали, а точнее, нестройно проорали торжественную клятву посвятить жизнь борьбе за освобождение Отечества от коммунистической диктатуры. Стояли они возле старинного тополя, взбугрившего вокруг землю своими узловатыми корнями. Внизу сквозь черные стволы лип виднелся пруд, а дальше, за Яузой, развернул каменные крылья родной институт, похожий издали на огромного кубического орла… И это было незабываемо!
Однако наутро, встретившись на занятиях и стыдливо переглянувшись, друзья молчаливо условились, что никаких неосторожных клятв они никогда не давали, а пить надо все-таки меньше. В институте из уст в уста потихоньку передавалась жуткая история второкурсника Стародворского, вякнувшего в 68-м в людном месте что-то неуставное по поводу пражских событий, потом внезапно арестованного за «фарцовку» и с тех пор героически валившего в Коми лес, из которого изготавливались карандаши «Конструктор» для более благоразумных студентов.
Друзья стали поосмотрительнее. Сталкиваясь с очередным омерзительным проявлением совковой действительности – как то: очередь в магазине, транспортное хамство или смехотворное мракобесие комсомольского собрания, – они на людях лишь обменивались иронично-мудрыми взглядами, словно вляпавшиеся в коровье дерьмо философы-руссоисты. Только порой, наедине, им удавалось отвести душу.
Гуляя в тот исторический день по Лефортовскому парку и любуясь осенним лиственным золотом, они, помнится, гневно осуждали отвратительно низкое качество советского пива. С западными аналогами его сближало лишь одно свойство – мочегонное. И вдруг друзья наткнулись на двух подружек, тоже, как потом выяснилось, соскочивших с последней пары, с тем чтобы обсудить, но конечно же не политические, а сердечные проблемы.
Башмаков смолоду не умел знакомиться с девушками. Ему казалось, любая, даже самая продуманная попытка завязать знакомство выглядит в глазах прекраснополого существа глупо и унизительно. Однажды – ему было лет тринадцать – в их класс всего на одну четверть определили новенькую: она приехала из Кустаная с матерью, командированной на курсы повышения квалификации. Девочка была очень хороша той многообещающей подростковой свежестью, из которой потом обычно ничего не получается. Но Олег всех этих тонкостей не понимал и влюбился до умопомрачения, до ночных рыданий в подушку, до преступного невыполнения домашних заданий, чего с ним до этого не случалось, хотя и в особо успешных учениках он тоже не числился.
Труда Валентиновича вызвали в школу, объяснили, что у ребенка начался сложный переходный возраст, и посоветовали обратить на сына особенное внимание. Он и обратил в тот же вечер, использовав при этом широкий солдатский ремень, оставшийся от одного из мужей бабушки Дуни. Уроки Башмаков снова стал готовить, но любовь от порки только окрепла. Как сказал Нашумевший Поэт:
На взаимность Олегу рассчитывать не приходилось, особенно после того, как на уроке физкультуры он по-дурацки, под общий хохот, свалился с «коня». Поэтому единственное, что он мог себе позволить, это тоскливо разглядывать нежный девичий пробор, разделявший две аккуратные тугие косички, заплетенные черными капроновыми лентами: новенькая сидела на первой парте, а он – на предпоследней.
Мысль о практической дружбе с девочкой даже не приходила ему в голову. И в самом деле, с какой стати? Башмаков был обыкновенной классной заурядностью: в школьной самодеятельности не участвовал, боксом не занимался, талантом весело пререкаться с учителями не обладал, а стригся и вообще за пятнадцать копеек «под полубокс». Лишь однажды он прославился на всю школу, решив неожиданно для себя олимпиадную задачку по математике, в которой запутались даже учителя, но это произошло позже, когда новенькая уже исчезла в своем Кустанае.
Олег вернулся после летних каникул, возмужав, обретя дополнительный сердечный опыт и разучив в лагере безумно популярный в тот год танец «манкис». Одним словом, он был готов! Но место новенькой на первой парте оказалось пустым. Сидевшая с ней рядом одноклассница (как, кстати, ее звали?) передала ему на перемене записку – всего-то три слова: «Эх ты, Башмак!» А от себя еще добавила, что Шурочке (новенькую звали Шурочкой – это точно!) Олег, оказывается, понравился с самого начала, и она всю четверть ждала, когда же он, недогадливый, к ней наконец подойдет…
– А чего же сама-то? – оторопел Башмаков.
– Ты плохо знаешь женщин! – расхохоталась одноклассница (как же ее все-таки звали?).
Однако, несмотря на этот жестокий детский урок и последующий душевный, а также плотский опыт, запросто знакомиться с девушками Башмаков так и не выучился, хотя теоретически отлично сознавал глупую элементарность этого нехитрого действа. Но на него неизбежно нападал какой-то фатальный столбняк, похожий на тот, какой испытываешь в детстве, стоя у доски и не умея из-за изнурительного внутреннего упрямства ответить вызубренный урок. И если бы не Слабинзон, мастер съема и виртуоз охмуряжа, со своей будущей женой в тот день Олег ни за что бы не познакомился.
– Кто такие? Почему не знаю?! – грозно спросил Слабинзон, выскочив из-за куста и заступив дорогу шедшим по аллее подружкам.
По Москве как раз гулял слух об очередном маньяке, надругательски убивавшем исключительно женщин в красном.
– А вы кто? – робко поинтересовалась бойкая обычно Ирка Фонарева, одетая, как на грех, в бордовую юбку.
– Мы аборигены. Мы тут живем. Меня зовут Борис, а это мой друг Олег Тапочкин! – сообщил Слабинзон.
– Какая смешная фамилия! – прыснули подружки, решив, видимо, что маньяков со смешными фамилиями не бывает.
– А отчество у него еще смешнее!
– Какое же?
– Тунеядыч!
– Да-а? – Девушки глянули на Олега, точно на заспиртованного уродца.
Во время этого представления Башмаков, удерживая на лице вымученную цирковую улыбку, старался придумать, как перешутить остроумного дружка и перехватить инициативу, но так и не сумел ничего изобрести. Маленький, прыткий Слабинзон тем временем уже мертвой бульдожьей хваткой вцепился в рослую, чрезвычайно одаренную в тазобедренном смысле Ирку Фонареву, а замешкавшемуся Олегу досталась вторая подружка – тоненькая, плосконькая, бледненькая Катя, вся женственность которой была сосредоточена в больших голубых глазах и тяжелых золотых волосах, собранных на затылке в кренделеватый пучок.
Как потом выяснилось, гуляя по Булони, подружки обсуждали очередной роман Ирки, на сей раз с доцентом кафедры русского фольклора, необыкновенно темпераментно исполнявшим народные песни, в особенности «Пчелочку златую»:
Поскольку весь роман был выдуман, обсуждать его можно было до бесконечности. Вообще примерно раз в месяц Ирка рассказывала Кате с яркими подробностями про то, как утратила невинность, причем всякий раз удачливым соблазнителем выступал новый мужчина. Можно было подумать, она, подобно Венере, приняв ванну с хвойно-пенистым средством «Тайга», выходила из воды подновленно-девственной.
Друзья до темноты развлекали девушек анекдотами про забывчивых до идиотизма профессоров, встречающихся только в студенческом фольклоре, а также делали таинственные намеки на свою причастность к секретной мощи отечественной космонавтики.
– Между прочим, на каждого студента МВТУ в ЦРУ заведена специальная папка! – значительно сообщил Слабинзон.
– А в эту папку приставания к девушкам записываются? – кокетливо спросила Ирка Фонарева.
Потом они поехали провожать каждый свою избранницу домой. Точнее, Слабинзон поехал провожать избранницу, а Башмаков – Катю. В несвежем подъезде ее дома он попытался сорвать халявный поцелуй и получил уважительный, но твердый отпор, а также номер телефона. Честно говоря, звонить он не собирался.
Но на следующий день позвонил и, запинаясь, предложил встретиться. Катя подготовилась к первому свиданию серьезно: надела новый кримпленовый брючный костюм, подкрасилась и завила волосы, которые в течение всей встречи тревожно ощупывала. Оказывается, она, опаздывая к назначенному сроку, сушила накрученные на бигуди волосы, засунув голову в нагретую духовку (с фенами тогда было туго), и теперь, трогая кудри, проверяла – не подпалилась ли. Но об этом Олег узнал лишь через несколько лет, когда в разговорах с женой впервые стал мелькать грустно-трогательный вопрос: «А помнишь?» Этот вопрос с годами мелькает все чаще, становясь все трогательнее и все грустнее…
– А помнишь, как я думала, что Тапочкин – твоя настоящая фамилия? Знаешь, как я переживала!
– А если бы я и в самом деле был Тапочкиным, неужели ты за меня не вышла бы?
– Вышла, конечно, но фамилию твою не взяла бы…
Встретившись у памятника Пушкину, они пошли в кинотеатр «Россия» и в темном зале, перед экраном, где, разрываясь между любимым мужем и любящими мужчинами, металась саженная Анжелика, состоялся их первый поцелуй. Месяца три они ходили в кино, в Булонь, на вечеринки, устраиваемые в основном богатеньким Слабинзоном в большой квартире своего заслуженного деда-вдовца.
Башмаков боролся. Точнее, его невинность, подпорченная страшной предармейской неудачей с достопамятной Оксаной, вела изнурительную борьбу с неиспорченной невинностью Кати. Борьба закончилась взаимным лишением невинности на неразложенном шатком диване в Катиной квартире – ее родители уехали по турпутевке в Венгрию.
– У тебя, наверно, было много женщин? – спросила Катя, приняв отчаянный напор Башмакова за многоопытность.
– А у тебя? – отозвался Олег, гордый внезапным успехом.
– А ты не видишь?
– Больно?
– Немножко. А вообще-то так несправедливо – будто пломбу с тебя сняли…
– Ирке расскажешь?
– Ты, Тапочкин, хоть и опытный, а совсем дурак!
Потом они вместе отстирывали диванное покрывало.
– А девушки у тебя тоже были? – поинтересовалась Катя.
– Есть вопросы, на которые мужчины не отвечают! – выдал Олег и почувствовал себя профессиональным сокрушителем девственности.
Ирка Фонарева к тому времени успела поведать подруге головокружительную историю о том, как необузданный Слабинзон овладел ею чуть ли не в заснеженной ротонде возле бюста Петра Первого. Впрочем, сам Борька отказался эту версию как подтвердить, так и опровергнуть. Боже, какие они веселые дураки были в ту пору! Ирка теперь работает учительницей где-то под Наро-Фоминском, мужа давно выгнала, вырастила в одиночку двоих детей, а в довершение всего ей недавно оттяпали на Каширке левую грудь. Катя ездила проведать и вернулась вся заплаканная.
Выслушав исповедь о любви в ротонде, скрытная Катя так ничего и не рассказала подружке – ни про тайные встречи в отсутствие родителей, ни про то, как, начитавшись популярной в те годы «Новой книги о супружестве», они с Олегом, разложив диван, устраивали упоительные практические занятия. Не сказала она и про то, что глава о противозачаточных средствах в этой книге помещалась в самом конце, и когда они до нее добрались, Катя была уже на втором месяце.
Первой забила тревогу мать – Зинаида Ивановна, по каким-то лишь женщинам внятным приметам и наблюдениям сообразившая, что к чему. Она, конечно, знала о существовании Башмакова, даже один раз встретила их, шляющихся в переулках возле дома и не знающих, куда пристроить свое вырвавшееся на волю вожделение. Зинаида Ивановна потом дотошно расспрашивала дочь, но скрытная Катя, честно хлопая голубыми глазами, созналась: да, мол, есть такой мальчик и он иногда приглашает ее в кино. Мать жила на свете не первый день и понимала, что слово «кино» означает у молодежи несколько большее, чем важнейшее из искусств, но такого от послушной и тихой Кати не ожидала никак.
Отец, Петр Никифорович, узнав, побагровел и впервые за все годы воспитания влепил дочери полновесную пощечину, а потом, отдышавшись, приказал:
– В воскресенье пригласишь своего… Ромео на обед!
Петр Никифорович был человек, неожиданно для своей профессии начитанный. Этим он повергал в изумление деятелей культуры, сугубо конфиденциально забредших к нему в контору в поисках ремонтных дефицитов. Вообразите: вы артист театра и кино, задумчиво разглядывающий чешскую керамическую плитку, за которую вам предстоит переплатить вдвое, а сидящий за конторским столом златозубый мужичок в телогрейке, поигрывая складным метром, вдруг невзначай бросает:
– Прав, прав чертяка Анатоль Франс! У художника два смертельных врага – вдохновение без мастерства и мастерство без вдохновения…
И вы, потрясенный артист театра и кино, пришедший за дефицитами, тут же приглашаете странного мужичка на свою премьеру. То же самое делали режиссеры, художники, писатели, композиторы и прочие творческие подвиды. Впервые посетив Катину квартиру, простодушный Башмаков обомлел: кругом были афиши с дарственными надписями знаменитостей, фотографии, запечатлевшие Петра Никифоровича, одетого уже не в телогрейку, а в замшевый пиджак, среди великих мира сего. На журнальном столике невзначай лежал новый сборник Нашумевшего Поэта с благодарственным экспромтом на титульном листе:
Олег прибыл на обед с тремя гвоздиками, бутылкой «Алиготе» и тем внутренним ознобом, какой ощущаешь, входя в кабинет зубного врача. На Башмакове был его единственный костюм, купленный еще к выпускному школьному вечеру и теперь еле вмещавший возмужавшее тело. Обедали обильно и неторопливо. За закусками обсуждали международную обстановку, в особенности недавнюю поездку Брежнева в Париж. Петр Никифорович рассказал, что по поводу каждого визита генсека за рубеж снимают роскошные полуторачасовые фильмы, которые в урезанном виде показывают по телевизору, а полностью они идут только в одном месте – в зале документалистики кинотеатра «Россия». Оказалось, Петр Никифорович не пропускал ни одного такого фильма, ибо увидеть в них можно было совершенно невообразимые вещи. Например, как Брежнев примеряет в музее наполеоновскую треуголку или как он делает непредвиденное движение, и по слаженному смятению свиты становится ясно, что каждый второй в ней – охранник, а у одного даже на мгновение из-под плаща выглядывает ствол карабина.
Первое блюдо, огнедышащее харчо, посвятили проблемам современного отечественного кино. Петр Никифорович днями побывал на рабочем просмотре фильма, который через год собрал все мыслимые и немыслимые премии. После просмотра он подошел к режиссеру и посоветовал ему разобраться с темпоритмом в седьмой и восьмой частях ленты. Режиссер с критикой согласился и сообщил, что Петр Никифорович и в прошлый раз оказался совершенно прав, отговаривая его отделывать ванную вагонкой. Так и вышло: дерево от сырости перекособочилось и пошло нехорошими черными пятнами…
Олег слушал очень внимательно, а Катя сидела вся отрешенная и до эфирности скромная. Башмаков изредка тайком бросал взгляды на сложенный диван, и все, что происходило на нем, начинало казаться ему нереальным, вычитанным в наивном эротическом рассказе. Такие рассказы, переписанные в школьную тетрадку, тайно передавались надежному товарищу под партой.
Второе, нежнейшие свиные отбивные, съели за разговорами о самом Олеге, его семье и жизненных планах. Башмаков отвечал на вопросы обстоятельно, особенно нажимая на всевозрастающую роль космических исследований и лучезарное будущее некоторых счастливцев, к этому делу причастных.
– Факультет-то у тебя какой? – спросил дотошный Петр Никифорович.
– «Э». Энергетический…
– Неплохо. А учиться еще сколько?
– Два года.
– М-да…
Тут впервые за весь обед в разговор вмешалась будущая теща Зинаида Ивановна, одетая в красное мохеровое платье и кудлатый парик. До этого она просто молча таскала с кухни еду, а на кухню – грязные тарелки и вдруг ни с того ни с сего спросила, сколько Олег будет получать после института. Петр Никифорович посмотрел на жену с усталой укоризной отчаявшегося дрессировщика.
На десерт он вызвал Башмакова в свой уставленный всевозможными подписными изданиями кабинет и спросил напрямки:
– Жениться будешь, поганец, или на аборт девку погоним?
– Я готов! – отрапортовал Олег.
– Единственно правильное решение! – кивнул будущий тесть. – Кооператив за мной.
Родители Башмакова, все еще напуганные той давней, предармейской историей с шалопутной Оксаной, мгновенно благословили сына. Труд Валентинович только осторожно поинтересовался:
– Жить-то где будете?
– Наверно, у них. А потом Петр Никифорович кооператив обещал.
– Добро!
Свадьбу сыграли через месяц, так что живот у Кати еще заметен не был. Вообще-то по закону ждать надо было два месяца, но Петр Никифорович договорился. Гуляли в снятом по такому случаю стеклянном кафе «Ивушка», неподалеку от Ремжилстройконторы тестя. Он в свое время отремонтировал квартиру директорше кафе, и уж она теперь расстаралась. Стол был уставлен таким количеством дефицитов, что у неизбалованных гостей щемило сердце от печального понимания: этой икры, севрюги, лососины, колбасы, языков, крабовых салатов и прочего на всю оставшуюся жизнь не налопаешься.
Главным гостем был Нашумевший Поэт. Когда кричали «горько», в меру захмелевший Башмаков целовал невесту страстно, ибо все предшествовавшие бракосочетанию недели Катя, несмотря на полную теперь уже безопасность и даже известную законность диванных объятий, Олега близко к себе не подпускала. Много лет спустя, когда в очередной раз нахлынуло «А помнишь?», она созналась, что делала это по совету матери, постоянно твердившей про то, как от ее подруги очень завидный жених утек, натешившись, буквально за несколько дней до свадьбы. И совсем уж недавно выяснилось, что красавец-жених, правда, вскоре спившийся и сгулявшийся, утек от самой Зинаиды Ивановны. Если бы в нее, уже беременную, не влюбился обстоятельный паркетчик Петр (впоследствии – Никифорович) и не взял ее, как говорится, с пузом, неизвестно, чем бы дело и кончилось.
Впрочем, известно чем: старший брат Кати Гоша рос бы без мужского призора, не окончил бы Институт связи и уж точно не работал бы теперь электриком (а на самом деле специалистом по подслушивающим устройствам) в посольском зарубежье. Он специально, выпросив отпуск, прилетел на свадьбу любимой младшей сестренки и поразил гостей, даже Нашумевшего Поэта, моднючим клетчатым пиджаком и галстуком совершенно внеземной расцветки. Подарил же Гоша молодым мясорубку, которую благодаря нескольким сменным насадкам можно было использовать еще как соковыжималку и миксер. Этот агрегат, кстати, так и лежит до сих пор в коробке на антресолях, ибо, рассчитанный на мягкие заграничные вырезки, замертво поперхнулся первой же отечественной косточкой.
Родители Олега поначалу сидели на свадьбе тихо и даже показательно скромно, всем видом давая понять, что прекрасно сознают свой крайне незначительный вклад в этот брачный пир. Труд Валентинович даже поздравительный тост построил таким образом, что чуткий и непьяный гость мог уловить в нем нотки извинения. Отец говорил о том, что в верстальном деле есть такое понятие – «бабашки». Это безбуквенные пластинки, которыми метранпаж забивает пустое место в наборе. Так вот: главное в жизни, а тем более в семейной, не быть бабашкой!
Людмила Константиновна страшно обиделась, усмотрев в «бабашках» намек на себя, и в отместку заменила мужу довольно вместительную рюмку на ликерный наперсток. А после того как он даже в таких трудных условиях умудрился перебрать и пошел в народ – не разговаривала с ним неделю.
В народ же он пошел вот по какому поводу. Труд Валентинович с детства любил футбол, не пропускал ни один стоящий матч, а спортивные газеты читал, как Священное Писание. О мировых и европейских чемпионатах он знал все: когда состоялся, где, кто победил, кто судил, какие игроки и на каких минутах забили голы. Причем Башмаков-старший помнил все финальные, полуфинальные, четвертьфинальные и даже отборочные матчи!
Сначала он только снисходительно прислушивался к доносившимся с другого конца стола наивным разглагольствованиям о предстоящем чемпионате мира. Но потом мужчины невежественно заспорили о прошлом, мюнхенском чемпионате, и Труд Валентинович вынужден был вмешаться:
– Герд Мюллер забил не первый, а второй гол… Первый забил Брайтнер с пенальти, который назначил судья Тейлор, когда голландцы сбили Хольценбайна…
Олег давно заметил: едва отец начинал рассуждать о своем ненаглядном футболе, у него загорались глаза, а голос становился в точности как у комментатора Озерова, бодрый и азартный. Еще он заметил, что Людмила Константиновна в такие минуты почему-то испытывала за мужа чувство неловкости, почти переходящее в ненависть.
– Может, вы еще вспомните, на какой минуте забили? – иронически осведомился препротивнейший мужичонка из Мосремстроя, приглашенный Петром Никифоровичем с какими-то непростыми целями.
– Попробую. – Башмаков-старший на мгновение (скорее для драматизма) призадумался. – Голландцы… на первой минуте с пенальти. ФРГ – на 25-й минуте с пенальти и на 43-й – в игре. С подачи Бонхофа…
– А у голландцев кто забил? – не унимался въедливый мосремстроевец.
– Неескенс.
– Пенальти немцам за что назначили?
– За то, что сбили Круиффа…
– Точно! Простите, как вас зовут?
– Труд Валентинович.
– Труд Валентинович, разрешите с вами сердечно выпить!
Весь оставшийся вечер отец был в центре общего мужского внимания. Вокруг него собрался значительный кружок болельщиков, ловивших каждое слово футбольного пророка, вот так запросто встреченного средь шумного свадебного бала. Нашумевший Поэт, впадавший в депрессию, если кто-то из прохожих на улице его вдруг не узнавал, оказался на свадьбе в обстановке небывалого, совершенно наплевательского невнимания и чисто футбольного хамства. Он страшно обозлился, устроил Петру Никифоровичу скандал и горько продекламировал:
Тем не менее свадьба шла своим чередом. Назюзюкавшийся Слабинзон, прежде чем упасть, высказал замысловатый тост о роли своевременно выпитой кружки пива в мировой истории, а потом сообщил, что, будь на то его воля, на месте жениха мог бы сидеть и он сам.
– А вот это уж хрен! – буркнул Петр Никифорович, который вне рамок общения с творческой интеллигенцией исповедовал легкий бытовой антисемитизм.
Когда гости лихо, так, что дребезжало каждое стеклышко, отплясывали под уханье полупрофессионального ВИА, Ирка Фонарева подкралась и поведала молодым («Тебе, Олежек, теперь можно!») сногсшибательную историю утраты невинности на заднем сиденье «Вольво» (а ведь по Москве «Вольв» в ту пору разъезжало ну от силы полдюжины!).
– Кто? Ну скажи! – затомилась Катя.
– А ты мне на свадьбу платье свое одолжишь?
– На свадьбу?
– А ты как думала!
– Одолжу. И шляпу тоже. Ну?!
Ирка зашептала ей на ухо, и по округлившимся Катиным глазам стало понятно, что такого феерического вранья даже она, ко всему уже привыкшая, от подруги не ожидала. Потом подбрел освеженный холодным умыванием и избавившийся от желудочных излишков Слабинзон. Он долго, словно не узнавая, смотрел на Башмакова и наконец тяжко вымолвил:
– Какого человека теряем!
Первая брачная ночь прошла на хорошо знакомом диване, но свелась в основном к прислушиванию – спят ли Петр Никифорович с Зинаидой Ивановной, а также к тщетным попыткам любить друг друга беззвучно и бесскрипно.
Пробудившись спозаранку от сухости во рту, Башмаков услыхал негромкую беседу.
– Что-то тихие у нас молодые! – удивлялась теща.
– До свадьбы нашумелись, поросята, – отвечал тесть.
Дашка родилась через шесть месяцев, как и положено. Из роддома Олег привез ее уже в двухкомнатную кооперативную квартиру на окраине Москвы, в Завьялове, где белые новостроевские башни от самой настоящей деревни отделял всего лишь засаженный капустой овраг.
Подруливая на такси к дому, они встретили похоронную процессию: селяне на полотенцах тащили к кладбищу открытый гроб. Голова нестарого еще покойника была чуть приподнята, точно он потянулся губами к поднесенной ему рюмке. Женщины плакали. Мужики нетрезво роптали. Мальчик лет пяти, наверное, сын усопшего, держался за край гроба рукой, будто за край движущейся телеги.
– Надо маме позвонить, – сказала Катя.
– Зачем?
– Узнать, похороны – это к счастью или наоборот…
Когда начинающий папа Башмаков нес от такси к подъезду хлопающий глазами сверток, у него вдруг появилось предчувствие, что он вот сейчас его уронит, даже какой-то подлый зуд в руках ощутился. Так иногда бывает, если переносишь безумно дорогую вещь, например антикварную вазу. Но Олег, конечно, донес Дашку благополучно и положил на самую середину затянутой сеткой детской кроватки.
Кровать вместе с прочей мебелью и утварью преподнес молодоженам Петр Никифорович. Родители Олега путем неимоверного напряжения всех материальных ресурсов подарили на новоселье всего-навсего холодильник «Север» – шумный и ненадежный агрегат, производивший больше снега, нежели холода. Вообще тесть, несмотря на свою начитанность, оказался мужиком надежным и все правильно понимающим. Даже когда Олега выгнали из райкома и трудоустроили в «Альдебаран», он, позлившись, потом вдруг посветлел и объявил, что мужчина должен заниматься наукой, а не бумажки туда-сюда носить или врать с трибуны. Хороший человек был Петр Никифорович, а умер от незаслуженной обиды…
4
Но это произошло гораздо позже, а в ту пору, когда эскейпер первый раз пытался сбежать от Кати, все еще были живы-здоровы. И если бы кто-то вдруг заявил, что не пройдет и десяти лет, как Киев станет самостийной столицей, а Прибалтика будет соображать на троих с НАТО, что по всей России забабахают бомбы, подложенные под сиденья банкирских лимузинов, а газеты заполнятся объявлениями темпераментных девушек, готовых оказать любые интим-услуги состоятельным господам, – так вот, человек, сболтнувший такое, уже через час сидел бы в кабинете психиатра, куда его, вдоволь насмеявшись, переправили бы из КГБ.
Вздохнув, эскейпер снял свадебную шляпу, присел на диван и открыл коробку из-под сливочного печенья. Сверху лежало несколько больших черно-белых фотографий. Все стандартные семейные фотографии аккуратная Катя давно разместила в особых альбомах, сделав даже специальные тематические наклейки: «Даша», «Свадьбы», «Похороны», «Экскурсии», «Отдых», «Дни рождения», «Школа» и так далее. Альбомы стояли на книжной полке, а нестандартные снимки хранились в этой коробке из-под печенья, подаренного Кате благодарными родителями какого-то двоечника.
На первой фотографии была вся их выпускная группа. Вверху реял овеянный лентами и обложенный лаврами год 1980-й. А в самом низу лежали, по довоенной моде раскинувшись в разные стороны, Башмаков и Слабинзон. Придумал это художество, разумеется, Борька. После окончания института он при помощи деда-генерала поступил в аспирантуру. Узнав, что тесть «распределил» Башмакова в райком, Слабинзон презрительно засмеялся:
– Коллаборационист!
Надо заметить, Олег не хотел работать в райкоме, а собирался ехать в засекреченный Плесецк, но мудрый Петр Никифорович, выслушав возражения романтического зятя, строго процитировал Честертона:
– Если не умеешь управлять собой, научись управлять людьми!
Наполовину сломленный, Башмаков еще полночи проспорил в постели с Катей и наутро согласился. Первый секретарь райкома комсомола Шумилин сильно одалживался у тестя, ремонтируя квартиру, и взял Олега на работу после ленивого собеседования. Скандальная по тем временам история с кражей из райкома знамени произошла, кстати, на глазах Башмакова. Шумилин вскоре после этого перешел на другое место, и работать новоиспеченному инструктору пришлось уже под началом нового первого – Зотова, вознесенного на эту должность прихотью Федора Федоровича Чеботарева.
На втором снимке заведующий орготделом райкома Башмаков, одетый в строгий аппаратный костюм с неизменным клетчатым галстуком, набычившись от важности, вручал переходящее Красное Знамя. Кому – осталось за кадром. О том, что вскоре его выгонят из райкома, Олег еще не ведал. Фотография была сделана, кажется, вскоре после того, как сорвалась его первая попытка уйти от Кати.
А началось все с того, что Олег по делу и без дела засиживался в райкоме допоздна, приходил домой выпивший и страшно голодный. Он любил вскрыть пару баночек рыбных или мясных консервов из продовольственного заказа, отрезать большой ломоть черного хлеба, посыпать его солью и очистить луковку. Понятно, под такую закуску не добавить граммов сто пятьдесят – преступление против человечности. Но понятно и то, что чувствовала молодая тонкая женщина, учительница изящной словесности, когда среди ночи к ней в постель вваливалось законное животное, благоухающее луком и водкой, да еще начинало предъявлять грубые права на взаимность. Надо страдать зоофилией, чтобы испытывать от этого хоть какую-то радость.
Как уважающая себя молодая жена, Катя утром в презрительном молчании собиралась и уходила на работу в школу, а потом сердилась на мужа долго и самозабвенно. Зато в те редкие воскресные вечера, когда обида отступала, а Башмаков, бледный, как падший ангел, мучился от трезвой неуютности, вовлечь его в брачные удовольствия было почти невозможно. По молодости лет Катя старалась быть соблазнительной, вместо того чтобы быть требовательной.
Так продолжалось довольно долго. Олег выпил уже достаточно для того, чтобы из инструктора стать заведующим орготделом. Но однажды поутру выведенная из себя Катя заявила мужу, едва он продрал полупроспавшиеся глаза:
– Значит, так, собирайся и уходи!
– Как это? – обалдел Олег.
– А вот так – ножками!
– Не уйду!
– Уйдешь! Ты здесь, между прочим, не прописан!
Для восстановления исторической перспективы необходимо вспомнить, что жили они в кооперативе, купленном тестем. Башмаков, выражаясь грубым, но справедливым народным языком, был примаком. И не просто примаком, а примаком непрописанным. Когда оформлялся кооператив, родители стояли в очереди на квартиру и попросили Олега пока не выписываться из коммуналки. Благодаря этой уловке им удалось получить впоследствии на двоих двухкомнатную, а не однокомнатную квартиру.
– А как же Дашка? – жалобно спросил гонимый муж.
– А Дашенька, когда вырастет, меня, как женщину, поймет!
И тогда Олег испугался. Это был как бы двухслойный испуг. Верхний слой имел чисто номенклатурную природу: развод для заведующего отделом райкома по тем временам означал если и не завершение карьеры, то серьезные трудности. Но был и второй слой, глубинный: Башмаков абсолютно не представлял себе, как станет жить без жены и дочери, как переедет назад к родителям. И Кате очень понравился испуг мужа. Она стала прибегать к этой мере внутрисемейного устрашения утомительно часто: сказались молодость и неопытность. Правда, всякий раз Башмакову удавалось вымолить не так уж далеко упрятанное прощение, после чего они оказывались в постели, и Катя, зажмурившись от счастья, прощала Олега до изнеможения.
«Может, поэтому она меня и выгоняла?» – много лет спустя, помудрев и став матерым эскейпером, догадался Башмаков.
Но тогда каждая новая ссора, каждое царственное требование собирать вещи и уматывать, каждое вымаливание прощения – все это накапливалось в примацком сердце Башмакова, точно свинцовые монеты в свинье-копилке. И недалек был тот день, когда очередная монетка намертво застрянет в щелке и не останется ничего другого, как жахнуть копилку об пол – раз и навсегда!
После окончания института Олег продолжал общаться со Слабинзоном. Борька поступил в аспирантуру и втихую женился на скрипачке Инессе, своей дальней родственнице, пышноволосой миниатюрной девушке с фаюмскими глазами. Олег, единственный из института, был приглашен на свадьбу, чинно протекавшую в большой сталинской квартире Борькиного деда Бориса Исааковича – вдовца и отставного генерал-майора, читавшего какой-то спецкурс в военной академии.
Башмаков был в очередной ссоре с Катей, пришел на свадьбу один и очень переживал, что впопыхах схватил у грузин возле метро несвежие тюльпаны. Обычно покупкой букетов занималась Катя, она долго ходила по рынку, приглядывалась, принюхивалась и даже прищупывалась к бутонам, холодно отшивала стоявших за прилавками назойливо-высокомерных кавказцев. Казалось, букет она покупает не для подарка, а себе, причем на всю жизнь, рассчитывая, что именно эти самые цветы, свежие, без единой подвялинки, и положат на ее, Катину, могилку. В результате в гости они всегда опаздывали.
Впрочем, Башмаков тоже опоздал, а точнее, задержался в райкоме. В просторной генеральской гостиной за большим овальным столом сидело человек двадцать – такого количества печальных глаз, собранных в одном месте, Олегу до сих пор видеть не приходилось. Не приходилось ему слышать и столько умных до непонятности разговоров. Когда Слабинзон, представляя Башмакова родственникам, назвал место его службы, в печальных глазах промелькнуло отчетливое уважение к названию организации и почти неуловимое презрение к человеку, в этой организации работающему.
Из обрывков разговоров и содержания тостов Башмаков сделал несколько выводов. Во-первых, Борькин отец, популярный уролог, очень переживает из-за того, что эстетствующие молодожены не позволили ему развернуться в полную мощь и сыграть свадьбу в хорошем загородном ресторане. Во-вторых, чуть ли не половина собравшихся давным-давно подали заявления и ждали разрешения на выезд из страны. Правда, родители невесты пока еще колебались, ибо не знали, как поступить с семейной реликвией и главным родовым достоянием – старинной скрипкой, стоившей на Западе безумные деньги. В-третьих, Борис Исаакович, блестящий офицер-фронтовик, так и застрявший со своим «пятым пунктом» в генерал-майорах, тогда как его товарищи по академии дошли чуть не до маршалов, страшно этим обижен, но тем не менее уезжать не желает. Улавливались в разговорах и еще кое-какие тонкости предотъездной жизни, но понять их было так же невозможно, как профану вникнуть в профессиональный спор узких специалистов.
Определенно, из всех присутствующих напился только Слабинзон и под недоуменный шепот родственников, бросавших сочувственные взоры на невесту, был (не без помощи Башмакова) вытеснен в дедовский кабинет и уложен на кожаный диван с откидывающимися валиками. Инесса старалась выглядеть безоблачно веселой и даже станцевала со свекром вальс, а с Борисом Исааковичем – чарльстон. Кстати, жить молодожены собирались у вдового генерала. Борькина мать, которая в молодости – худенькая и безусая – была, наверное, ослепительно хороша, наклонилась к Олегу и доверительно сообщила, что о лучшей жене для своего сына и мечтать не смела. Ветхая подруга усопшей Борькиной бабушки покачала головой:
– Но мальчик слишком пьет!
– Ах, Изольда Генриховна, мы так огорчены! Вы меня понимаете! – Борькина мать почему-то покосилась на Башмакова. – Мы так надеемся на Инессу. Она очень благоразумная девушка.
Олег вздохнул и на всякий случай налил себе полрюмки.
Через полгода Слабинзон разочаровался в браке и заявил, что еще не готов каждое утро завтракать с одной и той же женщиной, а от скрипичных концертов на дому ему хочется выть по-волчьи. Инессу, чье чрево, к счастью, еще не стало футляром для новой очаровательной скрипочки, он возвратил родителям, и та довольно скоро вышла замуж за другого своего дальнего родственника – авангардного композитора. Они получили разрешение на выезд, и Борька помогал своей бывшей жене и ее новому мужу паковать вещи, даже вызывал Олега для погрузочно-разгрузочных работ. А со старинной скрипкой все обошлось: Борькин отец, лечивший от хронического простатита какого-то мощного гэбэшника, добыл бумагу, заверявшую, будто инструмент этот самый наиобыкновеннейший и никакой особой ценности не имеет. По прибытии на историческую Родину скрипка была продана, и на эти деньги куплены дом, обстановка и автомобиль. Кстати, в этом самом доме Борькины родители после переезда в Израиль и жили, пока не перебрались в Америку.
Но это случилось через много лет, а тогда, избавившись от жены, Борька остался холостяковать в дедовой квартире, предоставленной в полное его распоряжение, так как Борис Исаакович с утра до ночи сидел в своем кабинете и сочинял книгу о командарме Павлове, а точнее, о том, как надо было готовиться к войне и воевать, чтобы немцы дальше Бреста не продвинулись. Вставал дед рано, и когда Слабинзон, ведший рассеянный аспирантский образ жизни, продирал глаза, на кухне его ждал завтрак, а в случае особенно тяжкого пробуждения – обед с графинчиком водки, настоянной на апельсиновых корочках.
– Это по-нашему, по-ассимилянтски! – говаривал Борька, отдышавшись после первой, реанимационной рюмочки.
В ту пору Олег часто бывал у Слабинзона. Они сидели и пили под лимончик выдержанный коньяк. У Борькиного отца дареными бутылками были забиты все подсобные помещения в квартире и на даче. Очевидные излишки он время от времени сплавлял сыну, хоть и страшно злился на него за отставленную Инессу: из-за этого на их семью обиделись многие родственники. Борькин отец был одним из лучших урологов Москвы и специализировался на новомодном тогда хламидиозе – недуге, поражающем всех людей, ведущих мало-мальски половой образ жизни. Переехав в Америку, он открыл свою консультацию на Брайтон-Бич. Народ повалил к нему валом, в основном московские еще пациенты. Он часами мог болтать о прошлом с бывшим директором гастронома, а ныне апоплексическим говоруном, для которого триппер, подхваченный в 60-х годах на квартирном диспуте о физиках и лириках, стал во временной перспективе чуть ли не самым ярким воспоминанием молодости. За эту возможность повспоминать о былой удали, видимо, и ценили Борькиного отца, постаревшего и отставшего от передовых методов мировой урологии.
Итак, Башмаков и Слабинзон частенько сиживали на просторной кухне, и Борька, прихлебывая коньячок, наставлял:
– Жениться, Тунеядыч, нужно только в промежутке между клинической и биологической смертью, и то лишь для того, чтобы было кому тебя похоронить!
Изредка к ним выходил задумчивый Борис Исаакович, удрученный страшными просчетами в деле подготовки Красной армии к войне с фашистами.
– А знаешь, дед, что нужно было сделать, чтобы немца сразу задробить?
– Что?
– Сталина шлепнуть!
– Не уверен! – качая головой, отвечал генерал.
– Еврей-сталинист – страшный случай! – констатировал Слабинзон, дождавшись, когда дед скроется в кабинете.
Иногда они, как в былые студенческие времена, шли гулять по вечерней улице Горького или ехали в Булонь, и Слабинзон начинал нахально клеить встречных девиц. Но с девицами обычно ничего не получалось: былой кураж и обаяние юной необязательности куда-то ушли. Жалкая развязность Борьки и хмурая озабоченность Башмакова, в очередной раз забывшего стащить с пальца обручальное кольцо, приводили к тому, что хорошенькие, знающие себе цену москвички на вопрос: «Девушка, куда вы идете?» – отвечали: «С вами – до ближайшего милиционера!»
– А как ты относишься к продажной любви? – задумчиво глядя вслед удалявшейся юбчонке, спрашивал Слабинзон.
– Да как тебе сказать… – уклонялся Башмаков.
В ту безвозвратно ушедшую эпоху сексуального бескорыстия продажная любовь была для Олега чем-то запретно-таинственным, наподобие закрытого распределителя для крупной номенклатуры, куда комсомолят, понятное дело, не допускали.
– Я тоже так считаю, – соглашался Борька. – Покупать женщин так же бессмысленно, как одуванчики. Они же под ногами…
Под ноги попадались обычно лимитчицы, клевавшие на Борькины подходцы в надежде, если повезет, расплеваться с проклятым общежитием и осесть на квартире у москвича. Однако при ближайшем рассмотрении они оказывались настолько неаппетитными, что на таких Башмаков не обращал никакого внимания даже в первую неделю после возвращения из армии.
И тогда разочарованный Слабинзон начинал выступать:
– Ты посмотри на эти рожи! (Речь шла о прохожих.) Это же вырожденцы! Это страна вырожденцев! Ты понимаешь, Тунеядыч?!
Олег вглядывался в усталые и, конечно уж, не аристократические, а порой, что скрывать, затейливо-уродливые лица прохожих, потом переводил взгляд на Слабинзона, тоже статью и лепотой не отличавшегося, вздыхал и соглашался:
– Кошмар!
– Архикошмар! Страна лохов… Нет, архилохов! Я здесь просто задыхаюсь! – продолжал Борька страстно. – Ты можешь себе представить, у нас после защиты на кафедре накрывают стол, пьют водку под селедку, а потом песни поют! Нет, ты представляешь?! «Парней так много холостых на улицах Засратова…» А член-корреспондент Ничипорюк – членом его по корреспонденту! – про гетмана Дорошенко соло хреначит! Интеллигенция, твою мать! Представляешь?
Олег вспоминал, как любит попеть во время семейного застолья его отец, как отплясывает, выпив лишку, личный друг композитора Тарикуэллова Петр Никифорович, как и сами они в райкоме, расслабившись, ревут комсомольские песни, и отвечал:
– Представляю…
– Нет, морда райкомовская, ничего ты не представляешь!
Олег в свою очередь начинал жаловаться на Катю, на постоянные унизительные попытки выставить его из дому. Это ведь с возрастом понимаешь, что жаловаться людям на собственную жену так же нелепо, как на свой рост или, скажем, рельеф физиономии.
– И ты терпишь?! – задыхался Борька от возмущения. – Из-за карьеры, да? Она ноги тебе должна мыть, когда ты домой приходишь! Знаешь, Тунеядыч, сколько баб голодных вокруг? Только свистни! Я, как развелся, первое время каждый день с новой спал, три раза у отца лечился, а потом надоело – одно и то же. Иногда снимешь какую-нибудь, ведешь домой и думаешь: а вдруг у этой – поперек? Приведешь, разденешь – нет, как у всех, вдоль…
Слушая такие рассказы, впечатлительный Башмаков совершенно забывал о безрезультатных прогулках по улице Горького и завидовал свободной, полной чувственного изобилия жизни Слабинзона. Сам он, правда, уже успел дважды бестолково изменить Кате. Первый раз в буквальном смысле с соратницей – бухгалтершей из финхозсектора райкома – во время гулянки по случаю дня рождения комсомола. Ускользнув от всеобщего ликования, они соединились на ворохе переходящих вымпелов, хранившихся вместе с другой атрибутикой в специальном чуланчике. Однако романа не получилось: пышнотелая соратница компенсировала свою усидчивую профессию прямо-таки тайфуноподобной сексуальностью – и это напугало малоопытного Башмакова. Но бухгалтерша, надо отдать ей должное, потом всегда прикрывала своего мимолетного любовника, если тот задерживал отчетность по взносам. Хорошая была девушка. По слухам, много лет спустя она вышла замуж за турка, ремонтировавшего развороченный в 93-м Белый дом, и уехала в Стамбул.
Второй раз Башмаков изменил Кате с активом – с секретарем комсомольской организации кукольного театра. Это была маленькая, худенькая актриска, игравшая в спектаклях роли царевичей и говорящих животных. Сошлись они на выездной комсомольской учебе в пансионате «Березка» – отправились вечером погулять в ближайшую рощу и вернулись лишь под утро, все в росе…
Кукольница влюбилась в Башмакова, кажется, не на шутку. Она даже однажды пригласила Олега вместе с дочкой на шефский спектакль. Когда в конце представления актеры возникли над ширмой каждый со своей куклой, черная плюшевая Багира вдруг помахала лапой Дашке, сидевшей в первом ряду.
– Ты ее знаешь? – изумилась девочка.
– Кого? – уточнил осторожный папа.
– Багиру!
– Немножко…
Выслушав восторженный рассказ дочери о том, как ее в переполненном зале признала за свою настоящая кукольная пантера, Катя только тяжко вздохнула, подозревая измену.
– Дочка у тебя – очаровашка! Вылитый папа! – радостно сообщила актриска Башмакову во время очередного свидания на случайной квартире. – Такие же большие глазки… Такие же густые волосики… Я подарю ей куклу!
– Не надо, жена догадается.
– Ах, ну конечно… Извини!
Но в постели, надо сказать, актриса и сама чем-то напоминала тряпичную куклу, а может быть, просто Башмаков оказался плохим кукловодом – теперь уж не разберешь. Иногда ведь счастье совожделения зависит от пустяка – от черемухового сквознячка в форточку. Впрочем, все можно объяснить проще: Башмаков любил жену.
После нескольких встреч он бросил актриску. Передавали, что девушка очень переживала разрыв и даже во время спектакля однажды, отговорив свой текст, заплакала, прижимая к груди царевича. Зато Олег, возвращаясь теперь домой к Кате, мог не напрягаться, придумывая очередной аврал в райкоме, он был почти счастлив, чувствуя себя чистым и непорочным, как замызганный московский голубь.
И все же… Ранний брак, он понял это со временем, делает мужчину сексуальным завистником. Несмотря на собственный блудодейский опыт, Башмакову казалось, что у Борьки все это происходит совсем иначе, с неторопливой изысканностью, без тяжких обязательств и последующих угрызений совести.
Впрочем, чужая постель – потемки. Слабинзон поначалу, как и Борис Исаакович, решил остаться в Союзе. И вдруг тоже подал заявление. Из-за несчастной любви. Он познакомился на улице с рослой хохлушкой из Днепропетровска, провалившейся на вступительных экзаменах в МГУ. Она была действительно хороша: рост под сто восемьдесят, долгие темно-русые волосы, богатейшие плечи и грудь, а кроме того – огромные светло-карие глаза, до середины которых долетит редкий мужчина. Олег, впервые увидав ее, на несколько минут лишился дара речи. Слабинзон же влюбился до полной потери ориентации во времени и пространстве.
– Понимаешь, Тунеядыч, когда я слышу ее охренительное хохляцкое «г», во мне происходит направленный атомный взрыв! Это плохо кончится…
Он сознавал ничтожность своих шансов и решил взять девушку хитростью. Она искала жилье в Москве – и Борька нашел ей комнату, причем совершенно бесплатно. Это была комната в дедовской квартире, где Борис Исаакович устроил мемориальный музей своей покойной жены: фотографии в рамках, большой портрет комсомолки Аси Лобензон кисти Альтмана, любимые книги, одна даже с автографом Маяковского, кровать с никелированными шарами, застеленная кружевным покрывалом… Борис Исаакович изредка с благоговением заходил в этот музей и шепотом разговаривал со своей покойной супругой о прошлом, а может быть, и о будущем. Кроме него, никто больше входить в эту комнату права не имел. Как Слабинзону удалось уговорить деда освободить помещение от вещей и пустить туда квартирантку – неведомо и непостижимо!
Девушку звали Валентиной, но Борька называл ее Валькирией, а за глаза, учитывая ее стать, – «полуторабогиней». Он подавал ей кофе в постель, а когда она шла в ванную, с замиранием сердца предлагал потереть спинку, но всегда безрезультатно. О том, чтобы взять девушку силой, не приходилось даже думать: однажды вечером, якобы дурачась, Слабинзон затеял с ней возню на кровати, и Валькирия так придавила бедного влюбленного, что он потом неделю с трудом ворочал шеей.
Валентина устроилась воспитательницей в детский сад, и Борька, совершенно забросив кандидатский минимум, помогал ей прогуливать малышей, а когда те не хотели строиться в пары, чтобы идти на обед, изображал злого Серого волка. Девушка громко хохотала и поощрительно пихала Слабинзона в бок:
– Ну ты игрун!
И он чуть не падал в обморок от ее несказанного фрикативного «г».
Наконец Борька, собравшись с силами, получив согласие Бориса Исааковича и наплевав на письменно-телефонные проклятия родителей, присмотревших ему на исторической Родине в жены еще одну дальнюю родственницу, предложил своей Валькирии руку и сердце вкупе с нажитыми дедом материальными ценностями, включавшими 21-ю «Волгу», томившуюся без дела в теплом гараже под домом. «Полуторабогиня» посмотрела на него сверху вниз, нежно взъерошила пушок на ранней Борькиной лысинке, расхохоталась и молвила:
– Ну что ты, Боренька, разве можно породу портить!
Вскоре она съехала с квартиры, заплатив за проживание по среднемосковским расценкам, и вышла замуж за вдовца – милицейского капитана, водившего к ней в группу дочку. Капитанова жена умерла после операции аппендицита в результате чудовищной врачебной ошибки. В подобных случаях говорят: «Ножницы в кишках забыли…» Капитан стал попивать, да и работа у него была ненормированная – с засадами и задержаниями. Валентина несколько раз вечером отводила девочку домой, потому что никто за ней так и не пришел. Однажды она привела ребенка в детский сад утром…
Слабинзон неистовствовал несколько месяцев, шлялся черт знает где, пил страшно, попробовал даже колоться. Он не желал слушать разорительных воплей матери, доносившихся в Москву по тщательно прослушиваемой международной линии, рвал, не читая, многостраничные письма отца, которые тайными диссидентскими тропами (среди видных отказников тоже попадались урологические больные) доходили до Москвы буквально за несколько дней – в то время как обычный конверт шел месяцами. Непросыхающий Борька грубо обрывал даже деда, и тот все никак не мог до конца рассказать ему историю курсанта Комаряна, стрелявшегося из-за несчастной любви к дочери преподавателя тактики современного боя полковника Черепахина. До конца эту историю, причем несколько раз, выслушал Башмаков, регулярно приходивший утешать друга.
Дочь полковника Черепахина, удивительно похожая на молодую актрису Ладынину, однажды, как гений чистой красоты, спустилась с небес в академию на новогодний бал, танцевала весь вечер только с Комаряном, подарила ему в зарослях кадочных пальм множество поцелуев и даже оставила свой телефон. А через несколько дней выяснилось, что она выходит замуж за другого – главного инженеришку какого-то оборонного заводика. Как многие офицеры-фронтовики, Комарян имел личное наградное оружие. На операционном столе спасал его чуть ли не сам великий хирург Вишневский – и спас. Но из академии неудачливого самоубийцу, конечно, отчислили. Позже он поступил в университет и всю жизнь потом преподавал в школе историю. Ученики относились к нему с трепетом, принимая страшную пробоину в черепе за фронтовое ранение, в чем он их педагогично не разубеждал, хотя имел и настоящие боевые раны. Иногда Комарян участвовал в вечерах встреч выпускников академии (все-таки комиссовали его с последнего курса!) и каждый раз с тоской смотрел на своих высоко взорливших однокашников, на их прибавляющиеся от встречи к встрече звезды. Смотрел и вздыхал:
– Если бы все вернуть! Стреляться из-за неверной женщины так же глупо, как стреляться из-за неудачно выбранного арбуза… Сходи на базар – выбери другой!
Вот такая грустная история. А ведь Башмаков мог рассказать и свою историю. Она пусть без стрельбы, но тоже невеселая. Каждому мужчине есть что по этому поводу рассказать. Но Борька никого не желал слушать, стараясь остаться наедине со своим разрушительным любовным горем. Среди многочисленной отъезжающей и отъехавшей родни пошел страшный слух, что Лобензоны прямо-таки уже потеряли ребенка, замечательно талантливого мальчика, аспиранта и будущего крупного ученого. Мать бросилась в советское консульство, просилась назад, чтобы спасти сына. Но ей объяснили, что это невозможно, так как, уехав из СССР, она совершила предательство, а такие вещи не прощаются.
И вдруг Борька сам, без всякой помощи, остановился, пришел в себя и подал заявление на выезд. Разрешение ему, учитывая оборонную, засекреченную специальность, конечно, не дали, а с кафедры, разумеется, пришлось уйти. Чтобы не угодить в тунеядцы, он устроился за какие-то смешные деньги осветителем в народный театр при заводе «Красный Перекоп», где начальствовал давний пациент его отца. Однако надо было подумать и о заработке: преодоление большой и чистой любви с помощью множества маленьких постельных дружб требует определенных расходов. Сначала Борька зарабатывал перепродажей импортных бюстгальтеров, которыми его снабжал также бывший пациент отца – директор универмага «Лыткарино». Когда директора посадили, наступили трудные времена, и Борька попытался реализовать портрет бабушки кисти Альтмана. Конечно, Борис Исаакович памятное полотно продать не позволил, но книгу с автографом Маяковского не отстоял. С этого и началось знакомство Слабинзона с миром антикваров.
В предотъездные годы Олег виделся с Борькой редко. Иногда Слабинзон приезжал к нему в гости, как он любил выразиться, на выселки. Друзья, чтобы остаться наедине, выходили на балкон и, поплевывая вниз с одиннадцатиэтажной высоты, рассуждали о женщинах или беззлобно переругивались. Нет, они не ссорились… Но Слабинзон вдруг прозрел в своем студенческом дружке типического представителя злой силы, упорно не выпускавшей его из СССР. Он не успокоился и потом, когда Башмакова с позором выгнали из райкома:
– Довели вы страну, коммуняки проклятые, с вашей драной советской властью!!
– Здрасте! – обижался Башмаков. – Это не моя бабушка, а твоя на Дону советскую власть устанавливала! Моя бабушка гусей под Егорьевском пасла…
Про устанавливавшего в Егорьевске советскую власть дедушку он благоразумно умалчивал.
– Так бы и пасла до сих пор, если б не моя бабушка Ася! А вместо благодарности вы меня держите в этой хреновой стране…
– А вот этого не надо!
– Так я и предполагал. Тунеядыч, ты становишься антисемитом! И когда начнутся погромы, ты меня не спрячешь!
– Спрячу.
– Не-ет, не спрячешь!
Но эти разговоры начались позже, а тогда Слабинзон, еще не травмированный своей большой любовью и суровыми буднями отказника, относился к райкомовской деятельности приятеля с насмешливым благодушием и, выслушав рассказ Башмакова о семейных утеснениях, вдруг страшно возмутился этим скобарством и решительно посоветовал:
– А ты возьми и уйди!
– Куда?
– Да хоть ко мне. Только кровать с собой захвати. У меня один станок. Будем хороводы вместе водить!
– А Борис Исаакович?
– Деду все равно – он сейчас командарма Павлова реабилитирует и Мехлиса ненавидит.
5
Эскейпер положил фотографии на широкую ручку румынского дивана. Ручка была изгрызена двортерьером Маугли, купленным после многомесячного Дашкиного нытья. Диванную ручку щенку, впрочем, простили, но после съеденных Катиных модельных туфелек пес был отдан на перевоспитание Петру Никифоровичу, пережил его и теперь, еле волоча ноги, скрашивает одинокую садово-огородную старость Зинаиды Ивановны.
Диван за эти годы совсем расходился и стал для супружеского сна почти непригоден. Катя собралась переставить его в предполагаемую гостиную, которая благодаря величине этого румынского отщепенца, наверное, сразу превратится в своего рода диванную. А для сна и сопутствующих ему удовлетворений она задумала купить арабскую кровать. М-да, юным телам под любовь требуется еще меньше квадратных метров, чем под могилу, а остывающей плоти подавай арабское раздолье. И слава богу, что не купила она эту чертову арабскую кровать! Ведь как обидно, если тебя не просто бросают, а бросают в новой, мягкой, широкой и безлюдной, как Аравийская пустыня, кровати! А с другой стороны – остаться одной на старом, добром, многое помнящем диване еще обиднее. Башмаков, используя условную и несколько завышенную среднемесячную цифру, подсчитал, сколько же примерно раз они с Катей обладали друг другом на этом диване, и поразился внушительности полученного результата.
Диван с толстыми ножками в виде львиных лап из румынского гарнитура «Изабель» был куплен на премию за успешное проведение районной отчетно-выборной конференции. Кате он сразу не понравился. Скорее всего, дело было вот в чем: до этого все покупки они делали сообща, подолгу обсуждая даже такие мелочи, как узоры на носках, а приобретению чего-то более основательного, скажем, пиджака, пылесоса или велосипеда для Дашки, предшествовали многодневные прения. И вдруг, представьте себе, радостный муж впихивает в квартиру огромный и совершенно несогласованный диван!
Конечно же, Башмаков восторженно объяснил, как это произошло. Неся домой премию и будучи до неузнаваемости трезв, он заглянул в мебельный магазин возле дома, чтобы прицениться к прикроватной тумбочке, о которой они с Катей грезили вот уже полгода. И надо ж случиться, что какой-то простодушный старикан из ветеранской очереди, покупавший по открытке румынский гарнитур «Изабель» (а открытку он ждал, между прочим, больше года!), не захотел брать диван, ссылаясь на маленькие размеры своей квартиры. Активист со списком куда-то в этот миг отлучился, и пока продавщица бегала звонить знакомым, мечтавшим именно о таком неимоверно дефицитном диване, Олег договорился со стариком – тот сделал вид, будто передумал и диван берет. Все получилось очень удачно: у ветерана был заказан мебельный фургон, а жил он, надо ж так совпасть, в соседнем квартале! Таким образом, за перевозку договорились заплатить пополам, в чем, собственно, и состояла стариковская выгода, не говоря уже о внезапном покупательском счастье Олега.
Выслушав этот возбужденно-радостный рассказ мужа, Катя передернула плечами и заявила, что диван совершенно не подходит им ни по стилю, ни по размеру – и она никогда к этому мебельному чудовищу близко не подойдет. Но тем же вечером не только подошла к дивану, но и абсолютно голая лежала на нем, перебирая взмокшие Олеговы вихры и умиротворенно попиливая его за необдуманную покупку.
Этот диван Башмаков и собирался в качестве «станка» перевезти к Слабинзону, уходя от жены. Но легко сказать – перевезти!
Во-первых, по тем советским временам машину нужно было заказывать чуть не за месяц. Допустим, заказал, но где гарантия, что именно в тот день, который обозначен в квитанции, или хотя бы накануне Катя в очередной раз погонит Башмакова из дому? А уехать просто так, ни с того ни с сего Олег не мог. Побежать сразу после нанесенной обиды к мебельному магазину и взять левака? Но это теперь все вдруг в леваков превратились, а тогда, при советской власти, можно было зря пробегать и вернуться ни с чем.
Во-вторых, диван был нестандартный, и грузчики в свое время намучились, пока, разобрав на части, пропихивали его в квартиру. Уйти же из семьи так, чтобы через день-два на грузовике с блудливой улыбкой мебельного сквалыжника вернуться за диваном – этого Олег позволить себе не мог. Ему тогда, по молодости лет, казалось, будто браки должны распадаться так же красиво, даже ритуально, как заключаются. В общем, благодаря трудновывозимому дивану семья сохранялась еще несколько месяцев.
И вот тут-то с ведомостями уплаты членских взносов к Башмакову зашел комсорг автобата лейтенант Веревкин, молодой человек с вызывающе длинным носом и лицом, выражавшим некую изначальную обиду на жизнь. Со временем Олег понял, что такое выражение вырабатывается у людей совсем не под ударами судьбы, а обретается еще, возможно, в ту безмятежную пору, когда плод, благоденствуя в ласковых водах материнского лона, уже почему-то имеет претензии к своему внутриутробному положению. Впрочем, Веревкин теперь генерал (в 91-м он, будучи комбатом, привел свои грузовики на защиту Белого дома), и всякий раз, видя его по телевизору, Олег поражается, до какой степени человека меняют должность и удачно подобранные очки.
В тот вечер лейтенант принес, кроме ведомостей, бутылку водки и два плавленых сырка. Рабочий день кончался, никого из начальства в райкоме уже не было, Олег запер дверь кабинета, и они начали выпивать, неторопливо анализируя перспективы ухода первого секретаря Зотова на работу в ЦК ВЛКСМ, что неизбежно привело бы к цепочке благотворных кадровых перемен в райкоме. Но тут вся проблема была в легендарной зеленой записной книжице Чеботарева, обыкновенной телефонной книжке, изготовленной для международных надобностей и поделенной на две равные части: первая с русским алфавитом, а вторая с латинским. Посещая любое мероприятие, будь то закрытое партсобрание Союза писателей или торжественное открытие пункта молочного питания, Чеботарев неизменно имел при себе зеленую книжицу. Осматривая подчиненную ему территорию, слушая выступления или расспрашивая народ, он вдруг приказывал помощнику, вертевшемуся поблизости:
– Уточни-ка фамилию вон того трудящегося!
Получив ответ, Федор Федорович доставал книжку и вписывал туда фамилию. Вся штука заключалась в том, в какую часть книжки он вписывал человека. Если в русскую, то через некоторое время везунчика повышали в должности или награждали. Если же в латинскую, то несчастного ждали скорое крушение и суровое наказание. И определить, в какую именно часть книжки вносят твою фамилию, издали было невозможно. Оставалось мучиться и ждать.