Февральской ночью 1959 года на склоне горы Холатчахль (Северный Урал) при загадочных обстоятельствах погибла группа туристов, возглавляемая Игорем Дятловым. Что произошло с дятловцами до сих пор не выяснено.
Оглашение приговора назначили на 15.00. Это нормально. Значит, смогу пообедать в тюремной столовой под присмотром дюжих не-людей, готовых в любой момент пустить в ход разрядники.
Я пошарил под подушкой (если вывернуть наволочку – увидишь бирку: «ИУ-77»; ИУ – это Исправительное Учреждение, точно такие бирки на одеяле, простыне и даже на моих штанах). Гм. Куда же он делся?
– Литвин!
– У?
– Ты не видел мой мячик?
Сокамерник буркнул что-то вроде: «Не пастух я чертовому мячику твоему» и отвернулся к стене. Теперь будет притворяться спящим. Не любит он мой мячик, но терпит, потому что любит рассказывать истории о своем детстве, проведенном в метро. А кому их рассказывать в камере четыре на четыре? Стенам? Или лучше такому же бедолаге-заключенному?
Я свесился с постели, заглянул под кровать и сразу увидел желтое пятно в темноте. Потянулся, рискуя загреметь на пол, вынул мячик.
– Нашел? – осведомился Литвин, даже голову не повернув.
– Угу.
– Жаль.
Я усмехнулся и кинул мячик. Резиновая сфера, наполненная воздухом, понеслась к стене. Бам. Литвин издал звук, похожий на рычание пекинеса, накрыл ухо подушкой.
Я поймал мячик. И снова – в стену. И опять поймал. За месяцы, проведенные в ИУ-77, я здорово наловчился кидать мяч. Это даже Литвин признает.
Кстати, не самое худшее занятие в пространстве, любовно отпущенном Государством и администрацией. Уж получше, чем в энный раз слушать рассказы Литвина про расстрел Сокольнической линии или блокаду Арбатской. Как же надоело его нытье вкупе с этими рассказами! Чем еще можно заняться в нашей камере четыре-на-четыре накануне приговора? Ну, порыдать можно, проклиная свою долю и пытаясь донести до равнодушных, как скалы, охранников, виднеющихся из-за толстой решетки, мысль о своей невиновности. Бессмысленно, конечно, но своего рода – разрядка. Литвин часто этим занимается.
Да, еще можно помечтать о Бразилии.
Не о стране, конечно, страны такой уже лет двести как не существует. О подкупольном пространстве. Говорят, это настоящий рай, там тепло, на пляжах под искусственным солнцем прогуливаются загорелые женщины. На них цветастые платья, а на шеях – ожерелья из ракушек. Там нет не-людей, нет недостатка в еде и в кислороде. Вот только попасть под купол дано не каждому. Это место для избранных: для чиновников и членов их семей.
Бразилией это место назвали благодаря Джеку Гореняну. Этот парень отыскал где-то старинный фильм, который так и назывался – «Бразилия», отреставрировал его и распространял нелегально среди посетителей притонов. Пока Гореняна накрыли, фильм успели посмотреть многие, и слово «Бразилия» ушло в народ.
Казнь Джека транслировали на общественных экранах. Собралась толпа и когда Ли Харви Освальд выстрелил аватару Гореняна в голову, начались беспорядки. Люди кричали «Бразилия! Мы хотим в Бразилию!». Не-люди огнеметами быстро навели порядок.
Я дотронулся до шрама на ноге, до боли в костяшках сжал мячик.
Когда начались облавы (власти разыскивали участников беспорядков), я спрятался у Инессы. Эта женщина с риском для себя и своей семьи покупала в аптеке мазь от ожогов. Не знаю, что с ней сейчас. Надеюсь, все обошлось.
Да, Бразилия…
– Литвин.
– Чего тебе?
– Как думаешь, что там, под куполом?
– В каком смысле? – Литвин дернул левой пяткой, покрытой желтоватой корочкой. – Там Бразилия. Вечный рай для избранных. Это даже детям известно…
– Знаю, – перебил я. – Но что есть рай? Солнце, пальмы? Разве этого достаточно для рая?
Литвин сел на постели, подслеповато уставился на меня.
– Ты не думай, я не спятил, – поспешил я заверить сокамерника. – Мне бы такого рая хватило выше крыши. Но им, избранным, неужели не надоедает? Не хочется чего-то другого?
Костлявая рука Литвина метнулась к тумбочке, цапнула очки.
– Эх, Островцев… Вот тебя и на философию потянуло. Значит, уже…
Я догадался, что он подразумевал под этим «уже». Литвин давно жил в этой камере, ожидая приговора, и до меня перевидал немало других сокамерников.
– Какая там философия, – вздохнул я. – Просто интересно и все. Рай… Как они определяют, эти избранные, что они находятся в раю? Это для человека, ад прошедшего, все очевидно: вот он, рай. Натуральный. А для изнеженных чинуш?
Литвин почесал нос, вздохнул.
– Пожалуй, ты прав. Да нам-то что с того? Нас ждет приговор и казнь.
– Спасибо, что напомнил, – мрачно откликнулся я, кинув мяч.
Литвин выпил водички, повздыхал-повздыхал, потом заговорил:
– А знаешь, если бы у меня был хоть малейший шанс попасть в Бразилию, то пусть это был бы городок моего детства…
– Какой еще городок? Твое детство прошло в метро, как и мое. Как и всех нас.
– Да, да, Андрей, все это так, – Литвин вдруг вскочил, заходил по камере. Глаза его блестели. – Я родился в метро, среди грязи и крыс прошло мое детство. Я видел, как муты сожрали мою мать. Но это не значит, что у меня нет городка моего детства. Он есть здесь, – сокамерник ткнул себя пальцем в лоб. – И здесь.
Литвин положил себе руку на левую часть груди.
Босой, с синеватыми, не в меру длинными ступнями, косматый, как медведь-шатун, в тюремной робе, он выглядел бы комично, если бы не печальные, подернутые синеватыми тенями, глаза. Я всегда боялся смотреть в глаза Литвина: в них жила печаль.
Сокамерник сел на кровать, таращась в стену.
– Литвин.
Он дрогнул.
– А?
– Какой он, городок твоего детства?
– Изюминск.
– Что?
– Городок моего детства называется Изюминск.
– Так какой он?
Литвин поднял глаза к потолку, выпятил челюсть. Лицо его стало напоминать наручную куклу, что веселила ребятню на Арбатской.
– Ранним утром асфальт влажный, точно проехала поливальная машина, но ее не было и в помине: поливальщик выпил на ночь лишнюю кружку пива. Цветут каштаны, сладковатый запах щекочет ноздри. Тихо. Палисадники, зеленые дома. Тополя. Желтые бочки с квасом. Колонки на улочках: можно напиться. Вода поначалу тепловатая, затем становится такой студеной, что сводит зубы…
– Островцев, на выход.
Мяч выскользнул из моих пальцев и ускакал под тумбочку.
– Прощай, братишка, – кашлянув, сказал Литвин.
Я поднялся, взглянул на сокамерника, затем – на пришедшего за мной охранника не-людя.
Как жаль, что приходится уходить, что нельзя и дальше слушать рассказы Литвина о жизни в метро. Слушал бы их до конца жизни.
Цок-цок.
Шарк-шарк.
Подошвы охранника, идущего следом за мной, стучат иначе, чем мои. И я знаю, почему. При разгоне горенянского бунта мне здорово досталось от не-людя. Ногой – да под ребра. Синяк (вернее, черняк) был как раз в виде металлической набойки. А некоторые из не-людей особым образом подтачивают свои набойки, чтобы при ударе вырывать клочки мяса. Изобретательные, черти.
– Стоять.
Голоса у не-людей одинаковые. Почему те умные головы, что заседают в Капитолии, не разнообразят голосовые движки своих слуг? Денег жалко, или боятся, что не-люди станут слишком похожи на людей?
Я замер лицом к стене, окрашенной в светящуюся зеленую краску. Охранник вытащил из нагрудного кармана ключ-карту, приложил к замку.
– Вперед.
Я шмыгнул в отворившуюся дверь. Нипочем не поймешь, что это помещение – столовка. Скорее, на раздевалку похоже. Едой здесь не пахнет, во всяком случае.
Ячейка для приема пищи № 12. Моя, значит, ячейка. Вошел в кабинку, дверца затворилась, присел к столику.
В утробе синтезатора густо загудело; из металлического кожуха, на столик выпрыгнула пластиковая миска, затянутая в целлофан.