Научно-фантастическая повесть
Любое использование текста, оформления книги – полностью или частично – возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.
Эволюция нуждается в нашем
самообладании и поддержке.
– Легенды о Шагающем камне
Глава Первая
1
Старый заброшенный мостик торчал из тишины, как старческая рука. Озеро под ним отражало небо, раннее утро и что-то еще, оно медленно блестело, плыло, как плывет небо, если его перевернуть, а потом смотреть – долго, пока не надоест и ты не поймешь, что на самом деле это не оно плывет, а ты уплываешь. Вода тихо качается, на ней тихо качаются тени и отражения, голые, круглые, одинаково усеченные листья растений бредут мимо. Позади ничего нет, там тихо и хорошо – и впереди, и вокруг, и на много времени вперед. Тебя нет тоже, ты спишь, но еще об этом не знаешь. Ты сливаешься с небом, небо сливается с водой, вода сливается с побегами испарений, с остатками тумана и пятнами леса, и опять не понять, ты движешься к ним или они движутся к тебе.
Тени длинные и чужие спали на отражающей воде. Тростник, дремля, стоял, как стоят скучные призраки сна, дожидаясь скончания всех времен. Все спало в этот слишком ранний, медленный, предутренний час, и только спина полуголого мальчишки в коротких штанишках на сгнивших стапелях мостика беспокоила тени, отражения и память.
Собственно, мостика не было. Над водой сохранились лишь несколько проросших почерневших перекладин, их подпирала пара бревен и воздух. Покрытые лишаем концы торчали из листьев кувшинок, их тени лежали на отражениях далеких небес, прячась от света. Мальчишка двигался, как во сне.
Он ступал осторожно, пробовал голой пяткой и пальцами остатки старых жердей, перекладины бревен, потом переносил на них вес тела. Он был здесь один. Я видел только его спину, одну отчужденную полуголую фигурку в траве над водой, я смотрел туда же, куда и он, мне почему-то тоже хотелось постоять рядом, хотя бы в мыслях, где маленькое озеро лениво потягивалось и утро потягивалось вместе с ним.
Там, где далеко и не разобрать ничего, висела граница между утром и сном. Мои глаза смотрели, но больше не видели торчавшей из тишины руки и длинных пятен на темной воде. Отражения подсказали, где я видел мальчишку раньше. Это был я сам: пролегомены чужого забытого дня – лучшее время, когда можно трогать ладошкой воду и притом не потерять ничего…
Этот сон преследовал меня, как тень, начинаясь одним и тем же и заканчиваясь тем же самым. Ночь заслоняла день.
2
Понятие «день клонился к своему закату» в применении к местным ненормальным условиям широко использовалось во вступительных и заключительных частях обзорных сеансов связи. Смысла в нем содержалось не много, поскольку он тут, строго говоря, все время куда-то клонился, никуда не уходя, но из вновь прибывших мало кто мог устоять перед искушением включить свое остроумие, не подозревая, что выглядит болваном. Неподвижно замерзшее над горизонтом солнце рано или поздно начинало вызывать неуютное ощущение иррационального дискомфорта, которое зачастую заканчивалось еще более иррациональным желанием, чтобы оно в конце концов куда-нибудь провалилось и больше не появлялось. Впрочем, к этому привыкали. Те, кто привыкнуть не мог, быстро исчезал. Солнцестояние обещало новую полосу покоя – довольно сложный процесс миграции всего, что могло двигаться, включая растительный покров лесных массивов, и к этому нужно было быть готовым. Новые осложнения означали новый сезон. И к нему обычно не был готов никто.
Я хорошо понимал неудовольствие своего соседа. Его утятник неоднозначно относился и к нему, и к его исследованиям, и, чтобы довести их до конца, требовались идеальные условия. Здесь все требовали идеальных условий, словно они включались в условия предоставления визы. Мы обсудили с соседом создавшееся положение и нашли, что спесь немногих соизмерима разве только с наивностью остальных. «Чья бы дверь скрипела». – злорадно заключил сосед, вряд ли имея в виду свой сарай с утятником.
Мой новый партнер по дежурной шахматной партии на ночь с чашечкой горячего чая оказался неожиданно интересным собеседником. Он был вечно недоволен по какому-нибудь метагалактическому поводу, но его интроинспекции в глубь истории зачастую озадачивали. Вскоре я поздравил себя с тем, что одинокий коттедж, что пустовал до того по соседству с моим, теперь оккупирован, и мне не нужно больше играть в шахматы с самим собой. После того, как выяснилось, что сосед смотрел на создавшееся положение вещей теми же глазами, мы взяли обыкновение ездить без приглашения один к другому в гости. «Знаете, – сказал он мне на днях. – Вы не умеете проигрывать. Это легко эксплуатировать».
Впереди лежали прерии. Там все молчало. Я знал, что это значило. Когда организм, взобравшийся на вершину пищевой цепи, отправляется на охоту, всем остается только хранить молчание. Галерейные леса с карьерами и прибрежными плитами глянцевых камней шли дальше, и туда нужно успеть добраться раньше, чем их коснется холодный фронт. Ближе, совсем рядом с неподвижной черной водой, осыпая позади себя созревшие плоды с растений, прошла стая гиппопотамов. Тряся ходовой частью, она пылили, как всегда, не глядя по сторонам. При свете дня опасны они были только поодиночке.
Я свинтил пробку с пузыря с водой, невольно щуря глаза на чуть теплое крохотное солнце. Там, где оно зависло над далекой кромкой леса, что-то происходило. В воздухе точками двигалась стая птиц, и предстояло выяснить, что их могло встревожить. Бывают такие дни, которые надо просто пережить. Просто перетерпеть, вытянуть, сделать над собой усилие, приобрести пожизненный иммунитет, чтобы в следующий раз делать все то же самое, не закрывая глаза, говоря себе, что больше некому. И если приобрести пожизненный иммунитет не удается, то этот день возвращается. Наверное, у всех бывают такие дни. Ты смотришь и не знаешь, кто кого переживет, ты его или он тебя, и вот тогда ты говоришь себе, что с этим ничего не поделать – такие обстоятельства, в конце концов у каждого рано или поздно бывает день, который не дано пережить. Но глядя вот так, как сейчас, сверху и далеко вдаль, в мыслях вновь переживая масштаб пройденного и непроизвольно сопоставляя его с тем, через что пройти предстояло, – вот в такой момент невольно хотелось закрыть глаза. Забыть дорогу домой и навсегда стать частью непроницаемой местной ночи.
Мимо, треща ветвями, на неожиданно высокой скорости пронесся одинокий гиппопотам-цера – словно неожиданно настигло, бухая и разбрасывая камни, незапланированное тектониками сотрясение почвы. Все-таки чем-то невыносимо нравилось мне вот это время суток. Невзрачное пятно остывшего солнца виснет в прозрачных пластах горизонтальных сумерок, все замирает в ожидании прихода жестокой ночи, и ты не знаешь, что ждет за следующим поворотом.
Лес торчал, подпирая небо, и было сразу видно, что хозяин здесь он. В рваной дымке лес проступал гигантской стеной, неприветливый ко всему и мрачный в самый знойный полдень. Вот там приходилось быть осторожным. Тяжелые заросли лежали длинными тенями, пряча мертвую котловину, высохшее давным-давно русло водоема с отвесными прямыми склонами. По дну пустых ложбин тянулись глубокие трещины, и в них лучше было не падать. Места дальше шли нехорошие, где-то здесь были не выявленные участки микроволновой радиации, стандартная опасность в зонах залегания активной магматической руды. Электромагнитная лакуна могла ослепить, могла просто умертвить, но не обязательно сразу, путем генетических нарушений. Отчетность геологической разведки оставляла желать лучшего. Впрочем, на такой случай имелся свой талисман. Иногда лакуну удавалось предвидеть заранее, если поведение человека менялось.
…Над лесом, подобно облачку мошкары, на фоне солнца все также висела стая какой-то летучей напасти. В амбразурах сенсорного видоискателя прицела видно ничего не было, мешал свет, но я и так знал, что там. Здесь это всегда означало одно. Ополоснув, я похлопал ладонями, стряхивая капли, убрал подальше воду, взгромоздил на плечо надоевший за день неудобный двуручный самострел охотника и направился туда, где висело приклеенное солнце.
Решительно пристроившись по левую руку, меня сопровождало крошечное загадочное создание, бабочка каббро, неизменная спутница надвигающихся влажных ночей. На сердце у меня заметно потеплело. Бабочка была не только редка сама по себе и скрытна, она еще предвещала отсутствие всяческих затяжных неприятностей вроде мокрого снега со льдом и относительную стабильность магнитных полей-лакун. На мой взгляд, крылоглазое само по себе представляло аномалию, это кроткое создание обладало способностью посредством синтеза пигментов на своих крылышках создавать прямо-таки шедевр иллюзии.
Всякий раз новый рисунок воспроизводил уменьшенное до микроскопических размеров зеркальное отображение всего прилегающего рельефа со всеми подробностями – небом, облаками, лесом, лугами, включая мельчайшие особенности лица глядящего. Но загадочность бабочки состояла не в этом. В действительности, зеркальный сочный рисунок крыльев никогда не передавал буквального отражения окружения, но в нескончаемой череде искажений, сменяющих одно другое, едва заметных глазу и живых, так что рельефная поверхность лица наблюдателя в интерпретации ее пигментов очень скоро как бы начинала существовать самостоятельно, словно оживая.
Это выглядело как микроскопическое надругательство над временем, оторваться было невозможно. Каждый отдельно взятый момент твоей удивленной мимики словно имел собственную последовательность фрагментов: он как бы играл со множеством намеков на то, чего нет. Всё происходило с заминкой по времени, напоминая рябь на воде. Ее даже тестировали, кто чем мог, но без большого успеха. В среде экзоморфов ходили даже сплетни, что стандартная амплитуда подобных темпоральных микросмещений включала не просто запаздывание по времени – оно сочеталось с небольшим, но достаточно заметным его опережением. Как вообще такое возможно, никто не знал. Я сам при случае однажды интересовался у знающих людей, но мне принимались долго и непонятно лить что-то насчет свойств восприятия моего собственного глаза и с тем содержанием, что это просто такая форма иллюзии: на самом деле крылья каббровой бабочки никогда ничего не отражают с опережением по времени, это просто невозможно. Глядясь в них, человек в каждый следующий момент времени попросту наблюдал ту стадию собственной мимики, то утрированное подергивание уголка рта, малейшее движение складок на лбу, крыльев нависающего носа или, скажем, брезгливо поджатого подбородка, которых в реальном времени еще не было, но все они по отдельности или вместе уже содержались у наблюдающего где-то в подсознании. Микроэкспрессии никогда не лгали. Насекомое элементарно использовало человека, отражая в преувеличенном виде рефлекторную деятельность мускульно-двигательного аппарата, как кривое зеркало использует придурка, чтобы показать ему его истинное содержание.
Как конкретно крылоглазое исподобилось такое отражать – внятно не говорил никто. По-моему, они и сами ждали, кто бы им это объяснил. В общем, всякое может быть, как кому, на мой взгляд, такое объяснение ничуть не менее сумасшедшее, чем вариант с опережением по времени. Впрочем, особо никто этим специально не занимался, насекомое было безвредно, и это уже хорошо. Так что, попрыгав какое-то время в воздухе у самых кончиков травы, беспечное создание обычно уходило по отвесной траектории прямо вверх, куда-то под ядовитые небеса, унося с собой загадку мимикрии и разбитое на части изумление нечеловеческого лица.
3
Вислощекие мрачные звери с квадратными подбородками у меня над головой обеспокоено встряхивались, вперевалку грузно перебираясь с ветви на ветвь, расправляя крылья и надсадными голосами гавкая. Пока сверху гавкали, я пытался проложить в уме маршрут. Ошибиться было нельзя. Если я ничего не путал, где-то здесь начинались территории, некогда объявленные зоной закрытого биологического контроля. Обнаружились некие скромные на вид невзрачные растения, при неблагоприятных условиях буднично изменяющие свой химический состав листьев и концентрацию феромона, способного разрушать ДНК человека. Почему носитель расположен был активизироваться именно после наступления темноты – непонятно, как долго сохранял активность сам феромон – тоже не ясно, однако все, как можно было заметить, успели уже несколько раз об этом забыть и заняться более важными делами. Вот что мне никогда не нравилось в лесу, так это то, что его никогда не бывает мало. Ты приезжаешь, работаешь, а потом выясняется, что он работает над тобой. Или куда-то ушел. Или кто-то в нем изучает тебя. В общем, зря я сюда ехал.
Я обходил водоем, уже в общих чертах представляя себе весь распорядок дня. Стоя по колено в воде, дикие сутулые кошки провожали меня отсутствующими долгими взглядами. Я отвечал им тем же.
Когда эволюция находится в раздумье, для катаклизма может быть достаточно одного неосторожного сомнения. Не помню, кто это сказал. Кто бы он ни был, этот явно тоже был из неистребимых оптимистов, твердо знающих, что у добродетели мозолистые руки и загорелое лицо и если немножко поупрямиться, то все в конце концов как-нибудь образуется. Все можно расставить по местам, включая мироустройство. Если бы только кто-нибудь знал, как эволюция от всех них устала. И я вместе с ней.
Сегодня уже трудно даже поверить, что когда-то меня занимали совсем другие вещи, и в каждой нащупанной цепи свойств и явлений я склонен был усматривать загадку, направленную против меня лично, против моего разума и призванную на свет исключительно в целях пошатнуть мой авторитет прежде всего в глазах меня самого. Мне как профессиональному этологу весь материк был интересен в первую очередь с точки зрения его заселенности миром зоофитов высокой организации. Это не всякая там эволюционная экзоморфология, одной энциклопедии тут мало, на одной голове и систематике тут далеко не уедешь, были уже прецеденты. Я даже, выбирая тему будущих исследований, пропустил мимо ушей два чрезвычайно выгодных предложения со стороны биологической Миссии заняться чем-нибудь более полезным. То есть более отвечающим ожиданиям экспертной комиссии. Получая визу-допуск на Материк Конгони, я примерно уже знал, что тут меня ждет. Точнее, думал, что знаю. Я был готов к какому-то неслыханному изобилию скорой на решения фауны и был удивлен, такого неслыханного изобилия здесь не найдя. Сказать правду, я был озадачен. Так не бывает. То есть сломя голову носящихся в кронах растений всяких гибких неуловимых созданий хватало всегда, но все оказалось совсем не так, как я ожидал. Моим первым тогда впечатлением было, помню, что здесь как-то необыкновенно тихо. В то время мне легко удавалось списывать это на предвзятость оценок специалиста, твердо верящего в расчеты. Тогда я еще не знал, что этот сияющий мир шагает в пропасть.
Я, конечно, до прибытия сюда пытался более или менее подготовиться, я хотел понять, откуда в посезонных данных отдельно взятых биоценозов такая видимая устойчивость несоответствий.
О да, тогда я был оптимист. Прямо на ходу надеялся осмотреться привычным глазом и сразу же вплотную заняться своей темой. Черта с два дадут тут заняться своей темой. Правда, какое-то общее представление, которое укладывалось в некое подобие систематики, я все-таки составил. При этом замечательно, что, с одной стороны, рабочая схема в первом приближении оказалась не так чтоб уж очень далекой от реального положения вещей. С другой же, можно только удивляться, как мне на ней до настоящего момента удалось дожить.
Первое, что бросалось в глаза, здесь отчего-то полно сумчатых. Логично было предполагать некоторую засушливость в дельтах части рек, а также заниженную биопродуктивность. Что я и сделал. И на чем едва не попался, и не только один я. Пока в Миссии выясняли, кто за чей счет живет, я решил, что мне лучше заняться своим делом. Здесь даже один подкласс псевдохвойных растений проходил как сумчатые: не споровые, не с дуплом, а именно сумчатые. Опять же – принятая здесь система классификации.
О ней говорили много, в самых разных выражениях, но никогда вполголоса. Если о ней говорили, то только громко, так, чтобы слышали все.
Когда до меня дошла суть предмета, я едва не присоединил свой голос к общему хору возмущений, но быстро понял, что это бесполезно. Только по одной ней, системе классификации, можно было сделать вывод о контингенте сотрудников, их уровне интеллекта, а также о приоритетах естественников вроде эволюционных антропологов, периодически ошивавшихся здесь на чужих хлебах, причем все под эгидой Миссии. Что они тут забыли, никто сказать не мог. Экзоморфы не утруждали себя в выборе того, как следует назвать то или это. Предполагалось, исследователи исходили прежде всего из понятных всем аналогий: они как бы довлели.
Говорят, проблема нашего мира в том, что мы не умеем говорить просто: простые вещи нам неинтересны. Я бы сказал, что проблема нашего мира в том, что мы не умеем мыслить просто: вещи, которые мы ценим, слишком важны. Но вот чего, спрашивается, не хватает людям, создающим другим проблемы ввиду явной безнаказанности?
Конечно, я писал письма в инстанции, и не только в научных выражениях, и не только я. Стало признаком хорошего тона вновь открытым видам давать земные наименования, присовокупляя туда свое имя, имя всеми любимого шефа или его ручного хомячка. Причем бесстыдство стало принимать характер пандемии.
Названия никогда не возводимых объектов; названия объектов возводимых, но так никем и не возведенных; оглавления сомнительных книг; отитулование первой попавшейся на глаза страницы технической документации, не имеющей ничего общего с экзоморфологией, – это лишь кончик айсберга тех возможностей, как максимально осложнить жизнь другим исследователям. И никто ничего не может сделать.
А делать что-то нужно. Есть такая вещь, периодическая экзосистема Наго-Хораки. Очень полезная, если знать, как ею пользоваться. Кто-то в отчаянии назвал ее скотодраматическим переложением сюрреальной действительности для чайников, и, к сожалению, для отчаянья были основания. Предполагалось, оная экзосистема своей периодичностью должна была весьма упростить взгляд здравомыслящего человека на события окружающей жизни и просто своей полезностью стать той путеводной нитью, которая поможет сохранить рассудок. Большой упсс FGP65780003216786669. «Упсс» и в самом деле получился большим – и это еще не самое худшее, что ждало в справочнике. Лошадь Гамински, скажем. Она же болотная тригора 66FG1435K (попросту трясатка). Зеркальный полухорд-богомол Ра, он же странный ложноног Тутмоса. Терпкая выпухоль Плятто. Она же тварь Плятто WW-8456662FG-09090923546. Тварь 34508/145. Тварь lh45lh. Тварь Парсонза 13465.1345/. «Водоплавающая скотина с ушами». Это было последней каплей. Зачастую трудно было избавиться от впечатления, что умирающие от скуки научные иждивенцы торопились первыми внести свой посильный вклад в свод энциклопедических данных Внешнего Конька, давясь от предвкушений и хихикая в ладошку. Вначале я в силу долга службы пытался с карандашом в руке все это терпеливо, водя пальцем, с присущей мне добросовестностью переносить, потом попробовал найти, кто этим занимается. При этом, повторяю, срочные, я бы даже сказал, панические меры никто принимать как бы не собирается, у комиссии экспертов попросту не доходят руки.
Рептильно-большой снежный засунец Хораки. «Снежного» в котором столько же, сколько в нем от рептилий. Говорят, когда наше общее начальство наверху узнало об этой последней эволюции мысли референтов, оно поклялось своими руками сжечь последнюю редакцию справочника на ягодицах автора открытия. Может, хоть эти крайние меры возымеют действие. Ну ведь невозможно же работать. Иседе Хораки, конечно, зверь, но в хорошем, конструктивном смысле.
Был стеклянный перистальт – симбиот Сцилларда (так прямо и стоит), он же гвозди конгони. И так далее, и так далее. Как можно понять, всё делалось больше по причине недостатка воображения, чем из каких-то там энциклопедических соображений. Поскольку «лошадь» уважаемого мэтра гносеологии в силу своего обыкновения проветривать на солнцепеке орган, который (следуя дальше традиции аналогий) по своим отправляемым функциям следовало бы определить как печень, скорее напоминает жерло водоплавающего камина с полуобвалившейся штукатуркой.
Так, «выпухоль» некоего хитроумнейшего из лаборантов здесь на Капри вообще представляла собой отдельную культуру-конгломерат – редкий случай, когда в симбиоз вступали организмы, едва удаленные друг от друга.
По поводу же некрофага, перистальта или вот еще, скажем, «засунца» вообще остается только качать головой. Когда я, отложив дела, что называется, с фактами на руках попытался пробиться на аудиенцию к полномочному представителю Миссии, то он слушал, глядя на меня глазами законченного бюрократа. Он молчал все время, пока я пытался донести до него суть и неотложный характер мер. Прилагая максимум усилий, чтобы выглядеть сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, я говорил спокойно и сухо.
Он меня даже ни разу не перебил.
В ответ я услышал речь, которую уже я слушал с тем же самым выражением, из которой я узнал, что самой лучшей политикой в создавшихся условиях будет оставаться сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, и что согласно Конвенции Независимых Культур каждый вновь открытый вид, подвид и так далее может приобретать уникальное наименование, данное ему первооткрывателем и только им, равно как этого и не делать. Было невооруженным глазом видно, что речь он выучил давно и здесь за столом я у него сидел не первый.
Но вот что возмущает. Другое дело, когда народ, как предполагалось, искушенный, начинает и вести себя так, как называет. Мне самому однажды приходилось чуть не за шиворот оттаскивать партию палеобиологов, рвавшихся покормить с ладошки неприкаянную стайку ушастых «тушканчиков» Умбунги, рыболова Брауна, злейшего врага древесных гиен. Я могу объяснить, в чем дело.
Темный участок надбровной линии, высоко сросшейся над блестящими увлажненными глазами, в сочетании с полуопущенными концами придавали скорбной мордочке хищной скотины именно то выражение глубокой скорби, пережитой совсем недавно невосполнимой утраты, призывающей к немедленному участию. На это выражение можно было купить щемящее сочувствие всей Миссии на сезон вперед. Это, кстати сказать, не единственный случай, когда безвольно сложенные на груди пушистые лапки легкого на подъем создания и мордочка, помятая со сна, вызывали у свидетелей этого чуда неодолимое желание снять с себя последнюю рубашку и немедленно накормить. Эта машина-убийца, которая делала свою работу исключительно хорошо, держала в напряжении всю биоту. Все-таки удивительно, насколько бывает сильна инерция мышления у всезнающих ученых дядей, одичавших от безнаказанности. Я говорю, все взрослые, казалось бы, люди.
В какой-то момент я перестал обращать внимание на то, куда ступаю. Я больше не видел перед собой черной зеркальной воды и призрачных голубых кряжей по горизонту. Я перемещался, как профессиональный охотник, шагая мягко и непринужденно, теперь всегда уже шагая только мягко и непринужденно, как ветеран героической эпохи освоения, как заслуженный старожил земли, подспудно задумавшись, уйдя с наезженной колеи мыслей, прислушиваясь больше к внутреннему чувству, словно лишившись чего-то, груза необременительного, но обязательного, о котором даже забыл думать.
За те последние несколько лет здесь я, пожалуй, только сейчас до конца смог прочувствовать содержание того, что был тут совсем один. Прервалась какая-то нить. Остался позади прежний туннель реальности, и произошел переход в иное состояние. Если я все оцениваю трезво, если я с самого начала не ошибся в исходных посылках и кто-то еще более хитрый, чем я, не водит меня за нос, никто в целой Вселенной даже приблизительно не догадывается в эту минуту, где я мог быть. Когда-нибудь каждого, наверное, тут однажды посещает в конце концов чувство вроде этого, раньше или позже; не знаю как кому, во мне оно не вызвало ничего. Никакого отклика. Ни хорошего, никакого. Ощущение было новым, с ним надо будет тоже сжиться, и все. Я не думал, что будет выглядеть так, как выглядело, как работа, – неприглядная, стыдная, неизбежная и оттого еще более невыносимая, которую предстоит выполнять день за днем, из года в год. До конца жизни лишь потому, что в свое время тебе не сиделось на месте. Я любил это время, я имел к нему отношение, я любил это плывущее, нескончаемое, чужое небо над собой и все, что было под ним, их нельзя было не любить. И я ненавидел их. Временами я просто уставал от ненависти к ним, я был болен этой усталостью, я откровенно их боялся. И дело было уже не в том, что на планете пропадали люди, то там, то тут, в последние годы как-то особенно часто, которые, правда, потом вдруг могли оказаться живыми и здоровыми где-нибудь за тысячи километров на совсем другом краю материка. Все было много хуже. Здесь все-таки уже не беспризорный Пояс Отчуждения, и было очень легко убедить себя, что ты нашел свое место в жизни. Но на землях любой Независимой Культуры новоприбывший делал то, чего не делали даже в секторе Зеленой Зоны.
По завершении серии формальных процедур, он имел право не оставлять разрешения, дающего санкцию службам личной безопасности автоматически начинать его поиски после потери с ним контакта. Но интересно было не это.
За всю историю материка Конгони, единственного на планете и самого большого во всем Внешнем Коньке, с момента приобретения планетой статуса протекции независимой культуры Дикого Мира был зарегистрирован всего один случай, когда новоприбывший подтвердил такое полномочие Миссии знать о его местонахождении. Да и то, как выяснилось, транзитный пассажир тот вскоре, не задерживаясь, благополучно отбыл за пределы юрисдикции планеты, перепутав директорию Конгони с Догоном 77, мертвой как сковородка землей Внешнего Конька. Каким местом он думал, осталось загадкой.
Нужно сказать, любителей страшных историй здесь хватало. Рассказать и еще со значением подмигнуть, так чтобы у слушателей не оставалось сомнений, что если все хорошо, то это ненадолго. Генератором особенно разрушительных для оптимизма слухов у нас работает мой сосед, он их где-то намывает ведрами. Иногда мне кажется, что он использует меня, как полигон для сюжетов для своей книги.
Есть на болотах Конгони одна бабочка. Согласно реестру, обычная бабочка, только пустая внутри. По свидетельству очевидцев, самое страшное дело – вот эта бабочка на лесных топях. Нельзя на нее смотреть. Без привитого иммунитета она становится угрозой существования здравого смысла. Красива до такой степени, что, раз увидев, уже не отвести глаз. В ротовой полости все пересыхает, нарушается нормальный обмен веществ, а иммунная система не справляется с возложенными на нее обязанностями. И кончается это одним и тем же: уводит за собой туда, откуда не возвращаются. Вот какая закономерность: чем глубже топи, непроходимее болота и грязнее грязь, тем красивее экземпляр.
…По прямой вдоль кромки леса, треща сучьями, прямо передо мной и совсем близко, камнем пронеслось темное пятно. Я успел отчетливо разглядеть стремительно несущуюся поверх зарослей травы голову, потом всё решали доли секунды. Трижды проклятый феномен Геры пролетел, не задерживаясь, мимо крайних деревьев, двигаясь прямолинейно, по своему обыкновению, резкими толчками, ни на что не отвлекаясь. Я мог бы поклясться, что был быстр как никогда, заученным движением матерого охотника срывая лямки с пояса и рук, и все равно не успел. Не переставая напряженно следить за деревьями, я на два счета упер в ладонь и предплечье суставы самострела, вскидывая прицел навстречу траве и солнцу. Я знал, что рядом могли быть другие. Стадный инстинкт никогда не врал, и не было случая, чтобы их видели по одному. Увесистый инструмент удобно лежал, готовый к тому, что умел делать лучше всего, я в мыслях уже видел примерную траекторию другой особи. Мы оба ждали. Если бы не его детонация, я бы, наверное, не почувствовал ничего. Ни сожаления, ни раскаяния. Все они остались в далеком прошлом. Торопливо совмещаясь, в оптике плясали тени и параметры перспективы, цифровые огоньки знали всё, что им было нужно, но ничего не происходило. Я плавно и аккуратно, стараясь ничего не потерять, проводил корпусом инструмента кромку леса. Терпение всегда относилось к лучшим достоинствам хищников. Важно было с ходу поймать соответствие периметра сенсоров и траекторию своего движения, но я уже знал, что не успею, слишком близко. И никто бы не успел. Холодно и много света. С тем же успехом можно ловить руками свою тень.
Вот в том-то и дело, подумал я, отправляя самострел назад за спину, об этом и речь. Голым желанием их не достать, скорость реакции у них как у мух.
Помнится, вечно энергичные и неприятно жизнерадостные экзоморфы проводили аналогии, объяснявшие непривычно высокий уровень интеллекта всего многообразия местной фауны. Я бы от себя добавил, что они забыли про лес. Парагормональная система с зачатками нервной организации растительного мира была тем целым, часть которой составляла фауна. Все основные горные экваториальные цепи с низовьями Конгони в той или иной степени затронула, один за другим, череда ледниковых периодов. Их сопровождала сильнейшая тектоническая активность материковой коры и, соответственно, вулканические извержения. Стрессовый фактор был тем всё решающим моментом, который стоял с кнутом и подхлестывал защитные механизмы организмов. В результате, вся целиком биосистема до сих пор пребывала в напряженном ожидании, чего мать-природа выкинет еще. Тяжелые на подъем и медленно думающие составили длинный список вымерших видов.
Предполагалось, когда-то здесь была одна и та же бесконечная, леденяще глубокая ночь с редкими вкраплениями сумеречно бледного рассвета. Позднее хронические подвижки плит, эрозия с осыпанием гор, шарахающие груды вулканов до неузнаваемости изменяли ландшафт, когда одна долина под вечер могла выглядеть еще равниной, а наутро вместо нее стоял отвесный обрывистый склон, проросший тропиками. На страшной глубине не росло ничего, а на еще более страшной высоте лежал снег и лед. Чтобы выжить, каждому отдельно взятому живому организму приходилось просчитывать совсем не типовые логические задачи. И не делать ошибок. Живое, постоянно существовавшее в ожидании больших неприятностей, трудно было удивить чем-то еще. Элементы биоценозов, разумные в недостаточной мере, склонные к поддержанию традиций и в повседневной жизни опиравшиеся на проверенные временем решения, не оставляли себе шанса. Это нужно, чтобы приблизить свет понимания к тому, что произошло дальше. За жизнь целяются. Этот мир смотрел на вопрос иначе. Неторопливые жили недолго, но счастливо.
4
Во всей этой истории важно то, что те же перипетии на типе организации и специализации насекомого мира сказались самым драматичным образом. Лишь на небольшой островной гряде Шельфа Пенк-Гуан были обнаружены эндемичные формы оккамов рая, кровососущих гвоздей размером с ладонь, но был лишь вопрос времени, когда они окажутся на материке.
Вообще, я уже примерно видел, как будет выглядеть конец света. Когда в один прекрасный день океанским течением из-за горизонта принесет какое-нибудь вырванное с корнями дерево и на нем – мирно дремлющих в щели оккамов. Бывают москитос, которые держат под охраной пределы лесов лучше, чем колючая проволока. Но этот паразит не знал ни чувства меры, ни совести. Для него не было ничего святого. В среде экзоморфов даже ходила теория, призванная объяснить отсутствие в настоящее время данной разновидности сетчатых неполнокрылых на самом Материке. Оккамы тут были, как не быть, но давно и очень недолго. Поскольку все съели и в самые сжатые сроки благополучно вымерли вместе со всем остальным миром. Она объясняла даже причину массового вымирания живых видов в геологическом прошлом материка. Если возможно какое-то переложение принципов организации микробиологии и вируса на более высокую ступень развития, то оно лежало за ближайшей лагуной. Солнечно сияющие кущи Падающих Гор спасала только полоса рифов. Зеркальноглазый стайных паразит, вкрадчиво гудя, служил напоминанием о том, как хрупок может быть мир. На островной гряде оккамы выживали главным образом посредством анабиоза, который на материке не работал. Ими занимались вплотную, но в цепи их превращений оставалось много неясного. На подотчетный период москитос тут не было. Зато были кошки.
Кошки были природным бедствием для того, кто после напряженного трудового дня настраивался на отдых. Они не давали уснуть, копошась где-то рядом, вопросительно взмурлыкивая, устраивая друг другу засады и ломая зеленые насаждения. Причем каждый раз складывалось впечатление, что копошиться, устраивать засады и ломать насаждения ночами они со всей акватории Озера собирались почему-то исключительно у моего коттеджа. Проблема состояла в том, что я не любил спать под крышей. Я любил спать именно под открытым небом с большим количеством звезд. Низкие кроны скрывали, что делалось под их покровом, но я не хотел знать, что там делалось, я хотел спать. Я задавал соседу вопрос, сталкивался ли он с проблемой крепкого здорового отдыха. Отложив дела, приняв горделивую осанку и надменно вздернув подбородок, он заявил, что, несмотря на свой возраст, крепкий здоровый отдых – одна из привилегий, которой его организм не намерен себя лишать. Я тогда же решил, что так дальше продолжаться не может.
Стоило мне закрыть глаза, кошки принимались шуршать листвой. Они, не стесняясь, невидимо отирались где-то совсем рядом, нагнетая атмосферу, начиная вести себя как дома, шумно встряхиваясь и взмурлыкивая из темноты. Надо сказать, спать в гамаке у себя на лужайке, как это делал я, прямо под открытым небом решались немногие.
Прямых свидетельств нападения на людей именно кошек не имелось. И это обстоятельство было исключительно важным в противостоянии автономных поселений экзобиологов политике Миссии. Здесь все исходили из презумпции, что мы не у себя дома, но каждый при этом хранил взгляд со своей позиции. Настоящее положение вещей в плане сдержанности умонастроений устраивало прежде всего нас, обитателей автономных коттеджей. Согласно Презумпции Исходного, известной как права независимых культур, вопрос личной безопасности целиком лежал на нас самих. И Миссии это сильно не нравилось. Невозможно сохранить бюрократический показатель летальных инцидентов на одном уровне, когда каждый делает, что хочет.
Скептики, правда, еще сумрачно огрызались с тем содержанием, что таких свидетельств нападений и некому было бы давать, случись что, а покажите нам хоть одного вооруженного биолога. И это тоже было правдой. Люди на Материке в самом деле пропадали, и по самым разным причинам. Нам всем был знаком энтузиазм в столкновении с новым и истерия первооткрываний. Наша работа никогда официально не числилась в списке безопасных, но мы выбирали ее сами. И сами для себя решали, что «хорошо» и что «плохо».
Но руководство всю эту философию решительной рукой отодвигало в сторону, как оно выражалось, «для биологии с более мягким климатом». Давя на свое право вето, оно заявляло, что вынуждено исходить из того, что в условиях удручающей бесконтрольности обслуживающего персонала биостанций, затерянных по лесам и горам, когда народ то и дело сам по своему усмотрению, не спросясь, пропадает вдруг неизвестно куда, как это у экзоморфов вошло уже в нехорошую традицию, было бы наивно утверждать, что все конгонийские бестии мягкие и пушистые. Люди пропадают? Пропадают. Без спросу? Без спросу. Никто и не утверждает. Просто сведений обратного ни у кого нет. Презумпцию Исходного пока никто еще не отменял. Версия о нападениях парапода звучала бы тут с большим правдоподобием. Но меня никто не спрашивал.
Мы знали, что это значит. Право вето означало, что каждый твой контрольный образец будет тогда сам по себе. Сам по себе будешь ты сам и твое будущее как ученого.
По здравом размышлении, нужно было бы согласиться, что вероятность столкновения с представителем легко и быстро убивающей среды здесь никогда не равнялась нулю. Однако каждый из нас, опять же по здравом размышлении, предпочитал об этом благоразумно хранить молчание. Человек не забывал, что сюда его никто не звал. Конечно, никто тут не слышал о прирученной кем-либо озерной кошке, если не считать Батута, но, во-первых, Батут был не совсем кошка, по мнению многих, он был просто скотиной, и потом, возникни у них такое желание, они все очень скоро могли бы копаться и встряхиваться там у себя в полном одиночестве. Рассказывают, эти бестии в силах воспринимать даже электрическое поле, возникающее в результате чьей-либо посторонней мышечной активности. Не говоря уже о том, что о местных ужасах годами плели и мололи вздор все, кому не лень.
Сосед, кажется, был первый, кто взялся это собрать и издать. В назидание поколениям, идущим следом. Он не то чтобы после этого как-то сразу вырос в моих глазах (все героические эпопеи скромно проходили под его именем, при его тесном участии и под его непосредственным руководством, где он с негромким мужеством переходил из одного народного эпоса в другой), но теперь, по крайней мере, мы лишились последних иллюзий.
В общем, здесь все еще далеко от полной ясности. Где-то писали, у сумчатых кошек интеллект выше, чем у дельфораптора. Пресноводная разновидность касаток, плескавшихся в озерах, озадачивала, но то же можно было сказать о многих других. Всякого рода благоустроенные клетки и загоны для живых организмов высокой организации тем же статусом Независимой Культуры запрещены, я боюсь, сейчас по всему Конгони если найдется несколько человек, вживую видевших озерную кошку, – уже много. Считалось, это одни из самых скрытных и осторожных созданий. Я снова подумал, как неудачно встал мой коттедж.
Вот только сегодня ждал, что что-то произойдет. Твари так были увлечены собой, что подняли меня с постели прямо посреди ночи, вылетев мне на траву чуть не под самый гамак встрепанным клубком, опрокидываясь, лягаясь и пинаясь. И пока я чудовищным усилием пытался отодрать реальность от сна, клубок распался, образовав пару гибких теней, которые с мягким дробным топотом растворились в темноте. Было ясно, что надо менять или коттедж, или свое мировосприятие. Я не знал, что труднее.
У этих тварей какой-то особенно тонкий слух; мало того, что он у них особенный, так они и слышат как-то иначе, чем родственные виды. Если верить скупым абзацам справочника таксономии, у одной из самых опасных из них, у водяной гиены, слух достаточно разборчив, чтобы воспринять отдельные соприкосновения в волосяном покрове руки человека при, скажем, сокращении локтевого сустава. Интенсивность соприкосновений человеком воспринималось бы приблизительно как стук в лесу друг о друга отдельных сухих ветвей под весом зверя. Как он с этим живет, осталось без пояснений.
Но ни один экзоморф не мог сказать, какими они видят нас.
Я обернулся назад, щуря глаза на низко висевшее солнце, и стал спускаться к тесным фьордам ложбины. Время пахло теплом.
День клонился к своему закату.
Глава Вторая
1
На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, когда мы с соседом приканчивали по второй чашечке нежнейшего конгонийского чая с личных наделов ближайшей экспериментальной станции, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночью. Ослабленные расстоянием звуки доносились, гасли, потом не осталось и их. Тишина невольно заставляла понижать голос. В непроглядном лесу все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа в зарослях за коттеджем больше никто не кашлял и не гремел посудой. Голограммы жутких тварей, поселившихся в старом сарае, не выглядели домашними даже днем. Ночью там лучше было не стоять. По фоносети поисковиков шло сообщение, что по непроверенным данным на представителей геологической разведки совершено нападение, предположительно, камышовой гиеной. Подчеркивалось, данные предварительные, но персоналу всех директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома.
В заключение фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных. Башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, висевшие на горизонте над кромкой леса далекими слипшимися пузырьками, были видны с крыши коттеджа соседа, и мы оба чувствовали себя как-то не очень уютно.
Камышовая гиена была последним представителем исчезнувшего подвида кошек, исчезнувшего практически на наших глазах, я даже не знал, что она еще есть. Я почему-то сразу поверил, что это была именно она. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, мягко ступая, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Тому, кто никогда не переступал порог ночи и вместо живого леса натыкался на мертвую тишину, этого не понять. Когда лес молчит, значит, чего-то не хватает. Дело не в том, что одна кошка была чем-то лучше других. Это трудно объяснить. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были такой последней дикой кошкой, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.
На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сложив на груди лапки, сидел, чего-то высиживая, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Сосед разглядывал небо, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки. Из-за сдвинутой вбок темной стены стекла доносились радиопомехи; там в глубине коттеджа разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций – бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний. Мы молчали. Мы сейчас оба были заняты вышиванием, и это дело требовало внимания. Сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с неба, без видимых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.
Иголку предложил сосед, и только теперь до меня стала доходить вся глубина его черного замысла. Сжав зубы, я принял вызов, но свет в конце туннеля выглядел таким недосягаемым, что я мысленно пообещал, что соседу он дорого обойдется.
Голоса вахтовиков обсуждали последние события: возмущение части населения нашей далекой прародины-планеты в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти эхом отдавались по всем уголкам обитаемой ойкумены до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов – особенно подробно его снимали, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей животного мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» – кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.
Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.
Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия – один к одному».
Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».
Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте кто-то шуршал ветвями, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого далекого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.
Я был уже на грани замешательства: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не был намерен.
В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту инструмента могла поразить воображение. Скажем, им можно было не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; не только подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок любимого начальства, чтобы, открыв глаза, уже с утра знать, в чем состоит смысл жизни, – но и даже легким движением руки прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюционного развития до такой степени впечатлила специалистов, что решили шагнуть еще дальше, открыв новые горизонты и пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документы самого разного свойства. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.
Иглу в качестве носителя памяти стали использовать исключительно в походных условиях и лишь ограниченное время: ими можно было утыкать что угодно. В условиях, когда снабжение поисковых партий оставляла желать лучшего, серия из них с успехом справлялась с задачей создания голограмм небольшой мощности. Но такой роскошью снабжались только сотрудники в режиме поиска. Все остальные трудились на системах биокомпов: системах связей и носителей информации, основанных на коммуникативных свойствах мицелия. Грибы в качестве компьютеров повсеместно по большей части были единственными доступными средствами связи.
Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым, обутым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только в одном качестве. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я никогда не жаловался на зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто признать поражение, но к простым решениям у меня враждебное отношение с раннего детства, такое свойство организма. Меня останавливало лицо соседа, с которым мне потом предстояло жить до конца своих дней. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую бы в конце концов не удалось обуть. Потом я на минуту отложил все приготовления, закрывая ладонью глаза и сдавливая пальцами виски. Передо мной до сих пор стоял образ застрявших в камыше тел и вид медленно падавшей в грязь головы, поднимая вверх брызги. Я все еще был в тисках дня, и честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.
«Вот в таком мире мы теперь живем», – с горечью заключил сосед, разглядывая иголку в пальцах. Это была старая тема всех старожилов. Иголка как памятник регресса. О том, насколько плохо все обстояло со статьей снабжения в секторе Периферии, говорили все. Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию. На что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор подташнивало.
Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я – болея и отдыхая душой, сосед – всерьез обеспокоившись сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны дикого мира угрозы. Сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, – он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, подобные сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами. К настоящему времени уже половина экспериментальной станции голосемянников была знакома с ним лично, а вторая половина требовала принятия жестких мер.
Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без всякого предисловия неслышно возник позади соседа, сидевшего спиной к зарослям, неожиданно накрывая его и обнимая всеми своими килограммами, тиская лапами, щекоча паутиной щетины и приникая зубами к затылку. И сосед едва не лишился рассудка. Сбросив с себя лапы, на глазах теряя привычную пигментацию лица, он открытым текстом стал ставить в известность, насколько сейчас такое поведение неуместно.
Он ставил в известность так подробно, размахивая свободной рукой, что его поняли даже конденсаторы магменной электроцентрали. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился. Он наслаждался звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались, как у себя дома, один бродил поодаль тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь в нашу сторону низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой лежал, флегматично разглядывая новые лица. Я видел его первый раз.
Меня, кстати, всегда занимало, насколько тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь с деревьев на землю. Где-нибудь в каньонах Рыжего До они выглядели утомленными узниками сытого покоя, непропорционально массивными в отдельно взятых частях тела, упрямыми и хронически мрачными – до тех пор, пока они не переходили на бег. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вид мато даже среди кошек был знаменит умением оставаться незаметным, пока не становилось слишком поздно. Он даже мог быть заметным, все равно оказываясь рядом не тогда и не там, где по логике вещей его следовало ждать.
Честно говоря, я и половины сказанного в этот вечер не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же видел всё однозначно, совершенно точно зная, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать свой коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией – со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, застигнутый в шезлонге соседа, был невольным свидетелем сцены, как вездесущего детергента, накануне разбомбившего со своими ухоемами курятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что оказался тут совершенно случайно, и они ходили так по орбите вокруг коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты. Голоса голограмм и раньше привлекали жителей леса, и инцидент явно был не последним.
Еще до появления здесь сосед выхаживал его котенком в числе нескольких братьев, мать которых куда-то ушла и, как здесь часто случается, больше не вернулась. По его словам, сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Эксперимент, можно сказать, удался. Протокол предписывал в таких случаях строгую процедуру подготовки будущих репатриантов к естественным местам обитания, но утомительно подвижных инсургентов он не интересовал. И это было проблемой. Без нужной подготовки после столкновения с естественной средой обитания воспитанник погибал очень скоро. Одной диеты и информационно обогащенной среды было явно мало, и сосед отложил все остальные дела. Его записи мато, решающих задачи на экстраполяцию, составили единственную известную программу исследований способности мато к принятию самостоятельных решений.
Они не спали рядом с человеком, они не ели с рук и они не получали еду готовой. И вроде бы все складывалось благополучно, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли, и больше их никто не видел. И только не наладилось что-то с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди других Батутом.
Батут нисколько не огорчился отсутствием единомышленников, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте. Его морда, помятая со сна, стала эмблемой неприятностей. Я предпочитал с ним не связываться.
Человек сам по себе его не интересовал. Его интересовали в этом мире только две вещи: крепкий здоровый отдых в тени и спелые яблоки – круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели.
Яблоки, понятно, на Конгони в естественном виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младшая научная сотрудница (та, что уж из совсем младшеньких). От нее разило таким страданием, что поначалу нельзя было добиться ничего, она только всхлипывала, указывая пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы, все кто там был, за ней тоже – кто-то по пути на всякий случай задействовал центральную систему периферийной защиты.
В дальнем конце одного из многочисленных открытых вольеров с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными флажками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились общими усилиями три года и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать – наполовину готовая диссертация, с далеко идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.
Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный, как наливной танкер, мужчина с обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно–зеленом. Вскоре все вернулись тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, остальные сзади, толкаясь и наступая на пятки. Теперь научный состав сопровождал новое лицо, младшего лаборанта.
Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, остальные склонились, нетерпеливо раздвигая руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.
«Лежит… – дрожащим голосом сообщила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками. – Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»
На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было видно, что здесь действительно лежали: раскинувшись привычно, широко, отдав отдыху всего себя целиком, удобно и явно долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.
Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых от ужаса глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» – и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, изредка поправляя затылком и мордой землю, находя то оптимальное положение, когда бы больше не возникало необходимости поправлять, откидывает голову назад, чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет весь набор влажных полированных зубьев, – неспешно, умиротворенно и в целом приветливо.
Наверное, что-то такое тоже сейчас прошло перед глазами руководителя проекта. «Так… – мрачнее тучи вздохнул он, поднимаясь. – Вы что же, к совести тут его взывали?»
«А что я, по-вашему, должна была делать, – ответила сотрудница довольно резонно. – Вытаскивать за ноги и бить морду?»
Все, как на проводах в последний путь, с сочувствием смотрели на несчастный свежевскопанный надел.
Я тогда подумал, что если бы спросили меня, на мой взгляд, в данном (в данном) случае Батут, несмотря на свою известную натуру, действовал вовсе не по наитию и без всякой задней мысли. С какой стати он должен лежать где-то еще, когда тут полно тенистых мест. Другое дело, что, по мнению лаборатории, ареал агрорариума не располагал тут к какому бы то ни было лежанию вообще, с чем Батут мог бы решительно не согласиться. Это была не первая диссертация, к которой прислонился Батут. Как он сюда попал, еще предстояло выяснить.
«Теперь она не выйдет, – дрожащим голосом прошептала сотрудница. – Я ее знаю…»
«Ага?! – закричал нетерпеливо кто-то в белом, обернувшись ко всем сразу и торжествующе окидывая взором лица. – Ага?! Я что вам говорил!.. Я говорил вам, что он умеет по заборам перебираться! Что ему ваши сети и висюльки?..»
Все загалдели было разом, но тут же притихли озадаченно, а младший лаборант, тот, кого научный состав сопровождал к месту трагедии, перестав бегать руками по проводкам и трогать, устало сжал двумя пальцами переносицу, закрыв глаза, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные и доступные всем слова. Затем он отнял пальцы от глаз.
«Геллочка, – холодно произнес он. – Я что вам говорил насчет палиноморфем-сектора?»
«Что вы мне говорили насчет сектора?» – отозвалась младшая научная сотрудница враждебно, не переставая убирать пальцами влагу со щек.
«Вон там ваш споронос, – сказал лаборант, ткнув рукой куда-то в другой конец лабораторного пространства с насаждениями, сетями и загонами. – Идите туда сидеть и орошать».
Геллочка, повернув голову, с минуту рассеянно смотрела туда, потирая щеку, потом убежала, быстро набирая скорость и ловко лавируя между раструбами и турникетами. После чего до всех донеслись визг и крики, загнавшие, надо думать, споронос в состояние депрессии на сезон вперед.
Все опять загалдели было, заулыбались, но тут прибежал еще лаборант, уже старший, в сопровождении администратора станции. Младший лаборант сидел, снова прижав пальцы к переносице и закрыв глаза. Я уже примерно знал, что будет дальше. Все сразу облегченно вздохнули, зашевелились, кашляя и заглядывая друг другу через головы, но вскоре старший лаборант предложил кому-нибудь послать, наконец, за руководителем лаборатории, когда выяснилось, чья диссертация произрастала здесь.
Перед стесненными чувствами всех причастных снова завис неотступный образ. Контрольный надел, насколько можно было судить, не содержал в себе ничего интересного. Землю, местами до неестественности гладкую, местами безжалостно вспаханную, кое-где покрывала редкая поросль молодой зеленой травки, травка походила на сорняк. Она и была сорняком, точнее, хозяином с функциями катализатора, при определенных условиях призванным задействовать и вытащить на белый свет капризный рассадник грибов. Грибы, как ожидалось, своими свойствами гипногена должны были потрясти воображение научного мира. Конечно, эксперимент всегда можно воспроизвести, даже такой тонкий, как этот. Но для того требовалось найти что-то, без чего что-то еще не имело смысла готовить в течении многих дней и еще несколько лет ожидать прибытия на орбиту дежурного грузовика с партией экстракта нужной кондиции. «…Меня вахтовик-снабженец за грудь двумя руками держал, раз десять спросил, уверен ли я, что все экстрагоны задействованы и больше ничего не понадобится», – хрипло гремел руководитель станции, ломая себе руками затылок, обнажая зубы и обращаясь взором к небесам. Пока они таким образом бились головами в грядки, демонстрируя различные степени отчаяния, я уже размышлял над тем, насколько все может однажды усложниться, дойди до Комиссии сюжет инцидента. И, посмотрев вокруг, я подумал, что мысль эта пришла одному мне. Некоторые аспекты бытия могли усложниться прежде всего для нас, если еще точнее, для меня, сотрудника обособленного коттеджа. Я не сомневался, что новость дойдет в форме надгробной речи на тему о реликтовой фауне, беспризорно разгуливающей туда и обратно через периферию кодированной внешней защиты, как к себе домой. Один вид мато неподготовленного, свежего человека мог ввести в состояние обморока. Я не пробовал даже представить, как, в каком контексте тут проходили бы слезы младших научных сотрудниц и перепаханные земельные наделы. При всем при том Батута нельзя было просто отшлепать или надавать по морде, он все-таки принадлежал к вымирающей расе черных мато, при сохранении нынешних темпов сокращения популяции им оставалось в самом лучшем случае лет сто, и через несколько лет процесс будет уже необратим: статус Независимой Культуры запрещал оказывать кому бы то ни было помощь. Таким образом, диссертация целой лаборатории об уникальности свойств уникального спороноса укрылась Батутом и приказала долго жить. Батута нигде не было видно. Батут, яблочная душа, даже не подозревал, что вымирает.
Когда длинные неподвижные тени легли на траву перед моим коттеджем и потемневшее небо согнулось под тяжестью созвездий, я взял стакан и пошел постоять перед сном у себя на пороге, приобщиться мысленно к ночной тишине. Пристроив плечо на привычное место к косяку и подняв глаза, я помимо воли придержал дыхание. Над затуманенным лесом снова висело апатичное проклятие ночи, нестерпимо яркий спутник Конгони. Их было несколько, но этому отводилось особое место. Весь в прожилках и тлевших плазматических пятнах, он выглядел, как приближение катастрофы. Ему даже дали официальное имя, но его так никто не звал, а звали только Пронус Ягуара. Несколько лун Большого Кольца выглядели бледными карликами, но эта своими приливами создавала проблемы. Названо было довольно точно. В этой ведьме в самом деле проглядывало что-то нехорошее, тяжелое, как от внимания древесной кошки. Мне всякий раз делалось не по себе, когда она застревала вот так у меня перед коттеджем, заливая все холодным светом, пялясь прямо в лицо. Нечто необъяснимое и притягательное содержалось в этом куске недоделанной эклиптики, как может быть притягательным вид отвесной пропасти, начинавшейся сразу у тебя за спиной и которую ты чувствуешь даже пятками и голым затылком. Спутник надвигался настолько близко, что его прожилки и тлевшие сине-багровым светом плазматические пятна у старожилов служили прогностиками погоды. В пределах дельт ей лучше было не попадаться на глаза.
И всякий раз, когда она у меня вот так зависала, нагнетая напряжение, то и дело чудилась мне сопровождавшая ее неразборчивая, стоявшая непрерывно в ушах, траурная музыка без начала и конца. Музыка натягивала нервы на тишину, заставляла бегать по затылку мурашки, низко держать голову и готовиться к худшему.
Я, приветствуя, загородил себя от этой страшной штуки, поднял стакан выше уровня глаз. Игравший блестками стакан, до половины заполненный темной жидкостью, брызнул прямо в лицо и во все стороны разбитым на множество частей светом. Примерно так могла выглядеть полость кишечника у шаровой молнии. Ужас.
Укладываясь спать, я глядел на звезды прямо над собой и думал, что будущее мира стало слишком определяться людьми, исходившими из какого-то космического понимания реальности, что все идет так, как идет, и значит, все в конечном счете не так уж плохо. Наверное, это очень удобно. Ты приходишь в этот мир, как приходишь в жизнь, лишь на время, и никому ничего не должен. Я всех их хорошо понимал. Но иногда, в такие дни, как этот, я их почти ненавидел. И мы тоже хороши. Тут все, кого ни возьми, чего-нибудь придерживаются, последовательно и с посезонными данными на руках. Было в этом что-то бесполезное, оцепенелое, как внимание водяных ос. Между уютом духа и свежим воздухом пролегала пропасть непростых решений. Под занавес еще одного сумасшедшего дня, помучившись сомнениями и тщательно все для себя взвесив, ясно отдавая отчет о возможных последствиях и принимая на издерганную совесть грех еще одного компромиссного решения, я сделал выбор в пользу звездного неба, отправившись спать на крышу коттеджа. Пусть они там трижды завернутся моим гамаком, мстительно подумал я.
2
При всех своих несомненных достоинствах ночной отдых на крыше имел тот недостаток, что с темнотой, где-то уже ближе к последней луне, вся зеркальная поверхность моей играющей спектром крыши с рядами фотоэлементов покрывались россыпью росы, включая то, на чем я лежал. Здесь все блестело и сияло, как после дождя.