Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 бесплатное чтение

Скачать книгу

В книге использованы фотографии из семейного архива автора.

© В. П. Фролова (наследник), 2024

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство КоЛибри®

От редакции

Уважаемый читатель, вы держите в руках во всех смыслах редкую книгу. В настоящем томе мы представляем вторую часть дневника Веры Федоровой (с конца 1940-х годов она носила фамилию супруга – Фролова) – школьницы из поселка Стрельна под Ленинградом, оказавшейся свидетельницей оккупации Стрельны в 1941 году, а затем в 1942 году увезенной вместе с матерью в Германию в качестве «остарбайтера» – бесплатной и бесправной рабочей силы. В 1945 году Вере и ее маме Анне Петровне Федоровой удалось вернуться домой; пощадила война и троих братьев Веры. В 2005 году тексты написанных в немецком плену юношеских дневников, подготовленные к публикации лично Верой Павловной, членом Союза журналистов, в содружестве с издательским домом «Ореос», были представлены читателю; скромный тираж первого издания составил всего 500 экземпляров и разошелся по библиотекам и ближнему кругу причастных.

Дневник Веры Павловны Фроловой – поразительный исторический и человеческий документ, по-настоящему впечатляющее свидетельство очевидца трагических событий, судьбоносных для огромного числа людей. Но, кроме того, это еще и замечательный по своим литературным качествам текст, за строками которого явственно проступает образ личности чрезвычайно светлой, одаренной замечательными душевными качествами, ясным умом, жизнерадостностью и остроумием.

Мы от души благодарим за неоценимую помощь в подготовке издания Ирину Павловну Шпачкову – дочь Веры Павловны Фроловой.

Часть III. 1944 год

1 января

Суббота

Поздравляю тебя, моя тетрадь, а заодно и себя, с новой жизненной гранью. Вот и еще один, каторжный для нас год позади. И вновь на пороге юный, неизвестный, таинственный. Принесет ли он нам радость победы и освобождения от проклятой неволи, или по-прежнему мы останемся бесправными, униженными, ежедневно и даже ежечасно оскорбляемыми рабами? Очень хочется верить в свою счастливую звезду, только разгорится ли она на моем судьбоносном небосклоне, не потухнет ли, замордованная нацистским произволом, преждевременно?

Меня томят недобрые предчувствия. Во-первых, несколько дней назад я загадала вот что: новый, 1944 год будет таким, какими окажутся его первые часы. Если погода случится тихая, приятная, мягкая, то и год следует ожидать добрым, спокойным, миротворческим. Значит, уже вскоре должна окончиться эта ужасная война, людская кровь перестанет литься и мы, нынешние изгои, обретем наконец долгожданную свободу и встречу с любимой Родиной. Если же, наоборот, разразится непогода, то неминуемо продолжение кровавой бойни, а значит, будут новые тысячные и миллионные жертвы, а для нас – продолжение опостылевшего вконец рабства.

Загадала и с тайным страхом ждала приближения рубежа, что отделяет старый год от нового. И вот вчера, 31 декабря, в общем-то, сносная в последние дни погода начала неожиданно и резко портиться, – к вечеру поднялся холодный северный ветер, полетел, закружил колючий снег. А к полуночи и вовсе разыгралась небывалой силы вьюга. Стекла окон почти беспрерывно звенели от бешеных порывов ветра, иногда казалось, что буран вот-вот унесет в тартарары крышу дома.

Это одно. А во-вторых, уже первые новогодние минуты принесли немало расстройств и душевных переживаний. Дело в том, что в нашем доме ни с того ни с сего была произведена жандармская проверка. Причем сразу стало понятно, что нацистские ищейки искали вовсе не лиц славянского происхождения, а именно тех, встречи с которыми для нас, русских, особенно запретны. Конечно же, это дело гнусного языка Эрны – кого же еще? Недаром, ох недаром же было у меня чувство, что она готовит для нас очередную пакость. Какая же я все-таки умница, что сумела предотвратить грозившую нам, а мне, естественно, в большей степени, огромную неприятность! Какое озарение свыше снизошло на меня, когда в своей записке к Роберту я не велела ему приходить к нам в канун Нового года?

…Они ворвались в дом около полуночи – трое рослых, запорошенных с головы до ног снегом держиморд с железными бляхами на груди (странно, что среди них не было Квашника и что это оказалась не местная полиция, а фельджандармерия). В этот момент мы четверо – мама, Сима, Нина и я – были на кухне – поджидали ребят, которые ушли к Бангеру за Клавой и Михаилом, чтобы вместе встретить Новый год.

В дверь постучали. Думая, что это возвращаются наши, я, не задавая обычного вопроса – «Кто там?», – откинула крюк и в ту же секунду оказалась бесцеремонно отброшена к стенке. Они влетели в освещенную кухню (в комнате свет не горел), цепко огляделись вокруг. Один из жандармов ходом проследовал в кладовку, но тут же выскочил оттуда.

– Где ваши гости? Куда подевались? – заорал один из жандармов, по-видимому старший.

– Мы никого не прячем, – сказала я, войдя следом в кухню, и постаралась придать своей физиономии самое безмятежное выражение. – Нам непонятно, кого вы ищете.

Едва удостоив меня взглядом, жандармы гуськом спешно направились в комнату. А я вдруг вспомнила о своей елке, и меня тут же охватил страх: сейчас они увидят на ней то, от чего нам всем, безусловно, не поздоровится, – увидят прикрепленную к верхушке алую пятиконечную звезду, которую несколько дней назад я с таким старанием мастерила. О Господи! Допустить такую оплошность, попасться так глупо!

Не решаясь последовать за непрошеными гостями, я, стоя в коридоре, с замиранием сердца ждала крика, угроз, брани. Но, к моему удивлению, ничего этого не последовало. Недоумевая, я заглянула в распахнутую дверь. Звезды не было. Елка, словно кто-то только что с силой тряхнул ее, неуклюже полулежала, ткнувшись верхушкой в спинку Симиной кровати. На полу, возле ее основания, валялось несколько осыпавшихся бумажных фонариков и гирлянд. Бледная Нинка стояла вблизи, у окна, судорожно сцепив за спиной руки. Я догадалась – это она, Нинка, сорвала злополучную звезду и теперь, не зная, куда ее деть, прячет сзади. Но как этой пигалице удалось в суматохе первой проскользнуть в темную комнату? Как она, несмышленая девчонка, раньше всех из нас вспомнила о пятиконечной улике и догадалась о грозящей всем нам опасности? Как, наконец, не струсила, не оробела перед этими громилами с железными бляхами?

Безмерно благодарная Нинке, я, словно бы невзначай, встала рядом с ней, постаралась прикрыть ее сбоку. Между тем сконфуженные слегка жандармы – ведь не нашли никого! – прицепились к накрытому (правда, весьма скудно) столу. Мол, почему здесь лишние приборы? Кого мы еще ждем к себе? Кто из иностранцев должен прийти сейчас сюда?

– Никого из иностранцев у нас никогда не бывало и не может быть! – твердо сказала я. – А ждем мы своих же, русских, что живут вместе с нами. Они сейчас придут. С полчаса назад хозяин позвал их в усадьбу.

Тут-то как раз и раздались на крыльце оживленные голоса, топот отряхиваемых от снега ног, чей-то короткий смех. Жандармы, в позе учуявших след доберманов-пинчеров, с нескрываемым охотничьим азартом на рожах уставились на дверь.

Она отворилась, пропуская удивленно-испуганных присутствием нежданных, а тем более нежелательных посетителей, Мишку и Леонида. За ними показались не менее удивленные и испуганные физиономии Клавдии, Нины и Михаила (я опасалась, что ребята прихватят с собой, – как это часто уже случалось, – и живущего у Бангера поляка Яна, но, к счастью, его не было видно).

– Та-ак! Это что еще за компания? – грозно рявкнул старший из жандармов, а двое других проворно выскочили в коридор, отрезая нашим гостям путь к бегству. – А ну, говорите, кто тут свой, а кто чужой? Разве вам, восточникам, неизвестно, что вечерами вы должны сидеть по домам и носа на улицу не высовывать?! Сейчас все отправитесь в участок, а там с вами разберутся!

– Тут все свои, – нерешительно начала было я, но Клава, трезво оценив обстановку, перебила меня.

– Мы трое, – она ткнула пальцем в себя, в Нину и в Михаила, – живем и работаем по соседству, у господина Бангера. И мы вовсе не тайком пришли сюда. Господин Бангер разрешил нам встретить Новый год с нашими друзьями. Вы можете справиться об этом у него.

– Разрешил… Это мы еще узнаем! – пробурчал жандарм (видимо, фамилия деревенского предводителя гестапо как-то подействовала на него). – Но, как бы там ни было, вы трое сейчас же отправитесь домой. Зофорт! И запомните: для всех «восточников» без исключения правила едины. Попадетесь здесь еще раз – разговор уж другой будет. Все! Вег, вег… Лось!

Так и ушли наши гости несолоно хлебавши, даже не переступив порога комнаты. Вслед за ними удалились и жандармские держиморды. Перед уходом они еще поорали на нас (особенно почему-то на меня), грозили – за то, что принимаем гостей, посадить всех на недельку-другую в «холодную», а при повторном нарушении правил – даже упечь кое-кого в концлагерь.

Наступивший вскоре Новый год мы встретили понуро, невесело. Некоторое оживление внесла своим рассказом Нинка. Она, оказывается, вспомнила о звезде на елке и проскользнула незаметно в комнату, когда жандармы были еще в кухне. Щелкнуть включателем не решилась, сорвала звезду впотьмах (поэтому и елка свалилась со своей подставки). Затем, опасаясь привлечь к себе внимание, не пошла обратно, в кухню, а спряталась, замирая от страха, между дверью и двухэтажной кроватью ребят. Когда же жандармы вошли в комнату и зажгли свет, они не увидели Нинку, так как распахнутая дверь заслонила ее. Это она уже позднее незаметно выбралась из своего укрытия и встала возле окна. Нинка так крепко сжимала в руках злополучную звезду, что на коже надолго остались белые рубцы. Хвастаясь, она демонстрировала всем свои ладошки и прямо-таки купалась в низвергающемся на нее потоке заслуженных похвал. Ай да Нинка! Ай да наша умница-разумница! Ну надо же, какая она смышленая да проворная!

А я… а я, надо признаться, совсем упала духом. Ведь это только из-за меня нагрянула к нам с облавой жандармерия, и только по моей милости так скучен, невесел наступивший новогодний праздник. Вдобавок Мишка сказал серьезно, без обычного ехидного подтрунивания: «А я знаю, ту, май-то, кого искали эти „лягавые“ – конечно, не посторонних „остарбайтеров“ и даже не поляков». Он в упор уставился на меня: «Кому-то из нас следует, май-то, крепко поостеречься!»

Эта Мишкина реплика вроде бы осталась без внимания, но уже позднее, когда я мыла в кухне посуду, мама, прикрыв плотно дверь, сказала мне: «Вот что. Запомни сама и передай своему английскому приятелю, чтобы он никогда больше не появлялся здесь. Никогда! Я категорически запрещаю!»

Вот так. Категорически… Ох, как смутно, погано и гадко на душе. Вдобавок еще этот буран… Слушая тоскливое завыванье ветра за окном, и самой хочется заголосить в голос, завыть, как волк. Зачем я загадала эту дурацкую примету? Неужели и впрямь грядущий год не принесет мне ничего-ничего светлого и отрадного?

Непогода продолжается и сегодня. Уже почти сутки не стихает снежная вьюга. Возле нашего крыльца вырос огромный, дымящийся стужей сугроб. Стекла окон по-прежнему временами тонко звенят под ураганными порывами ветра, сквозь них ничего не видно, кроме сплошной снежной круговерти. В доме сумрачно и холодно, как в погребе, хотя на дворе еще день, да и камин только недавно протопили.

Я сижу в одиночестве в своей кладовке, укутанная маминым теплым платком, в наброшенной на плечи Мишкиной ватной «куцавейке». Пристроенная под подоконником лампа под зеленым треснувшим колпачком то и дело мигает, словно смертельно устала, словно выбивается из сил от моей писанины. В щели окна, хотя оно и занавешено одеялом, зверски дует, так что мерзнут сжимающие ручку пальцы, и мне приходится периодически их отогревать, засовывая руки под теплую «куцавейку».

До обеда я написала о событиях вчерашнего дня, сейчас продолжаю свою исповедь. Наши ребята ушли в «Шалман». В прошлый раз оба Ивана – Великий и Черный – усердно звали нас первого января к ним в гости. Сегодня Ваня-Черный даже специально прибежал за нами. Я и пошла было с ним, с Мишей и с Леонидом, но, не доходя до железнодорожного переезда, несмотря на настоятельные Ванины уговоры, вернулась обратно. Просто невозможно было шагать – дорога сплошь в сугробах, снег по колено, да и ветер буквально с ног валит. Ничего себе, погодка разгулялась, такого мне еще не приходилось здесь, в Германии, видеть.

Сегодня, по-видимому, из-за урагана никого из посторонних у нас не было. Даже новоиспеченные «почтальоны», братья – Генка с Толькой, не явились. И, как всегда, в одиночестве потянуло к воспоминаниям, и, конечно же, опять о том, что происходило давным-давно, в той милой сердцу «потусторонней» российской жизни. Вспомнилась вдруг встреча последнего перед войной Нового, 1941 года. Ах, каким же радостным, веселым был тот праздник! Мы, девятиклассники, сговорившись, явились на вечер в маскарадных костюмах. Я и Нюра решили нарядиться цыганами. На мне была хрустящая, переливающаяся бордово-васильковыми цветами старинная шелковая кофта с огромными буфами на рукавах и широченная черная юбка, которые мама позаимствовала по моей просьбе из находящегося в забвении на чердаке бабушкиного сундука. Собранные на затылке в пучок волосы скрывались под маминой кружевной черной накидкой.

Нюра щеголяла в отцовских брюках «навыпуск», заправленных в хромовые сапоги, и в красной рубахе, перехваченной в талии цветастым кушаком, под который был приторочен обыкновенный пастуший кнут. На голове – высокая отцовская каракулевая папаха, под нее мы не без труда спрятали ее золотистую косу.

Мы вошли с ней в зал в самодельных, закрывающих глаза и носы черных масках, и нас долго-долго никто не мог узнать. До тех пор мы были «инкогнито», пока – я с картами в руках, – расхрабрившись, не подошли к стоящему возле лестницы нашему завучу: «Молодой, красивый, дай, погадаю, – утробным контральто обратилась я к Созонту Исааковичу, – расскажу тебе обо всем, что было и что ждет тебя…»

А он неожиданно узнал меня по голосу, хотя я так старалась его изменить! Засмеявшись, взял меня за руку: «Понятно – это Вера! – Он перевел взгляд на небрежно поигрывающего кнутом „цыгана“. – А это, значит, Нюра! Все ясно: где Вера, там и Нюра. А где Нюра, там и Вера… Ну-ка, снимайте, девчонки, маски – вы рассекречены!»

Ах, что это был за вечер! Мы так веселились, шутили, смеялись, словно предчувствовали, что больше такого в нашей жизни не повторится…

6 января

Четверг

Прошлые мои воспоминания пришлось срочно прервать, так как произошло непредвиденное. Сидя в своей кладовке, вдруг услышала громкий стук в дверь. По доносившимся ко мне голосам с удивлением угадала – это пришел во второй раз Ваня-Черный. Нинка заглянула в кладовку: «Иди, там тебя требуют».

Едва вошла в комнату, Ваня тотчас же заявил тоном, не допускающим возражений: «Быстренько, быстренько одягайся, и идем!»

– Куда идти, Ваня?

– Куды, куды!.. Да до нас! Витер вже трошки стихае, а хлопцы лаются, яз узналы, що ты назад повиртала. Скоринько, скоринько, пишли!

Ну что же. Пришлось «одягаться» и отправляться в гости во второй раз. Погода, на мой взгляд, и не думала успокаиваться, колючий снег по-прежнему залеплял глаза. Ваня шагал впереди, протаптывая в сугробах дорогу, о чем-то оживленно рассказывал, жестикулируя руками. Я старалась ступать по его следам, из-за порывов ветра не всегда могла расслышать, что он там говорил, но иногда невпопад поддакивала. Дошли благополучно.

В «Шалмане» уже все были в сборе, сидели за большим дощатым столом. Среди местных «арбайтеров» я увидела Ваню Болевского, Ольгу (толстую) и Галю от Клодта, Василия из Почкау. Свободное место нашлось рядом с Иваном-Великим. Сразу же возле меня оказалась большая, слегка помятая сбоку жестяная кружка, в которую Иван щедро плеснул из стоящей на столе бутыли что-то мутное, с отвратительным резким запахом. «Бурачная брага», – пояснила мне через стол Ольга. Брр… Уф, как не хотелось мне к ней прикасаться! Но Иван произнес замечательный тост – и за Родину, за могучий народ наш выпила до конца.

Сразу закружилась голова, и на какое-то мгновение мне показалось, словно бы я плавно и грациозно плыву куда-то в мерцающую, голубую даль по зеленым волнам. Больше я уже не стала пить (хватило все же ума!), неверной рукой решительно отодвинула кружку в сторону, но, как мне сейчас кажется, вела себя, увы, не совсем благочинно и пристойно. Помню, что лихо «отхватывала» с толстой Ольгой какой-то немыслимый танец. Потом Ольгу сменила Наталка, а после нее, уж совсем каким-то непостижимым образом, в паре со мной оказался Иван Болевский, и мы, азартно пристукивая каблуками, с буйными выкриками отплясывали с ним «краковяк». Затем пели хором русские и украинские песни, а потом я вдруг увидела себя в одиночестве, посередине накуренной комнаты, где, беспрестанно шмыгая носом и стирая ладошкой текущие по щекам обильные слезы, читала зачем-то притихшим слушателям то памятное для меня стихотворение Блока «Перед судом». Словом, показала себя! Во всей красе! Тьфу…

Но хочется думать, что все-таки меня можно простить – ведь первый раз оказалась на такой украинской пирушке, впервые и выпила столько хмельного зелья.

Домой мы заявились уже около одиннадцати, и вот тут я не выдержала – пластом упала на кровать. И сразу провалилась в преисподнюю, в ад, где постель, подушка – да что там подушка! – вся вселенная вертелась и крутилась в бешеном, грохочущем ритме, от немыслимых звуков которого, казалось, треснут в ушах барабанные перепонки. (Слава Богу, что еще не уподобилась Лешке, когда он в прошлый раз «драл козла», а то – вот было бы позорище!)

Утром встала вся зеленая, разбитая. Хорошо, что было воскресенье, иначе просто не представляю, как явилась бы перед очами Шмидта, как отработала бы. Конечно же, пришлось выслушать длинную, нудную нотацию от мамы, где было много привычных, высоких слов о девичьей порядочности и чести, а также приводились ужасные примеры падения нравственности и целомудрия, в результате чего настигали позор, всеобщее презрение. Ну, уж это она, конечно, слишком – о всеобщем позоре – и все же – поделом мне! Сейчас мне и самой-то стыдно перед собой, и чтобы я хоть еще раз прикоснулась к этой чертовой браге! Вот так и запишу здесь, и зарублю в своей памяти – НИ-КО-ГДА!!!

Ну, вот и все об этом. Как быстро летят дни – сегодня уже 6 января. Новостей (имеется в виду – отрадных) пока нет как нет. В газетах лишь общие, бодрящие немецкий народ фразы. Радио (сегодня вечером мы с Мишкой были у Гельба) тоже осторожничает, скупится вещать на те темы, которые нас всех так волнуют. Ну, что же, что там происходит?!

Частная новость. В воскресенье, 2 января, с утра приходили Степановы ребята с письмом от Роберта, в котором он радостно сообщал, что собирается вечером быть у нас. Я, естественно, ответила, что ни сегодня, ни в последующие дни ему к нам приходить нельзя, рассказала о новогоднем визите фельджандармерии. На его вопрос: «Помню ли я, люблю ли его?», уклончиво ответила, что – да, помню, что рождественский вечер в памяти у всех нас и мы часто с теплотой вспоминаем обо всем, что было.

Моя записка, видимо, не удовлетворила Роберта, так как часа в два Генка и Толька вновь появились у нас. На этот раз в его письме содержалось настоятельное приглашение для меня – быть сегодня у Степана в пять часов. «Я должен вас видеть, иначе могу заболеть от тоски», – шутливо угрожал он.

Пришлось опять огорчить пылкого ирландца, что, мол, к сожалению, я не смогу выполнить его просьбу, так как по приказанию Шмидта должна вечером быть в усадьбе, где много работы. Понимаю, худо это – врать, но иначе ничего не могла придумать. В самом деле, не хватало еще появиться перед этими расфранченными британцами с помятой физиономией и за версту (ну, не за версту – так за метр) благоухающей бурачным бражным перегаром!

Кстати, опасаюсь, что мои слова насчет «работы в усадьбе» – не такое уж вранье. Сегодня фольксдейтчиха Линда обмолвилась, что вскоре у нее предполагается отпуск на недельку-полторы – поездка к родным, в «Польску», – и что якобы фрау Шмидт намерена на время ее отсутствия взять меня в качестве служанки в дом. Мол, вначале хозяева мыслили определить на эту должность Симу, но она плохо владеет языком, и, когда в прошлый раз Линда лежала в постели с ушибами ног, вследствие этого между хозяйкой и Симой произошло немало нелепых казусов.

Господи, только мне этого и недоставало – быть в господском доме подтирухой! Сима, конечно, молится сейчас о том, чтобы сия чаша миновала ее, но я еще надеюсь, что все-таки хозяйский выбор падет именно на нее. Ведь работоспособность, старательность и покорная безответность Серафимы, как не раз подчеркивали и сам Шмидт, и его фрау, несравнимы с моими работоспособностью и старательностью.

Ну ладно. Поживем – увидим.

9 января

Воскресенье

Прибыл в краткосрочный отпуск муж Эрны – коротенький (пожалуй, на полголовы ниже ее) толстячок по имени Фриц. Утром, когда я, натянув на себя свой неизменный «макинтош» и повязав голову маминым платком, развешивала белье в саду, он появился из-за угла дома – в овчинном тулупе, в русской шапке-ушанке и в теплых валяных сапогах, – остановившись молча позади, понаблюдал какое-то время за мной, потом вымолвил деловито: «Надо бы сюда защипки… Ветер сорвет – вся твоя работа насмарку».

Я промолчала. Сама знаю, что с защипками было бы надежней, да не хочется снова идти в дом Гельба. К тому же у них самих вчера тоже была стирка – до сих пор белье висит за садовой калиткой. И откуда такой советчик выискался? Шел бы своей дорогой…

– Значит, это ты с моей фрау постоянно ругаешься? – спросил вдруг толстячок и коротко кашлянул в кулак. – И еще нашей Дейтчланд недовольна, твердишь без конца, что в России тебе лучше жилось.

– Я?! С вашей женой? Извините, но…

– Да, да. С моей фрау. Тебя ведь Верой зовут, не так ли? А я – твой сосед, муж Эрны. Вот прибыл в отпуск, теперь наведу тут с вами порядок. – Он старался придать голосу строгость, а из спрятавшихся в узеньких щелках неопределенного цвета глазок струилась насмешка. – То-то же! Ишь ты какая… Какая непримиримая – унферзенлихин… Ну, давай знакомиться. Меня зовут Фриц.

Я постаралась быть вежливой: «Гутен таг, господин Фриц. Вилькоммен – добро пожаловать в Маргаретенхоф».

– Гм… В Маргаретенхоф… Это имение, как тебе известно, принадлежит господину Шмидту. Только ему.

Мне вспомнилось вдруг, как когда-то Эрна с вожделением мечтала хотя бы о двадцати моргах украинской земли, да в придачу еще и о парочке славянских рабов, что щедро обещал Гитлер в случае победы каждому защитнику Рейха, и подумалось – а теперь-то на что надеются эти «бравые солдаты фюрера», чего ждут теперь от него? И еще вспомнилось, как тогда же, в порыве справедливого негодования я от всего сердца пожелала ее мужу, явившемуся воровски и незвано в Россию, обязательно обрести там для себя два метра земли… Интересно, знает ли этот Фриц о том давнем нашем споре, передала ли Эрна ему и те мои слова?

– Вы сейчас из России или…

– Яволь. Откуда же еще? Но, благодарение Богу, после урляйба предстоит отправиться в другом направлении. Хватит! Нагляделся я вот так на твою хваленую Россию! – При словах «вот так» коротышка Фриц энергично провел ребром ладони по горлу, затем продолжил: – Я не в смысле того, что Россия в целом и в общем плохая страна. Она, конечно, неимоверно, просто ужасающе бедна, но в то же время и неимоверно, сказочно богата. Иной вопрос, как этим богатством там распоряжаются… Дело в другом – в крайне скверном русском характере, где перемешаны слепой патриотизм, жестокость, фанатичная любовь, непримиримость… Вот был я недавно в Скандинавии – там высочайшая культура, чистота, интеллигентность во всем. И война в тех местах, можно сказать, протекает тоже по-интеллигентски, – по крайней мере, знаешь, что вот там – передовая, а тут – тыл… В России же все перемешано, нет ни фронта, ни тыла. В любой момент, в любом месте при внешнем спокойствии тебя могут прирезать, подорвать, сжечь, распять. Приходится без конца оглядываться, дергаться. – (Я поняла, что – да, – Эрна, конечно же, информировала своего Фрица о том моем давнем ему пожелании.)

– Словом, «блиц-криег» вам не удался…

– Не удался. Да… – Он внимательно посмотрел на меня. – А ты, я вижу, фрейляйн, просвещена во многих вопросах. И, права Эрна, довольно дерзка… Ах!.. Ну я же говорил, что нужны прищепки! – Фриц ловко подхватил сорванное ветром полотенце, перекинул его вновь через веревку. – Хочешь, схожу в дом, возьму у Эрны?

– Не надо. Сейчас белье схватит морозцем – никуда не денется… Знаете, Фриц, я не дерзкая и вашу фрау Эрну никогда первая не задеваю. Она всегда сама начинает, говорит всякие гадости о России, нас, русских, откровенно презирает, старается уколоть побольнее. А ведь мы сюда, в вашу Германию, не по доброй охоте и не по своей воле прибыли. Уж вам-то это должно быть хорошо известно! – Я решила, коль уж подвернулся момент, выложить этому, облаченному в краденые русские вещи оккупанту все накопившиеся за долгое время претензии. – Кроме того, мы теперь точно знаем, что фрау Эрна связана еще и с полицией – докладывает там все о нас, то и дело грозится упрятать всех в концлагерь. А за что? Ведь мы-то ей не делаем ничего плохого.

Коротышка Фриц заметно смутился от моих последних слов.

– Ну, про полицию это ты зря. Не может быть такого. Впрочем, я с женой поговорю и обещаю, что она изменит свое отношение к вам. Но и вы ее тоже поймите: одинокая женщина тянет из последних сил двоих детей, бьется в бедности, помощи – ниоткуда, кроме того, находится в постоянном страхе за мужа, что воюет в страшной для нее России. Поневоле озвереешь! А тут рядом – вы, русские, из-за которых, по ее понятиям, в доме все несчастья. Поймите же и вы ее…

Вот такой разговор состоялся сегодня с нежданным моим собеседником, соседским Фрицем. Конечно, я могла бы возразить ему, что все несчастья и невзгоды в их дом, а также во многие и многие тысячи и миллионы семей разных национальностей навлекли вовсе не Россия и не русский народ, а их бесноватый фюрер, и они сами, немцы, позволившие с легкостью себя этому фюреру одурачить. Могла бы я и еще поведать кое о чем, видимо, ничего не подозревающему супругу – о том, например, что уж не так-то одиноко и тяжко живется фрау Эрне в его отсутствие и что не так уж она и бедствует здесь – ведь я сама несколько раз замечала, как Шмидт, крадучись, в темноте проскальзывал в ее дверь с какими-то пакетами под мышкой… Могла бы, конечно, рассказать я об этом Фрицу, – только, опять-таки, – зачем? Вряд ли прибывшему в краткосрочный отпуск вояке станет от этого легче, а грязи, всяких пошлостей, наверное, и у него за душой не меньше. По крайней мере, один его порок мне доподлинно известен – он вор и мародер! Ведь те тяжеленные посылочные ящики, которые Эрна, отдуваясь и отпыхиваясь, то и дело тащит с почты, присылает ей именно он, Фриц, и именно из «нищей России». Вот и сам полностью приоделся и приобулся там, на коварных русских просторах, ишь, как поскрипывает по снежку новенькими теплыми валенками…

Газета вновь ничем особым не обрадовала. Правда, заглянувший днем вместе с Янеком Зигмунд сказал, что слышал на днях от какого-то немца-отпускника, будто на Украине идут сейчас тяжелые бои, в которых гитлеровцы несут страшные потери. Наверное, оттого, что очень хочется верить, я сразу поверила и Зигмунду, и тому незнакомому отпускнику и, подражая высокопарным изречениям Павла Аристарховича, возликовала душой. Господи, великий Господи, помоги нашим! Поддержи их.

Кроме поляков Яна и Зигмунда, приходили также наши постоянные воскресные гости – Михаил от Бангера, вся «шалмановская братва», Павел Аристархович с Юрой. Уже к вечеру появились вдруг Василий из Почкау и Иван Бондарчук из Брондау – тот самый беглый Иван, что был когда-то в участке вместе с Николаем Колесником и Сергеем. У меня сердце больно подскочило к горлу, когда я его увидела. В мыслях мелькнуло: может быть, есть какое-нибудь известие? Но увы… Наоборот, Иван спросил у меня: «Ты еще ничего не получала от Кольки?»

Сердце мое вторично подскочило к горлу, щеки жарко загорелись. Он сказал – «еще». Не означает ли это, что Николай все-таки должен дать знать мне о себе, и Иван посвящен в его планы.

– Нет. Не получала… А что, он, Николай, говорил тебе, что напишет мне?

Иван качнул головой: «Да нет. Такого разговора у нас не было. Я просто подумал…»

Просто подумал. Лучше бы он и не приходил сюда! Лучше бы я его вовсе не видела и не слышала!

13 января

Четверг

Второй день заняты ремонтом амбара – верхней его части, заменяем пол в чердачном помещении. Мы с Симой подтаскиваем к новоиспеченным плотникам – Леониду и Мише – строительный материал – желтые, пахнущие сосновым лесом доски, спускаем вниз трухлявые половицы.

Сегодня мы с Мишкой решились – заглянули-таки в огромный, почерневший от старости ларь, что стоит накрытый пыльным, желто-серым брезентом в дальнем углу переднего отсека (он, этот ларь, уже давно не дает нам покоя – с тех пор, как чистили здесь прошлой зимой мак).

Замка на ларе не оказалось, и Миша, откинув брезент, поднял крышку. Господи, сколько же там скопилось всего – хранимого, наверное, столетиями! Надтреснутые цветочные горшки с засохшей по краям землей. Потемневшие бронзовые рамки от картин. Целая груда старой, поношенной мужской и женской обуви. Массивные медные дверные ручки. Обломанное с краю тонкое, изящной работы фарфоровое блюдо. Фигурный, в виде оскаленной волчьей пасти, набалдашник от трости. Старые керамические вазы. Вышедшие из употребления хозяйственные сумки, с оборванными или потертыми ремешками. Облезлые платяные и сапожные щетки. Коробочки с засохшей ваксой. Какие-то деревянные бруски с потрескавшейся лакированной поверхностью. Ворох разного тряпья и еще многое-многое другое.

Мишу заинтересовали ножны от шпаги или, скорее всего, от кинжала, покрытые белой эмалью с тонкой металлической отделкой «под серебро». Вдоль узкого перехвата рукоятки была видна выполненная готической вязью, однако сильно деформированная надпись, которую мы при всем нашем старании не смогли разобрать.

– Ценная, май-то, штука! Наверное, принадлежала какому-нибудь псу-рыцарю – фон-барону, – прищелкнув языком, сказал Мишка и, отыскивая исчезнувший кинжал, почти до пояса нырнул в чрево ларя, подняв при этом облачко белой кисейной пыли.

А мое внимание привлекла довольно внушительных размеров книга в сильно потертом кожаном переплете, перевязанная крест-накрест крученой бичевой. Раздвинув по возможности перевязь, я попыталась просмотреть толстые, вощеные страницы. Шрифт оказался мне непонятен, однако по мелькающим красочным иллюстрациям можно было предположить, что содержание книги – религиозное. Странно. Первая, увиденная мной в Германии книга – и та хранится в пыльном, заброшенном ларе.

Мои размышления прервал негромкий Мишкин возглас: «Смотри-ка, совсем еще, ту, май-то, крепкие! И каблуки только чуть-чуть сношены. Вот я и займу их, конечно, без отдачи у Шмидта. – В руках Мишка вертел еще добротные, побуревшие от пыли мужские баретки с короткими оборванными шнурками. Скинув с ног клемпы, он проворно напялил баретки[1] на грязные, прохудившиеся носки, притопнул поочередно подошвами. На его чумазом от пыли лице расплылась довольная улыбка. Он весело подмигнул мне. – Как раз! Почти… Лишь немножко вот тут, в пальцах, жмут. Ничего, разносятся».

– Ты с ума сошел! – сказала я. – Ведь если этот жмот увидит на тебе свою обувь – совсем озвереет и «опсихеет».

– А пошел он, май-то, знаешь куда? – беспечно огрызнулся Мишка в ответ и деловито принялся заворачивать «одолженный» им трофей в подвернувшийся откуда-то клочок бумаги. – Сама подумай, это барахло будет здесь гнить, а у меня, май-то, уже скоро пальцы на ногах вывалятся. Кстати, я и не собираюсь демонстрировать их перед паном, – на работу хожу в клемпах, а эти так… в воскресенье куда пойти.

Я не рискнула уточнять, куда Мишка нацелился послать Шмидта, кроме того, в душе одобрила его действия. В самом деле, единственные Мишкины «выходные» ботинки совсем уже развалились, а бесчисленные починки только вконец обезобразили их.

Мы с Мишей, наверное, еще долго проторчали бы возле кладезя вышедших из употребления и находящихся в забвении вещей, но тут Сима тревожно кашлянула, а сидевший до этого в бездействии Леонид принялся громко стучать молотком (они оба были «на шухере»), и нам пришлось срочно захлопнуть ларь.

Едва мы успели отскочить на свои места, а Миша запрятать пакет с баретками под доски, послышался скрип лестницы. В отверстии показался Линдин смоляной кокон: «Господин Шмидт приказал поторопиться. После обеда предстоит другая работа – будем забивать и ощипывать гусей», – начальственным тоном произнесла она и при этом, словно ненароком, скользнула по мне насмешливым взглядом. Я сразу поняла ее взгляд. Опять эти гуси, черт бы их подрал! Тотчас вспомнился громкий прошлогодний «гусиный» скандал. Ах, не оплошать бы снова на радость «немке из народа», не заработать бы новых хозяйских оплеух.

Но слава Богу, на сей раз, все обошлось благополучно. Гуси мне попались «покладистые», перья выдирались из них сравнительно легко, «кожное покрытие» оставалось в целости и сохранности. Работали, как и в прошлом году, в конюшне для лошадей. К нашей компании присоединились также Клара, Линда, Анхен и Эрна. Сидели «в кружок», разложив на коленях мешковину и складывая пух и перья в общую, поставленную в центре большую корзину. Эрна хвастливо рассказывала внимательно слушавшим ее Кларе, Анхен и Линде о том, какой ее Фриц прекрасный муж и замечательный отец: «Ханс и Пауль вечерами прямо виснут на нем, не отходят ни на шаг, а он им игрушки чинит, сказки рассказывает. А на днях, – представляете, – смастерил для мальчишек настоящий кораблик! С парусами. С капитанским мостиком».

Линда льстиво подсказала Эрне, какой ее Фриц к тому же еще и отличный работник, ну, прямо-таки, первоклассный механик-виртуоз – мол, с первого же дня помогает господину Шмидту, – причем бескорыстно! – приводит в порядок всю технику к весенне-летнему сезону. Да, это правда. К нашему всеобщему величайшему удивлению и изумлению, в понедельник муж Эрны вместе с нами, «восточниками», вышел с утра на работу, и теперь все эти дни торчит в сарае, на разостланной грязной мешковине то под молотилкой, то под сеялкой, то под картофелекопалкой. Лишь виднеются из-под машины короткие толстые ноги в грубых рабочих деревянных башмаках.

Меня, да и вообще всех нас, бесконечно удивляет это необыкновенное (неужели искренное?) немецкое пристрастие к труду. Разве можно себе представить, чтобы наш фронтовик-отпускник на следующий же после прибытия день запросто – и, главное, добровольно! – отправился на работу, да еще на какую – на подневольную! – охотно, как этот Фриц, возился бы с грязными, масляными деталями, ерзал, чумазый, на брюхе под машинами!

А эта немецкая замкнутость, родственная разобщенность и отчужденность, их, что ли, неприятие человеческой радости и открытости… В дом прибыл фронтовик-отпускник! Опять-таки, легко можно представить себе, что происходило бы в таком случае в нашей обычной русской семье – обильное застолье, где полно родственников, друзей, просто знакомых. Песни, шутки, звон бокалов и – разговоры, разговоры, что тянулись бы за полночь, а то и до утра. А тут! Это надо же! Явился человек в родной дом, явился из страшного пекла, где ежечасно, ежеминутно подвергался смертельной опасности, а это никого, кроме, естественно, его семьи, не заинтересовало, никто не переступил порог его дома, никто не пожал ему руки, не поздравил с благополучным возвращением, не расспросил досконально, как ему служится и воюется в чужой, враждебной стране. Да-а…

Мне вспомнилось, что и ни у Шмидта, когда приезжал в отпуск его сын Клаус, ни у Гельба, во время нахождения в их доме Райнгольда, не было никаких родственных сборищ либо праздничных застолий. Все проходило тихо, привычно, обыденно. Помнится только, что в первый день приезжала к Клаусу его невеста, размалеванная, словно кукла, девица с осиной талией, но вскоре уже уехала, и он, жених, все последующие дни проводил на полях, в работе вместе с нами, «восточными рабами», а вечерами – в саду, на скамеечке. Нет, нам, русским людям, никогда не понять этой унылой замкнутости в себе, в своей «скорлупе».

В наступившей короткой паузе я поделилась с немками этими размышлениями. Они озадаченно помолчали, затем Эрна, удивленно округлив глаза, сказала:

– Ты говоришь – «гости, родственники», а зачем они нужны тут? Это – наша семья, и все происходящие в ней события, а также все ее проблемы касаются только нас, только нашей семьи… Безусловно, позднее я сообщу матери Фрица о том, что он приезжал в отпуск, возможно, дам знать об этом и его сестрам, а сейчас-то они все – зачем здесь? – Внезапно в ее рыжих глазах блеснул скабрезный, озорной огонек. – Кроме того, мы с Фрицем сейчас крайне занятые люди – все свободное время оба усиленно занимаемся тем, что делаем Манфреда.

– Чего делаете? – не поняла я и тут же, услышав дружный хохот Клары, Линды и Анхен, сообразила, что попалась на собственной глупости.

– Не чего, а кого, – хохотала Эрна. – Мы делаем Манфреда, нового человечка. А это, знаешь, очень кропотливая и точная работа, – надо, чтобы все было пригнано, чтобы все пришлось впору. Тут брак допустить нельзя. Фриц говорит, что нам нужен еще один крепкий, выносливый сын, а Германии – достойный солдат.

Словом, Эрна, как говорится, в своем репертуаре. Между прочим, с приездом своего Фрица она очень переменилась: не орет на мальчишек (раньше из-за стенки то и дело раздавались ее пронзительный крик и детский рев), ходит посветлевшая ликом и даже нас, своих врагов, не только не задевает, а даже улыбается каждому.

Ну, в общем, сегодня день закончился благополучно, а завтра опять с утра до вечера предстоит всем давиться гусиной вонью и пухом. Клара сообщила, что послезавтра, в субботу, Шмидту необходимо отвезти в Мариенвердер, на сдаточный пункт, большую партию убоины.

Сегодня вечером вдруг – не ждала ведь их – прибежали Степановы «орлы». (Были они и в прошлое воскресенье, только я забыла об этом написать.) В письмах Роберта всё с разными вариациями повторяется: любит, страдает от вынужденной разлуки, ждет не дождется дня, когда вновь сможет увидеть меня. В сегодняшней записке имеется и нечто новое: получил письмо из дома. Все его родные здоровы, они шлют мне самый искренний привет и тоже с нетерпением ожидают дня, когда наконец смогут очно познакомиться со мной.

Почему-то при прочтении записок Роберта у меня всегда возникает в душе какое-то необъяснимое, настороженно-неловкое и даже чуточку стыдное чувство. Ну, во-первых, нужно ли так много, громко и напористо говорить о любви? (Моя настырная ареВ, к примеру, на сей счет совсем другого мнения: «Как раз это ни к чему: истинная любовь всегда застенчива и немногословна».) Во-вторых, ведь я совершенно не знаю родных Роберта, не имею также ни малейшего понятия и о том, что он им обо мне пишет, кем представляет меня? Ведь что-то же он им, безусловно, рассказывает о своей дружбе с русской девчонкой, иначе они не передавали бы мне приветы, не жаждали бы, как он говорит, «очного знакомства». Не отсюда ли и появляется зачастую это чувство настороженности и неловкости? (АреВ и тут поддержала меня: мол, ты права, ирландский денди поступает нечестно по отношению к тебе: это – как игра в одни ворота.) Ну а в-третьих, и это, пожалуй, самое главное, – не буду лукавить перед тобой, моя совесть – тетрадь, – мне хочется, и я бы даже постаралась, если бы смогла, полюбить этого доброго, славного и, кажется, очень искреннего парня. Даже для того полюбить, чтобы вышибить наконец из сердца эту постоянную, глухую, ставшую уже привычной, каменную тоску. Как говорится, клин – клином! И мне грустно оттого, что, по-видимому, это никогда не произойдет – ведь права, наверное, пословица: сердцу не прикажешь. (Удивительно, что на сей раз ареВ промолчала, – наверное, эти рассуждения как раз по ней.)

В своем письме Роберт настоятельно зовет меня в следующее воскресенье к Степану. Он будет весь день безотлучно в лагере и будет ждать, ждать. Я обязательно должна быть там. Обязательно. Иначе он просто не представляет, как еще переживет неделю. Ну что же, пожалуй, надо и впрямь сходить в воскресенье к Степану. Но и тут есть одна загвоздка, вернее, не загвоздка даже, а заноза, причем а-агромадная, сучковатая, саднящая… Дело в том, что мне почему-то очень не хочется встретиться с Джоном. А он, конечно, непременно будет там. И не один – с Ольгой!

16 января

Воскресенье

Отличные, замечательные новости! Советскими войсками полностью освобождены Киевская и Житомирская области! В настоящее время ведутся бои за Винницу и Ровенск. Значит, Зигмунд был прав, и значит, не так уж все плохо и мрачно! Об этом мы узнали от Павла Аристарховича, а позднее и из очередного письма Роберта. Павел Аристархович сказал, что немецкая пресса с горечью признается в том, что сейчас советские войска имеют большое преимущество перед гитлеровской армией по различным видам вооружения и боевой техники.

Я опять и сегодня не смогла побывать у Степана (хотя честно намеревалась), ограничилась лишь тем, что послала Роберту с Генкой и с Толькой ответное письмо. Дело в том, что мои опасения в отношении назначения меня на «новую должность» – на должность прислуги в панских хоромах – целиком и полностью оправдались. Отныне я на протяжении полутора-двух недель должна с утра до вечера обихаживать своих хозяев, следить за чистотой в доме, убирать, мыть, стирать, скоблить, чистить, к тому же еще помогать в хозяйственных делах старой фрау. Вот уж никогда не думала, что докачусь до подобной «чести». Серафима, хитрюга, вроде бы сочувствует мне, но я-то вижу – она втихаря ликует, что не на нее, а на меня пал панский выбор. А мне – ох как же тошно мне от этой «барской милости»!

Сегодня я уже полдня провела в хозяйском доме – «принимала работу» от Линды. Впервые за два года удостоилась лицезреть панские «палаты». Линда не без скрытой гордости распахивала передо мной створки шкафов, где в идеальном порядке (надо отдать должное фольксдейтчихе) хранится белье, демонстрировала буфеты и горки с отдраенной до блеска посудой, показывала, где размещается различная кухонная утварь. При этом, неприязненно поджав губы, холодно объясняла, чем я должна буду заниматься по утрам, днем и вечерами, в какой последовательности выполнять ту или иную работу, когда и чем именно помогать хозяйке. В ее голосе явственно слышались ревнивые нотки, и я, чтобы рассеять Линдины сомнения, со всей искренностью сказала ей: «Слушай, а ты не можешь приехать побыстрее из своей „Польска“? Боюсь, что мне не выдержать здесь и недели». Только после этого терзающие «немку из народа» сомнения, видимо, поубавились, выражение ее лица несколько смягчилось, и она стала уже более благосклонно поглядывать на меня.

Итак, завтра мне предстоит осваивать новую, честно говоря, пугающую (как-то справлюсь?) работу. Чтобы не уронить себя в глазах панской семьи, с вечера приготовила соответствующую, на мой взгляд, экипировку – подаренные мне Маргаритой юбку с кофтой и даже накрутила на лбу и висках несколько папильоток. Между прочим, встать мне предстоит раньше всех – в 6:30 я уже должна быть в хозяйском доме.

Сегодня день прошел более-менее неплохо, из посторонних, кроме Павла Аристарховича с Юрой и Веры, никого не было. Да и Вера забежала всего на несколько минут, и то лишь затем, чтобы позвать меня пройтись с нею по поручению своей «колдовки» – для передачи каких-то счетов – в усадьбу молодой фрау Кристоффер. Мне и хотелось бы прогуляться с нею, подумалось – вдруг встретим Роже, и он дополнительно сообщит нам что-нибудь новенькое, – но как раз наступило время, когда я должна была отправиться в усадьбу для встречи с Линдой, и Верка тут же вместо меня уговорила (правда, не без труда) идти с нею Симу с Нинкой.

Павел Аристархович выполнил данное им в прошлый раз обещание – принес мне две книжки Бунина. Одна – роман «Жизнь Арсеньева», другая – мемуары под странным названием «Окаянные дни». Первую я отдала Мише, сама же принялась читать вторую – меня заинтересовало, как ведет дневниковые записи «большой русский писатель» (так называет Бунина Павел Аристархович). И… разочаровалась вконец. Ну почему этот желчный и явно недобрый человек воспринимается эмигрантами (так, по крайней мере, характеризует его П. А.) как великий страдалец с мятущейся от разлуки с Родиной душой? Да, на мой взгляд, этот высокомерный сноб не любит никого и ничего – ни Россию, ни русский народ. Как он отзывается о людях, в особенности о «низшей касте», так называемой «черни»! Ведь почти через строку мелькают такие «перлы», как «быдло», «гнусь», «мразь», «рвань,» или приводятся такие «яркие» образы, как «…тупые хари, жрущие, чавкающие семечки…».

Ну ладно, я согласна: барственный Бунин не принял революцию. Революция обидела его. Но почему же, по какому праву он позволяет себе очернять походя вся и всех? С какой же издевкой и ненавистью характеризует он тех, кого мы всегда считали своей национальной гордостью. К примеру, Маяковский (Маяковский!!) показан у него как развязный хам и наглец, льстец и низкопоклонник, а Максим Горький – тот и вообще представлен как последний дурак и юродивый… Нет, на мой взгляд, не Россию любит «большой русский писатель» Бунин, а только себя в ореоле изгнанника и страдальца… Словом, после чтения этих мемуаров у меня появилось такое чувство, будто и я оказалась с головы до ног обляпана грязью, и возникло желание немедленно хорошенько почиститься. Надо будет высказать эти свои мысли Павлу Аристарховичу, поспорить с ним.

И еще одна новость, на сегодня – последняя. Вчера Ольга из «Шалмана» благополучно разрешилась сыном. Забежавший к нам после работы Ваня-Черный, усмешливо поглядывая на Леонида, сообщил, что хлопчик родился здоровый, «крепкий, як дубок, але дюже шумливый, бо усю ничь не давал жинкам спати…».

Я думала, что наш новоявленный папаша тут же – ну, не тут же, так вскоре – отправится в «Шалман», но он, притихший, какой-то пришибленный, весь день сегодня проторчал дома. К вечеру мама не выдержала: «Что же ты, Леня, не сходишь, не навестишь Ольгу – ведь она наверняка ждет».

На это Лешка, густо покраснев, стрельнув в меня исподлобья неприязненным взглядом, недовольно буркнул, что, мол, успеется – не горит, и что он вообще не понимает, почему все считают, что он должен немедленно бежать туда… У меня просто нет слов.

23 января

Воскресенье

Наконец-то! Свершилось! Господи, – СВЕР-ШИ-ЛОСЬ! Мой любимый Ленинград, мой самый милый, самый прекрасный из всех городов мира Ленинград – СВОБОДЕН! Снова свободен! Прорвана его многомесячная осада, а немцы отброшены далеко-далеко. Как мы трое – мама, я и Сима – радовались, ликовали, плакали! Глядя на нас, разревелась в голос и Нинка: «Теперь мой папа приедет домой, а нас там нет. От бабушки и дедушки он узнает, что мы угнаны в Германию», – причитала она, непрерывно и горько всхлипывая. А у меня от ее слов сразу высохли глаза. В самом деле, ведь, если Миша с тетей Ксеней и Ядвигой живы, они тоже, несомненно, сразу же постараются побывать в Стрельне. А кого они найдут там? Удалось ли деду Ивану с Тасей и Женькой избежать угона в неволю? Если нет, то Миша с тетей Ксенией не смогут даже узнать, что мы живы. И цел ли наш дом? Возможно, на месте его лишь руины либо пепелище… Ох, как хотелось бы мне хоть на минутку оказаться в родном Новополье, хотя бы одним глазом посмотреть, что там происходит. Пожалуй, половину оставшейся жизни не пожалела бы отдать за такую возможность.

Эти прекрасные известия сообщил нам сегодня в своем очередном послании Роберт. Генка с Толькой сказали, что англичанам известны многие подробности разгрома фашистов под Ленинградом, но Роберт велел сказать мне, что сообщит о них только лично. Он и в записке так пишет: «подробности – при встрече». После обеда я попросила у старой фрау «урляйб» (Шмидта, слава Богу, не было дома), и мы с Симой и Нинкой отправились к Степану. Возле железнодорожного переезда встретили Галю от Клееманна – она шла к нам, – позвали ее также с собой.

У Степана, как всегда, было много народу. Возле стола, за картами сидели какие-то совсем незнакомые поляки. Пришли Иван Болевский с Сашко от Клодта. За ними пожаловала оживленная компания – Фред, Томас и Боб. Роберт, начищенный, наутюженный, наглаженный, появился тотчас вслед за нами. Как он был рад, да что там рад – счастлив! Он весь тихо сиял (иных слов мне не подобрать), его глаза светились нежностью и любовью. (Мне даже на какое-то мгновение стало стыдно, что я так долго увиливала от встречи.)

– Поздравляю, любимая, – шепнул он, здороваясь, и слегка прикоснулся горячими губами к моей щеке. Тут и все, словно бы Сима, Нинка и я были именинницами, принялись поздравлять нас с освобождением Ленинграда, заверять в том, что уж теперь-то немцы покатятся на Запад без остановки, что срыв осады Ленинграда окончательно подорвал их боевой дух.

А «подробности» оказались такие. Наступление советских войск началось 14 января, причем сразу в нескольких направлениях. После тяжелых боев нашим удалось не только прорвать кольцо блокады, но, в свою очередь, окружить значительную группировку немцев. Однако в последний момент те все же сумели выбраться из котла, хотя поплатились за это большими потерями. Полностью Ленинград был освобожден от вражеской блокады 20 января, и в тот же день преследующие немцев советские войска взяли город Новгород. Ура! Трехкратное ура! Если все то, что рассказал Роберт, – правда – слава тебе, Господи! У меня опять знакомое уже лихорадочное состояние, когда и радость, и смех, и слезы – все рядом, и когда хочется немедленно куда-то бежать, что-то предпринять. А куда? Что?

Потом мы сидели вдвоем с Робертом в сторонке, у окна, и он, не выпуская моих рук из своих, опять говорил о его «ганц гроссе и швере»[2] чувствах, о том, как тосковал все эти недели, как жаждал меня видеть. На его боязливый вопрос – всё ли теперь в порядке, смирилась ли наконец наша соседка-немка и не было ли повторной жандармской проверки – я ответила маленькой неправдой: нет, жандармы пока, слава Богу, больше не появлялись, а вот отношения с соседкой-немкой по-прежнему оставляют желать лучшего. Теперь к ней приехал еще в отпуск и муж, а это такой говн… Словом, он тоже, на мой взгляд, нехороший человек. Но надеюсь, Бог простит мне эту вынужденную ложь. А между тем время шло и шло. На улице уже стемнело. Почти все Степановы гости постепенно разошлись. Сима с Галей уже давно делали мне знаки, что, мол, пора и нам отправляться, пора и нам честь знать. Я встала, надела поданное мне Робертом пальто. И тут произошла сцена, которая заставила сильно смутиться. Сидевшая возле камина «бабця» вдруг подозвала меня к себе. Когда подошла к ней, она стала вдруг рассказывать о том, как переживал Роберт, когда получил мое первое письмо, как не находил себе места и как казнил себя за то, что стал причиной моих неприятностей. Затем, подумав немного, добавила, покачивая седой головой: «Любит он тебя очень, Веруша. Хороший он человек. Помяни меня, старуху, – счастлива с ним будешь…» Я растерялась, не найдя сразу, что ответить, взглянула на стоявшего рядом Роберта. А тот, улыбаясь, будто все понял, кивал утвердительно головой, а «бабце» говорил по-русски: «Вера – моя любима».

Роберт усиленно уговаривал меня прийти к Степану и в следующее воскресенье, но я не обещала, сославшись на работу в усадьбе. Он вышел проводить нас и долго, пока можно было его различить в наступившем сумраке, стоял за углом дома, помахивая рукой и глядя вслед.

Ну, вот и все о сегодня. На душе у меня радостно и светло, а ведь завтра снова весь день придется торчать в панских хоромах. Как уже надоело! Хоть бы скорей заявилась эта «хвостдейтч»!

Тогда, в первый день, в шесть тридцать утра, я поднималась на крыльцо хозяйского дома. К моему удивлению, Шмидт и его фрау уже были на ногах (не дрыхается же им!). В кухне плавал аромат свежезаваренного кофе (натурального!), на плите аппетитно шкворчали на сковороде залитые взбитыми яйцами ломтики хлеба. Успевший позавтракать Шмидт вытирал салфеткой масляные губы.

– Присядь, выпей чашечку кофе и съешь этот горячий бутерброд, – пригласила меня фрау и показала на край стола, где уже стояли небольшой дымящийся бокал и тарелка с кусочком золотистого хлеба. – А вообще-то, мы с папой решили, что впредь тебе не обязательно являться сюда так рано – завтраки я буду готовить сама. Можешь приходить вместе со всеми. Ну… Иди же, выпей чашечку кофе.

– Спасибо, – вежливо поблагодарила я и постаралась незаметно сглотнуть невесть откуда взявшиеся во рту обильные слюни. – Я позавтракала дома.

Старая фрау недоуменно переглянулась со Шмидтом, но настаивать не стала – просто аккуратно перелила содержимое бокала в стоящий на плите пузатый кофейник, а хлебный ломтик бережно сбросила с тарелки на сковороду. Она критически оглядела меня.

– У тебя хороший вкус – одета аккуратно, но, пожалуй, слишком нарядно. Ведь тебе – надеюсь, Линда предупреждала? – придется управляться еще и со свиньями.

– Для свиней у меня есть вот что, – сказала я и показала хозяйке сшитый вчера для меня мамой из ее старого халата глухой передник с лямками – крылышками на плечах.

– Хорошо, – похвалила фрау. – В таком случае – все в порядке… Ну а теперь ты можешь приниматься за свою работу. Для начала перемой хорошенько вот эту посуду.

И рабочий день для меня начался. Я мыла посуду и драила кастрюли, смахивала мягкой метелочкой с мебели пыль и протирала влажной тряпкой полы, перебирала по указанию хозяйки фасоль для обеда и чистила овощи, бегала под навес за дровами. Или, прихватив плетеную корзинку, собирала в курятнике яйца, а также выполняла другие мелкие дела. Заспанная Клара ходила вслед за мной по дому, с придирчивым любопытством наблюдала за моими действиями. Мне было и смешно, и досадно одновременно: они, что же, и в самом деле полагают, что мы, русские, во всем неумехи и бездари, что ничего в жизни не видели и не знали?

Когда рассвело, я, надев свой передник, направилась в свинарник, чтобы раздать свиньям корм (он был уже заранее приготовлен Гельбом в большом чане). Следом явилась Клара – наверное, ее выпроводила фрау, – чтобы показать, сколько я должна накладывать в ведра.

– Ты, вероятно, никогда в жизни и не видела столько свиней! – хвастливо прокричала она мне сквозь враз поднявшийся – едва мы успели войти в помещение – нетерпеливый, истошный поросячий визг. Мне вспомнилось, как я восьмиклассницей целую неделю ходила убираться на колхозный свинарник, когда мама уезжала с отчимом на его Родину в Осташков, чтобы представиться своим новым родственникам, и с насмешкой прокричала в ответ: «Ну, прямо, – не видела!.. У нас их было еще больше».

Та так и осталась стоять с открытым ртом. Около полудня фрау Шмидт позвала меня с улицы, где я обметала возле крыльца снег, в дом. Они садились обедать. Шмидт, нацепив на нос очки, уже расположился в кресле возле стола, просматривал газету. На столе дымились четыре тарелки с густым фасолевым супом. Я заметила, что возле одной из них лежал на бумажной салфетке небольшой кусочек хлеба.

– Раздевайся, сними передник, вымой руки и садись обедать, – сказала фрау и указала глазами в ту сторону, где лежал на салфетке хлеб. – Мы знаем, что вы, русские, всё едите с хлебом, поэтому я положила для тебя кусок.

Я решила держать свою марку до конца, не давать повода Шмидту и его фрау думать, будто они осчастливили меня своей милостью, стараясь не глядеть на стол и сделав бесстрастное лицо, сказала вежливо Шмидту:

– Надеюсь, господин Шмидт, вы не станете возражать, если я по-прежнему буду питаться дома вместе с остальными рабочими?

– Не дури, – мрачно буркнул Шмидт и неприязненно скользнул по мне взглядом. – Подумайте, какая гордячка выискалась!.. А впрочем, – он насмешливо уставился на меня, – впрочем, если уж тебе так хочется, можешь с завтрашнего дня уходить на обед к себе. Но это – я сказал! – с завтрашнего дня. А сейчас – иди к столу! Не дури.

Ну, не дури так не дури. Я не стала ожидать повторных приглашений и, усевшись на свое место, с удовольствием уплела и суп, и хлеб, и поданные затем хозяйкой тушенные с жиром овощи, а в завершение еще и бокал яблочного компота. Кто это сказал, что я гордая?

И после обеда работы хватало. Пока хозяева отдыхали, я справилась с посудой и с повторной подтиркой полов в кухне, сделала необходимые заготовки к ужину. Засветло побывала на свинарнике, где заложила корм в чан для вечерней раздачи свиньям.

Когда стемнело, фрау принесла из своей спальни и положила на столик возле теплой плиты холщовый мешок, заполненный рваными носками и чулками, а также деревянную шкатулку с различными швейными принадлежностями.

– Ну, посмотрим, умеешь ли ты штопать, – сказала она, вдевая в ушко иголки толстую нитку. – Линда – та у нас мастер по этому делу, вот только Клара никак не хочет заниматься штопкой.

Штопать по всем правилам – ровными квадратами, плетенкой – я умею. Меня научила этому когда-то наша дачница – бывшая партизанка времен Гражданской войны, большая любительница боевых революционных песен – тетя Дуся. Пожалуй, только теперь, когда старая фрау с нескрываемым удивлением рассматривала мою аккуратную – клеточка в клеточку – штопку, я поняла, как должна быть благодарна тете Дусе. Ведь это только она помогла мне сейчас не уронить в грязь наше русское достоинство и умение.

За работой постепенно завязался неторопливый разговор. Фрау интересовали наши обычаи и традиции. К примеру, она слышала, что в России принято жить большими кланами, но это же так неудобно! Молодые, как правило, невоздержанны в удовлетворении своих все возрастающих год от года жизненных потребностей, кроме того, они неуступчивы и эгоистичны, а ведь старым людям так нужен покой… Или еще: существуют ли в России приюты для одиноких стариков, и кто эти заведения содержит – государство или частные компании?

Клару, естественно, заботило другое. Как у нас в России женятся и выходят замуж? С какого возраста это разрешено? Ну а если, положим, девчонке еще не исполнилось восемнадцать, а обстоятельства таковы, что ей позарез нужно выйти замуж, – тогда как?

Потом в кухню зашел Шмидт, послушав нас, тоже подсел к плите, зыркнув на Клару недовольным взглядом, повернул разговор на свою излюбленную тему: «Вот ты говорила, что твои родители работали в колхозе – ну и что они имели с этого? Я слышал, колхозы разорили крестьян. Земля без хозяйского глаза оскудела и плохо родит».

Пришлось с ним опять немножко поспорить. Мол, ничего подобного! При колхозах, наоборот, крестьянский труд стал свободным, а значит, и более продуктивным. Ведь у нас сейчас все равны – нет ни богатых, ни бедных. И земля вовсе не оскудела – каждую осень в наше подворье привозили столько зерна, картофеля и других разных овощей, что некуда было это все девать.

Вот так прошел тот первый вечер, так проходят в основном все вечера. Правда, иногда Шмидт уезжает на велосипеде или на мотоцикле в деревню, за ним незамедлительно ускользает куда-то и Клара, и тогда фрау Шмидт рассказывает мне о Клаусе.

Он такой заботливый, ласковый сын, ну просто сама доброта и внимание. Он, Клаус, единственный из всей семьи понимает ее. Она так беспокоится за своего мальчика. Хоть бы Бог сохранил ему жизнь в этой страшной России…

Слушая негромкие, печальные излияния фрау Шмидт, я только сейчас поняла, как эта изможденная болезнью женщина одинока и несчастна. Ведь Шмидт совсем не щадит ее, почти каждый день без утайки отправляется в Грозз-Кребс к развеселой вдовице мельничихе. А тут еще грязные шашни с Эрной, с Линдой… И старая фрау, несомненно, знает обо всем этом. Знает и молчит. Вынуждена молчать.

Ох, опять я расписалась сверх всякой меры, уже третий час ночи! Сейчас отправлюсь спать. Но прежде чем отворить дверь кладовки, отогну край закрывающего окно одеяла, посмотрю сквозь ночную черноту на Восток, где находишься ты, мой гордый, мой прекрасный, мой отныне и навсегда свободный Ленинград. Чувствуешь ли ты, как я в своей проклятой неволе счастлива за тебя, как преклоняюсь перед твоим мужеством и героизмом?

29 января

Суббота

О Господи! Есть ли на свете еще одна такая взбалмошная пустышка, такая слабовольная рохля, как я? Пожалуй, подобной нет. Конечно же нет! Ох, как противна я сейчас самой себе, как презираю собственную никчемность!

Сегодня, вопреки всем данным мною себе месяц назад мысленным обещаниям, я снова бездумно нарушила, казалось бы, твердое спервоначала решение, снова разбередила едва устоявшееся душевное равновесие. Но, обещаю (снова обещаю?), что предстоящая в стенах этого дома завтрашняя наша встреча станет последней или, по крайней мере, не повторится долго-долго. Так я мыслю сейчас и ничего так не хочу, только чтобы завтрашний вечер прошел благополучно.

На завтра я приготовила сказать много. Я скажу ему, что так больше продолжаться не может и что нам следует решительно прервать наши встречи. Скажу то, что уже неоднократно и устно, и письменно повторяла, – что я ему тысячу раз не верю, что все его красивые слова о любви, о счастье, о прекрасном, лучезарном будущем, – что все это лишь временный бред разгоряченной фантазии, что пролетит время, перенесет его судьба в далекую Отчизну, – и забудет он все, что говорил мне когда-то, в чем со слезами на глазах клялся. Со всей непреклонностью я скажу ему, что нам необходимо прекратить встречи, расстаться, сделать «Шлюсс, аус мит аллес»[3]. И лучше сейчас, незамедлительно, чем позже. Иначе будет труднее… Вот что я намерена и должна сказать ему завтра. Господи, дай мне только силы не забыть и не растерять эти слова!

Сегодня мальчишки опять принесли от него письмо (на этой неделе письма были каждый день). Он пишет, как всегда, горячо и много. Жалуется, что больше не может переносить неделями вынужденную разлуку, уверяет, что «Гросс Таг» (большой день) непременно наступит, и клянется, что все его сердце – в моих руках.

Удивительно смешно, не правда ли, ареВ? Ну, что скажешь ты мне теперь на это? Ведь, поди, брешет иностранный пижон, ну, если и не брешет, так – определенно заблуждается. Что смогу я, ничем не примечательная русская девчонка, сделать с сердцем гордого ирландца, потомком, как он не без самодовольства сказал однажды, древнего рода? Жаль, что не могу буквально, с неповторимой русской интонацией перевести ему: «Ты не ври, не ври, добрый молодец».

А все же… Знал бы кто, как мне сейчас тревожно, какие страхи преследуют меня и как я истово молюсь в душе: «Господи, только бы не повторилась снова жандармская проверка, или не случилась бы местная полицейская облава. Пусть, Господи, завтрашний вечер пройдет благополучно, а потом я велю ему никогда больше не приходить сюда».

30 января

Воскресенье

Уже 9 часов вечера. Сижу сейчас одна в своей промерзшей, отсыревшей, как валенок в распутицу, кладовке. От нечего делать написала два письма – Зое и Маргарите, теперь вот решила хоть немного поговорить с тобой, моя тетрадь. Холодно. Знобко. Пусто. За окном ветер завывает на разные голоса, навевает тоску одиночества и какой-то суеверный страх.

Напрасно готовила я вчера свой, столь пространный монолог, напрасно репетировала в мыслях слова предстоящего сегодня объяснения. Роберт не пришел. Почему? Не знаю. Может быть, причиной явилось вынужденное отсиживание в лагере из-за непредвиденного каприза вахмана, возможно, произошла какая-то неприятная история с тем же вахманом, а быть может, повлиял мой вчерашний ответ ему – рассеянный, набросанный на скорую руку. Во всяком случае, не явился он не случайно, причина этому какая-то есть (странно, что и мальчишек не было с письмом от него).

Но, по правде сказать, мне стало много легче на душе, когда вечером стрелки часов переползли за цифру 9. А то целый день было такое ужасное, угнетенное состояние, тем более что пришлось выслушивать беспрерывные тяжкие вздохи, недовольные причитания да сердитые «укорения» моей матушки. (О том, что я поддалась на уговоры Роберта и пригласила его прийти сегодня к нам, я поставила ее в известность уже после отправки к нему письма. Как говорится, «постфактум».)

Конечно, немножко и досадно сейчас в душе от напрасных ожиданий – ну да «нихтс цу махен»[4].

Для светлого воскресного дня сегодня не произошло ничего достопримечательного. Из посторонних у нас был только Игорь, да еще прибыл дневным поездом, буквально на два часа, Василий из Мариенвердера. (Павел Аристархович, видимо, болен – он еще в прошлое воскресенье плохо себя чувствовал.) Я дала Игорю почитать «Князя Серебряного». Правда, не следовало бы этого делать, и мы с Мишей, по чести говоря, уже закаялись отпускать со двора своего «Князя» – книга до невозможности зачитана, рассыпается по листочкам. Но все же я не могла отказать Игорю. Тем более что он обещал по возможности реставрировать ее – где-то скрепить нитками, что-то подклеить.

Обидно, что кто-то из «читателей» по своей неряшливости так изувечил нашего «Князя». Ведь это действительно одна из лучших книг, прочитанных когда-либо мною. Образ Серебряного, как живой, стоит в моих глазах, и мне хотелось бы, так хотелось бы в своей истовой любви к Отчизне хоть чуточку, хоть совсем немного, быть похожей на этого прекрасного, замечательного человека, и чтобы я, как и он, сумела выбрать для себя единственно верную и нужную жизненную дорогу – дорогу торную, но зато честную и прямую.

Вечер тоже прошел тихо и скучно. Ходили наши «керлы» слушать радио к Гельбу, однако привычной сводки новостей сегодня не было. Вместо нее передавали речь Гитлера, произнесенную им на каком-то нацистском сборище, – речь полную злобы и ненависти.

В общем:

  • Окружает Черчилль Рим,
  • Очищает Сталин Крым,
  • Бьет Бадольо с пулемета,
  • Лупит Рузвельт с самолета,
  • Бьет пехота.
  • Удирает немец в страхе,
  • А за ним бегут и ляхи —
  • Все в тревоге,
  • Дай, Бог, ноги!

Я думаю, что это правда. И еще думаю о том, что пора отправляться спать. Уже 10 часов, и теперь уж, конечно, не придет никто. Хотя не могу не записать сюда еще об одном.

Вот и закончилась наконец моя работа в должности барской прислужницы. В пятницу вечером вернулась фольксдейтчиха Линда, и я с легким сердцем покинула панский дом. Прошедшая неделя, так же как и предыдущая, была заполнена уже ставшими привычными обязанностями и ничего интересного, по сути дела, не принесла. Кроме одного… В спальне супругов Шмидт стоит возле окна на журнальном столике небольшой, сверкающий лаком радиоприемник. Как он меня постоянно притягивал к себе! Ну, словно бы магнитом манил и манил с первого же дня. Но я не решалась прикоснуться к нему, да, собственно, и не было к этому возможностей – все время кто-то находился рядом либо поблизости.

А в последнее утро, в пятницу, когда по указанию хозяйки я должна была произвести в спальне генеральную уборку, такой случай все же представился. Я находилась в комнате одна, Шмидт, я знала это, спозаранок укатил в деревню. Клара еще не выходила из своих покоев, продолжала, видимо, валяться в постели. А старая фрау торчала в кухне – из спальни мне было слышно, как она изредка гремит там посудой.

И я рискнула. Воткнув штепсель в розетку, нажала кнопку включения. Тотчас тесное помещение словно бы взорвала громкая, бравурная музыка. Торопливо, разом взмокнув, я в следующую же секунду выдернула рывком шнур, затем, определив нужную кнопку, почти до предела прикрутила звук. Прислушалась. Все, слава Богу, тихо. Наверху, в комнате Клары, по-прежнему не слышно ни шагов, ни шороха. Старая фрау тоже продолжает свои занятия в кухне – на этот раз я услышала, как она наливает в чайник либо в кастрюлю воду. Значит… значит, помоги мне, Господи, можно попытаться…

Прокручивая медленно-медленно взад-вперед зубчатое колесико, я с замирающим сердцем наугад искала хоть какую-нибудь советскую станцию. Сквозь эфирный свист, шорох и треск до меня доносились каскады незнакомых слов, слышались обрывки вальсов, фокстротов, маршей. На мгновенье четко, словно невидимый собеседник был рядом, раздался лающий немецкий говор. И вдруг…

«…24 января 4-я гвардейская и две танковые армии (их номера не запомнила) 2-го Украинского фронта под командованием генералов (были названы фамилии, но я их тоже не запомнила) при поддержке 5-й воздушной армии развернули мощные боевые действия под Корсунь-Шевченковским. На следующий день перешла в наступление и ударная группировка 1-го Украинского фронта (снова фамилии). Ее действия поддерживала 2-я воздушная армия под командованием (фамилия). Наступая навстречу друг другу, армии 1-го и 2-го Украинских фронтов стремятся соединиться и, как уже показали первые часы боев, – успешно осуществляют свой замысел в районе Звенигородки, что приведет к двойному – внешнему и внутреннему – окружению частей противника…»

Господи Боже ты мой! Какие новости! Прильнув к приемнику, я не услышала, как отворилась дверь, как в комнату вошла Клара. От звуков родной речи, от счастья, от гордости за своих родных воинов у меня текли по щекам слезы. Внезапно услышала:

– Ты что, слушаешь Москву?! – В голосе хозяйской доченьки слышался явный испуг. – Как ты смеешь?! А если я скажу об этом папе?! – Подскочив к приемнику, она рывком выдернула шнур из розетки, смотрела на меня округлившимися от растерянности, изумления и любопытства глазами. – Почему ты плачешь? О чем там говорят?

– Бьют вас, гадов, – вот о чем говорят, – вытирая ладошками слезы, со злостью (как же – не дала дослушать!), по-русски сказала я ей, а по-немецки добавила: – Иди, доложи своему папочке. Да поторопись! Русские-то уже близко.

Дома, когда я позднее все рассказала, было, конечно, как всегда, много разговоров, споров, догадок. Значит… Значит, скоро фашистам снова будет на Украине ох как жарко! Значит, готовится для них новый вместительный котел!

…Да, а Клара-то, по-моему, проявила на этот раз несвойственную ей сдержанность – кажется, не доложила своему папочке о моем дерзком – исключительно дерзком – проступке. По крайней мере, Шмидт пока ничем не выдал своего гнева, ведет себя как обычно. Или все-таки доложила, но по непонятной причине Адольф-второй решил предать забвению эту историю. Странно. Очень странно.

4 февраля

Пятница

Главное событие сегодняшнего дня – это обжигающая радостью и одновременно острой завистью новость опять-таки о моем далеком Ленинграде. Несколько дней назад, а точнее – 27 января, исстрадавшийся, погруженный во тьму блокады город озарился сотнями огней орудийных залпов. В ознаменование прорыва вражеского кольца одновременно грянули выстрелы из всех орудий, что защищали Ленинград от фашистов.

Господи Боже ты мой, я представляю, что в те часы происходило на улицах освещенного миллиардами огней города, как радовались и ликовали люди, как они гордились собой, своей выдержкой! Я представляю все это, и мне так горько, так горько на душе от щемящего сознания, что в светлом празднике победы Ленинграда нет моей заслуги, что в этой Великой всенародной войне я осталась за бортом жизни своей страны и что мне никогда – я знаю это (!), – что мне уже никогда, до конца дней своих, не оправдаться перед собственной совестью.

Дорогие Миша, тетя Ксения, Ядвига, если вы живы (дай Бог, чтобы вас миновали и голод, и осколок снаряда, и пуля), так вот, – если вы живы, – услышьте меня! Я так хочу, чтобы вы сейчас, хоть ненадолго, хоть на одно мгновенье, ощутили мое присутствие среди вас, чтобы вы поняли и приняли мою общую с вами радость, мою безмерную гордость за вас, за родной Ленинград. Я – с вами, хотя нахожусь теперь далеко-далеко, а мои руки и ноги крепко повязаны путами неволи.

6 февраля

Воскресенье

После скучного, немыслимо монотонного дня, когда время уже подбиралось к запретной черте – к 9:30 вечера, после чего, согласно панскому приказу, мы должны гасить в доме свет, случилась маленькая комедия, режиссером и постановщиком коей была я, а действующими лицами – опять-таки я и Сима. Общий хохот стоял прямо-таки гомерический (наверное, Эрна за своей стенкой вся извелась от любопытства). У меня от смеха даже и сейчас еще болит живот. Но все же следует признать, что «комедия» эта получилась не только веселая, но еще и довольно глупая.

Дело в том, что меня всегда немножко смешит, как необычно стеснительная, педантичная Сима готовится ко сну. Разобрав заранее свою постель, – разгладив до единой складочки простыню, аккуратно разложив подушки и одеяло, – она, прихватив с собой спальные принадлежности, отправляется в кухню для совершения традиционного вечернего ритуала. Возвращается оттуда в наглухо запахнутом халате, с лоснящимся от умывания носом, с распущенной косой и с влажными на висках и на лбу волосами.

Если в это время Леонид и Миша находятся в комнате, Сима, скромно присев на край кровати, молча ожидает, когда ей представится удобный момент юркнуть под одеяло. Но вот такой миг наступает, – ребята или вышли за дверь, или, отвернувшись, принялись тоже разбирать свои постели (их двухэтажные «лежбища» расположены как раз напротив наших с Симой кроватей), – и тогда Сима ловко, заученным движением, сбрасывает с себя халат и тут же оказывается под одеялом. Она натягивает одеяло до подбородка, после чего облегченно вздыхает.

Каюсь, в такие моменты мне всегда очень хочется подшутить над ней – ну, напугать ее, что ли, слегка, к примеру, сунуть под одеяло какой-либо предмет. А больше всего хотелось самой залезть туда и в определенный миг внезапно пощекотать ее. И сегодня я не выдержала. Дождавшись, когда Сима, прихватив с собой «ночнушку» и халат, удалилась в кухню, я, сбросив быстренько с себя шлеры, забралась в ее постель. Сунув голову под подушку, вытянувшись в струнку и вдавившись изо всех сил в соломенный матрац, я велела хохочущей Нинке как следует, чтобы не было заметно никаких улик, расправить над собой одеяло.

Вскоре явилась ничего не подозревающая Сима. Увидев, что ребята торчат в комнате, привычно, терпеливо присела на край кровати (в этот момент я прямо-таки вдавилась в стенку). Но вот Мишка с Леонидом, почему-то перемигнувшись с Нинкой и то и дело фыркая, отвернулись к двери, и Сима тут же, не мешкая, метнулась под одеяло. А там – я…

Ох, что тут было! С громким воплем Сима подскочила чуть ли не на метр, потом, спрыгнув с кровати и забыв надеть халат, в одной короткой «ночнушке» принялась с возмущенными возгласами тянуть меня с постели вместе с подушками, простыней и одеялом.

Она, конечно, здорово рассердилась на меня, хотя в первые минуты немножко и посмеялась вместе со всеми. Я понимаю – поделом мне, но ведь не со зла же я это сделала! Просто не смогла сдержаться при виде ее несусветной стеснительности. Не хотела же я, в самом деле, своей шуткой обидеть ее.

Все это я пыталась позднее объяснить сквозь плохо сдерживаемый смех Симе, но она так и осталась каменно-непреклонной и, кажется, всерьез решила не разговаривать больше со мной. Ну ладно, завтра снова попытаюсь подольститься к ней, не станет же она целый век дуться на меня. Кстати, рассердилась Сима и на Нинку. Она также играет с ней «в молчанку» и даже в сердцах назвала ее «предательницей».

Сейчас уже все улеглись. В доме затихло. Только посвистывает где-то за плитой, напоминая о благословенном лете, невесть откуда взявшийся сверчок, да доносится через стенку едва слышный плач маленького Пауля. Ах, надо бы и мне последовать примеру остальных, тем более в моей постели еще несколько минут назад было так тепло и уютно, а здесь, в кладовке, мрак и холод окутывают сырые стены, и, кажется, все помещение заполнил тяжелый, терпкий аромат лежалых овощей и картошки. Но мне хочется хоть немного написать о дне сегодняшнем, а также о событиях минувшей недели.

Итак, о сегодня. Как я уже сказала выше, день этот прошел монотонно и скучно. Правда, некоторое разнообразие внесла наша послеобеденная вылазка (с Верой, Симой и Нинкой) в деревню – на почту, к Клееманну и в «Шалман». На почте мне повезло, я сумела купить две пачки писчей бумаги и даже пару тетрадей. У Клееманна пробыли недолго, так как Галя оказалась занята, а в зале расположилась группа каких-то расхристанных немецких вояк-отпускников, с расстегнутыми возле воротов тужурками и с наглыми, хмельными глазами. Они были уже изрядно пьяны, но продолжали лакать пиво, – на столе возле каждого стояли наполненные почти доверху кружки. Завидев нас, они принялись громко ржать, выкрикивать всякие непристойности. Один из сидящих поблизости молодчиков – очень бледный, со спутанными темными, влажными на висках волосами, пошатываясь, подошел к Вере, крепко схватил ее за руку: «Айн кюсс, фрейляйн! Айн зюссе кюсс фон шене руссише медхен!»[5]

Вера с силой отдернула руку: «Пошел прочь, дурак! Ишь чего захотел – „айн кюсс“! Разве тебе еще не надавали в России хороших пенделей?»

Хорошо, что снова выручил Клееманн. Проворно выскочив из-за стойки (привык, видно, к подобным сценам), он принялся уговаривать пьяного любителя «сладких поцелуев»: мол, эта русская девушка вполне благовоспитанная и порядочная, а ее хозяйка – известная в округе благочестивая дама. А сам в это время тихонько подталкивал загулявшего вояку к его гогочущим собутыльникам. Тут, конечно, и мы тоже не стали терять даром время – быстренько выскочили за дверь. Сима, разумеется, немедленно отчитала Верку. Ну, зачем она нарывается на неприятности, упоминая о «пенделях»? Ведь они теперь все понимают по-русски.

В «Шалмане», кроме всех тамошних обитателей, мы застали еще Ольгу и Галю от Клодта. Ольга, сидя у окна, тихонько бренчала на балалайке, которую довольно сносно смастерил из кусочков древесины и фанеры прибывший сюда с месяц назад с «арбайтзамта» молодой чернявый парнишка по имени Василий. По национальности этот паренек узбек, и вообще-то, его имя – Рустам, но он с первого дня попросил звать его Васей, что теперь все и делают.

Нашему приходу обрадовались. Ваня-Черный тотчас притащил скамейку. Уселись, принялись «балакать» о том о сем. Я рассказала, что мне удалось услышать по радио у Шмидта, а также о недавнем победном салюте в Ленинграде. Ваня-Великий подтвердил: он узнал вчера от местного швайцера, что сейчас на Украине окружены большие немецкие соединения.

Потом Ольга ударила пальцами по струнам, пронзительным дискантом запела частушки, где забавно перемежались однозначные русские и украинские слова. Что-то наподобие:

  • Милый Ваня на баяне
  • Грал романс на крыше,
  • Вин по лестнице пиднялся,
  • По дробине вышел.
  • Я милому своему
  • Подарю волошек,
  • Синий цветик василек
  • Дюже вин хороший.
  • Мама, ридная моя,
  • Сшей ты мне спидницю.
  • От любви в колодец брошусь,
  • Выплыву в криницю.

В общем, просидели мы там больше часу. Перед уходом я заглянула за цветастую занавеску, что отгораживает задний угол комнаты. Там молодая мамаша Ольга, сидя на измятой постели и обнажив налитую, круглую, как полная луна, грудь, кормила своего младенца. Малыш яростно чмокал белыми от молока губами, шлепал беззубыми деснами, при этом то и дело потешно морщил короткий носик-пуговичку. Его маленькая, похожая на огурец головенка, покрытая редким, рыжеватым пушком, подергивалась в такт глотательным движениям. Младенец изо всех своих силенок пытался выпростать из пеленок ручонку наружу, освободившимися крохотными розовыми пальчиками, сплошь перевитыми обрывками каких-то пушинок и ниток, деловито мял край материнской груди. Надо же, уже настоящие, человеческие, только очень-очень маленькие пальцы, с четко очерченными овальными белыми ноготками. Какая все же прелесть и искусница эта наша мудрая женская природа, умеющая создать подобное чудо!

– По-моему, твой сынишка на тебя похож, Оля, – на подбородке намечается ямочка, и форма рук – твоя, – сказала я Ольге, когда она, спрятав в бесчисленных складках блузы свою луноподобную грудь, бережно отложила уснувшего малыша в сторонку. Ольга подняла на меня слегка порозовевшее лицо:

– Ни… бильше похож на свово батьку. Вон и носик, як пупочек, и скулки широченьки. И назвали мы нашего сынку, як свово татку, – Леонидиком… – (Ох и гад же все-таки ползучий этот «татка», Леонид-Леонард! Ведь, как мне кажется, он так и не побывал еще в «Шалмане», не навестил Ольгу с сыном.)

Не успели мы прийти домой, как «шалмановская» братия – оба Ивана – Черный и Великий, а также Василий – поспешили нанести нам ответный визит. Мне страшно хотелось уединиться в своей кладовке, но – ничего не поделаешь! – пришлось развлекать гостей. Поиграли в карты – в «дурака» да в «Акулину», потом просто разговаривали. Я спросила Рустама, почему он решил изменить свое имя? Он помолчал, ответил нехотя: «Друг у меня был, Васей звали. Из Саратова. Вместе, в одной роте служили. Хороший такой парень. Убили его…»

Вот так и прошел сегодняшний выходной. Странно, что уже три недели мы не видели Павла Аристарховича с Юрой. Не стряслось ли там у них что плохое, не заболел ли кто? Если и в следующее воскресенье их не будет – надо навестить нашего «бывшего».

Ну а теперь о другом. В прошлый понедельник и вчера, в субботу, был Роберт. В то воскресенье, когда я напрасно ждала его, он, по его рассказу, выбрался благополучно из лагеря и даже успел пробежать половину пути, когда вдруг на повороте в Грозз-Кребс увидел в сгустившихся сумерках группу фельджандармов с железными бляхами. И, опасаясь снова повредить нам, поколебавшись, повернул обратно. А потом будто бы не спал всю ночь от тоски и досады.

В понедельник мы просидели с ним до половины двенадцатого ночи, вчера – до двух часов. Я опасалась, что при появлении его в нашем доме снова обрушится на мою голову буря, но тут Роберт проявил весьма мудрую осмотрительность и предприимчивость. Во-первых, он очень своевременно и тактично извинился перед всеми (а перед мамой, хитрец, – особо) за доставленные нам под Новый год неприятности, во-вторых, уверенно заявил, что теперь он точно знает, как ему следует поступать впредь, если снова неожиданно грянет полицейская облава. Он попросил разрешения пройти вместе с мамой, Симой и мной в кладовку и там, откинув в сторону закрывающее окно одеяло и осмотрев раму, радостно сообщил нам, что, как он и думал, – все в порядке и что мы можем отныне быть абсолютно спокойными… При появлении нежданных гостей, при первом их стуке в дверь, он, Роберт, без промедления выскочит в окно, которое, как он сейчас убедился, выходит на задворки дома, и уже через минуту будет далеко. А там… А там – ищи ветра в поле.

На всякий случай Роберт тут же снял с гвоздя в коридоре свою шинель, отнес ее в кладовку и положил на стоящие возле окна картофельные ящики. «Чтобы все было наготове», – сообщил он, улыбаясь.

Честно признаться, мое самолюбие слегка царапнул этот его практицизм. Тем более что ехидина ареВ тут же не преминула пробурчать ядовито: «Вот-вот… Видишь, какой прыткий этот твой Падик. По всему видно – имеет уже большой опыт прыганья из чужих окон. Наверное, не раз приходилось удирать от полиции». Но потом эта досада улеглась. Мне и впрямь стало вроде бы спокойней на душе от сознания того, что вот оно – спасательное окно – рядом, и стоит только полицейским держимордам с бляхами постучать в дверь…

Если сказать коротко – оба вечера прошли на «хорошо», можно даже признать, – на «отлично». В первые часы все вместе сидели за разговорами в кухне (в комнате не решились), затем на какое-то время мы с Робертом оставались вдвоем. Именно тогда, в понедельник, он и сообщил нам о победном салюте в Ленинграде, а заметив, какое действие произвели на меня, Симу и маму его слова, принялся уверять, что после войны Ленинград будет еще краше, что город-герой по праву достоин того, чтобы стать лучшим и красивейшим городом на Земле. «Мы поедем в твой Ленинград вместе», – шепнул он мне и незаметно крепко сжал под столом мою руку (с недавних пор мы как-то незаметно перешли с ним на «ты»).

Роберт оказался очень занимательным собеседником. Он интересно и живо рассказывал о своей жизни в Палестине, в Индии и в Африке, о тамошних народных обычаях и традициях, с юмором вспоминал о своих встречах с разными людьми. Сколько же он видел и сколько знает! Должна признаться здесь, что очень часто я с чувством растерянности ощущаю себя рядом с ним такой неинтересной, невзрачной и неловкой! Это сознание собственной ограниченности, естественно, еще больше сковывает, и зачастую я, злясь и досадуя в душе на себя, теряюсь в разговоре с ним, как-то не могу найти подходящих слов.

– А как тебе понравилась Франция – эта, как я о ней читала, страна резких контрастов? – не утерпев, спросила я Роберта. – Красивые там девушки?

– Понравилась. Очень. Хотя контрастов во Франции, пожалуй, не больше, чем в любой другой стране мира, – с улыбкой ответил он и внимательно посмотрел на меня. – А девушки… что ж… Среди них, как и повсюду, встречаются очень красивые.

Тут Роберт встал, обогнув стол, подсел ко мне рядом, на скамейку, притянул к себе за плечи. «Знай, – сказал дрогнувшим голосом, – что для меня самая красивая, самая привлекательная и самая желанная девушка на Земле – ты».

После последовавших затем двух-трех поцелуев принялся шутливо объяснять, почему он полюбил меня… Ну, просто представить себе невозможно, – в тот майский день он даже не думал и не гадал, что произойдет что-то необычное. А тут пришел, как всегда, от скуки к Степану и видит – сидит за столом с картами в руках этакая незнакомая маленькая нахалка, смотрит невинно своими зелеными глазами и тут же, без зазрения совести, напропалую жульничает, дурит всех подряд… А потом, как она, эта зеленоглазая, взглянула на него, как ответила на его вполне безобидный комплимент: «Я – русская и танцую по-русски!» Подумать только: она – русская, и поэтому должна танцевать не как все, а исключительно по-русски. Ну, знаете… Вот тогда кто-то невидимый и подсказал ему: «Послушай, а ведь это, наверное, именно та, кого ты так долго ищешь». С тех пор он и полюбил меня, с того дня он только и занят тем, что непрерывно дни и ночи думает обо мне.

– Это подсказал тебе требоР. Мы с ним, кажется, знакомы, – засмеялась я, а Роберт не понял меня: «Кто подсказал? С кем, ты говоришь, знакома?»

Но я решила не допускать его в свое собственное внутреннее «я» – в конце концов, ареВ – это только мое личное открытие, – отделалась какой-то шуткой.

Время летело быстро. Посерьезнев, Роберт опять принялся говорить о своих чувствах, о том, что любит меня всем сердцем, что я для него – весь мир и весь свет и что либо я, либо никто, – он никого и никогда не сможет больше полюбить, кроме меня. Он с горечью посетовал на то, что, вероятно, вскоре их, пленных англичан, отправят в другое место – вглубь Германии, так как фронт с каждым днем приближается. И клялся навсегда быть верным в разлуке и, если потребуется, пройти после войны огонь и воду и разыскать меня, где бы я ни была. Случайно в его рассуждениях промелькнуло: «Как жаль, что я не англичанка или он не русский». Я тотчас же прицепилась к этим словам: «Вот именно это, – заметила, – и явится для нас вечной преградой».

Позднее, когда я, озябнув (в окно сильно дуло), предложила Роберту пересесть поближе к еще не совсем остывшей плите, вышло так, что нас разделил кирпичный угол. «Смотри, Роберт, – сказала я. – Между нами – стена. И так будет всегда».

– Нет! – воскликнул он и, проворно поднявшись, снова подсел ко мне, рядом. – Нет. Придет время, и мы навсегда будем вместе!

Словом, с пылкими объяснениями и с поцелуями время пролетело быстро. Мы и не заметили, как подошло два часа пополуночи, и мне пришлось попросить Роберта о выходе. Сказала ли я ему то, что хотела сказать, к чему так долго готовилась в прошлую субботу? Да, сказала, только, увы, совсем-совсем другое. В ответ на его нежные признания с трудом вымолвила (я говорила и чувствовала, словно бы меня против воли кто-то тянет за язык), что, как мне кажется, я тоже готова полюбить его. Только пусть он меня не торопит. Пусть даст время.

Я произносила эти немыслимые слова, а в моей душе творилось невообразимое. Это только он, Роберт, виноват в том, что я изменила своему твердому решению. Если бы он пришел ко мне в тот вечер, когда я ждала его, – уверена: все было бы по-иному. Я знаю: наше объяснение было бы нелегким, но все равно мы распрощались бы, все равно расстались бы навсегда. Но он не пришел (быть может, искушенный в любовных делах, специально так подстроил, а мне солгал, что испугался полицейской облавы) – он не пришел, и этим заронил в мое сердце самый страшный яд – ревность. Да, должна признаться здесь и в этом: в тот вечер, готовясь к предстоящему решительному объяснению, я одновременно терзалась от уколов ревности. Мне казалось, что Роберт внезапно встретил другую, ну, хотя бы ту «полосатую» польку, что он сейчас с ней, что говорит ей такие же слова, какие говорил мне. И вот результат…

О Боже, зачем я это делаю? Зачем лукавлю перед ним и зачем обманываю себя? Ведь я так и не смогла еще до конца забыть того гордого, сероглазого, который, увы, пренебрег моим большим, возможно, неповторимым в жизни чувством и который теперь сам (я почему-то уверена сейчас в этом) тоже не может не ощущать себя несчастным.

11 февраля

Пятница

Наконец-то в сегодняшней газете очень скупо и туманно сообщается о том, что на Украине, в районе Корсунь-Шевченковского, советским войскам удалось прорвать мощную линию германской обороны и продвинуться незначительно на Запад, в результате чего несколько немецких соединений оказались отрезанными от основных своих частей. «Отважные сыны Рейха, – говорится далее в заметке, – полны решимости не только с честью выйти из создавшегося положения, но и оттеснить уже в скором будущем вражеские войска далеко на Восток». Мол, на это их вдохновляет воля Всевышнего, а также твердо обещанная действенная помощь великого фюрера и моральная поддержка всего немецкого народа. Появилось также и крайне осторожное сообщение о том, что на Ленинградском фронте германские войска вынуждены были оставить свои прежние позиции и под давлением советских наземных и воздушных частей отступить в западном направлении.

Ах, какие прекрасные, какие замечательные новости! Хотя они уже были известны нам и раньше – все равно несколько раз поочередно читали-перечитывали эту заметку. Шли после обеда на работу в самом радужном настроения, но поганец Адольф-второй постарался все же испортить его.

Всю эту неделю молотили пшеницу и ячмень. Сегодня домолачивали остатки. Я, как всегда, запускала снопы в машину, которые подавал мне снизу Леонид, Миша возился возле бункера с мешками, а мама и Сима в облаке пыли оттаскивали кубы соломы в освободившийся отсек. Через распахнутые ворота сарая я увидела сквозь пыльную завесу, как к дому подкатил Шмидт. Бросив мотоцикл возле крыльца, ссутулившись, торопливо пошагал к сараю. Однако, сделав несколько шагов, словно забыв что-то, вернулся, пошарив в притороченной к заднему сиденью сумке и вытащив из нее сложенную вчетверо газету, снова поспешил к нам. Вся его поза выражала крайнее нетерпение.

У меня неприятно дернулось сердце, сразу стало сухо во рту: «Что-то произошло. Случилось что-то необычное. Что же?» И Миша с Лешкой тоже почувствовали в набычившейся панской фигуре нечто зловещее, с тревогой смотрели на приближающегося Шмидта.

– Спустись сюда! – с ходу выключив тарахтящую молотилку, жестом приказал мне Шмидт и, присев на наполовину заполненный мешок, развернул перед собой газету.

Ничего не понимая, я спрыгнула на землю: «Что случилось?»

– Вот ты недавно говорила, прямо-таки визжала от радости, что русские близко, что они скоро будут здесь. – (Ах, ничего-то этот нацист не забывает, ничего не оставляет без внимания, что касается нас, его рабов. Запомнил, конечно же, и те слова, что я сгоряча выпалила Кларе в тот момент, когда она застала меня в их доме возле радиоприемника). – Радуетесь, а не знаете, что всех нас впереди ожидает, и главное, вас – «остарбайтеров»! Ведь в вашей хваленой России таких, как вы, считают изменниками народа и поступают с вами как с подлинными предателями. Вот, посмотрите сами… Полюбуйтесь!

Коротким, толстым пальцем он ткнул в середину газетного листа, где на большом темном фотоснимке смутно различалась гора растерзанных, полураздетых тел, среди которых можно было угадать несколько женщин и детей. Рядом с убитыми стояли три угрюмых, зверского вида красноармейца с автоматами в руках. На их шапках-ушанках ясно виднелись пятиконечные звездочки.

– Вот так по приказанию Сталина жиды и комиссары расправляются с попавшими в оккупацию советскими людьми, – злорадно повторил Шмидт, поочередно оглядывая каждого из нас. – Но это, учтите, еще там – в России… А если в их лапы попадутся такие, как вы, кто работает здесь, в Германии, – расправа над ними, несомненно, будет еще более жестокой и изощренной. Тут, в газете, так и говорится: «По следам красных тянутся шеренги виселиц и остаются горы расстрелянных и замученных людей, которых лишали жизни только за то, что они когда-то, в чем-то оказали хотя бы самую незначительную услугу немецким войскам…» Вот, пожалуйста, прочти сама… А то – радуются, кретины, наверняка ждут их, своих, русских, и не думают, не подозревают о том, что сами же торопят, приближают свою верную кончину!

Шмидт сунул газету в мои руки, поднявшись с мешка, принялся метелкой отряхивать пыль со штанов.

– Мы уже видели эту фальшивку, – сказала я, возвращая газету обратно. И на сей раз не солгала Шмидту: на днях в «Новом слове» действительно была помещена точно такая же фотография, а уж расписано-то было под ней о злодействах советских комиссаров над попавшим в оккупацию мирным населением – ой-ей-ей сколько! – Это все неправда, господин Шмидт! Такого среди русских быть не может. Никогда не может быть! Мы знаем своих людей, они не способны на бессмысленную жестокость… И притом – разве ж мы виноваты? Нет… Я лично не верю и никогда ни за что не поверю! Этот снимок – настоящая фальшивка.

– Не веришь?! Ну хорошо. Придет время, и вы сами, на собственной шкуре убедитесь в том, что Сталин никогда не простит таких, как вы, и никогда Россия не примет вас обратно!

Он повернулся, чтобы уйти наконец, но снова остановился. В его взгляде мелькнула злорадная насмешка: «Тебе советское радио на днях сообщило, что, мол, русские приближаются. Не дождетесь вы их! Скоро, очень скоро всей Советской армии придет конец. Ваших нынешних союзников, англо-американцев, вовсе не устраивает, чтобы Сталин и его большевики одержали победу. Они, несомненно, ищут или уже нашли пути для заключения перемирия с Дейтчланд, а затем повернут свои силы против Советов. Знайте, так все и будет! Вы еще вспомните старого Шмидта…»

Тут «старый Шмидт» спохватился вдруг, что молотилка простаивает, а мы бездельничаем, и заорал: «Ну а теперь принимайтесь за работу! Хватит болтать. Лось! Сегодня чтобы домолотили все остатки ячменя и подгребли отсеки – завтра я должен отвезти зерно в город. Когда стемнеет – пусть Леонард подключит движок, даст свет. – Заметив наши с Мишкой протестующие движения, добавил мстительно: – Ни-че-го! Немножко переработаете сверх положенного – не беда. Не переломитесь, Сталин потом, хе-хе, пожалеет вас…»

Опять, опять этот гнусный нацист завел речь о якобы готовящемся предательстве союзников. Откуда у него такие сведения? Где-то, что-то слышал? Или знает наверное? Как бы там ни было, а настроение он подпортил нам основательно. Да еще этот страшный снимок! Конечно же, я никогда, никогда не поверю в то, что груда растерзанных тел – дело рук наших, советских воинов, но все равно сердце сжимают боль и тревога. Что ждет нас, «восточников», впереди? Неужели грядущий мир на Земле принесет всем народам планеты праздник и радость, и только нам, российским изгоям, – горе и беды? Неужели Россия навсегда отвернется от нас, не простит нам нашу невольную вину?

Панское «немножко переработаете» обернулось почти полутора часами. Домолачивая слежалые снопы, давились пылью и на все корки поносили поганца Шмидта. Домой пришли уже около восьми часов. Едва успела умыться и привести себя мало-мальски в порядок, неожиданно заявился Роберт. Сказал, что имеет в своем распоряжении всего полчаса, а пришел затем, чтобы предупредить меня, что ни в субботу, ни в воскресенье он не сможет быть у нас, так как в их лагере намечается какая-то «проверка из центра» (а в его вчерашнем письме, что принесли мальчишки, он как раз сообщал обратное). Ну и слава Богу, честное слово, мне сразу стало легче на душе.

То, что рассказал Роберт, значительно дополнило сегодняшнее газетное сообщение. Оказывается, под Корсунь-Шевченковским окружено свыше ста тысяч гитлеровцев! Для избежания напрасных потерь наше советское командование предложило «окольцованным» немцам ультиматум о добровольной капитуляции, но они, придурки, отказались. Верно, велики еще у них надежды на своего фюрера, на то, что не оставит он их подыхать в западне. Только, мне кажется, напрасно они надеются. Ведь так было уже когда-то под Сталинградом, так было и под Воронежем. Не повторится ли все и теперь? Откуда же взять фюреру обещанную пресловутую помощь, если Дейтчланд до предела обескровлена, и в армию призываются уже подростки. Это ведь только в сказках можно легко достичь всего: по сусекам помести, по амбарам поскрести… Так что варитесь вы, отважные сыны Рейха, в жарком котле до конца, только не до победного конца, а до своего последнего – смертного. Сколько же еще похоронок получат немецкие матери, сколько горючих слез будет ими пролито.

Хорошие новости и о Ленинградском фронте. «Русские полным ходом продвигаются на Запад, им сейчас активно помогают „лесные“ люди – партизаны», – сказал Роберт. – Освобождены города Ямбург и Доф».

Ну, Ямбург – это понятно. Я вспомнила, что так назывался нынешний Кингисепп. А вот – Доф… Такого города я что-то и не припомню. Может быть – «Дно»?

– Нет, – упрямо покачал головой Роберт. – Я сам слышал – «Доф».

– Это, наверное, Гдов, – догадалась Сима. – Там до войны Марусины знакомые жили.

– Точно, – обрадовался Роберт. – Но я же так и сказал – Доф.

Я немного проводила его за дом Гельба. Дальше идти не решилась, так как с небес ослепительно сияла, четко освещая молочно-серебристым светом снежную дорогу и все окрестности, отдраенная до медного блеска круглая луна. Роберт опять повторял те же слова, что и раньше, просил постоять с ним хотя бы еще минут пяток. Слушать его доставляло удовольствие, но было холодно, кроме того, вдали, возле железнодорожного переезда, вдруг показалась чья-то движущаяся тень, и нам пришлось быстренько расстаться… А сейчас я расстаюсь с тобой, мой дневник. Уже слишком поздно. Спокойной ночи.

14 февраля

Понедельник

Умерла Мария Арнольдовна – та самая русская эмигрантка из Готенхафена, похожая на хрупкий одуванчик старушка, с которой мы встретились однажды у Павла Аристарховича. Бедная, бедная наша полусоотечественница, полуиностранка. Как сказал Павел Аристархович, она умерла внезапно, без покаяния и без соборования, и теперь ее беспокойная, исстрадавшаяся душа мечется над Россией – непременно над Россией (!), – которую она не переставала любить ни на один день, разлука с которой была для нее самым огромным жизненным несчастьем.

– Вы полагаете, что у человека есть душа и она бессмертна? – спросила я Павла Аристарховича.

– Безусловно, есть, – серьезно ответил он. – При рождении каждого человека Высший Промысел вкладывает в него душу, иными словами – Духовное Начало. Естественно, что после физической смерти душа покидает телесную оболочку, возвращается в свою небесную обитель.

– Как я понимаю, Высший Промысел – это Бог – символ разума, добра, справедливости. Значит, и Духовное Начало должно было бы воплощать в себе только добро, чистоту и порядочность. Почему же на свете так много злых, недобрых людей, почему так много горя, страданий, крови?

– Видишь ли, девочка, – Павел Аристархович по-прежнему говорил очень серьезно, – в душе каждого человека живут и беспрестанно борются между собой два Начала – Доброе и Злое, иначе Бог и Дьявол. Действия любого из нас зависят от того, кто из них победит, какое Начало перевесит. Тут, конечно же, многое зависит и от условий жизни, и от воспитания, и от окружающей среды. Крови и страданий в мире потому и много, что, к сожалению, человек слаб, – он легко может попасть в расставленные Дьяволом сети, – легко поддается разным соблазнам – стремлениям к богатству, к славе, к власти. А отсюда и его пороки – ложь, подлость, злобность, жадность, стяжательство, корыстолюбие…

Вот уж никогда ни думала, ни гадала, что Павел Аристархович столь религиозен и набожен… А интересно, все же, если следовать его теории, чего или, вернее, кого в моей душе больше – Бога или Дьявола? Кажется, жадности и стяжательству я не подвержена. Начисто отрицаю в себе корыстолюбие и скупость. Уверена также, что не способна и на подлость. А вот что касается других пороков… Знаю, что бываю и зла, и нетерпима, и несправедлива, и что часто черной ненавистью полнится душа. И еще: за последнее время я что-то сильно пристрастилась к вранью. Но если рассудить здраво, моя ложь почти всегда вынужденна, как говорится, «во благо» и соответствует народной мудрости: не соврешь – не проживешь… Ну-с, а какие там еще пороки? Ага – стремление к богатству, к власти, к славе… Власть и богатство, пожалуй, отмету сразу, потому что властвовать считаю себя неспособной просто в силу своего характера, а особого богатства я, к счастью или к сожалению, никогда не знала, поэтому и отношусь к нему равнодушно. Подчеркиваю: сейчас так отношусь. Дай-то Бог, чтобы и впредь не дать погрязнуть душе в мелочной рассудочности, в скопидомстве и в алчности. А слава… О, тут все обстоит не просто, далеко не просто. Говорить об этом не хочется, но, уж коли взялась разоблачать себя, – надо до конца. Так вот: если присущие моей натуре честолюбие и тщеславие (увы, что есть, то есть) – порок, значит и я тоже порочна. Правда, мне не довелось еще узнать ни вкуса, ни цвета, ни запаха этой неизвестной, заманчивой славы, но, как недавно выяснилось, оказывается, я стремлюсь к ней. Об этом можно догадаться из стихотворения, которое на днях буквально, от великой моей гордыни, вылилось на свет Божий откуда-то из самых дальних тайников души. Его я приведу в конце сегодняшней записи, а пока только скажу, что, казалось бы, навсегда и прочно принятое мною около года назад (точнее: когда тяжело заболела мама) решение посвятить себя в туманном (и, конечно, свободном) будущем медицине вдруг сразу и напрочь рухнуло – надеюсь, теперь уже окончательно – и взамен его пришло другое. О том, какое оно, – чуть позже…

Павел Аристархович с Юрой пробыли у нас недолго. Они только вчера вечером вернулись из Готенхафена и, конечно, еще не пришли в себя. Перед тем как удалиться, Павел Аристархович сказал нам: «На сорок дней мы с Юрием вновь поедем навестить могилу Марии Арнольдовны, а затем Георгий Николаевич приедет вместе с нами на недельку-другую сюда. Он убит и потрясен смертью мамы. Мария Арнольдовна, хотя и казалась на вид очень дряхлой, беспомощной женщиной, она всегда была для него крепкой опорой, единственным человеком, кто его любил и понимал до конца. Теперь он совсем одинок, и я боюсь, что одиночество, в конце концов, его сломит».

– Пригласите от нашего имени Георгия Николаевича к нам, – сказала мама. – Все-таки перемена обстановки… Может быть, хоть немного развеется. К тому же ведь все мы свои – русские.

– Сердечно благодарю и вас, дорогая Анна Петровна, и всех остальных, за вашу доброту и искренность, – проникновенно произнес Павел Аристархович и приложился к маминой руке. – Я ведь только что сам хотел попросить вас об этом… об этой милости. Действительно, все мы – русские, как вы выразились, – свои, и Россия для каждого из нас едина и неделима. Весьма, весьма благодарен.

В отношении последних фронтовых новостей Павел Аристархович также согласился, что прорыв блокады Ленинграда является для немцев окончательным моральным крахом. Советские войска, сказал он, наступают сейчас широким фронтом и, как ему стало известно, взяли вчера город Лугу. Что же касается боев на Украине, несомненно, попавшим в капкан гитлеровцам не избежать той же участи, что была для них уготована под Сталинградом. «В этом году, – твердо заключил он, – самое позднее – к осени, должно все закончиться. Но возможно, что произойдут какие-то изменения в недрах самого Вермахта, и тогда Германия рухнет еще раньше».

Я хотела рассказать Павлу Аристарховичу об угрозах Шмидта в отношении предполагаемого вероломства наших союзников, но потом раздумала. Ведь так хочется верить в только что услышанное! Как он сказал, наш «бывший»: «Все закончится самое позднее – осенью…» Это значит осталось ждать всего каких-то полгода. Всего каких-то коротких и вместе с тем таких долгих полгода! А что, если это произойдет раньше? О Господи, Господи, Господи, я снова с великой мольбой обращаюсь к тебе – помоги нашим воинам одолеть этот, пожалуй, самый трудный и кровавый рубеж. Помоги, Господи, России.

Вчера у нас опять было много народу – из Почкау, из Брондау, из Хехтфельде. Я понимаю – русскую и украинскую «братву», а также поляков влечет к нам газета, но новостей в ней, особенно в последнем номере, по-прежнему – увы и ах. Зато много устных слухов, домыслов и даже легенд. Вот ими и делились все наперебой – кто во что горазд. Мы и других слушали, и, конечно, сами рассказывали обо всем, что нам известно.

Психопатый Шмидт снова не вытерпел, прибежал к нам с привычными угрозами. Но сидевшие у нас в тот момент Степан, Василий и Сашко тотчас предъявили ему «аусвайсы». Несмотря на это, Шмидт все же шумно выпроводил их. Однако не успела за ним, а также за нашими неудачливыми гостями закрыться дверь, как тут же пожаловали другие – Михаил, «шалмановцы», Ваня Болевский. Нанес нам вчера визит и Ваня СМЫК – пуще прежнего расфранченный, набриалиненный, благоухающий каким-то резко-приторным ароматом. Как всегда, достал свою гармошку, принялся наигрывать разные немецкие штучки.

– Что-то мы тебя давно не видели здесь, – сказала ему Вера (они с Галей от Клееманна только что пришли к нам), – и вроде бы похудел ты, Ванюша, – наверное, окончательно в свою хозяйку втрескался.

– Хызяйка тут ни при чем, – отложив гармошку, сухо отозвался Ваня. – Хызяйка и есть хызяйка… Болел я, потому и похудел. – Он покосился на меня. – Я и сейчас еще нездоров. Больше от чуйств.

– От чего? – прыснув, переспросила Галя.

– От чуй-в-ств! – старательно выговорил Ваня и добавил мечтательно: – Ах, эти чуйвства… – Он сердито посмотрел на хохочущих Верку и Галю. – И чего, дуры, гогочут?

Позднее мы с Мишей и Леонидом пошли к Гельбу послушать радио. Мне не терпелось также попросить у Генриха еще раз его атлас, чтобы наглядно представить себе, как далеко откатился сейчас фронт от Ленинграда.

В их доме царила тишина. Гельб, сидя возле стола со сдвинутой к одному краю скатертью, ремонтировал на разостланной газете будильник. Внутренность часов лежала отдельно от корпуса, тут же находились какие-то винтики, пружинки. Фрау Гельб, сидя возле камина, что-то вязала. Анхен и Генриха в комнате не было.

– Проходите, проходите, – приветливо пригласила нас Гельбиха, когда мы, стукнув в дверь, возникли на пороге, и с улыбкой обратилась ко мне: – Пожалуйста, пройди сама в кухню, принеси сюда табуретку. Мне трудно вставать. Моя нога… Ты знаешь – где.

По радио ничего нового не сообщили – повторили лишь то, что нам уже известно из газеты. Мне страшно хотелось узнать мнение Гельба о происходящих под Ленинградом и на Украине событиях, о том, что он думает о новом «котле». Я уже и заикнулась было об этом, но, взглянув случайно на фрау Гельб, тут же прикусила язык. Гельбиха была на этот раз без своего привычного чепца, и меня поразило, какими снежно-белыми стали ее еще совсем недавно темные с серебристой проседью волосы и как неправдоподобно резко выделяются на этом фоне ее страдальческие, обведенные коричневыми кругами глаза.

– А зачем тебе нужны Анхен и Генрих? – спросила меня фрау Гельб после того, как подробно ответила на мой вопрос – где молодежь, – что Анхен ушла в деревню, к подруге, а Генрих отправился в Мариенвердер на очередное сборище «гитлерюгендов», которые городской магистрат организует теперь три раза в неделю. – О, если ты не хочешь подождать возвращения Генриха, можешь сама пройти в его комнату и посмотреть то, что тебе надо, – сказала она. – Тебе же известно, где у него лежат эти карты… Мне помнится, ты однажды уже брала их. Иди, иди, не стесняйся. Кто знает, когда он на этот раз вернется, когда их отпустят.

В комнате Генриха, похожей на тесный чулан, с трудом размещаются только стол, стул и узкий, накрытый старым байковым одеялом диванчик. Я подошла к небольшому столу, застланному куском зеленого, сплошь в пятнах краски картона, выдвинула единственный ящик. Сверху лежало несколько пухлых папок – я знала, что в них Генрих хранит свои рисунки. Тут же находились початая пачка бумаги, коробки с карандашами и перьями, принадлежности для черчения, акварельные краски, однобокие стирательные резинки, кисточки.

Добираясь до атласа – мне было известно, что он находится в самом низу, – я нечаянно чуть не уронила на пол одну из папок, при этом, стараясь удержать ее, сильно встряхнула. Несколько верхних листов выехало за картонный край, изображенное на них чье-то девичье лицо показалось мне смутно знакомым. Это что же – новые рисунки? Как интересно… А что, если я их посмотрю?

И тут вдруг меня обожгло ужасно неловкое чувство. Словно бы я совершила какой-то недостойный проступок, или словно бы подсмотрела в замочную скважину нечто запретное. На рисунках, выполненных цветными карандашами, была изображена именно я – то несущая в ведрах воду, то развешивающая на задворках белье, то сидящая в сумерках на ступеньках крыльца. Улыбающаяся, грустная, озабоченная. А на одном из листов фантазия художника изобразила вдруг меня в таком виде, в каком я в своей жизни никогда не бывала, – с элегантной гладкой, на прямой пробор и опускающимися вдоль лица локонами, прической, в небрежно накинутом на плечи шикарном меховом палантине. Наверное, подумалось мне, Генрих позаимствовал подобный образ у своей любимой актрисы Марикки Рокк. Ну и ну…

Торопясь, я сложила рисунки обратно в папку, поправив раскиданные коробки, перья, резинки, постаралась придать содержимому ящика прежний вид. Бог с ним, с этим атласом! Вдруг именно сейчас вернется Генрих и застанет меня здесь за столь неблаговидным занятием.

– Что так быстро? – с безмятежной улыбкой спросила меня фрау Гельб. – Неужели успела уже посмотреть свои карты? Да нашла ли хоть ты их?

– Да, конечно. Большое вам спасибо. – Меня мучило опасение, что Гельбиха по своей простоте расскажет Генриху о том, что я, пусть даже с ее разрешения, беспардонно рылась в ящике его стола. – Боюсь, – добавила я, – как бы Генрих не рассердился на нас за наше самоуправство.

– Рассердится? Ну что ты! За что же? А впрочем… впрочем, мы и не скажем ему об этом. – Покосившись на занятого своим делом Гельба, она с видом заговорщицы лукаво подмигнула мне. – Мужчинам, даже таким юным, как наш Генрих, совсем не обязательно знать, чем занимаются женщины в их отсутствие.

Ну, вот и все о минувшем воскресенье. Сегодня ничего достопримечательного, – кроме очередного письма от Роберта, в котором он трагическим тоном сообщает, что их обманули, и никакой проверки из «центра» в лагере не было ни в субботу, ни в воскресенье, и что ему страшно обидно за то, что два долгих дня он вынужден был провести вне моего общества, – не произошло.

Ну а теперь я должна выполнить обещанное – записать сюда свое недавно рожденное и, как я сама осознаю, ужасно дерзкое по смыслу и крайне неприличное по раздутому самомнению стихотворение, само написание которого можно назвать бездумным пижонством или даже святотатством. В оправдание себе скажу только, что оно появилось лишь после того, когда Галя, возвращая мне мою тетрадь со стихами (никогда никому не давала ее, а вот Гале как-то под настроение не могла отказать), – когда Галя сказала, глядя на меня с задумчивым удивлением: «Знаешь, а ведь ты – поэт… Честное слово! Настоящий, настоящий поэт!»

Итак, вот оно.

МЕЧТА?!
  • Февраль. Воскресенье. Мороз и снежок.
  • На темных ресницах белеет пушок.
  • Румянит лицо и хватает за нос
  • Веселый, здоровый, бодрящий мороз…
  • Сегодня на сердце столь много «такого»,
  • Что я растерялась, по правде, немного.
  • Сегодня внезапно и вдруг поняла,
  • Что в жизни я место свое обрела.
  • Я с прежней идеей покончу отныне —
  • Призвания нет у меня к медицине.
  • Мне медиком быть – значит вовсе не жить,
  • А только безвестно и жалко служить.
  • Простите меня, вы, орлы медицины,
  • Что так говорю я о вашей святыне.
  • Но только мне счастья у вас не найти,
  • Я сердцем иду по другому пути.
  • Как радостен путь тот для смелых душой,
  • Как крут и коварен для робких порой,
  • Как можно легко поскользнуться и сдать
  • И как тяжело до вершины достать!
  • Каков бы он ни был – я там все же буду!
  • Пусть трудно, пусть горько – о всем позабуду.
  • Пойду. Поскользнусь. Упаду. Снова встану,
  • И так шаг за шагом вершины достану.
  • Дороги иной мне не нужно искать —
  • Я твердо решила, что буду писать…
  • Решила (О Боже!) писателем быть,
  • Решила искусству всю жизнь посвятить.
  • И лучше умру, но с пути не сойду!
  • Я знаю, я верю, что счастье найду.
  • Служенью народу, Отчизне моей
  • Я сердце отдам до конца своих дней.
  • Я знаю, что труден мой путь и суров.
  • Ну что же? Девиз мой отныне таков:
  • «Начать, не страшась неудач и беды,
  • Не трусить, бороться, искать и найти».
  • «Найду!» – говорю я без страха и твердо.
  • «Дойду!» – добавляю с улыбкой и гордо.
  • Прощай, медицина – И ЧТОБ ТЕБЕ ПУСТО!
  • Великое, славное, здравствуй, ИСКУССТВО!

21 февраля

Понедельник

Не заглядывала сюда неделю, а новостей, причем хороших и интересных, накопилось уйма. Первая и самая главная из них – взята Старая Русса! Советские войска, преследуя отступающих гитлеровцев, вступили на территорию Эстонии… О Господи, спасибо, спасибо тебе! Я знаю – ты меня слышишь, мои молитвы доходят до тебя. Итак, ура, ура, ура!!

Вторая новость та, что я все вчерашнее воскресенье провела у… Зои Евстигнеевой. Вот так, как говорится, – не думала, не гадала… Моя поездка к ней в общей сложности прошла замечательно, было много интересных встреч, но об этом следует по порядку.

Примерно с прошлой среды я стала серьезно подумывать о том, не съездить ли мне действительно в грядущее воскресенье к Зое. Сима поддержала меня: мол, в прошлый раз ты сунулась со своей просьбой об «аусвайсе» к Шмидту в неподходящий момент: как раз была горячка в работе, к тому же он находился не в настроении. Мол, попытайся еще раз. Как говорится: попытка не в убыток.

В субботу утром я изложила Шмидту свою просьбу. Он, как и следовало ожидать, кисло поморщился: «Что у вас, у русских, за склонности – то и дело разъезжать по гостям. Лишь бы не работать!»

Пришлось напомнить ему, что у своей подруги, куда прошу пропуск, я не была еще ни разу и что воскресенье – нерабочий день.

– А если ты сбежишь? – Он пристально смотрел на меня. – Впрочем, с этим «аусвайсом» далеко не уйдешь – он действует только в пределах района Мариенвердер… Не вздумай к тому же опоздать на вечерний поезд!

Шмидт, хмурясь, выдал мне пропуск. Вернувшись с работы, я быстренько вымылась в кухне (как же не хватает мне сейчас душа!), приготовила все для завтрашней поездки и побежала к Бангеру, чтобы заверить свой «аусвайс» (деревенский вахмайстер снова в госпитале, Бангер временно замещает его). И тут чуть-чуть было все не сорвалось. Подойдя к воротам, увидела в глубине двора запряженную парой лошадей бричку. Бангер, в лисьей шубе, в теплой папахе, подсаживал в нее свою грузную супружницу. Поправив край завернувшегося полога, влез следом сам, взял в руки поданные ему Лешкой Бовкуном поводья. Я стремглав бросилась к бричке.

– Господин Бангер!

Недоуменно обернувшись в мою сторону, он опустил вожжи.

– Чего тебе? Вас ист лос?

– Господин Бангер. Извините, пожалуйста. Мне бы… Завтра я должна поехать… Вот… Господин Шмидт дал пропуск. К моей подруге. Пожалуйста, заверьте мне его. Извините…

– Раньше не могла явиться? – пробурчал Бангер и, отогнув полу шубы, полез в карман пиджака за очками и за ручкой. – Давай сюда твой «аусвайс». – Поставив подпись, сказал, возвращая мне бумажку, с недовольными нотками в голосе: – Господин Шмидт слишком либеральничает с вами, «восточниками». Сейчас не время разъезжать вам по гостям. Чего ты там не видала, у своей подруги?

Я, конечно, не стала встревать в спор с фюрером деревенского гестапо, просто вежливо поблагодарила его:

– Огромное вам спасибо, господин Бангер.

Бангер с женой укатили, а я еще немножко постояла, поболтала с Лешкой Бовкуном. Тут вышли из дома Клава с Ниной и принялись усиленно звать меня к себе. Мол, хозяев не будет до завтрашнего вечера и все их хоромы в полном нашем распоряжении. Сейчас должны подойти ребята. Можно завести патефон, у Бангера есть неплохие пластинки.

«Ладно, на полчаса или, в крайнем случае, на часок можно, – разрешила я себе, направляясь за Клавой и Ниной в дом. – А потом вернусь в свою кладовку и немножко пообщаюсь с дневником. Но только совсем немножко! Завтра утром надо поспеть на самый ранний, первый поезд».

Мои запланированные «полчасика-час» растянулись, однако, на весь вечер (наш Мишка даже прибежал искать меня, а затем тоже остался со мной). Я не пожалела о потерянном времени, потому что оно, время, как раз и не оказалось потерянным бесследно. Бывают же в жизни человека такие часы – к сожалению, их очень немного, – когда и ты, и твои случайные собеседники вдруг раскрываются друг перед другом с самой лучшей своей стороны, и когда внезапно возникает обоюдное чувство симпатии, что ли, высшего взаимного доверия.

Мы семеро (Миша подошел позднее) – Клава, Нина, я, Лео, Бель, Бертус и Иоханнес (оба последних – голландец и швейцарец – появились в имении Бангера где-то месяца полтора назад) – расположились, как порядочные, в барской гостиной перед камином. Лео, Бель, Иоханнес и Бертус на полу, сидя и полулежа на ворсистом ковре, мы – дамский персонал – в пододвинутых к огню мягких креслах (вредная ареВ не преминула тут же съехидничать: «Смотри-ка, расселись, как в той детской сказке, где пес Бобик пришел в отсутствие хозяев в гости к псу Барбосу. Не хватает только появления самого хозяина с метлой!»).

Свет не включали, и наша «живописная группа» освещалась только слабыми отблесками огня, падающими из камина. Нина поставила на маленький столик патефон, притащила стопку пластинок, но музыку так и не включили – просто никому не хотелось прерывать ход задушевной беседы.

Говорили о многом и разном и, конечно, в основном о благословенном довоенном времени. Бель с грустью вспоминал свой родной Ливерпуль, о том, какой прекрасной, размеренно-патриархальной жизнью жили тогда люди. Бертус и Лео, естественно, делились воспоминаниями о достопримечательностях своих «самых чудесных в мире городов» – Антверпена и Кракова, а Иоханнес рассказывал о Берне, о том, какой это красивый город, как удачно сочетаются в нем глубокая старина и модерн, как прямы, широки и чисты его улицы с проложенными в середине их глубокими каналами и как удобны для пешеходов в случае ненастной погоды крытые галереи вдоль зданий. Мы же – я, Клава и Нина – с воодушевлением рассказывали своим внимательным слушателям о нашей счастливой жизни в России, о нашем особом ленинградском мире, где люди добры, приветливы и внимательны и где даже воздух – свежий балтийский воздух – пьянит свободой, чистотой и радостью.

Я вспомнила о прочитанных «Письмах русского путешественника» Карамзина и спросила у Иоханнеса, как чувствует себя сейчас символизирующий его город медведь, по-прежнему ли он живет, прикованный цепью к тумбе, на зеленой лужайке в центре Берна?

Иоханнес, высокий, стеснительный, худущий парень с добрыми голубыми глазами, с удивлением уставился на меня: «Медведь… Зачем медведь?..»

И я поняла, что многое из того, что видел когда-то путешествующий по Европе восторженный русский аристократ Карамзин, начисто смели пролетевшие годы, что милая, добрая старина исчезла, уступив место жестокому натиску цивилизованной современности. Интересно, знают ли, помнят ли сейчас в Швейцарии о славном герцоге Церингенском, который, начав строить город, решил назвать его именем первого убитого им животного. Герцог отправился на охоту, свалил медведя и, согласно принятому решению, наименовал свой город Бером (от немецкого слова Бер – медведь), который впоследствии стал Берном. С того времени и повелось держать в городе живого медведя…

Распрощались мы очень тепло и по-дружески. По-моему, у каждого остались самые приятные впечатления от этого вечера.

В воскресенье, рано утром, я уже сидела в поезде. До Мариенвердера доехала благополучно, если не считать небольшого, несколько омрачившего настроение инцидента. В пустом почти вагоне, наискосок от меня, через проход, сидел какой-то невыспавшийся, непрерывно чихающий и сморкающийся в платок тип, который время от времени неприязненно поглядывал в мою сторону. Наконец он встал, опустился на скамью напротив меня и, указывая взглядом на мой «ОСТ», спросил настороженно:

– Фрейляйн русская?

– Да.

– А куда фрейляйн отправилась в такую рань? И притом одна. Разве русским разрешается ездить в поездах на дальние расстояния?

Я молча достала из кошелки свой «аусвайс», показала ему. Сопливый тип внимательно рассмотрел мой пропуск, приподняв шляпу с лысой головы, вернул мне его обратно.

– Надеюсь, русская фрейляйн не останется на меня в обиде, – сказал со вздохом. – Теперь такое смутное время.

Лысый еще пытался о чем-то заговаривать со мной, снова канючил о «страшном, смутном времени», но на сей раз я решила пренебречь законами вежливости, не отвечая, смотрела в окно.

В привокзальном справочном бюро я узнала, что до фольварка[6], где живет Зоя, можно добраться на автобусе, который вот-вот отправляется. В салоне автобуса было уже не так просторно, как в поезде. Пассажиров поднабралось порядком. Свой «отличительный знак» я решила ни в коем случае не снимать, и на меня, вернее, на мой «ОСТ», поглядывали, кто с любопытством, кто с интересом, а кто и с неприязнью, даже со злобой. Автобус бежал по ровной, обсаженной заиндевелыми деревьями дороге, а я вдруг стала сильно опасаться в душе, что, по «закону подлости», сейчас Зои может не быть дома (ведь я не предупредила ее о своем приезде) – или ушлет куда-то хозяин, или случится что-то другое.

Но к счастью, мои опасения не сбылись, Зоя была дома, помогала польке-служанке на кухне и, конечно, страшно обрадовалась мне. Мы пробыли с нею вместе до вечера, переговорили обо всем, обсудили все новости, повспоминали, поплакали. Зоя сходила к хозяину, объяснив ситуацию, выпросила у него «урляйб» до пяти часов. Она познакомила меня со всеми работающими в поместье поляками и пленными французами. На первый взгляд, это очень хорошие, общительные и приветливые ребята.

После обеда мы с Зоей отправились на соседний хутор, где работают «остарбайтеры». Нас вызвались сопровождать француз с двойным именем Поль-Мишель и поляк Тадеуш. Правда, вскоре Поль-Мишель не без сожаления отстал – нам удалось уговорить его вернуться, так как мы опасались встречи с местным полицаем, который, по рассказам Зои, не уступает в злобности нашему Квашнику. А Тадеуш все же проявил упорство. По нежным взглядам, которыми он с Зоей время от времени обменивались, я поняла, что они симпатизируют друг другу, если не сказать больше. Однако Зоя почему-то не посвятила меня в свой роман, а я тоже не сочла нужным приставать к ней с расспросами.

Русские «остарбайтеры» – их семь человек, все бывшие военнопленные – встретили нас дружелюбно. Конечно, сразу же завязался разговор, посыпались вопросы – откуда я (Зою-то они знают), как мне здесь, в Германии, живется и работается, каково настроение. Я еще раз повторила все, что мне известно о Ленинграде и о «котле» под Корсунь-Шевченковским, затем, как и водится, все вместе шумно обсудили эти события. Вскоре на столе появился металлический закопченный чайник, за ним – хлеб, маргарин, сахарин. Переглянувшись, ребята выставили в центр стола литровую бутыль с мутным самогоном. Мы с Зоей категорически отказались от него (я сразу вспомнила свое новогоднее позорище), принялись за чай.

За разговорами и чаепитием время летело незаметно. Вдобавок неожиданно выяснялось, что один из парней, его зовут Гриша, в какой-то мере даже наш с Зоей земляк. До 14 лет он жил в финской деревушке вблизи от Красного Села, учился в школе в Русско-Высоцком. Затем его семья переехала в Тамбов, где родители купили дом. Как же приятно было слышать знакомые названия, самим повторять их!

В общем, пока мы все радостно охали и ахали по поводу столь счастливого совпадения, вдруг выяснилось, что я вот-вот опоздаю на последний поезд. До автобусной остановки мы почти бежали (кроме Зои, меня провожали также Гриша, Тадеуш и Поль-Мишель). Автобус уже стоял. Я наскоро обняла Зою, пожала руки остальным провожатым – и все. Дверца захлопнулась…

22 февраля

Вторник

Вчера не сумела дописать до конца о своих воскресных похождениях, так как проснувшаяся среди ночи мама увидела мою пустующую постель и, заглянув в кладовку, буквально прогнала меня спать.

Итак, моя запись оборвалась на том, что я вошла в автобус, и дверца за мной захлопнулась… Немного отдышавшись, я решилась – тронула за плечо сидящего впереди меня пожилого немца: «Извините, пожалуйста… Вы не скажете, который сейчас час?»

– Конечно скажу. Почему нет? Пожалуйста. – Расстегнув пальто, немец вынул из нагрудного кармана пиджака часы, щелкнул крышкой. – Сейчас, милая фрейляйн, семь часов сорок восемь минут.

Мне чуть не стало дурно. Так и есть – опоздала на последний поезд. Он отходит ровно в восемь, а автобусу ползти еще больше получаса. Шмидт словно бы накаркал мне своим пророчеством. Что же теперь делать?

Старик-немец, полуобернувшись, с насмешливой улыбкой смотрел на меня. «Русская фрейляйн, несомненно, была в гостях у одного из тех проворных молодых людей, что сейчас ее провожали. А теперь скучает, вот-вот заплачет».

– Дело не в этом, – пробормотала я в отчаянии. – Я опоздала на поезд. На последний. И как теперь быть – не знаю.

Старик сразу стал серьезным: «Это, конечно, сложнее. Извините меня. А куда вам ехать? – Выслушав меня, подумал, затем сказал: – Я посоветовал бы вам подойти сейчас в городе к пивному бару, что расположен возле железнодорожного вокзала. Там иногда можно встретить водителей машин. Возможно, вам повезет».

Мне и в самом деле повезло. Спасибо моему находчивому попутчику – есть же на свете хорошие, добрые люди, хотя и немцы! Старик сам вызвался проводить меня до пивного бара, вблизи которого действительно стояли в ожидании водителей две автомашины – тяжелый грузовик и небольшой, крытый брезентом фургон, – сам же обратился и к вышедшему вскоре из дверей питейного заведения слегка прихрамывающему бородатому крепышу в потертой кожаной куртке с миниатюрной канистрой в руке. Приподняв шапку, он поинтересовался маршрутом уважаемого «фарера», любезно осведомился, не согласится ли тот, если путь совпадет, подвезти опоздавшую случайно на поезд русскую фрейляйн? Как, к моей великой радости, выяснилось, фургон следует до Ландсдорфа и его путь лежит именно через Грозз-Кребс.

– А чем ты намерена расплатиться со мной? – странным, словно бы металлическим голосом спросил бородач, когда я спотыкающимся от волнения и страха языком (вдруг откажет?) в свою очередь попросила его об услуге захватить меня с собой.

– Чем?.. Вот… – В растерянности я вытащила из кармана кошелек, торопливо вытряхнула в ладонь все его содержимое. – Вот… Тут 5 марок 73 пфеннига. К сожалению, у меня больше нет.

Бородатый непонятно усмехнулся, переглянувшись со стариком, хмыкнул что-то наподобие: «Ладно, убери пока это. Сочтемся как-нибудь. Давай, садись в кабину».

Его непонятная усмешка, странный, будто неживой, голос и пугающий чем-то, что я не смогла разобрать в темноте, облик, а также это «сочтемся как-нибудь» насторожили меня, и я невольно замешкалась. Но бородач – он уже подошел к фургону и взялся за ручку дверцы – вдруг заорал на меня: «Ну, что же ты?! Сказано ведь тебе – полезай в машину – Штайге ин дас Ауто!.. У меня нет времени тебя уговаривать. Дома ждут жена и детишки».

Ах «жена и детишки…». Ну, тогда – другое дело. Наскоро пробормотав благодарность старому немцу, я ринулась вслед за водителем и уже через несколько секунд сидела рядом с ним на мягком сиденье в темной и душной, насквозь пропахнувшей слабым бензиновым запахом и сигаретным дымком кабине, слушала и не слышала из-за охватившего меня проволочного напряжения едва доносившуюся откуда-то снизу тягучую мелодию.

Пока ехали по городу, бородатый водитель не обращал на меня ровно никакого внимания, лишь насвистывал негромко, в такт музыке. Но вот промелькнули в темноте последние, словно бы игрушечные пригородные домики, и бородач, обернувшись ко мне, сказал: «Ну, что сидишь, как… как каменная. Расслабься. И не бойся меня. Я, к твоему сведению, не грабитель и не насильник. А впрочем, ты, видно, ни черта не понимаешь по-нашему».

Пришлось сказать ему, что я поняла все, что он говорил, и что очень рада тому, что он не грабитель и не насильник.

– Ишь ты, – удивился бородач и тут же поинтересовался: – А зачем ты прицепила этот идиотский знак? Кому нужно знать, что ты не полька, не немка, не африканка, а именно русская? По-моему, это унижает человека, принижает его достоинство.

Я ответила, что знак «ОСТ» мы, русские, носим не по собственной воле, но что я отнюдь не чувствую себя униженной оттого, что кто-то из них, немцев, распорядился таким вот идиотским способом унизить нас. Я русская и всегда останусь русской. Кстати, и мое достоинство – всегда при мне.

– Ишь ты, – опять повторил бородач и, не обращая больше на меня внимания, снова стал подсвистывать в такт доносящейся из невидимого приемника мелодии. Постепенно напряжение спало с меня. Я смотрела на летящую под колеса машины слабо освещаемую фарами дорогу с застывшими вдоль обочин, словно сказочные великаны, мохнатыми деревьями и размышляла о том, как же все-таки велик и многообразен мир, как сложны, разнообразны и противоречивы человеческие судьбы в нем. Вот этот бородатый немец… Кто он? На вид – насколько я смогла разглядеть его в темноте – еще далеко не старик – от силы лет сорок, ну, – сорок пять, а почему-то не на фронте. И эта неуместная для его возраста борода. Маскировка какая, что ли?

Водитель словно бы угадал мои мысли: «Странно, верно, как все получается в жизни? – произнес вдруг он своим неживым голосом, искоса в темноте посматривая на меня. – Вот ты жила в своей России и, наверное, никогда и не помышляла о том, что тебе придется уехать в Германию, принудительно работать здесь. А я же, в свою очередь, никогда не думал, что настанет однажды день, когда мне надлежит вступить врагом и завоевателем в незнакомую, и, в общем-то, ничего не сделавшую мне плохого Россию и затем получить за свои деяния полной мерой. И уж, конечно же, ни ты, ни я не гадали, что в один зимний вечер судьба сведет нас вместе возле одного из вшивых питейных заведений в старом городке Мариенвердере и что пару часов жизни нам предстоит провести рядом. Странно все это, не правда ли?»

Меня немало удивил и озадачил неожиданный философский склад мыслей бородача, и я даже не нашлась сразу, что ответить ему. Однако он и не ждал ответа.

– Я, если ты хочешь знать, немало благодарен русским, – глухо сказал он. – Благодарен хотя бы за то, что они не укокошили меня совсем, а позволили жить дальше. А еще за то, что мои трое мальчишек не остались сиротами, а моя жена не стала чужой женой… Вот ты испугалась давеча моей бороды – испугалась, испугалась – не отпирайся! – а у меня почти половина лица оторвана осколком снаряда. Хорошо, что хоть борода еще может расти, прикрывает как-то уродство, и что мой самый младшенький не прячется теперь с криком от меня. – Он помолчал немного, затем продолжил: – Хочешь знать, когда и где это со мной случилось? На второй неделе войны с Россией, возле памятной для меня на всю жизнь крепости Брест. Слышала ты когда-нибудь о такой? Так вот… В те июньские дни фронт сразу же покатился на Восток, а мы, наше соединение, все никак не могли сокрушить эту крепость. Те, кто засели в ней, – между прочим, там были еще и семьи военнослужащих – в основном женщины с детьми, – они и не думали сдаваться. Остались без воды и жратвы, в конце концов у них кончились все боеприпасы, а они все равно держались. Знаешь, для многих из нас это казалось чем-то сверхфантастическим. Уже много позднее, в госпитале, когда я пришел в себя, узнал, что нашей армаде там противостояла всего какая-то горстка солдат и офицеров. Всего горстка… Вот под этой крепостью, кстати, меня и долбануло…

Приоткрыв боковое стекло, бородач достал из маленького выдвижного ящичка пачку сигарет: «Извини, я закурю. Тебе не требуется? – Щелкнув зажигалкой, он глубоко несколько раз затянулся. В черноте кабины поплыли перед глазами одна за другой колеблющиеся сизые струйки дыма. – Ты-то сама откуда? Из каких российских краев?»

Услышав мой ответ, удовлетворенно, как мне показалось, кивнул головой.

– Я много слышал о Ленинграде, говорят – это очень красивый город. И порт там большой – из разных концов света корабли принимает. Но вот какое дело… На предприятии, где я работаю, тоже есть цивильные русские и украинцы. Так, понимаешь, не все они довольны Россией и вашими порядками. Я знаю и таких, которые даже не желают вернуться после войны на Родину, а готовы остаться здесь. И вот я часто думаю: если жизнь в России уж такая никудышная, если там царят нищета и бедность, а люди живут в страхе и несправедливости, – почему же тогда советские солдаты так упорно сражаются за эту самую Россию? Почему те, что сидели голодные и полуумирающие в крепости, зная о своей обреченности и безысходности, не вышли из катакомб с поднятыми руками, а предпочли лютую смерть?.. Странный, странный, в общем-то, народ вы, русские.

– И ничего нет странного! – сказала я в страшной гордости за тех, незнакомых мне, что долбанули из осажденной крепости моего водителя, а затем предпочли смерть плену. – Ничего нет странного. Россияне всегда, во все времена грудью вставали на защиту своего Отечества. Всегда. Какое бы – бедное либо богатое – это Отечество ни было. Потому что Родина для каждого одна. Потому что… – У меня прямо-таки слезы выступили на глазах от негодования и от презрения к тем, кто так гнусно клянет и хает Россию перед своими поработителями, кто так подло низкопоклонничает, юлит перед ними. Ну и пусть! Пусть эти перевертыши остаются здесь, пусть продолжают ползать на брюхе перед такими злодеями и убийцами, как, например, владельцы Петерсхофа, пусть радуются тем, оговоренным не единожды объедкам, что бросают им со своих хозяйских столов нацисты. Пусть!

– Ладно. Не будем больше об этом, – сказал бородач, поняв, по-видимому, по голосу мое настроение. – Я ведь и сам не очень-то одобряю тех, кто так запросто отрекается от земли, где родился. – Приоткрыв снова ящичек, он сунул погасший окурок (не выбросил на дорогу!) в уже наполовину заполненную пепельницу. – Расскажи-ка мне лучше о себе. Как тебе жилось в своем доме, чем ты занималась, кто твои родители, и вообще обо всем, что тебе кажется важным. Я ведь не успел узнать твою Россию, а надо сказать, она очень, очень интересует меня.

И я рассказала ему и о доме, и о родителях, и о своих братьях, которых не видела уже много-много месяцев, но которые – я верю в это! – живы и тоже помнят меня. И конечно же, вспомнила и рассказала ему о моей школе, о том, какими счастливыми были мы, в нашей, пусть пока еще нелегкой, но радостной в ощущении свободы, равенства и братства жизни, как свято верили в справедливость и в лучшее будущее и как все делали для того, чтобы как можно быстрей приблизить это будущее. Я вспомнила также наши споры с Павлом Аристарховичем и честно признала, что, конечно же, в процессе становления Советского государства были совершены ошибки и, наверное, немалые, которые и породили в стране много недовольства и обид, но ведь что надо и учесть при этом нашу неопытность первопроходчиков, а главное – нашу изоляцию среди враждебно настроенного мирового окружения.

Так я говорила, а бородатый водитель, насупившись, вцепившись руками в руль, молча следил за бегущей дорогой, и было непонятно, слушает он меня или, озабоченный какими-то одному ему известными жизненными передрягами, занят своими нелегкими мыслями.

Незаметно подъехали к Грозз-Кребсу. Деревня выросла перед глазами уткнувшейся в черное небо темной колокольней кирхи, темными силуэтами домов. Уже промелькнул в темноте смутно белеющим булыжником поворот к усадьбе Насса. Интересно, что поделывают в этот поздний час Джон и Роберт?.. В доме Клееманна – сплошь темные окна, лишь наверху, в Галиной «светелке», слабо пробивается сквозь зашторенное окно узкая полоска света. Наверное, Галя, устроившись в постели, читает Бунина, что я дала ей на днях с разрешения Павла Аристарховича. А вот уже впереди и дорога на Маргаретенхоф.

– Пожалуйста, остановите здесь.

– Уже? – Бородач, резко затормозив, поставил машину на обочину. Положив подбородок на скрещенные на руле руки, он посидел несколько секунд молча, затем щелкнул где-то над головой включателем. Кабина осветилась резким молочным светом.

И я увидела то, о чем смутно догадывалась еще там, возле темного пивбара, что всю дорогу болезненно тревожило меня, – необыкновенное по своему уродству, нечеловеческое лицо водителя. Вся правая половина его была изуродована выпуклыми рубцами, которые не смогла даже скрыть до конца темная волосяная поросль. Тянущийся откуда-то от шеи до крыльев носа багровый шрам обрубил край верхней губы, отчего, казалось, на лице застыла вечная, брезгливая улыбка. Современный, обезображенный войной «Квазимодо»… Или – «Человек, который смеется».

– Ну, теперь ты увидела, каков я красавец. Дай же и мне посмотреть, какая ты есть, – сказал бородач, улыбаясь своей застывшей, страшной улыбкой. – Как хоть тебя зовут?

Люто ненавидя себя, я всеми силами старалась скрыть охватившие меня отвращение и страх: «Вера… А вас как?»

– А меня Густав. Густав Штольц. Я рад, Вера, что именно тебя подбросила сегодня судьба на моем пути. Но, как это случается всегда, наши дороги уже разошлись. Спасибо тебе за интересную беседу.

– Извините… Одну минутку. – Я снова вытряхнула в руку содержимое своего кошелька, в смущении протянула деньги водителю. – Возьмите… за проезд. Пожалуйста. Я вам очень благодарна.

– За проезд? Ах да… Ну конечно! Обязательно возьму. – Порывшись в моей горсти, он вытащил монету в десять пфеннигов, ловко подбросил ее на своей ладони. – Вот это с тебя за проезд. А главное, за то, чтобы ты не чувствовала себя должницей… Ну что – не слишком я тебя ограбил?

Домой я явилась в начале одиннадцатого. Там уже считали меня пропавшей, встретили с истерической радостью, которая уже вскоре перешла в заурядную брань и скучные нотации. Мама сперва порывисто, со слезами обняла меня, затем (ну, где логика?) в сердцах больно оттрепала за косу. Особенно ее и Симу взволновало то, что я отважилась в поздний час сесть в машину совсем незнакомого мужчины, ехала с ним по пустынной, безлюдной дороге. Я вспомнила свои собственные страхи и опасения, что охватили меня перед пивным баром, и сказала, что нельзя же каждого и всякого подозревать в злых и коварных умыслах, что, наверное, и среди простых немцев все-таки тоже больше хороших людей, чем злыдней и негодяев.

Я коротко рассказала обо всем, что произошло со мной минувшим днем, подробно передала рассказ бородатого водителя о защитниках Брестской крепости. Жаль только, что не догадалась узнать у него, чем же все-таки закончилась осада этого бастиона и как долго нашим удалось продержаться там?

На моей кровати я нашла письмо от Роберта. Нинка сказала, что его принесли днем мальчишки. В записке содержались обычные признания и обещание быть в среду. Ну что же. Он придет завтра, и, кажется, я рада этому.

После пережитых воскресных впечатлений вечерами я долго не могу уснуть, а когда все же засыпаю – вижу себя то в каменных, мрачных крепостных катакомбах среди измученных голодом и жаждой, гордых и смелых людей, со светящимися, словно бы неземным светом, лицами. То бегу куда-то через огонь и дымные завесы от бородатого человека, у которого на лице сплошные шрамы и застывшая мефистофельская улыбка… Вчера и сегодня, работая вместе с Мишей в сарае на заготовке соломенной сечки для скота, была вся отрешенная (или «зарешеченная», как сказал сердито Мишка, когда я несколько раз невпопад ответила на какие-то его вопросы), слагала в уме строки. И вот что получилось:

РУССКОМУ
  • Я люблю исполинский народ мой!
  • Где на свете еще есть такой?
  • С ясным взглядом, с железною волей,
  • С чистой, щедрой, широкой душой.
  • Кто, скажи, так смеяться умеет,
  • Кто, скажи, так умеет любить,
  • Кто для Родины жизнь не жалеет —
  • Ею кто может так дорожить?
  • Это он – Гражданин Земли Русской,
  • В нем сполна эти качества есть.
  • Он в сраженьях со сворою прусской
  • Защищал свою волю и честь,
  • Это тот, кто ходил под шрапнелью,
  • Дрался насмерть со смертью и жил,
  • Это тот, кто под грязной шинелью
  • Чистым сердце свое сохранил.
  • Это тот, кто в минуты досуга,
  • Сидя в тесном, солдатском кругу,
  • Брал гармонь, говорил: «Ну, подруга,
  • Запоем-ка родную мою…»
  • Песнь за песней лилась без конца,
  • Билась птицей в обломках руин.
  • И туманились очи бойца —
  • «Далеко ж мы от милых равнин…».
  • И тогда кто-нибудь из бойцов,
  • Видя грустные лица друзей,
  • Хитро жмурил крылатую бровь:
  • «Жарь лезгинку, браток, да живей!»
  • В вихре пляски кружился грузин,
  • Помогал ему ловкий казах,
  • А гармонь, выбиваясь из сил,
  • Пела в русских умелых руках.
  • …А пред боем, смертельным, суровым,
  • Кто умел всех внимательней быть,
  • Кто умел теплым, ласковым словом
  • Новичка в нужный миг подбодрить?
  • Кто со смертью шутил между делом?
  • Чья тверда и послушна рука,
  • Кто своим молодым, сильным телом
  • Закрывал амбразуру врага?
  • Это он – тот же воин простой,
  • С Волги, с Дона, с Оки иль с Урала —
  • Неизвестный и скромный герой,
  • Каких вовсе теперь уж немало.
  • Это он, пройдя ужасы боя,
  • Через дым и проклятья войны,
  • Закрепил свое чувство большое,
  • Чувство нежности, чувство любви.
  • Это он, получая из дома
  • В час привала затертый листок,
  • Весь пропахнувший кровью и дымом,
  • Плакать тихо, украдкою мог.
  • Это те, кто под солнцем ли жгучим,
  • В непогоду ли, в дождь иль в снега,
  • Шли одним наступленьем могучим —
  • Шли на Запад, в берлогу врага.
  • …А в тылу, в обстановке суровой,
  • Тот же русский простой человек
  • Делом честным, великим и новым
  • Стал геройски прославлен навек.
  • Это он шел, упрямый и твердый,
  • На Восток, как народ приказал,
  • В смертном споре с природою гордой
  • За заводом завод создавал.
  • Это он на степных полустанках
  • Эшелоны оружьем грузил.
  • Это он быстроходные танки
  • В помощь братьям по фронту дарил.
1 Баретки – легкие мужские туфли.
2 Очень больших и тяжелых (нем.).
3 Конец со всем (нем.).
4 Ничего не поделаешь (нем.).
5 Один поцелуй, барышня! Один сладкий поцелуй от красивой русской девушки! (нем.)
6 Поместья (нем.).
Скачать книгу