Благодарность
Эта книга не случилась бы без бережной поддержки мои родных, друзей и просто неравнодушных людей.
От всего сердца благодарю своего мужа Евгения Лапшина за то, что верил в меня и обеспечивал всеми условиями для комфортного творчества; Светлану Кареву за путеводительство и духовное наставничество, родителей, особенно маму Сафонову Валентину за то, что вложила в моё становление большую часть себя; Сафонову Елену за неизменную поддержку любого моего начинания; Юлию Беликову за настойчивое принуждение к творчеству ещё в те времена, когда я не видела в нём абсолютно никаких перспектив; моих читателей, без которых это самое творчество потеряло бы всякий смысл, и моего «соавтора» жизнь за то, что подарила и продолжает дарить все эти замечательные сюжеты.
Радость моя
Галку за глаза Верстой называли. Роста она была «окаянного», как говорила тётка Соня, соседка, сама весьма выдающаяся в размерах, но Галька её явно превосходила. Сухопарая, жилистая, с длинными ногами, колесоватыми, как у кавалериста, носила она всегда чёрные учительские юбки, невесть откуда взятые, со старыми тельняшками. Про тельняшки народ говорил, будто ещё от мужа-моряка достались, но был ли когда у Гальки муж и как у них жизнь сложилась, никто достоверно не знал. Факт, что мужик некогда имелся. Об этом свидетельствовал сын Вовка семи лет, но фамилию он носил матери.
В жизнь свою Верста никого не пускала, только по рабочей надобности, а трудилась она швеёй на дому. Люди к ней приходили с неказистыми заказами: чаще всего портнихи-товарки, которые оставляли себе работу покрупнее, а ей скидывали дешевые, бросовые заказы вроде постельного белья или подбоя на юбку. За серьёзные вещи Галька не бралась, да ей их никто и не давал по той причине, что периодически, раз в месяц, а то и чаще, Галька уходила в густые многодневные запои.
Если дверь в их с Вовкой квартиру оставалась приоткрытой, значило это только одно: Верста пьёт – спасай ребёнка. Пока Вовка был совсем малым и несмышлёным, его забирали к себе сердобольные соседи и перекрывали Гальке газ от греха подальше. Но как только пацан дорос до разумности, а дорос он в таких условиях весьма скоро, народ перестал таскать его по квартирам – мальчуган уже мог и о себе позаботиться, и мать понянчить.
Раз тётка Соня заглянула к ним по обыкновению в открытую дверь. На кухне в кастрюльке кипело нехитрое варево, а в комнате на вытоптанном, давно не метёном паласе лежала спящая Галька, заботливо укрытая старым покрывалом с оленями. Рядом с ней бездомным щенком ютился Вовка и обнимал себя материнской бесчувственной рукой. Увидев Соньку, тот вскочил и затоптался на месте, скороговористо прося тётку никому не рассказывать. Так-то она хорошая, мать его, просто устала и «жисть паскудная» – оправдывал Вовка родительницу её же словами. Тётка Соня качала головой, махала рукой, мол, нечего с вас взять, и шла восвояси.
По первости на Гальку участкового вызывали. Тот приходил, проводил разъяснительные беседы и грозился забрать сына. Та утихала на срок чуть дольше обычного, но вскорости снова запивала на неделю. Хозяйство брал на себя Вовка, не забывая отключить газ перед выходом из дома.
– И как ты меня накажешь? – говорила пьяная Верста в очередной раз участковому, когда тот вновь заставал её в летучем настроении. – Ты думаешь, я тебя боюсь? Наказания от тебя боюсь? Не-а… Хуже деда того меня уже никто не накажет. Знаешь, какой он тошный? – Верста стягивала к носу всё лицо в кукожистую гримасу и мотала головой. – Стоит мне только на грудь принять и отдохнуть прилечь, как он тут же появляется. Придёт вот ко мне – горбатый такой, востроглазый, сядет на сундук, – Галька кивала в угол, где у неё стоял бабкин сундук, – и смо-о-отрит на меня, смотрит, прям насквозь прожигает.
Участковый молчал.
– А потом головой так потрясёт, будто сказать хочет, что совсем я пропащая и нечего с меня взять, встанет и, согнувшись, уйдёт сквозь стену!
Галька выпячивала нижнюю губу, впиваясь глазами в лицо участкового.
– Бросай пить, Галина Николавна! И не будет к тебе никто приходить.
– Но это ещё не самое страшное, – продолжала Верста, будто и не слыша замечание участкового. – Самое паскудное – это то, что, пока он вот тут сидит и бородой своей косматой трясёт, мне жить хочется и вот это, – Галька щёлкала себя по шее, – бросить хочется. Но как уйдёт, так хоть в петлю лезь, до того тошно становится!
– Бросай пить, Галька! – только и мог повторить участковый.
Та махала на него рукой, но подзавязывала на какое-то время. А после снова срывалась, скатывалась в горячие объятья хмеля, дабы устроить себе свидания с видениями чудными. Вовка ответственно дежурил рядом.
Как-то раз, когда сырая осень замазала вечерней сажей и без того грязные окна Галькиной квартиры, в закрытую дверь постучала тётка Соня.
– Что, малец, мать опять в отключке?
Вовка молчал.
– Жрать есть чё?
Мальчик помотал головой.
– Я тебе тут плову принесла, – сказала соседка и протянула ему миску с рисом. – На, поешь.
– Спасибо, тёть Сонь, – сказал мальчишка, – поставь на кухне, пожалуйста!
На этих словах он стянул с крючка ключи на шнурке и осторожно, даже благоговейно, будто в гайтан с нательным крестом, сунул в него голову.
– Ты куда намылился на ночь глядя? – спросила соседка, только сейчас заметив, что тот одет в куртку и шапку.
– В магазин, тёть Сонь! – Вовка просочился мимо её объёмистой и рослой фигуры, что занимала весь проход и даже заслоняла свет из подъезда. – Яйца кончились, а мамка проснётся – будет сырых просить. Для осадку.
– Так ночь уж на дворе!
– Я успею! – заверил Вовка и застрочил вниз по лестнице. – Дверь захлопни, тёть Сонь! – уже откуда-то издалека крикнул он.
В тот вечер домой он не вернулся…
Когда Верста очнулась от пьяного небытия, то не сразу поняла, что сына рядом нет. Послонявшись по квартире в поисках водки и ничего не найдя, она легла на промятый диван и требовательно крикнула в пустоту:
– Вовка! Яиц принеси!
Никто не отозвался.
– Вовка, чёрт ты полосатый! Ну?! Где ты?
В ответ шаркнула входная дверь и половицы в коридоре заскрипели под тяжестью чьих-то грузных, торопливых шагов. То был явно не Вовка. На пороге комнаты возникла заполошенная тётка Соня, непокрытая, в полузастёгнутом пальто. Тяжело дыша, хлестанула Гальку заплаканным взглядом, упёрлась плечом в дверной косяк, ища в нём опоры, и выдавила дрожащим голосом:
– Вставай, мать… Упустила ты своего мальца… Умирает он.
Галька выпрямилась на диване, подтянула к шее сползающий с плеча растянутый ворот тельняшки и обхватила ладонью горло, беспомощно открыла рот, закрыла, снова открыла. Со стороны она напоминала полумёртвого карпа в рыбном отделе, которой ещё пытался вытянуть из чуждой ему среды хоть капельку кислорода.
Сонька молчала, но слова её глухим набатом бухали в Галькиной голове, что не вмещала в себя их парализующий смысл.
– Ты о чём? – только и смогла выдавить Верста.
– Пошли, – приказным тоном бросила тётка Соня, – по дороге всё расскажу.
На улице сквозь рваные сизые тучи силился пробиться утренний свет. Галька бежала за соседкой, непослушными пальцами пытаясь застегнуть на ходу пальто. Ветер трепал его за воротник, дёргал за фалды и нагло лез ей под юбку, щупая голые ноги. Мёрзлый дождь бил пощёчинами.
Сонька свернула за угол дома к пустырю, через который местные срезали путь до остановки. Галя послушно семенила за ней, но метров через сто налетела на резко вставшую посередь дороги тётку Соню. Ахнула. Сбоку от тропинки валялись передавленные яйца. Грязное месиво из мокрой земли и пожухлой осенней травы говорило, что тут кто-то отчаянно защищал свою жизнь. Чуть поодаль от кучки яичной скорлупы, разлетевшейся испуганной стайкой в разные стороны, валялась Вовкина куртка: разодранная и окровавленная. Замерзающая осенняя слякоть рябила следами собачьих лап; в некоторых местах следы утопали в грязно-бордовых всполохах студенистой жижи. Было тихо.
– За яйцами тебе пошёл, а его бродячие собаки подрали, – сказала Сонька, закрывая ладонью рот, чтобы не раскричаться. – Стаей напали, живого места не оставили. Пока его хватились, пока «скорая» приехала, он только глазами шевелил.
Галька осела. Голыми ногами прямо в грязь.
– Встань! – дёрнула её за ворот пальто тётка Соня.
От этого Галя ещё больше обмякла, отяжелела и безвольным кулём завалилась на бок, схватилась за голову и выпустила долгий, утробный вопль. Прокричавшись, так и не поднимаясь с земли, стала драть свои всклокоченные, давно не мытые волосы. Потом вскочила на четвереньки и, разгребая перед собой холодную, мёрзлую грязь, поползла к курточке, схватила, прижала её – вымазанную и стылую – к лицу и запричитала:
– Вовка, родненький! Вовка, сыно-о-очек!
Сзади подбежала тётка Соня и ещё сильнее дёрнула за шиворот:
– Окстись, окаянная! – тряхнула она Гальку. – Ты чего творишь, убогая твоя душа?! Я тебя к сыну отвести хотела, может, попрощаться успела бы, а ты вся в грязи извалялась. Теперь тебя никуда не пустят. Он в больнице на Шемякинской, живой ещё…
Сонька тяжело дышала, трепля Гальку, как шкодливого котёнка, за шкирку.
– Был живой, – добавила она и скривилась лицом. Пару секунд тётка боролась с собой, а потом, не сдержавшись, взвыла под стать Гальке, упала на колени, сгребла ту в охапку и прижала к своей могучей груди. Так они запричитали вместе.
Когда обе нарыдались, наплакались всласть, тётка Соня отправила шатающуюся теперь уже не от пьянства, а от горя Гальку домой.
– В божеский вид себя приведи, – приказала она, – а я пока в больницу. У меня золовка там медсестрой работает. Сегодня дежурит. Авось ей удастся слово за тебя, непутёвую, замолвить и уговорить к сыну пустить. Даст Бог, может, и попрощаться успеете.
Но умытую, переодевшуюся Гальку к сыну так и не пустили – уж слишком тяжёл он был. Побитой собакой помоталась она под стенами больницы позаглядывала в холодные окна, поскулила под ними и несолоно хлебавши вернулась в квартиру. Дома упала подрубленным деревом на диван и впервые в жизни отключилась от леденящей реальности без бутылки огненной.
Во сне, тяжёлом и мутном от невыносимого горя, опять пришёл тот согбенный старик. Как и всегда, был он в сером, подпоясанном бечёвкой полотняном балахоне до пят, как и всегда, сел на сундук и молча воззрился на неё.
– Помоги ему! – прохрипела Галька, каким-то особым, звериным чутьём понимая, что у этого можно просить.
Старик смотрел выжидающе.
– Клянусь, пить брошу! Ни капли в рот не возьму! Всё сделаю, только помоги!
Старик встал, но не пошёл к стене, за которой он по своему обыкновению молча исчезал. Вместо этого он впервые пересёк комнату, приблизился к уже сидящей на диване Гальке и накрыл её голову подолом своего серого рубища. Пахнуло луговой травой.
– Радость моя! – Галя услышала голос и почувствовала, как мягкая ладонь коснулась её макушки. – Если ты так горяча в клятве своей, то будь столь же горяча и в вере. Верующему всё возможно от Бога, а я, недостойный слуга Его, помолюсь за вас…
Следующее утро снова разбудило Гальку звуком Сонькиных гренадёрских шагов.
– Вставай, мать, – как и вчера, сказала она.
Галька с трудом привела себя в вертикальное положение. В глазах – немой вопрос с отчаянной надеждой.
– Ночь пережил. Тебя просит.
Верста вскочила с дивана и подорвалась за соседкой. Как есть выскочила на улицу и только там поняла, что со вчерашнего вечера даже верхнюю одежду не снимала – так и спала в ней. На пустыре, в том страшном месте, куда она отчаянно боялась смотреть и не могла не посмотреть, было уже прибрано. Кто-то унёс курточку, подобрал скорлупу и разровнял страшные следы. Тётка Соня развернулась всем корпусом к Гальке и покосилась на неё.
– Миху Завального попросила тут порядок навести, – угадала её мысли соседка. – Знала, что сегодня снова здесь пойдёшь – тяжело будет. Но, ей-Богу, не верила, что к живому сыну пойдёшь.
Сонька пыхтела на быстром шаге, разговаривая с Галькой вполоборота.
– Любка, золовка моя, сказала, никто не понимает, как он выжил. На мальчонке крест уже поставили, только боль снимали, а он выкарабкался и даже в сознание пришёл. Но врачи всё равно пока ничего не обещают. Говорят, надо смотреть, как раны себя поведут.
Но раны повели себя на удивление примерно: быстро заживали, не гноились и, что самое поразительное, – почти не оставляли за собой шрамов. Рваные края сцеплялись друг с дружкой ладно и ровно, будто кто-то невидимым пальцем разглаживал их, как пластилин.
То, что просьба была услышана, Галька не сомневалась. Так же не сомневалась она и в клятве своей, пусть и сгоряча данной. Единственное, что страшило Версту, – это неизвестность. Ведь сколько им двоим было отпущено – поди узнай! Ещё она ясно осознавала, что старик тот больше не вернётся, но так же ясно, как Божий день, понимала она, что он где-то рядом, незримый и вездесущий, никогда не дремлющий, настолько рядом, что можно руку протянуть и коснуться.
Квартиру старую Галька решила обменять. Выбрала поменьше, но ближе к центру, устроилась на постоянную работу на швейную фабрику. Всю рухлядь из старого жилища вынесла на помойку. Диван с Мишкой Завальным сожгли на пустыре, на том самом месте, где на Вовку напали собаки. Более или менее годную мебель раздала по соседям, оставила только бабкин сундук. Он появился у её матери ещё в те времена, когда Галька жила с ней девкой. Бабушка умерла, дом в деревне продали, а сундук мать в город приволокла. С тех пор, кажется, так и не открывала. Не открывала его и Галька. Хранила сундук, будто якорь, который хоть как-то связывал её с прошлым, где она была молода, здорова и видела жизнь в ярком солнечном свете.
Когда родила Вовку, а Вовкин отец её бросил, Галька сменила квартиру вместе с городом. Загнала сундук снова в угол и стала тянуть бурлацкую лямку из угрюмых однотипных дней, щедро заливая их водкой. Так она обмывала свою несостоявшуюся семейную жизнь.
И вот когда сундук сменил своё четвёртое место жительства, Галька решила-таки его открыть.
Внутри лежали бабкины старинные одежда и обувь, переложенные мешочками с нафталином, шали и платки, накидки на подушки, ленты, пуговицы, отрезы ситца и тика, лисьи воротники, кроличьи шкурки и даже девичья бабкина коса.
В отдельной нарядной тряпице, аккуратно обёрнутое и перевязанное бечёвкой, лежало что-то жёсткое и прямоугольное. Галька развязала шнурок, стянула ткань и застыла, сидя на коленях. Внутри, мерцая тёмным, лоснящимся ликом, находилась старая икона, написанная на дереве. С образа на Галю пристально и глубоко смотрел тот самый старик, что приходил к ней во сне. Он прижимал к груди правую руку, то ли кланяясь пространству, то ли сгибаясь под его тяжестью, а по бокам от его узорчатого нимба читалась надпись:
«Св. Прп. Серафимѣ Саровский Чƴдтв».
Карты-картишки
– Карты-картишки брошены веером, – поёт он и густо затягивается очередной сигаретой, прикурив её от предыдущей. – Знаешь такую песню? – Снова затяжка.
– Угу, – отвечаю, – я в школе училась, когда она была популярна.
– Вот. Ты в школе училась, а я в аду, – говорит он и замолкает.
Черты его лица оплывают под печалью. Взгляд внутрь себя – задумался, вспоминая. Серьёзный такой дядька, матёрый, и вот на тебе – лирично молчит от картинок памяти.
Сейчас он спасает людей. Он в этом ас. Бесстрашный и эффективный. Но тогда… тогда он с людьми воевал. И в этом он тоже был асом – профессиональный военный, боевой офицер, стреляный воробей в прямом и переносном смысле. Хотя нет, не воробей. Этот – птица с широким размахом крыльев.
Людей он тогда делил на две категории: на своих и на чужих. Тех, вторых, за людей, возможно, и не считал. Они были врагами на поле боя.
– Мы тогда одно село брали… – продолжает он, и опять молчание – тяжёлое, гнетущее, прерываемое трескучим шёпотом разгорающейся от очередной затяжки сигареты.
Мне трудно проживать такое молчание. Хочется отстраниться и схлопнуться, сделаться незаметной. Боль чужого человека сложна и неудобна. Она как твои пустые руки в компании малознакомых людей – не знаешь, куда их деть или как сложить. Так же и с болью неблизкого человека – непонятно, что с ней делать и куда её пристроить.
– Где это было? – спрашиваю я, только чтобы прервать эти короткие гудки в человеческом контакте.
– Неважно. – В голосе плещется холод.
Я молчу, не в силах ни помочь, ни остановить эту исповедь. И тут он продолжает:
– Мы тогда всех раскатали, один он остался. Отстреливался до последнего. Когда патроны кончились, он с ножом кинулся. Даже не знаю, почему мы его не уложили… Не ожидали, что ли, что в рукопашку пойдёт. Он же мог себя с нами подорвать. – Опять молчание на две затяжки. – Но нас больше, ему без шансов. Когда вязали его, он, как волчара, рычал и кусался. До этого двоих ножом успел задеть. Это зверь был, а не человек. Сильный, живой и такой… не знаю… породистый, что ли. Понимаешь?
– Угу.
– Привели его к себе, значит, допросили. Ничего не сказал. Бесполезный экземпляр. Я тогда сам понять не мог, зачем приволок его. Время лишь потратили. Только потом сообразил, когда командование велело его в расход пустить. Приказали мне. Ты, мол, притащил, ты и убирай.
Повёл его в ущелье неглубокое. Спускаемся. Он – впереди. Руки за спиной связаны. Я сзади с автоматом, песню эту напеваю: «Карты-картишки брошены веером…» Идём, а камни из-под ног вниз катятся и за собой тянут. Надо бы смотреть, куда наступаешь. Вниз смотреть. А он не смотрит. Вперёд смотрит, чтобы, значит, голову не опускать. Гордо идёт и ведь не спотыкается даже, волчара.
Дошли до места, где нас сверху не видно. Он повернулся и в упор смотрит. Я на него. Достаю нож, разворачиваю его спиной, режу веревки и от себя толкаю – ну, чтобы на меня не кинулся. Автомат на него. Тот пробежал по инерции несколько шагов, остановился. Повернулся и смотрит – что дальше делать буду. Ни страха, ни любопытства. Только молчаливое наблюдение.
Говорю: «Русский понимаешь?»
Кивает еле заметно.
«Ты храбро сражался, – говорю, – без подлости и скотства».
Молчит.
«Поступок настоящего мужчины».
Опять молчит.
Говорю: «Таких не убивают со связанными руками. Но и драться с тобой я не собираюсь».
Молчание.
«Сейчас я дам короткую очередь, – говорю, – а ты уходи. И постарайся больше не попадаться. Если в следующий раз попадёшься, то уж будь добр – пусти себе пулю в рот. Понял?»
Опять ничего не сказал. Только развернулся и пошёл шагом, будто на прогулке. Я подождал, пока он за выступом скроется, дал очередь и побрёл назад.
Мой собеседник замолчал, наблюдая, как тлеет огонёк на кончике сигареты, потом, перехватив её в другую руку, зажал между большим и указательным пальцем и сделал очередную затяжку. Шумно выпустил дым через нос, сощурившись. Продолжил:
– А в следующий раз попался уже я! Это случилось сразу после окончания войны. Официально – всё, а на деле наши группы остались то тут, то там по горам рассыпаны, а те нас, значит, старательно выпалывают. А мы чё? Мы – ничё. Практически без поддержки и связи.
И вот прижали нас почти на границе. Я старший. Ребятам приказал отступать, а сам точку занял и стал отстреливаться. Тра-та-та-та-та! «Карты-картишки брошены веером», – ору под автомат и рожок меняю. Тра-та-та-та. «Я тебе слишком, милый мой, верила», – опять ору.
В общем, палю по ним короткими очередями, чтобы, значит, все патроны не расстрелять сразу и своим дать времени побольше на отход. Стреляю, а сам всё ору: «КАРТЫ-КАРТИШКИ! БРОШЕНЫ ВЕЕРОМ!»
Когда патроны кончились, я автомат бросаю, значит, вылезаю и во весь рост встаю – стреляйте, cyки! А сам продолжаю орать: «КАРТЫ-КАРТИШКИ…» Но они не стреляют почему-то…
Вдруг вижу, фигура от камней отделяется. Ко мне идёт. А за ним ещё кто-то шевелится, но не выходит. А тот спокойно так идёт, гордо и под ноги не смотрит. Чуешь?
Я киваю.
– В общем, подходит ближе и говорит: «Узнал?»
«Узнал», – отвечаю, а сам – глазам своим не верю.
«И я тебя узнал», – говорит. Хоть плохо, но по-русски говорит, понимаешь?
Я понимаю.
– «Ты тоже достойно сражался, брат», – говорит мне. Брат! Понимаешь?
Я молчу.
– «Не могу, – говорит, – тебя безоружного убить, поэтому иди».
Пауза.
– И? – несмело спрашиваю я.
– Ну я и ушёл, как видишь. Эх, карты-картишки… Во как жизнь перетасовала.
Больше мы не виделись ни на той войне, ни в этой жизни, – закончил он свой рассказ и, не став прикуривать очередную сигарету, затушил бычок.
Окно
Вместе с распадом Союза в молодую и непуганую Россию завезли много соблазнительных идей о свободной любви при отсутствии всяких обязательств. Лена быстро поддалась этому очарованию, да и как не поддаться, когда рядом был Славик – развязный, смелый, щедрый на комплименты. Её изголодавшееся по ласке сердце не выдержало натиска и без раздумий сдало тело Лены в полное распоряжение Славки.
Недели через три она поняла, что беременна.
Уже не ленинградская, а по-новому – питерская зима и постсоветская действительность были жестоки к молодым незамужним залёточкам. Ни денег, ни профессии у Лены не было, поэтому дорога её неродившемуся ребёнку была одна: абортарий.
Накануне Рождества, отупев от новогодних скандалов своих вечно пьяных родителей, она сидела в женской консультации с незрелой решительностью положить конец едва начавшейся внутри неё жизни.
Тётка Шура, крупногабаритная санитарка лет шестидесяти, окинув её опытным взглядом, громыхнула железной шваброй в ведре с инвентарным номером и присела рядом. Вытерла руки об застиранный служебный халат.
– Срок-то какой?
Лена вскинула на неё опухшие от слёз глаза.
– Срок, спрашиваю, какой.
– Месяц. Наверное.
– Ну, время ещё есть. Успеешь. А сейчас не ходи – мой тебе совет.
– Почему?
– Пьяные тут все они, от Нового года ещё не очухались. Напортачат тебе там ещё чего, прастигоспади, потом уже ребёночка-то захочешь, а не сможешь.
Лена смотрела на тётку и почти не моргала. Слова словно через толстый слой ваты просачивались в сознание и гулко бухались куда-то внутрь, где было пусто и очень холодно.
– Да чего ж ты вылупилась? Неужто думаешь, что вру?
Лена молчала.
– Господь с тобой, девка! Ей-Богу не вру! – Она перекрестилась. – Помочь хочу. Срок у тебя маленький. Погоди немного, пока праздники пройдут. А там, может, и оставить решишь.
– Не решу, – отрезала Лена.
– А ты не торопись. Бог – он не Микишка, у него своя книжка. Глядишь, да поможет.
– Не поможет. Он занят, – усмехнулась Лена, – поздравления с днём рождения принимает.
– А ты не ёрничай. Помолись, всё и решится.
– Не верю я в этого вашего бога.
– В него не верить надо, а любить. Вот как полюбишь, так и он тебе ответит.
Лена криво улыбнулась.
– Вот ты думаешь, ему любовь наша нужна? – продолжала тётка. – За неё он помогает? Не-е-ет. Не нужна она ему. У него своей достаточно. Просто без любви он нас не видит. Серая масса мы без неё. Тут хоть молись, хоть не молись, всё одно. Не видит. А вот как полюбишь – так огонёчком-то и засветишься. Он тебя сразу и приметит.
– Полюбила я уже одного. Хватит с меня.
– Не того, значит, любила. И не так!
Лена молчала.
– Ладно, касатка. Иди ты домой. Время, говорю, есть. Успеешь ещё.
Тётка Шура мягко толкнула её плечом. Лена не двигалась.
– Ступай! – крикнула уже она. Лена подскочила от неожиданности и толкнула ведро. Оно заплясало на месте как будто в раздумьях и, гулко громыхнув, опрокинулось набок, вылив из своего чрева грязную воду.
– Ах ты ж! – простонала тётка.
Несколько секунд Лена смотрела на эту лужу, а потом кинулась к выходу.
На улице было сыро, темно и холодно.
«Бог с тобой, – повторила слова санитарки Лена и ухмыльнулась, – если бы он был со мной, то такого бы не допустил. Или помог. А он молчит».
Рывком засунула она руки в карманы и двинулась вперёд. Идти было решительно некуда, стоять на месте – невыносимо. Надо было как-то прожить несколько дней до того самого момента. И тогда, может быть (во всяком случае, она на это надеялась), всё наладится. Лена вновь станет свободной, вернётся к учебе, найдёт подработку и к лету съедет от родителей к Зинке. Та давно её зовёт – у неё комната пустует. Квартира досталась ей от покойной бабки, а денег на её содержание не было. Вот Зинка и сватает одну комнату всем подряд. Даже по часам. Но Ленке по часам больше не надо. Хватит с неё и тех часов, что привели на порог женской консультации.
В кармане полупустая пачка сигарет. Хочется курить. Своего здоровья не жалко, того, кто внутри, – и подавно. Он уже не жилец. Так. Временный пассажир. Случайный попутчик. Всего несколько дней, и их пути разойдутся так же внезапно, как и сошлись. Больно надо было! Больно…
Она зашла в какой-то двор. Один из тысячи питерских дворов-колодцев. Тёмный и как будто даже нежилой. На первом этаже свет горел только в одной квартире, и было в этом что-то невероятно завораживающее и очень тёплое. И опять всё то же изголодавшееся по любви Ленкино сердце потянулась к этому жёлтому свету. Уж больно и ласковым он был. Она подошла ближе.
Подоконник практически на уровне подбородка. Лена схватилась за него замёрзшими пальцами и немного подтянулась. В комнате были две женщины: постарше и совсем молодая. Та, что постарше, гладила молодую по голове и целовала в глаза. Та, что была юна, смеялась и прятала своё лицо за ладонями. Сквозь стекло на мокрую улицу сочилось счастье.
Лена невольно залюбовалась.
Но вдруг обе женщины, будто почувствовав её взгляд, резко обернулись и… помахали ей руками. Озорливо так, немного насмешливо.
Не помня себя от стыда и ужаса, Лена сорвалась с подоконника. Тот предательски громыхнул. Пытаясь сохранить равновесие на льду, она бросилась бежать. Прочь. Туда, в тёмный и промозглый город, подальше от любви, от нежности и ласки. Туда, где среди всеобщего безразличия есть маленькое место для её личного существования.
Лена не сделает аборт. Не сможет. Лишь ещё раз она подойдёт к дверям женской городской больницы, но развернётся и уйдёт. В памяти будет всплывать грязная лужа под ведром с инвентарным номером и зычный голос санитарки: «Ступай, говорю!»
Оставшиеся восемь месяцев до родов Лена проживёт у Зинки. Та, узнав о её положении, возьмёт Лену под свое крыло в пустующую комнату и разделит с ней все трудности и тяготы ухода за младенцем.
Родится девочка. Маришка. 3650 граммов и 54 сантиметра чистого восторга. Она будет расти здоровым и смышленым ребёнком, в полтора года мама отдаст её в сад. Лена восстановится в институте, найдёт работу и съедет от Зины.
На пятом году жизни Маришки из этой самой жизни один за другим уйдут Ленкины родители и оставят ей в наследство квартиру и кое-какие невесть откуда взявшиеся сбережения.
Лена продаст родительское жильё, соберёт весь свой капитал воедино и купит им с дочкой другую квартиру, подальше от детских воспоминаний. Так начнётся их тихая и счастливая жизнь, полная простых человеческих забот и радостей.
С того страшного дня в женской консультации пройдёт семнадцать густых и мокрых зим, семнадцать холодных вёсен и капризных питерских лет.
Промозглым рождественским вечером 2009-го Мариша признается матери, что ждёт ребёнка. Так часто случается: судьба любит экзаменовать своих подопечных на одних и тех же билетах.
Немного оправившись от шока, Лена подойдёт к дочери, возьмёт её за руки и тихо скажет:
– Я рада. Честно. Но правильно ли я понимаю, что отец ребёнка не спешит разделить с тобой эту радость?
Вместо ответа Мариша разрыдается и уткнётся матери в грудь. Она будет плакать громко и долго. Лена будет гладить её по волосам и вытирать слёзы.
– Я расскажу тебе одну историю, – чуть позже скажет она. – Сядь. Это история о моей слабости и одном маленьком случае, спасшем наши с тобой жизни. Когда-то давно вот в такой же холодный вечер я чуть было не совершила самую жестокую ошибку в своей жизни.
Я пошла на аборт. Я была беременна… тобой. Там была санитарка. Она меня прогнала. Сказала: «Врачи пьяные. Приходи через несколько дней». Я отправилась бродить по городу. И вот захожу в один тёмный двор, а там окно горит и в нём две женщины: молодая и постарше. И та, что постарше, гладит молоденькую по волосам и в глаза целует. Вот как прям я сейчас тебя. – Лена поцелует Маришу в мокрые глаза.
– И столько любви между ними было, столько ласки. Во мне перевернулось что-то. Я так сильно захотела быть этой женщиной. Чтобы вот так же любить и быть любимой. Меня же никто так никогда не любил и не целовал, не утешал. Тогда я решила, что рожу тебя и сделаю всё, чтобы стать этой женщиной, если таким ребёнком мне не довелось быть.
Мариша улыбнётся и посмотрит в тёмное окно.
– Ребёнка мы воспитаем. Если уж я одна тебя подняла, то вдвоём мы тем более сможем.
– Мам, а ты заметила, что мы сейчас в точности повторяем ту картинку из твоего прошлого?
Лена замрёт.
– Представь на секундочку, – продолжит Маришка, – что сейчас за окном стоишь молодая ты и смотришь на себя в будущем. Вот прям сейчас.
– Фантазёрка, – скажет Лена и погладит дочь по волосам.
– Ну ладно, мам! Вот представь. Что бы ты передала себе?
– Не знаю, я бы, наверное, как-нибудь дала ей знать, что всё будет хорошо.
– Как?
– Ну, может быть, махнула бы ей рукой.
Не сговариваясь, обе женщины повернутся к окну и помашут в темноту руками.
За стеклом громыхнёт железный подоконник, будто кто-то резко отпустит его, и послышатся спешные удаляющиеся шаги.
На пороге вечности нас ждут любимые
У маленькой Нины пропала бабушка.
Ещё вчера на кухне она чистила девочке карпа от косточек, а сегодня её вдруг не оказалось.
Взрослые молчат или теряются в бесформенных фразах.
– Скоро вернётся. Не переживай.
Переживает.
Вечерами особенно тоскливо. Никто не чешет головку на ночь, засыпая ладонью на самой макушке, никто не шепчет «Отче наш» на ушко.
Молитва у бабушки какая-то особенная – скороговористая, слетает с губ щёлкающим шепотком и мурашками забирается за шиворот сорочки. А там и до сердца недалеко.
Несколько ночей без неё.
Гуляет. На улице темно, и падает густой снег. В конце улицы в пятне света от единственного фонаря движется чья-то фигура.
Загадала, что это бабушка. Если замереть и не шевелиться – точно будет она.
Не будет.
Слёзы бегут на стылый подбородок. Мёрзлой варежкой по щеке.
Она появится внезапно. Таким же зимним вечером, каким и исчезла. Возникнет на пороге, когда уже почти перестанешь ждать.
Пуховой платок на голове.
Тёмно-синее шерстяное пальто всё в снегу.
– Бабушка!
И рук не хватает, чтобы обнять. Резкий выдох на крике, а вдохнуть нету сил. Сознание отделяется и катится куда-то в самую глубь детского тела.
Уткнулась ей в живот, а на лице колючки от тающих снежинок с пальто. Только так и удержалась.
– Где ты была? Я тут ждала тебя!
Они потом сказали, что это был санаторий, – не хотели расстраивать Нину долгими и непонятными объяснениями. Лучше бы расстроили, у ожидания хотя бы есть срок.
Пройдёт чуть больше десяти лет, и бабушка потеряется снова. Уже насовсем.
В этот раз она предупредит о своём уходе тяжёлой болезнью. Катастрофа от пробела в целую бабушку останется на всю жизнь. Знать бы тогда, что так мало осталось. Не отпускала бы. Эх!
Она будет часто сниться. Сначала молчаливо, потом улыбаясь, а года через три даже заговорит.
И так много десятков лет. Счастливых и не очень, ярких и притушенных, трудных и игривых. До того самого момента, пока сознание Нины не упадёт внутрь её уже дряблого старческого тела и не затеряется в космических глубинах.
А на том берегу, на пороге вечности будет ждать её она – бабушка. В тёмно-синем шерстяном пальто, усыпанном звёздным снегом.
– Где ты была? – спросит Нина.
– Я тут ждала тебя, – ответит та.
Всем потерявшимся бабушкам посвящается.
Новая жизнь
В комнате бабушки Груни что-то тревожно стукнуло.
«Опять Полька хозяйничает!» – подумала, разозлившись, Оля и быстрым шагом направилась в комнату, из которой выскользнул звук. За дверью царила тишина, характерная для тех пространств, куда детям запрещено влезать, но куда они по своему обыкновению упорно лезут и обязательно что-то портят. Оля заглянула в комнату. Так и знала. На полу валялась бабушкина деревянная шкатулка, инкрустированная соломкой. Она лежала ножками вверх, на крышке, которая была неестественно перекошена. На стуле у комода, замерев от ужаса, с огромными глазами, стояла маленькая Полина и закрывала руками рот.
Оля шумно выдохнула и зажмурилась. В висках застучало от нахлынувшего гнева, а на шторках закрытых век заплясали чёртики. «Только не ори! – приказала она самой себе. – Только не ори!»
– Я не хотела, – Полина решилась открыть рот. – Я только посмотреть.
– Сколько раз я тебе повторяла не заходить сюда, – процедила Оля, не открывая глаз. Казалось, если она позволит себе посмотреть туда ещё раз, то не сдержится.
Комната покойной бабушки Груни обладала для маленькой Полинки чудовищной притягательностью. Сколько она себя помнила, ей запрещалось туда заходить, но это её нисколько не останавливало. Пышная кровать с кружевными накидками на подушках, высокий трельяж с огромными зеркалами, массивный комод с салфеткой и множеством занятных вещиц в виде пузырёчков и коробочек – всё было настолько заманчивым и необыкновенным, что соблазн покопаться в этом великолепии всегда побеждал страх перед материнским нагоняем.
– Марш в свою комнату! – бросила Оля.
Полинка спрыгнула со стула и сквозняком пролетела мимо матери. Оля выдохнула с упором, чтобы избавиться от молоточков в висках, подошла к шкатулке и подняла её. Из распахнутого красного нутра выпали пара бабулиных золотых колец, брошка и наручные женские часики «Луч» – те самые, которые Оля, будучи чуть старше Полинки, любила примерять на свою худенькую детскую ручку.
«Не разбей их, донюшка», – говорила ласково бабушка, видя, как та пытается пристроить их на своё запястье. Она протягивала морщинистые ладони к Оле и плохо гнущимися пальцами помогала застегнуть тугой замочек на браслете.
Девочка растопыривала пальчики, чтобы часы не соскочили с тонкой кисти, и с важным видом начинала прохаживаться по комнате. Бабуля следила за ней, но часы не отбирала, пока та вдоволь не наиграется. Оля замирала от ощущения чуть ли не царского великолепия на своей ручке и старалась быть бережной к кредиту доверия, выписанному ей бабушкой. От матери такого получать не приходилось…
Теперь оказалось, что столь памятные часы тоже пострадали. При падении их корпус не выдержал удара и выпустил стекло из своих объятий. Оля чуть не расплакалась от досады. Давно она хотела убрать часы куда-нибудь подальше, чтобы маленькая Поля не добралась до них, но, как видно, не успела.
За обедом Полина молча цедила свой суп, боясь поднять глаза выше края тарелки. На столе, слева от её худенькой ручки, ладонь которой она засунула между колен, лежали часики без стекла. Она знала – они там не случайно. Часы лежали на видном месте, чтобы стать немым укором её своеволию и нарушению запрета. Мама молчала, часы молчали, но вся нарочитая ситуация оглушительно кричала о Полинкиной вине.
Оля старалась не ругать дочь. В своё время она сама вдоволь хлебнула материнской педагогики – крутой и непредсказуемой, как горная река. С лихвой накатав Олю по бурным водам своего переменчивого настроения, мама устала от дочери и отвезла ту к родителям, после чего отбыла обратным поездом в другую жизнь уже без неё, без Оли. Так девочка осталась жить со своими бабушкой и дедушкой. Немного погрустив по маме с неповторимой детской наивностью, Оля отдала себя в любящие руки стариков. Именно тогда, окружённая заботой и участием, она поняла, что такое контраст, даже ещё не зная этого слова. Кажется, именно в тот период она пообещала себе, что никогда не будет такой, как мама.
Видимо, намерение её было настолько сильным, что, повзрослев, Оля не стала матерью в прямом смысле этого слова – долго она не могла забеременеть. Сложнее всех неудачу переживала бабушка Груня. После смерти мужа она сильно сдала, но как только Оля вышла замуж и переехала с Андреем к ней в квартиру, Агриппина Павловна воспряла и будто бы даже помолодела в ожидании правнуков.
Но общим чаяниям не суждено было сбыться: бабуля ушла дорогой цветов через три года после свадьбы внучки, так и не покачав заветный свёрточек на руках. Бабушка уходила молча и сосредоточенно, до самого конца не путаясь в лабиринтах зазеркалья, ощущая все грани последних дней своего существования. Оля держала её руку и слизывала кончиком языка набегающие в уголки рта слёзы.
– Не грусти, донюшка, – подавала голос Агриппина Павловна, – это ещё не конец.
Оля кивала и плакала ещё сильнее.
– Как же я тут буду без тебя? – не выдержала Оля, когда бабушка уже почти не открывала глаз. Бабуля сжала её руку и шевельнула губами. Оля наклонилась к ней ближе:
– …с тобой… – только и смогла услышать Ольга, и бабушкины губы отпустили последний выдох…
После похорон Оля закрыла любимую комнату и опечатала дверь скорбью. Полная решимости родить ребёнка, Ольга купила «комплект новорождённого» нейтрального бежевого цвета. Она надеялась, что так сможет привлечь в свою жизнь ребёнка, но тот никак не появлялся.
Года два Оля с Андреем обивали пороги разных клиник, потом устали, позже отчаялись, а через год сорвались в какое-то очень горящее, но всё ещё дорогое путешествие.
Слегка покусывая локти от скоропалительного решения спустить все сбережения на заграничное море, Оля отвлеклась и через некоторое время с удивлением обнаружила себя в интересном положении. Предстоящий декрет и отсутствие хоть какой-то финансовой подушки грозили сделать их положение ещё более интересным, но факт свершившегося чуда вселял уверенность и надежду на всё хорошее.
И оно настало, это пресловутое хорошее. Финансовую брешь заштопали общими усилиями, а вскоре и Полинка родилась – здоровая и крепкая. Родители освободили малютке свою комнату, а сами переехали в большую, громко называемую залом. Бабушкину комнату оставили нетронутой. Так захотела Оля. Она запретила кому-либо заходить туда и не меняла положение вещей со дня бабулиной смерти. Андрей посмеивался над ней, говорил, что в доме у них имеется музей советского прошлого, но с женой не спорил, проявляя почтение к пустующей жилплощади. Только Полька с того самого момента, как начала ползать, не желала мириться с тем фактом, что добрая часть квартиры оставалась без её надзора, за что, собственно, и отхватывала от матери с завидной регулярностью. И если раньше она только трогала вещи неизвестного ей члена семьи, то случай с часами стал признаком вопиющего непослушания.
«Непростительный акт вандализма», – сказала ей мама этим вечером вместо «спокойной ночи» и оставила дочь размышлять над поведением. Поля не понимала, о чём речь, но с тоном мамы нельзя было не согласиться. Однако от переживаний глаза слипались, и она позволила себе отложить сложный процесс размышления на завтра. На кухне тихо переговаривались родители.
– Сможешь починить? – без надежды в голосе спросила Оля мужа, протягивая ему часы со стёклышком.
– Опять Полька мародёрничала? – спросил он, разглядывая поломку.
– Опять, – вздохнула Оля. – Ты мне всё обещал замок на дверь поставить.
– Оль, может, пора все-таки разобрать этот мавзолей? – Андрей отложил часики в сторону, осторожно удерживая стекло.
Ольга промолчала.
– Ну или хотя бы не прогонять оттуда Польку? У бабули столько духов осталось, открыток всяких, чемодан с лоскутами и пуговицами, фотоаппарат старый – да чего там только нет! Это же целый клондайк для ребёнка.
Оля не отвечала.
– Малыш, ну в самом деле? Всё это лежит уже несколько лет и только пыль собирает. Да и тебя расстраивает постоянно. Ты как зайдёшь туда, так плачешь. Часы опять же эти! – Андрей кивнул в их сторону. – В них же нет ничего ценного! Может, уже стоит дать этим вещам новую жизнь?
– Полинка их испортит, – выдавила Оля.
– Да и пусть! Ну для чего они тебе, если не для неё? – ответил Андрей. – Бабуля была бы только рада. Ты же сама рассказывала, как она давала их тебе поиграть. Ну почему ты не можешь позволить этого Полине?
– Я подумаю, – только и смогла ответить Оля.
На следующий день шкатулка вместе с золотом и брошью лежала в Олином шкафу, но уже без часов.
– Поля, дружок, подойди ко мне, – позвала Оля дочь.
В комнату, часто шлёпая босыми ногами, вбежала Полька, быстрым движением руки смахнула отросшую челку с бровей и вопросительно уставилась на Олю.
– Нравятся? – спросила она, поднимая часы на ладони.
Полька жадно блеснула глазами, но ответить что-либо побоялась.
– Они твои.
Девочка недоверчиво глянула на мать, пощупала взглядом её намерение и, сделав вывод, что за ним не кроется никакого подвоха, протянула руку. Часы соскользнули в маленькую ладошку. Полинка зажала их в кулачке и замерла, впитывая кожей их присутствие.
– Ух ты! – шепнула она, разжала ладошку и нырнула ею в кольцо браслета, перехватив часики другой рукой.
– Давай помогу застегнуть, – сказала Оля.
Полина протянула руку с часами, и Оля взялась за замок. Тот оказался туже, чем она его помнила, непослушным и вёртким, как Полинка.
– А помнишь, донюшка, – вдруг небрежно и немного певуче сказала Полина, – как когда-то я на тебе их застёгивала?
Оля оторопела и уставилась на дочь. Из-под пушистых по-детски закрученных ресниц на неё смотрели глаза зрелой, прожившей многие года женщины. Даже цвет их стал будто бы потускневшим. От неожиданности и благоговейного страха пальцы Ольги разжались и выпустили застежку. Часы соскользнули с Полинкиного запястья и звякнули об пол. Девочка вздрогнула, моргнула, и – вот ей-Богу! (Оля могла бы поклясться чем угодно) – глаза Полинки тут же оставили то пугающе взрослое выражение и снова стали по-детски наивными и привычно тёмными.
– Что ты сказала? – вопрос получился глухим и трескучим.
Вместо ответа Поля подняла часы и затараторила плаксивым голосом:
– Мамочка, прости, я правда-правда нечаянно.
– Что ты? Ты тут ни при чём! – Ольга схватила дочь и прижала к себе. – Не переживай!
Полинка обмякла в маминых объятьях, расслабилась.
– Нравятся? – спросила Оля.
– Очень, – шепнула та в ответ.
– Они теперь твои.
Полька вывернулась из материнских рук и побежала к себе в комнату:
– Они всегда были моими, – бросила она на ходу и скрылась из вида.
Ольга проводила её взглядом, не в силах пошевелиться. Казалось, только глаза и могли её слушаться сейчас. Она посмотрела на шкаф, где была спрятана шкатулка. «Да уж, – наконец подумала она, – видать, и правда нужно дать им новую жизнь».
Чудо
Пасхальная ночь выдалась морозной. Север никогда не баловал тёплой весной, но те предрассветные часы запомнились особо щипучим воздухом и яркой звёздной пылью на глубоком, задумчивом небосводе. Заскорузлый наст на обочине отливал расплавленным оловом, а сельская дорога дыбилась и взбрыкивала кусками замёрзшей грязи.
Но в пространстве всё же неизбежной пахло весной.
Аня брела с ночной пасхальной службы. Одной рукой она подсвечивала себе телефоном дорогу, а другой держала за руку своего пятилетнего сына Димку. От усталости тот почти висел на матери и загребал ногами каждую встречную кочку. Немыслимо хотелось спать.
– Смотри под ноги! – ласково одёргивала его Аня и приподнимала руку сына вверх, будто это могло помочь ему увидеть следующую кочку.
Фонарь горел только в начале улицы и своим лучом выжигал жёлтую лужу света в оловянном сумраке. Аня вступила в позолоченный круг. Справа из чужого двора всполошенно запел петух, возвещая, что новый день уже настал, новая жизнь вот-вот воскреснет и взорвётся скорым теплом. Было спокойно и радостно. В голове пелось и пелось «Христос Воскресе… смертью смерть поправ», и слова растекались маслом по сердцу. Небесный фонарщик тушил звезды огромным свечным колпачком.
– Мам, а Пасха – это день рождения?
Аня молча улыбнулась.
– Нет, это праздник жизни и спасения. Праздник чуда, – ответила она.
– Как в сказке?
– Как в сказке.
– Чуда хочется… – вздохнув, сказал Димка и протяжно зевнул.
– Смотри, какая благодать вокруг и на сердце! – ответила Аня. – Разве это не чудо?
– Нет, – упрямо буркнул Димка, – настоящего хочется.
И тут на обочине вдруг что-то вскинулось в сумраке, перекатилось через мёрзлый гребень откинутого старого снега и шлёпнулось на дорогу. Аня охнула и резко остановилась, завела Димку за спину. Серый ком шевельнулся и пискнул. Замер. Димка высунулся из-за материнской спины:
– Что это? – прошептал он.
– Не знаю, – ответила мать. – Стой тут! Пойду гляну.
Аня отпустила Димкину руку и направилась к тёмному нечто. Нечто послушно ждало.
– Это вроде собака! – крикнула Аня, пытаясь осветить комок фонариком на безопасном расстоянии. – Только не пойму, что с ней.
Аня подошла ещё ближе и вытянула руку с телефоном. Размытый лучик выхватил из темноты пса, но тусклый свет не внёс ясности. Собака лежала на мёрзлой земле, тяжело дышала и походила на кучу грязного тряпья: было сложно понять, где и в каком порядке у неё располагаются лапы, голова и хвост, а шерсть была покрыта тёмной субстанцией с прилипшим мусором. Из всей массы особо выделялись перья и солома.
– Это что за чудо такое в перьях? – удивилась Аня и подобралась чуть ближе. – Кто ж тебя так, бедолага?
Бедолага будто понял обращённую к нему речь, всхлипнул и замотал одной своей конечностью. Приглядевшись, Аня поняла, что это хвост.
– Ма-а-ам, – протянул подошедший Димка, – жалко как! – И заплакал.
– Тише, сынок, – попыталась успокоить его Аня, – не переживай. Что-нибудь придумаем.
Найдёныш оказался молодым кобелём гордой дворовой породы. Как позже выяснилось, собаку избили и облили мазутом. Или наоборот. Пёс, скорее всего, попытался спрятаться в курятнике, либо наказание совершалось именно там – липкая шерсть была сплошь утыкана перьями, соломой и птичьим помётом. Возможно, раньше он жил у кого-то в деревне, но в чём-то провинился либо влез к тому, кто очень скор и жесток на расправу. Наказание было изощрённым и не оставляло шансов на прощение… Если бы по счастливой случайности пёс не выкатился на дорогу в ту ночь под ноги двум людям с сердцами, растопленными теплом пасхальной службы, возможно, следующие часы он уже просто не пережил бы – настолько он был плох и истощён.
Собаку выходили и назвали Чудом.
После того как удалось оттереть его от грязи, перьев и мазута, вылечить ушибы, вывести паразитов, после того как срослись переломы и отросла новая шерсть, оказалось, что Чудо весьма хорош собой, даже красив, строен, силён и чрезвычайно умён. Аня оставила его у себя. Скромный учительский бюджет сильно пострадал от восстановления нового члена семьи, но радость от общения с этим умным и преданным животным штопала всякие эмоциональные дыры.
Против всех деревенских правил Чудо поселили в доме. Спал он в большой комнате, по-старому ещё называемой залом, на личной лежанке, сшитой Аней из детских Димкиных одеял, ел из своей миски вместе со всеми на кухне, по нужде просился из дому, как приличный кот, и был крайне воспитан, даже будто бы дрессирован. Димка любил проделывать с ним один трюк, на который Чудо неожиданно оказался способен. Мальчик клал кусочек сыра собаке на нос и поднимал указательный палец вверх. Это значило «нельзя». Пёс терпеливо ждал, не позволяя шелохнуться даже кончику хвоста. Он превращался в сплошное ожидание. Ожидание команды «можно». На этом слове Чудо расколдовывался, вскидывал голову вверх и коротким щёлкающим хватом съедал подлетавший кусочек сыра. Каждый раз Димка взвизгивал от счастья и хлопал в ладоши, а Чудо отстукивал хвостом по дощатому полу победный марш, и казалось, что Димкина радость ему во сто крат слаще проглоченного сыра.
С Димкой у Чуда были особые отношения. Несмотря на то что выходила его и вылечила Аня, за хозяина он считал только мальчишку.
– Правильно, – говорила баб Шура, Анина соседка, у которой Аня частенько оставляла Димку, пока была на работе, – хороший пёс знает одного хозяина. А если по рукам идёт, то это бестолковый пёс.
Чудо по рукам не ходил и Димку не только признавал, но и защищал. Было можно даже отпускать ребёнка с ним гулять. Тот сторожил мальца лучше любой обученной собаки, теснил его в сторону, если вдруг чувствовал неладное из пространства или от человека, а однажды даже хватанул за кисть пьяного дядь Вовку, местного выпивоху и дебошира, когда тот попытался изобразить для расшумевшейся детворы воспитание жичиной.
В другой раз пёс прибежал к порогу школы, где работала Аня, и поднял суматошный лай. Все знали, кому принадлежит собака, и немедленно позвали Анну Владимировну. Оказалось, что бабе Шуре стало плохо, а Димка, оставшийся у соседки, испугался и не смог позвонить матери, чтобы сообщить о случившемся. За дело взялся Чудо. Бабушке успели помочь, а пёс получил к ужину свежую говяжью бульонку.
Жизнь спокойно катилась снежным комом, собирая на свои бока однотипные дни, не предвещая ничего серьёзного, усыпляя мерным, баюкающим ходом. В редком однообразии протекли два года: утром Аня шла на работу, отводила Димку с Чудом к бабе Шуре, после школы возвращалась через магазин домой, чтобы забрать у соседки сына, оставить ей продуктов и немного помочь по хозяйству. Рабочие будни нарушались выходными и отпуском, день сменялся ночью, а зима – весной.
В то пасхальное утро Димка убежал катать с ребятами крашеные яйца, а Чудо сморил усталый сон. Аня не разрешила сыну будить собаку и отправила его гулять одного, повелев никуда не уходить. Сама села на кресло недалеко от пса, откинулась на спинку и прикрыла глаза. Она думала, что прошло всего лишь минут пять, но потом, когда она пыталась восстановить события, оказалось, что она задремала минут на тридцать, а то и больше. Ото сна её разбудил протяжный лай Чуда, больше похожий на вой. Она подскочила. Сердце в груди колотилось испуганным воробьём – пробуждение было таким резким, что Ане показалось, будто душа, отлучившаяся во время сна из тела, не успела вернуться и теперь бьётся отчаянно где-то рядом, пытаясь открыть внезапно захлопнувшуюся дверь.
Дверь! Пёс упрямо скребся в дверь и лаял. Аня подорвалась с кресла и распахнула её. Чудо выбежал во двор, протаранил входные ворота, благо те были не закрыты, и выскочил на улицу. Аня поняла, что случилось что-то серьёзное, но отстала от собаки, запутавшись в обуви. Кое-как вставив ноги в калоши, она выбежала со двора и только успела увидеть удаляющийся зад кобеля.
– Чудо! – крикнула она что есть силы. – Стой! Куда ты?! – И кинулась бежать за ним следом, пытаясь нагнать.
Пёс остановился на пару мгновений, взлаял тревожно и нетерпеливо вверх и снова метнулся вперёд.
– Подожди! – кричала ему вслед Аня, задыхаясь от бега и предчувствия неминуемой беды. – Стой!
Но пёс нёсся во всю прыть и уже скрылся за поворотом у старого деревенского кладбища. Аня добежала до этого места и остановилась. Куда дальше идти, она не знала: впереди был вход на кладбище, справа начинался овраг, а слева – сельская дорога, спускавшаяся к пойме небольшой речушки Завражки. Животным чутьём Аня поняла, что опасность именно там, у реки. В голове вспыхнула страшная догадка, но Аня попыталась отогнать её: был ранний апрель, и вода, скорее всего, стояла ещё подо льдом. Хватая ртом холодный воздух, она кинулась по дороге вниз, по размякшей весенней грязи, не ощущая, что где-то потеряла обувь и бежит уже босиком. В нескольких сотнях метров позади неё спешили деревенские, с ходу сообразив, что пёс в очередной раз пытается задержать чью-то смерть.
Аня не помнила, как она сбежала вниз по дороге. Завернув за склон, на котором осталось село, она с ужасом успела отметить, что речка вскрылась и уже понесла на своей спине мясистые глыбы льды. На обрывистом берегу стояла ватага застывших ребят, а впереди них в реке, уже порядочно удалившись от края, суетился Димка, балансируя на шевелящихся недовольных льдинах. Он прыгал с одного островка на другой, и каждый его прыжок поддерживался одобрительным, но напряженным гулом ребят. К ним во весь опор мчался Чудо…
Димка прыгнул на очередную льдину, выгнулся назад, пытаясь поймать равновесие, но не удержался и солдатиком вошёл в чёрную воду. Аня закричала от ужаса и упала в стылую грязь. Чудо не добежал до воды нескольких шагов, подпрыгнул и, стрелой пролетев над крутым бережком по невероятно продолжительной дуге, врезался в воду. Время замерло. Было видно, что Димка пытается удержаться за обломки льдин, но те подманивали его своей кажущейся безопасностью и тут же вставали на дыбы, как только мальчишка цеплялся за края. Он снова и снова появлялся над водой, глотал воздух и делал тщетную попытку найти опору в белых кусках весеннего льда. Димка не кричал, не звал на помощь, только сосредоточенно, даже деловито оглядывался вокруг и хватался за очередную уплывающую надежду. Но если бы кто-то в этот миг оказался рядом, то он заметил бы, что в глазах у мальчишки полыхал обжигающий ужас.
И вдруг он увидел Чудо!
Пёс подплыл к ребёнку и поднырнул под руку. Димка сориентировался: одной рукой уцепился за собачий ошейник, а второй стал подгребать, отталкивая наползающие куски льда. Чудо развернулся и, хрипя и задыхаясь, поплыл к берегу. Подбежали взрослые. Добраться до берега Ане помог вмиг протрезвевший дядь Вова, захваченный погоней врасплох. Аня плюхнулась на колени у берега и, обхватив голову грязными руками, раскачивалась из стороны в сторону. Один из подоспевших мужчин скинул с себя обувь и верхнюю одежду, оттолкнул растерявшихся свидетелей и зашёл в воду. Охнул, матюгнулся и, вобрав в грудь солидную порцию воздуха, поплыл навстречу псу. Чудо сосредоточенно грёб, от тяжести периодически погружаясь под воду чуть ли не по самый нос. Но тут особо прыткая глыба льда выплыла у них на пути, и несчастная пара скрылась под тёмным сводом воды. Время замерло, и казалось, будто прошла вечность. Место, где происходила борьба, уже начало затягиваться густой снежной кашей. Но тут мужчина сделал нырок, через пару мгновений вынырнул, лёг на спину и над грудью приподнял тело мальчишки. Все с облечением выдохнули. Несколько сильных гребков свободной рукой, и мужчина с Димкой оказались на береге. Подлетели ещё люди. Мокрых раздели и укутали в пальто и куртки, что постаскивали с себя прибежавшие. Димка кашлял, и его тошнило водой вперемешку с воздухом. Аня горлицей билась над сыном, мешая другим оказывать помощь. Две тётки перехватили её попрёк туловища, прижав руки к бокам, и оттащили от Димки. Мальчишку, закутанного во взрослое пальто, вручили дядь Вовке и велели нести в деревню. Толпа беспокойной вереницей потянулась за ними, но тут кто-то крикнул:
– А где пёс?
Аня перестала вырываться, обмякла враз и вытекла из кольца рук на землю. Все остановились.
– Чудо! – завизжала Аня. – Чудо!
Но пса нигде не было видно, лишь только лёд беспокойно бился у кромки берега.
Аня вскочила на ноги и кинулась к речке. Часть людей побежали за ней.
– Унесите мальца! – крикнул кто-то, кивнув на Димку.
– Уведите детей! – добавил другой.
Две женщины стянули к себе ребят и погнали их, как телят, наверх к селу. Те ревели и оборачивались. Пойманной рыбой бился Димка на руках у дядьки Вовы, но тот крепко сжимал мальчишку и твёрдо шагал вперёд.
Аня почти уже было забежала в воду, но её схватил за руку Аркадий, отец одного из сбежавших детей:
– Не лезь, Анька! Это всего лишь собака.
Аня обернулась и хлестнула его яростным взглядом, выдернула руку.
– Не лезь! – повторил попытку Аркадий и снова схватил её, прижал к себе. – Его уже нет!
– Это Чудо! – с нажимом на кличку ответила она Аркадию в самое лицо. – ЕГО не может не быть! – и оттолкнула мужчину.
Но тут кто-то закричал:
– Вот он!
Аня вздрогнула и обернулась на крик. Чуть поодаль стояла Лена – Аркашина жена – и пальцем тыкала влево. Почти у самого берега в нескольких десятках шагов от Ани вниз по течению в серой каше из грязи, снега и воды бился Чудо, пытаясь зацепиться лапами за твёрдый участок земли. Аня кинулась к собаке, не выходя из реки. Она спотыкалась и падала, промочив себя насквозь, но бежала и бежала и не могла остановиться. Ноги вязли в студёной жиже, вода тормозила, гасила скорость и силы, но Аня всё бежала. Не будучи в силах ускорить свой бег, она взглядом хватала собаку за холку и мысленно тащила пса на берег. Он бултыхался, вскидывал лапами и ловил ускользающий край, ловил и наконец поймал! «Жив! – победоносно закричала Аня. – Жив!» И если раньше она верила в чудо всем сердцем, то теперь она уже знала… знала всей душой, что если поручить себя чуду и никогда не сомневаться, то оно обязательно случится.
Танцуй, Гатши
– Для кого ты танцуешь, Гатши́? – спрашивала Пурни дочь каждый раз, когда видела, как та кружится с закрытыми глазами во дворе их маленького домика, складывая пальцы рук в незамысловатые хасты и кланяясь в пространство.
– Для Шивы, мамочка, – отвечала девочка, не открывая глаз. – Он очень радуется, когда я танцую для него.
Мать грустно улыбалась солнцу и отсчитывала очередной день, который обет позволял ей прожить с дочерью.
Пурни смогла забеременеть только через три года после свадьбы, и все эти три года она жила в мороке косых взглядов: пустое чрево молодой женщины наводило тень на весь ее род и больно рикошетило в молодую семью. Не одну чашу слез вылила она на домашний алтарь Шивы, прося даровать ей чадо.
– И я и дитя мое будем служить Тебе вечно, – шептала она. – Каждый наш вздох и каждое движение будут гимном любви к Тебе, мой Господин, только прошу, награди меня потомством!
Когда родилась Гатши, живая и здоровая, Пурни поняла, что младенец этот ей уже не принадлежит. Она помнила, как в тяжелых и густых ночах, полных молений, обещала она отдать ребенка Шиве, а себе просила оставить только первые четыре года жизни ее еще не рожденного дитя.
«Что ей делать в деревне? – убеждала она саму себя, глядя, как девочка кружится в танце. – В домашней работе сотрет она свои прекрасные пальцы, в служении супругу и детям растратит всю грацию. А в храме ей будет даровано будущее под стать ее предназначению. Кто здесь оценит ее танец по достоинству? Этот несносный соседский мальчишка, невесть откуда свалившийся на мою голову?»
Гатши действительно дружила с одним-единственным мальчиком – грязным, как угольная головешка, и наглым, как лис. Он был старше ее на пару-тройку лет и ловок, будто горный козел. Не боясь гнева родителей Гатши, каждый раз незаметно он перемахивал через изгородь к ним во двор и уводил девочку в сад подальше от глаз старших.
Сама Гатши очень любила танцевать при нем, мать же этого зрителя не ценила.
– Девочка моя, – говорила она, – ты дарована нам Богом и обещана Ему. Не пристало тебе растрачивать дар свой на босоногого голодранца.
Но Гатши только улыбалась Пурни и в очередной раз бежала за мальчиком в сад исполнять свой танец.
Когда Гатши исполнилось четыре года, ее, как и было обещано, отдали в храм Шивы для обучения мастерству девадаси – храмовых танцовщиц. Гатши прочили славу и успех, ведь, ни разу не видя девадаси за служением, она двигалась ничуть не хуже них. Лишь только одно омрачало ее жизнь: девочка не могла следовать строгим правилам сакрального танца, ибо движения ее шли прямиком из сердца.
– Гатши! – врезался в своды танцевального зала голос старшей преподавательницы Чандры Ма. – Если ты не будешь повторять за всеми, Шива разгневается на тебя, маленькое чудовище, и поразит твои прекрасные ноги параличом!
Гатши замирала, вставала в нужное положение, и с каждым точным движением, что повторяла за учителем, выплескивала она из тела свой талант.
– Ну что же ты за несносный ребенок такой? – снова кричала Чандра Ма и ударяла девочку тонкой тростниковой палкой по ногам. – Почему ты никак не можешь запомнить даже пары простых жестов? Твое тело совсем не подвластно тебе! Если ум твой не обуздает этого упрямого осла, то ты так и будешь танцевать в пыли на пороге своего деревенского дома!
После изнуряющих занятий Гатши бежала в прихрамовую манговую рощу. Почти каждый день туда прибегал ее деревенский друг, и какое-то время они просто сидели молча на камне. Гатши наполнялась силой в этом молчании.
– Чандра Ма говорит, что мое тело – это упрямый осел, и если я не научусь управлять им, то она навьючит меня тюками и отправит домой на четвереньках.
– Глупая она, твоя Чандра. Когда умом одолеваешь танец, ты достигаешь всего лишь мастерства. Но когда танец одолевает ум, ты достигаешь Бога!
– Иногда ты говоришь такие сложные вещи, что я тебя не понимаю. Я не люблю так! – по-детски капризничала Гатши. – Люблю, когда ты просто смотришь на меня.
Они помолчали.
– Почему ты никогда не приходишь в храм поглядеть, как я танцую?! – Гатши спрыгнула с камня и заглянула мальчику в глаза. – С тобой у меня получается куда лучше, чем без тебя!
– Не могу. Видишь ли, Гатши, люди построили этот храм для Шивы, но Шиву туда не пускают, а я не люблю ходить в те места, где мне не рады. Вот поэтому мне приходится смотреть на твой танец здесь, в манговой роще. Станцуй для меня, Гатши, как делала это всегда, станцуй от сердца, как умеешь только ты, и ни о чем больше не думай! Обо всем другом за тебя подумаю я.
И Гатши танцевала. Танцевала так, что за ней танцевали и небо, и солнце, и луна, и все звезды вместе взятые.
То ли ещё будет
Поздней весной 87-го года, когда полуденное солнце припекало уже настолько крепко, что хотелось от него спрятаться, возвращался я из области на своём «жигулёнке» в город. В районе птицефабрики, на перекрёстке, тормозит меня мужик: голосует чуть ли не на самой дороге, грозясь под колёса попасть. Чтобы не наделать беды, я резко остановился, а он – шустрый такой – вцепился в ручку двери, а через открытое окно уже и голову в салон просунул.
– Куда прёшь?! Жить надоело? – взъелся на него я.
Мужичок расплылся в простой, по-детски наивной улыбке:
– Подкинь, земель, до города. Рубль заплачу. – И опять улыбается. Мне подумалось, что, будь у него хвост, как у собаки, он бы им вилял направо и налево что есть мочи – до того был рад своей удаче.
Смотрю на него – мужичок нестарый, одет скромно, но аккуратно. От всего его вида – от заношенной, но чистой кепки на поредевших волосах до выглаженных брюк и крепкого старомодного пиджака – веет чем-то простым и весьма располагающим.
– Садись, – говорю я, снимая машину с передачи.
– Вот спасибо! – обрадовался тот. – Вот удружил! А то на автобус опоздал, а мне в город срочно надо, теперь на перекладных добираюсь.
Мужичок оказался рослым. Запихнул себя в салон будто по частям: сначала верх, потом ноги подтащил; кепка в крышу автомобиля упёрлась. Снял он её, положил на колено и аккуратно расправил.
– Куда торопишься? – спросил я, отъезжая от обочины. – Что за срочность такая, что под колёса ки́даешься?
– В город пивка попить, – ответил мужичонка и расплылся в улыбке, словно кот, налупившийся сметаны. – Мне моя три с половиной рубля дала. – На этих словах он достал из кармана пиджака аккуратно сложенные купюрки и продемонстрировал их мне. – Иди, говорит, отдохни, а то, поди, надоели мы тебе.
– Хорошая жена, раз за пивом отпускает, – хохотнул я. – Мне бы такую!
– Э-э-э, – укоризненно протянул мужик, – ты, поди, городской, всегда пивка можешь хряпнуть, а я из деревни. У нас там пива хорошего отродясь не было. А я разливное люблю, холодненькое. Вот и приходится в город как на праздник ездить. Да к тому же у меня отягчающие эти… как их… обстоятельства. Во! – сказал он и многозначительно поднял указательный палец.
– Что ж за обстоятельства у тебя такие, после которых жена тебя ещё и за пивом отправляет? – Тут уж я заинтригован был.
– А такие у меня обстоятельства, что в доме десять баб: одна жинка да девять дочек, не считая тёщи.
– Сколько?! – переспросил я, не веря своим ушам и чуть не ввалившись левым колесом в выбоину. – Девять?
– Девять, девять, – вздохнул мужик.
– Врёшь!
Тот хитро улыбнулся и потянулся к лацкану пиджака:
– У меня паспорт с собой, – ответил он и выудил из внутреннего кармана аккуратный документ в самодельной полиэтиленовой обложке, поискал нужную страницу и протянул мне:
– Во, смотри сам.
Для такого дела я даже на обочине притормозил. В графе «Дети» аккуратными почерками работников ЗАГСа были выведены имена десяти девочек!
– Погоди! – аж присвистнул я и почесал в затылке. – Ты же сказал, у тебя девять девок, а тут десять!
Мужик наклонился, заглядывая в страницу.
– А, ну да! – опомнился он. – Десять. Первая дочь от предыдущего брака. А от второй жены – девять.
– Ну ты даёшь, земеля! Как же ты умудрился столько снегурок-то настругать?
– Да как-как? Знамо, как! Дело-то нехитрое, поди и сам знаешь. Дети есть?
– Есть. Но у меня-то одна, а не десять! – почти возмутился я.
– Дык у меня тоже одна была. С первой женой не ужились, женился во второй раз. С ней вторая девка вышла. Потом мальчишку захотели, а получилась опять девка…
Мужик замолчал и вернул себе паспорт. Я тронулся и поплёлся дальше в сторону города, не веря своим глазам, которые минуту назад лицезрели документальное подтверждение чуда советского «производителя».
– А третья девка, то есть четвёртая… как вышла? Тоже пацана ждали?
– И третья, и четвёртая, и пятая, – ответил мужик и задумчиво уставился в окно.
– Ну ты даёшь, дружище!
– А чё даёшь-то? Пацана-то хочется. Каждый раз говорили себе: всё, это точно последний ребёнок, неважно, девка или пацан! Но как девка родится, как подрастёт, так мы снова с жинкой о мальчишке думаем.
– Как же вы их всех поднимаете? Это же столько сил и денег нужно!
– Сил много, согласен. Денег ещё больше. Но мы судьбе доверились, вот она нам и помогает, – сказал мой попутчик и многозначительно замолчал.
– Судьба? – недоверчиво переспросил я.
– Она самая, – ответил он и, чуя мой молчаливый интерес и выдержав прямо-таки театральную паузу, достал пачку «Беломорканала».
– Разговор долгий, покурить можно?
– Можно, конечно.
Он открыл окно, достал папиросу и уставился на неё задумчиво, будто вспоминая что-то очень важное и невероятно тайное, прикурил, глубоко затянулся и начал свой рассказ.
– Третьим ждали пацана, а родилась дочь. Расстроились, конечно. Вроде мальчугана хотели, а не вышло. Назад уже не вернёшь, – он хохотнул, – а кормить как-то надо. Но сразу после родов председатель мне предложил перейти на мукомольню при колхозе. Там и выработка больше, да и, чего греха таить, место кормовое. Ну, сам понимаешь.
– Угу, – что ж не понять-то.
– Но это не самое удивительное. С мукомольней вроде как председатель помог. А вот с другими дочерями чудеса ещё те происходить начали!
Попутчик мой приостановился, глубокими и частыми затяжками прикончил беломорину и выбросил окурок в окно.
– Странные удачи начались с пятой дочерью. Лет шесть назад до того случая колхоз постановил присоединить к нашему подсобному хозяйству часть соседской делянки со старой обветшалой избой. Бывшие хозяева уже давно поумирали да по городам разъехались, а домишко так и остался. Земли там мало, а вот изба ещё крепкая была. Мы решили в ней стайку для свиней сделать. Перестелили соломенную крышу, вытащили рухлядь и поселили там кур и пару хрюшек. Свиньи как подросли, стали пол в загоне грызть и под ним землю копать. Надо было отремонтировать пол-то, а мне всё недосуг, так и прожили они с оголенной землей до самого забоя, пятачками своими всё там перерыли, камни грызли. Пришло время, мы их закололи, стали потрошить, а у одной хрюшки, самой тощей и мелкой, в кишках золотые кольца оказались и старые монеты, царские ещё!
– Фить! – присвистнул я и даже подскочил на месте. – Быть такого не может!
– Может-может!
– И куда ты их потом? Продал?
– Сдал, – ответил мужик, чуточку погрустнев. – Тёща запретила оставить. Набожная она и суеверная. Но нам с клада государство двадцать пять процентов выплатило, всё как полагается. Мы добавили немного и подержанного «Москвича» купили. Летом с женой под Москву на нём гоняем на станцию одну огурцы с помидорами продавать. За эти года он раза два как окупился. – На этих словах собеседник мой снова вернулся в хорошее расположение духа. – Так что всё честь по чести.
– Вот это да! – не переставал удивляться я.
– То ли ещё будет! Ты дальше слушай! Перед другой дочерью поехал я вот так же в город пива попить. Назад возвращаться, смотрю – кошелёк на дороге валяется. Я его открыл – мама дорогая! Там на первый взгляд мой годовой заработок – и всё, больше ничего, ни паспорта, ни комсомольского. Захоти вернуть – неизвестно, кто потерял. Я сначала его прихватить хотел, а потом засовестился. Пошёл в отделение милиции. Там меня какой-то летёха встретил. Стал моё заявление оформлять, в паспорт смотрит на страницу с детьми и говорит: «Откуда ты такой честный-то взялся? У тебя вон семеро по лавкам, – а тогда там и правда семь девок записано было, – а ты деньги приносишь. Забери, – говорит, – и сделаем вид, что тебя тут не было». Я ему: «Как же так, товарищ лейтенант? Мало ли кто всю жизнь копил?» А он и отвечает: «Тот, кто всю жизнь копит, в таких модных и дорогих бумажниках деньги не носит. Он обычно в чулки складывает или в матрас зашивает. Но в кошельки точно не кладёт. Так что бери и иди отсюдова, чтобы я тебя больше не видел». Я и ушёл. Мы два года потом в этот кошель лазили, аккурат до следующих родов.
Потом ещё по мелочи было всякое: то сосед в город к детям съедет и нам корову чуть ли не задарма отдаст, то до бригадира меня повысят, то в лотерейку чуток выиграю. И всё бы ничего, да вот закономерность странная: удача всегда перед родами приходила. Между ними – ничего такого особенного. Работа, забота – всё как у всех, а как рожать или чуть погодя, так обязательно какой-нибудь фарт выпадет. Так что на судьбу мне грех обижаться. Видимо, бережёт она нас, ну и мы от трудностей не отворачиваемся.
– А в лотерею много ль выиграл?
– Да не-е-е, не очень много. Поменьше тех царских монет, конечно, но тоже хорошо.
Мы въехали в город. Минут пять двигались в молчании: попутчик мой, видимо, в воспоминания погрузился, а я переваривал удивительную историю, старался примерить её к себе, всё думал, смог бы я вот так же судьбе довериться или струсил бы.
– На остановке тормозни, земель, – прервал размышления мой попутчик, – дальше я сам доберусь.
Я снизил скорость и прижался к обочине. Мужичок снова полез в карман и достал аккуратно сложенные купюрки.
– Держи, друг, выручил! – протянул он мне рубль.
– Иди ты! – отмахнулся я. – Везучесть везучестью, а деньги тебе всё равно нужны, с твоим-то выводком. Ступай, выпей пивка за меня лучше.
– Спасибо, зёма! Удружил. Обещаю, за тебя выпью и на славу погужу! А то когда же ещё я так вырвусь?
– Да вырвешься, делов-то? Жена вон какая у тебя добрая.
– Добрая-то добрая, да не до того нам потом будет. Рожает она скоро, – как-то обыденно, будто речь о покосе шла, сказал мужик.
– Как?! Опять?! – подскочил я в очередной раз.
– Опять, – вздохнул мужик. – Но это точно последний! Точно!
На этих словах он вышел из машины, похлопал себя по карманам пиджака, проверяя паспорт с деньгами, затем сел на скамейку остановки и принял расслабленную, немного мальчишескую позу, скрестив перед собой вытянутые ноги и уперевшись руками в скамейку. Он смотрел вдаль и ждал автобус, хотя, может быть, даже не автобус, а свой очередной подарок от судьбы, который определённо не заставит себя ждать, если только не испугаться и довериться ей. Весеннее солнце ласково гладило его тёплым лучом по линялой кепке и тихо приговаривало: «То ли ещё будет! То ли ещё будет!»
Сполнилось
По тротуару в сторону вокзала, обходя широкие засыпанные листьями лужи, шёл пожилой батюшка. Одной рукой он опирался на старую, потёртую трость, а другой, свободной, поддерживал полы чёрного подрясника, чтобы тот не запачкался осенней мезгой. Походка его выдавала некую немощь, приключившуюся то ли с ногами, то ли со спиной, но, тем не менее, шёл он весьма резво, хоть осторожно и слегка согнувшись.
– Смотри – батюшка, – сказала Ксюша своей подруге, когда они выехали из-за поворота, но ещё не успели поравняться с фигурой в рясе. – Давай подхватим?
Лена, сидевшая за рулём, успела среагировать и, чуть обогнав пожилого человека, прижалась вправо, к тротуару.
– Батюшка, давайте подвезём? – крикнула Ксюша из приоткрытого окна.
– Отчего и не подвезти? – согласился батюшка и улыбнулся.
Он подошёл к машине, открыл дверцу и не без труда, покряхтывая, вместил в автомобиль своё немолодое тело. Немого повозился с тростью, пытаясь удобно и безопасно разместить её в салоне, и захлопнул дверь. Выдохнул.
– Вот спасибо! Вот удружили! – порадовался он. – А то пока до вокзала бы дошёл, весь мокрый был бы.
– Да, погодка сегодня не очень, – согласилась Ксения, – но дождя вроде не обещали. Да и небо достаточно ясное.
– Вам на вокзал? – уточнила Лена, разглядывая в зеркало заднего вида пожилого мужчину.
На вид ему было около шестидесяти; широкое доброе лицо, серые живые глаза, волосы с проседью, собранные сзади в аккуратный хвост, и недлинная густая борода цвета перца с солью.
– Да, домой вот еду, – ответил он. – По делам к вам сюда приезжал, пора возвращаться.
– Издалека приехали? – спросила Лена, силясь вспомнить, где она его раньше видела.
Внешность батюшки была весьма характерной для человека его призвания и образа жизни, но было в нём что-то ещё неуловимо знакомое, даже известное.
– Да не скажу, чтобы прям издалека, – ответил батюшка, – но и не близко. Из Дивеево я.
– Ого! – оживилась Ксюша. – Прям из монастыря?
– Из него самого, – теперь уже оживился и батюшка. – Смотрю, знаете про него.
– Да кто же не знает? – сказала девушка.
– Есть те, кто и не знает, – ответил батюшка и немного погрустнел, но тут же снова улыбнулся и добавил: – Были там?
– Я – дважды, – словно школьница-отличница отчиталась Ксения.
– А я вот никак не доберусь пока, – ответила Лена и перехватила в зеркале заинтересованный взгляд батюшки.
– Надо бы, – сказал он.
– Вот и я говорю, что надо! – отозвалась Ксюша вместо Лены. – Я двоих детей там вымолила, – продолжила она, повернувшись к мужчине лицом, – и ей говорю – езжай! Но она всё никак.
– Тоже о детках молить? – уточнил батюшка, глядя Лене в глаза через зеркало.
Та молча кивнула.
– Да, – ответила за подругу Ксюша для пущей убедительности.
– Детей вообще нет?
– Есть, дочка одна, – ответила Лена, смотря на дорогу, – но она уже большая, а ещё малыша всё никак не рожу.
Батюшка задумался, потом улыбнулся.
– Да не переживай ты, будет у тебя ещё ребёночек, будет. Мальчик.
– Мальчик? – удивилась Лена.
Ксюша расплылась в улыбке.
– Мальчик, – подтвердил тот. – А что, не устраивает? – усмехнулся батюшка и огладил бороду.
– Да нет, – стушевалась Лена. – Просто всегда думала, что ещё одна девочка будет.
– Человек предполагает, а Господь располагает.
– Это точно, – согласилась Лена.
– Будет, будет мальчик. Ты не переживай. А как родишь – приедешь ко мне туда, в Дивеево. Вот и посмотрим, сполнилось ли.
Лена улыбнулась. Ей очень захотелось верить.
– Приеду, конечно. Что б и не приехать?
– Вот, – довольно улыбнулся батюшка.
– А как вас там найти?
– Я при Троицком соборе служу, как раз где мощи батюшки нашего Серафима хранятся. Когда приедешь, спроси отца Серафима. Я там один – не перепутаешь.
Лена удивленно вскинула брови – так вот кого он ей напоминал! Серафима Саровского!
– Ого! – не сдержала своего удивления Лена. – Отец Серафим и у Серафима Саровского на службе. Вот это совпадение!
Батюшка улыбнулся кротко:
– Да. Чудны дела Твои, Господи…
– А вам не говорили, что вы даже похожи на Серафима Чудотворца? – теперь уже удивлялась Ксюша, которая к тому времени развернулась всем корпусом к батюшке и разглядывала его во все глаза.
– Как же? Говорили, – ответил он, смущённо потупив взгляд, – постоянно говорят. Только куда уж мне, грешному, до угодничка нашего?
Лена повернула к зданию вокзала, остановилась.
– Приехали, – сказала она, внезапно ощутив непонятную ей горечь от предстоящей разлуки.
– Как раз вовремя, – ответил батюшка Серафим. – Спасибо вам за добро – услужили старику. А то быть мне мокрым по самые кости.
Отец Серафим открыл дверцу и вышел из машины, наклонился в салон и добавил, обращаясь к Лене:
– А ты, детка, не грусти – и сына жди. А как родишь – приезжай ко мне. Обещаешь?
– Обещаю, – ответила она и широко улыбнулась.
– Ну, добро, – сказал старец и закрыл дверь, взглянул на небо и резво направился ко входу вокзала. Как только он зашёл внутрь, из рябой, дырявой тучки, неизвестно откуда и когда прибежавшей, вдруг выплеснулся густой дождь. Девушки переглянулись, не в силах выразить свое удивление в словах.
– Ну что, мать, – сказала Ксюша, – жди теперь сына.
И сын действительно родился. Родился через год после той памятной встречи. На радость всем тем, кто ждал и верил, и на удивление тем, кто веру потерял. Как только мальчишка дорос до возраста, когда его стало возможным оставлять без мамки, Лена с мужем поехали к батюшке Серафиму в Дивеево. Договаривались же.
Приехали аккурат к окончанию службы, зашли в храм, огляделись: к мощам на поклон стояло несколько человек, суетились служки. Из ризницы вышел круглый, низкорослый батюшка. К нему и обратились:
– Где тут у вас можно отца Серафима найти?
– Он здесь. Сейчас позову, – ответил тот и нырнул обратно в ризницу.
Через минуту вышел.
– Подождите немного, он к вам сейчас подойдёт.
Лена улыбнулась и взяла мужа под руку.
– Вот увидишь, – шепнула она супругу, – вылитый Серафим Саровский. Он даже горбится, как и тот, немного.
Дверка в ризницу распахнулась, и оттуда быстро, даже решительно вышел высокий, статный черноволосый батюшка.
– Вы меня искали? – спросил он басовитым голосом.
– Нам отец Серафим нужен, – ответила Лена, немого испугавшись.
– Я и есть отец Серафим, – сказал он.
– Нам другой нужен. Постарше, – замялась она. – Намного старше.
– Других тут нет, – ответил батюшка и примиряюще улыбнулся.
– Как же нет? Мне говорили, что есть.
– Кто говорил? – спросил батюшка, и его зычный голос заставил прихожан обернуться.
Лена смутилась.
– Ну как же, – сказала она, – года два назад у вас тут батюшка Серафим был, старенький такой, чем-то на Серафима Саровского даже похожий. Где он? Больше не служит?
– Я здесь давно. Лет десять уже. У нас кроме меня никаких Серафимов никогда не было. Ну, разве что только ещё сам батюшка Серафим, – сказал отец и поклоном указал в сторону, где стояли мощи Чудотворца.
Лена стояла молча, не зная, что и как ещё спросить. Да и нужно ли было спрашивать?
– Так я могу вам чем-то помочь? – спросил отец Серафим.
– Нет, нет! – стушевалась Лена. – Спасибо.
Она схватила мужа за руку и потянула к мощам. Обещание батюшка Серафим выполнил. Да и она своё выполнила – приехала к нему сообщить, что сполнилось всё. Осталось только поклониться и поблагодарить.
На хвосте кометы
Первый кандидат на руку и сердце Юли, по мнению мамы, оказался слишком хмурым и серьёзным.
– Понимаешь, – щебетала мама, – Лёша – это памятник Ленину в центре провинциального городка: стабильно, но скучно. Рядом с ним с тобой ничего такого не случится, – говорила она, подразумевая под «ничего такого» что-то очень яркое и весёлое. – Он же потенциальный бобыль. Ему не жена нужна, а старая двушка в спальном районе и безлимитный интернет. Ты с ним загнёшься.