Rachel Kadish
The Weight of Ink
Copyright © Rachel Kadish, 2017
© И. М. Светлов, перевод, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Иностранка®
Талии и Джейкобу
И если перечтешь ты мой сонет,
Ты о руке остывшей не жалей.
Уильям Шекспир. Сонет 71[1]
Позвольте, я все же начну заново. Возможно, на этот раз я буду более откровенна. Ибо язвительная немота бумаги, которая могла бы сказать правду, обратилась ложью.
Я не выгораживаю себя и не испытываю угрызений совести, но то, что я пишу сейчас, – это хоть какая-то возможность покаяться пред тем, кого я некогда предала.
В тишине этого дома перо и чернила не чинят препон руке моей и бумага не мнется. Пусть же передаст она истину, хотя записок этих никто и не прочтет.
Часть первая
Глава первая
Она села за свой рабочий стол.
День выдался погожим, но холодные лучи солнца, что пробивались сквозь окно ее кабинета, действовали на нервы. Будь она помоложе – вышла бы на улицу в расчете согреться вопреки здравому смыслу.
Триумф надежды над опытом – но она давно уж отказалась от подобных иллюзий.
Неспешно перебрала она книги, что лежали на столе. Открытое издание «Утешений» Самуила Уске было покрыто толстым слоем пыли. Она провела по странице рукой и закрыла книгу.
Уже полвторого, а этот американец все не звонит. Ну как так – ведь Дарси сказал про этого своего аспиранта, что он – самое большое его открытие, талантище, а вот ведет себя как школьник. А Дарси был одним из немногих ее коллег, которым можно было доверять. Когда они последний раз разговаривали по телефону, он пообещал, что Леви поможет с документами. Рад, мол, ненадолго одолжить его вам: парень довольно-таки амбициозен, что, впрочем, типично для американца; твердит, что история может изменить этот мир, но даже вы, думаю, сможете выдержать три дня.
Вспоминая недавний разговор, Хелен слегка усмехнулась: хорош Дарси! «Даже вы»! До сих пор считает, что она способна кому-то противостоять…
Конечно, трех дней вряд ли будет достаточно для настоящей экспертизы. Но уже хоть что-то – на самом деле Хелен не имела права и на это. Хорошо хоть, Истоны не знали порядков, а то бы со смехом выставили Хелен из дому, когда она сказала, что ей требуется дополнительный доступ к документам. Сидя за темным деревянным столом напротив Иэна и Бриджет Истон, она не осмелилась попросить больше. Солнечные лучи косо падали на их ухоженные руки, переплеты высоких сводчатых окон отбрасывали длинные тени, стекла играли бриллиантовыми искорками… и мысли Хелен мешались от того, что она успела мельком увидеть.
Консультация вроде вчерашней не была чем-то из ряда вон выходящим. Иногда люди выкапывают старые документы у себя на чердаках или на дне старых унаследованных сундуков и, если им не приходит в голову обратиться в совет по древностям, просто звонят на исторический факультет университета.
Однако тот, кто позвонил вчера, попросил к телефону Хелен Уотт. Он представился как Иэн Истон. Это имя ничего не говорило Хелен, хотя Иэн сказал, что много лет назад учился у нее.
– Понимаете ли, – извиняющимся тоном начал Истон, – моя жена унаследовала от тетки дом конца семнадцатого века. Изначально мы планировали отремонтировать его и открыть в нежилых помещениях частную галерею, а самим поселиться на верхнем этаже. Разумеется, эта идея целиком и полностью принадлежит жене, так как эстетического чутья у меня ноль. А вот она сразу поняла, что можно было бы сделать, если совместить высокое современное искусство и интерьеры семнадцатого века. Хотя, к сожалению… – тут Истон протянул паузу, а затем осторожно продолжил: – Были некоторые заминки. Года на два. В Ричмонде трудно получить разрешение на ремонт здания, внесенного в список объектов архитектурного наследия. – Неловкий смешок, как бы из страха обидеть Хелен. – Нет, я не хочу сказать, что осторожность местных властей в таких вопросах чрезмерна. Они просто выполняют свою работу. Но похоже, что тетка жены, к моему сожалению, потратила немало лет, чтобы восстановить против себя некоторых членов муниципального совета. Так вот, наконец мы получили все необходимые согласования. Пригласили электрика, чтобы тот посмотрел проводку. А это парень через четверть часа взял и ушел. Потом звонит мне и говорит, что обнаружил какие-то бумаги с текстом на арабском языке и теперь нужно проверить здание на предмет спрятавшихся имамов или, может быть, террористов, ему все равно. И пока я не решу этот вопрос, он будет работать на другом объекте. Вероятно, он не обратил внимания, что этим бумагам более трехсот лет. Я посмотрел, и мне показалось, что написаны они на еврейском – что-то, адресованное раввину… Вроде из Испании. Ну… – голос Истона неловко дрогнул, – вот я вам и позвонил.
Прижав трубку плечом к щеке, Хелен постаралась потянуть время. На мониторе ее компьютера вот уже час мигал курсор в середине абзаца, который она правила. Никогда еще работа не казалась ей такой скучной. Но последнее время именно так и было, и то, что некогда трогало ее за душу, теперь словно бы утекало в небытие. То и дело в сознании вспыхивали иные искры, как будто высеченные ударами молота. Вспышки озаряли пространство памяти: жаркая пустыня, мягкий стук закрывающейся двери сарая; ноздри наполняются запахами, от которых на мгновение кружится голова. Но, слава богу, искры гаснут, не успев разгореться по-настоящему.
Хелен поправила стопку книг на столе.
– Наверное, в понедельник.
– Дело в том, – тут голос Истона стал еще более тревожным, – что я хотел бы попросить вас приехать сегодня. Мы потратили уйму времени, чтобы найти электрика, и нам не хотелось бы, чтобы он ушел на другой объект. Да и бумаги почти истлели – чувствую, зря он их трогал.
Говоря по правде, Хелен вполне могла потратить на это дело пару-тройку часов. В тот день у нее ничего не получалось, хотя оставалось лишь отредактировать уже написанное, а эту работу она пообещала себе закончить до выхода на пенсию. Хелен занималась сбором скудных свидетельств о распаде еврейской общины в Лондоне во время эпидемии чумы в 1666 году. Их раввин бежал из Англии в самом начале поветрия, те, кто посостоятельнее, уехали из города; еврейские фамилии почти пропали из учетных книг записи населения, пока через несколько лет община не восстановилась уже под новым руководством. Так что все это вполне могло подождать и до вечера.
И все же Хелен колебалась, расспрашивая Иэна Истона о подробностях истории его дома. Согласившись наконец на его просьбу, она все же дала понять, чтобы тот не очень-то рассчитывал на ее интерес к каким-то найденным у него под лестницей манускриптам.
Итак, предстояла короткая поездка в Ричмонд. Хелен отправилась туда, смутно ощущая, что именно это ей и следует сделать – воспользоваться шансом выбраться на улицу в ясный день. Пока это еще возможно.
Она села за руль. Ключи так тряслись, что Хелен пришлось прихватить связку обеими руками, чтобы найти ключ зажигания. В замок она попала лишь с третьего раза. Да, денек явно не задался.
Через двадцать минут она уже припарковала машину в Ричмонде и пошла по наполовину ушедшей в землю каменной дорожке. Едва ее взору открылся дом Истонов, Хелен невольно замедлила шаги.
Когда Иэн Истон сказал, что здание было построено в конце семнадцатого века, Хелен несколько усомнилась. В этом районе домов семнадцатого века было совсем немного, и все они были на учете вплоть до последнего выветренного своего кирпича.
Но в данном случае сомнений быть не могло. Освещенный холодным послеполуденным светом, дом настолько отличался от соседних строений, что казался среди них отверженным. Украшенные орнаментом карнизы, резные вставки из кирпича с закругленными гранями на фасаде и даже выложенная мелким булыжником дорожка, что вела к массивной входной двери, – особняк явно подражал тем немногим усадьбам семнадцатого столетия, которые еще сохранились в этом районе, хоть и уступал им в масштабе. Но все-таки здание явно было построено в ту же эпоху человеком явно небедным и имевшим положение в обществе. Также Хелен теперь легко могла понять, почему дом, в отличие от некоторых его современников, никому не известен и не является местной достопримечательностью. Каким бы великолепием он ни блистал в семнадцатом веке, теперь, благодаря небрежности хозяев и неумело произведенному некогда ремонту, дом пришел в упадок, к тому же слева от главного входа портила вид нелепая пристройка, созданная скорее в викторианском духе, нежели в стиле английского барокко. На шифере кровли виднелся кусок алюминиевого листа, которым, вероятно, когда-то заделали протечку. Телефонные и электрические провода вились, словно плющ, по фасаду, нарушая строгие линии многостворчатых окон.
Она подошла к двери; трость ее скользила по неровным камням. От непривычной нагрузки дыхание участилось, и Хелен замедлила шаг, чтобы успокоиться. В узком окне рядом с дверью она заметила отражение собственной сгорбленной фигуры. Хелен наклонилась ближе, и изображение покрылось рябью, словно на темной поверхности ручья: бледная стареющая преподавательница в старомодном костюме, тяжело опирающаяся на трость.
Хелен дотронулась до прохладного кирпича рядом с окном. Словно профессиональный взломщик, она глянула сквозь стекло, и оно затуманилось от ее дыхания. Когда мутное пятно исчезло, Хелен смогла различить темный атрий. Стали проступать поначалу неясные, но затем все более отчетливые детали интерьера. Она судорожно вздохнула. Перемычку над дверным проемом украшали резные херувимы. Они же виднелись над темным камином в гостиной. Половина дворцов и поместий семнадцатого века, которые еще сохранились в Суррее, имели точно такой же орнамент, хотя имя мастера-резчика давным-давно затерялось в веках.
Хелен выпрямилась и взялась за холодный железный молоток. Солнечный свет щедро заливал все вокруг – дверь, мраморный порог, рукав шерстяного пальто, и только тяжелый металл молотка и тонкая рука Хелен не воспринимали тепло лучей.
Звук от удара молотка отразился от полотна старой двери и заглох. Наступившая тишина – так свойственная любому старому дому – заставила Хелен на мгновение испытать знакомое чувство: как будто снова встретилась со своим бывшим возлюбленным, который некогда познал ее вплоть до последнего дюйма, а теперь делает вид, что не знаком с нею.
Дверь открыл высокий блондин с аккуратной прической.
– Профессор Уотт! Вы даже не представляете, как мы вам благодарны, честное слово!
Несколько натянутое приветствие Иэна Истона отозвалось эхом в напоминавшем вход в пещеру холле, однако Хелен даже не слушала его. Иэн жестом пригласил ее войти. Резное дерево, высокий потолок, обрамляющий выход на балкон со второго этажа, картины в коробках, сложенные на каменном полу… Запах свежей краски.
– Я был когда-то вашим студентом, – продолжал Иэн, хмуря брови, – но, само собой, вы меня не помните.
По крайней мере, он проявил такт, избавив ее от необходимости говорить на эту тему. Иэн провел Хелен вперед, в холл, умеряя свой шаг, чтобы не обгонять даму.
– Прошу извинить за беспокойство – ведь у вас наверняка есть и более важные дела.
Хелен остановилась. Над ее головой нависала широкая притолока. Резные херувимы с безмятежными отрешенными лицами выстроились, словно часовые.
Иэн остановился рядом и, выдержав почтительную паузу, продолжил свои объяснения. Когда он увидел то, что принял за еврейский текст, то сразу вспомнил о ней и ее опыте в этой области. Так что, если Хелен могла бы посоветовать, что делать с этими бумагами, он был бы весьма ей признателен, так как…
Даже покрытые пылью, гладкие щеки херувимов сияли выражением детской мудрости.
Иэн продолжал говорить, но дом говорил громче – он почти оглушал Хелен. Ей вдруг пришла в голову мысль, что, возможно, стоит постараться найти общий язык со своим бывшим студентом.
Она заставила себя повнимательнее взглянуть на этого небрежно, но хорошо одетого мужчину, который, разговаривая с ней, подавался вперед, словно все еще стараясь заслужить одобрение преподавателя.
– Дело в том, – продолжал Иэн, – что нам пришлось потратить немало времени для получения согласования. И теперь любая новая задержка…
Наткнувшись на пристальный взгляд Хелен, Иэн умолк и повлек ее к резной парадной лестнице. Хелен успела рассмотреть полированное дерево массивных перил и богато украшенные резьбой боковые панели; на площадке второго этажа резьба становилась более изысканной, – но Иэн провел ее мимо лестницы, обогнув основание, и они оказались в просто отделанном помещении, окно которого выходило на сторону, противоположную парадному входу.
У окна на карточном столике лежала книга в потрескавшемся кожаном переплете, а рядом с ней два листа, о которых Иэн и рассказал по телефону: это и было то, что электрик вытащил из-под лестницы.
Хелен взглянула на страницы из плотной бумаги, не осмеливаясь прикасаться к ним. Она присмотрелась – слева направо шел текст на португальском, местами прерываемый, словно на контрапункте, текстом на иврите, шедшим в обратном направлении.
Хелен не спеша прочитала написанное, затем перечитала еще раз.
– Вон там, – произнес Иэн и указал рукой.
Она подняла глаза. В темном углу у самого основания лестницы, куда не попадал ослепительный свет из огромных окон лестничной площадки, виднелась небольшая взломанная панель. Иэн предложил ей помощь, но Хелен не обратила на него внимания. Она приблизилась к вскрытой панели. Затем медленно, словно кающийся грешник, опустилась на колени, едва не сломав трость.
Хелен долго стояла так, прижав ладони к холодному полу. На нее вдруг навалилась великая тяжесть, будто каждый прожитый ею год обрел физический вес. Какое-то время она просто смотрела на забитые полки, почти не дыша. Понимая, что этого делать не следовало бы, Хелен все же протянула дрожащую руку и потянула на себя один лист.
Всего лишь одно мгновение… Удивительно, но страница, целая и невредимая, уже покоилась у нее на ладонях, словно доверчивая птица.
– А, вы уже здесь! – раздался вдруг звонкий голос, сопровождаемый стуком каблуков по каменному полу.
– Моя жена Бриджет, – сказал Иэн.
Хелен с трудом поднялась и пожала протянутую ей гладкую руку, унизанную кольцами. Затем хозяева проводили ее из продуваемого сквозняком холла в небольшую комнату с высоким потолком. Иэн ненадолго исчез и вернулся с чайником. Все уселись за массивный деревянный стол напротив трех залитых солнечными лучами окон – каждое из них было почти в человеческий рост. Старинные литые стекла превращали небольшой, обнесенный забором двор в яркий импрессионистский пейзаж, отчего у Хелен рябило в глазах. За столом повисла неловкая пауза, и Хелен смогла повнимательнее разглядеть чету Истонов. Бриджет и Иэн… Две светлых шевелюры – у Бриджет волосы расчесаны на прямой пробор и ниспадают на плечи, Иэн же начинает потихоньку лысеть. Оба одеты очень хорошо, по-деловому. Молодые еще, немного за тридцать, но вокруг уголков рта и глаз у обоих обозначились едва заметные морщинки. Смаргивая от резкого запаха краски, они сидели спиной к дверям, за которыми виднелась темная резная лестница.
– Разумеется, – произнес наконец Иэн, – мы хотим, чтобы все было сделано в соответствии с требованиями законодательства.
Хелен медленно кивнула.
– Однако мы никак не рассчитывали на такую загвоздку. Хотя после того, что нам пришлось претерпеть…
– Как вы думаете, – вмешалась Бриджет, – когда можно будет убрать эту генуцу?
– Генизу, – поправила ее Хелен. – Я объяснила Иэну еще по телефону, что мы пока не знаем, что у вас хранится на самом деле. Все, что нам известно, – некоторые документы написаны на иврите. Что-то вроде, – тут она глубоко вздохнула, стараясь придать своему голосу безразличное звучание, – что-то вроде переписки двух раввинов семнадцатого века.
– Да, – мелодично рассмеялась Бриджет. – Тетя говорила мне, что в семнадцатом веке в этом доме жили евреи. И это подтверждено документально. Но раввины?
Хелен обратила внимание на то, что Бриджет обладает гибким телом танцовщицы. Кроме того, она никак не могла сидеть спокойно и постоянно как бы вкручивалась в свое кресло.
– Пока еще доподлинно неизвестно, – с расстановкой сказала Хелен, – жили ли здесь раввины. Документы могли перенести сюда из другого места. А когда мы сможем забрать отсюда бумаги, чтобы вы смогли закончить ремонт, зависит от их состояния. Нужно провести экспертизу, чтобы выяснить, можно ли их перемещать.
Бриджет коротко мотнула головой – мол, это неприемлемо.
– Понимаете, моя тетя отказалась от предложения включить этот дом в маршрут пешеходных экскурсий, и совет по древностям Ричмонда это запомнил. Мы хотели закончить ремонт больше года назад, но совет препятствовал нам буквально на каждом шагу. Даже самое простое согласование занимало несколько месяцев. Да мы и не собирались ничего тут серьезно перестраивать.
Бриджет пренебрежительно махнула рукой и продолжала:
– Но, видно, они там еще до сих пор не отошли от истерики, когда в двадцатых годах бульдозерами снесли Орлеанский дом.
– Ну конечно, их озабоченность можно понять, – вставил Иэн, – ведь всем нам дорога местная история.
Бриджет в накрахмаленной белой блузке и прозрачном зеленом шарфике, повязанном вокруг шеи, поджала губы и наклонилась вперед, чтобы подлить чаю. В наступившей тишине отчетливо зажурчала янтарная струя.
– Моя тетя жила одна и так ни разу и не обновила здесь краску. Чтобы привести этот дом в более или менее презентабельный вид, нам потребовалась масса времени и труда. Еще одна задержка на этом этапе – и…
Бриджет на мгновение перестала помешивать чай. Ее узкое запястье, обвитое зеленым, как бутылочное стекло, браслетом, изогнулось, а маленькая ложечка замерла в воздухе, словно Бриджет пыталась подобрать слова, которые предостерегли бы Хелен от попыток помешать ее планам.
– И это будет весьма прискорбно, – закончил за нее Иэн.
Бриджет метнула в его сторону многозначительный и недовольный взгляд.
И тут Хелен наконец вспомнила его – Иэн Истон, больше похожий на мальчишку, чем на юношу, долговязый, никак не умещавшийся за столом, который был слишком низок для него. Он происходил из довольно состоятельной семьи, был приветлив, пользовался вниманием товарищей, неплохо играл в футбол. Иэн был достаточно умен для средней школы, но для университета уже не годился. И тем не менее, отметила Хелен, он все же старался прилежно учиться, хотя никакого таланта у него и в помине не было.
На полках позади четы Истонов стопками лежали книги с выгоревшими на солнце корешками. Если бы за ними правильно ухаживали, эти издания могли бы стоить неплохих денег. Там и тут валялись журналы о дизайне интерьеров с изображениями однотонной мебели или ярких абстрактных картин. Один из длинных стеллажей был завален потрепанными книгами в мягких обложках, явно принадлежавших тетке Бриджет, – Хелен подумалось, что их скоро вынесут на помойку.
В кругу, к которому принадлежали родители Хелен, с детства приучались мгновенно определять социальное положение незнакомцев, и она не могла отрицать, что иногда это умение бывало полезным. Она сразу увидела, что Бриджет происходит из семьи «старых денег», но обедневшей, которая, как догадывалась Хелен, принимала в муже все, за исключением (но об этом речь заходила только после пары стаканов) его, безусловно, невысокого происхождения. Скорее всего, на словах они придерживались довольно-таки либеральных взглядов, но на деле вряд ли хоть на минуту забывали о своих привилегированных предках.
Хелен чувствовала, что, несмотря на намерение открыть художественную галерею, Бриджет вряд ли делает это ради искусства как такового. Скорее всего, ей просто хотелось привнести в этот дом некоторую изысканность, а быть может, ее интересовал доход, который принесет выставочный зал в интерьерах семнадцатого века. Но и тут Хелен сомневалась в том, что открытие коммерчески успешной галереи принесет успокоение в душу Бриджет Истон.
Иэн и Бриджет казались ей совсем детьми – то ли из-за высоких окон, то ли из-за того, что она чувствовала себя смертельно уставшей. Вот они сидят за узким столиком на первом этаже своего дома, своего долгожданного наследства, даже не подозревая, что истинным сокровищем могут оказаться как раз те самые бумаги, от которых они так стремятся избавиться.
– Начну с того, что я пока могу лишь догадываться о происхождении тех бумаг, что нашел ваш электрик под лестницей, – произнесла Хелен.
При этих словах лицо Бриджет напряглось, но педантичный тон Хелен звучал в тот момент как нельзя более уместно. Хелен начала с самой сути: четвертая библейская заповедь – да, та самая: «Не поминай имя Господа всуе» – с древних времен понималась в еврейских общинах как запрет уничтожать любой документ, содержащий упоминание о Боге. Такие бумаги подлежали захоронению, совсем как человек (при упоминании древних времен у Истонов остекленели глаза, но Хелен давно привыкла к такой реакции). И синагоги, и религиозные общины складировали устаревшие и обветшавшие документы в специальные хранилища, называемые «гениза», и держали их там до тех пор, пока не представлялась возможность захоронения. Самые богатые генизы могли содержать не только тексты религиозного характера, но и вполне светские документы: письма, бухгалтерские книги… Вообще, туда мог попасть любой документ, если учесть еврейскую традицию начинать со слов «С помощью Божией».
– Чай не слишком горячий? – осведомилась Бриджет.
Не отнимая ладони от колена, Хелен сухо улыбнулась:
– Ничего, скоро остынет.
Как будто именно горячий чай не позволял ей поднести чашку к губам, а не уверенность, что вид ее дрожащих рук выдаст все… а Истоны догадаются, что тремор не сколько из-за старости и нездоровья, сколько из-за бешено колотящегося сердца, которое давно уже так не билось.
Повысив голос ровно настолько, чтобы он звучал твердо, Хелен продолжила свою лекцию. Бриджет почтительно притихла.
Слышали ли они что-нибудь о каирской генизе, которая хранит в себе свидетельства о повседневной жизни еврейской диаспоры более чем тысячелетней давности? Хотя эта гениза была открыта в девяносто шестом году девятнадцатого века, ученые до сих пор исследуют содержащиеся в ней документы, не подпуская к ним посторонних (тут Истоны закивали головами – ну ни дать ни взять два школьника-лоботряса, получившие нагоняй). Хелен продолжала говорить, понимая, что берет над ними верх, что ей ни в коем случае нельзя сейчас давать слабину. Она заметила, что Истонам очень повезло обнаружить хранилище, будь то гениза или еще какой способ хранения, в самом доме, а не в сыром подвале или на прокаленном солнцем чердаке. Бумага, изготовленная на льняной основе, пояснила она, куда как более долговечна, чем современная, которую выделывают из древесной массы, содержащей кислый лигнин, фатально влияющий на срок хранения.
Истоны бегло обменялись взглядами, словно оценивая пожилую голубоглазую ученую, которую они вызвали – возможно, напрасно – прямо из университета и которая, неподвижно сидя за столом, теперь читает им лекцию о хранении документов. Руки сложены на коленях, к чаю так и не притронулась.
– Значит, вы собираетесь передать бумаги в вашу общину?
Истоны пристально смотрели на нее.
– Я не еврейка, – сказала она сухо.
Реакция хозяев дома показалась Хелен очевидной до нелепости. Тонкие морщинки вокруг рта разгладились, сложенные на столешнице руки расслабились, длинное тело Бриджет несколько вальяжно откинулось на спинку стула. Впрочем, Хелен не винила ее. Истоны явно полагали, что ее специализация в еврейской истории означает, что она сама еврейка. Теперь стало понятно, что скрывалось за предупреждающими взглядами Бриджет, которые та метала в сторону мужа. Хелен представила, как та в течение часа, прошедшего после звонка Иэна в университет, проедала своему благоверному плешь. Их же наверняка предупредили, что если информация о находке дойдет до еврейской общины, то жизнь в этом доме станет невыносимой. Можно себе представить: вот, не приведи бог, в дверь постучат американские туристы еврейского происхождения, чтобы только посмотреть. Или еще хуже – израильтяне, которые в свое время в Украине, не тратя время на разглядывание, просто демонтировали фрески убитого нацистами Бруно Шульца и переправили их контрабандой в Израиль. А работники Ричмондского совета по древностям хотя и бывают несколько надоедливыми, но все же действуют в рамках закона.
Нет, не то чтобы евреи поступали иначе…
Хелен молчала, выжидая. Через несколько мгновений выражение облегчения на лицах Истонов сменилось недоумением, что, впрочем, Хелен не удивило. Супруги словно вопрошали ее: зачем же она потратила столько времени, сидя у них за столом? И что вообще подвигло пожилую женщину нееврейского происхождения обратиться к иудаике?
– Так, может быть, нам лучше связаться с еврейской общиной, чтобы они разбирались с этими бумагами? – спросил наконец Иэн.
– Нет! – выпалила Хелен, не сумев сдержаться.
К счастью, ей хватило выдержки не добавить: «Бумаги мои!» Хелен машинально поднялась из-за стола, словно пытаясь стряхнуть с себя чувство стыда – ведь Истоны могли подумать о ней бог весть что, обвинив в мелочности, христианской нетерпимости, в желании стать единоличной обладательницей древних документов.
Истоны тоже встали.
– Я хотела сказать, – произнесла Хелен, – что эти бумаги принадлежат как вам, так и мне – это же наша общая английская история. Им место в университете.
Ей никто не возразил.
– Я незамедлительно поставлю в известность декана факультета, и мы сможем начать оформлять приобретение этих бумаг. Наш заведующий библиотекой с вами свяжется. И, конечно, вам заплатят за находку, – добавила Хелен.
Лица Истонов не выражали ровным счетом никаких эмоций, хотя Бриджет слегка покраснела. Ее муж вряд ли думал о деньгах, но Бриджет явно заинтересовал вопрос: сколько?
Хелен встретилась взглядом с Иэном. Да, у него холеные руки и стильный костюм, но выглядит он человеком прямолинейным.
– Самое главное – все сделать как следует, – сказал он. – И как можно скорее забрать отсюда документы, чтобы мы смогли продолжить ремонт.
Хелен кивнула и заметила:
– Чтобы наш университет быстрее одобрил сделку, прошу дать мне три дня на первичную экспертизу – здесь, на месте. Не хотелось бы рисковать и сразу перевозить старинные бумаги. Тем более что это дело специалистов.
Хелен показалось, что Бриджет выглядит немного раздраженной.
– Обещаю, что без вашего разрешения отсюда не вывезут ни листочка.
Бриджет взглянула на мужа, как бы предостерегая его от ответа.
– Если университет заинтересуется, – осторожно вымолвила Хелен, – то вас, возможно, попросят пригласить независимого оценщика. Может, даже от дома «Сотбис».
Бриджет приподняла брови. Вот как – «Сотбис».
– Принимая во внимание сложившиеся обстоятельства, – продолжала Хелен, – я полагаю, что нам удастся быстро решить эту проблему. В наших архивах хранится большая коллекция документов, относящихся к эпохе Междуцарствия, и если предположить, что найденные у вас бумаги относятся к тому же периоду, то вполне возможно, что заведующий университетской библиотекой решит вопрос с приобретением достаточно быстро.
Хелен повернулась к Иэну и напустила на себя строгое профессорское выражение:
– Но если вы решите пригласить коллекционеров-любителей, чтобы узнать их мнение, то предупреждаю – документы могут быть серьезно повреждены, что непременно сорвет нашу с вами сделку.
Она повернула голову в сторону Бриджет и встретила ее ясный немигающий взор.
– Это понятно, – произнес Иэн, накрывая своей рукой руку жены.
Та после секундного колебания пожала его огромную ладонь и едва заметно улыбнулась. Следом расплылся в улыбке и Иэн – слова Хелен его явно успокоили.
– То есть нам просто придется немного потерпеть, пока вы не заберете все бумаги, – сказал он. – А это значит, что скоро мы все-таки сможет устроить в доме художественную галерею.
Иэн поцеловал свою супругу в золотистое темечко, и улыбка Бриджет из натянутой превратилась в искреннюю.
Под ослепительными солнечными лучами, лившимися из узорчатых окон, Истоны скрепили соглашение, добавив немногое. Им, по сути, было все равно, кому достанутся найденные документы – университету, Британской библиотеке или пусть даже Главному раввинату Израиля. Зато они могут сказать своим друзьям, что поступили правильно. Они прошли это испытание, хотя их будущей галерее и угрожали две полки, забитые бумагами со странными семитскими текстами. Теперь их ждала награда: не только возможность рассказать эту историю за стаканчиком в доказательство необычности их старого дома, но и, словно в сказке, получить мешок золота за то, что им удалось выполнить неотложную задачу – избавиться от этих чужих реликвий, чьих-то давних печалей, надежд или молитв, что сиротливо приютились под старинной лестницей.
Да, бумаги… Попрощавшись с Истонами, Хелен села в машину, захлопнула дверцу и прикрыла глаза, позволив недавнему образу заполнить все зрительное пространство. Две неглубокие полки в нише, на которую натолкнулся электрик, набитые бумагами. Все в идеальном порядке, словно в библиотеке. Сложенные страницы, которым более трехсот лет, со сломанными сургучными печатями, аккуратно выровненные по непрошитым листам и по выцветшим от времени кожаным корешкам. И одна грязно-белая страничка, что завалилась в щель, откуда электрик вынул один переплетенный том. Стоя на коленях в темном углу, чувствуя под собою холодные плиты пола, Хелен протянула руку и дотронулась до листка, как будто ее желание прикоснуться к этой бумаге было самой естественной вещью, жаждой, которую непременно нужно было утолить. Одна-единственная страница в ее трепещущих ладонях. Почерк изящный и легкий, чернила выцветшие до коричневого цвета. Португальские и еврейские слова оканчивались высокими характерными арками, которые изгибались над буквами. Завитки над португальскими словами шли справа налево, а над еврейскими – наоборот. Длинные ряды строк ползли вниз по странице подобно гребням волн, что с головокружительной скоростью неслись к берегу.
В глухой тишине кабинета Хелен на мгновение углядела размытое отражение своего лица в стеклянном циферблате часов – резкие вертикальные линии у рта, заострившийся подбородок, натянутые сухожилия на шее, выдававшие привычку питаться наспех или не есть вообще. Щеки, круто ниспадавшие с высоких округлых скул, были бледны и изборождены морщинами.
На доли секунды она увидела свое лицо таким, каким, должно быть, видят его ее более молодые коллеги. Наклонившись вперед, Хелен смотрела, как легкий туман от ее дыхания постепенно застилает стекло.
Когда-то давно это лицо привлекало внимание если не красотой, то чем-то иным.
«Никогда еще не видел такого искреннего лица!» – сказал как-то Дрор.
Но иногда правда может ранить.
Она отвернулась от циферблата. Какой смысл мечтать впустую о том, какая была бы жизнь, родись ты с другим лицом?
Раздался стук в дверь.
– Войдите, – отозвалась Хелен.
Он оказался молод и высок. Войдя в кабинет, снял лыжную шапочку и сунул ее в карман джинсов. Одет гость был в футболку и шерстяной блузон – настолько вольно, что вызвал бы удивление даже у тех преподавателей исторического факультета, которые считали себя слишком современными, чтобы тщательно следить за стилем одежды.
– Профессор Уотт? – спросил вошедший.
В душе Хелен проснулась былая воинственность. У нее была манера сбивать спесь с коллег, когда еще были силы общаться с ними.
– Вы опоздали, мистер Леви, – сказала она.
Хелен ждала, как молодой человек воспримет ее упрек. Но его, похоже, не задела такая холодность. Аарон Леви выглядел худощавым, и у него было приятное лицо, правда, с характерным для американца несколько вялым ртом. Казалось, его дружелюбное выражение в любой момент могло превратиться в насмешливую ухмылку.
– Прошу прощения, – молвил Леви. – Автобус задержался.
Он говорил с легким акцентом. Хелен не ожидала, что Леви окажется столь ярко выраженным евреем. Это обстоятельство могло создать проблемы, хотя сейчас Хелен беспокоило другое. Что-то вспыхнуло в ее памяти, словно блуждающий огонек. Дрор.
– Могли бы и позвонить, – сказала она.
Леви обвел Хелен изучающим взглядом.
– Прошу прощения, – спокойно ответил он.
Ответный ход, но никак не извинение.
Хелен смотрела на Леви, начиная что-то понимать. Она сосредоточилась. Нет, нельзя, чтобы волнение заставило ее потерять контроль над собой. Да, несомненно, Аарон Леви имел определенное сходство с кем-то, кто был ей очень дорог. Ну и что? Бывает, что люди похожи друг на друга.
– Мистер Леви, вы понимаете, какой от вас требуется уровень профессионализма? – резко спросила Хелен.
У Леви от удивления и негодования вспыхнул румянец на щеках. Затем Хелен наблюдала, как тот волевым усилием подавляет эмоции. Леви овладел собой, и его худощавое тело слегка откинулось назад, прислонившись к стене. В уголках глаз показались лучики, а на лице появилось озорное выражение. Он явно был из той породы мужчин, которые привыкли заигрывать с женщинами.
– Мне нравятся сложные задачи, – сказал Леви.
«Нет, – пронеслось в голове у Хелен, – он совсем не похож на Дрора».
– Профессионализма, требуемого при работе со старинными документами, найденными в Ричмонде. Или Дарси не объяснил вам, в чем дело?
Хелен почувствовала, что заинтересовала его. На этот раз в глазах Леви мелькнуло что-то, что заставило ее пристальней посмотреть на него – словно Аарон Леви, зевнув, удалился с приема, оставив после себя кого-то другого.
– Эндрю Дарси сказал, что последнюю целую, нетронутую генизу той эпохи нашли более пятидесяти лет назад.
– Шестидесяти, – поправила Хелен. – И пока мы не изучим все эти документы, не сможем сказать наверняка, является ли эта находка настоящей генизой.
– Он сказал также, что вам может потребоваться специалист, способный переводить с португальского и иврита.
– Я сама вполне могу выполнить перевод.
Леви скрестил на груди руки.
– Если вы согласны приступить к работе, – продолжала Хелен, – то последующие три дня вам придется выполнять мои указания. Учитывая то, о чем я уже доложила Джонатану Мартину (декан исторического факультета, чьи теплые отношения с вице-канцлером и заветная цель натянуть нос Университетскому колледжу Лондона могли бы наконец сыграть Хелен на руку), документы можно будет скоро приобрести. При условии, что оценка этих бумаг устроит университет – а я в этом уверена, – и если ваша квалификация окажется достаточной… – тут Хелен сделала многозначительную паузу, – возможно, я смогу предоставить вам возможность работать с этими документами и дальше.
Леви ничего не ответил.
– Разумеется, это означает некоторую отсрочку подачи вашей диссертации. Как я понимаю, вы потратили на нее довольно много времени?
Это была явно преднамеренная провокация со стороны Хелен, она ждала ответа Леви, хотя и сама удивлялась своей резкости. Не было никакой причины для подобных вспышек, ведь Леви ничем не мог повредить ей. Он был просто аспирантом, судя по всему, схватившимся за не самую выигрышную тему.
Дарси сообщил ей, что Аарон Леви занимается исследованием возможных связей между участниками шекспировского круга и евреями-беженцами, которым пришлось покинуть елизаветинский Лондон, когда там свирепствовала инквизиция. Как казалось Хелен, эта тема больше подошла бы для факультета английской филологии, нежели для исторического, но Аарон до конца стоял на своем, пока Дарси не сдался. В частности, юный мистер Леви искал доказательства тому, что Шейлок был списан Шекспиром не только лишь с печально известного еврейского врача Лопеса, которому отсекли голову за якобы готовившееся им покушение на королеву Елизавету, но и с других евреев, с коими Шекспир, вероятно, общался на протяжении многих лет. Да, это был довольно смелый и амбициозный выбор темы для диссертации.
А вот возьмись Леви изучать католические корни Шекспира, то, возможно, дело бы у него пошло иначе. Тем более что исследования в данной области с недавних пор получили новый толчок – как только на чердаке дома отца Шекспира был обнаружен религиозный памфлет. Этот документ открыл новые горизонты в шекспироведении, позволив молодым ученым обеспечить себя работой на долгие годы. Шекспир как тайный католик, Шекспир как католический художник, вынужденный скрываться от бдительного ока протестантской монархии, – вот это была бы благодатная почва для исследований.
Что же до взаимоотношений великого английского драматурга и евреев, то здесь, по сути, ловить было нечего. Кроме «Венецианского купца» и одного весьма сомнительного намека в «Отелло», в пьесах совсем не упоминалось о евреях. А помимо пьес, других материалов и не было. Конечно, догадки можно было строить на чем угодно: личность «Темной Леди» или «Прекрасного Друга»… ну, или хотя бы на том, что Бард предпочитал на завтрак. Но без весомых доказательств все попытки связать Шекспира с евреями оставались не более чем теориями, уже подробнейшим образом рассмотренными Шапиро, Кацем и Грином. И если корифеи так ничего существенного и не смогли разглядеть, то каковы же были шансы у американского аспиранта? Как говорил Дарси, молодому человеку, несмотря на все его упорство, приходилось трудно…
Леви ничем не выдал своего отношения к вопросу Хелен, а просто медленно и спокойно кивнул.
– Бумаги, о которых идет речь, – Хелен заговорила быстрее, – находятся в Ричмонде, в доме семнадцатого века постройки, которым сейчас владеет семья Истонов – им дом достался от покойной тетки. Мне удалось выяснить, что дом построен в тысяча шестьсот шестьдесят первом году португальскими евреями. В девяносто восьмом году того же века его перепродали, а потом он переходил из рук в руки в тысяча семьсот четвертом и двадцать третьем годах. Затем в девятнадцатом веке одно крыло снесли и возвели на его месте новое строение, а в тысяча девятьсот десятом дом был приобретен семьей тетки Истонов, которая уже впоследствии позволила ему спокойно разрушаться, не подпуская даже близко местные исторические сообщества.
Да, а лет так десять тому назад я, кажется, преподавала мистеру Истону историю семнадцатого века. Скорее всего, я упомянула тот факт, что написала несколько статей о евреях-марранах и европейской инквизиции. И вот теперь, обнаружив у себя под лестницей собрание документов на иврите, он вспомнил об этом и позвонил мне.
Хелен ощутила, как ее губы складываются в кривую улыбку.
– Я-то сама не помнила этого Истона. Вероятно, он не сильно впечатлил меня тогда как студент. Но зато теперь я по-настоящему впечатлилась.
По коридору прошли двое или трое сотрудников. Шум их шагов все нарастал, а затем стал стихать, хотя в викторианских интерьерах еще долго отдавалось эхо. Хелен положила руку на письменный стол, словно пытаясь что-то запомнить, зафиксировать, но тут бледный свет из окна попал в карие глаза Аарона Леви, отчего его взгляд сделался мягким. Это почти насмешило Хелен: ну да, профессор Уотт, шестьдесят четыре года… Хранитель общих мнений и чужих разочарований. Ее память напоминала старую лестницу, ступени которой износились от чужих, давно уже истлевших ног. Она почувствовала, как некая пульсация прошла сквозь ее уставленное книгами святилище: что-то шевельнулось в памяти, но это же и остановило Хелен. Запах примятой травы, запах пыли… И вдруг в ее животе крутанулся металл страха.
Да, у Дрора были такие же тугие кудри, те же миндалевидные глаза. Но все-таки какие же они разные… На мгновение перед ее взором возникло его лицо: загорелая кожа, подбородок, шевелящиеся губы, с которых слетают безжалостные слова. «Хелен. Это неправда. Вы же знаете, что это не так».
Ей удалось отогнать видение. За ним – гулкая пустота.
Было понятно, что во всем виноваты найденные бумаги. Они сломили ее. Зачем же ждать, что давно умершее вернется снова?
Едва слышно пощелкивал электронагреватель. Перед ней стоял аспирант, которого она видела впервые в жизни, лет на сорок моложе ее. Он смотрел на нее сосредоточенным взглядом, словно слышал все, что она сказала и что не произнесла.
Хелен вдруг вспомнила, что так и не предложила Леви присесть.
– Период Междуцарствия, – проговорила Хелен, хотя Леви ни о чем ее не спрашивал.
Голос ее прозвучал слабее, чем хотелось. Хелен собралась с силами и продолжила:
– Первый документ, который попал мне в руки, датируется тысяча шестьсот пятьдесят седьмым годом.
Леви одобрительно хмыкнул. Пятьдесят седьмой год. Самое начало возвращения евреев в Англию после почти четырех веков изгнания.
– Вопрос о приобретении документов университетом зависит от желания вице-канцлера, воли заведующего научной библиотекой и самих Истонов, – пояснила Хелен. – И именно в Истонах я уверена меньше всего. С одной стороны, найденные у них под лестницей реликвии – прекрасный повод похвастаться перед гостями за бокалом вина, а с другой – вряд ли бы они выставили такие находки в своей галерее. Да, они, конечно, молодцы, но я уже видела такое раньше. Энтузиазм быстро проходит. А потом…
– Так а что там, в этих бумагах? – перебил ее Леви.
– Как я уже сказала, бумаги относятся к периоду…
– Это понятно, – внезапно оживился Леви. – Но что вы конкретно в них прочитали?
– Судя по всему, – произнесла Хелен с расстановкой, чтобы обратить его внимание на то, что он перебил ее, – судя по всему, некий раввин по имени Га-Коэн Мендес, пожилой, приехал в Англию из Амстердама в тысяча шестьсот пятьдесят седьмом году с несколькими сопровождающими и осел в Лондоне. Тот лист, что я успела прочесть, мистер Леви, – копия письма, которое Га-Коэн Мендес отправил Менассии бен-Исраэлю.
Хелен сделала небольшую паузу, чтобы имя адресата дошло до Леви, и с удовольствием заметила, как тот выпрямился от изумления.
– Весьма примечательное письмо, – продолжила она. – Написано незадолго до смерти Менассии. Кроме того, я еще просмотрела молитвенник в кожаном переплете, напечатанный в Амстердаме на португальском диалекте иврита в тысяча шестьсот шестидесятом году. Могу сказать, – добавила она после секундного колебания, – что это довольно интересный материал. Одно это письмо, пусть даже оно окажется единственным разборчивым документом во всем собрании, содержит достаточно личное послание к Менассии, не говоря уже о том, что в нем подтверждаются некоторые факты о восстановлении еврейской общины в Англии, о которых раньше можно было только гадать. Думаю, это весьма существенное открытие.
Брови Леви поползли вверх.
– Но это открытие, – заметила Хелен, – должно сохраняться в тайне до тех пор, пока университет не решит вопрос о приобретении всех бумаг. И я недвусмысленно дала понять ответственным лицам, что это должно быть сделано, и сделано быстро.
На языке Хелен последнее заявление означало, что она лишь сказала о такой возможности Джонатану Мартину и долго потом выслушивала его разглагольствования насчет имеющихся в его распоряжении средств и политическом капитале.
– Если сделка состоится и университет приобретет бумаги, тогда с ними поработает наш отдел консервации, а потом мы сможем подробно ознакомиться с содержанием уже через библиотеку.
– То есть, – произнес Леви, – пока бумаги не пройдут обработку в лаборатории, у нас не будет к ним доступа?
– Напротив. – Хелен сделала глубокий вдох. – Я получила разрешение на предварительный осмотр этих бумаг на месте. У нас есть три дня.
Леви посмотрел на нее с любопытством. Затем его взгляд переместился в сторону камина и остановился на рисунке в рамке, висевшем над каминной полкой. Это был эскиз, выполненный в торопливой, но четкой манере, изображавший гору с плоской вершиной, одиноко возвышающуюся посреди усыпанной камнями пустыни.
Коллеги Хелен никак не реагировали на этот рисунок – для них это была всего-навсего безымянная гора в какой-то неведомой пустыне. Но еврей – американский еврей, который точно был в Израиле в одном из этих туров, посвященных героизму и мученичеству его народа, – уж точно узнал бы Масаду. И подумал бы, что некий британский профессор нееврейского происхождения, укрепивший у себя на стене изображение Масады, страдает романтизированным филосемитизмом или, что еще хуже, – острой сентиментальностью, поэтизирующей страдания евреев.
Когда Леви снова повернулся к Хелен, на его лице появился намек на усмешку. «Да пусть думает себе, что хочет», – сказала Хелен сама себе. Даже если бы она попыталась объяснить ему все, то он все равно не смог бы уразуметь, почему такая женщина, как Хелен, держит этот набросок напротив своего рабочего стола и вынуждена лицезреть его целыми днями. Это жестокое напоминание, чтобы она и не помышляла о том, что могла бы избрать иную жизнь. А также напоминание о единственной вере, которая все еще давала ей видимость утешения, хотя она уже давно перестала верить в возможность утешения, – вере в то, что История, каким бы бездушным божеством она ни была, всегда предлагает нечто, требующее понимания.
И поскольку Историю совершенно не волновало, прочтут ли нерадивые потомки Ее послания, Хелен решила, что сама позаботится об этом. Она скрупулезно собирала каждую деталь, каждую улику; она посвятила всю свою жизнь собиранию свидетельств, поиску забытых мелочей давно ушедших жизней, восстанавливая с бесслезными глазами разбитый жестокой рукой сосуд.
У Хелен все еще оставалось неприятное чувство, будто только что она отдала Аарону Леви что-то глубоко личное и дорогое ей, а он каким-то непостижимым образом догадался, что неожиданно обретенные бумаги заставили ее потерять душевное равновесие. Но Хелен не была такой дурой – во всяком случае, пока, – чтобы ее было так легко сбить с толку внешним сходством… и думать, что это дает право незнакомцу замарать то, что не должно быть замарано.
– Так вы поняли, что мне от вас потребуется? – спросила она. – Мне нужен добросовестный и квалифицированный помощник.
Хелен была готова к следующему, очевидному вопросу: куда она так торопится? Ведь даже аспиранту было известно, что трех дней явно не хватит для полной экспертизы, а в конечном счете на решение университета приобрести эти документы повлияет мнение экспертов «Сотбис», а не их выкладки. Да и вообще, ученый возраста Хелен, которому осталось около года до отправки на пенсию, не должен бы питать иллюзий относительно каких-нибудь изменений в своей карьере, добиваясь доступа к документам, которые еще не были каталогизированы.
Хелен приготовила свои аргументы: значение в данном случае имеют документы, и ничего более. Поэтому она, Хелен Уотт, и попросила эти три дня. Рукописи пролежали нетронутыми триста лет. Они ждали прикосновения человеческих рук. И теперь, когда открытие свершилось, промедление немыслимо.
Немыслимо… Какое прямое, рациональное слово.
Однако здесь крылась иная правда, и Хелен с тревогой была вынуждена это признать: единственной причиной такой срочности являлось ее желание, желание больной женщины не допустить промедления. То зловещее ощущение, возникшее у нее в момент, когда она увидела кипы листов и тома, теснящиеся на полках: будто ее разум – единственное убежище среди надоевшего шума этого мира – превращается в труху.
Но, к ее удивлению, Аарон Леви не стал спорить.
– Я согласен, – произнес он.
Затем, наклонив голову и высокомерно улыбнувшись, добавил:
– Думаю, удастся освободить следующие три дня.
Увидев такую нелепую попытку продемонстрировать собственную важность, Хелен чуть не рассмеялась.
Хелен медленно положила руки на стол. Правая рука сегодня не дрожала. «Враги мои», – прозвучало у нее в голове.
Она встала со стула. Взгляд Леви скользнул по ее трости, которую Хелен схватила с показной живостью. Нет, ее слабое здоровье совсем не беспокоило американца. Встретившись с ним взглядом, Хелен заметила в его глазах намеренное безразличие.
Она пропустила его вперед и потом плотно закрыла дверь кабинета. Леви двинулся по улице, даже не сбавив шага, чтобы подстроиться к ковылянию Хелен.
Они будут работать вместе и найдут то, что им суждено найти. Хелен ему не нравилась. Но он и не жалел ее. Достаточно и этого.
Глава вторая
С Б-жьим благословением!
Ученому Менассии бен-Исраэлю
С сокрушенным сердцем из-за кончины вашего сына пишу я вам. Весть о том, что он отошел к праотцам нашим, достигла меня уже по прибытии в Лондон. Как мне сообщили, я оказался в Лондоне всего на несколько дней позже вашего отплытия из этого многолюдного города, дабы доставить тело вашего сына в Голландию. А также мне рассказали, что вы нынче чувствуете себя нездоровым и что ваша распря с общиной приняла довольно-таки ожесточенный характер.
Уповаю на то, что, когда вы будете сопровождать тело вашего сына к месту вечного упокоения, вы и сами обретете покой, а к нему – и здоровье.
Поскольку не могу переговорить с вами лично, буду говорить с Вами на бумаге при помощи того, кто пишет за меня эти слова. Я не прошу вас чтить мой совет, ибо у вас наверняка найдутся советники получше, чем немощный старец. И все же, мой уважаемый друг, я знаю вас с тех пор, когда вы еще были ребенком и сидели на коленях моего друга – вашего отца. Поэтому молюсь, чтобы вы прислушались к моему мнению по этому вопросу.
Я пишу вам, чтобы облегчить вашу сердечную боль, насколько это могут сделать написанные на бумаге слова.
В Лондоне говорят, что вы считаете вашу миссию здесь проваленной. Но я верю, что за время, проведенное вами в Лондоне, вам удалось посадить крепкий саженец. Эта земля еще станет убежищем для наших преследуемых соплеменников – не в мои дни и, возможно, не в ваши, но, несомненно, в дни тех, кого сейчас матери качают у себя на руках. Ибо как сказал старец: «Юнцом собирал я плоды с деревьев, посаженных моими предками. Так разве не надлежит и мне сажать деревья, плоды которых будут питать моих внуков?»
С надеждой прибыл я теперь в тот самый Лондон, который вы так поносите. Я покинул Амстердам не по принуждению – мне было хорошо в этом городе даже в немощи. Меня поддерживала община и ученики, так что бедность моя не была для меня бременем. И все же я решил принять приглашение племянника и провести оставшиеся дни в Лондоне, в той самой общине, которая не оправдала ваши великие надежды.
А надежды ваши были поистине велики, друг мой! Нет выше труда, чем тот, что вы предприняли, а гарантии, которые вы получили для евреев в этой земле, превосходят все достигнутое ранее. Однако же ни один человек не способен привести Мессию без помощи других, как бы их и наши стоны ни сотрясали землю.
Умоляю же вас оставить ваши горькие сожаления, не дающие покоя вашей душе.
Отец ваш, да будет благословенна память его, наверное, никогда не рассказывал вам, как мы с ним страдали от жестокости испанской инквизиции. Вместе мы пережили и видели такое, о чем я не буду говорить: вашего отца трижды забирали на пытки; меня же дважды, и во второй раз я потерял зрение. Но слух мой остался при мне, и я вместе с вашим отцом каждый день слышал крики сжигаемых на костре. И не думайте, что все их слова были святы.
Не осуждайте же тех, кто внимает зову страха.
Да будут благословенны имена мучеников!
И если мои слова причиняют вам боль, то пусть они режут, как лекарский нож, для помощи болящему. И пусть мои собственные несовершенства, многочисленные, как песчинки, не омрачат моего послания.
Корабль мой, с Б-жьей помощью, спокойно добрался до Лондона, и мой племянник Диего да Коста Мендес подыскал нам небольшой дом на Кричерч-лейн. Я намерен провести здесь остаток дней, чтобы передавать свои знания местным евреям, которые так медленно идут к тому, что вы для них предусмотрели. Они призвали мои скудные знания, потому что оказались не готовы к вашей силе. Так что вы должны знать, что ваше нежнейшее послание надежды действительно проникло в их души.
Нас четверо: я, моя домоправительница и двое сирот, которых я взял из амстердамской семьи Веласкес. Это брат и сестра. У обоих хорошие способности, правда, мальчик довольно ленив в учении и мне трудно развивать их в нем.
Я почти не выхожу из дома, ибо меня не влекут красоты города, недоступные моим глазам, а есть лишь стремление трудиться здесь до того дня, когда общество сможет заслужить столь великого вождя, как вы. Молюсь, чтобы вы сохранили себя до тех времен. Я верю, что страдания души и тела – две стороны одного листа, и скажу прямо, что опасаюсь за ваше здоровье, которое Б-г хоть и охраняет, но требует и от нас попечения о нем.
Друг мой, призываю вас, не поддавайтесь тьме! Я давно понял, что отсутствие надежды является смертельным недугом. А когда речь заходит о вас, то это уже не просто недуг одной драгоценной души, но зараза, которая способна всех погрузить во тьму. Вспомните о том, что свет, несомый вами, хоть и мерцает, но все же освещает путь нашему народу. Несите его! Ибо в этом мире иного выбора у нас нет.
Если бы я только мог наделить вас терпением слепца.
Да утешит вас Б-г со скорбящими Сиона и Иерусалима!
Р. Моше Га-Коэн Мендес
Глава третья
Профессор Хелен Уотт молча вела машину, не удостаивая Аарона Леви даже взглядом. На протяжении последних двадцати минут, что они ехали из офиса Хелен, она ограничивалась лишь односложными ответами на его вопросы, как будто пересмотрела свое решение включить его в свой проект и теперь лишь ждала удобного случая вытолкать американца из автомобиля.
Но не одна она сожалела о сделанном выборе. Чем дальше они ехали, тем больше Аарону казалось, что он совершил большую ошибку, купившись на предложение Дарси: если есть желание – небольшой отпуск, просто, видите ли, нужно помочь одному из моих специалистов… Просьбу было решительно невозможно отклонить, так как сделана она была с эдаким кривовато-ироническим выражением лица, каковое, как подумалось Леви, генетически присуще каждому англичанину.
Впрочем, возможно, кривая ухмылка полагалась к употреблению только после защиты диссертации. Аарон обнаружил, что, спрашивая английских аспирантов о работе, как правило, в ответ получаешь лишь некоторую вариацию на тему кровавых пыток. За этим не следовала, как это было принято в США, ответная просьба рассказать о собственной диссертации, приглашение выпить вместе или пробежаться по парку. Если здесь, в Лондоне, и могли иметь место товарищеские отношения, то Аарон решительно не знал, как их установить. А быть может, он просто не понравился местным. Абсолютная свобода для английского аспиранта – никаких тебе занятий и экзаменов, только и знай, что читай, исследуй и пиши, – быстро обернулась своего рода сиротством. Вот почему Аарон был искренне удивлен, когда Дарси окликнул его в холле, пусть даже речь шла всего-навсего о коллеге, которому нужна помощь с какими-то бумагами. Весь разговор занял не больше минуты. Получив согласие Аарона, Дарси похлопал его по плечу – мол, славный парень! – и тотчас же отвернулся, чтобы поприветствовать проходившего мимо коллегу, начисто забыв про Леви. Или, быть может, – как пришло в голову Аарону уже потом – весь этот разговор был всего лишь проверкой? Подозревает ли Дарси, что Аарон намертво завяз в своей диссертации? А если подозревает, то не является ли это приглашение заняться временным проектом своего рода английским вариантом эвтаназии его диссертации? Нет, надо было отказаться.
Теперь, когда поток автомобилей уносил их все дальше от знакомых ему районов в фешенебельные пригороды, Аарон никак не мог отделаться от ощущения, будто попал в ловушку, будто его отстранили от выполнения его собственного долга, от работы, которую нужно было закончить во что бы то ни стало. Или его просто приставили присматривать за пожилой коллегой? Там, в той части Лондона, что они покинули, остался укромный библиотечный уголок, куда Аарон ходил чуть ли не каждый день за последние четырнадцать месяцев. Шекспир и марраны – исследование, которое не дало ничего вразумительного, только дразнящие обрывки информации, сопротивлявшиеся всем его попыткам превратить их во сколь-нибудь весомый аргумент. И за время даже самого краткого его отсутствия все это могло превратиться в неподъемную глыбу.
Темно-синий «фольксваген» Хелен казался Аарону незащищенным, что, как он запоздало догадался, было следствием идеального порядка в салоне и отсутствия мало-мальских удобств. Ни мусора, ни оберток от еды, ни конвертов с нацарапанными на задней стороне адресами. Не было даже плеера для компакт-дисков – только радио. Когда Аарон попытался опустить стекло, то механическая ручка на двери едва поддалась его усилию – ею почти не пользовались.
– А вот что касается документов, – заговорил Аарон, – они в основном на португальском или на иврите?
Хелен посигналила нерасторопному седану, заложила правый поворот и сказала:
– Неизвестно.
– А дом, где найдены бумаги, когда…
– В тысяча шестьсот шестьдесят первом.
Аарон не стал унижаться и настаивать. Желание задавать вопросы, да и дрожь нетерпения от рассказа о найденных документах пропали у него еще по пути от солидного, заставленного книгами кабинета до автостоянки. Учитывая физическое состояние Хелен, неблизкий путь. Хелен не парковалась на месте для инвалидов, и у нее не было соответствующей таблички на машине, хотя, как думал Аарон, она вполне имела на это право.
Хелен шла, запахнувшись в пальто, с сумкой на одном плече. Украшений на ней не было, если не считать тонюсенькой золотой цепочки бифокальных очков, болтавшихся у нее на груди. Хелен совсем не обращала внимания на ветер, холодивший открытую шею Аарона. Одна ее нога в коричневом «оксфорде» слегка подволакивалась, словно не желая следовать намеченным курсом.
Аарон имел слабое представление о том, где находится Ричмонд-на-Темзе – понятное дело, что где-то на Темзе, но спросить свою спутницу он не отважился, чтобы окончательно не испортить отношения. Поэтому он просто смотрел в окно, наблюдая, как за Чизвиком магазины постепенно уступают место жилым домам. Те из них, что еще сверкали витринами, выглядели очень дорогими. Дома в этой части Лондона, казалось, сплошь были построены из кирпича, цвет которого варьировался от темно-бордового до бледно-оранжевого. За окном проскользнул целый квартал солидных строений, каждое из которых было окружено стеной, покрытой блеклым от холода мхом. За стены уходили галечные дорожки, а во дворах можно было разглядеть плющ и вьющиеся лианы. Дворы были вымощены кирпичными же узорами, также покрытыми мхом. В переулках ровными рядами росли причудливые английские деревья, подстриженные таким образом, что концы их ветвей напоминали воздетые к облачному небу кулаки. Хелен проехала по длинной извилистой улице, заполненной бутиками и ресторанами; мелькнул кинотеатр, построенный с претензией на художественность. Далее машина свернула в лабиринт узких улочек, огибавших склон холма. Где-то внизу, как заметил Аарон, текла скрытая деревьями, плющом и кирпичными стенами река.
Улица, на которой Хелен наконец сбавила скорость, была застроена большими и маленькими домами – несомненно, старинными, с ухоженными дворами, обнесенными каменными и металлическими оградами. Пешеходов видно не было – очевидно, что те из жителей, которые не были на работе или учебе, нашли для развлечений какое-то другое место. На одной стороне улицы линию домов нелепо нарушали две витрины. Одна принадлежала бакалейному магазину, который никак не мог сравниться с тем, что Аарон видел в городе. Другая же оказалась пабом «У Просперо», крошечным заведением с выкрашенным выцветшей черно-лиловой краской фасадом. Бар выглядел пустым, хотя внутри горел свет. Аарон подумал, что заведение явно нуждается в оживлении.
«А ты мог бы показать им, как оживить это хилое предприятие?» – ему представился ободрительный смех Марисы и согрел его, однако в то же время напряг что-то внутри, и Аарон скривился.
Тишину нарушил щелчок стояночного тормоза.
Хелен пошарила рукой и вытащила из-под заднего сиденья свою трость.
Дом, к которому они направились, оказался существенно больше остальных на этой улице, однако снаружи сей факт скрывался переплетением ветвей и кирпичной стеной, покрытой толстыми подушками мха, что свидетельствовало скорее не о почтенности, а о простом небрежении. Пока Хелен боролась с тяжелым засовом ворот, Аарон еще раз бросил взгляд в перспективу улицы: безжизненный пейзаж, тупик, куда его отправили с очевидно тупиковой миссией выполнить чужую работу. Все это грозило обернуться катастрофой, безуспешным предприятием, от которого нужно было откреститься. Аарон позволил потоку своих мыслей унести его так далеко, насколько это было возможно. Идя вслед за Хелен, он еще раз оглянулся на паб. «Просперо». Очень уместно. Кстати, единственная пьеса Шекспира, которую он никогда не понимал.
Трость Хелен оставляла небольшие углубления на увядшей траве.
Здание было построено из выцветшего красного кирпича, но когда Аарон пригляделся, то увидел то, чего было не видно с улицы: на обломанных кирпичах проступали какие-то пестроты: желтые и бледно-оранжевые потеки, зеленый мох, коричневые пятна. И такими пятнами был покрыт весь двухэтажный возвышающийся фасад. Было ясно, что этот дом старше своих почтенных товарищей, занимающих улицу, и что некогда он выглядел весьма величественно. От боковых фасадов отходили стены, увенчанные округлыми декоративными элементами, напоминающими перевернутый ананас, и расходились в стороны, словно намереваясь охватить большое пространство, но у соседских заборов обрывались, что придавало им сиротливый, заброшенный вид.
Аарон ступил на дорожку, выложенную разными по форме и цвету небольшими камнями; черные, коричневые и серые, прямоугольные и круглые, скрепленные известковым раствором, поразительно гладкие от времени – они сами по себе выдали бы древность этого здания, даже если бы не окна, что предстали взгляду Аарона. Как же называется такая форма? Заостренные, словно значок пик с игральной карты. Они словно устремлялись к небу сходящимся кверху острием. Стекла были разделены ромбическим переплетом, который так портил вид из окна. Аарону доводилось бывать в подобных домах, и когда он выглядывал наружу, ему казалось, что он смотрит сквозь тюремную решетку. Аарон до сих пор не мог привыкнуть к этой английской особенности: среди обычных жилых домов вдруг проглядывала такая седая древность, что невольно хотелось остановиться и поглазеть. В США такой дом был бы музеем. Не было ничего удивительного в том, что кому-то пришла мысль превратить здание в художественную галерею, хотя Аарон не поставил бы ни цента на успех такого предприятия. Казалось, что весь район погружен в глубокий вековой сон…
Хелен сильно стукнула дверным молотком. Через мгновение арочная дверь распахнулась, и навстречу гостям вышла привлекательная блондинка, одетая в стильное угольно-серое платье. Гладкие блестящие волосы ее были стянуты в пучок, а узкие бедра подчеркивались розовато-лиловым поясом.
«Возможно, улица не такая уж безжизненная», – подумалось Аарону. Женщина вежливо поздоровалась с Хелен.
– Бриджет Истон, – представилась она, увидев Аарона, и тот, улыбаясь, протянул руку.
В доме было гораздо прохладнее, чем думал Аарон, и пахло старой золой. Напротив входа тихонько тикал обогреватель, но все тепло, что он вырабатывал, уходило наверх в галерею. Аарон бросил взгляд на смутные очертания второго этажа: резной балкон, обрамляющий вход, широкие дверные проемы, как бы намекающие на просторные комнаты за ними.
– Очень приятно, что вы приехали, – сказала Бриджет.
Быстрым шагом она провела Хелен и Аарона через прихожую мимо картин в коробках, карточного столика с раскрытым ноутбуком и повела в глубь дома.
– Мне прямо сейчас нужно будет отъехать, – сказала хозяйка, – но вы устраивайтесь, как вам будет удобно.
В ее жестах и поведении что-то сквозило: голодная энергия под глянцевым блеском. Бриджет повернулась и одарила Аарона оценивающей улыбкой. Он заметил, как на ее лице промелькнули две мысли: он красив. И он – еврей.
Аарон снова улыбнулся хозяйке, на этот раз откровенно флиртуя. Женщина слегка покраснела, а он испытал приступ веселья… которое, впрочем, тут же потухло, как будто одержал победу, которая его не интересовала.
– На кухне есть кофе, – произнесла Бриджет. – Угощайтесь, пожалуйста.
Аарон проследовал за Хелен мимо вместительного камина, что был встроен в стену, украшенную панелями. Какие-то секции были окаймлены простыми рифлеными бордюрами, другие же украшены замысловатыми венками. В пустой комнате гулко отдавались шаги. Аарон шагнул в сторону большого дверного проема слева, за которым на второй этаж вела деревянная лестница. И тут он замер на месте. Ничто в этом здании – даже стены с некогда гигантским размахом пристроек – не могло подготовить его к такому зрелищу. Деревянное убранство лестницы было поистине роскошным. Широкие ступени обрамлялись темными резными панелями, украшенными розами, лозами винограда и корзинами с фруктами. С высоких стен на него смотрели резные ангелы, лица которых были исполнены грустной, милой, средневековой невозмутимости. А где-то на середине лестничного марша через два арочных окна лился дневной свет, настолько осязаемо ослепительный, что Аарон мог поклясться, что этот свет обладает массой. Окна, их кованые железные ручки и средники отбрасывали на резное дерево завораживающий узор чередующихся света и тени.
Хелен подняла трость в указующем жесте.
Аарон повернул голову и в углу у основания лестницы увидел щель между панелей.
Было легко понять, что здесь произошло. Электрик нашел самый простой способ добраться до пустующего пространства под лестницей, и вскрыл запертую панель. Отодвинутая в сторону, она была частично видна. Панель была простая, с желобками в торцах, а в ней виднелась маленькая замочная скважина, над которой, судя по металлическим опилкам, усердно потрудились, стараясь открыть замок.
Внутри, в полумраке виднелись бумаги.
– Ух ты! – протяжно выдохнул Аарон. – И что, вот так никто и не мог найти их раньше?
– Этому дому почти триста пятьдесят лет, – почти благоговейным голосом ответила Хелен. – Тут должно быть как минимум с полдюжины потайных шкафов, съемные панели, чтобы скрыть проходы, которые использовала прислуга, да и бог знает что еще.
Аарон согласно кивнул. Панель была совсем простой да к тому же обращена в противоположную от парадного входа сторону и вряд ли могла привлечь чье-нибудь внимание, учитывая общее великолепие лестницы.
– Судя по всему, – продолжала Хелен, – у покойной тетушки тут стоял вон тот пристенный столик, – она указала на небольшой старинный столик под маленьким окошком в углу. – Причем, вполне возможно, его туда поставили еще ее родители или даже дед с бабкой.
– И все же, – не унимался Аарон. – За триста пятьдесят лет никому не пришло в голову попытаться вскрыть замок?
– А как часто вы обращаете внимание на то, что у вас постоянно находится под носом? – резковато переспросила Хелен.
Ее голос замер в наступившей тишине. Аарон и в голову брать не стал откровенный вызов. Было в нем что-то такое, что выводило из себя некоторых людей, как правило, женщин. Его это веселило.
Впрочем, он и сам понимал, как панель простояла невскрытой три с половиной сотни лет. Достаточно нескольких неудачных попыток, и энтузиазм мог угаснуть. Тем более если не было ключа, и никому не приходило в голову, что за этой дверцей может быть что-нибудь стоящее. Время и История идут своим чередом, но человеческая натура неизменна.
Аарон опустился на колени перед проемом размером фут на два. Внутри находились аккуратно уставленные бумагами полки. Это был настоящий архив в миниатюре: кожаные корешки томов идеально выровнены с разрозненными листами рукописей. Аарон подался ближе.
Пергаментные переплеты с крупными буквами вровень с подшитыми страницами. Кое-где виднелись сломанные и раскрошившиеся печати коричневого и красного цвета. Мечтал ли он когда-нибудь увидеть подобное? Аарону казалось, что да. Словно сквозь века до него долетело послание: «Вот оно! Я оставил это для тебя!» Древняя библиотека как будто прорвалась в настоящее, в жизнь самого Аарона Леви, не понимавшего до последнего момента, как же это ему нужно.
Он протянул руку к манускриптам.
– Руки сначала помойте! – рыкнула на него сзади Хелен.
Он не смог заставить себя взглянуть ей в глаза. За обшитой панелями дверью ему удалось найти ванную комнату, выкрашенную в зеленый цвет. Когда он вернулся, Хелен сидела точно на своем месте, даже не попытавшись достать бумаги. В промежутке между рукописями примостился одинокий листок.
– Возьмите его, – велела Хелен.
Аарон не мог понять, почему она сама не взяла лист. Что, снова проверка? Если Хелен вообразила себе, что он и дальше будет терпеть подобное, то ничего хорошего из такого сотрудничества не выйдет. На мгновение он встретился с Хелен взглядом. Синие васильковые глаза. Ровные черты лица, бледный английский оттенок кожи. Полное отсутствие каких-либо признаков эмоций.
Аарон протянул руку по направлению к лестнице и остановился. Приложив ладонь к сплошной стене слева от себя, он проверил, твердо ли стоит на ногах. На какое-то мгновение он почувствовал тревогу из-за ужасающего веса собственного тела, словно боялся оступиться и упасть на хрупкие бумаги, что хранили в себе давно угасшую жизнь. Но секунду спустя Аарон отринул наваждение и тотчас же стал придумывать, как бы описал произошедшее Марисе.
«Бумаги уложены идеально аккуратно, – начал бы он. – Как будто кто-то приготовил нам подарок».
Он потянулся к полкам и осознал, что его рука – первая человеческая рука, которая дотронется до этих бумаг спустя триста пятьдесят лет. Коснулся одинокой страницы. Бумага на ощупь оказалась шероховатой, но не ломкой. Вытащив со всеми предосторожностями листок, Аарон увидел, что это письмо, написанное на португальском языке. Прочитал дату: хешван, 5420 год. Перевел на современное летоисчисление: октябрь тысяча шестьсот пятьдесят седьмого. Приветствие гласило: «Почтенному Менассии бен-Исраэлю». Почерк был довольно выразительный и смотрелся красиво и решительно на розоватой странице.
Письмо было от имени Га-Коэна Мендеса, как и то, о котором ранее говорила Хелен. По ее указанию Аарон положил листок на пристенный столик, приютившийся у маленького окна – скромного родственника огромных окон этажом выше. Но когда Аарон придвинул поближе один из расшатанных древних стульев Истонов, Хелен остановила его:
– И ту книгу тоже.
Вернувшись к хранилищу, он потянул на себя том в жестком кожаном переплете, который лежал под листом. Книжка оказалась тонкой, с тускло-фиолетово-черным крапчатым обрезом и сильно потертой.
Последний человек до него, который держал эту книгу в руках, умер более трехсот лет назад. Аарон шагнул в сторону Хелен, чувствуя, как от его тела исходит тепло, а в висках стучит кровь. Он на мгновение задержался возле стола и медленно, церемонно положил книгу.
Хелен включила маленькую лампу, и по сравнению с бриллиантовым свечением окон ее свет показался ничтожно тусклым. На обложке книги была вытеснена надпись на португальском языке. Livro-razao. Конторская книга. Аарон открыл ее, и ему в лицо, на губы и волосы, пыхнуло коричневым пеплом.
– Господи! – воскликнул Аарон и сплюнул горький осадок.
– Осторожней же! – гаркнула одновременно с ним Хелен.
Он почувствовал, как мелкая пыль липнет к ресницам. Пальцы, все еще державшие гроссбух полуоткрытым, были все покрыты налетом – тем, что осталось от уже навсегда утраченных слов. Что-то живое только что умерло от его рук. На его глаза навернулись слезы стыда, и Аарон помотал головой, словно стараясь избавиться от пыли. Он снова тряхнул головой, уже с отвращением, которое тотчас перекинулось на Хелен. Выпрямившись, Аарон посмотрел на нее. Хелен неотрывно смотрела на книгу.
– Железо-галловые чернила, – произнесла она через мгновение.
Проследив за взглядом коллеги, Аарон понял, что беда случилась до того, как он коснулся книги. Страницы напоминали швейцарский сыр. Буквы, слова были словно вырезаны наугад; чернила за века проели бумагу насквозь. То, что еще можно было прочитать, выглядело как размытые коричневые пятна. Похоже, книга содержала записи о домашних расходах; рябые записи были сделаны на португальском, испанском и иврите разным почерком. Аарон больше не осмеливался касаться бумаги. Осторожно, как только мог, он закрыл том – вероятно, что-то еще можно спасти при должном обращении. Попавшую в рот пыль он сплюнул себе в рукав.
– Письмо!
Голос Хелен звучал напряженно.
– Может быть, вам самой попробовать? – спросил Аарон и сам поразился обиде, прозвучавшей в его словах.
Седые волосы Хелен упали ей на лицо, закрыв глаза. Наступила тишина, достаточно долгая, чтобы Аарон успел почувствовать первый укол стыда. Она с бесстрастным видом подняла руку – было отчетливо видно, как та дрожит. Толстые пальцы неуловимо шевелились в воздухе, словно передавая сообщение на каком-то таинственном языке жестов.
Прошло еще несколько секунд, и Хелен опустила руку.
– Последние страницы гроссбуха, возможно, сохранились лучше, – сказала она, отворачиваясь. – Но мы сможем это определить только в консервационной лаборатории.
Так вот зачем ей понадобился помощник! Хелен не могла доверить себе работу с хрупкими документами. Так что же получается – теперь Аарон должен стать ее роботизированной рукой?
Хелен читала письмо. Аарон рефлекторно проследил, как ее взгляд скользит по ветхой, но все еще хрустящей розоватой поверхности. Его заинтересовала фактурная поверхность письма, и, не спрашивая разрешения, он протянул руку и коснулся уголка страницы. Едва заметные бороздки и впадинки, испещрявшие лист, напоминали папиллярные линии на подушечках пальцев. При более ярком освещении можно было бы попробовать рассмотреть отметку изготовителя бумаги, а то и водяной знак, что позволило бы узнать, где именно куплен лист.
Письмо было в хорошем состоянии, и лишь слабая дымка, полутень Времени, расплывалась вокруг каждого слова.
Какое-то время оба молча читали.
Через мгновение она повернулась и взглянула на Аарона. Тот молча кивнул: он тоже понимал. В нескольких футах от них находились две заполненные тем же человеком, посчитавшим нужным сохранить это письмо, полки. И если хотя бы четверть из всего этого удастся прочесть, то это будет фундаментальное открытие.
В наполнившей дом тишине перед Аароном Леви открывалась новая перспектива.
Он осторожно взял с полки еще несколько страниц – три письма и копию проповеди, все на португальском; потом еще было полстраницы заметок на латыни, похожие на рассуждения на теологическую тему; кое-что оказалось и на иврите – список ритуальных предметов, которые следовало подготовить к пасхальному седеру[2]. Аарон положил страницы на стол, пододвинул поближе стул и принялся изучать их, задерживаясь на архаичных португальских словах. Хелен же рассматривала свои листки еще дольше.
Медленно, переходя от документа к документу, они осмотрели все собрание. Хелен выпрямилась и сняла очки. Подвешенные на цепочке, они уперлись ей в грудь.
– Я никогда не слышал о Га-Коэне Мендесе, – сказал Аарон.
– Я видела одно-два упоминания о нем в источниках семнадцатого века, – хриплым голосом отозвалась Хелен. – Он, судя по всему, был одним из первых учителей местной еврейской общины после того, как их перестали преследовать. Еще в юном возрасте в Лиссабоне он был ослеплен инквизицией, потом до самой старости обучал своих учеников в Амстердаме и уже к концу жизни перебрался в Лондон. По-моему, у него была опубликована всего одна работа, да и то посмертно. Кажется, аргументы против саббатианства[3]. Никогда не читала. Даже не знаю, сохранился ли хоть один экземпляр.
Аарон отвлекся, перечитывая строчки. Его внимание привлекла одна, и он глазами пробежал по извилистым линиям португальских слов: «В отличие от меня, вы еще не старик. Позвольте же дать вам совет, чтобы ваше тело и дух могли бы воспользоваться им».
Горло Аарона сжала невыносимая тоска.
– Он мне нравится, – сказал он тихо и тут же пожалел о неосторожном тоне голоса, о наивности вырвавшихся у него слов.
Он ждал, что Хелен выскажет ему очевидное: не его дело любить или не любить заданную тему. Но она ничего не сказала, а лишь снова уткнулась в бумаги.
– Конечно, – произнесла она немного погодя, – он не писал это сам. Вы заметили инициал писца?
– Писца?
– Писец, писарь, переписчик – как бы его ни называли. Я же сказала, что Мендес был слеп.
С этими словами Хелен прошла в другую комнату и вернулась с еще одним листком, который покоился на чайном подносе. Поднос Хелен держала так аккуратно, словно несла дорогой фарфор.
– Это то, что я прочла вчера, – сказала она.
Когда Хелен передавала письмо, Аарон обратил внимание на то, что руки у нее трясутся гораздо меньше, чем давеча. Вероятно, тремор появлялся периодически.
Он медленно прочитал письмо – архаичный язык было непросто разобрать с ходу. Закончив, он проглядел остальные листки, лежавшие на столе. Вот он, в правом нижнем углу в каждом письме едва заметная паутинка, которую Аарон поначалу принял за несколько пробных штрихов пером. И только теперь до него дошло, что это еврейская буква «алеф».
– Переписчик, наверное, был одним из учеников Мендеса, – заметила Хелен. – Возможно, нам удастся выяснить, кто именно. У них была совсем крохотная община.
Она помолчала.
– Но то, что Мендес хранил копии отправленных им писем, означает, что он понимал всю значимость его трудов по восстановлению официальной еврейской общины в Англии. Возможно, он предчувствовал, что его записки кому-то понадобятся.
Хелен посмотрела на часы и нахмурилась.
– Встретимся здесь завтра в семь утра. Работаем до шести вечера. И на следующий день так же. Я договорилась с Истонами. Но это все, что у нас есть.
Аарон встал, с сожалением оторвав взгляд от страницы. Хелен вынула из своей сумки два пластиковых конверта и жестом показала Аарону, чтобы тот спрятал в них бумаги. Он принялся за дело, а она буквально нависла над ним, опираясь на палку. Словно горгулья. Эта мысль позабавила Аарона, и он неожиданно для себя приободрился.
– Значит, наш писец – «алеф»?
– Предположительно.
– Авраам? – размышлял он вслух, с нарочитой медлительностью опуская бумагу в конверт. – Ашер? Амрам? Аарон?
– Мы ничего не знаем о нем, кроме инициала.
– Верный писец Алеф? – резко усмехнулся Аарон. – Да вряд ли. Тут чего-то не хватает, задору, что ли. Вам не кажется?
Вот как он спасет свой рассудок, работая с этой женщиной. Аарон уже принял решение работать.
Только теперь он смог осознать, как росла его паника последние месяцы – тихая, неслышная, размеренная, мягкая, удушающая, словно трясина. С каким беспокойством и отчаяньем искал он предлог оставить выбранную им же тему. А ведь это был Шекспир, на творчестве которого подвизались лучшие и умнейшие аспиранты. Шекспир, на имени которого Аарон Леви выстраивал свою линию гипотез и доказательств, причем его наставники заявляли, что он подает большие надежды. Шекспир, при упоминании которого Аарон последнее время начинал догадываться, что если насчет обещаний он большой мастер, то вот с выполнением оных получается не очень.
Но новообретенный клад – совсем другое дело. Его душа историка так или иначе надеялась на возможность подобной находки. Поэтому неудивительно, что на какое-то время он забыл про Шекспира. И если этот кладезь старинных документов удовлетворит хотя бы половину чаяний Хелен Уотт, то почему бы не представить себе, что даже небольшая его часть может послужить основой диссертации (хотя пока торжествовать еще рано). Хорошей, добротной, крепкой диссертации. И, быть может, даже блестящей, которая сразу исполнит все обещания, которые он уже раздал.
Новый шанс.
А чтобы выдержать работу в паре с Хелен Уотт, нужно всего-навсего представить ее себе другим человеком, – когда эта мысль пришла ему в голову, Аарон счел ее гениальной… Сделать вид, что у нее имеется чувство юмора.
Хелен смотрела на него сверху вниз, стиснув челюсти.
– Шутка! – сказал ей Аарон. – Ха-ха!
Ночью, слушая, как тикает электрический обогреватель у ножек стула, заварив себе чаю, Аарон написал Марисе электронное письмо.
«Привет, Мариса!» – начал он.
Курсор бесстрастно мигнул, словно электронный сфинкс.
Привет… Вполне безопасно, если брать между рискованным «Дорогая» и холодным «Здравствуй».
Как жизнь в кибуце? Или ты уже раскаялась в своей глупости и заказала билет в Лондон, чтобы вдоволь насладиться дождями и сальными чипсами? Каковы успехи в изучении иврита? Ты же знаешь, с современным языком я ничем помочь не смогу, но если тебе вдруг повстречается продавец фалафелей, говорящий на древнеарамейском или на библейском иврите, тогда я всецело к твоим услугам!
К твоим услугам… Аарон вгляделся в эти слова, гадая, как именно поймет их Мариса.
Мариса… Слишком часто он переживал это заново, когда размышлял о Шекспире: медленное дразнящее движение ее черной майки, ползущей наверх через голову. Шок от ее взгляда, когда она повернулась в его сторону. Ее руки, каждое движение, прямолинейные, как бой барабана.
У Шекспира была Темная Леди, по которой он тосковал, впадая в отчаяние, пока ее образ не въелся навсегда в его сознание, но способен ли на такое Аарон? Или же Аарон недотягивал, был слишком малодушным, чтобы претендовать на подобные поэтические страсти, – короче говоря, уж не был ли он, несмотря на все свои заслуги и достижения, слишком приземленным?
Временами, когда он плескался в душе или накладывал себе еду на поднос в студенческой столовой, его одолевала мысль: а вдруг он всего лишь вообразил себя подходящим ухажером для Марисы? Точно так же, как возомнил себя настоящим исследователем шекспировского творчества…
Тут его настиг прилив энергии, и Аарон резко развернул тему:
Если ты сейчас стоишь, то тебе лучше присесть. Шекспиру, боюсь, придется немного обождать. Дело в том, что недавно был обнаружен тайник с документами семнадцатого века. Он находится под лестницей в одном из домов в спальном районе Лондона, где сменилось черт знает сколько хозяев, и вот только теперь кому-то пришла в голову мысль начать делать ремонт. И вот вам пожалуйста: вскрытая История!
Беда в другом. Профессор, который занимается этим вопросом, – жуткая ведьма, эдакая британка с ледяной кровью в жилах. Она попросила меня стать ее ассистентом, и я не смог устоять перед искушением. Хотя должен заметить, что работать с ней тот еще геморрой, так что не забудь пожелать мне сохранить чувство юмора.
Что сразу возбудило мой интерес – документы выполнены не только на иврите, английском и латыни, но и на старо-португальском и испанском. А это дает представление, к какой именно еврейской общине принадлежали авторы. Впрочем, все это, наверное, не имеет никакого значения для того, кто не видит смысла жизни в изучении иудейской истории семнадцатого века…
Не слишком ли скучным покажется Марисе его письмо? Одно неверное движение, один шаг – и их отношениям конец. Аарону показалось, что делиться с девушкой своими восторгами по поводу обнаруженных манускриптов так же неприлично, как стоять перед нею без штанов.
Но разве не в этом смысл его работы?
Он нерешительно постукивал пальцами по клавиатуре, как вдруг его осенило: если бы только ему удалось передать Марисе свое состояние, заставить ее почувствовать то, что чувствовал он, взять ее на руки и перенести в его внутренний мир, то она наверняка поняла бы его.
Но его никто не понимал.
Аарон обдумал свою идею, спросил сам себя, не выглядит ли она как желание поплакаться, и ответил утвердительно. И все же, все же… В конце концов, кто-нибудь вообще хоть когда-то пытался его понять? Да ни в коем случае, ни одна из его многочисленных бывших подружек! Ни его излишне разговорчивая мать, ни сестрица с глазами лани, ни даже отец-раввин с его сугубо благожелательными религиозными воззрениями. Если бы он мог передать Марисе то, что испытал сегодня, стоя перед тем ричмондским тайником, это было бы все равно что заключить ее в объятия и показать ей всю свою жизнь. Он представил Марису сидящей рядом, пока он обмирал от бурных похвал своего отца; Марису за только что вымытым воскресным столом, когда он, покончив с чтением утренних газет, приступает к жестким переплетам томов, взятых из великолепной отцовской библиотеки, – томов, которые отец никогда не открывал, – чтобы узнать о гибели целых миров, о зарождении и смерти идей, о миллионах жизней, что возникают и исчезают в вечном прибое Времени… Все это наполняло Аарона благоговейным страхом и радостным волнением, которые он научился скрывать от одноклассников, восхищавшихся его хладнокровием во всем, за что бы он ни взялся.
Сегодня, когда перед ним открылась сокровищница под лестницей старинного дома, Аарон почувствовал, что к нему как бы вернулось то, чего он жаждал все эти бесконечные месяцы работы над диссертацией. История словно вновь протянула к нему руку и погладила его по лицу, как это было много-много лет назад, когда он сидел и читал на родительской кухне. Нежное и настойчивое прикосновение пробуждало его сознание и успокаивало, маня к новой сияющей цели.
Но кое о чем ему не хотелось откровенничать. Как только его взору открылись полки с манускриптами, он почувствовал, что кости словно не выдерживают его веса. Они буквально разрушались, растворялись, как только Аарон пытался выправить равновесие, – как будто его скелет на десятилетия раньше самого Аарона понял, что такое смерть.
Даже при воспоминании о тех мгновениях он содрогнулся.
Потом Аарон оторвался от компьютера, потянулся до приятного хруста где-то в середине спины и глотнул горького чаю.
Да все равно, подходит ли ему Мариса! Что это вообще значит – подходит, не подходит? Совпадение жизненных установок, чтобы обеспечить несколько десятков лет жизненного цикла и различных условностей? Все равно, выдержит ли Мариса, или же ее свободный дух возненавидит семейный быт. Плевать, сможет ли он вообще как-то прожить с такой женщиной. Аарон просто хотел быть достаточно приемлемым для нее. Его возбуждала грация ее небольшого тела, острая линия остриженных волос, мягкая кожа ее предплечий, когда они скользят по его плечам. Ее взрывной смех.
И, движимые этим желанием, его руки снова легли на клавиатуру. Чтобы сплести для Марисы ловчую сеть. Заманить ее умом и юмором. Чтобы возбудить в ней любопытство до такой степени, что пути назад уже не будет.
Мариса, хочешь прослушать лекцию? Обещаю быть максимально кратким, а ты проявишь великодушие, побаловав нелепо восторженного аспиранта, который пытается осознать только что сделанное открытие. Просто считай, что таким образом ты делаешь благотворительный взнос в фонд изучения истории семнадцатого столетия.
Итак, сейчас я расскажу тебе о нескольких вещах, которые неизвестны большинству людей. Ты готова?
Евреи были изгнаны из Англии в тысяча двести девяностом году (см. «невзгоды», «гонения», «погромы», «предательство»). И хотя официально евреев не было в Англии почти четыреста лет, они все же появлялись на острове – если принимали крещение.
Перепрыгнем на пару веков вперед к торжеству испанской инквизиции. Теперь евреи Испании и Португалии бегут из этих стран любыми способами. Некоторые из беженцев, говорящие по-испански и по-португальски, находят убежище в Амстердаме, где – о чудо! – практичные и деловые голландцы вводят на удивление терпимые законы в отношении религиозных меньшинств. Разумеется, амстердамские евреи по-прежнему не имеют права вступать в брак и общаться с христианами, но главное заключается в том, что им позволяют оставаться евреями при условии, если они не пытаются обратить кого-то в свою веру или проповедовать еретические учения. А для семнадцатого века это черт знает какое достижение!
Так вот-с… Эти самые испано-португальские беженцы населяют Амстердам, называют его Новым Иерусалимом и принимаются возрождать иудаизм. Но это оказывается довольно-таки непростой задачей, так как во времена инквизиции они назывались марранами, то есть скрытыми евреями, которые исповедовали лишь отдельные элементы своей религии, да и то за это им грозила смерть («марран» происходит от испанского «marrano», то есть «свинья», что как бы характеризует отношение к евреям в католической Испании). И вот теперь, оказавшись в безопасности, эти до недавнего времени скрытые евреи до такой степени стараются стать «правильными евреями», то есть исповедовать свою веру и восстанавливать традиции, не вызывая возмущения местного населения, что не только начинают отдавать приоритет еврейскому образованию, но подавляют инакомыслие в общине и навязывают жесткий социальный порядок. В результате молодой Спиноза, выходец из их же среды, полностью отлучается от общины. Я не говорю уже о временных отлучениях, которые обычно полагались разным смутьянам. Но Спиноза получил пожизненное отлучение, а кроме того, всем остальным членам общины было полностью запрещено с ним контактировать – и все просто для того, чтобы никто не подумал, будто бы амстердамские евреи поощряют религиозную смуту.
Так что, как гласит история, эти ребята были чересчур ревностными евреями.
Я опущу подробности тех милых вещей, которые вытворяла Святая инквизиция в те дни. Но вот в чем дело: те самые пострадавшие испано-португальские евреи, попав в Амстердам, вдруг стали смотреть свысока на своих восточноевропейских собратьев – преимущественно польских евреев, спасавшихся от погромов, – не позволяя им вступать в брак с представителями своей общины и даже хоронить мертвецов на своем кладбище. Мало того, бывшие испанцы и португальцы по-прежнему считали иберийские языки и культуру неким стандартом благородства… что, в общем, служит наглядным примером менталитета заложника. С неевреями они говорили по-голландски, но между собой пользовались португальским, а для более формальных случаев использовали кастильский диалект испанского.
И вот тут мне повезло, потому что помимо владения ивритом и латынью мне удалось овладеть навыками чтения на португальском, чему способствовал один семестр, что я провел в Бразилии. Да и по-испански я тоже читаю…
Я тебе еще не надоел?
Знаешь, некоторые женщины просто-таки обожают напыщенных сукиных сынов (обрати внимание, что это камень не в твой огород… хотя и стоило бы).
Про этот камушек Мариса, наверное, даже и не вспоминала, настолько это для нее мало значило. Однако мысли Аарона упорно закручивались в одном направлении. У него перед глазами возникали ее коротко остриженные волосы, майка, поднимающаяся над головой, мышцы спины, которые удлинялись, когда Мариса тянула руки к потолку, – Аарон и не подозревал, что женская спина может быть такой красивой и поражать своей силой в самую глубину души. Имел ли Шекспир удовольствие завязать роман со своею Темной Леди, если такая вообще реально существовала, или же он тратил часы одиночества, пот и чернила в мрачной спальне ради женщины, с которой и спал-то всего один раз?
Так что, если ты все еще читаешь мое письмо, если у тебя не возникло желания удалить мой адрес из почтового ящика, ты догадалась, наверное, что люди, оставившие нам те бумаги в тайнике под лестницей, были португальскими евреями из Амстердама. И они знали Менассию бен-Исраэля, который был одним из самых известных амстердамских раввинов португальского происхождения. Его уважали и ценили не только евреи, но и христиане – он был знаком с Рембрандтом и с королевой Швеции, а для еврея это немало.
А вот теперь посмотри: время Менассии – это эпоха глубокого размышления о приходе Машиаха. Многие ждут Его, и даже христианские богословы заявляли тогда, что Мессия придет в тысяча шестьсот шестьдесят шестом году. А сам знаменитый Менассия бен-Исраэль, человек с хорошими связями, сидит у себя в Амстердаме и думает о Мессии, но и также о замученных в Испании и Португалии евреях, о единоверцах, страдающих в Польше и России и отчаянно нуждающихся в убежище. И тут до него доходит слух, что в Бразилии найдено потерянное колено Израиля. Евреи! В Америке! И он вспоминает пророчество о том, что для прихода Мессии необходимо, чтобы во всех уголках мира расселились евреи. А во всем остальном мире в те времена угадай, где не существовало евреев?
Бинго! Теперь тебе понятно, к чему я веду?
Итак, старый Менассия сносится с Оливером Кромвелем, который к тому моменту одержал победу в гражданской войне в Англии. Он объясняет Кромвелю, что настало время прихода Мессии и в Англию следует впустить его соплеменников. Несмотря на некоторые трудности и заминки, на которых я не буду заострять внимание, ибо у тебя, наверное, уже стекленеют глаза, Кромвель принимает верное решение. К тому моменту ни для кого не составляло тайны, что в Лондоне уже есть евреи – порядка двадцати семей весьма успешных торговцев. Все они считались католиками, но на самом деле сохраняли иудейскую религиозную традицию. Что повлияло на его решение? Либо Кромвель хотел обогатиться за счет преуспевающих дельцов, либо у него родилась идея использовать английских евреев с их кораблями и связями в европейских портах для сбора разведывательной информации… Или же он искренне желает прихода Мессии. Итак, Кромвель позволяет евреям селиться в Англии. Официально, правда, он не может себе этого позволить: против английский парламент, и с этим ничего нельзя поделать, но вот как бы полуофициально…
Разумеется, общественное мнение немедленно взбурлило. Английские купцы не хотели возможной конкуренции со стороны некоего мифического еврейского пришествия. Запускаются традиционные антисемитские слухи: якобы евреи собираются купить собор Святого Павла за миллион фунтов или употребляют кровь христианских младенцев на своих пасхальных праздниках. Сочинялись даже стихи, где описывалось, как Кромвель накануне казни короля Карла Первого сошелся с евреями, поскольку вполне естественно, что тот, кто хотел распять своего короля, должен водить дружбу с теми, кто распял Спасителя.
Так что с политической точки зрения у Кромвеля нет возможности одобрить какую бы то ни было еврейскую иммиграцию. И тогда он решает позволить тем самым евреям, которые уже проживают в Лондоне под маской католиков, открыто называть себя евреями, но лишь пока они ведут себя тихо и не тащат в столицу своих родственников.
Учитывая историю и тот факт, что до нашего изгнания местные жители неоднократно принимались резать нас в качестве разминки перед Третьим крестовым походом, открыто демонстрировать свое еврейство было, скажем так, весьма сомнительным предложением. Но мало-помалу лондонские евреи начинают открыто рассказывать о своей религии. Но Менассия бен-Исраэль тогда серьезно разошелся с ними во мнениях. Он сам считал, что еврейская диаспора недостаточно смела и многочисленна, чтобы заявлять о себе, и просит Кромвеля об официальном признании. Однако лондонские евреи против этого, так как прекрасно помнят, как теряли своих родных и близких во времена инквизиции. Многие из них лично видели, как пытали их родственников. А так они прекрасно живут в Лондоне, и на том, что называется, спасибо. Конечно, они благодарны Менассии за то, что теперь у них есть разрешение открыто исповедовать свою веру, но все же многие из них хотели бы, чтобы он угомонился, пока не навлек на всех новую беду.
Менассия бен-Исраэль продолжает настаивать, он пытается побудить Кромвеля к дальнейшим шагам, но все бесполезно. Все его усилия идут прахом, нет никакого расширения еврейства в Англии, нет Мессии, no nada[5]. Полный провал.
Затем умирает сын Менассии, который перебрался с ним в Лондон. Менассия возвращается в Амстердам, где и сам спустя пару месяцев отходит ко Господу в возрасте пятидесяти трех лет.
Ну да, Кромвель тоже берет и умирает примерно в то же время. Вот вам и гарантии безопасности! После смерти лорда-протектора дело идет к реставрации монархии, и на какое-то время все снова начинает выглядеть несколько рискованно.
Так вот, теперь о том, зачем я рассказал тебе эту эпопею (вовсе даже не потому, что мне пришлось выучить ее наизусть для выпускных экзаменов).
Сегодня, да, именно сегодня я держал в своих руках два манускрипта, два письма, отправленных неким малоизвестным раввином самому Менассии бен-Исраэлю, в которых тот сообщает о некотором прогрессе в среде лондонских евреев и призывает адресата не терять надежды. И это не просто два сухих послания, Мариса. Когда я читал одно из них, у меня было стойкое ощущение, что рядом со мной находится автор письма, и я понял, как он дорог мне.
Вот такая вот история. Да, правда, тут есть один осложняющий дело фактор: письма написаны железо-галловыми чернилами. И это представляет жуткую проблему, Мариса. Эти чернила использовали до того, как перешли на сажу. Некоторые их разновидности остаются стабильными веками, а другие просто проедают бумагу. И при этом никто не может объяснить почему, поскольку точно не известно, из чего такие чернила изготавливались. Однако эффект получается странный и непредсказуемый. Ну вот, скажем, сел человек лет триста назад писать письмо, и когда начал, чернила в его чернильнице были из качественной партии. И теперь, три века спустя, все это можно легко прочитать, ну, разве что буквы слегка расплылись. Но потом писец дошел до второй страницы, и чернила из его нового пузырька оказались дрянными и через триста лет проедят бумагу насквозь. Из листа выпадают отдельные буквы, а бывает, что и все слово целиком растворится, особенно если автор задержал ненадолго перо на бумаге, сделав кляксу, или же увеличил нажим, чтобы выделить слово. А если на целом слове будет пятно, то через три сотни лет это слово просто исчезнет.
Сегодня я открыл древний гроссбух, не зная, что страницы почти полностью испорчены, и он буквально взорвался у меня перед носом. Вся физиономия была в бумажной крошке. А профессор Снежная Королева смотрела так, будто собиралась обезглавить меня своей перьевой ручкой.
Аарон остановился и при неярком свете монитора перечитал написанное. В письме не было видно ни колебаний или сомнений, ни того, как громко тикали часы, когда его руки застывали на клавиатуре, ни непривычной нерешительности, заставлявшей его удалять целые абзацы.
Так что с завтрашнего дня я с головой уйду в эти бумаги. Это должно стать чем-то вроде экскурсии в семнадцатый век, небольшой передышкой от шекспировских штудий, которая, возможно, существенно повлияет на мою диссертацию, когда я вернусь к ней. Мой куратор Дарси, кажется, только доволен.
Напиши мне, расскажи, как тебе живется вдали от пыльных библиотек и противных старых англичанок – там, в Земле обетованной, где мужчины и женщины одинаково храбры, а дрянная авиационная еда, автомобильные пробки и даже налоги идут лишь на пользу евреям.
А.
Он нажал «Отправить» и сразу же пожалел об этом.
Глава четвертая
С Б-жьей помощью!
Достопочтенному Менассии бен-Исраэлю
До нас в Лондоне дошли слухи, что вам удалось добраться до Мидделбурга, однако вы все еще нездоровы.
За оставшиеся мне дни я не смогу достигнуть уровня вашей учености, ведь мне не дано самому открыть врата священных книг, и я вынужден ждать, пока мой ученик прочтет вслух их драгоценные слова. Но все же я позволю себе еще раз поговорить с Вами.
Я не рассказывал вам, да и не расскажу, что выпало на долю отца вашего от рук инквизиторов в Лиссабоне. Но вам и не нужно об этом знать, потому как вы всегда все понимали и трудились на благо нашего народа. И все же вам не следует одному нести на своих плечах бремя ускорения прихода Машиаха, когда все мы со слезами на глазах столпимся встретить Его.
В отличие от меня, вы еще не старик. Позвольте же дать вам совет, чтобы ваше тело и дух могли бы воспользоваться им. Искра учения вашего все еще освещает дорогу, и если она погаснет, то даже слепые почувствуют, как вокруг них сгущается тьма. Умоляю вас, отдохните, дабы снискать исцеление тела и духа.
Жизнь наша – путь в нощи, и неведомо, как долго еще дожидаться рассвета. Путь наш усеян камнями преткновения, и тела наши отягощены плачем, но мы продолжаем идти. Мы продолжаем идти.
С Б-жьей помощью.
Р. Моше Га-Коэн Мендес
Глава пятая
По темной столешнице и лежащим на ней рукописям протянулся лучик неверного света. Аарон сел за стол под высокими окнами заставленной книгами комнаты и потер озябшие руки. Комната явно служила библиотекой, и хозяева предоставили ее Хелен и Аарону в неограниченное пользование. Обогревателя здесь не было, а камины и печи, судя по всему, находились в более просторных помещениях. «Неудивительно, что в семнадцатом веке люди умирали молодыми, – подумалось Аарону. – На такой холодрыге немудрено дуба врезать».
За окном мела снежная пыль.
Напротив сидела Хелен Уотт, перед которой лежала отдельная папка. Хелен что-то записывала себе в блокнот. При появлении Аарона она поприветствовала его, подчеркнуто взглянув на свои наручные часы, хотя он и прибыл почти вовремя, несмотря на длинный интервал в движении автобусов. Он открыл ноутбук и разложил бумаги. Хелен сообщила, что уже успела выяснить: этот дом на протяжении тридцати семи лет принадлежал семье Га-Леви – португальским евреям, перебравшимся в Лондон около тысяча шестьсот двадцатого года. Скорее всего, они использовали дом в качестве загородной резиденции, так как в те годы столица ограничивалась городскими стенами, а Ричмонд представлял собой типичную сельскую местность – полдня езды в карете или на лодке вверх по Темзе.
Затем она указала Аарону, с каких документов следует начать (очевидно, она все же решила довериться его навыкам переводчика на это время), и в течение следующего часа не проронила ни слова – даже не поинтересовалась, не пытался ли он раскопать что-нибудь самостоятельно. Он было сам собрался рассказать ей о своих наработках, но решил дождаться более удобного момента – бог с ней, пусть думает, что хочет.
Аарон выбрал наиболее сохранные листы из первой партии и быстро проработал шесть документов. Один оказался на иврите, второй на английском, а четыре остальных – на португальском. У него возникли кое-какие заминки с переводом, но при помощи онлайн-ресурсов он быстро решил эту проблему, несмотря на суровые взгляды Хелен, которые она бросала на него каждый раз, когда Аарон поворачивался к компьютеру. Подошла Бриджет, чтобы помочь ему подключиться к интернету, и ее запястье как бы невзначай коснулось его руки, когда она вводила пароль. Аарон почувствовал, что Хелен наблюдает за ним, и усмехнулся про себя железной тяжести ее взгляда.
Документ, который Аарон начал переводить, представлял собой запись проповеди, выполненную элегантным наклонным почерком с тем же знакомым «алефом» внизу страницы. Он уже начал ощущать некое подобие братства с неизвестным писцом, который, вероятно, день за днем просиживал в такой же нетопленой комнате в доме раввина где-то в Сити, беспрерывно строча сведенной судорогой рукою. Рабский труд во исполнение воли учителя.
Аарон звучно хмыкнул и сделал вид, что не заметил брошенного на него взгляда Хелен.
Он открыл новый файл и начал переводить. Проповедь была посвящена смерти Менассии бен-Исраэля. Далее стояло имя: «раввин Моше Га-Коэн Мендес, записал ученик Исаак Веласкес». Текст проповеди занимал несколько страниц, и там, где отдельные слова были перечеркнуты или переписаны, чернила сильно повредили бумагу. И тем не менее Аарон понял, что вполне может разобраться в тексте. «Сегодня народ Израиля соберется в печали… Бог утешит скорбящих…» Он медленно вводил избитые фразы, хорошо знакомые по проповедям отца, в компьютер. Но тут, конечно, было больше души за счет сердечной дани уважения к покойному Менассии. «Ученый Менассия бен-Исраэль носил в сердце своем память о мучениях его отца, коим тот подвергся в Лиссабоне от рук нечестивых…»
После этого вступления проповедь переходила от восхваления к осторожному убеждению – как и следовало ожидать, отметил Аарон. За свою жизнь Аарон слышал достаточное количество проповедей, чтобы считать себя специалистом в этом жанре. В детстве он даже нашептывал придуманные им проповеди перед зеркалом в ванной, подражая размеренной манере отца и предвкушая день, когда поразит того новостью, что тоже собирается (в юношеском воображении Аарон видел себя взрослым, студентом университета, волшебным способом преобразившимся, избавившимся от своих комплексов) взойти на биму[6]. Эта идиллия длилась до одного воскресного утра, когда Аарон увидел сидевшего за столом отца. Тот был уже чисто выбрит и читал газету. Все это Аарон видел каждую неделю, но в тот момент его охватил порыв чисто юношеского негодования: отец благодушно встряхивал разложенную газету, прежде чем потянуться за кофе, и пробегал глазами новости вовсе не в поисках новых истин, а лишь для того, чтобы найти подтверждение своего мнения. Их провинциальная реформатская конгрегация ждала проповедей, описывающих реальный мир и предупреждающих об опасностях, побуждающих к действиям – благотворительным пожертвованиям или нескольким дням волонтерской работы. Но без всякой паники. Окружающий мир, возможно, сложен, но не безжалостен.
«Почитал бы газету, – говорил ему отец, – и, глядишь, вырастешь образованным человеком».
Аарон внял его совету и к четырнадцати годам понял, что кровавое мужество, которого требует от него действительность, не имеет ничего общего с мирными проповедями родителя.
Но, если говорить откровенно, этого мужества не было ни в его мелкотравчатой подростковой робости; ни в его склонности мудрствовать, когда требовалось действие; ни в его показном пренебрежении окружающими в классе, на спортивной площадке или в общении с девушками, которых Аарон сначала впечатлял, а потом озадачивал. Нельзя сказать, что ему это как-то мешало: он был типичным умником, любившим поддеть преподавателя, на потеху школьным товарищам. На первом курсе колледжа он не стушевался, когда ассистент кафедры современной американской истории отвел его в сторонку с видом человека, вынужденного сообщить неприятную, но необходимую вещь: «Как я понимаю, тебе никто не предложил помощь в твоем исследовательском проекте. Запомни, Аарон, к тебе будут относиться лучше, если ты сотрешь ухмылку со своей физиономии!» Последние слова ассистент сопроводил условными кавычками, чтобы показать Аарону, что всего лишь передает мнение некоторых однокурсников (возможно, так бы и следовало поступить, заметил себе Аарон, если бы мне на самом деле нужен был партнер). А его бывшая подружка в порыве, стараясь побольнее задеть Аарона, даже назвала его тефлоновым.
Однако когда речь заходила об истории, его голос начинал дрожать и срываться. Аарон был рад тому, что не разругался с отцом, – хотя бы потому, что прекраснодушный иудаизм отца не стоил ссоры. Вместо этого он просто спокойно отринул то, к чему его готовили и на место религии и всего того, что с ней связано, – семьи, общины и ее интересов – поставил историю, то есть единственное, на его взгляд, что можно и должно было уважать.
И вот теперь он медленно пробирался сквозь трудности старого португальского наречия Га-Коэна Мендеса. Наклонные линии букв словно бы старались заставить читателя задуматься о его собственных приоритетах.
Дело, которому Менассия бен-Исраэль посвятил свою жизнь, так же самоотверженно, как мученики отдают свою в пламени костров инквизиции, настолько велико, что способно поддержать и спасти даже самую исстрадавшуюся душу. Поэтому, как бы вы ни были образованны, не думайте, что ваше учение завершено. Ибо ученость – се есть река Б-жья, и мы пьем из нее всю нашу жизнь.
Хотя риторика и содержание проповеди Мендеса были крайне далеки от проповедей отца Аарона, все же она вела к аналогичному выводу:
Воспитывайте же своих детей! Присоединяйтесь к Братству Храма! Жертвуйте!
Ваш великий враг – невежество, и я никому не стану льстить, говоря, что он умен.
И тут в тексте шла фраза, которую отец Аарона вряд ли осмелился бы произнести перед своими самодовольными прихожанами:
Имея ныне возможность открыто называть себя евреями, вы должны желать избавления от собственного невежества. Заглянув в пустоту души своей, вы немедленно захотите того, что могло бы заполнить ее в мгновение ока. Но именно из-за этого желания вы должны постоянно быть начеку и уметь отличать свет истинного знания от знания ложного. Появятся те, кто продаст вам ложное знание и пообещает быстрое искупление. Однако лишь Б-г выбирает время Своих откровений, и когда Он приведет нас в грядущий мир, это произойдет внезапно и случится не по нашему плану. Воля Б-га и Менассии бен-Исраэля состоит не в том, чтобы евреи делали ставки на пришествие Машиаха, словно игроки в кости, а в том, чтобы мы с вами упорно и смиренно трудились все наши дни.
На этом проповедь заканчивалась. Не было никаких смягчающих оборотов; она не несла ни малейшего утешения.
Потрясенный Аарон еще раз перечитал последние слова. Была ли это попытка Га-Коэна Мендеса еще в тысяча шестьсот пятьдесят седьмом году сделать своим последователям прививку от быстро распространяющейся вокруг лжемессии истерии? В то время Шабтай Цви, один из самых опасных мессий-самозванцев, чьи бредовые идеи взбудоражили еврейские общины по всей Европе, еще не успел набрать много адептов. Но, вероятно, до Га-Коэна Мендеса уже дошли слухи о быстром взлете популярности Шабтая Цви, и он начал разрабатывать контраргументы, каковые позже изложил в более литературной форме.
«Это могло бы заинтересовать научное сообщество», – подумал Аарон, сохраняя файл с переведенной проповедью, и обратился к следующему документу в своей стопке. Нанесенные чернилами повреждения были весьма значительными. Текст был на английском, причем почерк выглядел прерывистым, а кое-где некоторые буквы оказались перечеркнутыми, как будто автор сам исправлял свою английскую орфографию. Внизу последней страницы стояла литера «алеф».
Очевидно, по-английски Алеф писал с трудом. Вполне естественно, если Алеф прибыл в Англию вместе с раввином всего за несколько месяцев до того, как написал это.
Аарон принялся читать.
На смерть ученого Менассии бен-Исраэля.
Переведя первые строки, Аарон понял, что это всего лишь перевод португальской проповеди. Что ж, хорошо – потом он сможет сравнить его со своим собственным переводом и понять, насколько его португальский лучше английского Алефа. «Ты и я, Алеф», – подумал Аарон. Шуточная словесная дуэль через три с половиной века.
Внезапно он почувствовал, что голоден. Аарон встал, отодвинул свой стул далеко от стола, потянулся и демонстративно зевнул.
Хелен подняла на него взгляд.
– Перерыв на обед, – объявил Аарон и, достав из сумки бутерброд, пристроился в углу, подальше от стола, на котором были разложены бумаги.
Хелен уронила очки себе на грудь и спросила с глубоким вздохом:
– И что же вы там нашли?
Аарон развернул свой сэндвич.
– Два письма на португальском, адресованные Га-Коэну Мендесу. Одно касается книг, которые он просил прислать ему амстердамского книготорговца. В другом же говорится о некоем школяре, который хотел бы учиться у Мендеса и даже предлагает взносить за это еженедельную плату. Потом было что-то еще на английском – кажется, счет за покупку свечей.
Аарон откусил от сэндвича и принялся жевать.
– И какие же книги заказывал Мендес?
– «Путь Знания». Это, кажется, мидраш[7]. И еще «Опыты» Монтеня. На французском.
Хелен вскинула брови.
– Затем я нашел счет из еврейской книгопечатни в Амстердаме за несколько томов Талмуда и еще бухгалтерскую книгу из лондонского дома раввина. В довольно приличном состоянии, содержит записи примерно за пятнадцатимесячный период – с тысяча шестьсот пятьдесят седьмого по пятьдесят девятый год. Расходы на еду, уголь, дрова и письменные принадлежности, – похоже, у Мендеса было довольно скромное хозяйство, если не считать книг.
Хелен кивнула задумчиво.
– Совершенный контраст с таким домом, как этот.
Аарон вдруг прервался и запрокинул голову, чтобы получше рассмотреть обшитый панелями потолок.
– Интересно, а как там у них наверху? – продолжал он. – Сколько спален, насколько роскошно? Возможно, нелишне узнать, как жила семья Га-Леви…
Он встал, отложив свой бутерброд.
– Вы не имеете права подниматься наверх без разрешения Истонов, – заметила Хелен, оставаясь неподвижной, как статуя.
Как она могла сидеть, когда ей самой не терпелось посмотреть? Просто посмотреть и получить представление о том, каков был быт у людей, хранивших эти бумаги. Но Хелен не двигалась с места, упершись руками в сиденье стула.
Ладно, будь по-твоему. Как-нибудь в другой раз, когда старуха не будет мешаться под ногами.
Она с подозрением взглянула на Аарона:
– Так принято.
Чертовы британцы!
– И конечно же, комнаты выглядят совсем не так, как выглядели в семнадцатом веке.
Аарон ничего не ответил. Пусть для разнообразия послушает его молчание. Он вернулся на свое место и напустил на себя невозмутимый вид.
– Есть ли еще что-нибудь примечательное в этом гроссбухе?
Прежде чем ответить, Аарон выдержал долгую паузу.
– Что меня поражает, – наконец сказал он, – так это то, насколько расплывчато указаны сведения о доходах Мендеса на Кричерч-лейн, особенно если учесть, как тщательно отражены расходы. Нет списка имен учеников и указаний на оплату обучения. Указаны какие-то «пожертвования», и мне кажется, что это и есть доход Мендеса от преподавания. Но это выглядит почти преднамеренно неясно. Если учесть, что Кромвель официально признал существование еврейской общины, то можно сделать вывод о том, что они просто стали терять осторожность.
– Вы просто читали невнимательно, – покачала головой Хелен.
Аарон издал короткий и несколько раздраженный смешок.
– Вы – американец и считаете прямолинейность величайшей добродетелью.
С губ Аарона сорвалось что-то похожее на проклятие.
– Я вовсе не пытаюсь вас оскорбить, мистер Леви, – твердо произнесла Хелен. – Просто констатирую факт. Англичане, кстати, тоже делают подобную ошибку. Говорить правду – это роскошь, доступная тем, чья жизнь вне опасности. А для евреев эпохи инквизиции даже знание о своем еврействе могло оказаться фатальным. Оно могло обнаружиться в том, как ты сидишь, одеваешься; в мимолетном проблеске на твоем лице при упоминании определенного имени. Ну, даже если в Англии с тобой ничего такого особенного не случится – разве что выдворят из страны, – то спустя пару месяцев где-нибудь в Испании или Португалии твоих родственников могут схватить и подвергнуть мучительной смерти.
Что-то как будто схлопнулось внутри нее. Аарону показалось, что Хелен злится, но не на него.
– Англо-американское представление о честности, мистер Леви… – и Хелен замолчала, словно обдумывая слова.
Но, очевидно, Аарон мало чего стоил в ее глазах, чтобы продолжить фразу.
– Что-нибудь еще нашли? – спросила Хелен.
Секунду назад она явно удержала себя от чего-то… но Аарон решил, что ему это неинтересно.
– Проповедь, – сказал он. – Га-Коэн Мендес написал ее после смерти Менассии. В ней содержатся аргументы против лжемессий.
Она подалась вперед в кресле.
– Но прежде чем рассказать о проповеди, – произнес Аарон, с удовольствием наблюдая за выражением любопытства на лице Хелен, – должен заметить вам, что сегодня утром мне удалось узнать кое-что новое о раввине Мендесе. Как вам известно, – продолжал он небрежным тоном, – несмотря на то, что Мендес слыл великим ученым, он был настолько стеснен слепотой, что сумел опубликовать только одну работу – брошюру под названием «Против лжи». Она была напечатана одним из последователей Мендеса в Лондоне уже после его смерти.
Сначала Аарон говорил неспешно, но по мере того, как продолжал, волнение все сильнее захлестывало его.
– Пришлось немного попыхтеть, чтобы найти в интернете оригинальный текст, но мне все же удалось разыскать его. Это нечто, доложу я вам!
Вероятно, памфлет, с которым довелось познакомиться Аарону, был лучшим образчиком возражения против массовой истерии конца семнадцатого века. Сочинение это отличалось ясностью формулировок, основательностью, а местами даже поэтичностью в своих предостережениях против искушений лжемессий. Ее полный текст прилагался к небольшой статье, на которую Аарон наткнулся после долгих поисков – единственной существующей научной статье о Га-Коэне Мендесе. Написанная несколько десятилетий назад, она описывала невзгоды Мендеса, которые обрушились на него из-за преследований со стороны инквизиции; в ней также восхвалялась брошюра «Против лжи» и подчеркивалось превосходство работы Мендеса над менее убедительными антисаббатианскими аргументами того времени. Удивительно, отмечал автор, как писатель такого дарования не издал никаких других работ?
Но прежде всего Аарону бросилось в глаза посвящение.
– Видите ли, – сказал он Хелен Уотт, – Мендес посвятил свою работу Бенджамину Га-Леви.
Хелен ничего не ответила.
– Это же тот самый Бенджамин Га-Леви, – не унимался Аарон, – который владел этим домом!
Хелен приподняла бровь. Аарону показалось, что она будто бы не улавливает связи, однако на лице Хелен явно читалась мысль. Аарон догадался, о чем та размышляла: теперь ясно, как все эти бумаги могли попасть в этот дом. Вероятно, Бенджамин Га-Леви покровительствовал местным раввинам и решил сохранить наследие одного из них.
Хелен задумчиво кивнула.
– А что там сказано в проповеди?
– «Воля Б-га и Менассии бен-Исраэля состоит не в том, чтобы евреи делали ставки на пришествие Машиаха, словно игроки в кости», – процитировал Аарон.
Губы Хелен сложились в едва заметную, но искреннюю улыбку, и Аарону показалось, что когда-то эта женщина была мягче и приятнее.
– Это настоящая находка! Неужели еще в шестьсот пятьдесят седьмом году Мендес предостерегал от поклонения ложным мессиям? Проповедь длинная?
– Четыре страницы. Кроме того, есть еще копия на английском языке. Вероятно, ее перевели для тех, кто родился уже в Англии.
– Обязательно прочтите и английский вариант.
– Само собой, разумеется, но это всего лишь перевод.
– Вы что, не слышали, что я говорила? – выпрямилась Хелен в своем кресле. – Ведь на португальском они могли писать иначе, чем на английском.
«Да-а, Алеф, ты и я… – подумал Аарон. – Вот только твой наставник не был ведьмой».
Он откусил от сэндвича и стал с наслаждением жевать. Было видно, что его трапеза раздражает Хелен.
– А когда придут люди от «Сотбис»? – спросил он.
– Завтра, – сердито бросила Хелен.
Так они и сидели – Аарон жевал, а Хелен ждала, когда он наконец расправится со своим бутербродом. Идиллия, что ни говори.
– А почему вы решили заняться историей? – небрежно спросил Аарон.
Хелен явно уловила фальшь в его вопросе, но тем не менее задумалась, прежде чем ответить. Ее взгляд был обращен в сторону окна, щеки втянулись – Аарон уже знал, что это означает.
Хелен молчала, словно решая, стоит ли ей отвечать.
Наконец на ее лице проступила горькая ухмылка:
– Меня заставили.
Глава шестая
Как сияет луна! Ее четкий диск окружен ореолом на фоне бездонного черного неба. Свет настолько ярок, что, кажется, он звучит, словно музыка.
В его беломраморных отблесках доски палубы выглядят гладкими. Сверкают верхушки волн, а темные провалы между ними дышат холодом глубин. Над головой вздулись паруса, и их тяжелые тени качаются в такт движению корабля. Тьма, свет и опять тьма. Тени снова и снова накрывают ее тонкие бесплотные пальцы, что неподвижно лежат на планшире.
Ночь словно ждет кого-то, чтобы сказать о том, что и так уже ясно.
Примостившийся на низенькой скамейке у самого борта раввин, кажется, парит над белыми гребешками волн; его лицо, обрамленное седой бородой, приподнимается и опускается в такт дыханию океана.
Почти невидимый в тени снастей, на носу корабля стоит ее брат. С момента отъезда из Амстердама он не сказал ей ни слова, не выказал никакой ласки, как будто боялся, что звук его голоса подрубит его дух и решимость.
В форштевень глухо ударяет волна, и корабль под колким мерцанием звезд поворачивает в сторону темной тверди, что заслоняет горизонт.
Англия…
Цель близка, и от этого сводит живот.
Глава седьмая
Хелен почувствовала, что начинает мерзнуть. Толстый свитер, который она натянула на плечи, мало помогал, а маленького обогревателя не хватало на всю комнату. Но под высокими окнами было светлее.
Весь день Бриджет ходила мимо рабочей комнаты, цокая высоченными каблуками и раня взор своим вырвиглазной расцветки шарфом. Она постоянно отвлекала Хелен вопросами о том, когда же будет окончена работа, и много общалась по телефону, причем так, чтобы Хелен могла ее слышать. «Простите великодушно, что пришлось изменить планы, но, к сожалению, сейчас это зависит не от меня, – говорила она. – Я искренне надеюсь, что такая задержка не сорвет весь наш проект».
Если Иэн, по всей вероятности, смирился с настойчивым требованием Хелен дать ей три дня на изучение рукописей, то Бриджет не скрывала своего раздражения. Сегодня выходил срок, и Бриджет сообщила Хелен, что закончить исследование бумаг придется раньше, так как представители «Сотбис» должны прибыть уже во второй половине дня, чтобы произвести оценку документов.
Утром, перед тем как отправиться в Ричмонд, Хелен позвонила в приемную Джонатана Мартина, чтобы уточнить, как продвигается дело. Что характерно, трубку поднял сам Мартин, а не его секретарша. Джонатан сообщил, что переговорил с Иэном Истоном и тот показался ему «нормальным человеком» – то есть уступчивым, как это перевела для себя Хелен. Это был любимый типаж Мартина. Также шеф сообщил, что собирается за обедом обсудить вопрос о приобретении документов с вице-канцлером.
Хелен чуть было не рассмеялась: неужели в кои-то веки талант Мартина обходить требования системы сработал в ее пользу?
До последнего времени она пребывала в уверенности, что дорабатывает последние месяцы с этим человеком и их общение будет сведено к минимуму. Еще несколько лет назад она перестала посещать его лекции и приемы – пусть младшие преподаватели угождают ему, а ей уже не интересно бороться за место под солнцем и за отдельные кабинеты. Слава богу, она успеет выйти на пенсию раньше, чем ее отдел переселят в новое крыло здания университета. Все последние годы Джонатан Мартин буквально из штанов выскакивал, чтобы собрать средства на ремонт, связь, творческое освоение рабочего пространства, – все это никак не было связано с изучением истории, а лишь выражало страстное желание Мартина утвердить превосходство его факультета над всем Университетским колледжем Лондона.
А вот теперь он превратился для нее в человека, от которого, может быть, зависит и ее судьба. На прошлой неделе, когда Хелен докладывала ему о найденных документах, Джонатан Мартин молчал целых полторы минуты. Она специально смотрела на часы. Неплохо, если бы Мартин и сам обратил тогда взор на циферблат. Девяносто секунд – тут у любого сердце прихватит. Но Хелен хорошо знала манеры своего шефа.
– Это серьезная находка, – наконец выговорил Мартин, не отрывая взгляда от окна.
«Словно Родену позирует», – пронеслось в голове Хелен.
В тот момент она терпеть его не могла, испытывая острое желание высказаться. Мартин снова замолчал, и Хелен с трудом удержалась от того, чтобы не треснуть своим костлявым кулаком по деревянной столешнице и не потребовать от начальника перестать изображать из себя модель, а заняться прямым своим делом, чем и должен заниматься декан исторического факультета, если еще из ума не выжил.
Наконец он повернулся к ней:
– Да, замечательная находка на излете карьеры, скажу я вам.
Хелен легко поняла истинный смысл этих слов: мол, жаль, что именно эта старушенция Хелен Уотт, которую и на фото-то газетное не поместишь, нашла эти бумаги. Уж скорее бы тебе на пенсию, и никто особенно не огорчится. Вот если бы таким счастливчиком оказался кто-нибудь из молодых специалистов, которых выбирал сам Мартин! Кто-нибудь надежный, на славе которого можно и самому выехать, сделаться звездой в академическом мире и много лет зарабатывать на своем имени.
Джонатан Мартин справился со своим недовольством – Хелен прекрасно это видела. Затем он взял телефонную трубку и басомпрофундо попросил свою секретаршу соединить его – немедленно! – с заведующим библиотекой. Ожидая ответа, он доверительно сообщил Хелен, что у него имеются кое-какие средства для приобретения этих бумаг. Некий благотворитель, мол, готов выделить деньги для укрепления позиций факультета. Но чтобы успеть приобрести манускрипты раньше, чем это сделает кто-нибудь другой, недурно бы историческому факультету также раскошелиться. Естественно, шеф думал и сам нагреться на этой сделке.
Все это означало, что Джонатан Мартин будет действовать через заведующего библиотекой для того, чтобы обеспечить своим специалистам приоритетный доступ к найденным документам. Это, конечно, прямое нарушение закона о свободе информации, но такая хитрая лиса точно найдет способ обойти это препятствие.
– День добрый, – произнесла с придыханием Бриджет, входя в комнату со стопкой журналов в руках.
Аарон вскинул голову, как бы от неожиданности, хотя, несомненно, прекрасно слышал приближающееся стаккато каблуков. Он улыбнулся Бриджет уголком рта. Хелен невольно загляделась на него. Царственный, дерзкий наклон головы. Гладкие черты лица, оливковая кожа, тяжелые ресницы, миндалевидные глаза, которые в льющемся из окон свете отдавали зеленым. Только выросший в роскоши мальчик мог быть так красив.
Дрор… Но даже его красота не была уникальной.
Бриджет чуть замедлила шаг, но все же прошла дальше и положила журналы на книжную полку, а Аарон, стоя у стола, провожал ее слегка насмешливым взглядом. Затем он медленно, несколько покровительственно повернул голову в сторону Хелен.
Хлопнула входная дверь, и Хелен вздрогнула от неожиданности.
Аарон с заметным раздражением поправил на своих жилистых запястьях перчатки и снова обратился к рукописи, которую читал.
Использовать перчатки потребовала, конечно же, Хелен. В магазине ей предложили на выбор – или простые хирургические, или вот эти, изящные белые, сшитые словно для файф-о-клока.
В них Аарон походил на героя-сыщика из криминального романа или на денди девятнадцатого века. Когда кассир пробил чек, Хелен тут же ругнула себя за каприз.
Аарон стянул перчатки и бросил их, вывернутые наизнанку, на стол. Затем сел, придвинув к себе ноутбук.
– Да вы не волнуйтесь, – произнес он, не поднимая головы. – Не буду я сидеть в электронной почте.
Какое-то время он щелкал по клавишам, а затем всмотрелся в экран.
Хелен с некоторым раздражением, не понятным ей самой, вернулась к лежавшему перед ней письму. Оно было адресовано к Га-Коэну Мендесу. На сгибе сложенной страницы еще оставались следы красной сломанной печати. Чернила выцвели, сделались тускло-коричневыми, но текст читался легко. С одной стороны лист был надорван.
Амстердам
17 февраля 1658 года
13 швата 5418 года
Ученому Га-Коэну Мендесу
Новости о вашем достойном труде доходят до нас в Амстердам. Давид Родригес пишет о том, как вы принимаете детей наших братьев в Англии под шатром Торы и продолжаете дело блаженной памяти Менассии бен-Исраэля. Возможно, не вам суждено будет завершить сей труд, но и оставить его вы не имеете права. В эти дни, когда наши сердца обливаются кровью при известиях о муках нашего народа в Португалии, мы возносим молитвы, дабы усилия ваши не пропали даром и обрели Б-жье благословение. Он да принесет мир и искупление в наши дни, и мы уверены, что так и будет.
Книги, о которых вы просили, мы вышлем к концу месяца. Весьма рады, что вам удалось найти в Лондоне желающих изучать такие тексты.
Но есть один вопрос, который по-прежнему вызывает у нас озабоченность. Родригес с сожалением сообщил нам о Веласкесе, мальчике, семью которого поразил проклятием Б-г и испепелил на костре его родителей. Но только Б-гу ведомы Его пути, и как написано: «Путь Б-га есть свет, окутанный тьмой».
Но Родригеса тревожит присутствие сестры Веласкеса в вашем доме Торы.
Мы понимаем, что в лондонской общине очень мало толковых писцов. Лондон – это пустыня невежества, которую вы покоряете, просвещая ученика за учеником. Возможно и такое, что ни в одной лондонской еврейской семье не найдется сына, который изучал бы необходимые языки. Но дочь Веласкеса находится в таком возрасте, что ей следует помышлять о браке, и нехорошо, если голова ее будет обременена иными образами и идеями. Хотя в еврейском мире и существуют разные мнения по вопросу женского образования, и мы сами признаем, что ее покойный отец благоволил увлечению дочери науками, но даже он не одобрил бы длительное занятие подобным трудом. Я сам присоединяюсь к словам рабби Элиэзера из Талмуда, что слово Торы лучше сжечь, чем обучать ему женщину.
Напоминаю вам, что у этой девушки нет приданого, и даже Дотар[8] отнюдь не горит желанием предоставить его из-за дурной репутации ее покойной матери. И поэтому мы советуем вам задуматься о том, что продолжение ее работы у вас в качестве писца лишает эту девушку возможности выйти замуж.
Мы понимаем, что отыскать подходящего под ваши требования писца нелегко, и если вам не удастся найти такового в Лондоне, мы при первой же возможности направим к вам нужного человека.
Хотя я лишь мельком ознакомился с жизнью семьи Веласкес до того момента, как их родители предстали пред Всевышним, пишу с огромной нежностью по отношению ко всем сынам и дщерям нашего многострадального народа.
С совершенной верой во грядущее Искупление,
Якоб де Соуза
От внезапного прозрения Хелен едва не подпрыгнула на стуле. Она зажмурила глаза, открыла их снова и перечитала текст.
Вероятно, подумалось ей, она ошиблась при переводе, – но нет, все было верно. В письме присутствовали архаизмы, но смысл был понятен. Она придвинула к себе блокнот и проверила даты уже просмотренных документов, помеченных буквой «алеф». Одно содержало просьбу к амстердамскому книготорговцу о двух фолиантах, и дата его написания непосредственно предшествовала дате письма, которое Хелен только что перевела.
Хелен откинулась на спинку стула и вздрогнула от незнакомого ощущения в груди – словно нечто, долго молчавшее, внезапно пробудилось и заявило о себе.
– Мистер Леви! – произнесла Хелен.
Тот как будто не расслышал.
– Алеф – это девушка, – продолжала Хелен.
Аарон оторвал взгляд от монитора компьютера, словно вынырнув из бездны, и рассеянно посмотрел на свою коллегу.
Впервые за время их общения он выглядел растерянным.
Глава восьмая
Эхо гулкого удара разнеслось по всей пристани.
Отсыревшее дерево, прелая солома, топот ног по подгнившим доскам: туго натянув веревки, портовые рабочие стараются оттянуть деревянный ящик от каменной стенки пирса. Раскачиваясь на талях, ящик, сопровождаемый бранью тальманов, медленно опускается в проседающую под его тяжестью шаланду.
Крикливые чайки на фоне рассвета.
Она прикрыла глаза.
Ее юбки совсем не защищают от холода, хотя в Амстердаме они казались довольно плотными. Но здесь, в стылом Лондоне, сырость пробирает до костей. Туфли тоже пришли в негодность, хотя вполне годились для более гладких голландских мостовых.
Ступни болели невыносимо, пока она скользила по неровному булыжнику в сторону реки.
Лица прохожих сливаются в один образ – чужие, непривычные черты, резкие, незнакомые слова. А запертый в ней мягкий язык прозвучал бы здесь пустым звуком.
Едва ступив на английскую землю, она превратилась в тварь бессловесную. Вся нелепость жизни стала пред ее очами. Когда-то давным-давно она могла облегчить это слезами.
Ребе послал ее за братом – тот уже три дня не появлялся в его доме, и учителю был надобен писец.
Казалось, в толпе докеров и рабочих брата ни за что не найти, но она понимала, что нужно глядеть зорче. Исаак, он такой. В Амстердаме отец водил его в порт, чтобы приучить к торговому делу, и брат схватывал все на лету. Ему тогда было лет десять, но он быстро вписался в скопище портового люда, к большому неудовольствию торговцев в крепких башмаках и местных дельцов, что посматривали на толпу. Как потом рассказывал ошеломленный отец, Исаак буквально прыгнул к разгружаемым ящикам и стал помогать рабочим, хотя те и косились на него, как на сородича купцов, прохаживавшихся неподалеку в черных плащах и широких с перьями шляпах.
Не обращая внимания на взгляды портовых рабочих, поднимавших второй ящик, она миновала эту компанию и прошла дальше по берегу. Затем осторожно обошла невзрачного старика, который смолил борт небольшой лодки. Тот схватил ее было за подол, но она вырвала юбку, а он подмигнул и поднял вверх заскорузлые ладони, – мол, я старик, мне можно. Она зарделась и отвернулась – и тотчас увидала своего брата, который, совсем как заправский докер, вертелся среди других рабочих.
Она знала, что найдет его здесь – как и обещала ребе. Но отчего же так больно ей стало, когда она увидела его среди чужестранцев?
– Исаак! – позвала она.
Тот как-то по-новому приподнял брови, словно не признав ее, но и не отрицая их родство.
У нее сжалось горло. Она никогда не сходилась с людьми так легко, как младший брат, всегда была эдакой тихоней, постоянно извинявшейся, неспособной и слова громко произнести…
Она испытывала необъяснимую тягу к книгам и труду писца – то есть к тем вещам, которые отталкивали большинство еврейских девушек. До приезда в Англию она охотно пользовалась талантом брата находить себе знакомых. Исаак был весьма общителен и всегда представлял ее своим друзьям, рассказывал услышанные анекдоты, угощал ее разными вкусностями, которыми его баловали рыночные торговцы. Но здесь, в Англии, они стали друг другу как будто чужими.
– Исаак!
Она подошла к брату, но руки ее беспомощно болтались вдоль туловища. В Амстердаме она просто дернула бы его за волосы – не для того, чтобы сделать больно, а чтобы просто подколоть его, пусть даже он и был взрослым мужчиной на полголовы выше нее.
Оба его товарища обернулись. Это были коренастые люди, значительно старше Исаака. Должно быть, у них были семьи, а возможно, уже и нет. Один был пониже ростом, с широкой рябой физиономией и пристальными голубыми глазами; второй же, тот, что повыше, имел редеющую шевелюру, а лицо его отдавало румянцем, характерным для выпивох и тех, кто много работает на свежем воздухе.
Она повернула свой взгляд в сторону Исаака – чертенка, как она его называла, но который уже не был таким озорным, как раньше. Голубые глаза, пшеничного цвета волосы… неужели это ее брат? Исаак сбрил бороду еще несколько недель назад, но она до сих пор не могла привыкнуть к его гладкому подбородку, который напоминал, что он отдаляется от родных корней.
– Тебя ждет ребе, – тихо произнесла она по-португальски.
Рабочие мрачно воззрились на нее: мол, что, еще один инородец?
– Ребе хочет отправить несколько писем, – почти что шепотом проговорила она. – И ты нужен ему, чтобы записывать.
Рабочие угрожающе надвинулись на нее, как бы осознав свое превосходство. Она быстро подошла к Исааку, но тот словно не замечал своих новых товарищей или делал вид, что не замечает. Исаак поджал губы и что-то бегло произнес по-английски, словно начисто забыв, что сестра так и не овладела языком из-за постоянных домашних занятий. Да и зачем он ей здесь, в этих громыхающих доках? Когда-то давным-давно, в Амстердаме, прячась в комнате матери, она пробовала выучить этот язык по сборнику загадочной и сбивающей с толку английской поэзии.
Исаак покачал головой и глухо рассмеялся.
– Я оставил свою правую руку по ту сторону реки! – сказал он по-португальски.
Отведенный в сторону взгляд его, казалось, добавил: «Вместе с тобой…»
– Исаак, – произнесла она дрогнувшим голосом.
– Скажи ребе, что я сейчас занят. Скажи, что я освободил свою комнату и больше никогда не вернусь в его дом.
– То есть ты просишь меня плюнуть в лицо человеку, который нас приютил? – сорвалось с ее губ.
И хоть выражение лица Исаака не изменилось, было заметно, что слова сестры задели его.
Он заколебался на мгновение. И тут она увидела своего брата таким, каким он был раньше. Прямые золотистые волосы, грациозность его тела, запах соли и масла напомнили ей блаженные амстердамские дни, когда Исаака оставляли на ее попечение. Это был прежний озорной Исаак, которого не коснулись ни притеснения домашней прислуги, ни голоса учителей, что перекрывали галдеж своих учеников. Тот самый Исаак, который не знал никакого наказания, кроме мягких попреков отца. Получив тихую отповедь, Исаак обращал свой взор к Эстер, его душа как будто плавилась, а в голубых глазах мерцала просьба – если не об одобрении, то хотя бы о прощении. И Эстер всегда становилась на его сторону. Она откидывала белобрысую челку с его глаз. Помогала ему убрать осколки нянькиного зеркала, а он заменял его на мамино, взятое с ее туалетного столика.
И да, чего тут кривить душой – она сама потворствовала его проказам. Она радовалась свободе брата, хоть для нее это был запретный плод. Как-то раз она застала Исаака, который свесился из окна и обстреливал улицу гнилыми яблоками, взятыми из кухонных отбросов. Она ухватила его за рубаху и стала скручивать пальцами льняную ткань, пока та не обтянула его талию. Исаак попытался отмахнуться, однако вместо того, чтобы оттащить брата от окна, Эстер стала на колени позади него и выглянула наружу – там стоял перепуганный человек, в котором она сразу же узнала синагогального служку, назвавшего однажды ее «неправильной» девочкой, после того как служанка сообщила, что Эстер, читая по вечерам, истратила весь запас свечей. Служка оповестил об этом прихожан после субботней молитвы и затем часто и охотно рассуждал на сей счет, с удовольствием наблюдая за возмущенными взглядами людей. «Эта девочка, – говорил он, – столь же красива, как и ее мать, и за ней нужно присматривать, ибо унаследованный непокорный нрав ее матери может навредить ей».
Не сказав сестре ни слова, понимая, что она его все равно не одернет, Исаак снова прицелился. Эстер еще сильнее вцепилась в его рубаху и ощутила тепло маленького тела, целеустремленного и полного сил, прижалась к нему, ее пальцы крепче сжали ткань, а Исаак подался назад, тяжело выдохнул, так что их дыхания слились вместе, и коричневое яблоко врезалось в голову служке, который, изрыгая проклятия, ринулся в сторону синагоги.
Разумеется, все соседи были возмущены этим поступком. Но вечером мать как-то по-особенному смотрела на сына, с выражением некоторого удовлетворения. Отец отвел Исаака в синагогу, чтобы извиниться перед служкой. Эстер смотрела из окна, как они выходили из дома, и, пока их не было, стащила из корзины служанки несколько тряпочек и сшила для брата собачку, которую, тихо подкравшись к его постели, оставила у него на подушке.
Игрушка должна была успокоить мятущийся дух брата…
И вот теперь Исаак, совсем взрослый, стоял перед ней. Правду сказать, он возмужал еще задолго до переезда в Лондон. Но за несколько последних недель в его взгляде появилось какое-то новое, строгое выражение – как будто после смерти родителей он ступил на финальный отрезок своего пути. Лишенная коротенькой бородки, его челюсть, казалось, подрагивала от напряжения. Никогда раньше в нем не было ничего неестественного, натянутого – но сейчас его лицо выглядело будто бы сложенным из разных частей. По уголкам рта у него показались тоненькие морщинки, отчего Исаак сделался похож на деревянную куклу-марионетку с шарнирной челюстью.
– Работа писцом совершенно не для меня, – произнес он. – Она вполне подошла бы тебе, родись ты мальчиком. Но не мне. Даже до…
До пожара. Почти два года Исаак ни разу не заговаривал об этом. Сперва холодный и надменный, теперь его голос звучал с надрывом.
– Ребе заставлял меня переписывать стихи из Писания – прекрасное решение выразить почтение мученикам, что погибли от рук инквизиторов!
В его словах, словно бы закручивающихся в спираль, звучала боль одиночества.
– Ребе хочет, чтобы я изложил его благочестивые мысли на бумаге? Так скажи ему, что я предпочитаю другое ремесло, чтобы соответствовать своей репутации убийцы. Скажи ему, что написанные моей рукой слова означали бы предательство. Скажи ему, если захочешь, что я сбрил бороду, – Исаак провел рукой по голому подбородку. – Что я теперь даже не похож на еврея.
Все это время рабочие стояли неподвижно, наблюдая это представление на чужом языке. Один из них усмехнулся, полагая, вероятно, что перед ним семейная ссора.
Слова Исаака били по ушам с несокрушимой логикой.
– Я уверен, что ты даже не рассказала ему, что у меня нет больше бороды. Уверен, что благодаря тебе он до сих пор думает, что я стану тем, кем он хочет.
Исаак наклонил голову и продолжал:
– Скажи ему, что я пропал и ты не смогла меня разыскать. Пусть думает, что я умер.
Он мрачно улыбнулся.
Эстер так резко замотала головой, что река за плечами брата расплылась в глазах.
Низкорослый рабочий сказал что-то по-английски, шагнул вперед и косо посмотрел на Исаака:
– Твоя жена?
Исаак медленно покачал головой.
Эстер поняла, что у нее больше нет брата.
Не успела она и глазом моргнуть, как коротышка оказался прямо перед ней. Своими толстыми пальцами он крепко сжал ее щеку, словно рассматривал товар на рынке. В ту же секунду ее отшвырнуло назад, и она увидела плечо Исаака, который всадил кулак мужчине в живот. На мгновение пара застыла на месте, а затем рабочий, схватившись за живот, упал и засипел слюнявым ртом.
Второй рабочий бросился вперед, то ли чтобы остановить драку, то ли продолжить. Он грубо оттолкнул Исаака, но Эстер стало ясно, что это было скорее предупреждением, нежели атакой. Однако не успел рабочий перевести дух, как Исаак замахнулся, и тот отлетел и ударился о деревянный ящик, с глухим стуком приложившись о него головой.
Мужчина застонал. Эстер увидела, что его глаза наливаются злобой.
Эстер повернулась и пошла назад той же дорогой. Ступни ее ужасно ныли, отчего она спотыкалась на каждом шагу. С обеих сторон узенькой улочки на нее мрачно смотрели окна лавок и магазинов.
Позади послышались шаги, и она почувствовала руку Исаака.
– Возвращайся домой, – сказала она, ощущая своими измученными ступнями ненавистные камни мостовой.
Мимо спешили прохожие, отовсюду слышались гам и хриплый смех. И этот Лондон теперь должен был стать ее городом. По пылающему лицу Эстер катились слезы: ну почему именно сейчас? После пожара она ни разу не плакала – даже на похоронах родителей. Местные сплетники сразу усмотрели в этом еще одно свидетельство мятежного духа ее матери – а она не могла плакать, потому что огонь, что жег ее грудь, испарял любые слезы, прежде чем они проступали на глазах. Но вот теперь она ощущала непонятную и неодолимую слабость.
– Пойдем со мной домой, – пробормотала Эстер.
– Дом раввина – не наш дом, – устало, безо всякого сарказма ответил Исаак.
Эстер понимала, что брат не станет спорить с ребе. Его враждебность будет сопровождать его всю жизнь.
– Впрочем, – сказал Исаак, – возможно, этот дом станет твоим. Ты можешь… выйти замуж. У тебя будут дети.
Эстер подняла взгляд, но Исаак смотрел не на нее, а в белое небо. Он негромко, словно рассказывая ребенку сказку, проговорил:
– Ты можешь, Эстер. Ты все еще…
Тут он взглянул на нее, и Эстер заметила в его глазах тот блеск, которого не видела уже много лет, тот свет, который говорил, что он понимает ее.
Исаак снова отвернулся, но его слова тронули Эстер.
– Ты другая, ты устроена иначе, – сказал он. – Ты – словно монета, сделанная из камня, а не из металла. Или дом, построенный из пчелиных сот, перьев или стекла – никто в целом мире не догадался бы строить дом из таких материалов, Эстер. Странный, диковинный дом, но все же прочный. А ты всегда была такой. Ты – женщина. А женщинам даны силы, чтобы восстанавливать разрушенное. Женщины не… – он замялся и перевел взгляд с неба на сестру, – женщины, они могут меняться. Не то что мужчины. Мужчина должен быть или героем… или негодяем.
Исаак еще крепче сжал руку Эстер.
– Вот что я хотел тебе сказать, сестра. И это единственное, что я должен был сказать.
Он весь напрягся, и Эстер заметила, как взгляд его обратился к реке, словно ожидавший его на причале труд мог усмирить растущую внутри ярость.
Он вздохнул, отпустил ее руку и весь как будто окаменел. Впервые Эстер почувствовала, каких усилий ему стоит оставаться спокойным, подавляя желание высвободить все, что скрывалось в его душе и теле. Но он лишь тихо произнес:
– Мужчина приходит в этот мир, чтобы выполнить лишь одно предназначение. Может быть, что-то доброе. Или наоборот. Но, видишь ли, оказалось, что мое предназначение – устроить тот пожар. И значит, я пришел во зло.
Он смотрел сестре в глаза. У Исаака было чистое, гладкое лицо, какое Эстер последний раз видела, когда он был еще мальчиком. Но в нем не было мольбы о прощении.
– Уходя из этого мира, я что-нибудь сделаю. Что-то хорошее. Как Самсон.
По губам его скользнула тень невеселой улыбки.
– Я разрушу какой-нибудь дом порока. Напрочь!
С этими словами Исаак так сильно ударил кулаком по ладони, что Эстер невольно вскрикнула.
– И падет кровля прямо на голову. Или, быть может, я кого-то спасу. Мальчика, например.
От этой мысли у него на мгновение перехватило дыхание.
– Я вскочу на палубу корабля, когда его охватит огонь, и спасу мальчика. И прежде, чем сгорю сам, выброшу его в воду.
В каждом его слове слышалась самая настоящая, неприкрытая ненависть.
Эстер поняла, что Исаак будет грызть себя всю жизнь, пока это не убьет его.
Он повернулся и зашагал к докам.
Она пошла домой, ступая по булыжникам мостовой, как будто они были сделаны из стекла.
Раввин сидел на том же месте, где она, уходя, оставила его. Он повернул в ее сторону голову, но подождал, пока она повесит шаль.
– Твоего брата нет с тобой, – тихо произнес ребе.
– Нет.
За высокими окнами большой комнаты лил начавшийся еще во время ее прогулки дождь, отчего окна казались матово-белыми. В камине звонко потрескивали поленья. Должно быть, его запалила Ривка, прежде чем уйти по своим делам. Эстер легко могла представить ее себе: туго обтянутые рукавами платья руки, каждое движение которых свидетельствовало о решимости продлить дни угасавшего ребе. А сейчас даже внезапный треск дров в очаге громко напоминал о неусыпной заботе служанки.
Раввин Га-Коэн Мендес сидел у очага. В своем кресле с высокой спинкой он выглядел совсем ссохшимся. Его скулы выглядели как два бледных бугорка, а некогда белая борода отдавала желтизной. Кожа на рубцах под густыми бровями казалась тугой и гладкой, словно у ребенка.
Эстер пододвинула стул поближе к огню и села. Прихотливые сполохи заставляли метаться по полу тени. Она приподняла ногу, закинула ее на колено и расстегнула застежку на туфле. Осторожно потрогала натруженную ступню – даже сквозь ткань чулка было заметно, как она пульсирует.
Короткая, на одну минутку, передышка.
Затем Эстер прошла на кухню, где после Ривки оставалось еще много дел. Но больше всего ей в тот момент хотелось обмакнуть перо в чернила, как Исаак.
Но вместо этого Эстер часами под наблюдением Ривки месила крутое тесто, помешивала густую похлебку с картофелем, а иногда и с куском солонины, присланной еврейским мясником из Амстердама. Для Ривки она каждый день готовила польскую еду без специй, совсем не похожую на то, к чему сама привыкла в Португалии. Специи Ривка велела класть в еду, что предназначалась для раввина и его учеников. Но блюда возвращались на кухню почти нетронутыми: у ребе не было аппетита, а ученики, хоть и взращенные на тяжелой английской пище, не могли оценить нового вкуса. Однако Эстер не умела приготовить ничего лучше, да и сил у нее почти не оставалось.
Оставшись без родителей, Эстер работала прислугой в амстердамских семьях, но, будучи членом общины, все равно чувствовала хорошее отношение к себе: ей поручали более легкую работу, а тяжелый труд выпадал на долю голландских слуг или евреев-тудеско. Но только здесь, в Лондоне, она поняла, какой каторгой на самом деле является работа по дому. Хозяйство, словно бездонная яма, поглощало неимоверное количество дров, угля, крахмала, парусины, хлеба и эля; все это требовалось для поддержания жизни, которая неумолимо таяла, словно воск горящей свечи.
Если же кухня и очаг, который то и дело норовил погаснуть, не требовали ее внимания, Эстер начищала медные и оловянные кувшины, отмывала кастрюли, мела полы, перебирала постельное белье, таскала на чердак корзины с ним. Ежедневно ей приходилось выколачивать шторы и мягкую мебель, чтобы избавиться от угольной сажи – только в комнате раввина топили дровами, так как Ривка утверждала, что угольная пыль вредит и без того слабому здоровью ребе и она ни при каких обстоятельствах не позволит, чтобы учитель дышал нечистым воздухом, которым были пропитаны все остальные помещения дома.
Постоянно занятая изнурительным трудом, Ривка мало разговаривала с Эстер. Впрочем, она терпеливо относилась к промахам девушки, если какое-либо задание оказывалось слишком сложным для той. Иногда Ривка скупо улыбалась, отстраняла Эстер своей пухлой ладонью и сама принималась за то или иное дело. Однако это не сильно сближало женщин. Было понятно, что расстояние, разделявшее их, непреодолимо и рано или поздно им придется расстаться – девушка из сефардской семьи, хоть и осиротевшая, так или иначе выйдет замуж и заведет собственное хозяйство. Сама Ривка, с редеющими бесцветными волосами, толстая, обладавшая сильным акцентом, никогда, даже во времена далекой юности, не питала особых надежд на сей счет. Выжимая тяжелое и плотное одеяло раввина, потом – чуть потоньше – для Исаака, затем принадлежавшее Эстер, и наконец совсем тонкое для себя, Ривка изредка роняла два-три слова, и ее невнятное бормотание на диалекте тудеско казалось куда более выразительным и веским, нежели скупые фразы на португальском.
Иногда, занятая штопкой, Эстер прерывалась, чтобы послушать, как раввин наставляет своих учеников. «Моше кибель тора м'синай…» Эти слова она выучила с голоса ребе. Эстер была еще совсем маленькой, когда отец привел ребе в их дом в Амстердаме. Конечно, она знала его лицо и раньше: раввин Га-Коэн Мендес на краю мужского отделения синагоги, шепчущий молитвы, которые знал наизусть. Если другие раввины оказывались заняты или не хотели принимать учеников, тех отдавали Мендесу Самым маленьким он рассказывал сказки, приводившие детвору в восторг: про Даниила и льва, Акиву и преданную ему жену, Бар-Кохба и юношей. Мальчикам постарше он поручал читать отрывки из Мишны Торы, а затем принимался выяснять их мнение по поводу прочитанного, пока одни не загорались азартом, а другие не начинали скучать. Некоторые из учеников, пользуясь слепотой Мендеса, вносили несколько легкомысленные изменения в читаемый текст или же пересмеивались, пока учитель что-то говорил. Эти шалости с праведным гневом обсуждались на женской стороне синагоги. Но Эстер слышала, как ее отец говорил, что другие раввины пользуются терпеливостью Га-Коэна Мендеса и подсылают к нему своих самых непослушных учеников. Но Мендес никогда не жаловался. Когда самый непокорный ученик во всей общине – сын Мигеля де Спинозы, – опираясь на собственное толкование основ учения, впал в ересь и был подвергнут остракизму, Га-Коэн Мендес велел отвести себя в синагогу, дабы вступиться за отверженного и смягчить суровость наказания; впрочем, заступничество его оказалось тщетным.
Теперь, слушая шум дождя, что хлестал по лондонским мостовым, она хотела, чтобы ребе Мендес замолвил и за нее словечко перед каким-нибудь судом. Но ради чего? Вся ее амстердамская жизнь ушла в прошлое. Тот стол, за которым она корпела над уроками ребе, превратился в пепел. Каждый текст, что она изучала вместе с ребе, казалось, возносил ее дух и направлял его далеко, за застойные каналы, окружавшие еврейский квартал, к какому-то яркому далекому горизонту. И страстное желание увидеть эти сверкающие дали кружило голову.
Теперь же Эстер прикасалась к книгам в самом прямом, низменном смысле этого слова. Богатая библиотека, которую они привезли с собой из Амстердама, требовала заботы, впрочем, как и все в доме: угольная сажа проникала даже за занавеску, защищавшую длинную полку с книгами. В первый раз, когда Эстер поручили протереть пыль с сокровищ раввина, она отдернула ткань и застыла от изумления, глядя на кожаные позолоченные переплеты. Подаренная амстердамской общиной библиотека представляла собой ряд дорогих томов, оставленных местными евреями. Но поразительнее всего были названия, вытесненные на корешках: «Пиркей Авот», «Морех Невухим» и, конечно же, «Кетубим». Были и философские произведения. Рядом с «De la Fragilidad Humana»[9] Менассии бен-Исраэля стоял том с сочинениями Аристотеля – как будто амстердамские евреи, подарившие такую книгу, полагали, что английские евреи превратились в сущих невежд и им теперь потребуется не только религиозное просвещение, но и обучение самим основам мысли.
Эстер осторожно сняла с полки несколько книг. Их фронтисписы, обрамленные каллиграфами, пестрели автографами амстердамских торговцев, заказавшими эти редкие издания для своих лондонских собратьев – Эстер был уверена, что они никогда не читали этих книг сами. Она открыла мягкий кожаный переплет и обнаружила произведение англичанина Фрэнсиса Бэкона, переведенное на испанский. «Ну вот какая польза от этого роскошного тома, – подумала она, – будет лондонскому еврею?» Не зависть ли заставила ее думать, что подарившие эти книги больше ценят красивый переплет, нежели слова, которые он облекает?
Но тут Ривка, которая увидела, что Эстер вместо того, чтобы вытирать пыль, стоит и мечтает, неодобрительно хмыкнула и отправила девушку выжимать белье.
Не прошло и двух месяцев с момента переезда в Лондон, как слабый огонек надежды, который Эстер привезла с собой, угас окончательно в этих сырых каменных комнатах. До приезда в Лондон Эстер и так-то особенно не выделялась формами, а здесь совсем ссохлась. Случалось иногда, что воздух перед ее глазами темнел, и Эстер приходилось садиться на пол, а стены и потолок буквально обрушивались на нее. Однажды, ожидая, когда пройдет приступ, она взглянула на заветную полку, тома на которой были для нее недосягаемы, как луна, и вдруг ей показалось, что пол, о который она опиралась руками, на самом деле – остров, на который она изгнана из мира, оторванная от всего, что любила. Эстер подумала: а не чувствовал ли того же мятежный де Спиноза? Не помрачился ли и его светлый ум от необходимости зарабатывать себе на жизнь тяжелым трудом? Неужели и его мысли, на что так надеялись раввины, смешались и потухли?
Вопросы глохли в тишине полутемной, освещенной колеблющимся светом комнаты.
Ночами, под звучный храп Ривки, Эстер тихо лежала под одеялом, пытаясь погрузиться в сладкий сон, которого жаждала теперь больше всего на свете. «Смерть каждодневной жизни»[10]. «Пусть все кончится», – думала она. Если есть милость в этом мире, пусть на сегодня все кончится. От давних штудий остались лишь тени – она уже не могла вспомнить, почему так ценила их. Порой, когда она лежала так в темноте, в ее усталом уме возникала смутная мысль, и – она ничего не могла с собой поделать – Эстер держала ее нежно, как новорожденную, боясь, что та выскользнет из рук, лаская ее, пытаясь спасти от забвения. И все же в конце концов та ускользала – погашенная сном искра.
Сон, похороненный в ночи, как семя света во тьме: рука отца похлопывает по полированному деревянному столу раз, другой. Защищенность, безопасность. Все в прошлом.
Раввин обратил лицо к пылающему огню.
– Раз твой брат решил не возвращаться, прошу тебя побыть моим писцом сегодня.
Она встала и неуверенно подошла к письменному столу, присела на деревянный стул и, помедлив, взяла гусиное перо из горшочка.
Забытое ощущение гладкого стержня, перекатывающегося между пальцами. Сколько лет она не брала перо в руки? Два или больше?
– Начинай письмо в Амстердам, – тихо проговорил раввин. – Шестое кислева.
Эстер взглянула на лежащий перед ней лист бумаги и неуклюжей рукой написала:
6 кислева 5418 года
С помощью Божией
– Досточтимому Самуилу Мозесу, – продолжал раввин.
Она обмакнула перо в чернила и записала. Блестящие черно-синие буквы сгрудились на толстой бумаге.
– Мы с великой благодарностью получили посланные вами два тома. Число учеников наших, с помощью Божией, растет, хоть и медленно.
Эстер снова обмакнула перо и, заторопившись, опрокинула чернильницу. По бумаге растеклась матовая лужица.
Тишину нарушал только треск огня в очаге.
– Что случилось? – спросил раввин.
– Чернильница, – прошептала она.
Он кивнул, а потом склонил голову, так что борода коснулась груди. Эстер не сразу поняла, что он ждет, пока она вытрет пятно и начнет сызнова.
Она взглянула на свою руку. Струйки чернил растеклись по складкам кожи между пальцами, образовав тонкую сетку, напоминающую карту разрушенного города. Неужели раввин не понимает, что способной ученицы, с которой он занимался в доме ее отца, уже нет? Или своими выжженными глазами, затянутыми гладкой бледной кожей, он видит ее все такой же, как тогда?
О, конечно, он попросил ее писать вовсе не потому, что считал достойной. Скорее у него просто не было выбора.
Она встала из-за стола.
– Исаак вернется, – сказала она раввину, стараясь скрыть горечь в голосе. – Он напишет вам письма.
– Твой брат не вернется, – тихо произнес ребе. – Он никогда не питал склонности к чернилам и бумаге. А уж теперь…
Он слегка двинул кончиками пальцев: после того, как случился пожар… Теперь, когда Исаак проклял сам себя… Наступила звенящая тишина.
– Я взял Исаака с собой в надежде, что у него будет новая жизнь, – продолжал раввин, – жизнь, свободная от того, что мучило его в Амстердаме. Ибо милость Всевышнего может освободить нас, – он сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы продолжить, – от любых уз рабства. И вернуть зрение слепым.
Мысли Эстер беспокойно заметались. Как может он так говорить? Неужели его вера настолько сильна, что он чувствует, будто ему вернули зрение? У нее лично не было такой веры. Даже в детстве, когда она слушала пение молитв в синагоге, утешение было ей недоступно. Но все же Эстер почти верила словам Га-Коэна Мендеса, ибо как иначе ему удавалось с такой стойкостью переносить слепоту – не иначе как он обладал неким внутренним зрением, вселяющим надежду на будущее утешение.
Ребе Мендес сидел сомкнув пальцы.
– Исаак не желает принимать то, что я способен предложить ему. И я должен препоручить его заботам Всемогущего. Однако, Эстер, мне сомнительно, что он примет Его заботу.
Раввин повернулся к девушке и добавил:
– Твой брат отдает себя на милость более грубых сил.
И это была истина. Исаак никогда больше не вернется.
– Пиши, – сказал ей ребе. – Я прошу.
Она не шелохнулась. Ей было стыдно своей неуклюжести.
– Я диктовал слишком быстро, – сказал ребе, – и заставил тебя торопиться. Ты не виновата, что разлила чернила.
Испачканной рукой Эстер поставила на место опрокинутую чернильницу, протерла тряпкой стол и взяла чистый лист. Затем она обмакнула перо в оставшиеся на донышке чернила.
– Ученому Якобу де Соузе, – продиктовал ей ребе.
Она записала.
Я тронут вашей заботой о моем здоровье, коей я не заслуживаю. В моем доме за мною хорошо ухаживают, и я пока что остаюсь здравым и духом, и телом.
Эстер дописала строчку и остановилась в ожидании. Сложенные высоким штабелем дрова отбрасывали четкую тень на стену, волнами накатывало тепло. Даже сидя далеко от очага, Эстер чувствовала его жар. У ее ног под искусно отделанным письменным столом стояла, готовая к растопке, небольшая жаровня для просушки написанных страниц. Племянник раввина хоть и не проявлял интереса к учению своего дяди, не пожалел денег, чтобы превратить это сырое жилище в удобный дом для научного труда.
Эстер вдруг почувствовала, как внутри нее что-то вспыхнуло. Письменный стол превратился в бескрайнее пространство, плато, где еще оставался хот какой-то шанс на свободу. Аккуратная стопка бумаги, стеклянный стакан с перьями, перочинный нож. Палочка красного сургуча. Гладкая текстура деревянной столешницы. Эстер почувствовала, как тело ее наполняется теплом, как молодеет ее увядшая было кожа.
Раввин снова стал диктовать, обратив к ней свои незрячие глаза. Слова, что он произносил, текли через руку Эстер, оставляя на странице четкий черный след.
Ваша озабоченность моим положением – еще одно свидетельство щедрости вашей души. И тем не менее, Якоб, я призываю вас не волноваться обо мне и посвятить себя тем, кто находится в еще большей нужде.
Дошедшие до вас слухи верны – местная община равнодушна к учению. Однако это не поколебало во мне веру в истинности моих трудов. Я понимаю вашу печаль. Говорят, что Менассия бен-Исраэль встретил полное равнодушие со стороны общины. Но мне кажется, что это, скорее всего, страх. Когда я сижу рядом с ними в синагоге, то слышу, как шуршат их руки по ткани расстеленных на скамьях плащей. Они судорожно цепляются за свою одежду, словно боясь потерять ее, если вдруг нужно будет срочно уходить. Я слышу, как они напрягаются каждый раз, когда открывается дверь синагоги: кто-то вошел или вышел, а они испуганно поворачивают головы на шум и только потом снова приступают к святым молитвам. Я говорю это без упрека, в надежде, что мои слова смогут помочь им. Ведь так легко говорить о славе мучеников, находясь в безопасности в Амстердаме. Те раввины, которые так поступают, как я смиренно полагаю, узнали об ужасах инквизиции издалека и не видели все своими глазами. Возможно, они и сами не понимают истинной природы того, о чем говорят. Они утверждают, что должно ненавидеть тех, кто припал к христианской церкви, должно проклинать тех, кто вместо костра выбрал спокойную ночь в своей постели.
Всевышний создал человека по Своему образу. Он создал не только нашу стойкость и нечасто встречающуюся мудрость, но также и наш страх. Да, человек не желает быть гонимым, и это нежелание тоже есть дело рук Б-жьих. Некоторые могут не согласиться со мной. Тогда им проще было бы служить в иной общине, там, где евреи не так запуганы. Я же посвящу свои заботы моей пастве, пусть здесь и не хотят меня понимать. Ибо отвергающий лекарство больной нуждается в ней не меньше, чем тот, кто охотно принимает его.
Перед ее глазами на бумаге тускло поблескивали последние слова ребе.
Тот вздохнул и сказал:
– Скопируй его для меня и подпиши.
Эстер взяла из стопки новый лист и начала переписывать. Ее плоть пронизывал холод от дождя за окном. Водя пером по бумаге, она чувствовала, как работа поднимает ее ввысь из усталого тела и она может видеть самое себя со стороны, откуда-то из-под низкого потолка: девушка, склонившаяся над письменным столом. Молодая женщина пишет, сидя на стуле, на котором должен был сидеть ее брат.
Медленно и уверенно ее рука повторила движение по странице.
Раз, еще раз, и еще.
«Исаак».
Он был уже на пороге зрелости, но его щеки все еще оставались нежными. Однажды он на ночь глядя куда-то собрался и решил захватить с собой сестру, для чего кидал камешки в окно ее спальни. Эстер встала, нащупала ногами туфли и спустилась по лестнице на свет фонаря, что держал в руке Исаак. Огромный почерневший фонарь, явно позаимствованный из какой-нибудь незапертой кладовой, светил неровным светом, отчего тени то сжимались, то резко увеличивались. В неверных сполохах огня вырисовывались и гасли лиссабонские гобелены – мрачные мифологические сцены, расшитые золотыми нитями. Яркие и темные изображения материализовывались, разбегаясь по стенам. В полумраке Исаак казался то старше, то моложе, почти мальчиком с лихорадочно пылавшим лицом… чужаком в этом мире красного дерева и серебряной посуды.
А потом он снова превратился в ее брата и нетерпеливо показал рукой на улицу.
– Ты не простишь себе, если не увидишь этого, – произнес он. – Это на дальнем причале, но если мы побежим, то успеем застать. Там разбились три бочки с рыбой, и птицы… Эстер, ты просто должна это видеть – десять тысяч крыльев, как…
Но она никогда так этого и не увидела. То ли Исаак споткнулся о дверной порог, то ли фонарь был слишком тяжел, то ли его ручка сильно нагрелась, – какова бы ни была причина, пламя беззвучно вырвалось наружу, сверкающим золотом скользнуло по металлической кромке, лизнуло оконную занавеску и тотчас же устремилось вверх. Прежде, чем Эстер сделала еще один шаг, дверь оказалась объятой огнем. Гобелен превратился в ревущую сцену из черных корчащихся фигур.
И вот Гритген толкает ее в спину и кричит: «На улицу, на улицу, быстро, дети, naar buiten!»[11] Уже будучи в шаге от выхода, Эстер мельком заметила отца, спускавшегося по лестнице. На полпути он остановился и, охваченный пламенем, бросился обратно в спальню их матери.
Потом Эстер оказалась на улице, и ночной воздух холодил ее лицо. В темноте, освещенные огнем, суетились соседи, поливая водой стены дома. Но это было совершенно бесполезно: вода стекала по кирпичу, а внутри дома полыхали ткани и дерево. На мокрых от впустую вылитой воды камнях мостовой отражались блики света. Потом загорелся верх кровли – сначала словно маленькая звездочка в ночи, затем ярче, ярче, и вот огонь взметнулся в небо.
Раздался одинокий истошный крик. Эстер так и не узнала чей.
Брат ушел до того, как крыша обрушилась. Уже на рассвете его нашли спящим на палубе корабля, который должен был утром отдать швартовы. Перепачканного копотью Исаака отвел в синагогу корабельный штурман. Он оглядел собравшихся в изодранной одежде иудеев, распевавших поминальные молитвы, потер свой массивный серебряный крест на шее и, подтолкнув вперед Исаака, застенчиво и печально молвил: «Этот парень еще слишком мал, чтобы отдать свое беспокойное сердце морю».
Но теперь он вырос.
– Я хочу, чтобы ты записывала за мной каждый день, – раздался голос Га-Коэна Мендеса. – Скажи, пожалуйста, Ривке, чтобы нашла другую девушку для работы по дому.
Эстер никак не удавалось сформулировать ответ. Она только рассматривала чернильные пятна, оставшиеся у нее на пальцах. На мгновение она услышала голос Исаака: «Смотри, ты благодаришь брата за свою удачу! Если бы ты хотя бы на мгновение вышла из своих закрытых покоев, Эсти, то полюбила бы свежий ветер больше, чем книги».
Она склонила голову и прочитала молитву, в силу которой не верила: «Да будет угодно Всевышнему направить стопы Исаака в безопасное место!» И пока она сидела в его кресле, где-то в Лондоне в этот момент Исаак торговался о цене за собственную смерть.
Несколько дней, неделя, две недели – больше и не потребовалось. В день стирки Ривка трудилась за двоих, так как сочла излишним тратить деньги на наем новой служанки. Она встала до рассвета и все утро провела, склонившись над бельевыми корзинами, отжимая белье покрасневшими руками. В полдень Эстер ненадолго оставила свое рабочее место, чтобы помочь отнести тяжелые корзины с бельем на чердак. Затем Ривка вышла в промозглую уличную хмарь, чтобы купить новую бельевую веревку. А Эстер трудилась над страницей «Пиркей Авот», читала и по просьбе ребе перечитывала, подчеркивая последнюю редакцию текста, которую по желанию учителя она должна была переписать и отправить его ученику в Амстердам. В этот момент дверь тихонько отворилась и тут же закрылась за спиной Ривки.
Она стояла перед Эстер, не снимая накидки, лицом к лицу, руки в боки. Обычно, разговаривая с девушкой, она была уклончива, но сейчас ее глаза мерцали, будто кто-то отодвинул крышку колодца.
Эстер встала со стула.
– Я ходила искать его туда, где он работал. – Маленькие карие глазки Ривки сделались злыми, словно ее саму раздражали собственные слова. – В доки.
– Исаак? – прошептала Эстер.
– Один из рабочих попытался рассказать мне, как это произошло, но он не знал многих слов. А по-английски… – Ривка помотала головой, словно мул, которого терзает муха. – Может быть, два дня назад. Тот мужчина сказал мне, что это был кто-то, кого Исаак… – Ривка знаком показала: разозлил. – Он сказал мне, что на Исаака напали сзади и ударили ножом. Он не мог видеть, как они подобрались к нему.
Тишина. На мгновение рука Ривки потянулась к плечу Эстер, но та вздрогнула, и рука опустилась, как бы в знак согласия с мыслью, что ни та, ни другая не вынесли бы сейчас утешения.
– Где? – тихо спросила Эстер.
Лицо Ривки сморщилось:
– Его бросили в реку.
Она повернулась и прошла на кухню, прикрыв за собой дверь. Мгновение спустя Эстер услышала душераздирающий крик, а потом – тихое пение.
– Эстер, – произнес ребе.
Но она не могла даже рта раскрыть. Эстер переполняли странные ощущения. В ушах стояла звенящая тишина, а тело словно превратилось в холодный камень. Ей нужно было что-то, что бы согрело ее. Ей было нужно, чтобы голова Исаака прикасалась к ее подбородку. В ее воображении смешались образы: мальчишеское тело, его мрачный взгляд на лондонское небо, когда он предсказывал свою смерть. Он мечтал спасти кого-нибудь. А теперь он ушел, так ничего и не искупив.
Эстер обернулась на тихий голос. Раввин сидел у камина, обхватив свою впалую грудь, а его голова покачивалась из стороны в сторону. Губы его шевелились в молитве.
– Бог утешает вас сейчас? – тихо спросила она.
Эстер полагала, что задает вопрос. Но когда ее голос раздался в тишине комнаты, ей стало понятно, что ее слова прозвучали как обвинение. Ей тотчас же захотелось извиниться, но она позволила этому чувству раствориться в своей душе.
Наступило долгое молчание.
– А тебя? – мягко спросил раввин. – Хотя может пройти ужасно долгое время, прежде чем мы почувствуем Его утешение.
У камина и на кухне раздавались молитва и плач. Эстер представила, как к ней приходит горе. Словно отпускала веревку, за которую держалась. Поддаться своему горю, упасть к чьим-то ногам, молить о пощаде? Но для этого нужна была вера. Вера в то, что в мире существует милосердие.
Эстер было девятнадцать, и она не могла заставить свой разум поверить в утешение, которым легко пользовались другие люди. Огонь сделал их обоих – ее и брата – чрезвычайно хрупкими. И если она сейчас согнется, то сломается окончательно.
Эстер вытерла слезы тыльной стороной ладони. Отныне для нее не осталось последней путеводной звезды, каковою являлся Исаак. Ею овладело какое-то безумие, безумие слов, и если бы только Исаак был с ней, она доверила бы ему все, каждую свою мысль, каждую неясность, каждую тайну… кроме одной, которую она хранила от него все эти годы, потому что это ранило бы его.
Но вместо этого в голове у нее прозвучал сдавленный голос брата: «Мужчина приходит в этот мир, чтобы выполнить лишь одно предназначение».
Какое же предназначение у нее, Эстер? Отец, мать, брат мертвы. Она поднялась со стула, на котором сидела, – стула Исаака. На нее нахлынула ужасающая, веющая горем свобода, и она приняла ее.
У Эстер оставалось одно только желание: быть рядом с этими книгами. Слышать тонкий шорох пера по бумаге. Найти среди этих утешений тонкую нить, которая некогда принадлежала ей, и следовать за ней к неведомому месту назначения.
Она взяла перо и окунула его в чернильницу. Неприятная мысль пришла ей в голову – эти чернила куплены кровью. Это была цена ее свободы.
Медленно, не спеша, она начала переписывать толкование раввина. Услыхав шуршание пера, ребе повернул к ней напряженное, сосредоточенное лицо.
Эстер тщательно выводила португальские и арамейские слова. Это заняло довольно много времени. Наконец, когда на кухне стихли стенания и молитвы Ривки и в доме воцарилась тишина, Эстер смогла закончить работу.
Она поставила свою подпись и смотрела, как чернила впитываются в бумагу.
«Алеф».
Глава девятая
Аарон обещал, что не будет делать этого, но все же сделал. Он стал у высокого окна, и его плечо уперлось в нижние стекла. Снаружи седым пеплом вздымались снежные хлопья.
Развернув свой ноутбук так, чтобы Хелен Уотт не могла видеть экран, он проверил перевод двух португальских слов в онлайнсправочнике, потом отключил звук на компьютере и открыл электронную почту. Одним из свежих сообщений было письмо от Марисы, озаглавленное «Профессор».
Профессор Леви!
Благодарю вас за лекцию, мне так не хватало трехчасовых семинаров в колледже.
Но если серьезно, то я рада, что ты такой напыщенный сукин сын. Я узнала кое-что новое, причем куда больше, чем вынесла из других дискуссий за последнее время. Я застряла тут по программе «Ульпан»[12] в компании двух травокуров и праворадикального фанатика. И с этими людьми мне приходится делить комнату! Поэтому я почти не общаюсь с нормальными израильтянами, и единственное, что меня еще спасает, – «Ульпан» постоянно надирает мне задницу. Ведь для чего меня занесло сюда: я хочу научиться бегло говорить на иврите, пусть даже ценой собственного рассудка. А так жизнь в кибуце довольно монотонна для городской девушки. Конечно, ветерок в вечернем саду – это прекрасно, но запах коровника убивает все очарование. Есть тут у нас методист, который искренне считает, что иностранные студенты – отличная возможность для него поиграть в сержанта-инструктора. То ему не нравится, что нас не было на занятии, то он целых пять минут читает мне рацею, что вместо того, чтобы убирать камни с поля, я курю сигарету. Он считал меня эдакой американской рохлей и был несколько поражен, когда, обругав меня по-венгерски, получил в ответ то же самое. Бедняга, откуда ж ему знать, что бабушка научила меня выражениям вроде «завальцуй себе яйца»? Никто ничего не понял, а он рассмеялся и сегодня утром угостил меня сигаретой и сказал, что я точно преуспею в этой стране.
Работа преподавателя ESL[13], что я нашла в Тель-Авиве, начнется лишь к весне, так что мне остается только изучать тесты по грамматике, да и полевые работы никто не отменял. А это совсем другое дело, не то что у вас, профессоров.
Держи, пожалуйста, меня в курсе твоих дел. Что там с найденными бумагами? Как твоя Снежная Королева? Надеюсь, в этих текстах будет достаточно сюрпризов, чтобы утереть ей нос. И достаточно, чтобы порадовать Аарона Леви. И это хорошо.
Мариса
Черные остриженные волосы. Длинные линии мышц на спине. Единственный день, когда они были вдвоем.
Каждый понедельник и среду во второй половине дня она сидела напротив него. Стояла промозглая весенняя лондонская погода. Четырнадцать недель продвинутого курса классического иврита – к этому Аарон относился чрезвычайно серьезно. Он стоял, прислонившись к стене, и, чуть приподняв руку, задавал вопросы об архаичных конструкциях глаголов. Профессор и двое аспирантов удовлетворенно кивали, а студенты выглядели совершенно обескураженными. Одну лишь Марису его реплики веселили, хотя Аарон не вполне понимал почему.
В середине семестра она как-то после занятий подошла к профессору Лудману. Аарон задержался на своем месте, чтобы послушать, о чем пойдет разговор. Насколько ему удалось понять, Мариса просила дать ей другое, более подходящее для нее задание. Она прилетела в Лондон из США всего на несколько месяцев, а потом собиралась перебраться в Израиль. На оценки, как заявила она Лудману, ей было наплевать, так как нынешнюю стипендию для обучения в Лондоне она получила еще до того, как решила ехать в Израиль. Так что теперь ей нужно перестроить свой курс обучения, так как ей нужен живой, современный иврит, а не архаика. Аарон, с трудом сдерживаясь от смеха, ждал, когда Лудман сухим голосом предложит ей поискать что-нибудь подходящее в интернете.
Но вместо этого профессор Анатолий Лудман, ученый средних лет, известный своей строгостью, по-отечески улыбнулся, как бы говоря, что ему понравилось мужество Марисы. А затем предложил ей взять у него материалы по современному ивриту на следующем занятии, что окончательно добило Аарона.
На следующий день Аарон вышел из аудитории вместе с Марисой.
– Ты едешь по студенческой программе? – спросил он, когда они свернули в коридор.
Она остановилась и довольно долго с веселой улыбкой разглядывала Аарона.
– В Израиль, я имею в виду, – приподнял бровь Аарон. – Ясно, что это будет не автобусный тур «Знакомство с Израилем».
Шутка явно не удалась – впрочем, и сам Аарон точно не понимал, в чем она должна была заключаться.
Мариса посмотрела на него своими серо-зелеными глазами и рассмеялась, показав, что прекрасно понимает, в чем тут шутка, хотя совсем не в том смысле, что подумал Аарон.
– Нет, – сказала она. – Это не автобусный тур.
После чего развернулась и ушла.
Той же весной, во время поминальной молитвы в память жертв холокоста он увидел ее среди студентов, что собрались у библиотеки. Аарон сделал вид, что не смотрит на нее… хотя как он мог не наблюдать за Марисой, которая стояла в окружении студентов? Даже неподвижная, словно статуя, она все равно излучала решимость. Слишком уж она выделялась среди молчаливых и благоговеющих однокурсников, напоминая ожидающий искры запал. Ее появление перед собравшимися, а тем более краткая беседа с ребятами из Еврейского общества совсем сбили Аарона с толку. Мариса совсем не была похожа на девушку, которая могла бы запросто общаться с этими энергичными и чересчур серьезными парнями. И только увидев ее на ступенях в окружении хмурых студенческих лидеров, со свечой в руке, произносящей имена своих родственников, Аарон вдруг понял, что Мариса – внучка тех людей, которые пережили Катастрофу. Он совсем упустил это из виду, возможно, потому, что Мариса не была похожа на тех, кого он встречал в своем колледже «Гилель» или же на мероприятиях в синагоге отца. Обычно это были очень скромные приличные девушки, носившие имена погибших двоюродных сестер и тетушек, чей прах был развеян по всей Европе; круглые отличницы, которые наизусть знали историю своей семьи, вплоть до малейших деталей. Аарон ничего против них не имел, но не имел и никакого желания с ними общаться.
Он смотрел не отрываясь, как Мариса зажгла свечу, а потом взглянула поверх голов собравшихся, словно хотела отдать дань уважения погибшим в полном одиночестве.
Как-то раз сентябрьским вечером, все еще придавленный безрадостным душным летом, Аарон вышел из библиотеки и сразу нырнул в здание художественной школы, намереваясь побаловать себя бесплатным ужином на приеме после лекции – своего рода аспирантская десятина от академии и пропитание на последующие несколько часов. Мысль о вечернем противостоянии с равнодушным Шекспиром вызвала спазм в животе. Он ухватился за перила и стал взбираться вверх по лестнице, смутно надеясь встретить Марису, которую уже дважды замечал в кафе с двумя студентами-искусствоведами. Но на лестничной клетке было пусто.
На площадке второго этажа он, как обычно, повернул налево и тут же резко остановился, скрипнув подошвами ботинок по линолеуму. Через полуоткрытую дверь класса рисования он увидел то, что сначала показалось ему обманом зрения. Тем не менее он подошел к двери и отворил ее полностью. Перед ним стояло изображение обнаженной Марисы. Ее персиково-белая кожа на фоне черной драпировки, все плоскости тела, маленькие твердые груди с сосками цвета меда, казалось, дышали самой жизнью. Фигура выглядела статичной, но из-под ее приподнятых бровей на него смотрел насмешливый взгляд, как бы говорящий: «Да, ты!»
За мольбертом виднелась раскладушка, на которой Мариса, вероятно, и позировала. Через подлокотник стоявшего рядом раскладного стула была перекинута бархатная драпировка.
От резкого запаха сохнущих красок у него закружилась голова. Аарон вдохнул этот запах во всю мощь легких.
Картина была подписана. Родни Келлер – Аарон знал этого талантливого аспиранта факультета изобразительных искусств. Прошлой весной состоялась выставка студентов-искусствоведов (еще одна возможность поесть на дармовщинку), и Аарон мог насладиться работами Родни. Большую часть составляли портреты – люди более яркие, чем в жизни, цвета резкие, контрастные, а взгляды такие пронзительные и прямые, что создавалось впечатление, будто модель смотрит прямо в объектив камеры. Аарон поймал себя на том, что невольно отступил назад… Однако эта картина была другой. Родни отринул свою манеру преувеличивать черты модели и изобразил Марису такой, какая она и была на самом деле, подчеркнув лишь прямолинейную откровенность ее красоты.
В ошеломлении и восторге Аарон стоял перед мольбертом, как вдруг его кольнула нехорошая мысль: а уж не спит ли Мариса с Родни? Или Родни гей? Во всяком случае, Аарон подозревал в нем гомосексуальные наклонности, хотя ручаться было трудно.
Он вышел из студии.
Месяц спустя Аарон встретил Марису после выступления одного израильского журналиста, прочитавшего лекцию на тему: «Наш взгляд: с точки зрения Израиля». Эта встреча была вовсе не случайной, так как Анатолий Лудман объявил об этой лекции еще в конце прошлого семестра, и Аарон видел, как Мариса тщательно записывает дату и время. Он даже слышал, как она сказала кому-то из одногруппников, что улетает в Израиль всего через несколько дней после этого.
Довольно-таки нудная лекция состоялась при почти пустом зале, и Аарону показалось, что Еврейское общество намеренно замалчивало ее, чтобы избежать протестов и скандала, которые бы непременно вызвали тезисы израильтянина. Однако даже эта небольшая аудитория буквально осадила журналиста вопросами и не отступала, пока в помещении не осталась лишь небольшая кучка особо заинтересованных и сам лектор. Отвлекшись, Аарон почувствовал рядом с собой Марису. И точно, она стояла неподалеку, отделенная от него сначала тремя, а потом двумя студентами. Наконец, после прозрачного намека дородного профессора (Аарон был знаком с ним по кафедре классических дисциплин), все потянулись к выходу, миновав одинокого протестующего, державшего в руках табличку «Сионисты = нацисты», и отправились в ближайший паб.
Аарон подождал, пока Мариса допьет вторую кружку. Он следил за ней на расстоянии, болтая с какой-то студенткой, имя которой даже не удосужился запомнить. И вот когда он подошел к ней, небрежно покачивая своим стаканом, Мариса ухмыльнулась ему прямо в лицо.
– А я все время наблюдала за тобой, – сказала она прежде, чем он успел поздороваться. – Ты не так прост, как кажется с первого взгляда!
Он удивленно улыбнулся в ответ на ее слова, и день вдруг сделался легким, почти невесомым.
– Да ты что? – Аарон облокотился на стойку и поднял свой стакан. – И что это значит?
– А это значит, что ты выглядишь как надутый индюк!
Аарон отхлебнул из кружки. От Марисы вовсю несло пивом.
– Так и что же ты разглядела?
– Я вижу, что в тебе есть нечто большее.
На мгновение ему показалось, что Мариса говорит совершенно серьезно.
Сквозь ее футболку проступали очертания грудей.
– И что же? – спросил он, с удовлетворением отметив, что голос его звучит одновременно вежливо и непринужденно.
Мариса подалась вперед и легонько пошлепала его по щеке:
– Рассказать тебе о тебе? Нет уж, избавь.
Аарон почувствовал, что краснеет, но быстро овладел собой:
– Тогда расскажи мне про Израиль. И не уходи на этот раз.
Мариса отпила из кружки, потом еще и, видимо смягчившись, объяснила, что собирается провести несколько месяцев в кибуце, чтобы пройти языковой интенсив, а заодно заняться волонтерской работой. Это поможет ей стать новым гражданином Израиля – ей надоела еврейская культура в Америке, да и сама Америка тоже, и, кстати, и от Англии она не в восторге. Все это она высказала Аарону даже с некоторым вызовом, который явно читался на ее лице.
– Я хочу быть с людьми, которые знают, что именно им дорого, и не боятся говорить об этом.
На этот раз Аарон постарался держать рот на замке. Он не стал доказывать ей, что и сам знает, что именно ему дорого. Просто не мог… Если бы он открыл рот, то, скорее всего, признался бы, что все, о чем он в данный момент думает, – не выставлять себя дураком больше, чем уже сделал; не видеть, как она – последний проблеск ее образа в его воспоминаниях – идет через двор к выходу мимо протестующего, который к тому времени уже упаковывал свой плакат… Он попросил ее: «Расскажи еще» – и сам испугался, что сморозил пошлость. И она стала говорить, а он слушал или, во всяком случае, пытался слушать. А Мариса сыпала колкими, провокационными вопросами, и Аарон отвечал ей крайне осторожно, словно его подключили к детектору лжи. Он как будто чувствовал, что излишняя развязность, вольность с его стороны может раз и навсегда положить конец общению.
Через час они были уже в ее комнате, и их тела сплетались на скомканных простынях.
Аарон уже не мог точно определить, что изменилось в мире. Он обвел взглядом ее тело, затем свое, и в его груди что-то кольнуло. Определенно, комната теперь выглядела совсем по-новому. Пол все еще был усеян разбросанными вещами, которые Мариса не успела рассовать по чемоданам. Свет, лившийся из оконца над кроватью, словно сливался с сиянием ее кожи, шелестом простыней и ярким миром, который заставлял учащенно колотиться сердце, и все превращалось в невыразимо драгоценную субстанцию из их тел, и слова, что приходили Аарону на ум, – «святое» и «священное» – относились к тем вещам и явлениям, в которые он сам не верил.
Литые икры Марисы лежали поверх голеней Аарона, сама она прислонилась спиной к стене, и Аарон не выдержал и признался:
– Знаешь, я видел твой портрет.
Мариса рассмеялась. Ее лицо было обращено к потолку, так что Аарон мог видеть ее лишь в профиль.
– Возбуждает? – спросила она. – Во всяком случае, люди так говорят.
Он не рискнул ответить и вместо слов загадочно улыбнулся. Мариса продолжала смотреть в потолок.
Люди… Их много?
– Родни – мужик, – произнесла Мариса.
Затем она зевнула, брыкнула ногами и, качнув своим подтянутым телом, спрыгнула с кровати и прошла в ванную.
Мужик. Аарон чуть не рассмеялся от нелепости такого выражения, которое в устах Марисы могло означать все что угодно. Интересно, а слово «люди» подразумевало под собой женщин? Возможно, что да, хотя тут все было возможно. Или же она имела в виду потерявших голову дурачков, вроде него самого… эти ребята, наверное, думали, что случилось бог весть что такое, что земля сдвинулась с места, а для Марисы такое было в порядке вещей – она явно не очень-то смущалась после того, что недавно произошло на этой освещенной золотистым светом смятой постели. Или же, быть может, она имела в виду тех, чьи диссертации мало чего стоили, у которых не спирало дыхание, когда они стояли перед ней обнаженными, – короче говоря, которые не испытывали неловкости (возможно ли такое?) в присутствии Марисы.
Она вернулась, неся два стакана с водой из-под крана.
Как так получалось, что ни в одном ее жесте не было ни малейшего намека на подчинение? Она, обнаженная, принесла ему воду после любовных утех, а просителем был все равно он, и только он.
Перед тем как Аарон ушел, Мариса поставила свой стакан на пол и взяла его пальцами за подбородок.
Он встретил ее взгляд, стараясь не моргнуть.
– Когда я в кого-нибудь влюбляюсь, – сказала Мариса, – то влюбляюсь до конца и немедленно.
В ее взгляде не было даже намека на нежность, но Марису не интересовали чувства Аарона. Она смотрела на него с прямотой человека, который производит какие-то внутренние, личные расчеты, на каковые он никоим образом не мог повлиять.
Аарон упорно не отводил от нее взгляда.
– Но вот в твоем случае я не уверена.
Мариса разжала пальцы, но продолжала смотреть ему в глаза.
– Есть в тебе что-то, и я не понимаю, что это такое.
Прошло несколько секунд. И тут выражение ее лица смягчилось, и Мариса одарила Аарона такой очаровательной улыбкой, что у того заныло в груди.
– А мне не нравится, когда я что-то не понимаю, – добавила Мариса.
И вот теперь он сидел за столом перед белеющим в неверном зимнем свете монитором. Аарон взглянул на тему письма – оказывается, Мариса написала его всего одиннадцать минут назад. По израильскому времени это был ранний вечер, и если поторопиться, то можно получить от нее ответ.
«Спасибо за ответ, – напечатал Аарон. – Мне приятно, что моя лекция пришлась тебе по душе…»
В его памяти вновь воскресли вкус пива, запахи слабоосвещенного бара, ощущение ее ладони на своей щеке. С поразительной точностью он вспомнил обрывки их тогдашнего разговора. Вот Мариса, засунув ноги в сандалиях за перекладину высокой барной табуретки, сидит перед ним, а он стоит рядом с пивом в руке. И тут внезапно что-то изменилось в окружающей действительности – нет, точно это было! Сейчас Аарон был уверен, что вспомнил тот момент. Это произошло как раз перед тем, как Мариса взяла его за руку и повлекла из паба к себе с комнату. Там был какой-то незаметный переход, что-то вроде истории про Марисиного братагея, которую она же сама и рассказала, а потом еще и смеялась… но теперь Аарону было не до того, чтобы вспоминать подробности, ибо стрела памяти уже унесла его далеко, причем туда, куда он и стремился. Отчего же он раньше не вспоминал о той части их разговора? Вот Мариса пренебрежительным тоном рассуждает об американских евреях, а Аарон интересуется, что ж такого она имеет против тех, к чьему племени принадлежит сама? Мариса посмотрела на него, нахмурив лоб, а потом, видимо, решила, что ему стоит дать шанс.
– Только без обид, – заговорщицки прошептала она.
Затем он почувствовал тепло ее руки на своем предплечье.
– Американские евреи наивны, – пояснила Мариса. – Им вовсе не нужна память, не нужна история – ведь это так неприятно! Они просто хотят, чтобы их любили. У них просто бзик на этом.
Она откинулась назад и убрала свою руку, оставив лишь воспоминание о прикосновении.
– Американские евреи слишком падки на внимание, – продолжала Мариса. – Им важно, чтобы их любили просто так.
Аарон было усмехнулся такой пьяной откровенности, но Мариса прищурила глаза, как будто не видела тут ничего смешного.
– Я говорю серьезно, – сказала она. – Пусть в Израиле я и прослыву левачкой, но зато буду общаться и спорить с людьми, которые живут в реальном мире, а не в стерильной пробирке!
Мариса была внучкой людей, которые пережили Катастрофу. И ее злые, исполненные ярости слова о памяти показались Аарону ключом к чему-то важному, к тому, что могло бы их объединить.
Он набрал фразу:
Я много думаю об этом. Если бы могли смотреть на действительность через призму истории, то и жили бы теперь по-другому. Правильно.
А…
Он щелкнул по клавише «Отправить». Чтобы Хелен не бухтела на него, Аарон сделал вид, будто просматривает варианты перевода португальских архаизмов, искоса посматривая на экран.
Прошло три, четыре, пять минут.
Наконец экран моргнул. Ответ от Марисы. Аарон открыл письмо. Всего одна строка.
Если бы я смотрела на мир через призму истории, то вряд ли бы захотела жить.
Хелен Уотт что-то сказала Аарону, но тот, вскинув взгляд от монитора, ничего не понял.
– В третий раз повторяю: Алеф – женщина.
Голос Хелен едва слышно звенел от сдерживаемого гнева.
Аарон выпучил глаза.
– Наверное, вы просто не понимаете, насколько важен и интересен этот факт.
– Понимаю, – не сказал, а как-то странно пискнул Аарон.
Хелен покачала головой:
– Девушки в те времена не имели возможности получить такое образование, чтобы стать писцом. Должно быть, она оказалась в довольно необычной ситуации…
– И вы можете это доказать?
Хелен поджала губы и указала на подпись.
Аарон натянул на пальцы осточертевшие перчатки и придвинул к себе рукопись. Прочитав, он осторожно передал ее обратно.
– Да, любопытно.
Он понимал, что не стоит так резко реагировать на слова Хелен, но в тот момент ему было все равно.
– Вполне возможно, ее выдали замуж через неделю. Из Амстердама, как и было обещано, прислали какого-нибудь юношу, чтобы тот мог записывать за раввином. Я сомневаюсь, что мы сможем тут что-нибудь выяснить.
Хелен скривилась, но ничего не ответила.
Аарон снова уткнулся в свой компьютер. В его мозгу вихрем проносились доводы, извинения и оправдания. Ему не терпелось открыть электронную почту и объясниться с Марисой. Но вместо этого он открыл файл, над которым должен был работать. Да, надо заняться делом. А уж потом, когда приведет мысли в порядок, можно будет придумать ответ Марисе.
Ругая последними словами проклятые перчатки, Аарон порылся в стопке бумаг и извлек оттуда лист с проповедью Га-Коэна Мендеса. Орфография, даже для семнадцатого века, хромала на обе ноги – скорее всего, писец был либо необразован, либо нетвердо владел английским языком. «Пользуйся словарем, Алеф», – пробормотал Аарон, хотя и сам понимал, что хочет слишком многого – в те времена словари были большой редкостью. Механически он стал сравнивать английскую версию текста с уже переведенной португальской. Работа продвигалась довольно медленно, и все это время Аарон корил себя за то, что отправил письмо Марисе, не подумав. А что, если она обидится? Тогда все, испытание не пройдено.
«Ну вот, Мариса, – думал он, – теперь все мое внимание сосредоточено только на тебе. А этого не удавалось достигнуть пока что ни одной женщине».
«Не такая уж и большая честь», – сказал сам себе Аарон.
Он взял себя в руки и дочитал документ до конца. Португальская и английская версии, в общем, совпадали по смыслу, хотя тот английский, на котором писал Алеф, выглядел поистине чудовищно: «Но вместо того, чтобы трудиться упорно и смиренно в наши дни…»
Сидевшая рядом с ним Хелен, казалось, была поглощена работой.
– Схожу в магазин, поесть что-нибудь возьму, – сказал ей Аарон.
Та, не отвлекаясь от бумаг, кивнула.
– Вам что-нибудь принести?
Предложение мира. Это было в порядке вещей: у аспирантов было принято ухаживать за своими профессорами, хотя Аарон обычно воздерживался от проявления подобных чувств.
Хелен отрицательно покачала головой.
– Вы что, совсем не едите?
Хелен оторвалась от работы и посмотрела на него. Аарон произнес эти слова как бы в шутку, в надежде хоть как-то найти общий язык с Хелен, но голос его прозвучал довольно-таки неприязненно, и даже он сам это заметил.
– Я ем, – немного помолчав, ответила Хелен и вернулась к бумагам.
О черт, где же клавиша, чтобы стереть последние пятнадцать минут?! Он не должен был оскорблять единственного человека, который мог спасти его от Шекспира. Аарон хотел было извиниться, но Хелен упорно не поднимала глаз от своих рукописей. Да и как тут привлечь ее внимание, когда сам Аарон толком не понимает, что конкретно должен ей сказать.
Он надел пальто и вышел на воздух. На улице оказалось холоднее, чем он думал. Чтобы избавиться от тошнотворного ощущения неуверенности в себе, Аарон быстро прошел сквозь полупрозрачную снежную пелену, вошел в бакалейную лавку рядом с пабом «У Просперо» и купил себе сэндвич. Когда он вернулся, Хелен на месте не оказалось.
У них оставался всего час до прихода представителя «Сотбис». Нужно было перевести еще хоть один документ. Аарон повесил пальто на вешалку в прихожей, а еду положил на столик в библиотеке – только перекусить, и снова за работу. Присев за стол, он развернул свой сэндвич, но тотчас же замер.
Ведь это же можно использовать как разменную монету! – промелькнуло у него в голове. У него будут сведения, которые, возможно, понадобятся Хелен, и если она не доведет его до сердечного приступа, то, несомненно, отблагодарит. Как ни крути, они оба не знали, каковы были отношения между Га-Коэном Мендесом и Бенджамином Га-Леви – хозяином этого огромного дома. Возможно, знание того, как жила здесь семья Га-Леви и насколько необычным был этот дом, окажется важным.
Да, Хелен запретила ему выяснять это, но все же…
Да, именно так!
Аарон невольно улыбнулся, встал со стула и, хотя никто не мог его видеть в тот момент, пошел нарочито уверенной походкой.
Лестница была широкой, ступеньки низкими, и подъем от этого казался бесконечным. Подметки его ботинок глухо стучали по толстым деревянным ступеням, представлявшим собою самую прочную конструкцию, которую Аарону доводилось видеть. Неудивительно, что эта лестница пережила столетия. Наверху перед ним открылась широкая площадка. На облупившейся кремовой краске стен виднелись темные прямоугольники от висевших некогда картин и портретов. Широкий проем вел в пустую, обшитую темными деревянными панелями галерею с искусно вырезанными, хоть и покрытыми пылью цветами у пола и потолка. В глубине виднелись четыре полуоткрытых двери, еще несколько были заперты. Аарон подошел к ближайшей и распахнул ее. Дверь бесшумно растворилась и явила его взору маленькую комнату с письменным столом, компьютером и книжными шкафами. Комнатушка вполне могла сойти за современный кабинет, если бы не высокое стрельчатое окно и резное украшение на потолке. Аарон вернулся в галерею и толкнул вторую дверь – двустворчатую, едва различимую на фоне темных панелей. За ней показалась спиральная лестница, которая, вероятно, предназначалась для прислуги, так как вела в хозяйственные помещения дома – кухню, погреб, судомойню. За третьей дверью оказалась просторная, ярко освещенная и элегантно обставленная комната с высоким окном и отдельным камином. Камин был холоден, а пол весь заставлен коробками. Судя по всему, Истоны распаковали не все свои вещи. Аарон заметил, что за нагромождением коробок в дальней части комнаты есть еще одна дверь, в створе которой открывался вид на соседнюю комнату, также уставленную коробками. За ними виднелся проход в третью. Эта анфилада, нынче непроходимая из-за царившего в ней беспорядка, была, видимо, запроектирована для какого-то дворянина или для женщины: гостиная, за которой следует спальня, а дальше – что-то вроде молельни или чулана, самого уединенного помещения, этакой комнаты для шекспировской пьесы. Самое место для прогулок сомнамбулической леди Макбет или отличное укрытие, чтобы сквозь занавеску проткнуть шпагой Полония. Аарону подумалось, что тот, кто строил этот дом, либо занимал довольно высокое положение в обществе, либо стремился к этому. На противоположной стороне галереи планировка, как полагал Аарон, должна была быть идентичной – одна сторона дома для леди, а другая – для ее мужа.
И в самом деле, за четвертой дверью перед ним открылось просторное помещение, теперь явно служившее Истонам гостиной. Та же резьба, что Аарон видел в первой комнате, и три высоких окна. В центре комнаты располагался диван, несколько стульев и низенький столик, заваленный журналами и немытой посудой. Через широкий открытый проем за ними виднелись небрежно заправленная постель и вещи Бриджет: брошенный на комод шарф, туфли на каблуках… Еще одна дверь вела, как подумал Аарон, в чулан, если только его не успели переоборудовать в ванную комнату.
– О!
Дальняя дверь отворилась, и на пороге появилась Бриджет. На ней был надет зеленый шелковый халат, на фоне которого выделялись распущенные волосы. Какое-то мгновение она стояла недвижима, темнея зрачками своих голубых глаз. Женщина – одна, в расцвете своей красоты, не знающая, с кем проснется на следующее утро…
Спустя секунду на ее лице появилось раздражение:
– Вы вроде должны были работать на первом этаже…
И далее – тишина. Аарон не мог понять, куда могла подеваться Хелен и вернулась ли она уже к рабочему столу. Он видел перед собой лишь гибкий женский стан, гордый, но, впрочем, не без застенчивости.
– Прошу прощения, – сказал он как можно более безразличным тоном.
Шелк халата, словно вода, обтекал тело Бриджет, и Аарон не мог отвести от нее взгляда.
– Вы что-то искали? – подозрительно осведомилась Бриджет, но не без кошачьего оттенка в голосе.
– Хотел посмотреть, сколько комнат в доме, – сознался Аарон.
– А зачем это вам? – улыбнулась Бриджет.
– Нас интересует, кто именно спрятал здесь бумаги. Насколько большим и богатым было это семейство.
Сказав «нас», Аарон подумал, что допустил ошибку – Бриджет могла подумать, что он действует по указанию Хелен, и высказать ей свое недовольство.
– Вообще-то, – продолжал Аарон, слегка улыбнувшись, – это нужно мне самому. Мне кажется, что неплохо было бы ознакомиться с планировкой дома. Я думал, что здесь никого нет. Надеюсь, вы не сердитесь на меня? – добавил он, понизив голос.
Бриджет поджала губы, словно обдумывая, что ответить.
– Сейчас должны приехать люди от «Сотбис», – негромко произнесла она наконец. – Так что извольте удовлетворять свое любопытство где-нибудь в другом месте, а не около моей спальни.
Аарон был рад тому, что не умеет краснеть.
– Да, разумеется, – молвил он.
Она смотрела на него широко расставленными голубыми глазами, украшавшими ее прекрасное лицо. Под тканью халата проступали контуры сосков.
– А вы, я смотрю, чрезвычайно любознательны, – с какой-то особенной ноткой в голосе произнесла Бриджет.
Взять или отказаться? Аарон опомнился и посмотрел женщине прямо в глаза.
– Да, есть такое, – сказал он.
Затем повернулся и вышел из комнаты. Пересекая лестничную площадку, Аарон ощутил, что наконец вышел из ступора, в котором находился с момента получения второго письма от Марисы. «Вот оно, – подумал он. – В разговоре с женщиной я могу оставить последнее слово за собой». Аарон был абсолютно уверен, что Бриджет его совсем не интересует, разве что так, ради игры. Но, черт побери, играть он умел.
По лестнице он спускался неторопливым шагом. Что бы теперь ни случилось, какие негативные последствия ни настигли бы его за проникновение в хозяйские комнаты, он решил вести себя с предельным хладнокровием. Это было нечто сродни обязательству перед самим собой. Или религиозным обетом. Вот он – Аарон Леви, верховный жрец Спокойствия! Делая следующий шаг, он с удовлетворением отметил слаженную работу мускулов ног. Ему пришла мысль ответить Марисе в сухой и остроумной манере, но не раньше чем через день.
Внизу за столом он увидел Хелен. Она рассеянно взглянула наверх, словно не удивляясь, что его шаги слышатся с другой стороны. Перед ней в беспорядке валялись бумаги, как будто Хелен забыла об аккуратности и произвольно перемешала их. Аарон взглянул на часы – оценщик от «Сотбис» должен появиться через сорок пять минут.
Лицо Хелен выглядело напряженным. Она обратилась к Аарону так, будто они только на мгновение прервались. Прошло несколько секунд, прежде чем тот понял смысл сказанного.
– Следующие шесть документов датированы шестью месяцами позже письма Якоба де Соуза. И каждый из них написан ее почерком и имеет ее же подпись.
Дрожащими пальцами она указала на разбросанные по столу листы. Ее движения выглядели неуклюжими, и Аарон с трудом подавил в себе желание вырвать бумаги из рук Хелен.
– Вот письма. Ведомости. Еще одна проповедь. Заказы на книги. Так что, если я правильно понимаю, Алеф продолжала записывать за раввином как минимум еще полгода после того письма из Амстердама. А вот теперь взгляните сюда.
Хелен указала на лист, исписанный крупным незнакомым почерком.
Аарон увидел перед собой письмо от некоего амстердамского ученого, о котором он никогда не слыхал, датированное только пятым числом месяца шват 5424 года. Письмо было написано на иврите довольно-таки сложным ученым языком. Аарон пробежал его глазами, не разобрав и половины. Темой письма был спор о природе времени в Торе. Из письма следовало, что некая третья сторона в споре утверждает, что Тора в части хронологии описываемых событий противоречит сама себе, и корреспондент решил обсудить эту тему с адресатом, что сулило довольно-таки длительную дискуссию по вопросу о толковании понятия «тысяча лет».
Хелен нетерпеливо двинула рукой.
– Я быстрее не могу читать, – буркнул Аарон.
– Да перейдите же сразу к четвертому абзацу!
Аарон начал читать указанный абзац в самом конце страницы. «Так как Б-г не связан законами природы, а является их творцом, то и может изменять их по собственному желанию. Из этого следует, что движение Солнца или смена времен года лежит за пределами человеческого понимания…»
Аарон задумался над следующими строками, где говорилось о понимании и мудрости.
– Взгляните на поля! – сказала Хелен.
На полях тем же изящным почерком, с которым Аарон был знаком уже три дня, было помечено: «Deus sive Natura»[14].
Аарон воззрился на страницу. Грубый почерк амстердамского раввина, маленькие наклонные буквы на полях. Фраза, написанная на латыни, принадлежала Спинозе – это было одно из его крылатых изречений. Аарон слышал ее на лекции по философии на последнем курсе колледжа. Это высказывание заключало в себе радикальное представление Спинозы о том, что Бог и Природа могут являться одной и той же сущностью. И эта мысль являлась для Спинозы отправной точкой в его рассуждениях о протяженности, детерминизме и о многом другом.
– Ничего не понимаю, – произнес Аарон.
Хелен молча ждала.
– Да как, черт возьми, еврей семнадцатого века, не говоря уже о женщине – если Алеф действительно был женщиной, – мог ссылаться на Спинозу? Его сочинения были запрещены. Тем более надпись сделана на латыни, а зачем, скажите мне на милость, еврейской женщине изучать латынь? Я уж не говорю о том, зачем ей вообще заниматься философией.
И тем не менее невозможно было отрицать, что сделанное на полях примечание Алефа относилось именно к той части текста, в которой говорилось о Боге как об отдельной от Природы сущности, как о ее противоположности.
Аарон задумался.
– Какого года письмо? – спросил он. – Тысяча шестьсот шестидесятого? На тот момент Спиноза еще не опубликовал самых главных своих сочинений, не правда ли? И кто тогда мог знать о его теориях?
– Португальская община в Амстердаме, которая его и отлучила, – лаконично ответила Хелен.
– Вы полагаете, что Га-Коэн Мендес и его писец были знакомы со Спинозой? – вскинул голову Аарон.
– Община была невелика.
Во входную дверь резко постучали, и этот стук отозвался эхом в прихожей.
Ни Хелен, ни Аарон не пошевелились. Хелен придвинула к себе несколько листов и принялась их изучать.
Дверной молоток ударил снова, затем еще раз. Сверху послышался шорох, потом раздались шаги Бриджет.
– Иду! – крикнула она.
Теперь на ней вместо халата были брюки, голубая накидка и туфли на каблуках. Пройдя мимо Аарона, она даже не взглянула на него.
Хелен по-прежнему сидела уткнувшись в бумаги. Аарон услышал мужской голос, а затем кокетливое воркование Бриджет:
– Вы рано приехали. Ученые, понимаете ли, такой нетерпеливый народ!
Что это было – флирт с незнакомцем или так она пыталась поддеть Аарона? Но он был слишком поглощен своими мыслями насчет прочитанного, чтобы отнестись к этому моменту всерьез. Однако ответ Аарону дала появившаяся в холле дородная фигура оценщика. Это был мужчина средних лет, невысокого роста, прижимавший к себе два портфеля. Кроме портфелей у него была еще стопка пластиковых конвертов для бумаг, которые так и норовили выскользнуть из-под левого локтя. Мужчина остановился посреди комнаты, чтобы их поправить, но едва лишь он сделал следующий шаг, как конверты снова показали свой непокорный нрав. В другой ситуации это выглядело бы смешным, подумалось Аарону. В вошедшем буквально все выдавало натуру книжного любителя, буквоеда. Выглядел он совершенно безобидным и даже по-домашнему уютным. Аарон сразу же возненавидел его. Все их представления об уже изученных документах разлетелись в прах из-за трех латинских слов на полях. Алеф мог быть женщиной, а мог и не быть, мог переписывать чужие мысли, которые понимал или не понимал, мог разделять или не разделять идеи Спинозы. Аарон понимал, что эта тайна должна быть их с Хелен достоянием, равно как и честь ее разгадки, но теперь и это стало невозможным, так как документы подлежали изъятию. А если оценщик заметит упоминание о Спинозе, то не исключено, что драгоценные бумаги перехватит какое-нибудь другое учреждение или они осядут в частной коллекции, владелец которой попросту ограничит доступ к ним – если, конечно, такое позволено английским законодательством.
Бриджет провела оценщика за лестницу. Не говоря ни слова, Аарон и Хелен встали со своих мест и двинулись следом. Они поспели как раз в тот момент, когда представитель дома «Сотбис» заглядывал за снятую панель.
Наступило долгое молчание.
– Святые угодники! – наконец произнес оценщик.
Аарон проследил за его взглядом – оценщик сначала оглядел верхнюю, лишь частично освобожденную полку, а затем нижнюю, все еще забитую рукописями. Наконец оценщик с кряхтением выпрямился, не отрывая при этом взгляда от полок. На лице его заиграла мягкая улыбка, от которой у Аарона немедленно заболело в животе.
– Добрый день!
Услышав позади себя голос Хелен, Аарон едва не подпрыгнул от неожиданности. Оценщик повернулся, не успев погасить улыбки:
– О, я надеюсь, вы тот самый историк, о котором мне рассказывала миссис Истон?
– Да, – ответила Хелен. – Рада познакомиться.
Она обратила свой взор на Бриджет, которая поджала губы, как бы говоря: «Ну вот ваша миссия и закончилась».
Но на самом деле в напряженном выражении лица хозяйки дома показалось нечто, что немало удивило Аарона. Что-то в поведении или словах Хелен задело Бриджет, чего раньше Аарон не замечал. Но как бы там ни было, он решил не придавать этому большого значения.
Он думал, что Хелен будет настаивать на продлении срока исследования документов – хоть на час, на полчаса, чего тоже было бы достаточно.
– Ну что ж, – сказала Хелен, обращаясь к Бриджет. – Благодарим вас за терпение. Мы уходим.
Хелен направилась обратно в библиотеку. Аарон дошел с ней до дверного проема и остановился в замешательстве. Хелен собирала вещи медленно, спокойно, с расстановкой. Да и с чего ей волноваться, что бумаги перейдут в чужие руки? Все равно, пока этот вопрос будет окончательно решен, пройдет несколько недель, а то и месяцев.
Аарон оглянулся. Бриджет, стоя на лестнице, рассказывала о планах на ремонт дома, а сам оценщик безуспешно пытался совладать со своими конвертами и папками. Рядом с ним лежала стопка бумаг, прошедших сквозь века, чтобы оказаться здесь, в этом доме. Листы казались совсем хрупкими и таинственными, словно новорожденные младенцы. Аарону Леви, недостойному, посчастливилось хоть несколько мгновений подержать их в руках, и теперь все, что он хотел, – снова осязать эти бумаги своими пальцами.
– Мистер Леви?
Хелен уже стояла с собранной сумкой, перекинув через руку пальто.
«Как командовать подчиненными, – подумал Аарон, – так она мастер. А вот как отстаивать научные интересы, когда нужно, так это, видите ли, нет».
В наступившей тишине оценщик ссыпал на стул прозрачные конверты, а затем с трудом опустился на колени, чтобы снять с полки первый документ. И тут Бриджет весело улыбнулась Аарону.
Он встретил ее улыбку равнодушным взглядом и направился в библиотеку. Там Аарон сложил свои заметки, отключил ноутбук и вскоре присоединился к Хелен, ждавшей его у выхода. Дверь за ними захлопнулась – не иначе как Бриджет, предположил Аарон.
Он поравнялся с Хелен на дорожке, что вела от дома. Несмотря на холод, та все еще держала пальто на согнутой руке.
– Значит, вы хотите уйти просто так? А потом ждать и надеяться, что, может быть, нам предоставят возможность еще раз поработать над этими бумагами?
Снег перестал. Земля покрылась тонким белым налетом, а голые ветви деревьев щелкали друг о друга на ледяном ветру.
– Нет. Но я не хотела долго спорить и привлекать внимание к тому, что мы с вами нашли на полях. Оценщик может этого не заметить. Не каждый специалист, пусть он даже от «Сотбис», сможет найти связь между фразой Спинозы и тремя случайными латинскими словами.
Хелен плотнее застегнула воротник и обернулась назад.
– А нам с вами удалось.
«Запоздалый комплимент», – подумал Аарон.
– Но, мэм, если эксперт от «Сотбис» обнаружит эту пометку, – возразил он, – и решит, что кто-то в лондонской еврейской общине мог обсуждать идеи Спинозы до того, как тот опубликовал их, мы вряд ли снова получим свободный доступ к ним. А их цена вообще станет запредельной. Джонатан Мартин, конечно, попробует уломать вице-канцлера, но и у него не бесконечные возможности.
Уже смеркалось, и в сумерках каменные стены дома приобрели голубоватый оттенок. Там, в библиотеке, оценщик вот-вот приступит к работе. И мысль о том, что эти драгоценные бумаги скоро увезут отсюда, что чудом обретенный тайник останется пустым, наполнила душу Аарона иррациональной тоской.
Он с удивлением заметил, что Хелен смотрит на него едва ли не с сочувствием.
– Да что там, – сказал Аарон, несколько сбитый с толку ее взглядом. Он старался держаться бодро, хотя сил на это почти не было. – По крайней мере, у нас есть преимущество перед другими исследователями, которые этих бумаг и в глаза не видели.
Он думал, что Хелен тут же разразится проповедью о пользе совместных научных исследований, что вернуло бы ему привычное состояние духа, но Хелен лишь мрачно улыбнулась, как бы показывая, что оценила его соревновательный порыв.
Крышу и стены большого, выветренного строения уже поглощала вечерняя тьма. Аарон застегнул куртку и уставился себе под ноги. Когда-то, более трехсот лет тому назад, по такой же заснеженной земле ходили обитатели этого дома. Он ощутил смутное желание увидеть воочию этих людей, пообщаться с ними, как будто это могло согреть его душу и изменить ее неведомым ему самому способом.
– А, все это чепуха, – сказал он, сам не понимая, что имеет в виду: письмо Марисы, довольную улыбочку эксперта или утраченные рукописи. Или свою собственную нежданную скорбь.
Хелен двинулась по тропинке к калитке, и ее трость оставляла на снегу маленькие круглые следы. Аарон пошел следом, стараясь подладиться под ее шаг.
– Зачем, – вопросил он, чувствуя, как голос его начинает крепнуть, – кому-то в еврейской общине изучать труды Спинозы, не говоря уже о том, чтобы записывать его слова? Все контакты со Спинозой и изучение его работ были запрещены. И, как я понимаю, запрет выражался в самых жестких выражениях, на которые только были способны раввины.
Хелен внезапно остановилась, опершись на трость. Аарон подумал было, что она решила перевести дух, но тут увидел ее глаза. Их васильковый цвет стал необычно ярким, а лицо словно ожило под лучами заходящего солнца. Теперь она совсем не походила на бледную ведьму, мучившую Аарона последние три дня. Ее глаза смотрели внимательно, и их выражение сочетало скорбь и дерзновение.
Аарону было чуждо умение промолчать, когда надо. Но в тот момент на него снизошло озарение, и он был благодарен, что удержал язык за зубами.
– Не стоит недооценивать силу и страсть одинокого ума, – твердо произнесла Хелен.
Затем она взмахнула тростью и пошла по дорожке впереди Аарона.
Часть вторая
Глава десятая
Она приложила руки к неровной поверхности оконного стекла.
Внизу тек поток искривленных игрой света прохожих. Но никто не поднимал головы, чтобы увидеть бледное небо или заглянуть к ней в окно.
Откуда эта тоска?
Она отошла от окна. Потерла руки, чтобы согреться. По всему Лондону распространялись слухи о падении сына лорда-протектора. Лавочники говорили о грядущих переменах. После отречения младшего Кромвеля уже шли разговоры о скором открытии театров и разрешении азартных игр. Жизнь понемногу возрождается, бросая вызов болезненной скованности пуритан. Возможно, скоро отменят и пуританское платье, и снова на улицах запестрят яркие ткани и ленты. А быть может, на престол вновь взойдет король. Впрочем, что с того? Какое ей дело до Лондона и перемен?
Видимые сквозь толстое стекло, фигуры на улице причудливо изгибались, вытягивались, а затем, казалось, взлетали, изогнувшись в воздухе, словно духи или ангелы, стремящиеся по своим делам в недоступные ей миры.
В ее жизни остался лишь огонь, мерцавший в тихой и уютной библиотеке раввина.
Она спустилась по лестнице.
Голос раввина то возвышался, то затихал. Спустя мгновение ребе подтягивали два неуверенных голоса его учеников. «Моисей обрел Тору на Синайской горе».
Сколько же раз она слышала, как эти слова, уступая терпеливым настояниям ребе, повторяет Исаак? А как бы он смеялся, увидев то, что открылось сейчас ее взору! Двое молодых людей – братья Га-Леви, с уже пробивающимися бородами, – декламировали слова, которые вообще-то изучали сопливые мальчишки, только прошедшие свою первую стрижку[16].
На долю секунды ее память воскресила мальчишеский распевный звук голоса Исаака. Она так крепко сжала перила лестницы, что побелели пальцы.
Ей хотелось сжать весь мир до размера булавочной головки.
Оттолкнувшись от перил, словно от причала, она прошла в пока еще достаточно освещенную комнату, села за стол и принялась переписывать письмо, которое еще утром ей надиктовал ребе. Работая, она совсем не обращала внимания на любопытные взгляды братьев Га-Леви. Тем временем раввин изрек следующую фразу, которую заставил их повторить. Один из братьев что-то пробубнил вслед за учителем, второй же молчал.
Раввин остановился, ожидая, пока второй ученик не повторит сказанное.
– А я не расслышал, что вы сказали, – реагировал старший брат, даже не стараясь скрыть своего равнодушия.
Неужели он думал, что слепота раввина скроет от него подобную грубость?
Однако Га-Коэн Мендес просто еще раз прочитал строку, и старший брат монотонно отчеканил требуемое. К нему тотчас же присоединился голос младшего, как бы извиняясь за невнимательность брата.
Эти темноволосые юноши были сыновьями купца Бенджамина Га-Леви. Если верить Ривке, их отправили на учебу к раввину лишь потому, что купцу уж очень хотелось польстить богатому племяннику раввина Диего да Коста Мендесу, вместе с которым он много вложил в торговлю в Новом Свете. Эстер ненадолго отвлеклась от своего занятия, чтобы получше рассмотреть братьев. Младший был худощав, бледен лицом и имел внешность крайне нервного человека. Сначала он мельком взглянул на учителя, затем его взгляд метнулся к старшему брату и в заключение остановился на Эстер. Но, едва встретившись с ней глазами, младший тотчас же перевел взор на старшего брата, как бы прося совета, что делать дальше.
За старшим Эстер могла наблюдать совершенно свободно – он откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Ему явно было скучно. Ребе тем временем продолжал чтение.
В следующий раз, когда Эстер оторвалась от работы, она увидела, что старший брат подался вперед и смотрит прямо на нее. Его карие с зеленым оттенком глаза светились пронзительно и непреклонно. Они напоминали подернутую патиной латунь. Он выглядел выше и плотнее младшего брата, а его нижняя челюсть говорила о том, что он привык к незамедлительному исполнению своих желаний.
– Кофе! – приказал старший брат, и его голос перекрыл бормотание раввина.
Эстер рванулась было со своего кресла. Ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что приказание адресовано не ей, а Ривке.
Затем наступила тишина, прерываемая лишь треском поленьев в камине. Юноша слегка улыбнулся Эстер. «Вот мы смотрим друг на друга, – казалось, говорила эта улыбка, – а слепой раввин и не знает». Впрочем, что из того, что он улыбался? Так, только лишь скрасить скуку, потому что старший Га-Леви явно не считал Эстер себе ровней.
И тем не менее Эстер невольно выпрямила спину. Негодование в ее душе смешалось с любопытством.
Раввин тем временем продолжал.
– Мудрецы дали три совета, – вещал он. – Первый: будьте умеренны в суждениях. Второй: возьмите себе много учеников. И третий: возведите ограду вокруг Торы.
Старший Га-Леви все еще лениво смотрел на нее. Он растянулся в кресле, словно утомленный его теснотой, и вздернул подбородок.
Младший неуверенно перевел свой взгляд на Эстер.
Младшего звали Альваро. Старшего – Мануэль. Она ответила ему ледяным взглядом. Мануэля, видимо, позабавила ее непокорность, и он чуть приподнял брови. Так они и играли друг с другом в гляделки, совершенно позабыв о младшем брате.
– Возведи ограду вокруг Торы, – повторила она, не опуская глаз. – Смысл изречения: установи требования, выходящие за рамки Божьих законов. Это показывает рвение мудрецов следовать слову Бога и их желание, чтобы даже тот, кто оступился, выполняя эти дополнительные требования, не рисковал нарушить Божественную волю.
Раввин повернулся в ее сторону и мягко произнес:
– Эстер, я уверен, что Альваро и Мануэль способны истолковать этот отрывок и без твоей помощи.
Она покраснела, но не стала принимать упрек близко к сердцу. Однако от взгляда Мануэля внутри нее пробудилось смутное ощущение голода. Но, по крайней мере, она хотя бы дала понять Мануэлю, что думает о его грубом поведении. Ребе не стоило закрывать глаза на выкрутасы своих учеников, и в этом с ней соглашалась Ривка. В тот же момент, будто вызванная этой мыслью, а не криком Мануэля, та появилась в комнате. Сначала она поухаживала за раввином и только потом поставила по чашечке перед братьями. Эстер знала, с какой болью дается Ривке необходимость поить кофе учеников ребе. Драгоценные зерна, по ее мнению, предназначались только для хозяина в качестве лекарства. И хотя племянник раввина выплачивал им неплохое содержание, каждое месячное поступление воспринималось Ривкой как последнее. Каждую монету она проверяла лично и пересчитывала деньги с таким подозрением, что посыльный бормотал что-то насчет ведьмы-еврейки. Но даже сварливая Ривка понимала, что связи и деньги семьи Га-Леви следует уважать, поэтому подавала кофе по первому требованию.
И только потом, выгребая из котелка кофейную гущу, Ривка давала волю языку: «Святой! Блаженный!» Когда она замешивала тесто для хлеба, ее покатые плечи ходили из стороны в сторону в такт движению рук, и служанка нарушала тягостное молчание, обращаясь к Эстер:
– Они променяли свою веру на золото!
Говоря по правде, Эстер всегда казалось, что Ривка осуждала любого португальского еврея, которому удалось избежать смерти, будь то через искреннее обращение, либо просто притворившимся католиком уже здесь, в Лондоне. Только те, кто был убит или чудом выжил – как, например, раввин, – пользовались у Ривки подлинным уважением. Изгибая свою толстую спину, тряся выбившимися из-под платка жидкими прядями, Ривка месила тесто с уверенность человека, который знает, что смерть приходит в виде летящих на тебя конских копыт и дубин, а не с предложением выбора. По ее мнению, инквизиция сделала всем сефардам подарок, в котором другим, в том числе и евреям-тудеско, было отказано, подарив возможность выбрать смерть, вместо того чтобы та пришла без предупреждения. Для Ривки и ее польских родственников смерть означала сметающий все на своем пути погром, а отнюдь не священника, предлагающего отречься от иудаизма и таким образом сохранить себе жизнь. Как-то раз, отжимая мокрое белье на чердаке, она сказала:
– В моей деревне все погибли, даже не успев помолиться. Да, так все и было: пришли мужики с дубинами, и деревни не стало.
Эстер ждала продолжения, но Ривка молчала, склонившись над чаном для стирки. Внезапно в воду брызнули тяжелые, похожие на дождевые, капли.
Однако если Мануэль Га-Леви и знал, что Ривка считает его блаженным, то относился к этому равнодушно. И теперь, поднеся чашку к губам, он разом выпил все и скомандовал:
– Еще!
Ривка приняла от него посуду.
Раздался стук в дверь.
Не выпуская из руки чашку, Ривка отворила дверь. Выражение ее лица мгновенно изменилось, словно задули свечу.
– И что же?
Высокий приятный голос напоминал закрученную спиралью ленту. К тому же голос был хорошо знаком, но Эстер все равно удивилась, услышав его на пороге дома раввина.
– Вы разве не получили наше письмо о том, что мы зайдем к вам?
Эстер уже давно перестала поражаться способности Ривки становиться непроницаемой перед лицом амстердамских богачей, никак не реагируя ни лицом, ни телом на их претензии. И теперь с совершенно бесстрастным видом она шире распахнула дверь, впустив в дом дочь племянника раввина Марию да Коста Мендес. Сзади показалась ее мать, Кэтрин да Коста Мендес, распекавшая свою дочь слабым голосом:
– Мэри, ты что же, не придумала ничего лучше, как вручить наше письмо тудеско?
Мэри что-то промямлила в ответ, но голос ее матери продолжал гудеть, прерываемый длинными паузами:
– В следующий раз, Мэри… попроси посыльного… вручить письмо… тому, кто умеет читать!
Эстер на мгновение увидела, как исказилось лицо Ривки, словно от попадания стрелы, но едва женщины переступили порог, оно снова сделалось невозмутимым.
Мать и дочь вошли в комнату. Их элегантные юбки из темной ткани покачивались наподобие колоколов в такт их шагам. Платье Мэри было зашнуровано очень туго, являя взору пышную грудь и белые плечи. Пухлое лицо обрамляли шикарные локоны. Она с жадным любопытством обвела взглядом комнату. Тем временем Кэтрин да Коста передала Ривке лисью горжетку. Еще при входе она сбросила на руки служанке свой плащ и оказалась в тяжелой юбке с фижмами, щедро расшитой серебряной нитью. В памяти Эстер неожиданно воскрес Исаак, который называл таких модниц «tapecaria andadoria» – «ходячий гобелен». Однако тяжелое дыхание Кэтрин, которое было слышно через всю комнату, заставило Эстер усомниться, что ее здоровья хватит надолго, чтобы выдержать вес такого наряда в лондонском климате.
– Кофе, – не сказала, а выдохнула Кэтрин в сторону Ривки.
Та исчезла на кухне.
В суровом молчании Кэтрин оглядела жилище раввина. За исключением глубокого кивка в синагоге или на улице, она никак не проявляла свой интерес к жизни родственника мужа. Даже в небольшой общине португальских евреев семья да Коста Мендес держалась обособленно. Кэтрин, наверное, была единственной из синагогальных матрон, кто совсем не интересовался сплетнями – Эстер не раз замечала, как она неодобрительным взглядом буквально выдергивала Мэри из шепчущейся толпы. Кроме того, семейство да Коста Мендес никогда не приходило в синагогу пешком, хотя этим не гнушались даже самые богатые евреи. Прихожане уже привыкли к появлению этой троицы, вылезающей из роскошной кареты – и даже в шаббат! Первым появлялся дородный, но энергичный Диего, обутый в башмаки на деревянной подошве, украшенный седой шевелюрой; затем неспешно появлялась Кэтрин, на вид гораздо старше своего мужа, словно годы бежали для нее быстрее. И наконец, коснувшись брусчатки сначала носком туфли, а потом пяткой, уверенная в том, что на нее смотрят, небрежно опираясь белоснежной рукой о борт кареты, выходила единственная дочь Кэтрин, которой удалось пережить всех своих братьев и сестер.
Послышался голос раввина (разглядывая гостей, Эстер даже забыла о его присутствии):
– Кого я имею честь приветствовать в моем доме?
Кэтрин да Коста Мендес царственно повернула голову и посмотрела на ребе. Видимо, она не привыкла объясняться сама, потому что кивком подозвала к себе Мануэля.
Братья встали одновременно – Альваро нервно улыбаясь, а Мануэль неторопливо, хотя и с уважением.
– Кэтрин да Коста Мендес, – объявил Мануэль низким торжественным голосом. – И ее прекрасная дочь Мэри.
В последних словах юноши послышалось что-то похожее на насмешку. Эстер заметила, что лицо Мэри покрылось румянцем.
– Приветствую вас, дядюшка, – по-португальски произнесла матрона.
Раввин встал со своего кресла. Прошло довольно долгое время, прежде чем Кэтрин догадалась, что именно от нее требуется, шагнула вперед и милостиво вложила свою руку в перчатке в его ладонь для поцелуя.
– Добро пожаловать в дом, который ваша семья любезно предоставила нам, – произнес раввин, усаживаясь обратно.
Кэтрин раскрыла было рот, чтобы ответить, но первой заговорила ее дочь, обращаясь к Эстер.
– А мы приехали, чтобы повидать вас! – сказала она так, словно это было бог весть какой радостью.
До сих пор к Эстер никто не приходил, и она не могла даже представить, что от нее могло понадобиться Мэри.
– Но я еще не закончила, – произнесла она, указав на перо и бумагу. – Я переписываю для ребе…
Однако раввин движением головы показал, что Эстер не удастся избежать разговора.
Она встала со своего места, оправила юбку и последовала за женщинами в маленькую боковую комнатку, где Ривка уже поставила на столик две чашки кофе – причем, как обратила внимание Эстер, недостаточно горячего. В комнате не было печки, отчего чувствовались холод и некоторая затхлость. К тому же Ривка обычно держала дверь сюда закрытой, чтобы не уходило тепло из комнаты раввина. Кэтрин заняла стул побольше, что стоял у окна. Мэри плюхнулась на сиденье поменьше, и ее юбка заняла почти все пространство вокруг, оставив лишь чуть-чуть свободного места.
– Присаживайся, – пригласила Мэри.
Эстер опустилась на банкетку. Мэри торжествующе посмотрела на мать, как будто покладистость Эстер явилось весомым аргументом в каком-то их споре, о котором сама Эстер не имела никакого понятия. Затем, придвинувшись поближе, так что складки ее платья совсем закрыли жалкий муслин юбки Эстер, Мэри заглянула ей в лицо. Эстер невольно подалась назад, пока ее туфля не уперлась в деревянную ножку банкетки.
– Как вам кофе? – раздался равнодушный голос Ривки, которая стояла у порога, заложив руки за спину.
В ее интонации не слышалось вопроса, и женщины ничего ей не ответили.
– Сколько тебе лет? – внезапно спросила Мэри.
– Двадцать один, – ответила, немного замявшись, Эстер.
– Всего-то? – недоверчиво протянула Мэри.
Кэтрин бросила взгляд на дочь:
– Я же говорила тебе.
Губы Мэри надулись – она думала, что Эстер гораздо старше.
– Но волосы!
Эстер непроизвольно потянулась рукой к голове, и Мэри рассмеялась:
– Да ты только взгляни на ее волосы, мама! Она ж наполовину седая, будто ей под шестьдесят! Только брови черные. Да ей бы напялить парик, и она вполне сошла бы за джентльмена-роялиста.
Она дернула Эстер за выбившуюся прядь.
– Или, может, это у тебя парик, а, вздорная ты девица?
Лицо Мэри сияло от ощущения собственной дерзости. Она взяла Эстер под руку, словно та была ей приемной дочерью.
– Ну что ж, – сказала Мэри. – Цвет волос можно и восстановить. Так что скоро ты снова станешь черненькой; а то и выбрать любой другой цвет.
Кэтрин, глядя на дочь, нахмурилась, а затем обратилась к Эстер:
– Скажи, а как ты проводишь свободное время? Как развлекаешься?
Наступила тишина.
– Как я развлекаюсь? – переспросила Эстер.
Кэтрин нетерпеливо взмахнула рукой.
– Да никак.
– Так, понятно, – приподняла брови Кэтрин.
– Я не совсем понимаю сути нашего разговора, – сказала Эстер, осторожно высвобождая руку из хватки Мэри.
– Что ж, я объясню, – Кэтрин, выпрямилась и, преодолев одышку, продолжила: – Лондон жаждет безумия и сумасбродств. И я не считаю это чем-то плохим. Город был отравлен моралью, и теперь люди хотят избавиться от пуританских обычаев. А наша Мэри очень увлекающаяся.
Некоторое время Кэтрин смотрела в стену, словно перед нею было окно. Но, как поняла Эстер, этот ступор был лишь способом восстановить дыхание после произнесенной тирады. Даже сквозь толстый слой пудры на лице Кэтрин проступали следы тяжкого напряжения. Эстер захотелось встать, расшнуровать туго затянутый корсет и погладить Кэтрин по широкой спине. Что-то сжалось у нее в груди. Она и не подозревала, что у нее все еще осталось это чувство – желание заботиться о матери.
– Мэри очень любит, – снова заговорила Кэтрин, – быть впереди каждого нового веяния. Но ведь любая молодая женщина, которая намеревается выйти замуж, должна появляться в обществе. В разумных, конечно, пределах.
Эстер заметила, что лицо Кэтрин выражало не нежность, а скорее усталость и страх, которые, казалось, давно победили все материнские чувства.
– Так вот, – продолжала Кэтрин, – моей дочери нужна компаньонка. Как ты, возможно, заметила, я не расположена сопровождать Мэри в ее разъездах по Лондону.
Кэтрин пристально посмотрела на Эстер и отвернулась.
– Мне трудно дышать. Деревенский воздух пошел бы мне на пользу, но у мужа много дел в Лондоне…
В наступившей тишине слышалось тихое дыхание Мэри. Эстер прикрыла глаза, чтобы лучше слышать этот звук. Он напоминал ей дыхание брата, и в ее голову закралась нелепая мысль – а что, если у нее теперь будет сестра?
– Я не смогу быть компаньонкой Мэри, – быстро произнесла она, чтобы отогнать от себя глупую надежду. – Ребе требует, чтобы я работала на него.
– Ребе, – заметила Кэтрин, – отпустит тебя, если мы потребуем. Я думаю, что он понимает, что должен отблагодарить нас хотя бы так, – сухо добавила она, красноречиво обведя рукой комнату.
Мэри снова посмотрела на Эстер:
– Ей нужно научиться одеваться в английской манере.
– Мы позорим их, – вдруг бухнула Ривка со своего места у стены.
Эти слова адресовались Эстер, и яростный взгляд маленьких карих глаз служанки сразу же вывел девушку из состояния задумчивости.
Кэтрин слегка приподняла брови и заговорила, обращаясь к Эстер, будто игнорировать грубость служанки было правилом хорошего тона.
– Дело тут не в тщеславии, – спокойно сказала она. – Хотя тебе могло показаться и так. Ты все еще иностранка и не привыкла к лондонским обычаям. Мы… – она медленно повела рукой, – мы одеваемся и говорим как англичанки. А вы приплываете сюда из Амстердама, обустраиваетесь в доме, который предоставил мой муж, и продолжаете одеваться так, что вам впору вешать на спину табличку с надписью «еврейка». Я считаю, что это ваше дело, хотя другие со мной не согласны. Но если ты будешь сопровождать мою дочь, то мне не безразлично, как ты выглядишь.
– Мама, это касается и меня, – вмешалась Мэри, причем ее голос зазвучал еще приятнее и резче. – Я согласна с остальными. Эти двое нас просто позорят.
Казалось, она возмущена и одновременно озадачена нежеланием Эстер сопровождать ее по Лондону.
– И вот теперь, – продолжала она, – когда все знают, что в Лондоне живут евреи, ты хочешь, чтобы дамы, прогуливающиеся по Сент-Джеймс, говорили, что местные еврейки одеваются как…
Она помедлила, затем указала на Ривку в чепце и рабочем платье и на Эстер, которая немедленно вспыхнула, поняв, насколько убого выглядит ее наряд.
– Да, одеваются как золотари!
Мэри на секунду замолчала, дав присутствующим насладиться сравнением. Ее круглые щеки, розовые губы и темные брови над блестящими черными глазами казались необычайно красивыми. Но Эстер обратила внимание на то, что сверкающий взгляд Мэри был направлен не на мать.
Видимо устав от своей вызывающей позы, Мэри покопалась в матерчатой сумочке, что лежала подле нее. Затем она выпрямилась, и ее палец с силой прошелся по губам Эстер, размазывая что-то скользкое.
Увидев, как шарахнулась от нее Эстер, Мэри снова рассмеялась.
– Да это же розовая марена, – сказала она. – Вот, смотри сюда.
С этими словами она сунула Эстер стекло в деревянной раме, достаточно широкое, чтобы уместиться на ладони.
Подрагивающее в руке зеркало явило Эстер незнакомый образ, украшенный блестящими темно-красными губами. На какое-то мгновение из зеркала на нее взглянула мать: ниспадающие волосы, черные и опасные глаза. С тех пор, как она последний раз смотрела на себя в зеркало, ее лицо сильно похудело, что сделало сходство с матерью почти портретным. Судя по остававшимся на расческе волосам, прошедшие после пожара годы не прошли бесследно, – но вот то, что она увидела теперь, поражало. Это была настоящая серебряная буря. Эстер невольно дотронулась до нескольких прядок. Все было так, как сказала Мэри, лишь изогнутые брови оставались черными. Лицо было молодым, а вот макушка – старушечья. Неудивительно, что Мэри не смогла угадать ее возраст.
Из зеркальца на нее смотрели большие серьезные глаза отца и широко улыбался рот матери.
– Теперь от тебя будут добиваться поцелуев, – хихикнула Мэри.
Эстер вытерла губы кончиками пальцев. Ей хотелось сказать Мэри что-нибудь резкое, но она никак не могла подобрать слов.
– Ай, зачем ты стерла помаду? – вскрикнула Мэри.
– Да потому что она куда мудрее своей матери, – буркнула Кэтрин.
Эстер должна была понимать, что дурная репутация ее матери последует за ней в Англию. Пойманная в ловушку собственной ярости, Константина сверкает глазами и бросается на все, что видит. Красота и злоба сплелись воедино.
Тем временем Кэтрин, наклонив голову, внимательно изучала застывшую фигуру девушки и, казалось, увидела в ней что-то такое, что ее успокоило.
– Нет, – сказала она с расстановкой. – Эта девушка не будет подражать своей матери, хотя и унаследовала ее красоту.
Мэри оставила кокетливый тон и нетерпеливо спросила:
– Значит, она сможет быть моей компаньонкой?
Кэтрин медленно и задумчиво пошевелила в воздухе пальцами, как будто что-то ее еще тревожило.
– Ну что еще, мама? – ворчливо осведомилась Мэри. – Ты про ее брата думаешь?
Кэтрин только собиралась с ответом, но Эстер уже охватил гнев. Оттолкнув руку Мэри, она встала. Да как эта женщина в щегольском платье смеет судить о жизни и смерти Исаака? Но не успела Эстер раскрыть рот, как Кэтрин решительно кивнула:
– Я разрешаю.
– Нет!
Эстер так крепко сжала кулаки, что ногти впились ей в ладони.
– Эстер?
Надменность исчезла с лица Мэри, и теперь она выглядела потерянной. Ее замешательство несколько смягчило Эстер.
– Я не могу, – выдавила она.
Кэтрин встретилась взглядом с глазами Эстер, словно увидела в ней нечто заслуживающее уважения.
– Можешь, – произнесла она. – У моей дочери такой характер, что иногда ей требуется присутствие рядом человека, лишенного глупого тщеславия. Такого, как ты. У тебя нет тщеславия, но нет и перспектив в жизни. Я предлагаю подходящее дело, которое к тому же повысит твои шансы.
Ну да. На удачный брак.
Кэтрин приподняла брови, ожидая выражения признания ее мудрости.
– Ты молода, – продолжала она спустя мгновение. Голос ее звучал безо всякой нежности, и Эстер задумалась – сколько же дочерей пришлось похоронить этой женщине? – Судьба еще может смиловаться к тебе.
Мэри негромко вскрикнула. Обернувшись, Эстер заметила на ее лице похожее на зависть выражение, словно она догадалась, что только что между ее матерью и Эстер произошло нечто недоступное ей.
Кэтрин прикрыла глаза и кивнула: мол, дело решено.
– Ты немедленно отправишься к портнихе и закажешь пристойное платье.
Кэтрин наклонилась вперед и сделала знак рукой. Чтобы встать, ей требовалась помощь служанки.
Ривка, погрузившись в полное молчание после неожиданной тирады – Эстер даже забыла о ее присутствии, – шагнула вперед и помогла Кэтрин подняться с банкетки.
Некоторое время Кэтрин стояла напротив Эстер. Ее тугой лиф растягивался при каждом вдохе. Что-то мелькнуло на ее лице под толстым слоем пудры – веселое и одновременно заговорщицкое, но тотчас же и пропало. Обмякнув от усталости, Кэтрин взглянула на руку Ривки и отвернулась.
Мэри, поддерживая мать, двинулась к ожидавшему их экипажу. На полпути она остановилась, с опасением взглянув на закопченную каменную стену, которая перекрывала один конец улицы, на нависшие над головой балконы и бледно-серый дым, поднимавшийся от труб кожевенных заводов и застилавший узкую полоску чистого неба.
Раввин все еще сидел в своей комнате напротив камина и читал братьям Га-Леви. «Мир стоит на трех столпах, – говорил он, – изучении Торы, поклонении Богу и сотворении добра». Последние слова ребе перекрыл дикий грохот – это Мануэль уронил на пол свою книгу.
– Прошу прощения, – произнес он бесцветным голосом.
Наступило недолгое молчание, после чего раввин изрек:
– На сегодня урок окончен.
Если даже он и догадывался, что Мануэль намеренно уронил книгу, то его лицо ничем не выдало этой догадки. Братья накинули свои плащи, и раввин позвал Эстер. Однако, вместо того чтобы поинтересоваться целью и деталями визита родственниц или отмести их претензии на саму Эстер, на что та в глубине души надеялась, он сказал:
– Комментарии отданы в переплет уже две недели назад. Пора бы их забрать.
Это был третий комплект книг, которые раввин выписывал из Амстердама. Такие сочинения предназначались для учеников очень высокого уровня подготовки, каковых в Лондоне не было. Это обстоятельство всегда смущало Эстер – неужели ребе не понимает, что здесь некому читать такие книги? Впрочем, если учитель надеялся, что на этих мощеных улицах ни с того ни с сего прорастет целая плеяда ученых юношей, то это будет только к ее выгоде.
– Я думала, Ривка… – начала было Эстер.
Однако раввин сурово покачал головой, как будто визит да Коста Мендес заставил его наконец признать то, что он и так прекрасно знал: Эстер боялась Лондона. Шли дни, а она не могла даже переступить порог дома, как бы отгораживаясь от города, поглотившего ее брата. Ей стал невыносим дневной свет, и Исаак непременно презирал бы ее за это. Ее отразившаяся в зеркале Мэри бледность только подтверждала такую догадку.
– Эстер! – позвал раввин.
Он указал своими длинными пальцами на высокую полку позади себя. Эстер отсчитала столько, сколько сказал ей учитель, и ссыпала монеты в кошель. Потом она поправила застежки плаща и вышла на улицу, съежившись от неожиданного холода.
Улица выглядела безлюдной. С одной стороны ее перегораживала каменная, потемневшая от времени и копоти стена. На булыжники мостовой падали тени от многоэтажных домов, причем каждый следующий этаж нависал над предыдущим, словно старался побольше затемнить улицу. Между галереями последних этажей виднелась узкая полоска неба, от которой веяло безнадежностью.
Переплетная мастерская, о которой говорил раввин, находилась где-то в Саутварке. Но Эстер знала только, как дойти до реки. Она немного поколебалась, а потом быстро перешла на более оживленную улицу, как будто скорость передвижения могла уберечь ее от прикосновений чуждого города.
Края мостовых были завалены мусором, и с каждым шагом ей в нос шибало новыми ароматами улицы – изволь дышать не дыша… Город, опасный и грязный, навалился на нее, оплел грязными улицами, на которых она потеряла Исаака. Сыновья Га-Леви должны были уже свернуть в переулок за Цехом суконщиков. Эстер ускорила шаги. Хоть она и не очень-то доверяла Мануэлю, но ей легче было спросить дорогу у него по-португальски, чем у кого другого по-английски.
Свернув за угол, она увидела Мануэля и Альваро. На улице они смотрелись куда представительнее, чем на уроке у раввина.
Младший, заслышав стук ее туфель, обернулся. Застенчиво улыбнувшись, он остановил старшего брата, положив свою руку на его рукав. Мануэль обернулся и поприветствовал Эстер кивком, как бы не веря в то, что она осмелится разыскать его. Он удивленно вскинул брови.
– Где тут переплетная мастерская Чемберлена? – бухнула Эстер, отставив церемонии.
– Через реку будет, – ответил Мануэль по-португальски, но с английским акцентом.
Он показал на дорогу, в направлении которой они двигались.
– От главной улицы второй поворот налево. Сразу за хлебопекарней.
Эстер коротко кивнула.
– И будь внимательна, – добавил Альваро, – не пропусти час закрытия ворот, а то всю ночь проведешь за городом.
Я однажды опоздал, и ко мне пристал местный мальчишка с дрыном.
Рассказывая эту историю, Альваро подался к Эстер, словно ища у нее защиты или утешения.
– Он размахивал своей палкой так близко от меня, что я чувствовал ветер. А его друзья кричали, что евреи – прирожденные убийцы и что мы помогли мятежникам отрубить голову последнему королю.
Тем временем Мануэль внимательно наблюдал за Эстер.
– Obrigada, – сказала она по-португальски. – Спасибо за предупреждение.
Альваро покраснел, как вареный рак, и стал разглядывать свои модные ботинки с подвязанными деревянными подошвами.
Мануэль обворожительно улыбнулся Эстер, как будто услышал смешную шутку.
– Они хотели, чтобы Альваро снял штаны, – сказал он по-английски, не утруждая себя переводом. – Им было интересно посмотреть, как выглядит еврей.
Румянец мигом сошел с лица Альваро.
– Я тогда убежал, – просто сказал он, и Эстер увидела, что Альваро давно смирился с удовольствием, которое старший брат получал, унижая его.
– Obrigada, – повторила она, обращаясь к младшему. – Еще раз спасибо, что предупредил.
– Он наяривал, как побитый щенок, – сказал Мануэль.
Альваро и был щенок. Эстер едва сдержалась, чтобы не кивнуть. Однако старший братец был уж слишком жесток к нему.
– А ты бы не побежал? – спросила она Мануэля с лукавой улыбкой.
Она некогда дала себе зарок не поступать так, но в тот момент, когда она смотрела на Мануэля Га-Леви, ей хотелось, чтобы его младший брат Альваро увидел, как с физиономии старшего сползает ухмылка.
– Может, тебе стоило остаться и спустить портки, как они хотели.
Эстер скользнула взглядом к талии Мануэля, а потом еще ниже и вновь подняла глаза, чтобы встретиться с его непостижимым и таинственным взглядом.
– Готова биться об заклад, что ты ничем бы не отличался от обычного англичанина.
Мануэль издал удивленный звук. Его зелено-карие глаза остановились на Эстер. Но она не отвела взгляда, и обжигающее пламя, бушевавшее в ее душе, не лишило ее самообладания. Эту способность Эстер унаследовала от матери, но никогда не испытывала необходимости пользоваться ею. И если даже она правильно догадалась, что лондонская община не подвергала своих детей обрезанию, она не придавала этому обстоятельству особенного значения. Выражение лица Мануэля изменилось – теперь он как будто заново оценивал Эстер. Казалось, ему хотелось ударить ее за то, что она высмеяла его как еврея, но, с другой стороны, ему явно понравилось, как Эстер прошлась взглядом по его фигуре.
Внезапно в ее памяти возник образ матери с ярко накрашенными губами, виденный в карманном зеркальце, и лишил ее всякой решимости. Эстер повернулась и пошла прочь.
– Я слышал о твоем брате, – крикнул ей в спину Мануэль. – Он был не слишком примерным сыном Израиля, да? Это ж надо же – сбежать из дома своего учителя и якшаться с докерами, как скотина!
Эстер шла не оглядываясь.
Улицы то сужались, то внезапно расширялись, заполняясь людьми. Вот из дверей высочил мальчишка и куда-то понесся с отрезом ткани. Впереди вышагивали опрятно одетые служанки со свертками, прачки тащили корзины с грязным бельем. Мимо Эстер пронеслась карета, причем так близко, что она почувствовала, как дохнуло теплом от разгоряченной лошади. У входа в таверну кто-то громко захохотал, а из темных окон пахнуло маслянистым запахом, от которого Эстер стало тепло и скрутило желудок.
Отчего она стала на путь своей матери, хотя так долго старалась избежать его? Ведь даже такая мелочная и тщеславная девица, как Мэри, и то прекрасно понимала, насколько опасно рисковать своей репутацией.
Зеленое платье матери… Этот образ стал для Эстер подобным глотку крепкой водки. Она позволила себе еще одно воспоминание – голос, – и снова ожог: «Эстер, ты такая же, как и я».
Она оскорбила Мануэля Га-Леви, но не только потому, что он разозлил ее, но и чтобы задеть его самолюбие. Эстер не могла не признаться себе в этом желании. Он не нравился ей, но все же ее тело отозвалось на его вызов, равно как и каждая клеточка ее организма, ее мысли, дыхание, пульс – буквально все чувства проснулись в ней, едва она оказалась в городе, от которого пыталась бежать. Это был Лондон, который забрал жизнь ее брата, Лондон пьяного, бессвязного шепота ее матери. Даже звучащий на улицах язык расшевелил то, что давно скрывалось в ее душе и теперь неслышно и быстро ожило.
И с этим оживлением пришли воспоминания. Как можно было любить такую мать – и как теперь не тосковать по ней? Те кумушки в синагоге, которые говорили, что не хотят иметь ничего общего с Константиной, разве не они с удовольствием обсуждали ее известный всей общине характер? Не они ли охотно посещали дом Самуила Веласкеса, причем не только потому, что он был уважаемым купцом, но главным образом ради возможности полюбоваться диковинной красотой Константины, так соответствовавшей роскошному убранству интерьеров, ощутить одновременно и восторг, и опасность, когда у хозяйки случалось хорошее настроение? Ибо когда Константина Веласкес начинала светиться от счастья, когда она смеялась и играла в гостиной нежнейшие мелодии на спинете, которым научила ее мать; когда выпевала изысканные стихи своим редким легким гортанным голосом, она уже не казалась чужой этому миру, а наоборот – средоточием его души, от которой невозможно было отворотиться. И пусть Константина действительно была вспыльчива и насмехалась над теми, над кем нельзя смеяться; пусть ее бунтарский дух и выражался иногда в кокетстве – она могла пуститься в танец под настроение, приподнимая подол юбки на совершенно непристойную высоту, а разговаривая с мужчиной, могла положить руку ему на грудь, как бы подчеркивая сказанное, и слегка улыбалась, будто не замечая, что бедняга краснеет до невозможности, – но все же большинство гостей понимали терпеливое молчание Самуила и держали рты на замке, пока не выходили из дома.
Одно из самых ярких проявлений бунтарского духа Константины пришлось уже на время Эстер, хотя она была тогда совсем крошкой. Через восемь дней после рождения Исаака Константина стала крестом в дверях спальни, отказываясь отдать младенца для проведения обряда обрезания. К ней послали местных матрон для переговоров – все знали, что в Португалии этот обряд обычно не проводили, чтобы не привлекать лишнего внимания. Конечно, иудаизация теперь выглядела несколько излишней, но разве не являлось обрезание символом обретенной свободы? Константина лишь взглянула на пришедших своими темным глазами и рассмеялась прямо в их серьезные физиономии. Покидая дом Веласкеса, многие плакали и долго обсуждали случившееся для того, чтобы, вернувшись домой, авторитетно сообщить, что у Константины из-за тяжелых родов помутился рассудок.
Дело решить смог лишь махамад[17], издавший херем[18], согласно которому семье отступников грозило отлучение и изгнание из общины. Тогда Самуил отобрал сына у своей жены и, несколько растрепанный после разговора, отправился с ним в синагогу. Вслед ему вниз по лестнице летели проклятия Константины: «Да, конечно, ты же и шагу не можешь ступить без одобрения махамада! И ты теперь цепляешься за иудаизм, как младенец за сиську, – ты уже не тот, кем был раньше! Ты не должен был позволять им ездить на твоем горбу!»
Не успела захлопнуться входная дверь, как Константина велела подать ей бумагу и перо. Быстрым и резким почерком она написала письмо и отправила свою служанку в синагогу с наказом вручить письмо самому достойному на вид раввину, а потом проследить за его выражением лица, когда он будет читать. «И убедись, – крикнула Константина вслед уходящей служанке, – чтобы мой муж тоже видел это!»
Дошло или не дошло послание Константины до адресата, но через час мальчика принесли обратно домой уже обрезанного. Он громко плакал и не мог проглотить даже нескольких капель вина, которым его пытались отпоить. Константина прямо в гостиной поменяла ему пеленки, и, прежде чем препоручить младенца няне, а самой снова приложиться к бутылке, долго укачивала его на руках с какой-то нежной грустью, словно баюкала свой неукротимый дух. Эстер наблюдала за ней с верхней лестничной площадки и, даже когда мать ушла к себе, продолжала сидеть, зажмурившись, представляя себя плачущим младенцем, которого крепко держат на руках.
Когда отец впервые привел в их дом раввина Га-Коэна Мендеса, голос Константины буквально разорвал воздух над головой Эстер:
– Я не разрешала этому человеку переступать порог моего дома!
– Этот человек, – с расстановкой произнес тогда Самуэль Веласкес, – раввин. Он будет заниматься с нашими детьми.
Отец… Густые каштановые волосы, аккуратно подстриженная борода с проседью. Руки, от которых исходил запах анисового масла, кофе и специй, бочки и ящики с которыми он осматривал в порту. Белая блуза, отутюженные брюки, усталые карие глаза…
Первый час, пока Эстер занималась с раввином, отец не выходил из комнаты, словно оберегая их обоих от надвигающейся бури. Лицо учителя поворачивалось в сторону Эстер, напоминая цветок, который медленно следует за движением солнца. Раввин задал ей множество вопросов: знает ли она иврит, какие произведения читала на испанском и португальском? А потом она декламировала ему из принесенной книги, то и дело извиняясь за каждую запинку или ошибку.
Буря разразилась сразу после ухода раввина.
– Не смей говорить со мной так, будто я дура! – орала Константина срывающимся голосом, отчего у Эстер сжималось горло. Одетая в зеленое платье с глубоким вырезом, Константина сжимала холеными руками спинку кресла, где сидела Эстер. – Да, пусть он раввин! Несчастный жалкий человек, потерявший зрение по прихоти священников! И теперь он, да и все остальные хотят, чтобы люди посадили свои чувства на привязь! Никаких визитов, никаких спектаклей, которые нам нравятся, никакой еды, которую хотелось бы попробовать, – и не приведи бог показать свои ноги во время танца!
В комнату, опустив голову, вошла горничная и закрыла окно, хотя тонкое стекло все равно не могло приглушить рвущуюся наружу ярость, к вящему соблазну любопытных соседей.
– Я считаю вопрос о посещении испанских комедий исчерпанным, – сказал Самуил. – Махамад против этого.
– Махамад, – раздалось в ответ из-за спины Эстер, – существует лишь для того, чтобы барахтаться в собственном религиозном дерьме!
– Константина!
– Нет уж! Когда мы с моей матерью бежали из Лиссабона, мы хотели спасти наши жизни. Не еврейские, а обычные, человеческие жизни. Потому что даже если бы мы больше никогда не молились нашему Богу, даже если после пятничного застолья мои тетушки и мать отправлялись бы прямиком на танцы, – Константина быстро подошла к мужу и ткнула его пальцем в грудь, – то и тогда эти попы затащили бы нас в свои пыточные застенки.
Отец отступил перед натиском, и Эстер поняла, что мама пьяна. Отец ничего не сказал больше, но Эстер увидела, как он захлопнул тяжелую дверь своей души, и в комнате сразу стало холоднее.
– Ты привел меня в этот дом как невесту, – кричала Константина еще громче. – И ты решил, что мы должны быть благочестивыми! Но ни один человек – возможно, кроме тебя – не бывает абсолютно благочестивым!
Последние слова Константина произнесла со злорадством.
Эстер положила руки на стол, отвернулась и прикрыла глаза. Ей хотелось понять, что видит раввин за закрытыми веками. И что же, думала она, является истинным значением стиха, который раввин прочитал ей из «Пиркей Авот»? Слова раввина вертелись у нее в уме, словно детали головоломки в поисках соответствующей пары. Что-то в них беспокоило ее, и Эстер не могла привести понятия в соответствие.
– Ты была довольна, когда я нашел для детей учителя французского языка, а для сына – еще и учителя латыни, как и подобает людям нашего положения. И при этом ты хочешь, чтобы я избегал знаний и культуры моего народа. Но ведь твой дед умер не для того, чтобы мы отрекались от наших традиций.
Отец тоже теперь говорил на повышенных тонах. Эстер внутренне содрогалась, ожидая, что он вот-вот выйдет из себя, но все равно прислушивалась к каждому слову.
– В Амстердаме даже женщинам позволено изучать вопросы веры. И если Эстер хочет, то пусть учится. Знаю, многие с этим не согласны, но раввин Га-Коэн Мендес готов взяться за ее обучение. И я, как хозяин этого дома, – голос его сделался мягким, но не утратил решительности, – попросил его заняться ею. Не то чтобы я настаивал, Константина, хотя многие наши соседи считают меня дураком, потому что я терплю твои капризы.
Далее наступила долгая тишина. Эстер вновь зажмурилась и постаралась вспомнить слова, что сказал ей раввин. «Спасение жизни равноценно спасению мира». То есть, как говорят, тот, кто спас хотя бы одну жизнь, спас весь мир. Но если это так, то что тогда имеется в виду под словом «мир»? Сколько их и одного или разного они достоинства? Или же мир одной души столь же велик – или даже бесконечен, – как и мир, вмещающий в себя все Творение? И был ли мир Эстер, населенный ее родителями и братом, равен всему остальному миру, созданному Богом?
Но если все миры равны, то каждый мир, уничтоженный иезуитами, подобен остальным Божьим мирам. Но тогда как же можно быть уверенным, что сила Бога выше силы иезуитов?
Эта мысль напугала ее – уж не приблизилась ли она к еретическим измышлениям? Неужели даже в учебе она следовала по пути своей матери?
А отец продолжал говорить низким, но твердым голосом:
– Константина, мне не нужно напоминать тебе, что бы с тобой могло случиться в Португалии. А наша амстердамская община, против которой ты выступаешь, так или иначе способна тебя защитить.
Константина осталась неподвижна. Казалось, ярость совсем покинула ее, и следом пришла безнадежность.
– Ты запер меня в ящике, полном евреев, – тихо произнесла она.
Несмотря на то что на лице отца была написана усталость, в выражении его все же промелькнуло нежное сочувствие, и Эстер поняла, что любовь его к Константине вовсе не угасла, и если бы та позволила, он готов был обнять ее, чтобы утешить.
– Я не хотел, чтобы это превратилось для тебя в клетку.
Константина промолчала, но тут же ее лицо вновь омрачилось.
Она неопределенно махнула рукой, указывая на раскрытую книгу, что лежала перед Эстер, и коротко приказала:
– Оставь эту ерунду!
Эстер осталась неподвижной.
– Брось, я сказала!
Медленно, словно поднимаясь из глубины, Эстер встретилась глазами с темными глазами матери.
– Что ж, – в голосе Константины прозвучало странное одиночество. Но, несмотря на замешательство, она держалась прямо. – Возможно, ты настоящая еврейка.
И хотя эти слова были обращены к дочери, взгляд ее оставался прикованным к мужу.
– Но ты, Эстер, – продолжала Константина, – ты еврейка с иберийской кровью и родовым гербом.
Самуил как-то поник, словно утратил опору, которая поддерживала его до сих пор.
– Глупо кичиться чистотой крови, – негромко произнес он. – И титулом, купленным твоим прапрадедом, который не смог обезопасить семью.
Что бы ни сдерживало Константину до сих пор, теперь ее уже ничто не могло остановить. С легкой улыбкой, словно нанося смертельный удар, она произнесла:
– Тогда почему бы не рассказать ей, что мой род ведет свое начало от знатного англичанина-христианина?
– Я намерен защищать свою семью от твоего позорного наследия, как раньше, женившись, защищал тебя, – быстро проговорил Самуил.
Он обошел стол и направился к двери, однако Константина успела опередить его. Эстер услышала звук пощечины. Затем удаляющиеся вверх по лестнице рыдания. Грохот затворившейся тяжелой двери, шум падения чего-то на пол, резкий вопль матери: «Джезус Кристо!» – и ее пьяный смех.
Когда Эстер вновь подняла взгляд, отца в комнате уже не было.
– Прости, – прошептала она в пустоту.
В доме стояла звенящая тишина. В льющемся из окна свете перед Эстер лежали книги, оставленные раввином для занятий. Она стала читать, строчку за строчкой. Сначала затаив дыхание, чтобы не спугнуть пока еще нетвердое понимание написанного. Немного погодя дыхание вернулось к ней.
Теперь, спеша по узким лондонским улочкам, она вспоминала те дни и увлекательные занятия за полированным столом в их амстердамском доме. Мать, заходя в комнату, проскальзывала мимо, не замечая Эстер; Гритген, служанка, аккуратно прибирала за ней.
Закончив с текстами раввина, Эстер принималась за французский трактат о душе, материи и ее протяженности в пространстве, взятый в отцовской библиотеке. Ее удивлял и завораживал контраст между христианским восприятием действительности и более сложными раввинскими текстами, которые Га-Коэн Мендес приносил с собой. Как казалось Эстер, христиане пытались понять механизм человеческой души: какие ее рычаги приводят в движение тело, а какие приводят к Божественному. А вот раввины как раз мало заботились о таких вопросах – их больше интересовало правильное исполнение воли Всевышнего. Как должна проявляться набожность в законах кашрута, в украшении дома или тела, в количестве повторений молитвы; как должны соблюдаться правила поведения в тех или иных обстоятельствах.
Разница между этими двумя концепциями – христианской и иудейской, – казалось, содержала в себе ключ к чему-то, что Эстер пока не могла определить. Должны ли христианин и еврей, душа и измеримый осязаемый мир, оставаться разъединенными? Или все же должна быть какая-то сфера, где человек – даже такой, как Эстер, худая, с вечно холодными руками и грудной клеткой, которая казалась слишком узкой, чтобы вместить достаточно воздуха для дыхания, – так вот, должна же быть некая сфера, где человеку было бы легче понять цель и смысл жизни? И почему раввины запрещали доводы так называемых отступников, вместо того чтобы принять их к сведению и попытаться опровергнуть?
Старая служанка недовольно фыркала:
– Разве твоя мать не объяснила тебе, что делать с замаранными юбками? Или она слишком интересуется бутылкой, чтобы заметить, что ее дочь уже стала взрослой?
Кровь на пальцах, неприятный запах… пронизывающее ощущение неловкости и стыда. Чтобы отвлечься от тяжких мыслей, она придвигала поближе книгу и старалась следовать за ручейками мысли, которые сводились в потоки новых толкований и аргументов, которые обещали провести ее дальше Херенграхта, мимо затхлых вод городских каналов к истине такой ясности, что Эстер едва удерживала сознание.
Иногда она едва могла что-то промямлить в ответ на вопросы раввина. Иногда ей едва хватало дыхания, чтобы произнести требуемые слова, хотя ребе неизменно выслушивал ее с огромным терпением. В такие дни ее переполняли новые мысли, и Эстер чувствовала, что потолок и стены не вмещают ее и стоит ей заговорить, и весь дом содрогнется.
Но наконец Константина поняла то, о чем служанки знали уже не первый месяц. И уж тут даже Самуил Веласкес не мог ничего возразить жене: Эстер достигла подходящего для замужества возраста, а значит, ее обучение следует прекратить.
Яркий, полный красок мир отныне был закрыт от нее ставнями. Раввин вместе с преподавателями французского и латыни продолжали посещать их дом, но теперь они занимались только с Исааком. И хотя Эстер, занятая вышиванием или другими поручениями по дому, прислушивалась к урокам, они для нее теперь стали эхом утраченного. Притом Исаак оказался довольно-таки невнимательным учеником, и несчастным преподавателям приходилось по нескольку раз повторять с ним простейшие тексты и грамматику. Эстер иногда заходила в комнату для занятий с чаем или кружкой эля для учителя; часто она стояла у порога и подавала брату знаки руками, чтобы привлечь его внимание, однако Исаак никак не реагировал и лишь лениво пожимал плечами.
Книги, по которым училась Эстер, вернули в синагогу, и теперь, когда ей украдкой удавалось добраться до более простых пособий брата, она вздрагивала от каждого шага, послышавшегося в доме, пока изучала плавные линии еврейских букв или французские и латинские фразы в прописях Исаака. Мать, казалось, почувствовала пробудившуюся в Эстер женственность и теперь смотрела на нее как-то по-особенному. Когда Самуэль Веласкес, чтобы выбить из сына дурь непокорности, взял Исаака с собой в торговый рейс, Константина почувствовала себя хозяйкой в доме.
– Рассказать тебе, Эстер, всю правду о любви? Послушай, что мне рассказала моя мать о том, как любовь разрушила ее сердце и заставило биться мое.
Тем летом в голове и душе Эстер воцарилась тишина – тишина хрупкая и выжидательная. Она растягивалась на дни, на недели в ожидании, что ее наконец кто-нибудь нарушит.
И вот, как будто вызванный этим молчанием, раздался рев, нарастающий рев огня. Ночь, залитая мятущимися сполохами крыша. Прыжок огненного языка от кровли к черному небу, словно оно притягивало его в свои объятия. Все выше и выше…
Потом прошел год. Протянулись пустые, лишенные всяких желаний месяцы. Исколотые иглами пальцы, тупая боль в груди, нетвердый, срывающийся голос. Застывшее, как маска, отсутствующее лицо Исаака. Эстер не могла даже выдавить из себя слово «простите», хотя при жизни матери оно легко срывалось с ее губ. Но теперь… Ей было очень стыдно, что неспособность произнести это простое слово коробит прихожанок синагоги, которые приютили и кормили их с братом.
С каждой неделей ропот становился все громче: что дальше? – вопрошали почтенные матроны. Что будет с этим светловолосым юношей, который держал роковой фонарь? Ведь суд Божий свершился через его руки… но что с ним делать, когда он несет проклятие на своей голове? Он мог бы стать портовым рабочим, но такое занятие было под стать христианам или евреям-тудеско, но никак не выходцу из португальской семьи. Ну а девушка? Вот увидите, как из любимой дочки уважаемого человека она превратится в обузу для всей общины. Почему она не плачет хотя бы по отцу – ну как будет с ней жить ее бедный муж?
Наконец, к великому облегчению кумушек, раввин Га-Коэн Мендес объявил через свою экономку, что берет на себя заботы о сиротах. И что еще лучше – слепой раввин, который, как бы неприятно ни было это сознавать, сам являлся изрядным балластом для общины, заявил о своей готовности откликнуться на призыв Менассии бен-Исраэля нести свет учения в Лондоне. И хотя мало кто верил в то, что план Менассии увенчается успехом, было бы неплохо, если Лондон стал бы прибежищем для евреев. Кроме того, английская столица могла показаться заманчивой целью для невоспитанных тудеско, чьи вульгарные манеры порядком надоели амстердамской диаспоре.
И вот синагогальный кантор возгласил молитвы за успех начинаний Га-Коэна Мендеса, местные богачи подарили ребе красиво переплетенные книги, и вся троица вышла из-под опеки амстердамской общины.
Плеск волны о борт отходящего корабля многое может искупить.
Она шла по щедро удобренным навозом лондонским мостовым. Миновала потемневший от копоти фасад какого-то здания, вдоль которого прогуливались колченогие коты. Высеченный в камне ангел, затянутый плющом выгоревший дом. С каждым шагом она проникала все глубже и глубже под кожу города, вспоминая себя в юности – длинные юбки, широкие воротники, сходящиеся на шее… Та амстердамская девушка, которой она была до пожара, казалась ей теперь нарисованной фигуркой в рамке. Опущенные глаза ее застенчиво избегали робкого взгляда соседского мальчишки – глупость, дурацкая глупость! А теперь она, которую отец некогда привел в синагогу и с гордостью представил почтенному обществу, превратилась в пепел, мертвую золу. Эстер вспомнила величавую поступь Самуэля Веласкеса, вспомнила даже запах его шерстяного плаща, и у нее сдавило горло.
Да, она была пеплом, который когда-то был девушкой с неопределенными принципами, девушкой без вины виноватой, девушкой, которая отчаянно надеялась, что ее добродетель может гарантировать безопасность. Надеялась, что все буйное, мятущееся, чувственное в ее характере, все, что влекло ее и пугало одновременно, все это неизбежно будет подавлено и побеждено.
По узенькой улочке сновали мальчишки с набитыми песком мешками; раздавались вопли торговца чернилами; через ворота конюшни работники из москательной лавки перетаскивали грязные баулы с селитрой. Вот молочница, не дождавшись отклика на стук в дверь, прислонилась лбом к серым доскам – вдруг все-таки кому-то понадобится молоко?
Вывески извещали прохожих о товарах: одна представляла собой вырезанную ступку с пестиком, другая была выполнена в форме пивной бочки, на третьей красовались чашки и тарелки – чтобы те из покупателей, кто не умел читать, знали, куда нести свои гроши.
Эстер почувствовала, что мостовая под ее ногами пошла вниз. Сначала уклон был едва заметен, но дальше улица круто нырнула к реке. Когда Эстер подошла к берегу, ей показалось, что дышать становится легче.
Да, возможно, в других районах города пуритане теряли свои позиции не столь быстро, но здесь, у реки, воздух грядущей свободы уже вовсю наполнял легкие. Протяжные команды, выкрикиваемые портовыми рабочими, и стенания чаек, казалось, звенели с едва сдерживаемым вызовом.
В просветах между зданиями поблескивала сталью и свинцом мощная серая река. Над водой маячил портальный кран, паром ожидал у причала пассажиров, под неспешным накатом волн на дне поблескивали какие-то белые обломки, напоминавшие голые кости.
Улица внезапно заполнилась народом, и Эстер с трудом пробивалась вперед. Она совсем было затерялась в толпе, ее несло по каменному коридору; ее толкали сзади и спереди, и наконец она очутилась в каком-то темном и узком проходе, напоминавшем туннель. Это был мост, по обеим сторонам которого ютились торговые лавки, а сверху нависали купеческие дома, закрывая небо над головой. Толпа постепенно замедлялась и углублялась в освещенные светильниками торговые ряды. Эстер не слышала и не чувствовала больше речного потока – вокруг нее теснились мужчины и женщины, которые, нимало не смущаясь, поджимали ее своими телами. Никогда еще до этого ее не касалось столько чужих людей, и Эстер невольно шарахалась от каждого прикосновения. Однако ей все равно некуда было деваться, и в этой давке Эстер вдруг ощутила что-то одновременно опасное и раскрепощающее. Она стала былинкой, ничтожной частицей этой толпы. Частицей, а не еврейкой, выжившей при пожаре, о котором судачили во всем Амстердаме.
Где-то впереди послышалось ржание – чья-то лошадь внезапно показала свой нрав, высоко взбрыкивая задними ногами. Ее хозяин предупреждающе заорал, толпа разразилась воплями, но скоро утихла. К Эстер притерло тощую, как скелет, наполовину облысевшую седую даму; какой-то белобрысый мужчина с растрепанными волосами беззастенчиво толкал Эстер в бок; с другой стороны ее, ничуть не смущаясь, подпирали две кумушки с младенцами на руках.
Когда Эстер увидела издали Лондонский мост, он показался ей широким пространством, с которого можно увидеть весь город целиком. Но на самом деле мост оказался артерией, по которой струился, пульсируя, многочисленный народ, то создавая заторы, то вновь прорываясь вперед. Со всех сторон Эстер толкали, теснили, и она невольно продолжала переставлять ноги, чтобы не упасть. Стиснутая со всех сторон чужими людьми, она иногда обмирала от внезапно охватившего ее страха, но незнакомые запахи, грубая ткань одежд и больно толкающиеся руки увлекали ее по течению, и тепло незнакомых тел согревало ее.
Сквозь просвет между двумя лавками виднелись река и весь Лондон по обе стороны моста. Город простирался далеко за крепостные стены, его здания густо облепляли речные берега. Под мостом послышался тяжелый грохот водяных валов, и Эстер увидела, как серые мутные волны бьются об устои, притом вниз по реке вода стояла гораздо ниже – примерно на высоту роста мужчины. Вода, подобно расплавленному стеклу, мчалась так бурно, что создавалось впечатление, будто сам мост вот-вот унесет вниз по течению. Толпа вновь подхватила ее, но Эстер, даже не успев привыкнуть к сумраку галереи, увидела впереди бледный проблеск выхода.
И женщины, и мужчины вокруг нее то освещались лучами солнца, то скрывались в тенях – и все они были и здесь, и где-то в ином мире, живые и отчужденные, и лица их озарял свет, и они были прекрасны. На мгновение Эстер показалось, что в этом темном туннеле люди отбросили присущую им настороженность и обступили ее, желая поделиться своими страстями и надеждами, жизнями и смертями… И в это мгновение она поняла, что готова простить их за все, за все ее страхи, что отталкивали ее от города. Ее сердце сжалось от сочувствия. В какой-то момент она была уверена, что мост готов сорваться со своих опор и унести их всех за пределы города. Но это был всего лишь шум воды, отхлынувшей от речных берегов. В воздухе снова стали слышны крики чаек, брань портовых рабочих и сухой стук друг о друга деревянных барж. Ноздри Эстер пронзал запах речной воды, которая бурным потоком смывала очесы бытия. И она впервые в своей жизни поняла – это и есть свобода, та свобода, что искал ее брат.
Лондон кипел жизнью. И теперь эта жизнь проникла в ее существо. И она возбудила в ней желание, пламя, что полыхнуло через границы, некогда очерченные ею самой.
Эстер мучилась вопросом – а может ли желание быть неправильным, греховным, если оно присуще любому живому существу? Существо рождается, чтобы дышать, чтобы питать самое себя. Не должно ли оно указывать на цель жизни – быть поводырем совести? И само отрицание его не сделается ли скверной?
Ей казалось, что она впала в ересь – но то были ее собственные мысли. И тут ее словно ударило изнутри: вот в этом-то и есть истина – в этих теплых телах, в прикосновении рук, в том, что ей захотелось прижаться губами ко ртам тех, кто шел рядом с ней, и в этом прикосновении понять язык, на котором они говорят. Где-то далеко, за этим мостом ее ждали книги, еще не прочитанные и не подвергнутые сомнению – и не оспоренные, – поскольку теперь перед ней мало было невозможного, и Эстер полагала, что книжные мудрецы весьма слабы в понимании того, что больше всего ее интересовало, а именно воли, которая управляет существующим миром и приводит его в движение. Она прикрыла глаза и вся отдалась на волю толпы, что несла ее по своей воле, – и даже тогда ей виделись под закрытыми веками убористо исписанные страницы, и в ушах ее звучали голоса былых мыслителей. Каждый абзац, исполненный чернильного восторга, обрисовывающий очертания видимого мира на желтой как слоновая кость бумаге, черные отпечатки рассуждений. Но тем не менее в ее воображении руки, что переворачивали те страницы, были не ее, а чужими. И Эстер даже не смогла бы в тот момент ответить, чего хотелось ей больше – ощущать бумагу руками или написанные слова разумом.
А потом снова был свет, дневной, бледный… Шум речных вод остался позади, а спереди уже раздавался стук копыт по булыжникам брусчатки. Эстер поняла, что очутилась на другом берегу. Перед нею высились ворота, и она сразу не смогла осознать, что за зрелище ей открылось. То ли камни, то ли древесные комли, то ли что-то еще, тронутое тленом, насаженное на пики. Смоляные волосы, обвисшие щеки напоминали обугленную бумагу… Головы. Залитые дегтем головы казненных за государственную измену преступников. Душу Эстер пронзил ужас, и она едва не грохнулась оземь. Ранее до нее доходили слухи, что правительство таким образом расправляется с неблагонадежными гражданами, – но вот сейчас она не могла ни отвести взгляд, ни пройти под этими зловещими свидетельствами правосудия. У одной головы был перекошен рот, а почерневшие глаза почти вылезли из орбит, что было бы невозможно для живого человека, не познавшего цены своих убеждений. Эстер едва не стошнило. Но живые тела продолжали подталкивать ее вперед, живые люди стремились на противоположный берег, не обращая внимания на покачивающиеся над ними полусгнившие черепа, намекавшие на то, что, возможно, скоро к ним прибавятся новые головы искателей правды. Эстер хотелось кричать в голос: да пусть никогда не узнается ваше истинное помышление, ибо петлей и огнем оно вознаградится!..
И все же ей хотелось понять, что именно подвигло этих людей на столь жуткую смерть.
Однако толпа несла ее дальше. Эстер потеряла равновесие, споткнулась и вдруг почувствовала себя одинокой на сквозящем ветру. Ужасные головы остались далеко позади, а вокруг нее обезлюдело. Она стояла на противоположном берегу, содрогаясь от неприятных прикосновений чужих тел, ног и рук.
Сотен рук, живых и мертвых.
Глава одиннадцатая
В хранилище рукописей царила тишина. За столами хлопали глазами невыспавшиеся аспиранты. Изредка слышалось шуршание переворачиваемых страниц. Кто-то скрипел карандашом, кто-то, потягиваясь, хрустел суставами, кто-то страдальчески вздыхал.
Хелен сидела за широким столом. На коричневой подложке перед ней лежала, сшитая толстым шнурком, рукопись из дома Истонов. Накануне вечером ей позвонила заведующая библиотекой, Патриция Старлинг-Хейт, и сообщила, что первая партия документов готова для исследования. Хелен приехала как раз вовремя – массивная дверь хранилища уже была отворена, и, ежась под совиным взглядом библиотекаря, Хелен выложила все свои письменные принадлежности, отдала сумочку и отключила мобильный телефон, и только после этих процедур та соизволила подняться с места и выдать ей требуемые бумаги.
Хелен уже успела прочитать три документа. Аарон тоже не отставал. На его рабочем месте лежало несколько бумаг, хотя сам он куда-то испарился. Впрочем, до закрытия библиотеки оставалась возможность прочитать еще несколько писем.