A LOVE THAT KILLS
Stories of Forensic Psychology and Female
Anna Motz
© Anna Motz, 2023
© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2025
Посвящается трем женщинам, каждая из которых по-своему научила меня материнской любви: подруге и наставнице Эстеле Уэллдон, дочери Ханне и маме Лотте.
Введение
Уже более 30 лет я работаю с женщинами, которые расширяют границы представлений о психических расстройствах. За эти годы я столкнулась с описаниями ужасающего насилия и фантазиями о чем-то еще более жутком. Забыть их сложно, но самые яркие воспоминания касаются не действий или мыслей пациенток. И даже не чувства страха, порой возникавшего во время очных сессий, когда напротив меня сидел человек с опытом насилия, которому я могла показаться врагом.
Нет, картинки, которые сразу всплывают в памяти, относятся к наиболее спокойным ситуациям, где не слова, но все остальное говорит о женской травме и страданиях: о жизни и психологическом ущербе, которые подтолкнули к преступлению, иначе не поддающемуся объяснению. Я вспоминаю Мириам. Пятнадцать лет она прожила в закрытом крыле психиатрической лечебницы, где я работала. На одну из сессий пациентка пришла в необычайно взвинченном состоянии: она была так возбуждена, что с трудом могла говорить. В конце концов ей удалось объяснить причину. Медперсонал при осмотре палаты перевернул все вверх дном после сообщений о том, что Мириам тайно хранит неразрешенные вещи. Все ее пожитки, которые она так берегла (среди них фотографии, всякие мелочи и одежда), были в беспорядке, что привело в смятение и их владелицу.
Может показаться, что реакция чрезмерная: такие неаккуратные обыски – стандартная практика в любом месте ограничения свободы. Но лично для Мириам это было настоящей пыткой. Она оказалась в Великобритании в поисках убежища – ребенком без родителей, но с болезненным опытом эксплуатации и жестокого обращения. Мириам оставила родных и все ужасы, которые довелось увидеть, но с годами ей пришлось столкнуться с новыми сложностями, пока она жила в хостелах, приютах и на улице. Ее все время сопровождала нестабильность, и вещи, которые ей удалось накопить и бережно сохранить в палате, создавали ощущение, близкое к восприятию постоянного дома. Мириам вторжение в ее палату и переворачивание всего вверх дном казалось чуть ли не концом света. После сессии мы вместе вернулись в палату, и я смотрела, как она, стоя на четвереньках, собирала разбросанные по полу предметы. Казалось, что Мириам испытывала физическую боль, пока пыталась вернуть все на свои места, ведь ситуация напомнила о травме длиною в жизнь. Она посмотрела на меня и спросила, стало ли мне понятнее. Я смогла лишь молча кивнуть.
Страдания Мириам, а также многих женщин, с которыми я работала в тюрьмах, психиатрических больницах и специализированных клиниках, напомнили о человеческом факторе, который стоит за каждым преступлением. Этих женщин воспринимают исключительно как убийц, насильниц, поджигательниц, сталкеров и растлительниц малолетних. Однако виновницы преступлений, поражающих воображение, почти всегда сами подвергались насилию или имеют травмы. Они и жертвы, и преступницы. Моя задача как судебного психотерапевта – выявить взаимосвязь между этими двумя фактами и помочь пациентке сделать то же самое. Важно изучить источники и психологическую географию преступления, чтобы потом это понимание послужило доказательством на судебном заседании. На его основе можно оценивать риски при рассмотрении права опеки или определять необходимое лечение.
В судебной психологии мы рассматриваем личность человека в целом, все факторы, которые его сформировали, и как события из одного периода или сферы жизни повлияли на развитие и действия в других. Эти связи не всегда очевидны или осознаются пациентом. Нередко до них получается добраться только спустя десятки часов бережной терапевтической работы. В ходе психотерапии следует учитывать всю сложность и противоречивость, чтобы найти связующие нити в хаосе жизни: это позволит объяснить человеку причины его поступков и мыслей, о которых он прежде и не подозревал. Вместе мы определяем и восстанавливаем значение совершенных преступлений. Этот процесс требует принятия и спокойствия, отказа от личных чувств по поводу того, что сделал собеседник: тогда обе стороны смогут понять мотивы.
На протяжении 30 лет я работала с женщинами и мужчинами в тюрьмах, отделениях больниц с усиленной охраной и вне учреждений: и оценивала состояние, и вела терапию. Я получила образование в области клинической психологии, где основными направлениями были когнитивно-поведенческая терапия (разговорная терапия, цель которой – определить и изменить вредные модели мышления и поведения) и психодинамический подход (здесь мы стремимся помочь человеку открыть для себя бессознательное, чтобы понять мысли и чувства). Но большая часть моей работы связана с судебной психотерапией, где психоаналитический подход встречается с миром преступлений: психодинамические методики позволяют определить мотивы и значение преступных действий человека. Многолетний опыт показывает, что это действительно помогает людям распознать влияние бессознательного на их жизнь и объяснить те или иные поступки. Кроме того, такое понимание создает прочный фундамент для работы с этими проблемами и в какой-то степени для их устранения. В самых успешных случаях это позволяет людям, которые ранее страдали от невыносимых эмоций, сдерживать импульсы, прежде не поддающиеся контролю, и сделать жизнь более стабильной.
В той части моей работы, которая связана с судебной психотерапией, меня больше всего интересуют насилие и преступления, совершенные женщинами. Женское насилие – вопрос, природу которого зачастую понимают неверно, ему не придают должного значения. Для многих членов общества (от представителей СМИ до некоторых медиков и юристов) существование женского насилия – слишком горькая правда, которую они не готовы принять. Эта табуированная тема разрушает идеальный образ женщин как тех, кто любит, воспитывает и заботится. Людям сложно поверить, что иногда матери вредят детям и даже убивают их, а еще – что женщины, находясь в позиции того, кто заботится, могут насиловать или как-то иначе плохо обращаться с теми, кто от них зависит. Даже мысль об этом косвенно угрожает нашему социальному строю: шок от жестокого обращения с детьми и взрослыми проникает в нашу уютную жизнь, построенную вокруг концепции любящей и заботливой семьи.
Когда тема женского насилия все же затрагивается, это неизменно делается в резком тоне с опорой на предубеждения, глубоко укоренившиеся в истории и культуре. Страницы старейших произведений литературы наполнены стереотипами о мстительных женщинах. Это и опасная соблазнительница Юдифь, которая в библейской истории обезглавила ассирийского полководца Олоферна, пока тот спал в своем шатре. И отвергнутые жены, доведенные до убийственной ярости в греческих трагедиях: от Клитемнестры, закалывающей беспомощного Агамемнона в ванне, до Медеи, которая настолько ослеплена гневом из-за предательства Ясона, что убивает не только его новую жену, но и собственных детей. Современные образы жестоких женщин не менее радикальны. Майра Хиндли, Розмари Уэст, Эйлин Уорнос и Беверли Алитт[1] – все они стали объектами ненависти в желтой прессе: их не только изгнали из общества, но и отделили от женской половины человечества. Они считались чудовищами, ангелами смерти, злом во плоти: женщин превратили в демонов, не имеющих ничего общего с идеалами, которым они угрожали. В общественном сознании прочно закрепился образ этих девушек, угрюмо смотрящих с первых страниц газет: для людей нет больших злодеев, чем женщины-убийцы. Эти примеры показывают, как идеализация женственности в целом и материнства в частности может быстро превратиться в осуждение и отвращение к тем, кто разрушает идеальный образ.
В ходе работы я постоянно убеждалась, что правда гораздо сложнее и тревожнее, чем эти карикатурно преувеличенные изображения. Часть тех женщин, которые убивают, насилуют и иными способами проявляют жестокость, действительно социопаты и психопаты, но далеко не все. Нередко они сами переживали ужасное насилие со стороны родителей, опекунов, партнеров или родственников. Многие в результате страдают от серьезных психических расстройств или психологических травм. Кого-то отчаянный поиск любви и заботы, которых они были лишены, приводит к жизни с жестоким партнером, беременности, на которую они возлагают несбыточные надежды, и возрождению травмы, проявляющейся в актах насилия, что повторяют те, от которых они когда-то страдали сами.
Эти женщины не бесчеловечные чудовища, описанные в таблоидах. Это не какой-то особый подвид людей, движимых безумием или злом, которых мы никогда не сможем понять. На самом деле они не так уж отличаются от большинства из нас, поскольку зачастую их преступления – жестокий итог знакомых нам эмоций: желания любить и быть любимым, разочарование и страх при воспитании ребенка, разрушительный стыд и ненависть к себе. Только эти чувства искажаются из-за пережитого опыта насилия. Трагедия преступлений заключается в том, что, пытаясь избежать ужасов собственного детства, многие обречены на воспроизведение того, что пережили сами. Другие живут с психическими расстройствами: это заставляет их совершать преступления и верить, что они помогают человеку, которому наносят вред, порой несовместимый с жизнью. Но в подавляющем большинстве случаев женщины, с которыми я имела дело, не были лишены эмпатии, понимания или шанса на реабилитацию, хотя иногда добиться этого оказывалось сложно.
Во многом я посвятила карьеру работе с женщинами, совершившими неописуемо жестокие преступления, и изучению такого рода насилия. Этот важный вопрос заслуживает того, чтобы в нем разобрались. Известно, что лишь 5 % заключенных – женщины, и далеко не все из них совершили насильственные преступления. Однако мы знаем, что женская жестокость нередко проявляется скрытно, дома, и не всегда становится достоянием общественности. К недостаточной заметности проблемы добавляется отношение людей к тем женщинам, о чьих преступлениях узнали: или их демонизируют, или, что так же опасно, к ним относятся снисходительно – мол, они не способны на преступления, ведь это выходит за рамки образа женщины и матери. По общему мнению, женщины проявляют жестокость, а в особенности сексуальное насилие, только если их к этому принуждают мужчины. Эти стереотипы звучат из уст специалистов в области юриспруденции и медицины, что влечет за собой последствия для общества. Если женщин, совершивших насилие, воспринимают как неисправимых злодеек и относятся к ним как к преступницам, то утрачивается возможность реабилитации. Если же потенциальных нарушительниц закона игнорируют и не замечают, потому что они не соответствуют общепринятому представлению об убийцах или о растлительницах, то мы не можем защитить будущих жертв. Невежество и отрицание в вопросах женского насилия вредят и тем, кто совершает преступления, и тем, кто от них страдает.
В своей работе я руководствуюсь стремлением понять, что подталкивает женщин к насилию, и желанием сострадать им. Я видела примеры, когда моих пациенток считали недолюдьми – не только журналисты, писавшие заголовки в газетах, но и специалисты, которые определяли их судьбу и отвечали за содержание. Вместе с коллегами – профессионалами из разных областей, среди которых медики, начальники тюрем, политики, медсестры и преподаватели, мы работаем над трансформацией системы в местах заключения и психиатрических больницах, которые прежде способствовали ретравматизации огромного числа женщин. Слишком часто девушек, с которыми я работала, воспринимали исключительно как жестоких преступниц, но совсем не видели в них людей с обычными потребностями[2]. Изменение системы и устранение этой несправедливости – процесс не быстрый, и он продолжается до сих пор.
Жестокость и преступления женщин интересовали меня с самого детства. Я росла в Нью-Йорке в 1970-е годы. Меня завораживали новости о Патрисии Хёрст – эффектной девушке и богатой наследнице, которую похитили террористы из Симбионистской армии освобождения и держали в заложниках на протяжении 74 дней. Позднее Патрисия примкнула к группировке и стала участвовать в преступлениях: во время ограбления банка она попала в объективы камер наблюдения с автоматом в руках. Меня захватили жаркие споры по поводу Хёрст. Ее поведение – это то, что позднее назовут стокгольмским синдромом (жертва начинает чувствовать симпатию к агрессору)? Или же возможность поступать радикально вывела наружу скрытые желания? Она была жертвой, преступницей или и той и другой?
Случай с Патрисией был самым ярким среди множества преступлений, которые совершались в Нью-Йорке во времена моего детства. Бабушка, пережившая холокост, «развлекала» меня броскими заголовками из желтой прессы: девушку убили, пока та работала няней; в метро изнасиловали старшеклассницу; в боулинге похитили близнецов. Я на самом деле боялась, что меня кто-нибудь похитит по дороге в школу, пока ехала на метро из Куинса на Манхэттен. Травма – часть истории моей семьи. Родители – венские евреи, а бабушка, будучи подростком, три года прожила при нацистской диктатуре: некоторые из ее близких друзей стали ярыми партийцами и принимали активное участие в ежедневном угнетении евреев и представителей других национальных меньшинств. Рассказы родных, услышанные в детстве, разрушили иллюзию, что женщины по природе своей добры, а материнский инстинкт непоколебим. Я ничего не забыла: порой эти истории помогали понять травмы женщин, с которыми я контактировала, и проявить к ним сочувствие. Пока я наблюдала за Мириам, которая с отчаянием взирала на беспорядок в больничной палате, во мне пробудились личные переживания. Я бессознательно ощутила уязвимость и потерю чувства безопасности, о которых рассказывала мама: в 1938 году во время Хрустальной ночи нацисты пришли к дому ее детства на Шёнербрунерштрассе в Вене. В ночь погрома были захвачены или разрушены многие еврейские дома и магазины.
Я работаю психологом уже более 30 лет, но на самом деле в области психиатрической помощи я еще дольше. В начале 1980-х годов, будучи студенткой в Коннектикуте, я была репетитором в психиатрической лечебнице. Моими учениками были пациенты, которых признали невменяемыми: я помогала людям, не окончившим школу, получить необходимые знания. Именно тогда я впервые столкнулась с железными дверьми, пустыми коридорами и пациентами с отсутствующим выражением лица, которым давали сильные лекарства. После переезда в Великобританию для завершения обучения я работала санитаркой в Литлморе – психиатрической больнице в окрестностях Оксфорда, которая располагалась в бывшей викторианской лечебнице. Я мыла пациентов, меняла постельное белье и, что важнее, разговаривала с мужчинами и женщинами, которые зачастую жили там уже десятилетиями. Именно в Литлморе я впервые вживую увидела многолетнюю травму, прочно закрепившуюся в сознании и теле женщин, которые попали в ловушку ее последствий. Как-то раз я пыталась помочь пациентке (ей было под 50) раздеться и принять ванну. Женщина вырвалась и села, поджав колени к груди и закрывшись руками в защитном жесте. «Оставьте девочку в покое», – плакала она. Мне тогда было всего 22, и освоила я немногое, но в тот момент сразу стало понятно, что она пережила.
Через год я приступила к изучению клинической психологии. Это стало началом карьеры, в ходе которой мне довелось поработать на разных должностях в тюрьмах, закрытых отделениях больниц и вне учреждений, а также нередко выступать экспертом на судебных заседаниях. Мои задачи различаются в зависимости от обстоятельств. Иногда меня просят дать психологическую оценку, чтобы определить, возможно ли лечение, или использовать экспертное заключение в суде. Кроме того, я анализирую, есть ли в поведении женщины признаки психологического расстройства, которые позволят заявить, что она не полностью отвечает за свои действия. Я также оцениваю, насколько обоснованно решение сохранять родительские права матери, если она прежде нанесла вред ребенку, при условии что она проходит терапию и находится под регулярным наблюдением.
Параллельно с оценкой состояния, иногда с теми же людьми, я занимаюсь психотерапией. Обычно это месяцы или даже годы регулярных сессий, на которых я помогаю пациентам разобраться в тех моментах, влияниях и травмах, которые определяют их жизнь. Мы смотрим на то, как все это способствует переживаемым чувствам и жестокости, которую проявляют пациенты. Это неспешная, порой болезненная работа, неизбежно сопряженная с внутренним конфликтом. Мы обращаемся к тем воспоминаниям и событиям, что ведут к пониманию и исцелению. Но в то же время этот процесс потенциально может травмировать, ведь человек возвращается к худшим мгновениям жизни. Задача психолога с соответствующим образованием – помочь пациенту безопасно пройти этот путь, обратиться к прошлому, но не дать ему поглотить себя. В то же время интенсивность воспоминаний влечет за собой риски дестабилизации и специалист должен быть к этому готов. У терапии есть две важнейшие цели: с одной стороны, помочь человеку прийти к более безопасной и насыщенной жизни, с другой – снизить опасность, которую он представляет для себя и окружающих. Помогая пациенту перейти от импульсивного стремления совершить жестокое или извращенное действие к более спокойным мыслям и рассуждениям, мы нередко снижаем степень травматичности переживаний и уменьшаем вероятность будущих преступлений.
В работе я должна внимательно следить за собственным настроением и состоянием психики. Я контейнирую[3] травмирующие воспоминания людей и сглаживаю их злость. С опытом делать это легче, но эмоции все равно оставляют след. Эта задача лежит в основе судебной психотерапии, где пациент использует специалиста как посредника для важнейших людей из детства и юности. Человек проецирует сильнейшие чувства (делает перенос) и в процессе узнает, как он относится к другим и как бессознательные страхи и желания формируют паттерны привязанности. Иногда пациенты не могут передать глубокие переживания словами: тогда в ход идут изображения, стихотворения и музыка. Все это помогает увидеть, понять и контейнировать опыт и эмоции, которые находятся в подсознании, что позволяет пролить свет на скрытый смысл преступлений.
Психотерапевт со своей стороны узнает больше о внутреннем мире и образе мышления пациента, на основе чего может составить план лечения. Каким бы вопиющим ни было преступление, моя задача – выслушать, разобраться и в конечном счете помочь сделать то же самое человеку, который сидит напротив. Даже когда я оцениваю состояние и подготавливаю рекомендации, я должна консультировать и поддерживать, а не порицать и наказывать. Я помогаю человеку вне зависимости от того, хочет он получить помощь в этот момент или нет.
Но каким бы качественным ни было мое образование и какое бы количество душераздирающих историй о жесткости и насилии я ни выслушала, каждый случай все равно на меня влияет. Сначала я должна осознать и проработать собственные чувства, связанные с преступлением (это может быть неприятие или потрясение), а затем дать профессионализму выйти на первое место. Мне нужно сохранять открытость, восприимчивость и готовность принять, но в то же время помнить о выражаемой злости и боли. Иногда мой контрперенос (мои чувства и мысли, вызванные пациентом) проявляется где-то на уровне тела, а не сознания: тогда я испытываю боль, страх или сильное желание заплакать или закричать.
Важность отношений пациента с терапевтом означает, что моя деятельность неизбежно сопряжена с интенсивными переживаниями. В клинике или тюрьме работа редко бывает спокойной. Мы имеем дело с травмированными и нередко разгневанными людьми, которые находятся в стрессе или не понимают, что происходит. Порой человек воспринимает меня, психотерапевта, как мать, которая его оставила, или партнера, который проявил насилие. Нередко я становлюсь сосудом для самых диких чувств, и здесь мне нужно оставаться спокойной перед лицом бури. В конечном счете я должна сгладить гнев, страх, любовь и ненависть, чтобы сохранить надежду на изменения. А если преступления пациента вызывают у меня сильные эмоции или воспоминания, то моя обязанность – обдумать их после сессии и не дать им повлиять на работу. Здесь не обойтись без поддержки коллег, в том числе моего психотерапевта, а также без супервизии моих сессий.
Порой работа меня тревожит и приводит в ужас, но я продолжаю заниматься своим делом, так как считаю, что каждая пациентка заслуживает того, чтобы ее выслушали, какой бы сложной ни была ее ситуация. Лишь тогда она найдет способ иначе выразить свою боль и злость и сможет изменить поведение и жизнь к лучшему. Кроме того, я считаю, что важно узнать и понять случившееся, рассмотрев проблему целостно. Важно выявить конкретные механизмы женского насилия: что приводит женщин к необычайной жестокости, что можно сделать в вопросах лечения отдельного человека и выводах для общества в целом. Отворачиваться от жестоких женщин – значит отворачиваться от насилия, которому подвергаются девушки и девочки, и от мизогинии в обществе, готовом воспринимать женщин или снисходительно – как беззащитных жертв, или с осуждением – как бессердечных чудовищ. Это значит отрицать способность женщин действовать самостоятельно, игнорировать травму, которая подталкивает их к актам жестокости, и не обращать внимание на социальный контекст, который породил людей, совершивших насилие в отношении самих женщин. Нам нужно нарушить табу и освещать тему женского насилия. Тогда тем, кто борется с мрачными порывами и подвергался жестокому обращению, будет легче получить помощь.
В книге изложены истории женщин, содержащихся в тюрьмах и психиатрических больницах Великобритании и живущих на свободе. Это истории тех, кто начал взаимодействовать с судебным психологом и психиатром из-за жестокости, совершенных преступлений или потенциального риска для детей. В книге рассказывается о пережитом опыте и лечении тех пациенток, с которыми мне довелось поработать. В целях обеспечения безопасности девушек я изменила важные детали. По этой причине невозможно определить расу или этническое происхождение моих пациенток, но важно знать о несправедливости, с которым сталкиваются женщины из числа темнокожих, азиаток и этнических меньшинств как в обществе, так и в рамках системы правосудия. У них чаще встречаются психические расстройства. С одной стороны, это вызвано расизмом и неравенством, с другой – редкими случаями диагностики и недостаточным лечением[4]. Кроме того, женщины такого этнического происхождения совершают больше преступлений. Их арестовывают в два раза чаще, чем белых женщин, а в случае с темнокожими девушками вероятность вынесения приговора о лишении свободы выше на 25 %[5].
Структурно книга построена как серия случаев из моей работы с сотнями женщин в самых разных условиях на протяжении 30 лет. Каждая история затрагивает различные темы в спектре женского насилия: от ужасающих ситуаций, когда матери причиняют вред собственным детям или убивают их, до подчинения импульсам, побуждающим к поджогам и самоповреждению, от опыта домашнего насилия и насилия над партнером до случаев сексуального насилия над детьми, находящимися под их опекой. Опираясь на опыт работы в тюрьмах, больницах, клиниках и суде, я выбрала наиболее типичные примеры, с которыми встречаюсь каждую неделю. Они отражают тот факт, что женское насилие чаще всего носит бытовой характер и направлено в одном или нескольких из трех направлений: против себя, против партнера и против ребенка. Все три влекут за собой риск насилия, долгосрочного вреда, а в нескольких случаях, о которых я также расскажу, – смерти.
Это сложно назвать легким или приятным чтением. Если вы держите книгу в руках, обратите внимание: некоторые подробности могут вызывать отторжение и неприязнь, но опустить их не получится, потому что цель – представить реалистичный портрет пациенток. Но даже в темное царство пробивается луч света. Проживать боль клиентов довольно тяжело. Но я постоянно находила вдохновение во внутренней силе женщин, преодолевших те трудности, которые многим из нас и не снились, в определенной степени восстановившихся и создавших островки стабильности, имея в прошлом опыт насилия и невероятную травму. Терапия создает проблески надежды и человечности в коридоре ужаса, через который мы проходим вместе с пациенткой. Наверное, это прозвучит неожиданно, но возникают забавные и приятные моменты: девушки вспоминают будничные истории и делятся своими достижениями. Поддерживать женщин, на чьей жизни остался шрам травмы и насилия, помогать им обрести счастье и стабильность – величайшее преимущество моей деятельности.
Когда я рассказываю кому-то о работе, часто возникает вопрос, не боюсь ли я сидеть в одном помещении с той или иной девушкой, которая совершила ужасное преступление. Честный ответ такой: моменты, когда мне становилось страшно за себя, возникали крайне редко. У меня еще не было повода нажимать тревожную кнопку, которая, как правило, располагается где-то поблизости. Гораздо сильнее я боюсь, что плохо справляюсь со своими задачами – не могу помочь пациенту и разрушить стену отрицания и подозрений, не уверена, удалось заслужить доверие человека или же меня воспринимают как добычу или хищника.
Мне бывает сложно справиться с чувствами по поводу женщин, которые оказываются одновременно и жертвами, и виновницами преступления. Многие из них злые, агрессивные и пугающие, но в то же время напуганные, уязвимые и травмированные. Некоторые кажутся кроткими и мягкими, но при этом они прибегают к крайнему насилию, в реальность которого сначала сами не могут поверить. Помочь человеку и в конечном счете обрести понимание более широкого контекста можно только в том случае, если рассматривать личность и ситуацию со всех сторон – не только преступление, но и травмы и боль, которые за ним стоят. Обязанность всех членов общества – стремиться к пониманию и исцелению этих женщин, а также к их поддержке, чтобы они смогли вырваться из круга насилия, которое длится уже не одно поколение, и понять на собственном опыте, что такой судьбы можно избежать. Чтобы этого добиться, нужно перестать очернять, навешивать ярлыки и искать простые объяснения. Лишь признав всю сложность такого явления, как женское насилие, мы сможем пролить свет на социальную проблему, которой прежде уделялось недостаточно внимания, и тогда появится надежда устранить ее источники и последствия.
1
Мэри. Пожар и угасание
С Мэри я познакомилась на заре своей карьеры судебного психолога – на втором месте работы после окончания университета. Моя пациентка, напротив, была чрезвычайно опытной: она уже 25 лет обитала в разных больницах закрытого типа, оказавшись в ловушке последствий поджога, который совершила полжизни назад. Ситуация в Мидлендсе – той части Англии, где все еще заметны шрамы деиндустриализации, – сильно отличалась от современных клинических стандартов: женщины жили в смешанных палатах по соседству с мужчинами, коих было большинство. Риски такой организации содержания игнорировались, если о них и вовсе кто-нибудь задумывался.
В отделении, где я работала, а Мэри жила, в основном руководствовались концепцией бихевиоризма. Ее суть заключается в том, что при изучении и лечении пациента необходимо сосредоточиться на наблюдаемых явлениях в поведении человека, а не на внутренних психических процессах. Утверждается, что окружающая среда в раннем возрасте оставляет неизгладимый след и влияет на привычное поведение – то, как мы реагируем на наказание и поощрение: нередко эти реакции не осознаются и становятся привычками. Бихевиоризм – психологический подход к изучению и корректировке реакций, который отличается системностью и четкой структурой. Сейчас его используют в рамках когнитивно-поведенческой терапии (КПТ). Терапия в отделении с применением этого подхода была «ориентированной на нарушения»: пациентов различали скорее по их преступлениям, а основное внимание уделялось искаженным моделям мышления, которые привели к таким поступкам. При этом их символическое и бессознательное значение не учитывалось.
Меня удручали явные ограничения программ, сфокусированных на преступном поведении, особенно в отношении девушек, чьи потребности не принимались в расчет. Поэтому я пробовала другие подходы. Примечательно, что в 1991 году я прибегала к судебной психотерапии, которая в то время казалась методом радикальным, но именно она и определила мою карьеру. В судебной психотерапии считается, что преступное поведение – это симптом скрытого конфликта или ряда эмоций, и задача психотерапевта – помочь пациенту сначала заметить их, а со временем осознать и взять под контроль: перевести действие в размышление и в итоге развить самосознание. Вместо того чтобы просто положить конец такому поведению или изменить его, человек учится понимать его значение и истоки. В отличие от поведенческого метода в судебной психологии большое значение придается отношениям между терапевтом и пациентом: это призма, позволяющая выявить шаблон привязанности пациента и понять страхи, мотивы и опыт, которые привели его к этому состоянию. Здесь нет установленной программы действий. Вместо этого есть стремление создать безопасную среду, в которой человек сможет поделиться снами, воспоминаниями, страхами и фантазиями – проявлениями бессознательных потребностей, которые подталкивают к совершению преступлений. Далее их можно изучить и интерпретировать.
Параллельно с работой в отделении я записалась на курс по судебной психотерапии в клинике Портман в Лондоне. Его разработала доктор Эстела Уэллдон, под чьим наставничеством я познакомилась с совершенно иным способом работы с людьми, которых в лондонской лечебнице называли пациентами-правонарушителями. При использовании этого способа терапевт не просто наблюдает за поведением пациента, а старается понять и проанализировать смысл его поступков: что это говорит о прошлом человека, его жизненном опыте, сознательных и бессознательных мыслях и фантазиях. Именно этот подход я хотела привнести в закрытое отделение, где, как мне казалось, жизнь пациенток оставляет желать лучшего. Во-первых, самый очевидный пример: в смешанных палатах женщины, которые подвергались сексуализированному и физическому насилию, жили рядом с мужчинами, часть из которых совершали преступления именно такого характера. Сейчас подобные условия представить невозможно, но тогда это было травмирующей реальностью. Во-вторых, хотя палата, в которой я работала, была задумана как модифицированное терапевтическое сообщество, это было так лишь на время сессии. Казалось, что совместное проживание мужчин и женщин подрывало клиническую целостность и чувство безопасности. В-третьих, конкретные истории утрат, травм и насилия, с которыми сталкивались женщины, не учитывались и особых условий для пациенток не создавалось.
Можно сказать, что Мэри угодила в разлом этой несовершенной системы: она жила практически инкогнито, не участвовала в групповых сессиях и не получала помощь от медперсонала. Лишь посредством самоповреждения – порезов и ожогов – она изредка запрашивала внимание и получала его. Обычно это происходило, когда ее собирались переводить в учреждение более открытого типа, где увеличивается личная независимость пациента. Такое поведение – форма сознательного или бессознательного саботажа, который поставил ее в каком-то смысле в подвешенное положение: ее нельзя было назвать ни по-настоящему больной, ни по-настоящему здоровой, из-за чего обстоятельства жизни оставались все теми же. Мы начали работать, когда ей было уже около 50, а за плечами оказалось более двух десятилетий лечения с перерывами, по большей части неэффективного. В рамках подхода с «ориентацией на преступные нарушения» в основном рассматривалась ее склонность к поджогам, а в дополнение к этому психиатры выписывали лекарства, чтобы приглушить депрессию. Кроме того, Мэри жила в обстановке, где курение считалось нормой – как для пациентов, так и для персонала. Нередко медсестра, чтобы успокоить разозленного или встревоженного пациента, выходила вместе с ним покурить. Получается, Мэри – поджигательница, которая продолжала наносить себе вред через ожоги, – постоянно была окружена сигаретами, спичками и зажигалками.
Мое предложение опробовать на Мэри судебную психотерапию было принято. По большей части не из-за веры в мои силы, а из-за несколько беспечного подхода, который главенствовал в больнице: детали не важны до тех пор, «пока работа выполняется». Мой начальник был рад поручить пациенток женщине-психологу, поскольку сам он не уделял им должного внимания, в чем честно признавался. Отчасти он объяснял это тем, что в присутствии мужчины пациенткам может быть некомфортно. Я же, в свою очередь, ухватилась за возможность применить на практике тот курс лечения, который, на мой взгляд, в худшем случае никак не навредил бы уже вдоволь настрадавшейся женщине. В лучшем случае я смогла бы помочь Мэри понять скрытое значение замкнутого круга, в который она угодила, и дать надежду на то, что из него есть выход.
На первых сессиях меня поразило, насколько внешний вид женщины отражал атмосферу безразличия и отсутствия надежды. Ее движения были медленными, а голос – мягким. Часто она приходила на наши встречи с немытой головой и в грязной одежде. Ее манера держать себя была невыразительной, блеклой: казалось, что пламя личности и жизненной энергии кто-то потушил – передо мной был человек, угодивший в систему, в которой сам решил остаться навсегда.
Самоповреждение Мэри – явный показатель ярости и внутренней потребности в заботе, которые прятались за безразличным фасадом. Ее не слушали, травму не замечали, а нужды игнорировали. Все это приводило к тому, что она наносила себе ожоги и устраивала небольшие пожары, которые держала под контролем. Таким способом она привлекала внимание медперсонала. Действия Мэри показывали: эмоции, которые на пике привели к тому самому преступлению, никуда не делись. Лечение пациентки было нерегулярным и ограниченным, и к этим эмоциям не обращались должным образом. На одной из первых сессий Мэри заметила, что толком не знает, что из себя представляет терапия и как она может ей помочь. Меня сильно удивили ее слова.
Конкретная цель лечения Мэри – работа с депрессией и склонностью к самоповреждению. Я надеялась, что с помощью судебной психотерапии мы прольем свет на проблему селфхарма – что ею движет и какое сознательное и бессознательное значение есть у ее действий. Со временем мне хотелось найти причины, по которым она стремилась устраивать пожары, и снизить риск поджогов в будущем. Для начала следует сказать, что прогресс был медленным. Мэри жила в больницах закрытого типа примерно столько же, сколько я – на белом свете. Поэтому я понимала, что внутренние барьеры окажутся прочными: защитные механизмы, выстроенные против невыносимого существования и прошлого, с которым она была не готова столкнуться. В первые часы наших зарождающихся отношений пациента и терапевта в воздухе подолгу висело молчание: Мэри смотрела в пол, а затем поднимала взгляд, будто проверяя, не ускользнула ли я за дверь незаметно для нее.
Сессии давались Мэри тяжело, но нельзя сказать, что она не хотела рассказывать о детстве и юности. Один из долгих периодов тишины был прерван внезапным осознанием: она не могла перестать наносить себе вред, так как казалось, что по ощущениям это будет сравнимо с потерей лучшего друга. В ходе беседы мы постепенно пришли к пониманию, что Мэри долгое время считала, будто ее тело не представляет ценности.
Эта мысль поселилась в ее голове из-за сексуализированного насилия со стороны отца, пережитого в подростковом возрасте. Как-то раз, когда Мэри было 14 лет, она вернулась из школы раньше обычного – как раз в то время, когда проснулся отец, работавший в ночную смену. Дома не было никого, кроме них: мама, у которой была инвалидность, находилась в больнице на плановом уходе. Отец отвел Мэри в ее комнату и стал приставать, тем самым положив начало безжалостному циклу насилия. Мужчина угрожал, что уйдет из семьи, не оставив им ни гроша, из-за чего детей отправят в детдом.
Насилие причинило Мэри вред сразу в нескольких аспектах. Впервые оно произошло вскоре после начала менструации, из-за чего стало прочно ассоциироваться с переходом к зрелости. Девушка стала ненавидеть повзрослевшее тело – символ ее беспомощности и унижения, то, что принадлежало ей по праву, но было отобрано отцом. Помимо отвращения к себе, Мэри испытывала сильное чувство вины: ей казалось, что она стала соучастницей этого насилия, пусть и из страха за судьбу четырех братьев и сестер, а еще – что она каким-то образом заняла место матери за счет молодости и здоровья. Девушка была слишком напугана и ничего не рассказывала болеющей маме. При этом она на интуитивном уровне чувствовала ту ярость и фрустрацию, с которой могла столкнуться: иногда матери жертв сексуализированного насилия направляют злость на собственных детей и обвиняют их в тех ужасах, что они пережили, – таким образом родитель защищает себя от гнева, беспомощности и ощущения предательства.
С возрастом Мэри лишь упрочила представление о себе как о грязной и ущербной, ее чувства злости и стыда усилились. Одним из катализаторов послужило начало серьезных отношений с Нейтаном – уборщиком, с которым Мэри познакомилась на работе. Он казался дружелюбным, даже добрым. Через полгода девушка забеременела, и тогда его поведение изменилось. Он относился к беременности как к провокации, спрашивал, точно ли отец он, а не кто-то другой, и открыто заявлял, что Мэри таким образом пытается вынудить его жениться. Парень стал раздражаться все больше, когда Мэри полностью отказалась от секса: ей и без того было некомфортно, а теперь она и вовсе не могла справиться с чувствами, когда посягали на ее тело. Нейтан вступил в бессознательную борьбу с еще не рожденным ребенком за тело Мэри и стал вести себя агрессивно. Он бил ее, обвиняя в изменах и лжи. Мэри очень стыдилась насилия со стороны отца, поэтому не смогла рассказать об этом Нейтану и объяснить, почему на самом деле ей так тяжело вступать в физический контакт.
Отец Мэри никогда не признавал, что совершает насилие. С Нейтаном же было иначе: каждый раз он раскаивался, молил о прощении и пытался загладить вину походами в ресторан или покупкой цветов. На наших сессиях Мэри отмечала: ее немного утешало то, что Нейтан, казалось, понимал неправильность своих поступков. Но иллюзия исчезла, когда ближе к концу срока он ее изнасиловал. У Мэри началась сильнейшая депрессия: ее накрыли чувство беспомощности и вера в то, что она не хозяйка своему телу и жизни в целом. Лишь понимание, что внутри нее растет малыш, сглаживало невероятную тяжесть плохого обращения, которое было регулярным.
Боль, стыд и злость – естественные последствия многолетней травмы и сексуализированного насилия, с которыми пришлось столкнуться Мэри. Единственным лучом надежды для нее был сын Том, который родился здоровым и в срок. Свое тело Мэри казалось загрязненным, а вот малыша она воспринимала совершенно иначе. Для нее он служил доказательством того, что когда-то часть ее была хорошей, чистой и заслуживающей любви. Она направила на него все теплые чувства: защищала сына от жестокого мира, а он дарил ей ощущение безопасности и любил в ответ.
Трагедия жизни Мэри, травма, которая оставила гораздо больший отпечаток, чем насилие и плохое обращение, заключается в том, что у нее отобрали единственный источник надежды и любви. Жестокие нападки Нейтана не прекратились с появлением ребенка, ведь ему казалось, что его вытеснили из круга привязанностей девушки. Однажды Нейтан побил Мэри, пока та держала на руках Тома, из-за чего у малыша появились синяки. Кто-то из родственников попытался защитить Мэри и вовлек во всю эту историю социальные службы – сообщил, что девушка регулярно подвергается домашнему насилию.
Мэри отчаянно пыталась вырваться из круга насилия и сохранить то хорошее, что у нее было. Несколько недель она прожила с сыном в убежище для женщин отдельно от Нейтана. Но что-то тянуло ее обратно в эти отношения. Она не могла противостоять мольбам партнера вернуться и заверениям, что он изменился. Даже то, что у Нейтана появилась любовница, не помогло разорвать их связь.
Из-за такого нестабильного положения Мэри перестали однозначно воспринимать как заботливую мать. Том попал в группу риска, и его начали регулярно проверять органы опеки. Когда стало понятно, что Мэри не уходит от агрессивного партнера, который угрожает здоровью ребенка, местные власти постепенно увеличили давление на девушку, чтобы та отказалась от родительских прав. Мальчика отправили на патронатное воспитание, а затем с неохотного согласия матери – в новую семью. И хотя Мэри считала, что сын «заслуживает лучшего», отказ от опеки вселил в нее чувство беспомощности и лишил надежды и цели в жизни.
Через четверть века было очевидно, что она до сих пор от этого страдает. Принятое решение (отказаться от ребенка под внешним давлением) не осталось в прошлом, а продолжало преследовать ее в настоящем – женщина снова и снова думала о том, что она могла сказать или сделать иначе. Действия местных властей вполне понятны, но было невозможно не посочувствовать Мэри. Жестокий партнер, чьи угрозы и поведение напоминали об отце, и чувство собственной никчемности, а также мысль о том, что идти некуда, – это сочетание привело девушку в ловушку абьюзивных отношений: она не смогла отказаться от привязанности, повлекшей разрыв с единственным человеком, которого она по-настоящему любила. Безжалостность судьбы состоит в том, что Мэри, пережившая насилие, оказалась лишена шанса стать хорошей, любящей матерью, что соответствовало ее желаниям и возможностям.
Потеря родительских прав стала ключевым моментом жизни Мэри – она мучилась из-за этого решения, о котором рассказывала на сессиях. В тот момент искры любви и заботы оказались окончательно потушены потоком боли, вины и травмы, после чего внутренний гнев вырвался наружу – ничто в жизни ее не сдерживало, она не беспокоилась о последствиях.
Событие, которое предшествовало заключению длиною 25 лет, произошло в воскресенье. За день до этого она виделась с Томом, который тогда был на патронатном воспитании. Но все удовольствие от встречи пропало после слов социального работника о том, что мальчику нашли постоянную семью. Это уничтожило надежду Мэри на воссоединение с ребенком. В воскресенье Мэри сидела одна в комнате, которую снимала, пока временно жила отдельно от Нейтана (он тем не менее часто к ней наведывался). Девушка хотела встретиться с сестрой, но в последний момент та поменяла планы. Из окна Мэри наблюдала за тем, как мамы с колясками прогуливались в парке. На сессиях она вспоминала, что чувствовала в день, когда потеряла все. Никто не хотел ее слушать, никто ее не защитил, а теперь у нее собирались забрать самое ценное – навсегда.
В тот вечер она подожгла шторы в комнате. Мэри говорила, что какое-то время сидела на кровати и смотрела, как пламя поднимается по полотну, а дым заполняет тесную комнату. В голове у нее была мысль о побеге в новую жизнь, в новый город, подальше от пустого и жестокого места, которое она теперь хотела сжечь. Мэри сказала мне, что ей нужно было что-то сделать, чтобы избавиться от боли и злости. Она не думала, что огонь так разгорится или что она подвергнет опасности других людей.
Когда прибыли пожарные (их вызвал прохожий, который заметил дым, валивший из окна), Мэри сидела на лестнице у здания. Она заявила, что ничего не знает о пожаре, но зажигалка с отпечатками пальцев свидетельствовала об обратном. Так как в здании в то время были заселены и другие комнаты, ей предъявили умышленный поджог с угрозой жизни окружающих и признали виновной. Пожар стал не только символом и проявлением ее злости, но и действием, которое, на мой взгляд, выражало неосознанное желание быть пойманной и наказанной – казалось, что она была убеждена, будто все плохое в жизни – ее вина.
Потенциальная опасность пожара была огромной, но Мэри ее не осознавала. Она подожгла шторы ближе к вечеру – в таком отчаянии, что даже не подумала, вернулись ли домой другие жильцы. Позднее она выразила обеспокоенность тем, что люди были в своих комнатах и могли пострадать и даже умереть. К счастью, благодаря быстрой реакции прохожего и приезду пожарных удалось эвакуировать несколько десятков жильцов.
Решение Мэри устроить пожар – характерный способ, к которому прибегают женщины для выражения сильных эмоций, когда не могут дать им иной выход. Среди поджигателей девушек меньшинство. Однако исследования показывают, что, как правило, поджигательницы в детстве сталкивались с различными формами насилия. При этом по сравнению с женщинами, совершившими другие преступления, они чаще переживали сексуализированное насилие.
Вероятно, пожар – способ показать чувства для тех, кому кажется, что выбора не осталось. Для поджога не нужна физическая сила. Это форма проявления жестокости, которая кажется доступной и в то же время дает надежду на очищение: отчаянная попытка человека, который страдал от немыслимого насилия, выразить подавленный гнев и уничтожить свидетельства собственной боли.
Огонь восхищал и завораживал Мэри. Она помнила, что в детстве подростки, жившие по соседству, разводили огонь в урнах, а однажды подожгли машину. В ту ночь Мэри наблюдала за пожаром: смотрела, как желтые языки пламени взметались вверх и контрастировали с синими мигалками полицейских машин. Поджигатели нередко остаются на месте преступления – их будоражит драматичность событий, а еще они находят подтверждение собственной силы в том, что приезжают аварийные службы.
Огонь волновал Мэри, но одновременно с этим и успокаивал. Он смягчал боль и помогал ее выразить. В тот роковой день через огонь доносился крик боли женщины, которая долго жила в отчаянии, ведь никто не обращал на нее внимания. Многие годы она терпела издевательства сначала от отца, а затем от партнера. Единственное, что она получила от властей, – заключение, что она недостаточно хорошая мать. Мэри сидела в съемной комнате как в ловушке, у нее вот-вот должны были навсегда отобрать сына, мир рушился. И тогда она решила его поджечь. Символично, что она подожгла вещь, которая прочно ассоциируется с чем-то домашним – чем-то, чего она была лишена.
Пожар, который Мэри устроила воскресным вечером, стал выражением всех подавленных чувств, которые успели накопиться за годы насилия и страданий. Он раскрыл все, о чем она не могла сказать или что, по ее мнению, никто не захочет слушать. Огонь вывел на поверхность ее бедственное положение, силу ее гнева и степень несправедливости, которую она чувствовала из-за обращения тех людей, которые должны были ее защищать. Не было произнесено ни слова, но это действие показало правду.
Мэри долго жила в заключении – сначала в тюрьме, затем в больнице закрытого типа. Но за эти годы боль, которая привела ее к отчаянному поступку, не уменьшилась. Изначально в тюрьме не обратили внимания на ее депрессию: там посчитали, что такое состояние – это не проблема для них и не угроза для нее. Лишь после того как Мэри несколько раз порезала себе вены, ее камеру обыскали. Оказалось, что она спрятала осколки стекла и спички. В этот момент она перестала разговаривать с сотрудниками тюрьмы и объявила голодовку, которая привела к опасной потере веса. После более серьезной попытки самоубийства (снова порезы вен) Мэри осмотрел тюремный психиатр и перевел ее психиатрическую лечебницу строгого режима, где она и осталась.
Все это случилось лет за 20 до нашего знакомства. В это время Мэри продолжала наносить себе раны, однако такие, чтобы это не угрожало жизни. Самоповреждение подобного характера – типичное проявление протеста. Это действие служит одновременно скрытым выражением глубоко спрятанных эмоций и публичной демонстрацией отчаяния и отчужденности. Мэри хотела показать всем свою ярость из-за того, как с ней обращались: она страдала от действий не только жестокого родителя и партнера, но и органов опеки, которые вынудили ее отказаться от сына. Мэри привыкла думать, что ее тело не представляет ценности. Самоповреждение казалось единственным известным ей способом сообщить о мучениях, которые терзали ее изнутри, – о круговороте эмоций такой силы, что сдерживать его было невозможно.