В тот год, лето, и правда, в наших местах было дождливое. Почва, просто не успевала просыхать, от этих частых дождей. И вот, в такой день, мой отец, чтобы подбросить меня до районного центра, ранним еще утром, до еще петушиного крика, запряг колхозную (помните, тогда еще колхозы были у нас в стране) лошадку. Она была кобыла, в белых – черных крапинках, а голова ее, между глаз, была с полоской белой. И хвост у нее, помню до сих пор. Была полуседая, длинная. Старая была лошадка. И она, весь этот путь, до самой районной станции, хлестала меня своим сырым хвостом; наказывала она меня так, видимо, так как я с позволения своего отца, правил ею при помощи вожжи: требовал, чтобы она шла резво и строго по колее, проделанных до нас другими колесами телег. Мы, конечно, выезжая в это раннее утро в районный центр, ехали не порожняком. Нас было в телеге: я, почти тринадцатилетний мальчик (а точнее, двенадцать и три месяца мне было тогда), с новой обновкой; на мне было, черный костюм и ботинки, купленный с моей сестрою, которая в это время жила на Крайнем Севере, на Чукотке. Это она помогала нам, почти в каждый месяц с деньгами. То, вот, месяца два назад, неожиданно, без всякой телеграммы, нагрянула она к нам с мужем в отпуск, привезла мне этот костюм с обувью. Все же я был, в тот мне памятный год, выпускником восьмого класса. Видимо, хотела, чтобы в этот выпускной день, я был, как бы сносно одетым перед другими. В то время, недавно только, что уж стесняться, многие в деревне у нас, жили не очень хорошо. Но, не смотря на нехватку этих средства в доме, помню, первый класс, когда я пошел, меня еще шести не было, а у меня была школьная форма с фуражкой, на нем еще кокарда. Тогда сестре моей было, всего на всего … ну, в общем, она была на семнадцать лет меня старше, и она до этой еще тогда Чукотки, жила, работала в Барнауле на шахте. И фотография в тот ее период, у нас в семье сохранился. Стоит моя сестра Лиза, на фоне деревца, небольшая неуклюжего роста, в резиновых черных сапогах, а на ней, то ли брезентовая куртка со штанами, а на каске ее прикреплена, с помощью резиновой плоской ленты, шахтерский фонарик. Конечно, в моем возрасте юноши, сегодня, переходят только шестой, или седьмой класс, а тогда, меня после первого класса, перевели сразу в третий класс, а не на второй, как обычно происходило в то время, наверное, и сегодня. Конечно, читать и писать я научился еще до шести лет. За это, наверное, нужно было бы поблагодарить мою сестру, Зину, которая была старше меня на три года. Ее подруги, после уроков в школе, когда приходили к нам поиграть с моею сестрою, нашли во мне пугало, учились на мне целоваться. В начале, я плевался от их мокрых слюнявых губ, старался спрятаться от них, под пыльной кроватью, ревел там, а затем, мне надоело, знал, они все равно будут меня эксплуатировать, потому я им поставил условие. Сказал. Раз они нашли на мне пугало огородного, целованием, пусть тогда они учат меня читать и писать. Девчонки же. Со смехом согласились этим моим условием. Хотя и противно мне было, их со слюнями губы, но я знал и понимал, откажусь от этого условия, они бы все равно использовали меня в своих опытах. Так как они сильнее меня были. Интересное тогда для меня было время. Они на мне учились целоваться, а я, имел еще выгоду от этого. Временами перепадало от них мне конфеты (долго играющие во рту), приносимыми ими из дома, и даже иногда, они меня одаривали, выкраденными у своих мамок, куриным яйцом, которых я потом относил в наш деревенский магазин – сельпо, и я за них получал денежки – пять копеек. Теперь, имея в кармане, пять копеек, я уже больше не лазил со стороны голландки, который топился в зиму у нас в клубе дровами, а летом ее, конечно, не топили; из подпола мы с мальчиками, бесплатно проникали в клуб, чтобы посмотреть какое – нибудь кино. Что уж там говорить. Тогда в то время, и света электрического у нас в деревне, до одиннадцати вечера только подавался. И ведь, ничего не изменилось. И теперь, в некоторых полузаброшенных деревнях, нет до сих пор этого электричества. И это, правда. После, если кино еще не закончился до этого часа, включали электродвижок, который тарахтел у двери кинобудки. Помню, в основном, мы Чарли Чаплина ходили смотреть. Фильм был немой, но мы понимали, видимо, что делает этот Чарли на экране. Ржали, роняя слюнки и радовались. Но лафа, добыванием мною пять копеек, вскоре надоело девочкам. Или они все же на мне научились целоваться, и я уже им стал неинтересным. Отказались от моих услуг. Больше уже до меня не домогались, оставили меня в покое, и без дополнительных денег – пять копеек. Поэтому у меня, отказом от этих услуг девочками, наступили трудные времена. Копейки мне уже редко перепадали. А у отца просить, в то время, он только отмахивался от меня, как от ладана, отнекиваясь: «Нет, нет у меня денег. Откуда, сынок. В колхозе, сам знаешь, говорил тебе, денег за работу не дают. Только трудодни начисляют. Палочные». Я понимал. Он мне правду говорил. Откуда ему было брать этих денег? За работу, он в колхозе получал, как колхозный завхоз, одни только трудовые палочки. Специально для этой, особой в тетрадке, он их и отмечал. И потом, по этим палочкам можно было сосчитать, сколько он в месяц трудодней заработал. Хранил он этот свой учетный тетрадь, за обкаканными мухами зеркалом, который висел у нас в задней комнате, между занавесочной кухней и столом, в левом углу, где мы обычно кушали. Над столом еще, грозно на нас взирал, в раме, застекленной, иконка Николая Угодника. Вот и в серединке, между кухней и столом, между двух окон, глядевшие, как близнецы, на наш сарай, пристроена была зеркало наша, а за этим зеркалом, хранился и тетрадь моего отца, где он в каждый день для себя отмечал, свои трудодни за свою работу. Допустим, залатал он старый истертый хомут суровыми нитками, пропитанный сальной шкурой свиньи, вписывал он в этот тетрадь, палочку одну. В месяц набирался этих палочек целая страничка. В нашу большую семью, конечно, помогала материально и сестра, Лиза, из Чукотки, переехавшая из Барнаула туда, после замужества. Присылала почти в каждый месяц немного денег, чтобы мы, в какое – то время, имели в доме «живые» деньги, и не стеснялись перед соседями, что мы сидим без сахара. Тем же самым, мучился без карманных денег в доме своем, и брат отца, дядя Коля. Он у нас, вечерами охранял правление колхоза, от так называемых, ночных «не брошенных гостей». Тоже страдал от этого безденежья. А в то ранее утро, когда мы выехали на гужевом транспорте на станцию, у нас в телеге было: папа мой, папин брат, дядя Коля, а я сидел впереди, правил кобылой, и у нас в телеге был полный воз березовых веников, больше сотни штук. Это мой отец со своим братом, дядей Колей, загрузили в телегу этих березовых веников, чтобы на станции их сплавить знакомому отцу татарину, промышляющему штучными товарами: нитками, пуговицами, шарами, смолами сосновыми, которую мы, купив у него за куриные яйца, жевали. А веников, он березовых, отцу заказал перед своим последним заездом. Почему же моему отцу было не воспользоваться с его заказом? Лес рядом, да и доступ имел он, как завхоз, к колхозной делянке. Веники он березовые у отца брал оптом по сорок копеек, а тут он, в районе, он его уже сплавлял за шестьдесят копеек, банщику. Сорок копеек тогда, большая была сумма, по представлению для меня. Выгода была обоюдная. Если его «афера» получится, папа из этих денег купит для меня билет до Челябинска. А билет до Челябинска стоил семь рублей, от нашей железнодорожной станции.
Колея, по которой мы тряслись на этой телеге, была почти раздолбанная и залита дождевою водою. Колеса, подкованные обручью, глубоко вязли на этих колеях. Кобыла наша шла натужено, с пенами по бокам, где, чересседельник. Да еще эта сырость вязкая. Никак от нее согреться я не мог. Взрослые, как мне казалось, им нипочем. Подкашливают только, выцеживая свою цигарку. Скоро, конечно, выглянет солнышко, если, конечно, разгонит ветерок, который сейчас гонит над нашими головами, серые низкие облака со стороны, где должна была выплыть, это розовое, желтизной, большущее диск солнца. Но, когда это случится? Часов у нас, конечно, нет. А определить, который сейчас час? Кто его знает? Небо еще, серо – чернильное. Да и звезды отдельные, на небе, вспыхивают по ходу нашего продвижения. Так что еще не скоро утро настанет. Ждать и ждать ее еще целую вечность. Так мне думалось. Мыслей у меня никаких, кроме, как ложных тревог. В смысле, в котором, я и сам не очень понимал. Помню же, помню я и мамины наставление, перед тем как мы тронулись в путь. Она мне, как умела, успокаивала, говорила шёпотом, горячо, прижимая меня к своей теплой груди, что могла она и колхозной машиной отправить меня до станции. И председатель колхоза бы ей не отказал. Но загвоздка заключалась, как тогда вениками нам было управиться; как довести их до районного центра; да еще, пугало ее мое прошлогоднее приключение, где я тогда, зимою, отправленный в район, сопровождающим за жомом, застряли мы на полпути обратной дороги. Просто, у нас тогда, машина на ходу заглохла (или сам Захар – шофер, так подстроил). В кабине нас было трое. И мне всего одиннадцать и пять месяцев. Бригадир, крестник отца, дядя Женя, уломал меня: «Что ты? Тебе только в кабине сидеть придется… Каникулы же у тебя. Что боишься?» С тем самым, уговорил отца и мамку, чтобы я поехал сопровождающим за пять палочек трудодни. Была еще с нами, кроме шофера, дяди Захара… Ему тогда было за двадцать. Армию отслужил только. Ну, а тут он, даже рад был, что оказался в таком положении, что машина у него заглохла. Со мною рядом в кабине сидела Вера Матюхина, пышная разведенка. Мы её подобрали в районном центре. Мужа я ее знал. Недалеко он от нашего дома жил с этой Верой. Он вроде был даже пришлым, из Куйбышевской области, из совхоза Пестравки. Наши мужики, после уборки хлеба у себя, почему я знаю, откуда он родом, проторили в этот совхоз скирдовать солому. С разрешения, конечно, нашего председателя. Папа мой тоже, раз туда съездил. Помню, приехал оттуда весь больной, но зато с хлебом за работу. А как рад был. А потом, после, полгода болел. Болезнь он, какой – то там подцепил. Худеть стал. А Вера… Что уж там. Разведенка, что ее ругать. Имела еще девочку. Но мужа теперь у нее нет. Ушел от нее к другой. Потому, отвыкла, видимо, от мужика ласки. Вытолкнули они меня из кабины, сказали: «Вон недалеко скирда. Посиди там, пока мы…» Я, конечно, смутно только догадывался, зачем они меня выпроводили в зимнюю стужу, из кабины машины. Ну и что я зарылся в скирде? Мне все равно было холодно там. Да и вспомнили они обо мне только под утро, когда светать начал горизонт. За это время, я конечно, сильно продрог. Домой вернулись к обеду следующего дня. Мама моя чуть с ума не сошла, видя, в каком состоянии я явился домой. Вера, конечно, осознавала, что в моей простуде, виновата она. Забыла за ласками этого Захара, о моем существовании, и тем самым положила меня на целый месяц в больницу, с пневмонией.
*
Да, первые признаки просыпающего утра, уже наглядно стало проглядываться на небе. Небо, хотя и еще серо выглядел, но горизонт, откуда солнышко поднимется, стал менять свои цвета окрасок. В начале она, розовея, посветлела чуть, затем полезли по краям еле заметные сполохи, в разные стороны – щупальца ее… Ветерок заметный стал. Холод откуда – то, пронизывающий, с наплывом накрыл на нас. Травы по бокам колеи, еле заметно прогнулись.» Значит, – чешет свою залысину, приподняв картуз свой, бубнит с воза, сзади меня, дядя Коля, брат моего отца, – скоро утро, Максимка, – это он так отца моего величает. – Веселее будет тогда нам. Продрог? – это он обращается ко мне, проведя шершавой теплой ладонью по моей спине. – Шевели плечами. Дай кровь свою разогнать…» Жалеет он, конечно, меня. Недоволен он с отцом моим, что меня одного отправляет в такую даль. А что делать? Школа у нас в деревне только восьмилетка. Вон брат мой, Аркашка, когда он учился, в деревне у нас семилетка только была. Это недавно перевели нашу школу на восьмилетку. Бегать в соседнее село, за двадцать километров, где там десятилетка, далеко, а жить у кого – то там, без денег… Оставалось моим родителям только потревожить Челябинскую сестру, Нину, которая бы у себя, пристроила меня в училище, а если у нее есть возможность, содержать меня еще у себя, отправить меня в школу в девятый класс. Конечно, у папы был и третий вариант. Пристроить меня куда – нибудь на завод. Но у меня возраст был маленький, чтобы на завод устроится. Поэтому, этот вариант само собою отпадал.
Убедил, видимо, его папа. Помалкивает потому он. А мне все же чуть страшновато, как это я поеду один на этом поезде? Конечно, я не трус, и не такой уж забитый. В свои почти тринадцать лет я многому научился. Успел даже в свои годы, опубликоваться в районной газете, статьями и репортажами. Конечно, все это книжное, школьное было мое занятие. А мне, предстояло в дальнейшем, не книжное знание применять в жизни, а наяву, на своей шкуре испытать эту скрижаль каменной доски, с десятью божественными заповедями. Осознаю, несмотря на свой юношеский возраст, там, куда я еду, люди мне встретятся разные. И у каждого, знаю, свой потолок знание в голове. Всем, конечно, не понравишься. Где – то там, все равно будет сбой, как, вот, с этой колеёй, с правой стороны, переднего колесо телеги. Влетел с ходу, с чавканьем в глубокую яму, при том еще, за одной, забрызгал нас; вылезти не хочет, как бы кобыла наша не натужилась, вытягиваясь, изо всех сил. Взрослые спрыгнули с телеги, помогли кобыле вытянуть с глубокой ямы, переднее правое колесо. Мысли забредающие, вновь переместились к моим опасениям. Я, конечно, зависть к другим еще не понимал, но видел, как из моих знакомых в деревне, некоторые живут. Уж чего – чего, папа – то мой не самым последним человеком был в деревне. Как завхоз, он имел право держать лошадь у себя в каждый день. А раз лошадь в доме, он уже не совсем был пропавший. Колымага, или телега, со сбруей, всегда дома находился. Летом, на колымаге, сена, скошенного придорожного вдоль дорог, можно привести. Ночью, конечно, и чтобы никто не знал об этом и не ведал. Не разрешалось это в колхозе. Но за то, корова в зиму была сыта. И не надо было тогда беспокоиться, драть на голове свои полуседые редкие волосы, где этого корма добыть среди этой «голодной» зимы. В случае чего, лошадь всегда под рукою был. На нем и вспахать огород можно. Не лопатой же, как другие, не имеющие возможности взять из колхоза лошадь. По сравнению с нашей семьей, некоторые все же, что уж стесняться, жили лучше нас, и в достатке. Это учителя. Мало, но получали «живые» деньги. Ну, председатель колхоза и сельсоветские работники, а остальные, в деревне, не видели никогда этих денег. Но ведь, черт подери! жили и живут в деревне люди. Выкупали навязанные властями займы, сдавали в магазин куриные яйца, – это был обязательный налог с каждого подворья. А теперь, в моем кармане, мама зашила там пятьдесят рублей, которую, мне мамка сказала: «Забудь о них, пока не доедешь до Челябинска. На дорогу, папа тебе выручит, из этих березовых веников». Поэтому я и говорю, мне не знакомо пока зависть к другим, которые лучше меня одеваются и питаются.» Видно это, довольно наглыми лицами людей, – к ним мама мне посоветовала, меньше обращайся за советами. – Они могут тебя обидеть и обмануть».
Вскоре впереди, завиднелись дома. Это, выходит, мы преодолели, наконец, путь до татарской деревни – Бурметьево. Это от нашей деревни, в двадцати километрах. После потом, будет мост не широченный, через реку Черемшан. Течение у нее быстрое, и берега извилистые. Говорят, там и рыбы водятся, да и почва, тут, перемешанная, с глиной пошла. Кобыла наша повеселела, да и колея тут не продавленная. Легко лошадке тянуть телегу. Домики тут, тоже пяти стенные, как и в русских деревнях. Отличие от русских деревень, татарские деревни, отличаются от русских, только своей мечетью. Светло уже, и колея проглядывался уже отчетливо, да и солнышко вот – вот сейчас выпрыгнет. Видно уже полукруг ее, с медным овалом, обдавал уже холодом нас, как бы невидимо царапал нас своим внезапным приходом. Нам еще оставалось двадцать километров до районной станции. Успеть мы, конечно, успеем, доехать до моего Челябинского поезда. Но нам еще попасть надо до этого торгаша татарина, застать его дома, который обещал у нас, купить эти березовые веники. После него, мы еще должны купить для меня билет, на мой проходящий поезд. Успеть затем, покушать, а в шестнадцать часов я сяду на поезд, и я отправлюсь один до этого самого Челябинска. Конечно, мне все же не по себе. Впервые я буду оторван от родительского ока. Каково это мне на мою психику? Что меня впереди может ожидать? Недавно, месяца два назад, чукотская моя сестра, Лиза, уезжая обратно на свою Чукотку, забрала с собою и мою подросшую сестру Зину. Я, из нашей семьи, уже шестым теперь по счету буду, как выпроваживают нас из родного гнезда наши родители. Вначале, счет открыла моя старшая сестра, Лиза, которая теперь с мужем, на Крайнем Севере живет, на Чукотке. Затем, за нею проторила дорожку, Рая, которой, господи, прости, не повезло пожить долго. Шестнадцать лет ей было, когда она вернулась вся больная из Куйбышева. Приобрела она, видимо, эту болезнь там, в Куйбышеве, на стройке. Помню, рассказывала она мне, что на стройке, зимою, холодно было, выпила водку эту, предложенную ей, и сразу почувствовала себя плохо. Это она мне так рассказывала. Жалко мне её. Я еще был совсем – совсем маленький, но помню. Мама наша, по случаю внезапной смерти своей родной сестры при родах, поехала на похороны в Коркино. Это в Челябинской области. А мы, две сестренки еще, после меня, сестрою остались дома. Папа еще оставался дома, но дома, в то время, из взрослого женского персонала, была только сестра, Рая, которая теперь, после отъезда нашей мамы, должна была заниматься по хозяйству, по дому. Но ведь она еще и болела. Чуть что, она теперь хваталась за сердце, бледнела, когда замешивала тесто для хлеба. Это оказывается такая тяжелая работа. Тогда я совсем не понимаю. Зачем же ее тогда, дядя Женя, заставлял летом возить скошенного сена на колымаге? Что, людей не хватало? Я тоже тогда участвовал в том сенокосном страде, помогал Раю, сестру. Тогда помню, вечер был. Папа наш ушел к соседу на посиделки. А мы, оставшие одни дома, сгрудились вокруг Раи. Телевизора тогда не было. Сестренки, моложе меня, наблюдали со стороны, как месит тесто наша сестра. Интересно у нее все получалось. Месила, месила, затем вдруг ёкнула, присела на лавку, и вся побледнела. Затем она второпях, отмыла руки от теста, прилегла. Сказала упавшим голосом, нас успокаивая: «Я чуть только полежу. Не бойтесь». Я не понимал, что это с нею, но видел, она умирала. Я это точно почувствовал. Мы с дрожью смотрели на нее и видели, как она угасала, ловя слепо наши руки. И это шестнадцать лет. В расцвете лет. Какая несправедливость. Затем отправился в город, и мой старший брат. Он у нас был, как и я, книжным червяком. Это его так окрестила наша мама. Любил он читать книг захлёбом, но больше всего он славился в деревне – он был гармонистом от бога. Где свадьба, там и мой брат. Рушников у него от этих свадеб, целый сундук скопилось. Все они с орнаментами, с вышивками были. Конечно же, деньги, наверное, у родителей тогда были. После семилетки, надо было платить за дальнейшую учебу, если хочешь дальше учиться. Отправился он в соседнее село, где была десятилетка. А после десятилетки, пока его в Армию не забрали, отправили его мои родители, в город Мелекес. Теперь переименованный Дмитриев град. Чем он там занимался, я, правда, не знал. Мы не очень дружили с ним. Позже уже, много лет спустя, я с ним, как бы заново познакомился. Тогда он уже жил в Чебаркуле – это в Челябинской области, и возглавлял комбинат шлакоблочный. Он там директорствовал. А я к тому времени, жил уже на Чукотке.
*
Неисповедимы, как говорят, дороги наши. Правильно, видимо, говорили, эти мудрецы. Как вот и сейчас, когда мы отправились дальше от этой татарской деревни. Что нас ожидала в пути, мы не знали. Солнышко, к тому времени, весь уже выглянул, встал у кромки горизонта. Такое большущее, глядя в прищуре на это громадное солнце – а по – другому варианту нельзя было на нее смотреть – ослепляла глаза. Брат отца, не преминул вставить свое очередное мудрое слово: «День славный будет, Максимка. Слава те господу». Еще, подтверждая своих слов, вдобавок перекрестил себя. Что поделаешь, они уже в таком возрасте. К пятой десятке перемахнули. Им и коммунисты теперь не указ. Какого бога им верить. Живут своей жизнью. Никому не мешают. А вера к Господу богу, это у них, в крови, видимо. Чуть что, сразу крестят себя, бормоча про себя: господи, помилуй. А кобылка наша, видимо, подустала. Перестала хвостом своим вилять, бить меня. Стала, чаще косится на нас. Видимо, хотела сказать: «Дайте мне чуть передохнуть? Устала ведь я». А с другой стороны, чего ей уставать, ведь тяжести у нас в телеге нет. Сто штук березовых веников, да мы еще. Река Черемшан от колеи дороги еще рядом. Пока далеко не отошли от нее, надо бы нам, действительно, ненамного отдых сделать для нашей кобылки. Трава тут обильная, сочная, да и вода рядом. Напоить ей, дать ей немного пощипать, эту влажную с росою траву. Да и самим развести костер, подогреть воду в чайнике, утолить себя чаем. «Ладно, – говорит, обращаясь к нам, дядя Коля. – Сделаем немного передышку. Успеть – успеем. Поезд без нас не уйдет, Максимка. Кобылке дадим чуть подкрепиться». Остановившись у реки, мы быстро распрягли кобылку. Я с нею чуть еще походил по кругу, чтобы она чуть поостыла, затем прицепили к узде вожжи, а другой конец к телеге, отпустили ее к воде. Затем она, утолив жажду, сама потянулась к сочным травам. А мы, занялись с костром. Слава бога тут, дров не надо было искать. Вдоль берега было много высохших кустов вербы. Это, наверное, они зиму суровую не выдержали, замерзли, а к весне, те, которые были укрытые снегом, ожили, распустили свои серёжки. Теперь эти серёжки растушёванные, как пухлые бабы в одежде, вялые уже видом, смотрелись на нас старчески устало. Мы, конечно, срубали топором с этих кустов только те высохшие ветки, у этих верб. Живых, мы старались не очень их тревожить. Слава бога. И погода нас, правда, благоприятствовала. Не видать пока на небе дождевых несущихся облаков. Смех смехом, а дядя Коля, оправдывая эту сырость, на самом деле, в полном серьезе, говорит нам, что в этом виноват сам Хрущев Никита Сергеевич, которого, выгнал с поста, Брежнев Леонид Ильич. Интересно его слушать. С тех пор, как Брежнев занял за место Хрущева, он все подшучивает над ними. Будто и страха не ведает. Оно, конечно, и его понять можно. Он прошел войну. Страха у него уже нет. Ведь не бывает же двух смертей. С одной, живым вернулся, а с другой? Сколько бояться ему еще? При Сталине боялись. При Маленкове? (это из истории). Он чуть успел порулить со страной, пока Хрущев Никита Сергеевич, его окончательно не вытолкнул с поста. Да и, как, никак, он, дядя Коля, все же сидит теперь, ближе к власти, в правлении. Слышал не раз, наверное, краешком уха, что тут говорят, об этом случае. А тут, по выводам словам дяди Коли, ему все равно, кто там, в Москве «командир». «Главное, – говорит он, – затягиваясь свою цигарку, – они нас до ниток не обобрали. Житья уже нет от этих займов. Заставляют ведь! А с огородами, что… учудили. Курам же смех! Ну, скажи, Максимка. Вот у меня срезали четыре сотки с огорода, будто лишними они оказались. Пришли, замерили, сказали: Эти четыре сотки лишние. Не положено, – сказали. – Там теперь не картошка растет, а бурьян с крапивой. Кому они выгоду сделали? Вслух об этом говорить нельзя. Не поймут правильно. Эха – х – а, – вздыхает он. – Войну лучше было. Мечтали, кто еще жив был. Эх, жизнь, какая будет после войны. А ты не слушай, – говорит он мне, лаская меня шершавой ладонью по голове. – У тебя, лучше будет жизнь. Учись». Нам уже пора собираться. Засиделись мы тут у костра. Как бы нам не опоздать. В зените уже солнышко. Даже пригревает. Слава бога. Видимо, дождя сегодня не будет. А хотя, кто его знает? Пока его нет, а после… когда отъедем? Всякое же в жизни бывает. А место мы все же хорошее выбрали для нашего короткого отдыха. Рядом река. Хотя, гул от нее, ушам бьет нас. Течение у нее быстрое. Будто она бесконечной струёй двигается, вернее, растягивается. Это, когда долго смотришь на реку. И берега тут не крутые. Плоские. И далеко видно отсюда во все стороны. Татарское село, и этот мечеть, сейчас видится мне как в легком мареве. Но хватит обозревать на эту красоту. Спешу к лошадке, которая теперь стоит смирно среди этой обильной травы, с дрожью потрясывая белую волосяную шкуру, по бокам. Подвожу ее к оглоблям задом, надеваю на ее голову хомут, а чересседельник, с подстилкой, вяленой из шерсти овцы, уже накидывает на ее круп, дядя Коля. А папа, тушит костер, заливая его водою из чайника. Когда уже запрягли кобылку, мы уселись в телегу.
*
И снова мы направляем нашу кобылку к той колее, где мы ее оборвали, готовясь к небольшому отдыху, у этого берега реки Черемшан. Путь, по которому в телеге трясемся, мне кажется теперь, чуть с подъемом, еле глазу заметным. А с другой стороны, кто его знает? Может, и нет, этого подъема? Кобылка наша, идет размерено резво. Конечно, она чуть отдохнула и пощипала траву, эту сочную, обильно разросшаяся от этого частого дождя, у этой поймы реки, где мы остановились на небольшой отдых. Да и мы, теперь, все опоены чаем. Солнышко, вставшее чуть выше горизонта, пригревает наши спины, подсушивает наши одежды, пропитанные сырой влагой. Впереди, перед колеей, небо синеватое, и мне, кажется, впереди нашей кобылки, небо сферой упирается к земле. Выходит, все же мы с подъемом идем. Да и телега наша пружинисто постанывает при каждой глубокой рытвины колеи, и лошадка тогда наша на таких провалах, изо всех сил вытягивается, чтобы вытянуть ее, их этой грязной жижи. «Тьфу! – с досадой плюется дядя Коля, – колея совсем запаршивела тут. Все подмокло от этого дождя». Рядом с нашей колеей, чуть в сторонке, переговаривались пшеничные поля. Они уже вы махались, налились сочными колосьями. Скоро их уже молотить пора. Главное, дожди, эти проклятущие, прекратились. Не поймешь эту погоду. Вроде и нет больших рек рядом с нашими местами, да и тепла, привычного, как такового, почти не было за это лето. Тогда откуда эти дожди доплывают до нас? А папа мой загрустил. Он всегда такой. Ведь я из семьи нашей, шестым по счету буду, как он выпроваживает нас в разные города моей страны. И причину его можно понять, почему он так поступает с нами. Прокормится в деревне, конечно, можно, если хорошо поработать летом на своем огороде. А он, в своей жизни, чего только не ел. И лебеду ел, случалось ему, да и подмороженную картошку, по весне откапывал из огорода, мать его затем отмывала, делала из этих картофелин лепешки. Я и сам этих лепешек пробовал. Шел по весне на свой огород, находил там этих картофелин. А мамка затем нам вместе сестренками пекла из них лепешки. Вкусненькими они нам казались. Но мы ведь тогда, не очень и голодовали. Хотели просто разнообразить свою принимаемую пищу. Малышнями мы, тогда были. Хотелось всего пробовать. И лепешек этих, из подмороженного картофеля, да и сладостей хотелось все время. А где их нам было добывать? Конечно же, из огорода своих. Да и куриные яйца мы крали у своих мам, чтобы затем их отнести в магазин – сельпо, получить за них этих пять копеек, или конфеток, долгоиграющих. Всякое бывало. И все время есть хотелось. Но ведь кроме добычи пищи, родителям хотелось еще, чтобы их дети были лучше их, а вот этого лучше, у нас, как раз и не было. Да, мы в каждое утро слушали это радио, где нас воодушевляли до омерзения (простите, да, это правда), что всякая работа в стране советов, почет и обязанность. Помню я эту плитку радио. Такое большущее, как сковорода наша, в объеме была, черного цвета. Висела она у нас на гвозде, в стене бревенчатой, справа, рядом с большим зеркалом, между окон. А с лева у нас, подвешена было, Никола Угодник, в грозном в своем обличье, где моя мамка, просыпаясь в каждое утро, отсыпала ему с поклонной качели, молитву, и крестя одновременно себя. Я удивлялся всякий раз, видя это явление: не старуха она еще, чтобы тупо ей крестить это… в каждый раз, и в каждый божий день по несколько раз, по любому поводу. А вот книг, конечно, у нас было мало. Библиотека, конечно, у нас в деревне была, в клубе. Я брал там книг разных, но этого было все равно мало для моих родителей. Черт ее знает, чего они добивались от нас? В других семьях, я видел, они никуда не уезжали, вырастали, а если он был мужского пола, со временем его женили, или наоборот, женского пола, выдавали замуж, за своего жениха же, деревенского. Только в нашей семье, вырастая, родители старались нас вытолкнуть из деревни подальше, где чуть лучше жизнь, чем у нас. Возможно, это сказывалось, папа ведь наш, когда он на моей мамке женился, года три жил с нею в районе Байкала. Уже не помню, какой там был населенный пункт. Но помнил, он мне рассказывал, что он там на железке работал, в те, в 38 годы, голодные. Затем они снова переехали сюда, где, когда – то родились. Видимо, тяга эта, бродяги, не давала ему покоя до сих пор. И потому, наверное, детей своих, вырастающих, давал возможность познавать себя в чужбинах, вдали от своей малой родины. Не доволен он теперь мною, что пустил меня в школу очень рано, и потому, глядя на меня с жалостью, всегда вздыхал, ругая себя: «Эх, голова моя дырявая. Где ж я был? Ты вот теперь, восемь классов имеешь, а года твои еще совсем малые. Как ты там будешь справляться этой своей жизнью?» Возможно, он и правда мне в глаза говорил, что я еще мальчишка? Я это и сам знал. Ростом я, конечно, чуть подрос за это дождливое лето. Почти догнал дядю Колю. Отец, он мой, на полголовы выше своего брата. А он в росте, когда держал свою спину ровно, был в росте метр шестьдесят. А в действительности он, в своей будничной жизни, конечно, чуть угловат, сутулостью своим. Что уж там говорить. Последние годы, он только сидел в правлении, вот так, искривленно, как он сейчас сидит за мною на телеге, а до этого он был, механизатор, как говорили тогда, широкого профиля. От рычагов трактора, пальцы на руках у него теперь не выпрямляются полностью, а как непогода, болят у него пальцы рук. А сутулость он приобрел, я так думаю, от тяжелой работы на тракторе. Попробуй, посиди на тракторе, в посевную страду неделями, без нормального сна и отдыха. Не зря ведь его, председатель колхоза пожалел, перевел на эту работу в правлении. Тут он, конечно, чуть ожил. Руки у него, наконец, отмылись, от въевшейся в кожу грязи, но, а как непогода, мучается он с этими руками – клешнями. Теперь он, о чем – то размышляет. Прикрыл глаза. Ноги у него свисают с телеги, а сам он, как бы даже дремлет. Свесил голову на грудь, ничего вокруг не видит. А папа мой, оглянувшись, краем глаз вижу. Занят с кисетом своим, где он держал свою махорку. Сидит он, так же, как и брат его, свесив ноги, на противоположной стороне телеги, спины у них касаются. С таким способом, отогревают они свои спины. Но он, видимо, сейчас курить захотел, потому извлек из своего кармана этот кисет с махоркой. А кисет у него особый. С войны еще у него этот кисет. Сколько уже лет прошло, а он все с кисетом этим, никак расстаться не хочет. Дорог, видимо, ему. Подарок воину от пионеров. А табак, он сам выращивает в огороде. Затем, он листьев этих сушит, подвесив их, внутри на крыше дома. Там сухо и темно. По надобности, берет, сколько ему нужно, подсушенных листьев табака, и в корыте деревянной, специальной, затем усердно растолчёт тяпкой, которым обычно капусту шинкуют. После, довольный и набив в этот кисет с этой махрой, садится у входной избы, в угол, на опрокинутую табуретку… теперь он будет курить эту махру, завернув из лоскутка газеты, в палец толщины цигарку. Тут же у него, между ног, горшочек, куда он после каждой глубокой затяжки, оплевывал свою тягучую слюну. При этом у него, всегда глазки блестели. Довольным становился. Интересно было мне за этой процессией за ним наблюдать. Мамка, конечно, не без этого, покрикивала на него, что задымил избу, но он, зная ее привычку поругивать его, заранее приоткрывал входную дверь. Это он летом, так проделывал, а зимою, приходилось уважать мою мамку, уходил к себе, на свое рабочее место, под сарай, где у него инструменты. Прохладно там, конечно, зимою. Но, а что поделаешь? Раз куришь, терпи, уважай мою мамку. Это я так понимал его занятие по курению. И сейчас он, выходит, хочет завернуть себе цигарку. Сейчас он оторвет этот листок газеты, сложенный заранее по размеру цигарки, из кисета подцепит пальцами эту махру, сколько ему для цигарки нужно, наслюнявит краюшку этой газетенки, чтобы его склеить. И готово у него цигарка. Остается только поднести спичку, горевшую. Над нами небо высокое сейчас. Оно даже, с голубизной, с белыми облачками. С боку, рядом с нашей колеёй, параллельно, тянется, раздолбанная дорога для машин. Она по сравнению, с нашей колеей, черно, безобразно выглядит, с ямами, с небольшими озерками, а у нас хоть, в середине колеи, прирастает еще сочная трава. Еще с росой. Кобылка наша, когда я расслабляю, не нарочно, конечно, вожжи, тыркается по ходу, за этими травками, чтобы их подщипать. Будто, как она со мною играет какую – то непонятную игру, чувствуя расслабление в моих руках вожжи. В таких моментах, я, как бы, взбадриваю себя, трясу голову и дергаю вожжи, напоминая кобылку, не баловаться мне. Скучно же нам обоим. Мне, сидеть на телеге, вот так, на корячке, а ей, тянуть эту телегу. Как говорят французы: извини, каждому свое. А если продолжать рассуждать уже на русском моем, получается: каждому свое в этом мире предначертано Господом богом. Одному, получается, всю жизнь быть тяглой лошадкой у кого – то, а другому, сидеть и поплевывать, повелевая. В таких выводах, умники – разумники наши, они ведь» хитрющие», эти командиры -коммунисты. Больно любят порассуждать. И француза вспомнят невзначай, вовремя, потому нам только остается раскрыть рот, с видом удивления. Вот у меня недавно, случился разговор, недалеко от нашего магазина – сельпо, с моей первой учительницей, с Ией Федоровной. Видимо, она шла в магазин – сельпо, увидела меня по дороге, остановила. Она, конечно, обрадовалась, что встретила меня на улице. Не виделись давно. Да и некогда было ей видеться с нами, с ее учениками. С полгода назад, она похоронила своего сына. Сняла его с петли. Повесился он в бане своем, оставив матери перед смертью записку. Он был у нее глухо – немой, но обученный в грамоте. Там он в записке оставил несколько загадочных слов матери. «Прости. Лучше мне в другой жизни родиться, а в этой не хочу…» Вот и она, когда встретила меня по дороге, сразу набросилась с упрёками: «Мамку пожалей, Бажов! – это у нашей мамки девичья фамилия. – Умный ты мальчик, но что поделаешь? Плохо еще, плохо мы живем. Но зачем, зачем не учиться тебе дальше? Не понимаю я тебя. Не пони маю…» Я, с досадой убегаю от нее, не дослушав ее упрёков в мой адрес. «Слова. Слова! – кричала моя душа от бессилия. – Каждый хочет дать тебе совет. А побудь в моей шкуре, куда бы она пошла?» Ну, нет у меня возможности, дальше учиться. Не создали ее еще наши «учителя, коммунисты». Школа у нас в деревне восьмилетка, а жить в другой деревне, где есть десятилетка, нет, понимаете! Возможности! Ей! Слышите. В нашей семье нет лишних денег. У нас еще палочная система – трудодни, а на них, в других местах, сытым не будешь. Вон, пишут в книгах. Ломоносов, пешком до Москвы дот опался, чтобы учиться. Да и я теперь пытаюсь к этому. Только вот вопрос? Будет ли возможности у меня в том самом Челябинске, как у Ломоносова в Москве? А пока, я сижу в телеге на корточках, вернее, поджал ногу под себя, тереблю кобылку, чтобы она не филонила и не косилась на нас. А она, явно, что – то хочет сказать нам. Вот и ответ. Замерла, подняла хвост, начала испражняться. Ну, то чего, неприятный у нее запах мочи. «Естественно, сынок», – говорит мне, подбадривая дядя Коля, выходя из дремотного состояния. А отца я не вижу, чем он занят теперь, он у меня на другой стороне телеги. Поэтому, запаха махорки от него, я не чувствую. А путь еще у нас не близок. И ускорить его никак невозможно. Мы же не ракета Гагарина. Просто на всего у нас, гужевой только транспорт, и у нас страной, все еще правит генсек: Брежнев Леонид Ильич. Как недавно в разговоре, упомянул о нем наш, дядя Коля. Ну, раз, он всплыл в моей голове, придется и мне порассуждать чуть. Так сказать, свое мальчишеское мнение о нем. А и, правда, при нем, это заметно стало в деревне. Перестали дерзать самогонщиц, сажать в тюрьмы этих «несчастных», подбирающих после комбайнов, с полей колосья. Это, при Хрущеве Никите Сергеевиче, сколько у нас в деревне насажали в тюрьмы, этих работающих колхозниц, по ночам гоняющих самогона. А что было делать? Я их не оправдываю, просто хочу понять. Интересно. Хрущев Никита Сергеевич, кушает в каждый день? Понятно. Кушает. А что делать тогда этой колхознице? С двумя, тремя детьми? Намыливать петлю? Да и мыла нет. За место мыла, содовая вода из золы, в бане только. А есть, как хочется. Она этим самогоном, после расплачивалась, за место денег, с мужиками, которые, кто – то из них привез ей дрова, распилил и наколол, и этим самым, обеспечивала свою жизнь и жизнь своей семьи. Примитивно, конечно, это объяснение, но, а что было делать? Жить каждому хочется. Хотя и не понимаешь, зачем родились на этот мир? Когда страна такая большая, богатства в нем несметно, а людей обеспечить сытой жизнью не можем, или не хотим. Или же понимается так: сытый он, не зависим от «генсека», а голодному, хочешь, не хочешь, приходится смотреть в рот, этому любителю править с людьми. Вспомнил вновь Раю – сестру. А ведь она, когда уезжала в этот город Куйбышев, надеялась, будет счастлива, попав в этот город. Даже семь классов багажа ее не испугало. Главное, она, наконец, вырвалась от этих «драконовских» крепостных оков. В то время, чтобы вырваться из деревни, человеку надо было каким – то путем получить эту вожделенную бумагу, с печатью, – пропуск в город. А без этой бумаги, как остряки любили поговаривать: «А без этой бумажки, ты просто, никто». Затем, надо было еще получить в районе этот паспорт. Это сколько мороки? Нет хорошего знакомого в районе, лучше даже не рыпаться. Конечно, учиться разрешали. Но как ее закончишь, когда в твоей деревне всего семилетка, а институт поступать, надо десять классов. Но Раю, когда выпихнули из деревни родители, надеялись на ее ясный ум, что она там, в Куйбышеве, разберется по ходу действия, что ей делать в первую очередь. Возможно, она и правильно рассуждала, мечтала об учебе в дальнейшем. Но ведь человек еще есть хочет, при том еще, в каждый день. Само собою, вопрос перед нею встал, что выбирать в первую очередь? Мамы, папы, рядом, теперь уже нет. И нет над головою крова – крыши. А на работу поступит, дадут ей место в общежитие? Поэтому она в начале, пошла на стройку, надеясь, что учебу она продолжит в вечерней рабочей школе. По ее рассказу, я помню, она училась в этой вечерней школе. Но вот, не зря же говорят, неисповедимы наши дальнейшие шаги. Виновата она, конечно, что выпила предложенную кем – то эту холодную водку. И этим самым укоротила свою жизнь. Мне ее очень жаль. А ведь родилась она быть счастливой. А в результате, короткую жизнь только прожила. Плакать хочется. А дядя Коля хочет, видимо, расшевелить меня. Видит, как я глубоко загрузился в своих думах. Я и сам удивляюсь временами. В моем возрасте, мои сверстники где – то там… я догадываюсь, не чурка же я совсем. Рассудок какой – то имею. Да и в багаже моем, много познавательных сведений, вычитанных из разных книг. Но как бы я не рассуждал, мне все равно эту их жизнь не понять. До сегодняшнего дня, я и правда, думал, что в моем пути впереди, что будет со мною? Меня это, не то что, волнует, но все же, как – то, не комфортно временами себя чувствую от этой нестыковки. Стыдно, признаться. У меня и друга нет до сих пор. Знакомые, хорошо знакомые, полный мешок, как говорили бы мы между своими сверстниками, в жарких, не стыковочных спорах, а друга, как такового, я до сих пор не имел, или сам этого еще не осознавал, есть он, вообще? Есть они, наверное, но не понимал дословно до сих пор, этого смысла – друг. Это, конечно, странно, но я даже своего брата Аркадия воспринимал как человека из чужой среды. Разница у нас с ним, в годах, шесть лет, а дружбы, не помнил, я никогда этого не чувствовал. Почему? Я не знаю. И объяснить этого явления толково, не могу. Возможно, это … мы ведь, как только чуть взрослели, уходили каждый в свое плавание – нас выпроваживали наши родители, кого, куда. Не развилось в нас, как это сказать, родственных душ. Возможно, это явление, не только у нас в семье, а всей моей страны? Мы, не успев повзрослеть, уходили в поисках счастья в неизвестность, или страна это, породила нас специально к такой жизни, судьбе, скитаться там, где этой партии было угодно. Не знаю, но возможно, я все же приблизился чуть к этой истине, над которым я сейчас ломаю свой юношеский усталый мозг, забывая свою обязанность, следить за колеей. А колея, чем ближе уже к станции, становилась другой. Видимо, мы уже на окраине этой районной станции. Километров пять, шесть, наверное, осталось еще нам трястись в этой телеге. Но как бы там не было, уже и терриконы – отходы от переработанной свеклы, вывезенные на это поле – торчат в стороне от дороги. А их конца и края отсюда от дороги не видать. Уходят вглубь пирамидами, куда – то за горизонт, заслоняя даже небо. Ясно, конечно. Дальше ближе к станции отсюда, дорога была уже асфальтная. И мы, тоже с колеи, вышли на эту асфальтную дорогу. Кобылка наша, удивленная, и косясь на нас, даже приспустилась в бег. Да и мы повеселели следом за нею – лица наши посветлели. Да ведь и нам немного осталось трястись в этой телеге. Скоро, скоро и мы въедем в эту станцию. Главное теперь, надежда только на моего отца, помнит ли он адрес того торгаша татарина, который он, должен у нас выкупить эти банные веники. А их ведь немало, если посчитать. Сто штук, по сорок копеек, это будет целое состояние для нас. Затем папа мой поделит эту сумму пополам со своим братом, с дядей Колей. Каждому по половинке. Я быстро в голове вывожу эту цифру, сколько нам с папой достанется от этого предприятия. Какая тут зависть, что дяде Коле больше останется, чем нам. Но как бы там не было, после покупки билета для меня, у меня останется еще тринадцать рублей. Ну, кто еще помнит брежневские годы. Семь рублей по тем временам, это целое было состояние для простого советского человека. Пусть, не двадцать рублей. У меня еще от этих денег, после покупки билета, останется почти тринадцать рублей. Значит, я с голоду не помру в пути, на поезде. Останется у меня еще из этих денег, и на дорогу на трамвай, там, в Челябинске, когда я на нем поеду до своей сестры, Нины. Она у меня там жила в районе ЧМЗ. Вроде, это как район был, металлургический, как писала нам она в своем письме, разъясняя нам, как мне доехать до нее. А пока, мы еще в пути к станции. Дорога тут, как выгоревший зноем асфальт. Да, еще в придачу, сухая уже от ночной влаги. Кобылка, и правда, взбодрилась, повеселела, а колеса телеги, от этого асфальта, сбросили налипшую грязь. Обручи ее заблестели белой железой. И солнышко уже вовсе светит нам эту дорогу. Настроение у нас – это уже чувствуется с дыханием этого легкого задорного ветра, который, он тут резвится по дороге асфальта. Дядя Коля, слышу его дерганое движение, чешет свой затылок, приподняв свой картуз сзади своей головы. «Максимка! – протяжно воет он, тыкая локтем своего брата. – На тебе только надежда. Не забыл еще адрес, того торгаша татарина, который обещал выкупить у нас этих березовых веников?» Ответа он от него, как всегда не ждет. Да и зачем ему этот ответ? Он просто упомянул отцу. А тому, а и правда, на бумажке было записать адрес проживания этого татарина. Это ведь, не шутка, если он забудет адрес этого торгаша татарина. Станция это ведь, не похожа на его деревню, где три улицы, и каждый, каждую собаку по имени он знает, и у кого. Тут, поболей домов. Хотя, окраина у этого Нурлата, ничем не отличается от наших деревенских изб. Помню я. Бывал тут несколько раз со своими сестренками, в дни сабантуя. Было у нас тогда на троих десять рублей. Это нам папа одарил с такой суммой, чтобы мы там не скучали без праздничных язв. Пирожки там. За пять копеек. Мороженое, которое мороженица, в стаканчики нам набивала. Всего ведь хочется, когда денег есть в кармане. А десять рублей, которые нам дал папа, это для нас было, как целое состояние. На обратную дорогу нам нечего было расстраиваться. Для этой цели наш колхоз специально выделял машину, в кузове, в котором, мы размещались на этих приделанных лавках до станции. Вечером, обратно также поедем, рассевшись на этих лавках в кузове. Поэтому, станция эта мне знакома, как мне знакома, как и моя правая рука. Но вот та улица, куда нам сначала надо до железнодорожного вокзала попасть, папа только знал. Видимо, поэтому и беспокоится сейчас дядя Коля, когда он обратился к брательнику, Максимку, не забыл ли он адрес того торгаша татарина? Удивляюсь я сейчас к тому времени. Ведь и страха у родителей не было за нас. Мы были еще малышня, а страха по мине не было у нас. Ехали от дома, любопытствуя, за сорок километров. Конечно, это было летом. Не зимою, где холод сковала бы нас тогда. Бояться было нечего. На тебе всего ситцевые штанишки, рубашка и пиджак школьный, а у сестренок, платице. Ну, на голове у них, конечно, естественно, по тем временам, косынки. А как их завязать? Кто как, умел. Завяжут сестренки, как старушки, передком, под подбородком концы. Пойдет! Зато, в тепле голова, да и волосы на голове, не поплывут по ветру. Главное, радость на лицах, что участвуют на этом сабантуе. После, на целый год в голове вспоминание, да и похвастаться хочется перед подругами, что на сабантуе участвовали. Грустно мне почему – то от этого вспоминания. А нам еще трястись и трястись на этой телеге еще километров три четыре. Колеса, в такт, по ходу следования и приближения к станции, монотонно постукивают по мостовой, по этому асфальту. Небо, над нами, синее, а ближе к станции, видится мне небо уже посветлевшей. Возможно, это связано задымленностью? Все же в этих домах, выведены печные трубы, а так, как день уже новый, кто – то затопил печь свою, а у кого – то, уже затоплено уже. И весь этот тянувшиеся к небу серый дым, из печных труб, заволокло теперь над окраиной станции неба. Поэтому, мне там видится небо, просветленной. Возможно, я не прав? Да и что мне голову ломать: светлое оно, или не светлое. Главное, дождя не было. А то, так намокнем, настроение сразу спадет на наших усталых лицах. Грохот колес телеги в ушах, по серому асфальту, раздражительно действует на мой слух, на мою психику. Да и, хочется мне, быстрее добраться до этой окраины станции, остановиться до какой – нибудь колонки, напиться холодной чистой воды. Ну, и за одной, вычистить, разгладить, мокрой рукой ладони, свои брюки и пиджак. Забрызгано оно у меня, с той бездорожью, с тележной колеёй. А ведь говорила мне мама еще в доме, перед тем как тронулись в путь, чтобы я прикрыл брюки тряпицей, которую она сунула моему отцу, чтобы он затем укрыл мои колени с этой тряпицей. Забыл, наверное, он, а я не потребовал от него этого. А костюм у меня, славно на мне сидит. Не знаю, как лица у городских жителей, в моем возрасте выглядят? Мне это еще не знакомо. Но, а мой, что там уж приукрашивать себя, я ведь по роду рождения и проживания до сегодняшнего дня, деревенский житель. Видимо, лицо мое выглядит: тускло, серо, не ярко. В этом костюме я, и правда, похож чуть на городского жителя. Поэтому мне жалко было, что в пути испачкал брюки и пиджак. А еще у меня, в брюки защита в кармане деньги, пятьдесят рублей. Удивляюсь даже. Сколько у меня денег. В колхозе, в моей деревне, столько денег мало у кого есть. Это, правда. Палочек трудодней, возможно, накоплено у многих, а денег «живых», имели только учителя в школе, да, и, кто на госслужбе насиживал свой зад. Это, конечно, сельсоветские работники, председатель колхоза, вместе с ним и работники правления, а остальные, палочки трудодни только имели. Недавно, ну при правлении уже Брежнева Леонида Ильича, пенсионеры колхозники, наконец, стали получать по двенадцать рублей восемьдесят копеек, в месяц, «живыми» деньгами. Сосед у нас, справа от нашего дома, дядя Федор, жалко мне его. Не успел выйти на заслуженную пенсию. Как же он мечтал получить этих денег, пенсионных. Грезился весь. Каждому встречному, хвастался. Стучал с гордостью грудь. «Видал?! Скоро обещали мне, пенсию… Заживу!» Жалко мне его. Не успел он получить этих денег. Случился пожар в его доме. Пожар случился ночью. Что там произошло? Никто толком после не смог объяснить. Но, главное, все спаслись из его семьи, кроме него. Сгорел он в этом пожаре. После, нашли только его обугленные кости и треснувшийся от огня череп. Такое долго помнится, не забывается. И как унизительно это. И вспомнился он мне, перед самой окраины станции. Да и, к тому еще, раздери его по палам, на несколько кусков. Не ко времени, ветер переменил свое направление. Подул из стороны Терри коновых пирамид. Терриконы – это отходы от сахарной свеклы. Такой приторный запах у него. Даже, вон, кобылка наша стала задыхаться. Чихает, прочищая свои ноздри. «Удобрить бы ими наши поля, – вздыхает сзади меня дядя Коля. – Это же чистое удобрение, без всяких там примесей – пестицидов. Урожая бы уродился несметно богато. Да – а…» Долго после этого молчит. А отец мой, все еще в дремотном состоянии. Не поймешь его по выражению лица. Спит, или просто притворяется. Но, в главное, прикрыты у него веки. Видимо, и курить ему уже не хочется. Перестал пыхтеть свою цигарку. Он вообще себя странно ведет. Молчит всю дорогу. Задумчив. Оно, конечно, и я бы на его месте так повел себя. Как, никак, он, не просто так едет на станцию. А отрывает от себя, и от матери, меня. А впереди еще неизвестно, что еще со мною будет, в этом чужом большом мире? Это он от себя отрывает меня не на десяток километров, а почти на тысячи километров. Беспокоится он, конечно, за меня. А так, вон, уже завиднелись отчетливо вдали эти дома на окраине станции. Километров полтора, два, еще осталось нам громыхать по этой асфальтной дороге. Хочется сказать дяде Коле, что если бы этих обручей не было на колесах телеги, по мягче нам было и тише чуть, от этого создающего колесами шума. А так, эти обручи надеванные на колеса, будто, как мельничные жернова громыхают, нудно, раздражая перепонок наших ушей. Кажется, обручи эти даже дробят асфальт. Вижу, кобылка наша, тоже устала. Чаще стал поглядывать на нас, косясь. Чего она хочет, мне это не понять, а дядя Коля, специально что ли, не хочет вмешиваться на это явление, предоставляя мне самому это задачу решать. Хотя, и сам, я уже опасливо ожидаю, не испражнится она вновь? Что – то подобное уже было, после той татарской деревни. Тогда она меня набрызгала, гонимым по дороге ветром, а теперь, что мне тоже, подобное, от нее ожидать? Хотя, ветра будто бы и нет сейчас. Скопленные в одном месте терриконы, прикрыли доступа этого ветра, как немного времени назад. Но все же я опасливо прижался к своим родным спиною, с ожиданием этого явления. Пронесло. Просто она, на этот раз, стала ронять на дорогу асфальта, свои шарики – катышки. «Вот, видишь, – смехом объясняет мне дядя Коля. – Жалко, теряем мы ее катышек. – А в деревне бы из ее катышек, помешав к нему еще сваренных отрубей картошки и с добавкой муки, еда получился бы отменная: гусям и курам. Ты, вот, сынок, сам знаешь этот процесс. Ходил по утрам, собирал на конном колхозном дворе их экстре матов. Тьфу! Слово – то какое, всплыло в моей старческой голове. Наплюй ты на это, сынок. Все равно, как не называй его. Лошадиные катышки». Да, не соскучишься с ним. Он у нас такой. Шутник. Специально он с такими шутками прикрывается в последние годы. В позапрошлом году, сын его, Николка, полез было на сеновал, чтобы скотинке бросить оттуда сена, но, как там получилось, упал он оттуда. А высота там почти три метра от земли. Сказали потом, что его паралич скрутил, и он грохнулся прямо головою об землю. Умер он сразу. Оставив после себя, целую гвардию детишек. Четверо их у него было. Два сына и две дочери. И все они теперь у нас учатся в школе. Старший сын, у него, в третьем классе. Младший, во втором. А эти, его, девочки… одна в первом классе. А последняя дочь его, она пока в садике. Да. У нас в деревне и садик есть от колхоза. Прогрессивная у нас деревня. Так говорит у нас председатель колхоза, Матвей Прокопьевич. Из малороссов. Ну, украинец он. Из района его прислали к нам. Хорошо относится к нашей семье. Кто бы ни приезжал к нам из района: уполномоченный там, всех он отправлял к нам на ночевку. Поэтому и моя мама, находясь дома, получала от правления колхоза трудовые палочки. Иногда, перепадала нам, выписанные для них из колхоза продукты. Мясо там, сахара, макароны. Мы вместе с уполномоченным ели эту пищу, приготовленные с нашей мамой. Поэтому нам, чуть легче было, чем соседям, или даже, дяди Коли. Он у нас живет в конце нашего огорода, за оврагом. А у нас дом, стоит почти в центре деревни. Тут же рядом, расположены они компактно: магазин – сельмаг, правление колхоза, клуб, сельсовет. Да и школа наша, деревянная. Она у нас внушительного размера. Из двух половинок. В первом учатся до четвертого класса, а во втором здании, с пятого по восьмой. И он отгорожен от улицы деревенской, забором, а за забором, утопают деревья. Березы там, акация, клены канадские. И дополнительно там еще примкнут, школьный травяной стадион, где по утрам детишки делают зарядку перед уроками, ну и играют футбол. Что и говорить. Деревня у нас красивая, если бы не эти грязные улицы. В такую погоду, как это дождливое лето, непролазно там. Только свиньям там хорошо. Зароются в эту грязь и хрюкают там от удовольствия. А клуб у нас, просто загляденье. Из двух половинок он. В одной, кино, концерты приезжих показывают, а во втором, библиотека. До конца так и не доделанный он еще, вторая часть. Видимо, у правления денег нет, до конца эту половинку доделать. Сияют там пустые, так называемые окна. Ветер гуляет там, дождь заливает летом, а зимою, снегом забивается. Так, видимо, и сгниет эта половинка. А перед клубом, солдат воин стоит, в камне. Я был очевидцем, как он, этот скульптор из района, оттачивал из камня этого воина солдата. Ну, неплохая наша деревня, но только, вот, колхозники, не сытно тут живут. Оно, конечно. С трудоднями палочками, сытым не будешь. Не потому ли наши родители, выпроваживают нас в города? Вот я. Закончил восемь классов. Там в Москве, наверное, посчитали: довольно и восемь классов трудовому крестьянству. Все, если они будут учиться дальше, так кто же будет на заводах и колхозах работать? Ведь они с рук собьются, перестанут слушаться руководящий класс партии. Это я по наивности так думаю, а как на самом деле, мне не ведомо мысли этой партии. Я это по отцу сужу. Хотя он, из беспартийных, а доверие со стороны, как там, сельсоветского начальства, большой к нему. На выборах, его всегда ставят с повязкой у урны. Передовик, фронтовик. Доверенный партией человек, из беспартийных, но, а что он детей своих выпроваживает из деревни, то ли им все равно, или у них руки не доходят. Главное, я так мыслю, исполнительный он им. Свой, из их приближенного круга человек – кормилец. А то, что он своевольничает, по отношению своих детей, начальству, мне, кажется, все равно. Значит, так и надо. Потому я и трясусь на этой телеге по дороге в район. Скоро уже остановимся у какой – нибудь колонки, вдоль дороги, по пути этого торгаша татарина, чтобы напиться и привести себя в порядок. Папа, объяснил уже дядя Коле, что скоро они въедут на улицу этого татарина. Напьются только воды, и отправятся тут же к нему, не «мешкая». Оказывается он, этот татарин, жил недалеко от центрального универмага, рядом почти с элеватором. Тут, конечно, дома двухэтажные и каменные, из красного кирпича. Скоро, скоро уже подъедем. Только, вот, на несколько минут остановятся, въезжая в район, у какой – нибудь колонки. К дождю, видимо. Печет, по страшно, солнышко. Ну и погода теперь. Совсем испортился в наших местах. Угадать ее уже и не по силе даже нашим взрослым: отцу и дяде Коле. А лошадка наша, просто парится от этой непонятной погоды. Пар от нее идет, но уже не поглядывает на нас. Видимо, почуяла, что скоро будет для нее настоящий отдых. Так и есть. Как только мы въехали в этот район, тут же увидели, вдоль нашего пути дороги, эту колонку. Ну, теперь, точно, мы напьемся этой студеной воды. Наполним в чайник, и из дюралюминиевой кружки, тыркнемся сухими губами, утоляя жажду. Вот пишут. Человек без воды может выдержать несколько часов. Точно не знаю, сколько, но жажда, правда, не выносимая. После того, как мы напились, стали приводить себя, отойдя чуть в сторонку, поливая на ладонь, наполненной из чайника водою. Напоили и нашу лошадку. Для нее, на дне телеги, прицепленной на гвозде, нашелся и ведро. Позже мы, наконец, доехали и до этого торгаша татарина. А он, правда, ничего выглядел, когда он вышел вместе с моим отцом на улицу. У него, как я заметил, цепкие, хитрющие глаза, козлиная бородка на жирно засаленном подбородке. В своем национальном халате. Ну, вылитый татарин. И поздоровался он с дядей Колей, радушно, с улыбкой. « Как и договаривались? – обращается он к моему отцу. – Так, тащите все это мой дом. В доме и будет расчет. Не обессудьте, Максим Кузьмич. Как и договорились?»