© 2022 Rebecca Rosenberg
© Гилярова И. Н., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
Иностранка®
1
Мой Нос
Реймс, Шампань, Франция, 1797 г. Бабушка пошатывается на слабых ногах и едва не падает с каменной лестницы в меловую пещеру, наше хранилище вина. Я успеваю подскочить и встаю между ней и вечностью; у меня кружится голова от тошнотворного запаха крови, запекшейся на ее головной повязке.
– Бабушка, давайте вернемся. Лучше придем сюда в другой раз, – уговариваю я. Мне совсем не хочется лезть в темную пещеру, но она неумолима.
– Другого раза не будет. Я слишком хорошо знаю твою мать и ее еретика-доктора.
Они снова просверлили бабушке череп – лечат ее от болезни, которую именуют «истерия». Через дырку из ее головы должны были вылететь злые духи. Но после такого жестокого лечения бабушка не перестала нюхать каждую книжку, подушку и свечу, пытаясь уловить их сущность, переживая утрату обоняния.
– Вот так я всегда понимала, что еще жива, Барб-Николь. – Она яростно стучит себя пальцем по носу. – А сейчас что? Где запах свежеиспеченных бриошей, лавандовой воды на твоей одежде после глажки, табачной трубки твоего отца? Их уже нет для меня. Время мое истекает. – Ее ногти впиваются мне в руку, в другой ее руке шипит и дымит китовый жир в лампе.
– Дайте-ка я пойду впереди. – Забрав у нее зловонный фонарь, я спускаюсь на ступеньку ниже, и бабушка хватается мне за плечи. В старости она стала совсем маленькая, и при моем невысоком – метр пятьдесят – росте наши головы теперь на одном уровне.
Сколько я себя помню, она всегда старалась оправдать мой худший недостаток, пожалуй даже дефект. Мой проклятый хоботок, как маман называет мой Нос, мой сверхчувствительный нос, с пеленок был предметом споров между нами. Помню, как мы ходили с маман по городу, стараясь не угодить под содержимое ночных горшков, которое выплескивалось из окон, не попасть ногой в конский навоз на дороге, не дышать черными дымами мануфактур. Сокрушительная боль наполняла мой нос, у меня слезились глаза, я чихала, чихала и чихала. Маман сердилась и оставляла меня одну на улице.
Со временем мое обоняние обострилось до немыслимого предела. В основном я чувствую ординарные запахи, но порой мне кажется, будто я улавливаю вонь лжи. Или благоухание чистого сердца. Или разрывающий сердце запах несбывшейся надежды.
Маман сетует, что мое проклятое обоняние делает меня слишком разборчивой, слишком требовательной и, честно говоря, слишком странной. Решительно – это досадные качества дочери, которую она пытается выдать замуж с шестнадцати лет. Вот только почему все женихи, которых маман находит, так плохо пахнут?
Бабушка стискивает мне плечо.
– Барб-Николь, то, что ты такая, это не недостаток, а бесценный дар.
Сегодня она чирикала эти слова с самого утра, пока маман не пригрозила, что доктор просверлит ей новую дырку в голове.
Фонарь бросает призрачные тени на меловые стены. Мои босые ноги тянутся к следующей ступеньке и к следующей. Ох, и влетит же мне, если нас тут застанут! Отчасти мне хотелось сегодня подшутить над бабушкой, отчасти просто побольше побыть вместе с ней. Я вижу, как она дрожит, как шаркают ее ноги, слышу ее безумные монологи, которые теперь фокусируются на моем обонянии.
Мы долго спускаемся. Сырой воздух холодит мне ноги, легчайшая меловая пыль покрывает ступеньки, и я то и дело поскальзывалась. Римляне вырыли эти меловые каменоломни тысячи лет назад, создав обширную сеть пещер под нашим древним Реймсом. Зачем бабушка ведет меня сюда? Что она задумала? На грубых досках стола я вижу в круге света от фонаря виноградные грозди.
А-а, понятно, она хочет поиграть со мной в нашу привычную игру.
– Когда ты успела устроить все это? – Пальцы ног стынут – на полу пещеры полно лужиц с родниковой водой.
– Как? Очень просто. Я ведь пока еще не умерла, – ворчит она. Сняв с себя шаль с бахромой, она завязывает мне глаза. – Не подглядывать!
– Нет, буду. – Я приподнимаю уголок шали, и она лупит мне по пальцам, как когда-то монахини в аббатстве Сен-Пьер-ле-Дам, куда маман отправила меня учиться, впрочем, ненадолго – революция закрыла все монастыри.
– Перестань дурить. Дыши глубже. – Бабушкины узловатые пальцы хватают меня за лицо, жмут чуть ниже скул и открывают мои носовые проходы для запахов – чистейшей грунтовой воды, дубовых бочек, минерального запаха мела, пурпурного аромата забродившего вина.
Но эти глубинные запахи не утешают меня. Я с ужасом думаю о решимости маман выдать меня замуж до конца этого года. Я заявила ей, что выйду только за такого жениха, который пахнет как весна.
– Мужчины так не пахнут, – сердито возразила она.
Но нет, пахнут. Во всяком случае, один из них. Но несколько лет назад он ушел на войну и, скорее всего, больше так не пахнет. А его запах молодой весенней зелени остался в моей памяти и не дает мне выносить запахи других мужчин.
Бабушка кладет мне в ладони виноградную гроздь и спрашивает:
– Ну, что приходит тебе на ум?
– Виноград пахнет как спелые груши с примесью ягод боярышника.
Она хрипло смеется и вместо прежней грозди кладет что-то другое.
– А это?
Новый аромат касается моего нёба, сложный, глубокий, с дымком, и мне представляются цыгане у костра.
– Жареный хлеб и кофе.
Следующая гроздь винограда липкая и нежная, ее аромат такой соблазнительный, что мне хочется сунуть ягоды в рот.
– Пахнет как спелая вишня в шоколаде.
Хриплое, прерывистое дыхание бабушки пугает меня.
Я сдергиваю с глаз повязку.
– Бабушка?
– Ты готова. – Она двигает ко мне деревянный ящичек, украшенный резными виноградными гроздьями и прелестными девами. – Открой.
Внутри лежит золотая чаша для дегустации вина на длинной, тяжелой цепочке: тастевин.
Твой прадед, Николя Рюинар, дегустировал в этой чаше вино с монахами Овиллерского аббатства. По запаху гроздьев он мог сказать, на каком склоне холма они росли, много ли получали солнца и какой минеральный состав почвы. – Она закрывает тонкие, как бумага, веки и вздыхает. – Он поворачивал лицо на запад и слышал запах океана. – Она поворачивается. – Он обонял на северо-востоке запах немецких жареных колбасок. На юге – аромат лавандовых полей Прованса. – Она улыбается, обнажая желтые обломки зубов. – Твой прадед был Le Nez! Нос! Нюхач! У него был всем носам Нос! И он передал тебе этот бесценный дар.
Опять она со своими безумными идеями!
– Маман считает, что это проклятие.
Бабушка цокает языком.
– Твоя мать ничего не понимает, потому что у нее самый обычный нос, как у всех. Обонять скрытую сущность вещей – это редкий и драгоценный дар. Я гордилась им, но теперь он пропал. – Ее морщинистая рука берет золотой тастевин и подносит к моему носу.
У меня тут же щекочет и покалывает в носовой полости, словно я хочу и не могу чихнуть. Мне очень хочется, чтобы в бабушкином ворковании была хоть половина правды. Это многое объяснило бы в моем непростом характере.
– Барб-Николь, ты Великий Нос. – Она надевает мне через голову цепочку, и чаша теперь висит у меня на груди. – Ты должна с честью нести дар прадеда Рюинара.
– Почему вы раньше не говорили мне об этом?
– Мне запрещала твоя мать. – Она машет пальцем. – Но я перед смертью взяла этот вопрос в свои руки.
На дне тастевина я чувствую пальцами выпуклый узор.
– Это якорь?
– Да, якорь. Якорь символизирует ясность и смелость во времена хаоса и смятения.
– Хаос и смятение? – Теперь я понимаю, что ее история – это выдумка. – Ведь вы так назвали ваших кошек.
– Разве у меня есть кошки? – Она глядит пустым взором куда-то во мрак, и ее жутковатый старческий голос звучит в пещере гулким эхом. – Кому много дано, с того много и спросится.
Потом она хватается за забинтованную голову и что-то бессвязно бормочет. Ее монструозная тень пляшет по меловой стене. Игра в дегустацию превратилась в кошмар. Переложив фонарь в левую руку, я обнимаю бабушку за плечи.
– Давайте я отведу вас в вашу комнату, – говорю я и веду ее к лестнице, но у нее внезапно подкашиваются ноги. Тогда я подхватываю ее легкое, как у птички, тело и несу наверх, как когда-то она носила меня в детстве, несу осторожно, стараясь не поскользнуться и не упасть.
– Обещай мне, что ты продолжишь нашу традицию и станешь Le Nez, Великим Носом! – говорит она слабым голосом, и в ее дыхании я ощущаю sentir le sapin, запах елового гроба.
Моя любимая бабушка умирает у меня на руках. Теперь я точно знаю, что мой Нос – это проклятие.
– Обещай мне. – Ее веки трепещут и закрываются.
– Я не подведу вас, бабушка, – шепчу я. Внезапно она становится совсем невесомой, зато золотая чаша – тастевин – висит у меня на шее тяжелой гирей.
Война Первой коалиции
1792–1797. Сначала французские революционеры обезглавили на гильотине короля Людовика XVI, а следом за ним еще семнадцать тысяч своих соотечественников-французов, которым не нравились новая власть, Первая французская республика. Монархии Австрии, Великобритании, Испании и Пруссии создали коалицию для реставрации французского абсолютизма.
После пяти лет кровопролитных сражений двадцатишестилетний французский генерал Наполеон Бонапарт нанес в битве при Лоди сокрушительный разгром коалиции.
«Эта победа подтверждает, что я превосхожу других генералов, – пишет Наполеон. – Мне суждено судьбой добиться великих свершений».
«Прощай, жена моя, мука, надежда, душа и радость моей жизни, та, кого я люблю и боюсь, кто пробуждает во мне вулканические эмоции, яростные, как раскаты грома».
Из письма Наполеона к Жозефине
Лоди, Италия, 1796 г. Генерал Наполеон Бонапарт перечитывает последние строки своего письма и дует на чернила, чтобы быстрее сохли. В его груди бурлит злость. После приезда в Италию, в перерывах между сражениями он писал Жозефине письмо за письмом, но не получил от нее ни одного в ответ, и это еще сильнее разжигало его страсть и тоску. Он вспоминает ее запах, тропический аромат ее родного острова Мартиника, экзотический и редкий. Ее чувственный аромат вызывает у него учащенное сердцебиение. В последнем письме перед своим возвращением он умоляет ее не принимать ванну, чтобы он мог ощущать аромат ее тела, когда она обхватит его смуглыми ногами, дразня теплом своего черного леса. Жозефина обладает многими достоинствами, но именно феромоны делают ее неотразимой для Наполеона. Она пленила его своим запахом.
Но все же ему пришлось расстаться с ней через два дня после их свадьбы. Директория, высший орган государственной власти, правивший Францией после казни Людовика XVI, направил Наполеона в Италию на второстепенный театр боевых действий, тогда как главные сражения происходят на территории немецких земель. Очевидно, Директория не считает двадцатишестилетнего генерала опытным военачальником. Поэтому Наполеону предстоит доказать им, что они ошибались, но без советов Жозефины его мысли разбегаются, словно мыши на поле.
В Париже гуляют сплетни, что связи Жозефины в светских и политических кругах идут через постель с новоиспеченными влиятельными персонами. Наполеона это не волнует. Жозефина принадлежит теперь ему и ставит своей целью помочь ему выдвинуться в первые ряды. Как она добивается этого – ее дело, возможно, ее загадочная полуулыбка заставляет мужчин выполнять ее просьбы. Но почему она не пишет? Без Жозефины его планы сражений выглядят словно детские каракули. При дальнейшем промедлении не будет ни битв, ни побед над отступающим противником. Его армия разбежится, а сам он станет всеобщим посмешищем.
Тощий, долговязый человек словно тень проскальзывает в его палатку и встает перед ним. Впрочем, сомнительно, можно ли его назвать человеком. На его ужасающие увечья невозможно смотреть. Он изуродован так, словно на нем взорвалось пушечное ядро, кожа превратилась в спекшуюся красную массу такого же цвета, как и его красный мундир с перевернутой пентаграммой, униформа, отличающаяся как от синих мундиров национальной гвардии, так и от белых мундиров старой королевской гвардии. Но невыносимей всего для Наполеона зловонный запах этого Красного человека, запах гниения и смерти, словно от коровьей туши с ползающими по ней червями.
Наполеон с большим усилием подавляет рвотный рефлекс. Он отказывается проявлять слабость и направляет сердитый взор на Красного человека, который выше него на голову.
– Кто позволил тебе входить сюда?
– Я твой новый наставник, – отвечает Красный человек глухим замогильным голосом.
– Мне не нужен никакой наставник! – заявляет Наполеон и резко вскидывает руку, показывая на вход. – Не мешай мне думать.
– Если будешь думать, твоя карьера уместится в пару строк про генерала, который думал слишком долго и упустил противника.
Стрела правды пронзает мозг Бонапарта.
– Убирайся, или я позову гвардейцев.
– Ты понапрасну транжиришь свой дар, – хрипит Красный человек.
Такое бесстыдство возмущает молодого генерала.
– Кто ты такой?
– Тот, кто знает тебя лучше, чем ты знаешь сам себя, – отвечает Красный человек и облизывает черным языком обезображенные губы. – У тебя превосходная память, острый как бритва ум, четкая цель, талант управлять людьми и дар оратора. – Он пинает ногой скомканные карты, валяющиеся на полу. – Но ты позволяешь себе капитулировать перед хаосом и сумятицей.
Справедливость этих слов жалит Наполеона, как зубы гадюки. Хаос и сумятица – враги любого генерала.
– Даю тебе минуту – скажи мне, почему я не должен бросить тебя в яму к крысам.
Красный человек щурит желтушные глаза так, что видны лишь пустые, бездонные зрачки. Больше не прозвучало ни слова, но хаос и сумятица в голове Наполеона расступаются, словно Чермное море, открывая перед ним стратегию так ясно, что он признает в этом свою истинную гениальность.
Когда наступает утро, Наполеон приказывает кавалерии совершить обходный маневр и атаковать австрийское войско с тыла, а сам возглавляет атаку, подкрепив ее артиллерией. Одуряющий запах пороха, пушечных ядер, картечи и крови возбуждают молодого генерала, его тело пронзают конвульсии экстатической боли и наслаждения, намного превосходящие все, что он испытывает с женщинами. Даже с Жозефиной.
Красный человек появляется из дыма.
– Теперь ты осознал свой дар. Не трать его понапрасну. Кому много дано, с того много и спросится.
Эти слова воспламеняют в нем новые амбиции. Наполеон пишет Жозефине, что он больше не считает себя обычным генералом, что теперь он человек, призванный решать судьбу народов. Без разрешения Директории он ведет свою уставшую армию в дальний поход покорять Египет.
Красный человек постоянно находится рядом с ним.
2
Она далеко пойдет, если свиньи не съедят
Реймс, Франция, 1798 г. Когда ко мне приезжает Мелвин Сюйон, он тут же просит позволения взглянуть на мои виноградники, бабушкино наследство, упокой Господь ее душу. Он пахнет сладко, будто молодой кукурузный початок – запах долгих летних дней, солнечных лучей на моих щеках, теплой тропинки под босыми ногами. Приятно.
Мелвин впечатлен моим приданым и после нашего возвращения тут же обращается к моему отцу и просит моей руки.
– Месье, почему вы не спрашиваете меня? – удивляюсь я. – Ведь я тут.
Папá затягивается трубкой и кашляет, выдыхая большие клубы дыма. Маман смеется.
– Ах, Барб-Николь, какие у тебя странные шутки. – Ее ногти впиваются мне в руку. – Пойдем, милая. Пускай мужчины поговорят. – Она тащит меня по коридору в свой салон и закрывает за нами дверь. – Считай, тебе повезло, если ты выйдешь за месье Сюйона. Сюйоны – крупнейшие землевладельцы в Шампани.
Ее парфюм – гардения – дерет мне носовые пазухи, я кашляю и чихаю, у меня кружится голова. Я зажимаю пальцами ноздри. Маман бьет меня по руке.
– Перестань. В округе осталось мало мужчин, все ушли на войну. – Ее голос дрожит, словно скрипичная струна, натянутая так, что вот-вот лопнет. – Пожалуйста, Барб-Николь, скрывай свое проклятие хотя бы до помолвки.
Она глядится в напольное зеркало и разглаживает мизинцем морщинки на лбу. Внезапно мне становится ее жалко, и я чуть не говорю ей правду. Ведь я использую мой Нос, чтобы отпугивать тех, кого она прочит мне в женихи. Я жду моего милого друга детства, ведь он вернется когда-нибудь с войны. Его родители живут на нашей улице. Но маман никогда не нравился мой Головастик, как я звала его. Она считала его странным.
– В твоем упрямстве виновата бабушка, – ворчит маман. – Разве не понятно? Она выдумала этот проклятый Нос, чтобы оправдать твои капризы и фокусы.
– Нет, мой Нос не проклятие. Это дар, доставшийся мне по наследству от прадеда Рюинара. Она сама так говорила. – Но в глубине души я понимаю, что маман права. Нос был бабушкиной розовой сказкой, которую она придумала для своей любимой внучки, такой необычной и разборчивой.
– Все это бред сумасшедшей старухи. Иди сюда, я затяну потуже твой корсет. – Маман поворачивает меня и развязывает ленты корсета. – Ты недавно отказала трем претендентам, а скольким до этого? Вот уйдет с твоих щек румянец юности, и ты никому не будешь нужна. Так и умрешь старой девой. – Она откидывается назад, проверяя, ровно ли легли ленты.
– Что ж, у меня хотя бы есть бабушкины виноградники, так что я проживу. Моя дорогая бабушка заботится обо мне даже после смерти.
– Ты знаешь, конечно, что закон дает право отцу распоряжаться наследством дочери, пока оно не перейдет к ее супругу. – Маман туго, будто жгут, затягивает на мне корсет. Я задыхаюсь от нехватки воздуха и от возмущения.
– Нет, маман. Не может быть!
– Oui, oui, да, да, так и есть. – Маман закрепляет ленты двойным узлом, а потом завязывает бант. Я вдвойне остро чувствую свою несвободу.
– Так что же, я должна выйти замуж или лишусь наследства? – Мой голос звучит на октаву выше и срывается в писк.
– Контроль над финансами всегда ведут мужчины, – говорит со вздохом маман. – Только вдовам позволено вести свои дела. Ты уж лучше настройся на замужество, иначе отец продаст бабушкины виноградники, чтобы поправить свои финансы.
– Папá не посмеет! – рычу я.
– Возможно, у него не будет выхода. Налоги теперь ужасно высокие из-за войны.
– Но ведь я не люблю месье Сюйона! – Я втягиваю носом воздух, вспоминая весенний запах Головастика, но память меня подводит. Я снова шмыгаю носом.
– Воздержись от эмоций, – говорит маман. – Тебе это не идет. Любовь приходит после свадьбы, запомни. Недаром говорят: стерпится – слюбится.
Там, на другом конце коридора мой милый папочка принимает предложение Мелвина с оговоркой, что я тоже должна дать свое согласие на брак. Что ж, по крайней мере, теперь слово за мной, и я полностью воспользуюсь этим преимуществом.
Неделю спустя мы с маман приезжаем под проливным дождем на ферму Сюйонов, расположенную на западе Шампани.
Мелвин раскрывает надо мной зонтик, а я приподнимаю подол бархатной юбки, чтобы шагнуть на подножку коляски, и сверкаю новыми башмачками с нарисованными на них цветами, каблуком рюмочкой и шикарными пряжками. При виде них у Мелвина краснеют кончики ушей. Пожалуй, маман была права, сказав: «Покажи свои изящные ножки, и мужчины подумают, что у тебя и все остальное тоже изящное. Это она намекала на мою полноту – не смогла обойтись без ехидства. Если бы не такая колкость, я готова была почувствовать благодарность к ней, ведь она купила мне дюжины красивых туфель и башмачков, и они выглядят на моих ногах вполне эффектно.
– Добро пожаловать в нашу Шампань, – приветствует нас отец Мелвина, открывая двери нового каменного дома, который он построил для сына и его молодой жены. – Вам понравится вид на Марну.
Сквозь хлюпающий нос я пытаюсь понять, что означает странный земляной запах моего будущего дома.
– Какая прелесть, правда, Барб-Николь? – Маман бурно восхищается мансардой на третьем этаже и опоясывающей ее террасой. – Представляешь, как ты будешь любоваться с нее закатами?
– Да, закаты в наших краях знатные. – Отец Мелвина поглядывает на маман. Сегодня утром она провела часа три перед туалетным столиком, пока служанка укладывала ей волосы в прическу «птичье гнездо» с жемчужными яйцами, пудрила ей лицо «маской юности», румянила щеки и рисовала губы.
А я лишь умылась с лавандовым мылом. Никакой косметики. Моя единственная гордость – мои ножки.
Месье Сюйон показывает нам гостиную. Маман восхищенно ахает и грациозно прижимает ладонь к декольте, обрамленному зелеными кружевами, словно это ей, а не мне предстоит выйти замуж.
Надо сказать, стиль мансарды мне по душе, и это очко в пользу Мелвина. За стеклами окон видны плавные холмы и извилистая Марна – еще один плюс. Я даже могу себе представить, как хорошо тут жить – третий плюс. Вот только если бы не сам Мелвин с его запахом кукурузного початка, который стал еще явственней под дождем.
– Мне нужен свежий воздух. – Я толкаю заднюю дверь, выхожу на крыльцо и вдыхаю воздух полной грудью – но тут же жалею об этом. Отвратительная, едкая вонь обжигает мне легкие и щиплет глаза. Я зажмуриваюсь и стараюсь не дышать. Вдобавок ко всему я слышу теперь странные звуки: хорканье, хрюканье, повизгивание, чавканье и дробный стук маленьких копыт. Сотни, нет, тысячи грязных свиней и поросят носятся под горкой по полю, покрытому навозом, жидкой грязью и усеянному кукурузными початками.
– Ах, вы только поглядите! – Мелвин складывает ладони рупором, подносит ко рту и издает некрасивые звуки: – Хор-хор-хор! – Зачерпывает зерна кукурузы из деревянного корыта и бросает, бросает к нашим ногам. Черпает и бросает, черпает и бросает, пока зерна не покрывают все крыльцо и мои новые башмачки.
Поросята с хрюканьем и визгом лезут на горку, скользят, отпихивают друг друга, снова карабкаются, вонзая в грязь раздвоенные копытца.
Мелвин сыплет зерна мне в ладони.
– Мы выкормим красивых деток.
А мне слышится:
– Мы сделаем красивых деток. – Зерна падают сквозь мои пальцы на ступеньки. Меня приводит в ужас мысль о том, что мне предстоит рожать таких же свинорылых детей, как он сам.
Поросята карабкаются на крыльцо, чавкают у моих ног кукурузой. Они обнюхивают мои башмачки, тычутся пятачками в чулки, хватают их зубами.
– Нет, нееет! Пошли вон! – Я луплю их сумочкой, но на крыльцо лезут все новые хрюшки, их грязные копыта оставляют пятна на моем бархатном платье. Я отпихиваю их, теряю равновесие, прыгаю с крыльца и скольжу вниз по щиколотку в грязи.
Маман и отец Мелвина слышат мои крики и выходят из дома.
– Замрите, и они отстанут, – советует мне Мелвин. – Они просто хотят подружиться с вами.
– Я не хочу дружить с вашими хрюшками! – кричу я и, жертвуя своими башмачками, спасаюсь бегством по навозу и грязи. Меня преследует свинья с выводком поросят.
От кареты меня отделяет большая лужа. Я прыгаю через нее, лечу по воздуху и приземляюсь как раз в ее середину. Оказывается, это вовсе не лужа, а навозная жижа с зернами кукурузы. Мои шикарные башмачки окончательно покрываются свиным навозом.
Маман и оба Сюйона хватают меня.
– Барб-Николь, позвольте вам помочь! – умоляет Мелвин.
– Мне невозможно помочь, месье, – отвечаю я, садясь в коляску в моей испорченной обуви. – Я обречена. На мне тяготеет проклятие – мой сверхчуткий нос. Я до обмороков не переношу запахи.
– Это заразная болезнь? – Он пятится от меня.
За его спиной маман грозит мне пальцем.
– Да, боюсь… что заразная, – говорю я. – И неизлечимая. Если я стану вашей женой, то долго не проживу… Маман, нам пора ехать! Я чувствую, что приближается приступ, и я скоро упаду в обморок.
3
Как сделать из мухи слона
Всю обратную дорогу струйка ледяной воды течет из дыры в крыше коляски прямо на мои испачканные башмачки. Вскоре на них снова проступают сквозь грязь нарисованные цветы. Навозная вонь сливается с парфюмом маман в тошнотворный ужас. Зажав нос, я нарочно выставляю вперед ноги, чтобы мать видела их. Пускай посмотрит, во что превратился ее недешевый подарок.
– Ну, Барб-Николь, ты у меня дождешься! – Маман всю дорогу бурчит про мою грубость, бесстыдство и неблагодарность. Ее голос сливается со скрипом колес и чавканьем конских копыт по раскисшей дороге. Дождевая завеса скрывает линию горизонта, отделяющую тусклое небо от унылых полей с щетиной серой травы.
– Я не хочу, чтобы мою землю превратили в свиноферму, – заявляю я.
Она возмущенно трясет своим шиньоном-гнездом.
– Не тебе решать, Барб-Николь. Я уже объяснила тебе, что твоя земля на самом деле тебе не принадлежит. Она перейдет от твоего отца в собственность твоему мужу.
– В твоей власти освободиться от этого, – цитирую я популярный лозунг из новых. – Достаточно лишь захотеть.
– Тоже мне – Олимпия де Гуж, – фыркает маман, и я в шоке, что она слышала про нее, ведь она не замечена в симпатиях к феминизму. – Ты хочешь закончить свою жизнь, как Олимпия? На гильотине? – Она в сердцах сдирает со щеки бумажную звезду, скрывающую раздражение кожи от «маски юности». Остаются воспаленное и сочащееся пятно.
– Лучше я умру на гильотине, чем выйду замуж за хозяина свинофермы!
Маман бьет меня по губам своими изумрудными ногтями.
– Неблагодарная дрянь! Никакого уважения к отцу Мелвина, а ведь он защитил нас в годы Большого террора! А ты как отплатила ему? Своим глупым языком?
Я тру губы и с досадой соглашаюсь, что маман права, – Сюйон защитил моего отца, когда революционеры хотели казнить его за то, что он роялист. Ведь папá когда-то участвовал в коронации Людовика XVI. Но Сюйон посоветовал папá примкнуть к якобинцам, слывшим самыми радикальными революционерами, и такой политический маневр спас отцову суконную фабрику и его место в городском совете.
– В общем, у нас должок перед месье Сюйоном, и вы хотите расплатиться мной?
– Почему ты такая… такая?… – фыркает маман и краснеет.
– Что, маман? Невыносимая? Бесстыдная? Странная? – дерзко отвечаю я. Теперь еще и жестокая. В глубине души мне стыдно. Но у нас с матерью всегда так – мы с ней как масло и вода. Моя маман, Жанна-Клементина Юар-Ле-Тертр-Понсарден, обладает всеми качествами, которых я лишена. Высокая и стройная, она одевается только в изумрудно-зеленое, под цвет глаз, никогда не кладет в чай сахар, всегда ходит в шляпе, защищая белую, как фарфор, кожу. От служанок она требует, чтобы те делали ей каждый день новую прическу. Сегодня это «птичье гнездо» с жемчужными яйцами, завтра – французская коса в сетке или пирамида из волос. Лично мне больше всего нравится, когда она украшает голову орлиными перьями, словно какая-нибудь допотопная птица. В довершение эффекта маман делает такие же прически своей тезке, моей младшей сестре Клементине, миниатюрной Жанне-Клементине с такими же изумрудно-зелеными глазами и льняными волосами.
Наша коляска сворачивает с улицы Рю Сере к Отелю Понсарден, как папá назвал наш величественный дворец, построенный им по случаю коронации Людовика XVI. Просторный двор обрамляют остроконечные кипарисы. Струи дождя льются со сланцевой кровли по фасаду из курвильского известняка, камня, идущего на строительство соборов. Наша семья, вероятно, расположилась в задних комнатах – все тридцать шесть окон фасада темные. Ярко освещено лишь овальное окно чердака, и в нем видна маленькая фигурка, вернее, ее силуэт. Там живет Лизетта, наша нянька и швея; в дни коронации она развлекала королевский двор, и теперь всегда поет песни тробайриц – женщин-трубадуров. У Лизетты «дикий» глаз – косой и выпученный. Вероятно, это помешало ей выйти замуж. При мысли о ней мое отчаяние слегка отступает. Может, она посоветует мне, как отвлечь маман от ее неустанных и фатальных, как гильотина, попыток выдать меня замуж.
Ох, это проклятое замужество, где моим самым важным за день решением будет приказ повару приготовить на обед те или иные блюда, где моя креативность сведется к вязанию крючком кружевных салфеток, а самым ярким событием за неделю будет чаепитие со знатной соседкой и ее избалованными детьми. Где та свобода, которой я наслаждалась в детстве? Когда мы с Головастиком по прихоти наших носов (или, скорее, моего носа) ныряли в приключения, а наши родители были рады, что мы заняты друг другом и не пристаем к ним.
За импозантными дверями Отеля Понсарден наш новый дворецкий с тонкими усами снимает с нас плащи, причем у него дергается нос, когда он берет в руки мой грязный и дурно пахнущий плащ. С верхних этажей доносятся голоса моего брата с сестрой – они, как обычно, спорят, кто из них жульничал в «Желтого карлика».
Лизетта спускается по кованой лестнице, заправив свои кудряшки под тканую шапочку. При виде моей испачканной одежды она неодобрительно щурится.
– Что случилось, мадемуазель?
Я делаю пируэт и демонстрирую свиной навоз на моих башмачках – для пущего эффекта. Лизетта не терпит никакой грязи и небрежности у нас, детей. Она воспитывает нас, как воспитывала в Версале королевских детей до того, как сбежала от революционного террора.
Она берет меня за руку.
– Лавандовая ванна устранит все запахи.
– Как хорошо, – отзываюсь я и хочу бежать наверх.
– Лизетта, на этот раз вам не удастся ее защитить. – Маман хватает меня за рукав. – Я хочу, чтобы Николя увидел, что она натворила.
– Неужели мне нельзя сначала помыться? – Свиная вонь по-прежнему терзает мой желудок.
Маман железной рукой ведет меня в библиотеку, а я лихорадочно размышляю, как мне избежать помолвки и сохранить наследство.
Папá читает свою «Трибюн дю пепль».
– Потрясающая победа в сражении при Лоди, – сообщает он, сворачивая газету. – Генерал Бонапарт – настоящий герой.
Я наклоняюсь и хочу поцеловать его в щеку, но он отшатывается и кашляет из-за моего ужасного запаха.
– Барб-Николь отказала Мелвину Сюйону. – Маман сдергивает с руки зеленую перчатку и бросает на стол. – Она заявила, что у нее неизлечимая и заразная болезнь.
– Ох, озорница! – Папá смеется и грозит мне пальцем.
– Ты зря оправдываешь ее, Николя.
Я стою у камина, и мои пальцы гладят бабушкин станок для плетения кружев. Я часто помогала ей. Она ловко плела, а сама рассказывала про магических черных котов-матаготов, которые приносят кому-то богатство, а кому-то несчастья.
Маман хмурит нарисованные брови. Она сидит на диване рядом с папá, аккуратно поправив юбки и скрестив изящные ноги.
– Месье Сюйон сказал, что оставит себе приданое, если Барб-Николь не захочет стать женой его сына.
– Может, моя милая сестрица Клементина захочет выйти замуж за хозяина свинофермы? – предлагаю я. Внезапный порыв ветра гудит в дымоходе, из камина летят искры. Это бабушка говорит мне: «Маленькая паршивка» или сказала бы, будь она жива.
Папá наливает ликер «Сен-Жермен» в хрустальные рюмки и протягивает одну маман.
– С месье Сюйоном я все улажу. – Он предлагает и мне рюмку с янтарной жидкостью. В уголках его глаз я вижу веселые морщинки. – Барб-Николь, mon chou, капустка моя, постарайся не ссориться с матерью.
– А что я сделала? Только упомянула про свиноферму. – Я вдыхаю запах бузинного ликера, стараясь заглушить свиную вонь.
– Сюйонов оставь в покое, mon chou. – У папá раздуваются ноздри. – Они самые богатые фермеры в Шампани и мои самые крупные поставщики. – Его взгляд скользит по книжным шкафам из красного дерева, словно вот-вот их лишится. С начала революции дела на его суконной фабрике идут плохо. Он боится, что потеряет наш роскошный Отель Понсарден, и видит в Сюйонах решение своих финансовых проблем.
– Но почему я должна выходить замуж? – Может, я смогу помочь папá как-то иначе? – Давайте я лучше буду вести делопроизводство на фабрике и собирать с должников деньги.
– Это дело твоего брата. – Отец хлопает меня по плечу.
– Но Жан-Батист не слишком горит желанием это делать, а мне нравится такая работа.
Папá глядит на меня поверх очков.
– Ты должна выйти замуж, Барб-Николь.
– Папá, но я не могу жить возле свиней. Мой нос не вынесет этого.
– Хватит! Хватит! Я не хочу больше ничего слышать про твой нос. – Маман гневается и так сильно встряхивает головой, что «птичье гнездо» рассыпается, жемчужные яйца со стуком падают на каменный пол. – Ты просто хочешь свести меня с ума. – Она собирает жемчужины. – Ох, Николя, ее никто не захочет взять в семью, если Сюйоны разнесут это известие. Скоро будет бал дебютанток, и там к ней не подойдет ни один молодой человек.
– Тогда я не поеду на бал, – заявляю я, радуясь, что так легко избавлюсь от неловкого ухаживания возможных женихов и от зрелища матерей, подсчитывающих с боковой линии заработанные дочерями очки.
– Может, тогда я просто отправлю тебя в Париж к тетке, – сердито заявляет мать. – Как ты относишься к этому?
– Аллилуйя! – Я выкрикиваю священное слово, оказавшееся под запретом, когда революция объявила религию вне закона.
Маман пугается и подносит к губам палец.
– Тише. А то слуги тебя услышат.
Я вскакиваю со стула и пою во всю глотку:
– Ал-ли-луйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Папá хмурится, потом хохочет, а я пою еще громче.
Маман отряхивает ладонь о ладонь.
– Ну, Барб-Николь, я умываю руки. Николя, теперь ты сам решай ее судьбу.
– Значит, мне не надо выходить замуж за Мелвина Сюйона? – Я подскакиваю к матери и целую ее в щеку. – Мерси, мерси, маман! Какое счастье! – Я выбегаю из библиотеки мимо служанки, несущей поднос с птифурами, и хватаю одну штуку. – Ал-ли-луйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
– Не торопись, mon chou! – кричит мне вслед папá. – Это еще не значит, что тебе не надо замуж.
Мое ликование мгновенно гаснет, и я заедаю досаду птифуром.
В моем будуаре добрая Лизетта утешает меня, стаскивает с моего тела испачканное в свином навозе платье и помогает залезть в лавандовую ванну: лаванда – единственный запах, успокаивающий мой воспаленный нос.
– Зачем родители выпихивают меня замуж? – жалуюсь я и наклоняюсь к воде, чтобы вдоволь надышаться лавандой.
– Они хотят вам добра. – Лизетта трет мне спину морской губкой.
– Если бы они хотели мне добра, они позволили бы мне самой выбрать жениха.
Лизетта трет мне бока, и мне щекотно.
– Вы по-прежнему не можете забыть соседского парня?
Вода быстро остывает, и я дрожу от холода. Лизетта достает из печки чайник и подливает горячей воды.
– Je ne suis pas nie de la derniere plute[1]. Это глупо. Он уже никогда не вернется сюда.
Лизетта протягивает мне полотенце.
– Не волнуйтесь, Барб-Николь. Вы еще найдете себе хорошего мужа.
– Но я не хочу даже искать.
Я вылезаю из ванны. Мое мокрое, сияющее чистотой тело отражается в напольном зеркале. Тело не такое стройное, как у Клементины и маман, а пухлое и сдобное. Мыльные пузырьки скользят с кожи. Золотисто-рыжие волосы закручены в шиньон, возле розовых щек вьются выбившиеся пряди, в серых глазах отражается пламя свечей. Вот такой меня увидит мой жених в ночь нашей свадьбы. Я сохраню эту картину для особенного мужчины, и уж точно не для этого простофили со свинофермы.
4
Судьба Головастика – ускакать прочь
Следуя своему очередному капризу, Жан-Батист слинял к кузену в Париж, оставив бухгалтерские обязанности. Я убедила папу, чтобы он позволил мне составить платежную ведомость на тысячу работников суконной фабрики Понсарден. Я сижу над большими кожаными гроссбухами, и едкий запах чернил внушает мне сознание причастности к важному делу.
Но вскоре я обнаруживаю, почему у папá поседели волосы. Наши платежи превышают наши продажи.
Я вижу, что мы остались после революции без наших крупных контрактов с королевским двором и знатью. Теперь папá платит жалованье из наших личных денег. Двадцать лет финансовой нестабильности во Франции (сначала король Людовик XVI опустошил казну, оплачивая экстравагантные прихоти Марии-Антуанетты, за ними последовали Французская революция и период Большого террора) привели финансы нашей семейной фабрики на край пропасти.
Мой отказ от замужества лишь добавляет проблем. Тяжкое сознание вины ложится мне на плечи.
Закончив работу с платежами, я упрашиваю папá взять меня с собой, когда он поедет забирать овечью шерсть с нашей фермы. Мне надо поговорить с ним о наших тающих ресурсах. Он надевает фригийский колпак, который носит в знак солидарности с трудовым людом (на всякий случай), и помогает мне залезть на сиденье коляски.
За городом глубокая морщина между его бровями разглаживается, а наши носы наполняются чудесными запахами земли и молодой травы, ярко-зеленой после зимних дождей. Запах зелени вызывает у меня острую тоску, мне даже больно дышать, и я зажимаю нос, борясь с эмоциями. Когда же я наконец осознаю, что мой старый друг Головастик никогда не вернется ко мне?
Чтобы отвлечься, я смотрю на ширококрылых луней. Они скользят, словно ангелы, под пухлыми облаками. Крестьянка сажает картофель в черную землю на маленьком поле, а на склоне холма девочка пасет стадо овец.
– Вон крестьянкам позволено работать, – говорю я. – Почему тогда знатных девиц принуждают выходить замуж и рожать детей?
Папá кривит губы.
– Ты должна благодарить судьбу, mon chou, что тебе не нужно работать.
– Папá, я видела наши бухгалтерские книги. Полный мрак. Сколько еще продержится суконная фабрика Понсарден?
Отец отворачивает лицо.
– Я всегда найду какой-нибудь способ протянуть подольше. – Колеса повозки подпрыгивают на неровной дороге. Некоторое время мы едем молча. Когда отец снова заговорил, в его голосе слышится грусть. – Мы с твоей матерью возлагали большие планы на тебя, нашу старшую. Мы отправили тебя в королевскую монастырскую школу, где твоими соучениками были дети из знатных семей. Но потом король закончил свои дни на гильотине, и я понял, что Франции уже никогда не быть прежней.
Отец тяжело вздыхает. Сейчас он выглядит так же стоически, как в ту ночь во время революции, когда запер ворота Отеля Понсарден, отгородив наш дом от злобной толпы с факелами. Я выбежала во двор, чтобы помочь ему, но кто-то бросил в нас камень, и это породило настоящий камнепад. Острый камень разбил мне губу, потекла кровь. Папá загораживал меня от камней, пока я не укрылась в доме. У меня тряслись губы. Кровь запачкала мое бархатное платье. Но разве можно сравнить этот пустяк с багровыми синяками отца и кровью, льющейся из его рассеченного лба? Он держал ворота закрытыми все дни, когда революционеры казнили на гильотине королевскую семью и знать, католических священников и монахинь, а также богатых промышленников вроде нас.
Я обязана моему папá жизнью. Хватит мне вести себя как избалованный ребенок, пора поддержать его.
Возле массивного каменного амбара для стрижки овец папá помогает мне спрыгнуть с коляски – подножка высоковата для моих коротких ног. Когда-то в детстве я не любила тут бывать, меня пугали пронзительные запахи мокрой шерсти и вид испуганных овец. Но потом я полюбила глуховатые переливы деревянной флейты, сопровождавшей ритмическое звяканье ножниц и нежное блеянье. Земляной, мускусный запах приобрел для меня новое значение. Эти животные много поколений поддерживали мою семью.
Юный мальчишка заваливает на спину черноголовую овцу, крепко зажимает ее между коленками, а одной рукой придерживает передние копыта. Он надежно фиксирует животное, а женщина прижимает ножницы к телу овцы и срезает шерсть сплошным куском, непрестанно напевая французскую колыбельную. Руно ложится на пол амбара, а в нем остается все, что овца таскала на своих боках – перья, веточки, улитки, камешки, даже голубые яйца малиновки.
Совсем маленький мальчуган во фригийском колпаке уводит стриженую овцу через узкую дверь в теплый хлев.
– Эти мальчишки слишком малы для того, чтобы работать, – говорю я, кое-как подавляя кашель от пыли и тончайшего подшерстка.
– Их отцов забрали на войну. Кому-то теперь надо кормить семью.
Мы переходим в другой амбар, где шерсть проходит обработку. Там стоят на огне бурлящие чаны с отбеливателем. Едкий пар жжет нам глаза. Женщина помешивает деревянной лопатой в видавшем виды медном чане, ее кисти рук покрыты болячками и язвами, веки покраснели и распухли.
– Мы должны выдавать им маски и рукавицы для защиты от хлорки, – говорю я.
– Это слишком дорого, – отвечает со вздохом отец. – Наши цены и так не выдерживают конкуренцию с британскими.
– Мы сможем конкурировать, если соединим усилия, – перебивает его чей-то голос, раздавшийся позади нас. Я узнаю его – это Филипп Клико, наш сосед и ловкий конкурент по производству сукна. Его фригийский колпак и длинные, как у простолюдинов-санкюлотов, штаны под стать папиному «революционному» прикиду в духе «равенства и братства». Они оба стучат себя в грудь правым кулаком – теперь так принято.
– Николя, у меня имеется предложение, – говорит Филипп. – Надо его обсудить.
За его спиной стоит длинноволосый парень. На его лице я вижу пучки неуверенной растительности, тонкие, редкие усики подчеркивают потрескавшиеся губы. Мундир из тонкой ткани болтается на долговязой фигуре, из рукавов высовываются костяшки пальцев, ногти обгрызены. Глаза странные, многоцветные, словно калейдоскоп – зеленые с синими крапинками и янтарным кольцом.
Теплая волна захлестывает всю меня с головы до ног. Я бегу и бросаюсь парню на шею.
– Головастик, ты вернулся!
Его запах стал более сложным, это уже не тот прежний эфемерный аромат цветущей виноградной лозы, какой я помнила с тех пор, как мы играли в салки в винограднике.
Я замечаю, как он застывает в моих объятьях, и пячусь назад. Неужели он забыл, как мы ловили головастиков и растили их, пока они не превращались в крошечных лягушат? Тогда мы выпускали их на свободу. Тогда-то я и стала называть его в шутку Головастиком. Впрочем, теперь ему это наверняка не по нраву.
Филипп, щурясь, глядит на сына.
– Франсуа только что вернулся из армии.
Головастик не поднимает глаз.
– Франсуа, как я рада тебя видеть! – говорю я.
Мои вопросы к его родителям, пока его не было, всегда оставались без ответа. Маман ругала меня и запрещала спрашивать, но как могла я забыть друга, который читал мне Вольтера и Руссо, помогал забираться на узловатые деревья, тайком сбегал вечерами из дома и считал вместе со мной звезды, пока я не засыпала в кольце его рук?
Папá нарушает затянувшуюся паузу.
– Я слышал, что ты сражался в Италии вместе с генералом Бонапартом.
По башмаку Франсуа неторопливо ползет жук.
– Его хотели отправить в Египет вместе с Наполеоном, – сообщает Филипп. – Но мне удалось устроить его в интендантскую службу. Теперь он эксперт по логистике.
– Логистике? – переспрашиваю я. – Ты стал философом?
Франсуа истерически хохочет и долго не может успокоиться. По его щекам текут слезы.
– Хватит, Франсуа, довольно тебе! – Филипп сдавливает плечо сына.
Я краснею, у меня горят щеки.
– Что такого я сказала? Я не понимаю.
– Логистика определяет, какие припасы нужны на войне, и доставляет их туда, где они требуются, – поясняет папá.
– Это перевозка всяких грузов, оружия или провианта с одного поля боя на другое, – добавляет Филипп. – Работа очень ответственная. Очень и очень.
Франсуа что-то бормочет, не поднимая глаз.
– Извини, что ты сказал? – спрашиваю я. Да-а, это уж точно не та встреча друзей, о какой мне мечталось.
– Филипп говорит неправду – я не герой.
Меня трогает его признание. Еще я знаю, что Франсуа всегда называл отца по имени и никогда не любил хвастаться.
– Николя, у тебя тут найдется место, где мы можем поговорить? – И Филипп идет следом за папá в его контору.
– Давай переберем с тобой шерсть, как в прежние времена? – предлагаю я Франсуа в надежде, что это оживит в его памяти наши совместные занятия.
– Ну, если ты хочешь… – вяло отвечает он и гладит косматый подбородок.
Удивленная, но довольная, я веду его в сортировочную, где лежат кипы только что состриженного руна. Мы беремся за дело и разбираем шерсть, очищая ее от камешков и колючек. В воздухе летают мелкие шерстинки.
Я работаю руками, а мозг колют воспоминания, словно щепки и колючки, при этом боль и удовольствие настолько близки, что их трудно отделить одно от другого. Когда мне было семь лет, у одиннадцатилетнего Франсуа уже выросли постоянные, «взрослые» зубы, белые, как молоко. Его дыхание пахло диким анисом. Через несколько лет у меня уже перехватывало дыхание при виде волосков, появившихся на его верхней губе. Франсуа учил меня играть в шахматы, награждая желудями всякий раз, когда я забывала, что слон ходит по диагонали, а конь буквой L.
Вытащив из шерсти желудь, я показываю его Франсуа. Он моргает и убирает его в карман. Его длинные пальцы снова возвращаются к работе и перебирают шерсть, а мне хочется, чтобы они погрузились вот так же в мои волосы.
Через час работы мы берем очищенное руно и вешаем его на крюки. У меня горит кожа на руках и ногах. Маслянистые шерстинки покрыли нашу одежду. Зрелище забавное, я смеюсь и ловлю улыбку на лице Франсуа, но она моментально исчезает, гаснет, словно цветок ипомеи на закате.
Когда Франсуа уходил в Великую армию, наши семьи собрались в особняке Филиппа Клико в воскресный день на совместный обед. После застолья мы с Франсуа бегали по лабиринту виноградника, растущего между нашими домами. Мне было тринадцать, нет, уже четырнадцать, потому что Франсуа исполнилось восемнадцать, когда он пошел добровольцем.
Я спряталась между лозами, а когда он пробегал мимо, я выскочила и схватила его. Он взял мою руку и прижал к своей груди – его сердце стучало за ребрами так сильно, словно готово было лопнуть.
– Ты будешь ждать меня? – Его пестрые глаза жадно вглядывались мне в лицо. Потом он стремительно наклонился и поцеловал меня. Его губы были на вкус, как лакрица. Уже стемнело, а мы с ним стояли в лабиринте и познавали друг друга губами и руками.
На следующий день Франсуа отправился на военную службу. В униформе он выглядел намного старше. Синий шерстяной мундир с красными лацканами и медными пуговицами, белый воротник и манжеты с красными кантами, а в довершение еще и обалденная двуугольная шляпа. Конечно, он не мог меня поцеловать, ведь на нас смотрели родители. Но я прижала руку к его груди. Думаю, он понял, что я хотела ему сказать.
Шел месяц за месяцем, а Франсуа не возвращался. Потом из месяцев сложились годы. Филипп кормил меня убедительными историями о подвигах и армейской карьере сына. Его мать, Катрин-Франсуаза, лишь плакала, когда я спрашивала у нее адрес Франсуа. С годами она все больше времени проводила в постели.
Каждую ночь после отъезда Франсуа я глядела на самую яркую звезду, зная, что она светит и для него. Прижимая руку к сердцу, я думала о нем, надеясь, что в ту минуту он тоже думал обо мне.
И вот теперь я снимаю шерстинки с его мундира, и мне до смерти хочется расспросить его о тех выпавших из нашей жизни годах, но к нам уже идут наши отцы.
– Да, Филипп, твое предложение весьма соблазнительное, – говорит папá, поглаживая подбородок.
– Может, суконная фабрика Понсардена не созрела для такой сложной задачи? – хмуро спрашивает Филипп.
– Нет-нет, конечно, мы готовы. – Папá жмет ему руку. – Друг мой, я твой должник.
– Завтра мы обговорим все детали. – Филипп кивает. – Ну, сын, ты готов?
Они идут к двери, и Головастик снова вот-вот исчезнет из моей жизни.
Нет, я не отпущу его!
– Может, сыграем завтра вечером в шахматы? – кричу я вслед ему.
Он оглядывается, и его улыбка больше походит на усмешку.
– Ты ведь знаешь, что я всегда позволяю тебе выигрывать, верно?
– Нет, завтра все будет по-другому, – усмехаюсь я в ответ. Значит, он все помнит.
На обратном пути папá уклоняется от моих вопросов о сделке, которую предложил Филипп Клико.
– Папá, почему вы не хотите мне рассказать? Что, сделка провальная? Как гнилая репа?
– Нет, скорее как сочный, соблазнительный персик с червяком внутри. – Он нервно смеется. – Но я дам согласие. Тогда я смогу в будущем году прокормить тысячу наших голодных работников. – Тут он снова замолкает.
– Так в чем же тогда сидит червяк? – допытываюсь я. – Ведь вы много раз говорили мне, что мы всегда должны принимать вместе с хорошим и плохое.
Он перекладывает вожжи в одну руку, а другую протягивает ко мне и шутливо нажимает мне на нос пальцем. Но в его глазах я вижу беспокойство и вроде слезы.
– В чем дело, папá?
Он хмурится и направляет все внимание на дороге. Потом нарушает молчание.
– В контракте есть коварное условие. Оно смущает. Не знаю, стоит ли мне жертвовать всем.
– Вы должны подумать о ваших работниках, – напоминаю я. – Конечно, стоит.
Когда мы огибаем холм и въезжаем в долину Марны, мне обжигает обоняние вонь со свинофермы Сюйонов. Я с отвращением зажимаю нос.
Папá глядит на новый дом Мелвина с роскошной круговой террасой.
– Если бы ты жила там, ты бы не чувствовала никакого запаха. Ветер уносит его прочь.
– Папá, но я жила бы вместе со свиньями. Вы этого хотите для меня?
Отец тяжело вздыхает.
– Но что ты сама-то хочешь, mon chou?
– После того как бабушка отдала мне вот это, – я прикасаюсь к золотому тастевину на шее, – я хочу научиться делать вино.
Отец недоверчиво фыркает.
– Ты уверена, что это твое призвание?
– Выше луны и звезд, – отвечаю я с лукавой улыбкой.
– Тогда берись за дело. – Отец хлещет лошадей, и я чуть не падаю от внезапного рывка. Кажется, папá страшно недоволен. Он стиснул зубы, и у него дергается кадык, словно он проглотил живую куропатку.
– Не беспокойтесь, папá, все будет нормально, – успокаиваю я его. – Ведь мы должны принимать хорошее вместе с плохим, верно?
5
За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь
Весь вечер я вспоминаю шахматные ходы и готовлюсь к поединку с Франсуа. Как странно он себя держал во время нашей встречи. Неужели так будет всегда?
Папá берет меня с собой в особняк Клико. Там Филипп беседует с кругленьким, но элегантным джентльменом в малиновом берете, гобеленовом жилете и бархатных панталонах в старом стиле, гораздо более романтичном, чем крестьянская одежда нынешних горе-революционеров.
– Приветствую, мадемуазель Понсарден, – говорит Филипп. – Позвольте представить – это месье Александр Фурно, мастер погреба, он делает наше вино «Клико-Мюирон». – Мюирон – девичья фамилия его жены Катрин-Франсуазы, и меня всегда впечатляла такая дань уважения.
Я подаю руку, и месье Фурно прижимает к ней свои завитые усы.
– Я и не знала, что Клико-Мюирон не сами делают свое вино.
– «Клико-Мюирон» – это негоциант. Продавец вина. – Фурно взмахивает своим несовременным плащом, издавая аромат спелых гроздьев.
– Фурно… ваша фамилия вызывает ассоциации с теплой, уютной печкой или обжигающей вспышкой огня, – говорю я. – Так кто же вы?
– А как бы вы предпочли, мадемуазель?
Папá негромко кашляет.
– Мы не раз наслаждались вашим вином, гражданин Фурно.
Гражданин, обращение, которое используют революционеры, чтобы подчеркнуть всеобщее равенство. Больше никаких там герцогов и герцогинь, принцев и принцесс. Только граждане. Многие даже хмурятся, если слышат «мадемуазель», «мадам» или «месье». Во имя равенства всех французов подбросили в воздух будто игральные кости, и мы, приземлившись, оказались без прошлого, семьи или истории. Нет, равенство абсолютно лишено для меня интереса.
Филипп распахивает дверь своего кабинета.
– Заходите! Прошу!
Однако Фурно не может оторвать глаз от моего декольте. Я проклинаю эту революционную моду, выставляющую мои женские атрибуты в духе богини Свободы. Свободы для кого? Полагаю, что для мужчин, которые ее придумали.
– Гражданин Фурно? – торопит его отец.
Фурно предлагает мне руку.
– Какое удовольствие насладиться вашим обществом, мадемуазель.
Из другого конца огромного вестибюля звучит знакомый голос.
– Барб-Николь пришла играть со мной в шахматы.
Все взгляды направляются туда, где в тени тяжелой драпировки стоит Франсуа.
– Я сейчас приду. – Освободившись от Фурно, я направляюсь к моему другу, стуча каблучками по мраморному полу, и прохожу мимо голых прямоугольников на стенах, где прежде висели картины на религиозные сюжеты. Как и нам, семейству Клико пришлось в годы революции прятать священные реликвии. Шахматная доска уже стоит у окна с видом на лабиринт виноградника, разбитого между нашими владениями.