© Людмила Ив, 2024
© Интернациональный Союз писателей, 2024
Почтовая принцесса
Был первый день зимы. Ветер, не до конца освободившийся от осенней хандры, то уныло вздыхал поверх вечерних фонарей, сбивая лёгкий ритм падающего снега, то едва слышно шуршал обнажёнными ветками деревьев и кустов. Но вдруг ни с того ни с сего сорвался, взвизгнув как оглашенный, и так же внезапно стих, уснул, растянувшись по льду Фонтанки. В это самое время герой нашего рассказа, студент, полгода назад приехавший из небольшого городка под Екатеринбургом, спешил на почту за бандеролью…
Здесь автор, как говорится, обмакнув перо в чернильницу, задумался. Тёмно-фиолетовая капля угрожающе повисла над листом. А что, если читатель не поверит в то, что всё произошедшее с героем – истинная правда, и скажет: «Нет, такого никак не могло быть, это чистой воды вымысел!»? Тогда не лучше ли будет просто взять и повторить за главным героем его историю и не мудрствуя лукаво отдать на суд читающей публики?! Пожалуй, именно так автор и поступит, пока на листе нет ещё ни одной кляксы.
Итак, вот эта история, приключившаяся с нашим героем, рассказанная им самим и пересказанная автором…
Я стоял в очереди вот уже минут десять, изнурённый спёртым воздухом тоскливого ожидания. То и дело гремели входные двери, зудел ксерокс, жужжали кассовые аппараты, бесшумно прилипали к конвертам марки. Голоса сливались в беспорядочный поток отдельных звуков, как в симфоническом оркестре, где каждый настраивает свой инструмент. Мой взгляд лениво перемещался от точки к точке, обрамляя части существующего пространства в геометрические фигуры, и вот уже всё вокруг было успешно поделено на зоны, весь этот мир тружеников и страждущих состоял из десятков различных форм. Формы, как в калейдоскопе, цепляясь неровными краями, создавали иллюзию новых, ещё более невозможных и странных, форм, у которых не было ни конца ни края.
Спустя ещё несколько томительных минут в игре времени и мысли мне показалось, что я начинаю сходить с ума: засыпаю и вижу люминесцирующие в ночи длинные коридоры незнакомых улиц, дома с полками вместо окон, маленькие пирамиды сугробов вдоль асфальтовых плинтусов, под ногами схрущивается, а на языке тает пористый снег, как шоколадная плитка «Воздушный» производства фабрики «Покров». Вдоль плотно утрамбованного сугроба тянется ряд голов и плеч, ушей, шапок, платков, а ближе всех – лисий воротник вокруг лошадиной шеи и уши с гранатовыми ядрышками в золотой оправе. На фоне многополочных окон, заставленных иллюстративной рассадой для огородников, витает надпись «отдел доставки». На краю балкона блестит золотое со стразом кольцо, ввинченное в балюстраду, словно гайка в водосточный болт.
Мой любопытствующий глаз плотнее примкнул к свёрнутому в трубочку журналу. В бумажном объективе из клубов белого дыма громоздились одни за другими красочные обложки, календари и открытки. От скуки я усерднее прижал глаз к волшебному окуляру и, словно капитан, наблюдал за меняющимся горизонтом. Но вдруг среди всей этой суеты и какофонии передо мной возникло прекрасное видение – девушка с ангельским выражением лица, а все эти головы, плечи и воротники каждую минуту что-то громко и нетерпеливо от неё требовали.
Очарованный, я стал наблюдать за девушкой. Как пылкий сарацин-завоеватель, я не сводил с неё глаз, что становилось неудобством даже для меня. Тогда я стал хитрить, периодически изучать канцелярию, усыпанную ценниками. Один раз только скользнула она взглядом вдоль очереди, задев край моего плеча. Её выразительные глаза были одинаково приветливы ко всем. Но я был рад, почти счастлив и испытал невероятное удовольствие от стояния в очереди. Справа от её локтя лежали белоснежные конверты, ровные, идеальные, как упаковки с таблетками в медицинском кабинете. Мой взгляд поплыл по её рукам. Это были руки пианистки, изящные, с тонкими запястьями. С какой томительной нежностью открывали они согнутые квитанции, извещения, переводы; пальцы легко и быстро касались клавиатуры, словно исполняли магический танец древних инков. Я представил себе нежную тихоокеанскую ночь, шелест пальм, одинокие всплески солёной воды о прибрежные камни и эту девушку, доверившую мне свои тёплые руки, которые я слегка пожимал в своих ладонях, поглаживая неокольцованный безымянный палец.
Девушка ни разу не улыбнулась, только глаза, большие, жгучие, с пушистыми ресницами, выражали глубину её сильного характера. Я был уверен, что у неё сильный характер, так как она смотрела прямо и убедительно. Милая девушка! Нет, ну до чего же она милая! Я чувствовал, что тайна коснулась моих щёк. Когда происходило что-то непременно важное и удивительное, я всегда думал: почему это произошло только сейчас?! Вот и теперь мне хотелось воскликнуть: почему мы не встретились раньше, прекрасная незнакомка?
И – о, счастье! – когда передо мной оставалось два человека, она меня заметила. Нельзя было не заметить моего настойчивого, буравящего ордынского ока, даже с теми короткими отбегами в близлежащие степи оконных проёмов и телефонных будок для разговоров по межгороду. Мне даже показалось, что она не просто бросила на меня свой лёгкий взгляд, но и отметила что-то про себя, робко опустив ресницы. Это придало мне уверенности. До чего же она милая, вновь с восторгом подумал я и как во сне чиркнул на квитанции: «Принцесса! Вы сегодня после работы свободны?». Её ресницы, как мне показалось, дрогнули, опустились, накрыв мой гордый мятежный бриг тёплой волной Карибского моря, а глаза вспыхнули над ним яркой путеводной звездой, от которой невозможно скрыться, ибо это была судьба, фатум, лучшая история ветра странствий.
И тут я услышал её голос. До этого, наверно, мои уши были залиты воском или я был привязан к мачте своего корабля[1], ничего, кроме будничной суеты, не воспринимал и только сейчас услышал эту величавую гармонию космоса, прикоснулся к божественной музыке души и сердца в её звуковом разрешении. Я уже был готов погибнуть в диком порыве своеволия, ринувшись к той, что дивно пышет ресницами на пятой небесной сфере мирового веретена богини Ананке[2], но меня грубо, словно ростр враждебного судна, подрезал каракулевый локоть.
– Вот я так вас и пропущу… Очередь, молодой человек.
Но я жаждал слышать только голос моей сирены, и никого более.
– Вот здесь… Край, пожалуйста, не заполняйте: Петербург не является ни областью, ни краем, ни республикой.
Да, очарованно думал я, странное место.
Между нами оставался один человек, но мне было не страшно: ведь я проделал долгий путь, а за это время отполировал доспехи и наточил клинок, чтобы во всеоружии и красе предстать перед Прекрасной Дамой. Я передал своё извещение в её тёплую правую руку, даже успев нахально коснуться безымянного пальца. Она внимательно посмотрела на извещение, потом на меня. Я был горд, искренен и честен, как на вступительном экзамене полгода назад. Она прочла моё послание и улыбнулась, но почему-то улыбка у неё вышла какая-то слабая, с грустью. Уловив эту тонкую зацепку, я уже не мог отступить.
Она встала, чтобы принести мне бандероль. Моя принцесса с грустной улыбкой встала, чтобы принести мне то, зачем я сюда пришёл. Она встала… Дальше всё произошло для меня как в тумане.
Она удалялась, тяжело ставя перед собой правую ногу, а левую неуклюже подволакивала. Некрасиво хромая, она тем не менее передвигалась быстро, очевидно, привыкнув к недугу ещё с детства. Слышно было, как отличается шаг, сделанный правой ногой, как будто ставят штамп за штампом на ценной бандероли.
С ужасом смотрел я ей вслед. Волшебный мир поплыл, геометрические фигуры рассыпались по полу, раня острыми осколками плечи, подрезая запястья, жаля колени. Я был удивлён, скажу больше – потрясён хромотой моего идеального создания и не мог вынести столь резкого контраста. Мне вдруг стало стыдно, что я был восхищён инвалидкой. Да, впечатление от красоты девушки было равным по своей силе с впечатлением от её увечья. Это я начал ощущать, стоя на крыльце почты, я ушёл, сбежал – что кривить душой, но почтовую принцессу не мог забыть ни в тот день, ни через год, никогда.
Февраль 2017
Надпись в Тучковом переулке
На широком подоконнике распахнутого окна стояла женщина. Резиновые жёлтые перчатки на её руках искрились, розовая тряпка скользила по стеклу, и оно блестело от яркого света так, что были заметны самые маленькие грязные пятнышки. Её волосы, немного рыжеватые, у корней тёмные, тонкие, слегка завитые, собранные в хвостик, отливали на солнце медью. Она знала, что сейчас выглядит совсем как смешная тридцатидвухлетняя неудачница с веснушками, пустыми мечтами и неустроенной личной жизнью. Женщина щурилась, кружила по стеклу тряпкой, растирая брызги чистящего средства, и иногда поглядывала вниз, всё пытаясь прочесть надпись то ли краской, то ли мелом, неровно растянутую на асфальте тротуара.
– Длинно, – подумала она наконец, прочитав. Тряпка, зажатая в перчатке, замедлила свой круговорот по стеклу. Это было последнее окно в просторной пятикомнатной квартире с высокими потолками, шкафами с книгами вдоль коридора, изразцовой печью, паркетными полами, вторым выходом на дворовую лестницу. Женщина присела на подоконник и на минуту задумалась, подставив лицо под лучи майского солнца.
Вот пишут люди под окнами других людей признания, пишут на пожарных вышках, на причалах, на заводских трубах, на крышах домов, лезут очертя голову на недоступные башни. Пройдут дожди, раскиснет снег по весне, слова о любви затрут подошвами, ветер изведёт порывами с песком и пылью, закидают окурками, фантиками, дворник замучается соскребать, собачки не замедлят пометить, новый асфальт закатают. Блажь, и только.
Помнится, накануне выпуска кто-то, не иначе как влюблённый, перед школьной калиткой на асфальте зелёной строительной краской написал «Ты – мой свет» и что-то ещё, что-то в духе «любовь-морковь» – уже и сложно вспомнить. Тогда, на последнем звонке, она выдала шутку, что, мол, зелёная надпись у школьных ворот вовсе не про любовь, бойко выкрикнув со сцены: «Учиться, друзья, учиться и обязательно продолжать учиться после школы, как завещал великий Ленин и автор зелёнки. Ибо сейчас ты – свет, а завтра – не дай бог тьма!» В зале гоготали.
Она была очень активная и дерзкая. Юбку носила выше колен, контуры губ подводила коричневым карандашом, глаза – густо чёрным, волосы скручивала высоко в хвост, курила за школой, так что к директору вызывали, и не раз. Слушала с одноклассниками на чердаке песни группы «Кино» с кассетного магнитофона. Часто плёнку жевало, складывало в гармошку, приходилось вставлять карандаш в отверстие колёсика кассеты и прокручивать, сматывая тонкую коричневую ленту обратно в кассету. Когда Цой летом 1990-го погиб в автокатастрофе, ревела навзрыд у его могилы на Богословском кладбище[3].
После окончания школы она никуда не поступила, устроилась официанткой в бар, пела во дворах в компании местной шпаны, курила, бегала по дискотекам и ждала перемен. На дискотеке встретила парня старше её на пять лет, влюбилась, но не прошло и года – его убили на одной из бандитских стрелок. Она осталась с ребёнком на руках и долгами. Через три года появился второй ребёнок от женатого мужчины, который предпочёл «забыть о прошлом, чтобы не потерять настоящее». Видимо, любовница на третьем месяце беременности оказалась «прошлым», «настоящим» – трёхкомнатная квартира в Озерках и дачный участок где-то под Приозёрском. Учиться было некогда и лень. Так что она так и осталась с аттестатом об окончании средней школы. Потом работала в магазине, на складе, в метро жетоны выдавала и вот не так давно переключилась на подённую работу в клининговую компанию.
«Слова на асфальте – блажь, и только, – с грустью думала женщина. – Как и все мои романы вместе взятые, от первой до последней точки надуманные, бутафорские лживые чувства, бесконечно искусственные, быстро рвущиеся, как капроновые колготки со стразиками».
Отважно и нежно она, наверное, любила только своего бандита, но сейчас не могла бы с точностью это утверждать. Тогда ей нравились выходы в рестораны, клубы, гонки на чёрном джипе, чемоданы со шмотками, кожаные сумки, дублёнка, джинсы Montana, леопардовые лосины и кожаная куртка-косуха с молниями и заклёпками – вещи, которые она давно продала вместе с брюликами.
Вдруг лёгкий ветерок пробежал по рукам: кто-то вошёл в квартиру. Видимо, вернулась хозяйка. Но на пороге возник мужчина. Такие элегантные мужчины ей никогда не попадались, потому она застыла, не зная, как представить себя. Хотя этого и не требовалось от мойщицы окон.
– Ой, здрасте.
Мужчина бросил на неё острый взгляд и, ничего не ответив, через гостиную быстро прошёл в кабинет.
«Даже не поздоровался. Хозяин, видимо», – спокойно, без тени сожаления подумала женщина.
Некоторое время он разговаривал в кабинете по телефону. Мойщица закрыла окно и, протерев начисто подоконник, расставила горшочки с цветущими фиалками. Она тоже у себя на окне устроила сад-огород, посадив какие-то семена очень красивых растений. Но пышные букеты на упаковке на деле превратились в слабые, вытянутые и ни на что не похожие стебельки, которые спустя время подкосились и сгнили. Может, залила рассаду, может, окна в её квартире северные, может, ещё что. Она отщипнула лист от фиалки, у которой были кучерявые, как белый пудель, цветки, торопливо завернула лист в мокрую тряпочку и кинула в пакет.
И вовремя. Дверь кабинета неожиданно открылась.
– Вы же Светлана?
Мужчина вышел на середину гостиной. Теперь его можно было рассмотреть получше, а не только одежду. Он был примерно одного возраста со Светой, немного сутуловат, глаза светлые, серые, взгляд прямой и ясный, мерцающий. Такой взгляд бывает у тех, кто долго живёт у моря, потому создаётся ощущение, будто вода отражается в глазах, а ветер стирает налёт усталости от будничной городской жизни. Кажется, что взгляд промыт морской водой. И ею же отзеркален.
– Как давно вы здесь? Хотите чай или кофе?
Света растерялась, но быстро сообразила, что это её так вежливо спроваживают, и засобиралась, укладывая в сумку нехитрый помывочный скарб.
– Я уже всё помыла. Спасибо.
В коридоре она поскорее натянула куртку и сунула ноги в потрёпанные балетки. Всё это время мужчина пристально смотрел на неё, скрестив руки, прислонившись к высокому с резными створками книжному шкафу. Неудобно как-то получилось: она только-только окна домыла, кто ж знал, что тут вернётся он, а не его жена – та миловидная фигуристая блондинка с лёгким греческим загаром на щеках. В конце концов, по времени уложилась, окна чистые, блестят на солнце от свежести, но отчего-то её не покидало ощущение вины, от которого хотелось поскорее сбежать.
Мужчина смотрел, как она спешно собирается, и вдруг неожиданно с лёгкой хрипотцой произнёс:
– Вы меня не узнали? Я Даня Маркин, учился с вами в одном классе. Я в очках ходил. Играл на пианино на выпускном вечере. Не помните?
Света удивлённо вздёрнула бровь, застыв у двери с сумкой через плечо и пакетом в руках. Наверно, слишком сильное преображение произошло за пятнадцать-то лет. И очков на мужчине не было.
– Смутно, уж извините, – соврала она.
Спускаясь по лестнице, Света всё ещё ощущала на себе долгий взгляд не узнанного ею одноклассника, силясь припомнить, хотя бы за какой партой он сидел. На площадке первого этажа, напротив высокого до потолка камина, сверху засыпанного проводами и закрашенного тем же молочно-грязным цветом, что и стены площадки, она остановилась, чтобы перевесить сумку на другое плечо и проверить, не сдавили ли бутылки с моющими средствами тряпицу с завёрнутым в неё листом фиалки.
Наверху хлопнула дверь.
– Светлана, подождите.
«Вот ведь нарцисс богатенький, – усмехнулась она. – Клеится как банный лист, совсем без фантазии. Придумал байку про одноклассника. Знает, что у него есть средства на интрижку. Вот и администратор Галина Владимировна сказала, что окна придётся мыть в шикарной квартире главного редактора известного журнала. Что за журнал, уже и не вспомнить, а вот имя и фамилия редактора, кажется, Даниил Светин. А этот, видите ли, Маркин. Неважно, кто он, но должен понимать, что я пришла делать уборку, а не услуги предоставлять бывшим одноклассникам. Кот. Хотя выглядит и говорит прилично. Может, замутить с ним? А дальше что? Привязаться и страдать. Нет уж. Был опыт с женатым. Точка». Работа закончена, но надо бежать в садик ребёнка забирать, кстати, от того самого женатика, который бросил её, как только узнал про беременность. А сколько оскорблений в её адрес, ушат грязи вылил. Нет уж, хватит.
– Вы меня, наверное, не так поняли, – произнёс хозяин квартиры, спустившись, и, подозрительно ласково улыбаясь, протянул ей конверт. – Возьмите, пожалуйста.
Ей стало не по себе за всё то, о чём она только что подумала. Она испытала жгучую неловкость оттого, что ей протягивают деньги за уже оплаченный труд.
– Возьмите. Я настаиваю. Это на память.
Света молча приняла конверт, опустив в пакет с моющими средствами, и поспешила выйти из парадной.
В воздухе ещё витал едва уловимый аромат мужского одеколона с древесной ноткой, уравновешенный прохладой вековых серо-бело-чёрных сот на метлахской плитке, кованых чёрных завитков ограждения парадной лестницы и цветов в орнаменте на рёбрах продолговатой печи-камина. В хрущёвке Светы пахло котами, истлевшими тряпками и сухими узкими бетонными ступенями вдоль густо покрашенных зелёной краской стен.
Смутное ощущение постыдной неловкости оттого, что он ей дал денег за подёнщину, а она его даже не вспомнила, преследовало её от Тучкова переулка до угла дома на пересечении Кадетской улицы и Среднего проспекта. Хотелось отойти на безопасное расстояние, чтобы это нелепое ощущение, словно тебе смотрят из окна в спину, ушло.
Даня Маркин? Играл на выпускном? Пианино было чёрное, на колёсиках, стояло за кулисой на сцене в актовом зале. Наверное, отличник был. Отличники все были тихие, скучные, неприметные. И сейчас у него в гостиной стоит чёрная махина на трёх ножках с колёсиками: то ли рояль, то ли пианино, Света всегда путала. Наверно, он и в самом деле играет на инструменте.
«Ладно, окна большущие, всё правильно. Заслужила. Хоть куплю себе что-то из одежды», – рассуждала уже она ясно и твёрдо и тут с ужасом вспомнила, что бросила конверт в пакет с помывочными средствами и мокрой тряпкой, в которую был завёрнут лист украденной фиалки. Но в конверте оказались не деньги.
Женщина повертела в руках вынутую из конверта чёрно-белую фотографию, ничего не понимая. Холодок разочарования обжёг её изнутри, но, присмотревшись, она с удивлением узнала здание школы, в которой училась. И даже железная калитка вошла в кадр.
Света в недоумении перевернула фотографию.
На обратной стороне зелёной ручкой было написано: «Ты – мой Свет».
Ничего оригинального, скажете, просто – жизнь. И я соглашусь.
Весна 2021
Две розы
Тени двух мгновений, две увядших розы…[4]
Когда Невский проспект погружается в вечерние сумерки, и небо над ним затягивается тонкой кобальтово-синей плёнкой, совершенно однотонной, беззвёздной и безоблачной, от которой тянет нежной сентябрьской прохладой, это время, если угодно, превращает проспект в ярко освещённый парадный коридор, по которому движутся люди, машины, лошади, тянущие за собой туристические кареты или коляски. Остановится такая лошадка перед светофором и косит тёмно-сливовым глазом, пережидая красный свет, ощущая себя не то машиной, не то гужевым транспортом, не то и вовсе вороной с белыми подпалинами.
В сумерки здесь всё фантастически прекрасно! Фасады, подсвеченные светодиодами, обретают диковинные формы и тянутся по краям каменного коридора, словно банкетные столы, на поверхности которых выставлена хрустальная и стеклянная посуда, перевёрнутая от дождя вверх дном: тут и золотой фужер шпиля башни Адмиралтейства, и лафитная рюмка купола Дома Зингера, и ещё, пожалуйста, три белых блюдца циферблатов на башне городской Думы. Здесь фонари по краю поребрика – будто позолоченные мельхиоровые ложки и вилки, натёртые до блеска и сервированные в два ряда. Есть и десертная история: розетки фар встречных автомобилей, медовые, сахарные, пряные, слепящие глаза прохожим.
Невский – это приглашение к наслаждению, и люди прогуливаются здесь не спеша, с любопытством заглядывая в окна магазинов, кафе, ресторанов. В ресторане же всегда празднично и нарядно: зеркала, вазоны, сияют белизной накрахмаленные жаккардовые скатерти, струится золотистый свет от ламп и гуляет, бликуя, по фарфоровым тарелкам, хрусталю и столовым приборам. Звучит музыка, поют и пляшут цыгане, щёлкают пальцы, и душа наполняется ощущением сытости и удовольствия.
В одном из ресторанов, расположенном близ Аничкова моста, в этот вечер было не так много посетителей. Впрочем, скоро ожидали важных особ. Из парадного зала выпорхнула официантка, девушка двадцати шести лет, с высокой пышной чёлкой, напоминающей густо взбитый крем над бисквитным тестом, и прошла летящей походкой мимо музыкантов, отдыхающих во время перерыва в кожаных креслах бара.
– Эфемерное существо! – восторженно вздохнул ей вслед скрипач, мужчина лет шестидесяти пяти, с прямыми тонкими, доходящими до плеч седыми волосами, обрамляющими гладко-розовую проплешину на темечке. Официанток он боготворил, называл ангелами, порхающими под звуки его скрипки между столиками, как между цветами.
Напротив скрипача, закинув ногу на ногу, сидела вокалистка Лёля. Это была стройная смуглая женщина в длинном тёмном платье с красной шалью на бёдрах. Её гладкие чёрные волосы были высоко убраны и стянуты в хвост. Лицо у цыганки было немного вытянутое, нижняя челюсть и крупные узкие зубы оставляли вместе ощущение чего-то животного, таящего в себе дикие страсти кочевых предков. Она неспешно пила из бокала апельсиновый сок, устроив кисть левой руки на подлокотнике кресла так, что казалось, запястье и каждый палец, унизанные множеством тонких серебряных браслетов и вычурных колец, представляли какую-то свою историю.
– Ну что, Павлик, как твоя Вероничка? – спросила Лёля, когда официантка скрылась за дверью, ведущей на кухню.
Павел – гитарист, плотного телосложения мужчина с копной волос пшеничного цвета и веснушками на всё лицо, совсем не похожий на цыгана. У Павла были: коллекция пустых винных бутылок, мать – учительница русского и литературы в соседней комнате двухкомнатной квартиры на Васильевском острове – и глухой сибирский кот с родословной – подарок от друга-художника, отчалившего по случаю на постоянное место жительства в Лондон.
– Мы расстались…
– Вот как.
– Что общего может быть у меня с девушкой, которая не знает, что такое виолончель, – отмахнулся тот. – А ты когда замуж пойдёшь?
– Того единственного ещё не повстречала… – с наигранной скорбью в голосе ответила Лёля, игриво поведя плечом.
Тем временем Леночка уже принесла поднос с тарелками в моечную. Посудомойщица Татьяна, с которой Леночка иногда судачила о том о сём, – брюнетка с тонкими и миловидными чертами лица, на котором лежал отпечаток уставшей от быта женщины, отдалённо напоминающий глубокий взгляд врубелевских царевен с большими страдающими глазами в два чернеющих агата на бледном овале.
– В зал «королева воланчиков» пожаловала, – с порога выплеснула новость Леночка. – Кажется, у неё ещё больше губы опухли от филлеров и свежий мальчик. Ну как – мальчик… лет тридцать с хвостиком, но хорош. Очень хорош. Воркуют, как голубки. Сейчас выпьет и будет романсы заказывать, гладить своего воланчика по каурой чёлке и хихикать, как девочка. Когда меню принесла, он на меня ласково посмотрел, теперь вот стопудово замену сделают, Максима поставят.
Она оказалась права. На пороге моечной возникла сухощавая фигура администратора зала – дамы с насурьмлёнными бровями и короткой, почти под мальчика, стрижкой окрашенных под седину волос.
– Леночка, – наскоро проговорила она, – знаешь что, останься пока, не ходи в зал, покури, пока у артистов перерыв. Я на четвёртый столик Максима ставлю. Там ситуация сложная.
– Вот, денег у неё на всё хватит, – с полусмешком произнесла Леночка, когда они с Татьяной остались вдвоём. – Пошли покурим.
Они спустились по чёрной лестнице во внутренний дворик. Здесь у крыльца стоял круглый пластмассовый столик, на котором томилась наполненная окурками стеклянная пепельница.
– Как твой Вадик? Подарки делает?
– Какое там, – удручённо сдвинула брови Татьяна. – Это тихий ужас! Я думала, что он меня в свой дом привёл, чтобы с матерью познакомить, а она… вот до чего мерзкая старуха! Еле ходит, но свои три седые волосины катает на термобигуди, губы мажет в немыслимый розовый цвет, только мимо – видно, слепа и руки трясутся. Конечно, всю жизнь при муже-генерале, вдова, вот теперь и её сын старается ей угодить, как отец учил. Это, представляешь, она своим дребезжащим голосом рассказывала, какие ей сын привозит деликатесы, но мне даже чай не предложила. Квартира шикарная, четырёхкомнатная, в «сталинке», а живёт одна. Книг вообще почти нет, картины, вазочки, статуэтки, ковры… Нет, ну как он мог подумать… Понимаешь, он подумал, что я могу подружиться с его матерью и приходить за ней ухаживать. И развлекать, наверно, тоже. Я же на флейте в музыкальной школе училась и ещё окончила медицинский колледж – рассказала ему об этом… Ну не про посудомойку же и про двоих детей… Подумала, вдруг спугну. И он же таким заботливым показался, стихи читал, а теперь всё… обидно очень…
В глазах её сверкнули слёзы.
– Надо было сразу про детей сказать, – резюмировала Леночка, стряхнув пепел на землю. – Мужикам следует обозначить задачу. Не тянет – сорри и гуд-бай! А деньги-то обещал или так?..
– Мы о деньгах не говорили. Я влюбилась.
Лицо Леночки исказилось сочувствующей кисло-удручённой миной.
– А как без любви? – продолжила Татьяна. – Без любви тошно. Вон цыганка в нашем ресторане: женщина статистической внешности, больше краски и гонора, но какого высокого о себе мнения! Чёрт возьми, я не хуже, и мои чувства бескорыстны. А может, действительно не надо по любви? Надо, как эта Люли… Ляля, Лёля… как там её… Ей розы корзинами заказывают, а мне женатики приносят повядшие астры с дачной клумбы. Вся из себя такая королева. А морда как у лошади, и вообще нет никакого образования. Поёт с кальки. Одно слово – цыганщина. Смотрит на нас, как на клопов каких-то, свысока. Хоть бы слово выдавила, когда я с ней здороваюсь, глаза задвинет к потолку и чешет дальше, нос кверху. Ей, как и мне, тридцать два. Одного возраста. По одной лестнице ходим. Она, как и я, – обслуживающий персонал. Только она мужиками крутит, деньги с них имеет, машину, квартиру имеет, по заграницам ездит. Детей своих нет: зачем такие обременения?! Какие у неё печали? Она и не знает, что такое печаль. Улыбается всё время. Даже когда песни свои цыганские орёт с этим их напускным надрывом.
Ей бы хвост лошадиный на темени ослабить. Может, и узнала бы, что такое в два часа ночи штопать детям носки, вставать в шесть утра, вести одного в сад, другого – в школу, умолять соседку или бабушку, чтобы из сада забрали вечером, потом бежать на работу, а вечером здесь до полуночи мыть тарелки. Ты её маникюр видела? Она тарелки никогда не моет. А меня дома от тарелок тошнит, я скончаюсь за мытьём тарелок и при подсчёте расходов на детей. Влюбилась – и тут не повезло. Поначалу всего много, всё кажется полным, а потом – будто выжженная пустыня. Жизнь сгрызла. Это ж как там:
Прекрасно и волшебно – это когда нота «до», а нота «после» – это уже когда весь романс спет до конца.
– Ладно, – Леночка потушила сигарету о край стола и окурок подбросила в переполненную пепельницу. – Пошла в зал.
Тёплый свет от ламп нежно золотил фарфоровые блюда, сияли белизной накрахмаленные жаккардовые скатерти.
За столиком у окна сидела пара, мужчина и женщина. Женщине было за пятьдесят, она смеялась, жеманно поджимая наливные алые губы, и игриво вертела головой, но ни один волосок в её ровной причёске не дрогнул от движений и, казалось, знал своё место, надёжно закреплённое за ним. Пока официант наливал в бокалы бургундское, женщина кокетничала с сидящим напротив кавалером, скользя кончиком подбородка над кистью руки, изломанной в виде обнажённой буквы Г. Когда бокал на четверть наполнился, женщина плавным театральным жестом увела кисть от подбородка и коснулась пальцами висящего на шее золотого кулона с бриллиантами и сапфирами, словно от него она получала магическую силу. Её спутник был намного моложе своей дамы, и, судя по тому, как он внимательно её слушал, дотрагивался до её руки, до пальцев с морщинистыми складками на суставах, унизанных золотыми кольцами, и раз даже умудрился погладить широкую сухую мочку уха, оттянутую крупной серьгой из того же бриллиантового комплекта, что и кулон, можно было подумать, что молодой мужчина привёл в ресторан свою мать, чтобы побаловать в день её рождения.
В какой-то момент он повернулся в профиль, показав туго сплавленный прямой нос, широкие тёмные брови вразлёт и лукаво приподнятый уголок очерченных природным контуром мягких губ.
– Романс для дамы. Что-нибудь о любви и о цветах, – громко шепнул мужчина склонившемуся официанту. Тот кивнул и направился к музыкантам. Оплату услуги, как, впрочем, и все блюда и напитки, включили в счёт.
Лёля положила ладонь на крышку рояля, ощутив лёгкий холод полированного дерева.
Воспоминание пятнадцатилетней давности пронеслось у неё перед глазами. Она вдруг припомнила, как от Токсово до Девяткино брела по рельсам босиком и всё её нутро разрывало от горячего стыда и обиды. Деревья и кусты вдоль насыпи казались чёрно-синими, таинственные ночные шорохи и вздохи от воды наводили суеверный ужас.
По лососиной тушке, сверкающей от капель лимонного сока, скользнула серебряная грива ножа. Молодой мужчина наполнил вином бокал своей великовозрастной дамы, стараясь угодить не хуже официанта. В другой стороне зала появилась Леночка, тонкая и лёгкая, как берёзка, с ласковой услужливостью она была готова принять заказ у новых гостей. Играла гитара, стонала скрипка, по залу струился тёплый золотистый свет от ламп, сияли белизной накрахмаленные жаккардовые скатерти, и бешено колотилось сердце поющей цыганки.
Лёля узнала молодого мужчину за столиком у окна. Это был её одноклассник, из-за которого она порезала себе вены в десятом классе, после той злополучной вечеринки в Токсово. Он же потом ходил гордый, как гусь, что из-за него девчонка попала в дурку. Отец дал взятку, чтобы выпустили без справки, а на выходе врач ему сказала, что дочь лечить надо от любви и готовиться стать дедушкой. Но всё иначе обернулось: она только раз в школе появилась, укусив учителя русского языка в руку – уж очень её взбесил тыкающий в её раскрытую тетрадь настырный палец с загрубевшей кутикулой вокруг тусклого обкусанного ногтя. К тому же её отец скрутил и пригвоздил лицом к парте мать этого юного ловеласа, и всё потому, что она во время родительского собрания во всеуслышание заявила о «низкопробности цыганского отребья». После этого Лёлю из школы исключили, аттестата она не получила. А в июне у неё случился выкидыш с осложнениями. Мальчик, в которого она была так влюблена, ушёл в модельный бизнес и после часто мелькал в разных рекламах мужской одежды и духов. Она собирала в отдельную папку все его фотографии, вырезки из журналов и хранила на флешке картинки с ним из электронных изданий. Теперь он касался белой руки женщины старше его вдвое, которая платит за ужин, за песню и за его ласки.
«Воланчик» повернул свой чеканный профиль в сторону цыганского пения и замер на долю секунды, прислушиваясь. Сдвинув свои красивые размашистые брови, он будто что-то вспомнил, будто чей-то знакомый голос его позвал, но тут же растворился, увял в туманном блеске бриллиантов сидящей напротив кокетки среднего возраста.
Лёля допела последнюю строку романса, выключила микрофон, быстро вышла из зала в галерею и, отойдя к окну, нервно поправила силиконовый протез, имитирующий правую грудь. Сегодня утром она получила заключение от врача:
метастазы оказались и в левой груди. Мёртвая печаль охватила всё её тело, и только сердце тряслось в ознобе от внезапно нахлынувших воспоминаний. Говорят, у цыганской души так: либо сильно любит, либо сильно ненавидит. А если любит, так небывало: одного и до конца. Увидев выходящую из дверей официантку, Лёля вздрогнула и быстро отвернула лицо к окну, театрально приобняв себя руками. Никто не должен узнать, что творится в её душе, какую муку она сейчас испытывает, находясь в нескольких метрах от мужчины, который изувечил её веру в любовь.
А Леночка, лёгкая, как её завитая чёлка, тем временем уже уносила тарелки на подносе в моечную, где тотчас сообщила Татьяне новость:
– Прикинь, видела сейчас, как наша донна Роза тихо плачет, отвернувшись к окну. С чего бы?
– А бог её знает, утрудилась, – вскинув на неё по-врубелевски утомлённые глаза, сказала Татьяна.
Шумела вода, скрипели тарелки.
В воздухе ресторана растворялись последние аккорды романса:
Январь 2008
Снегири
«И не упивайтесь вином, от которого бывает распутство»[5].
«Не прелюбы сотвори»[6].
Всё неслучайно.
Здесь нет химчисток, сапожных мастерских, пунктов приёма стеклотары, приютов для животных. Сюда люди идут прогуляться по Большой Першпективе, зайти в сувенирную лавку, посетить интересную выставку в музее, концерт в филармонии, спектакль в театре, выпить чашечку кофе, купить нарядную вещь. Сюда идут за атмосферным ощущением великолепия и праздности. Но за чертой парадных фасадов ещё существуют коммунальные квартиры, в которых живут люди очень и очень среднего достатка. Вот им-то надо ремонтировать обувь, покупать недорогую одежду, сдавать стеклотару. Десятки брендовых магазинов модной одежды – но чтобы туда кто-то заходил… Даже турист – редкая птица. Но в этом и нет постоянной необходимости, ведь это не лубочная витрина – это представительская картинка. И таких картинок на Невском много. Но стоит свернуть в переулок…
Александра шла по вечернему проспекту. Сегодня ей исполнилось сорок два года. Однако настроение её было похоже не на торжественное освещение главной улицы города, а, скорее, на каменный колодец, глухой закуток с тёмными окнами и единственной заколоченной дверью. Пройдя по набережной Мойки, женщина свернула в небольшой переулок и вышла на Большую Конюшенную. Здесь в уютном полуподвальчике находился бар, в который она после работы иногда заходила выпить любимый коктейль и поболтать с барменом.
Увидев Александру, бармен расплылся в улыбке. Ему нравились знакомые посетители, и он не прочь был с ними поболтать о том о сём. Александра села за стойку напротив окна и попросила джин с засахаренной клюквой. Коктейль назывался «Снегирь». Если кто-то из посетителей заказывал именно этот коктейль, бармен рассказывал им романтическую историю его создания, и те с удовольствием слушали и пили. Александра знала её наизусть.
В этой истории говорилось, как в один туманный петербургский вечер в бар зашла молодая богато одетая дама и заказала джин, слегка облокотившись о стойку. У окна сидел изрядно выпивший поэт, который с удивлением и интересом стал разглядывать ту, что, судя по шёлковой одежде с венецианскими кружевами, накинутым поверх палантином из горностая, широкополой шляпке с перьями и густой вуалетке, слегка прикрывавшей глаза и кончик носа, в этом баре оказалась случайной гостьей. Он не мог знать, что в тот день на фронте погиб её возлюбленный и она, тоскуя, попросила бармена добавить несколько свежих раздавленных клюквенных ягод, лимон и много-много льда. Поэт был поражён печальной красотой незнакомки и, бросившись перед ней на колени, признался в любви, уговаривая стать его музой. Молодая женщина испугалась порыва буйного гения и убежала прочь, оставив в руках поэта свадебную перчатку, белую, шёлковую, с розово-карминным пятном от пролитого коктейля. Говорят, после этого неприятного инцидента напуганная аристократка вернулась домой и всю ночь просидела у окна, а под утро исчезла. Её искали, но не нашли. Она, словно птичка, улетела в ночь. Поэт же до зимы ходил как неприкаянный и не мог ни строчки сочинить, проклиная свою бездарность. Потом всё-таки посвятил даме мадригал, но сжёг его вместе с перчаткой, пытаясь таким образом освободиться от чар любви. Но однажды к нему под окно прилетел снегирь. И к поэту вновь пришло вдохновение. Кажется, он подарил миру прекрасные стихи.
Слушая эту романтическую белиберду, Александра думала о том, что окружающий мир трезвее, чем люди, в нём живущие, но без алкоголя всё как-то усложняется. На самом деле название коктейлю дала Александра, когда впервые зашла в этот бар в тот самый свой первый и злополучный день работы администратором в элитном мужском спа-салоне. В первую же её смену клиент, заказавший джакузи, наполненное шампанским, и эротический массаж «Ветка сакуры», порезал массажистке лицо. Белые простыни и подушки были забрызганы кровью, а рыдающую массажистку увезли накладывать швы. Вот тогда Александра, пытаясь справиться с тревожными мыслями, попросила бармена добавить в джин красных ягод и много льда, а потом, выпив, сказала, что такое ощущение, будто в груди у неё сидит красная птица, снегирь. Александра смотрела в окно и думала, что в работе администратором ей доставляет удовольствие только одна мысль: что она хорошо зарабатывает и живёт в Петербурге. И никакой романтики. А когда-то в Петербург она приехала именно за романтикой.
Пять лет назад она переселилась из двухкомнатной екатеринбургской квартирки в небольшую, вытянутую в глубину комнату с одним окном и старыми латунными ручками на раме. Ей ещё повезло, что это единственное окно выходило на Невский проспект, а не в глухой каменный двор.
Огорчал разве что тот факт, что здесь не было камина, тогда как у соседей был, и всё это говорило о том, что комнатка Александры была всего лишь узкой четвертинкой одной из бывших господских гостиных. На все двести метров – шесть комнат и несколько судеб с разными историями и характерами. Но она уже накопила денег на однушку.
Краем глаза Александра заметила движение в её сторону, и в следующую секунду за её столик подсел незнакомый парень.
– Девушка, вам какое время года больше нравится? – задал он нелепый вопрос. Сердце Александры сжалось от досады. Ей хотелось одиночества. Она ткнула трубочкой в кусочек льда в бокале и вяло посмотрела на парня. У него были широкая приятная улыбка, мягкий вопрошающий взгляд, слегка затуманенный алкоголем, и ямочка на подбородке.
– Гагарин!
– Почему Гагарин? – на его лице появилось недоумение, и улыбка сошла с лица. – Я Калинин! Алексей Калинин!
– Улыбка у тебя как у Гагарина, – резюмировала Александра. – А люблю я зиму.
Александра открыла глаза и несколько минут разглядывала рисунок на обоях, но в растительных иероглифах не было ответа на её немой вопрос. Вчера вечером всё произошло так стремительно, что Александра, проснувшись, даже подумала, что ей это приснилось, и теперь она силилась вспомнить, в какой момент она позволила совершенно незнакомому мужчине проводить её не до парадной, а до своей постели в комнате, где нет камина. После они молча шли по тёмному коридору, вдоль стен которого тянулись, как в каком-то бункере, провода и выступали чёрные головы квартирных счётчиков, и, казалось, в три часа ночи должны все спать, но вдруг раздался звук сливаемой воды в общем туалете. Дверь открылась, и вышел сосед, шаркая тапками по полу. Александра, проводив без слов своего нежданного молодого любовника, закрыла дверь на крюк и отправилась досыпать.
Ему было двадцать девять лет. В начале осени он приехал в Петербург на курсы в военную академию. Учиться ему было легко. Занятия заканчивались в пять вечера, и дальше он и его друг, с которым он снимал комнату в маленьком отеле, гуляли по городу, шли в кино, кутили за полночь в барах – как сказали бы классики, в лучших традициях гусарских пирушек, будучи вдали от жён и семейных забот. В баре он познакомился с Александрой и после проведённой вместе ночи на следующий день после занятий уже строчил ей сообщение:
– Если хочешь, приезжай ко мне. Седьмая линия… Я встречу.
Тот поздний вечер, когда она приехала к нему в маленький отель на 7-й линии, был особенно тёмным и холодным. Уличные фонари тускло светили, дул сырой ветер со снегом, на улицах было немноголюдно: все старались укрыться от ненастья в тёплых домах. Лишь у станции метро «Василеостровская» какой-то сумасшедший торговал в крытой палатке цветами.
Отель был небольшой, размещался на одном из верхних этажей бывшего доходного дома. Поднимаясь по лестнице, Александра окидывала взглядом худую спину в клетчатой рубашке с непонятной для неё нежностью и считала ступени. Теперь она шла к нему в гости, но это был не его дом, а только временное пристанище. В номере стояли две узкие кровати, стол, встроенный в подоконник, на столе – лампа, ноутбук, книги. Из окна виднелись сразу два храма: собор и церковь.
– Я должен тебе кое-что сказать, – тихо начал он, встав перед Александрой на колени. – И попросить прощения.
Александра погладила его по голове, уже смутно по-женски угадывая, о чём пойдёт речь.
– За что попросить прощения?
– Понимаешь, такое дело… я женат, у меня двое детей, две девочки. Думал, что мы больше не встретимся, но с тобой мне было очень хорошо, и я хотел тебя увидеть ещё раз. И вот ты приехала.
Александра понимала, что она не целомудренная девственница, пощёчин раздавать не будет, но и бороться против влечения – тоже. Будущего у неё с этим молодым отцом нет и не будет. Завтра наступит новый день и смоет тайные пятна на её репутации. Поэтому она с иронией произнесла:
– Мы не маленькие.
– Уф… как-то легче стало, – обрадовался он, поднявшись с колен. – Мужчины, они такие, понимаешь… Ты действительно не злишься?
Александре на секунду показалось, что он сейчас исповедуется ей, как жене, признавшись в обмане. Наверно, он и себя простил заодно. Или ей показалось, что простил. Но всё-таки она и это терпеливо приняла.
– А почему ты не носишь обручальное кольцо?
– Давно не ношу. У нас в части один офицер палец оторвал, зацепившись кольцом за металлическое крепление.
– Жену любишь? – Александру обожгло от своего же вопроса. Зачем ей это знать? Её это вообще не волнует. Это вопрос от взрослой женщины, старшей сестры, матери. На кой чёрт она спрашивает его о чувствах?
– Да, – твёрдо ответил он. – Но я сына хотел.
– Если любишь, зачем изменяешь? И почему сразу не сказал?
– А ты бы согласилась быть со мной?
К полуночи ветер усилился, стал бросать в стекло хлопья снега. Александра с тоской думала, глядя в туманное окно, что получила удовольствие, но ущемила свою гордость и теперь сожалеет об этом. Положив ей голову на грудь, молодой изменник бесстыдно дремал, а она в эту секунду вспоминала, что старше его, испытывая и горечь разницы, и нежность близости. Только во всей этой внезапно поднявшейся, царапающей стекло снежной канители Александре вдруг послышался отдалённый звон колоколов, в серебряном переливе которых она различала заупокойные мотивы. Наверно, оттого что здесь всё было чужое, однодневное, непостоянное, от гостиничных простыней исходил тонкий аромат обмана.
Он позвонил только спустя две недели, сказал, что экзамены сдал на отлично, скоро поедет домой, но хотел бы попрощаться.
«Я просто хочу его. Инстинкт и больше ничего», – утешала себя Александра, плотнее притворяя за собой дверь от любопытных соседских глаз. В этот, третий, раз он пришёл с цветами, растерянно улыбаясь. Только теперь она знала, что эта ночь – последняя, и долго ещё после его ухода не могла заснуть. Шнурок, на котором висел нательный крестик, зацепился за прозрачную стяжку бретельки бюстгальтера и до утра пролежал в кружевной дольке, как уплывший в ладье идол в страну праздности и удовольствия.
Из аэропорта он позвонил. Только говорить было особо не о чем. Разве что пожелать друг другу удачи. Оба понимали, что у их мимолётной истории нет будущего. Но оставалось ещё кое-что…
– Ты забыл крестик на окне…
Александра не видела, как он с выражением досады на лице похлопал себя по ключицам.
– Что ж, как есть, – сдержанно произнёс он. – С тобой было очень хорошо. Удачи тебе в жизни. Надеюсь, увидимся ещё, тогда и заберу.
Когда самолёт набрал высоту и в иллюминаторе вид Петербурга стал напоминать тёмную поляну, перечёркнутую светящимися линиями, Алексей немного ещё помечтал о красивой женщине из бара, а потом достал обручальное кольцо из внутреннего кармана пиджака, надел на безымянный палец и уснул. Дома скажет жене, что шнурок порвался.
Александра умерла в конце мая от большой кровопотери в родильном доме на улице Маяковского[7]. В тот день было ясное, тёплое утро, в воздухе пахло свежей зеленью травы, но Александре, прежде чем она закрыла глаза в последний раз, казалось, что за окном падает голубой снег и на подёрнутых инеем ветках сидят озябшие снегири и клюют ягоды рябины.
У Алексея родился сын, о котором он никогда так и не узнал.
Спустя три года Алексей Калинин приехал в Петербург в командировку и даже хотел позвонить женщине, с которой ему когда-то было хорошо в постели, но обнаружил, что номер он стёр из телефона, а явиться непрошеным гостем показалось глупой затеей. Да и он уже кое с кем по дороге познакомился. Так что смутный образ давней подруги «за сорок» тихо угас в его гусарской памяти. Но надо сказать, что жена ему так и не родила мальчика.
Малыш Александры попал в Дом малютки. В наследство ему достались нательный крестик на шёлковом чёрном шнурке, аккуратно уложенный в небольшой бархатный мешочек, и ключ от квартиры в спальном районе где-то на Парнасе[8].
Февраль 2019
Горбун и натурщица
В группе его называли Квазимодо[9]. Тощий, волосы жидкие, соломенного цвета, с двух сторон лба отбегали небольшие пролысинки; молочно-белая, усыпанная мелкими пупырышками кожа. Ещё он страдал глупым детским диатезом – и это в двадцать четыре года! От него всегда исходил запах какой-то детскости, пустой такой запах дешёвого мыла и лилий. У него был неправильный прикус: верхняя губа находила на нижнюю. Когда он впадал в состояние задумчивости и при этом хмурил белёсые редкие брови, его физиономия казалась смешной и жалкой одновременно. Пальцы у него были как у пианиста – бледные и длинные, в середине каждого кругло выпирал хрящ. Кисточка в таких пальцах казалась особенно тонкой. Рисуя, он выдвигал вперёд голову так, что та словно бы начинала жить отдельной от тела жизнью. Квазимодо его прозвали за горб. Говорили, в младенчестве уронил отец. Настоящее имя его никому не было нужно, к нему никто никогда не обращался, он жил загадочным изгоем в группе, одиноким горбатым студентом, который всё же великолепно рисовал. У него была своя жизнь, у группы – своя.
Совершенную противоположность горбуну представлял его одногруппник Андрей, красивый и весёлый молодой человек. У него, как у Дориана Грея[10], были кожа цвета слоновой кости, светлые волосы и синие глаза, черты лица мягкие, лишённые и намёка на появление хоть одной жёсткой черты, но взгляд блестел холодом и своенравием. Он знал, что красив, но позировать кому-либо отказывался. Сам написал несколько автопортретов, но, недовольный, сжёг их на даче в саду, опустошив бутылку бренди. Отец Андрея, журналист, находился в вечных, как правило, долгих командировках с ярким шлейфом свидетельств его адюльтеров: помада на воротничках, ночные звонки, фото с незнакомками. Мать Андрея содержала небольшой салон брендовой одежды на Невском проспекте, так что сына всегда одевала, как говорится, с иголочки. Мать задерживалась на работе до позднего вечера, домашней еды в доме, как правило, не было, и сын ужинал всегда в кафе-ресторане, где администратором работала его родная тётя, жалевшая мальчика. Оба родителя изменяли друг другу, но не разводились.
Андрей и Квазимодо считались лучшими в группе. Но Квазимодо обыкновенно не хвалили: его мастерство воспринималось как нечто нестандартное, не нуждающееся в похвале, воспринимаемое молча и требующее осмысления, – тогда как Андрея осыпали поздравлениями, которые окупались сполна белоснежной улыбкой коллективного любимчика. Квазимодо работал в своём углу тихо, как мышь. Андрей, наоборот, не скрывал своего творчества, позиционировал его при каждом удобном случае, требуя внимания. «Живопись должна быть бесстыдной», – заявлял он, изменив смысл высказывания Ахматовой[11]. Только у неё абсолютного откровения требовали стихи, а у Андрея – его гений и картины кисти великих, но уже умерших мастеров.
У Андрея в группе была девушка Вера, с которой он жил на съёмной квартире, но с некоторых пор он там не появлялся, забыв внести аванс за следующий месяц. Вера – высокая, стройная, со смуглым лицом с тонкими чертами, почти красавица, но только рот очень маленький, сухой, с блёклыми уголками. Девушка его нервно сжимала, когда улыбалась, и это несколько штриховало очарование. Рисовала она вычурно и как-то плоско, предпочитала Филонова[12], хотя и повторяла часто, что мало что понимает в его творчестве, но находила для себя загадочную прелесть в «аналитическом» искусстве. Мать её, цыганка, по вечерам пела в каком-то ресторане у Аничкова моста. Говорят, когда Вере было шесть лет, отец бросил их и ушёл к другой женщине.
Рисовали обнажённую женщину, сидящую к классу спиной. Ягодицы натурщицы прикрывала шёлковая синяя шаль с вышивкой и длинной белой бахромой по краям, едва касающейся пола. Тёмные волосы натурщица собрала в кичку, к которой приколола красный цветок, кисть левой руки лежала на бедре, опиралась на ладонь, выставив предплечье с острым ростром локтевой косточки, другая рука мягко покрывала верх круглой спинки старого венского стула. На оголённой лопатке коричневела родинка величиной с горошинку. Кто рисовал сбоку, мог видеть небольшую, с тусклым розовым соском грудь.
Мольберты Андрея и Веры стояли рядом. Вера могла шептать в сторону Андрея так, чтобы никто их не слышал.
– Вчера ты мне не ответил на звонок!
– Занят был.
– В одиннадцать вечера?
Андрей молча сполоснул кисточку, отжал о край банки и опустил в краску.
– Не кипятись. Поговорим после занятия.
– Ненавижу, – выпалила она, как только они вышли из класса. – Как же у тебя всё просто, всё на одной волне, всё для твоего удобства. Сейчас у тебя есть настроение, завтра – нет. Ты можешь исчезнуть, не звонить, не появляться на занятиях, гулять с кем-то по ночам, и тебе неинтересно, что со мной происходит, о чём я мечтаю, что чувствую, в конце концов. Вот возьму и выйду замуж! Что тогда?
Андрей вяло усмехнулся и ответил, умышленно растянув слова:
– Позвоню… когда выйдешь… замуж.
– Пошёл к чёрту! – процедила сквозь зубы Вера, едва сдерживая слёзы. – Какой же ты эгоист и циник.
Андрей холодно посмотрел на девушку:
– А то ты не знала… Думала, особенная? Особенных, Веруня, рисуют дорогими красками, обожествляют и называют музами. Особенные не душат упрёками и слезами, не выставляют условий, не устраивают истерик по пустякам.
– Пошёл к чёрту.
Отвернувшись к окну, Вера уже не пыталась сдержать слёзы. Да это уже было и ни к чему: он ушёл.
Начиналось занятие. Все возвращались в класс. Последним шёл Квазимодо. Заметив, что Вера плачет, он замедлил шаг.
– Чего тебе? – зло спросила Вера.
– Ты, когда плачешь, очень красивая.
– Я всегда красивая, дурак!
Квазимодо привык к грубости, равно как и к равнодушию, поэтому просто пожал плечом и побрёл, семеня по коридору, как старый монах.
– Эй! – окликнула его Вера. – Подожди, у меня к тебе дело…
Вера легла на живот. Пожалуй, если бы её рисовал Андрей, ей было бы не так тоскливо и одиноко, а здесь – как на эшафоте, покрытом скользким и холодным атласом, а горбатый палач за мольбертом терзает её тело углём и маслом.
– Возможно, стоит включить какую-нибудь музыку для тебя, – выглянув из-за мольберта, робко произнёс Квазимодо. – Вот Леонардо да Винчи для Лизы дель Джокондо[13]приглашал музыкантов, чтобы её взгляд не превращался в гипсовую маску после долгого позирования. Какую ты любишь музыку?
– Обойдусь, – сухо ответила девушка.
– Пожалуйста, приподнимись на локтях…
Вера приподнялась, и её груди, мягкие, тёплые и полные, оторвались от гладкой поверхности ткани. Соски тронул воздух пустого зала. В тишине было слышно, как Квазимодо то ли цокнул языком, то ли издал губами какой-то непонятный звук, что-то вроде поцелуя.
– Хорошо. Теперь убери волосы со спины, чтобы она оставалась открытой. Ноги согни в коленях и пяточку за пяточку заведи, а голову слегка склони к плечу. Лицом ко мне. Да, вот так.
«Что за лягушачья поза», – с омерзением подумала Вера.
Менторский тон уродливого однокурсника раздражал девушку, раздражала сама ситуация. Вера тоскливо разглядывала потолок, карнизы на высоких окнах и думала о том, что ненавидит Андрея и очень любит. Ей вдруг страстно захотелось, чтобы на этом лобном месте оказался он, а не она, и его бы голого рисовал горбун! Каждую мышцу, каждый изгиб тела, тщательно штрихуя у основания бёдер. Боже, с упоением вспоминала Вера, какие жаркие у них с Андреем были первые встречи! И вот теперь он не видит в ней ничего особенного.
На глаза набежала слеза. Вера отвернула голову и поджала губы, чтобы не разрыдаться от унижения. Ей хотелось сбежать с места казни, которое она подготовила сама себе, но она осталась, прикованная чувством сильнейшей непримиримой злобы за оскорблённое самолюбие.
– Лицо не рисуй! Пусть будет безымянным.
Вера больше не позировала Квазимодо. У неё случился нервный срыв, и две недели она пролежала в больнице. Андрей не пришёл. До неё дошли слухи, что он прогуливает занятия, один раз и вовсе явился подшофе и измарал свой холст с натурой жёлтыми красками. Также Вере рассказали, что Квазимодо уходит позже всех и приходит рано утром, никого не подпускает к своей работе и занавешивает её плотным покрывалом до пола. Все понимали, что он готовится к выставке, и не не мешали ему.
Однако покрывало сдёрнули раньше. Это сделал Андрей в присутствии остальных в классе. Все столпились у мольберта, никто ничего не мог сказать… Картина была выше всяких похвал – это был шедевр!
Многие были удивлены: после того как аттестационная комиссия признала, что Квазимодо написал гениальное произведение, Андрей подал заявление на перевод в другой вуз. Потом его видели на какой-то модной вечеринке: он пил, танцевал и целовал руки красивым девушкам. Вера тоже больше не появлялась в академии и как в воду канула – никто её больше не видел и ничего о ней не слышал. Говорят, что её мать приходила к ректору и на лестнице на виду у всех влепила Квазимодо пощёчину так, что бедный горбун качнулся в сторону, волосы его метнулись, как пожухлые травы в ветреную погоду. Скорее всего, Веру отчислили, но толком никто ничего не знал.
Через месяц в одном из парадных залов академии должна была состояться выставка лучших выпускных работ. Кроме работы студента Глеба Вийермана. Кто-то накануне замазал чёрной строительной краской лицо его обнажённой натурщицы.
Февраль 2019
Площадь Есенина
Остановка, на которой Александра ждала трамвай, была прямо напротив парадных дверей Мариинского театра, и люди шли туда с праздничными лицами. Декабрьский снег кружил в воздухе, в сумерках горели круглые уличные фонари, придавая мятно-серому зданию с белыми колоннами вид сказочной декорации. На круглой афишной тумбе блестела надпись «Лебединое озеро».
Подошёл трамвай, и Александра села в последний пустой вагон. «Если кондуктор, блуждающий в соседнем вагоне, не заметит, что здесь пассажир, – думала она, – смогу сэкономить на поездке». И приготовилась сделать вид, что дремлет, но краем глаза заметила, что в закрывающиеся двери вбежал человек. Теперь уж точно кондуктор увидит и на следующей остановке перейдёт сюда проверять. «Зачем об этом думать? – уколола себя Александра. – Это же так по-мещански: глупо и стыдно». Она вдруг вспомнила, как в детстве случайно вместо пяти копеек бросила в прорезь кассы рубль – железную медальку с головой Ленина на реверсе. Кондуктора в автобусе не оказалось, и пришлось собирать со всех пассажиров по пять копеек. Люди проворачивали железную ручку, и по резиновому транспортёру под пластмассовым колпаком медленно полз рубль, пока не падал в бездну голубого ящика. Из пластикового отверстия билетопротяжного механизма выходил белый, с красными буквами и цифрами билетик. Люди отрывали по одному билетику и верили. Никому в голову не могло прийти, что восьмилетний ребёнок врёт.
Трамвай, громыхая по путям, стал сворачивать на проспект Римского-Корсакова. В окне обозначились впечатанные в сумеречное небо синие башни и золотые купола Никольской церкви.
– Девушка, я до площади Есенина доеду?
Александра вздрогнула и отвела взгляд от окна.
Вторым пассажиром в вагоне оказался курсант, молодой человек примерно лет двадцати трёх. Он сел напротив, снял шапку и аккуратно стряхнул снег: сначала с шапки, а потом с погон и воротника шинели.
– Площадь Есенина? – переспросила Александра, пытаясь вспомнить все площади на маршруте: Театральная площадь, площадь Тургенева, площадь Репина, площадь Стачек. – Но такой нет!
– Жаль, Есенин – хороший поэт. Мне Есенин нравится, – плутовато улыбнувшись, сказал курсант. – Так вот я и подумал: а вдруг в Питере есть такая площадь. Кстати, меня Саша зовут.
Ей было как-то неловко произносить своё имя случайному попутчику, и получилось довольно сухо, словно «Александра» – не имя, а какой-то гербарий.
– Ух ты, – искренне обрадовался тот. – Да мы же с вами тёзки.
Трамвай стремительно приближался к следующей остановке. Двери открылись, вошли люди и кондуктор в оранжевой жилетке. Александра приготовила деньги.
– А это что за остановка? – спросил курсант у кондуктора.
– Площадь Тургенева.
– Нет, нам площадь Есенина нужна, – весело подмигнул Александре курсант.
За окном проплыл знаменитый дом-утюг, больше похожий на пришвартованный между Фонтанкой и каналом Грибоедова шестипалубный корабль.
– Я в военно-транспортном университете учусь. Последний курс, – продолжил знакомиться курсант. – А вы с работы, наверное, едете?
– Угадали, – улыбнулась Александра.
– Где трудитесь, если не секрет?
У неё сжалось сердце. Сказать правду, что она работает охранником второго разряда в некой организации, с семи до девятнадцати, два дня через два, потому что на другую работу не устроиться, и сейчас, уставшая, не спавшая, едет со смены домой, потому что она ещё учится на заочном в институте, потому что специальность, полученная до этого в библиотечном техникуме, никому не нужна; потому что у неё есть ребёнок, которого она воспитывает одна, – нет, конечно… Да и какая разница: через пару остановок они расстанутся навсегда.
– В офисе… секретарь…
Да разве ж похожа она на секретаря, сказав, испугалась Александра. В стареньком пальто с длинным самовязаным шарфом, в сапогах с истёртой замшей, на одной из перчаток по шву светит дырочка, ресницы едва накрашены, волосы убраны в хвостик, и ещё эта нелепая заколка-невидимка с железной клубничкой.
Трамвай, громыхая и звеня, свернул на Старо-Калинкин мост и как-то молниеносно долетел до Обводного канала.
«Скоро выходить», – отметила про себя Александра.
Трамвай остановился у Нарвских ворот. Это была конечная. Выходя, курсант подал Александре руку. Щёки молодой женщины охладил морозный воздух. Она с доброй иронией посмотрела на курсанта: сколько ему – двадцать три, двадцать четыре? А ей – тридцать три года. Снежинки, как пёрышки, медленно порхая и кружась, опускались на пальто Александры и на шинель курсанта. Сжав руку в кулак, он периодично ударял им, будто от холода, в открытую ладонь другой руки. Александра подумала, что надо как-то попрощаться. Но курсант не спешил.
– А я могу вас проводить?
Она почувствовала какую-то странную неловкость, ей показалось, что в этом предложении был намёк на близость.
– Нет, спасибо. Мне недалеко тут.
– Как же мне вас тогда найти?.. А позвонить можно?
– Давайте я запишу ваш номер, – неожиданно согласилась Александра, но на самом деле она испугалась, что он первым попросит об этом.
Нет, она не пробовала звонить. Но вспоминала часто. Ловила себя на мысли, что лица курсанта уже не помнит, только улыбку, тепло руки, и ещё осталось ощущение лёгкости, с которой он знакомился с ней. Она возвращалась десятки раз домой на трамвае, при этом желала и боялась снова повстречать того курсанта. Впрочем, этого не случилось. Наступил март. Запели с крыш сосульки, вспененные сугробы медленно оседали, обнажая нежное кружево весеннего рукоделия.
В последующие два месяца в жизни Александры произошли большие перемены. Ей повезло устроиться на хорошую работу, правда, кататься приходилось на метро в другой конец города. Наконец она купила новое пальто, сделала модную причёску. Кто-то тайно оставлял в её кабинете цветы. Александра догадывалась кто, а в начале июня она была приглашена на спектакль в Мариинский театр. Билеты были дорогущие.
– Хорошие места я взял, да? – шепнул ей тот, кто почти каждый день оставлял в её кабинете цветы.
Свет погас. В конце первого действия он вдруг срочно по делам службы вынужден был покинуть Александру, извиняясь, целовал ей руку, но женщине без него стало как будто свободнее, словно она расстегнула верхнюю пуговичку на жёстком воротничке. Прекрасные девушки в снежных пачках кружили по сцене, имитируя лебединую красоту и грацию, музыка лёгкой волной нежила слух. После па-де-де Чёрного Лебедя зал разразился бурными овациями.
Спектакль закончился. На телефоне высветилось много неотвеченных звонков. Все – от него. Она перезвонила, посмеялись, пообещала, что возьмёт такси. Но, когда Александра вышла из дверей театра на улицу, услышав звон приближающегося трамвая, машинально села в него.
– Трамвай идёт только до площади Тургенева, – сказала, зевая, кондуктор.
– А дальше? – спросил кто-то из пассажиров.
– Дальше ждите следующий трамвай.
Александра, как и все, сошла на площади Тургенева. Трамвай, звеня, обогнул площадь и растворился за деревьями.
– Саша! – чей-то мужской голос громко позвал её по имени.
Она вздрогнула и обернулась. К ней на секунду вернулось то живое ощущение снежной лёгкости, которое она испытала четыре месяца назад, зимой, сев в трамвай по тому же самому маршруту. Но тот, кто крикнул, был незнакомым мужчиной в спортивной куртке, который смотрел в другую сторону, а может, и вовсе ничего не кричал.
Прошло несколько лет. Трамвайные пути по улице Глинки и на Театральной площади демонтировали. За Мариинским театром построили его новый корпус, роскошный и ультрасовременный внутри, с подсвеченными стенами из итальянского слепяще-жёлтого оникса, на фоне которого люди превращались в тёмные силуэты, похожие на мишени в прицеле солярных декораций и света люстр с кристаллами Сваровски[14]. Но само здание, снаружи облицованное коробками из юрского мрамора, напоминало ангар, от вида которого у петербуржцев стыла в жилах кровь. Ко всему прочему стеклянный переход, как в аэропорту от здания к самолёту, соединивший старую и новую Мариинку, одним концом пробил исторический простенок между окнами, перечеркнув всю перспективу Крюкова канала как со стороны Никольского собора, так и со стороны Новой Голландии. Теперь там, говорят, маленькая узкая дверь.
Конечно, хрупким балеринам не надо больше перебегать по улице от здания к зданию, но, если б спустили этот стеклянный мост под Крюков канал, плыли бы прекрасные лебеди в пачках на глубине двух метров, не нарушая гармонии стройных линий и красоты вечного полёта. Или, обнаружив, что допустили ошибку в расчётах, отстегнули бы от исторической стены этот новострой, как пиявку. Но его, видно, стало жальче. Иногда кажется, что старое здание Мариинки быстрее сползёт в канал, чем новое. Кстати, говорят, что этот мост-переход уже окрестили седьмым по счёту мостом через Крюков канал, только названия ещё не придумали. Может, и не надо. Остаётся надеяться, что история сама всё расставит на свои места: либо примет, либо перестроит, либо снесёт, как снесли под строительство новой ямы школу 1930-х годов, доходный дом и сталинский Дворец культуры.
Странно было только то, что Александра до сих пор не могла забыть ту случайную встречу в трамвае, то ощущение лёгкости, которое ей подарил курсант по имени Саша, и несуществующую в Петербурге площадь Есенина.
2013
За васильками
В туманном движется окне…
А. Блок, «Незнакомка»
После того как мать Алисы в четвёртый раз вышла замуж, а Алису отправили на дачу к бабушке, и свой пятый день рождения девочка отмечала среди кур, яблонь, соседок бабушки по участку и семилетнего Кирюши – очень милого кудрявого мальчика, который прокрался на кухню и слизал с бисквитного тортика «Подарочный» все орешки, потом свалил всю вину на именинницу, да ещё подкараулил за сараем и больно ущипнул за бок, и всячески потом старался испачкать её светлое платьице садовой грязью, – Алиса поняла… В целом она поняла, что мальчики – народ привлекательный, но от этого и все неприятности: сначала стараются понравиться, а потом поворачиваются спиной или смеются над порванным платьем. Поэтому, достигнув двадцатипятилетнего возраста, она не спешила выйти замуж, не проверив своего избранника на предмет хорошо замаскированной мужской агрессии, – при этом очень хотела быть счастливой.
Жила Алиса в старом доме на улице Гороховой. Такие дома раньше называли доходными. Квартира была с окнами на улицу и во двор, глухой, одетый в камень колодец с проходной аркой в следующий закрытый двор. Крикнешь в таком колодце – эхо разнесётся до самых верхних этажей, до голубей, гурчащих на ветхих карнизах. Если посмотреть снизу вверх, можно увидеть, что углы крыш очерчивают геометрическую фигуру, чем-то похожую на раскрывшую крылья бабочку; в белые ночи она пуста и прозрачна, а в августе, когда уже темно, наполняется звёздами. В кухонное окно, выходившее во двор, Алиса почти никогда не выглядывала. Там не было жизни, разве что по весне и в раннее бабье лето выли коты.
Алиса спешила, оттого нервничала, пытаясь закрыть дверь своей квартиры, но ключ снова плохо проворачивался в замке. Она попробовала нащупать правильный нажим для оборота, как это получилось в прошлый раз, и краем глаза заметила, что дверь квартиры напротив, в которой вроде никто и не жил, приоткрыта. На площадке лестничного пролёта чиркнуло колёсико зажигалки, и ноздри девушки мучительно напряглись, как крылья ужаленной птички.
«Вот гад, – сердито подумала она. – Выйди ты на улицу и кури».
Алиса терпеть не могла курящих людей. Она оставила дверь с ключом в замке и вышла к лестнице. Лицом к окну, широко расставив ноги на метлахской плитке девятнадцатого века, стоял мужчина.
– Вы могли бы не курить? – сказала Алиса.
– Не мог бы, – ответил мужчина, даже не повернувшись. У него оказался низкий баритон, окрашенный томным драматическим звучанием неопохмелившегося человека; слова как бы волочились вместе с голосом, подобно тому, как бархатный шлейф тянется по винтовым ступеням за представителем сил зла, который вышел в своём устрашающем повседневном гриме на открытую площадку замка.
– А не хамить не могли бы? – тон Алисы уже содержал сарказм и пренебрежение.
Мужчина повернул в её сторону голову, не меняя позы, выпустил клуб дыма и стал разглядывать девушку. За эти доли секунд вынужденной паузы Алиса поняла… да, в целом она поняла, что он ей неприятен: его волосатые длинные ноги в шортах-милитари до колен, смуглые плечи, окантованные лямками тёмно-зелёной неглаженой майки, волосы, ершащиеся на голове, словно он только что отнял голову от подушки; густая борода, нос со свежей ссадиной и сщученные в щели тёмные, с едким фиолетовым отсветом глаза.
– Кто хамит, дамочка?! Ты спросила, я ответил.
– Я вас попросила не курить на площадке. Здесь люди живут.
– И ты живёшь?
– И я живу, – с вызовом ответила Алиса.
– А чё я имени твоего не знаю…
– Меня зовут Алиса.
Он снова выпустил кольцо дыма и отвернулся к окну.
– Слушайте, хотите, сообщу в полицию?! Запла́тите штраф, – раздражённо выпалила она.
– Мадам, вы меня пугаете, – не поворачиваясь, с томной иронией в голосе произнёс он.
Алиса поняла, что дальнейший разговор не имеет смысла. Даже если она зачитает ему закон № 15-ФЗ о запрете курения в многоквартирном доме.
– Хам, – презрительно фыркнула она в его сторону и развернулась прочь.
– И тебе не хворать, Патрикеевна!
Финальное слово в брошенной соседом фразе в тишине пустых стен мощным залпом прошлось по ушам Алисы и, пробив тонкую мембрану, прокатилось по всему организму крутящимся горящим чёртовым колесом.
– Кирюша, – едва слышно прошипела она, судорожно вытаскивая ключ из замка.
– Василий… ащ-ще-то.
Алису трясло от возмущения. И она нарочито шумно хлопнула за собой дверью.
– Откуда он взялся? – цедила сквозь зубы Алиса, кинувшись на диван. – А чё? А ничё. – Она так и не смогла вспомнить, в какой момент на её площадке поселился этот агрессор.
И в самый разгар её негодования на телефон пришла эсэмэска: «Ты едешь ко мне? Я бы такси оплатил». Это был Эдик, аккуратный, вежливый, исполнительный работник банка, сын начальника юротдела, всегда тонко понимающий детали, который, казалось, отвечал тому идеальному образу мужчины, который она когда-то наметала. «Я заснула, прости. На работе был аврал. Устала очень…» – наспех ответила она и отключила телефон. Настроение было уничтожено. Желание ехать куда-либо пропало.
Сосед по иронии судьбы стал довольно часто возникать на её пути. Спускается она или поднимается он навстречу – всегда одно и то же обидное приветствие: «О, Патрикеевна!».
Однажды поздно вечером она столкнулась с ним у входа в парадную, не успев даже приложить ключ-таблетку к домофону. Он вылетел как ошпаренный, опаздывая видимо куда-то, но, увидев девушку, замедлил шаг:
– Патрикеевна! Чё хмурая такая?
Алиса в этот раз не выдержала и, неожиданно для себя перейдя на «ты», бросила:
– Шёл бы ты, Вася… за васильками!
…Алиса очень любила слушать оперу, наслаждаясь антуражем театра: от золотого убранства зала, атмосферы мягких полутонов петербургской публики до шампанского в антракте. Был как раз один из таких приятных вечеров. Но когда в последнем акте Демон, весь в чёрном, с длинными развевающимися волосами, как у шотландского горца, запел «Я тот, которому внимала…»[15], в памяти Алисы неожиданно возник тот самый едкий фиолетовый, точно ночью мерцание воды в Крюковом канале, отсвет в глазах бородатого соседа.