Пролог
Так и барахтался, тщетно пытаясь найти хоть какую-то опору. Распластался, будто паря над утробой пропасти, в удушливых, жгучих волнах вязкого, темного вроде бы воздуха. Внутри все цепенеет от ужаса при одной только тусклой мысли, что я себе не принадлежу и что эта невесомость сейчас рассосется, а гулкая пустота затянет меня в себя. Лихорадочно пытаюсь сообразить, за что же зацепиться. В угрюмом, густом, багровом свете угадываются разрастающиеся витиеватой окантовкой отроги, напоминающие наросты темного мяса с лоснящимися проблесками зубов. Поднять голову и даже опустить ее не получалось – шея утратила к этому способность. А может быть, и некуда поднимать и опускать, ведь никаких верха с низом и нет. Только палящая протяженность. От жара я перестал понимать, где мое тело, а где уже нет. Тогда еще одна смутная догадка окатила меня – я не видел ничего вокруг. Я слышал. Осязал этот едкий звук, который все явственней и явственней, расщепляясь на две ноты, хромающим диссонансом приближался ко мне. Меня приплющило, и я растекся, судорогами распускаясь по некой плоскости. Что-то бесцветно вспыхнуло, и меня вывалило в полусвет.
Я снова лежал ничком на своем спальном месте – надувном матрасе, на полу у окна. В нашей с Денисом комнате на общей кухне. Из щели между шторами выпадал блеклый луч. В нем кружились в хороводе то ли соринки, то ли снежинки. В приоткрытое окно с улицы вдруг донеслась сирена то ли полиции, то ли скорой помощи.
Схватил по привычке телефон и тут же заметил плюс одно уведомление о письме. Немедленно открыл – вал облегчения поднялся где-то там, в одном из желудочков сердца. Мне подтвердили собеседование в следующий вторник в туристическом офисе лыжной станции, куда я хочу попасть на работу и чей отдел кадров уже неделю методично заваливаю письмами и даже достаю звонками. Довольно мягким тоном сообщалось, что руководитель как раз вернется из отпуска и будет готов уделить время на очное знакомство с моей кандидатурой.
Заметив, что уже половина десятого утра, я бодро подхватился и принялся собираться на работу. Сегодня – мой крайний, он же последний, день здесь.
Глава I. Ѫ
– Bien… Dis-donc… Ça file vite…[1] – грустновато растягивая слова, вывел он.
– Oui, chef[2]! – подтвердил я с придыханием, глядя мимо, устало улыбнувшись уголками губ.
Да. Время все время бежит все быстрее. И быстрее. А под конец так и особенно.
Шеф уже несколько дней как отдыхал в отпуске – не знаю, зачем зашел, вдруг. Просто как будто так и нужно. Вроде он, по его собственным словам, выроненным в разговоре на той неделе, собирался уехать куда-то туда, в Испанию. Начальства второй день не наблюдалось, да и не предвиделось наблюдать. По некоторым приметам, о которых слишком долго распространяться и отдавать отчет даже самому себе. В составе только я и Гвенаель, выполнявший функции главного: открывать ресторан, закрывать его, калькулировать скудную выручку.
Уже без четверти два пополудни, а мы так до сих пор и считаем посетителей по пальцам одной руки. Возрастом чуть младше меня парочка, заказавшая два тирамису. Тирамису со вчерашнего вечера стояли в холодильнике, но востребованы оказались только сегодня днем. Чуть поодаль – мужчина с солидной красноватой лысиной, напоминавшей окаймленную горами долину, разложивший разноцветные папки на столике и, деловито нависнув над ними, попивавший колу со льдом. Плюс две девушки средних лет в плетеных босоножках. Обе то и дело закуривали тонкие длинные сигареты, оживленно болтая о маршруте чьих-то каникул, когда я приносил им по капучино пару раз.
Да и все. Да, вот и все. Все те же, все там же. И подобное повторялось далеко не первый день.
Клиентов мы ловко рассадили на почтительном расстоянии друг от друга – то тут, то там на террасе.
Сама же терраса под тентом выходила на проезжую часть улицы, оставляя зазором узкую полоску мощенного обрубками серых камней тротуара.
Ну, этот трюк давно известен. Сажать ближе к окну более-менее приятных внешне девушек или более-менее большие компании приличных людей с тем, чтоб, сыграв на этом, заманить потенциального во всех отношениях посетителя.
Шеф, судя по всему, уже что-то засобирался уходить, едва, походу, зайдя.
Обычно в подобное время, в обед то есть, по этой улице в центре Парижа в обе стороны двигались машины всех этих спешащих кто куда в объезд или всех тех, упрямо ищущих место для парковки. Сегодня места предостаточно, но они, те самые, теперь редко проносившиеся куда-то в одну сторону, даже и не думали, наверное, оценить это долгожданное, для меня так уж точно, безлюдье последней недели августа. Оценить, остановиться, ухватиться за момент.
Все разъехались уже почти как месяц – как-то странновато весело от этого. Я даже и не знал, какие чувства следовало приготовить к этому моменту.
Ко всем прочим «даже» – даже кухня сегодня не работала.
Адель пришел часов в одиннадцать, приготовил нам с Гвенаелем пасту с мидиями. Повозившись пару часов, он ушел куда-то по делам, пожав мне руку на прощание, назвав «сынишка».
Не знаю, зачем вдруг шеф появился на рабочем месте.
Я только что вышел из холодильной камеры, где хранились всяческие кетчупы, горчицы, майонезы в ведерках, лимоны, авокадо, мозарелла, консервации и пластмассовые бидоны, в которые мне так и не довелось заглянуть за эти почти полгода работы здесь. И многое, многое другое, до чего я никогда сам не касался.
Мне нравилось заходить в эту камеру перевести дух, остыть от инфернальной жары, в гуще которой мы все оказались этим летом. И, выходя, я натыкался на неизменные, но радушные подколки со стороны ребят на кухне. «Как дома?» – интересовались они, улыбаясь. Или же, когда я от разницы температур начинал невольно сопеть, что-то вроде: «Ну как снежная пудра? Бодрит? Коллегам-то хоть оставил?» Вот и шеф сейчас задал мне те же самые вопросы, на которые я привычно отреагировал учтивой ухмылкой.
Он, судя по всему, уже прямо вот сейчас собирался уходить. Напоследок черкнув что-то в прикрепленном к пробковой щербатой доске кнопками меню, обратился ко мне каким-то подпритихшим голосом.
– Холодно у тебя там сейчас, в твоей стране?
– Да так же, как и здесь, может, даже местами и жарче, – машинально ответил я этим обычным замечанием.
Удивленно улыбнувшись, шеф проговорил, немного повысив интонацию около конца фразы:
– Что же? Ты нас покидаешь – так?
– Уезжаю, шеф! Завтра с утра у меня поезд уже.
– Это сколько ты у нас проработал?
– Почти полгода, да – где-то так… Больше, чем сезон, получается.
Мне, как правило, быстро надоедало отвечать полными ответами на дежурные вопросы. Эту мою привычку, выработанную с целью тренировки языковых навыков, ее теперь особенно вдруг захотелось бросить. Равно как и многие другие. Я чувствовал себя подуставшим повторять одно и то же. Как будто набил оскомину на языке, и тот зачастую еле ворочался. Ничего не мог с собой поделать. Просто столько раз повторял все это стольким разным людям, что значение того, что теперь, например, уже не далее как завтра, я действительно уезжаю, для меня подзаветрилось. Я даже привык к этому ожиданию отъезда и слабо представлял, как он сам будет выглядеть и что мне должно испытывать. Хотя последние несколько недель, а скорее всего меньше, так как дни в календаре уже часто забывал вычеркивать, мысли об отъезде из Парижа вытесняли все остальное, и я спокойно засыпал, с улыбкой на губах представляя всю эту суету по приезде на старое новое место.
– Ну и куда ты теперь? Домой – обратно в Россию?
– В горы. Думаю, сезон там отработать, а потом домой.
– А ты уже начал искать работу?
– Да нет пока. Сезон ведь только где-то в ноябре начинается, я подумал, что еще успею, – соврал я, чтоб не сглазить лишний раз.
– Зависит от станции, от работы, некоторые уже сейчас начинают искать персонал. Лучше, если сам туда съездишь и в руки отдашь CV. Я думаю, тебя возьмут в ресто какой-нибудь, к тому же ты еще и по-русски говоришь, там такое сейчас довольно востребовано.
– Ну да, шеф, как раз тоже так и думал.
Тут меня позвали сверху, и я, заученно извинившись, выпорхнул через три ступеньки из кухни, располагавшейся на цокольном этаже.
Наверху Гвенаель попросил выкинуть пустые бутылки, накопившиеся за неделю в количестве меньшем, чем когда-то бывало за один только неполный вечер.
Мне даже не понадобилась тележка на двух колесиках, на которой я обычно вывозил их, пробиваясь потом через толпу праздно гуляющих по тротуару прохожих, гремя склянками на всю улицу, стараясь не разбить ничего и то и дело слегка раскатисто восклицая: Pardon!
Сейчас я шуршал черным мусорным пакетом в руках, специально выбирая дорогу так, чтоб идти в тени, – спешить было некуда. Клиентов не предвиделось, за сегодня уже как за полную смену заплатят, и можно прогуляться чуть-чуть после того, как скоро отпустят. А потом съездить домой, собрать вещи. Так думалось, пока шагал по брусчатке.
Завернул за угол школы и привычно обнаружил там мусорку для стекла в виде огромного зеленого куба с усеченными углами. Бросая «кадавров», как назвал их Гвенаель, одного за другим, с некоторым удовольствием вел подсчет. И всякий раз нервно моргал, когда пустая тара резко билась промеж себя. Ничего не мог с собой поделать – не моргать не получалось.
Остужающим эхом разносился звон по пустой улочке, после каждого такого удара становившейся, как мне казалось, на полтона светлей.
Закончив, взглянул на часы – оставалось работать около девяноста минут, но, скорее всего, меньше. Швейцарские часы, не дорогие, но швейцарские, я носил скорее для придания себе важности и уверенности. Чаще смотрел время в телефоне.
Вернувшись, застал шефа разговаривающим с Гвенаелем у барной стойки и попивающим из узкого высокого стакана бриллиантово-зеленый мятный сироп. Периодически разгоняя пластмассовой соломинкой почти растаявшие в стакане кубики льда, шеф рассеянно оглядывался.
Я вздохнул и улыбнулся, сам не зная чему. Окинул взглядом зал ресторана с накрытыми столами, добросовестно сервированными мною для кого-то. Еще на пару секунд задумался. Потом ушел в кладовку за баром.
– Хочешь чего? – окликнул меня Гвенаель, пока я возился, меняя пакет для мусора.
– Ну, разве что кофе. Плохо спал ночью.
Наскоро сполоснул руки. Вышел к ним. Мой старший коллега занимался протиранием свежевымытых чашек и блюдец, поочередно доставая ловким движением то одно, то другое из пластмассового ящика, лежащего на мойке с тремя кранами.
От посуды еще вился шелковистый пар, неторопливо растворяясь в приглушенных, молочными полутонами оттенявших матовую свежесть зала душистых полудремотных паузах в неторопливом перебрасывании фразами. Среди обволакивающих бликов на бутылках, среди шума в ушах, среди пылинок на чуть окислившемся по краям зеркале, отражавшем краешек лепнины на потолке, и помятого на уголке, разлинованного, пестревшего росчерками шариковой ручкой листка расписания выходов на работу вспыхнула мысль: «Господи… Я же и правда уезжаю завтра».
Задержав взгляд на расписании на следующие дни недели и не найдя там своего имени, повернулся к Гвенаелю с парой вопросов, которые, впрочем, тут же забыл.
В этот момент он поставил уже готовый кофе на блюдце, положил на него же ложечку. Слегка замешкавшись, следом – кубик сахара и даже маленькую шоколадку – все строго в обертке с эмблемой ресторана. «Вот сейчас и спать расхочется», – подумалось мне. «А, кстати, кофе по-русски теперь может быть и среднего рода. И правильно. Кофе причислялось к мужскому роду, потому что термин заимствован из французского, в котором этот напиток мужского рода. Потому что средний род во французском исчез еще в Средние века и все что было средним стало мужским». Поблагодаривши своего начальника, принял отсутствующий и слегка озабоченный вид. Я уже почти что и посетитель здесь.
Не притрагивался к кофе, ожидая, пока оно чуть остынет. Медленно снял обертку с сахара. Потом неспешно, насколько мог, элегантно скомкал ее и выбросил в мусорное ведро под мойкой. Прислушался тем временем к разговору, не встревая. Кинул кубик в чашку. Сорвал фантик с шоколадки и надкусил ее.
Шеф, до этого ковырявшийся в телефоне, вдруг оторвался от него и, оглянувшись в очередной раз вокруг себя, отодвинул недопитый стакан.
От горьковатого черного шоколада с привкусом земли стало как-то трудновато дышать.
– Ладно! Пора мне в банк, они открыты…
Он еще что-то сказал, что-то, что я почему-то пропустил мимо ушей и оттого разволновался.
Со мной это иногда случалось. Не знаю уж, что тому виной: моя рассеянность или неизжитая привычка теряться, слыша хоть пару незнакомых слов на этом языке. Роняя порой нить разговора, упуская из виду именно те детали, которым здесь придавали значение, принимал по первости на свой счет какие-то такие юморески, выведенные окольными путями из местных непреложностей, бесспорностей и безусловностей. Серчал. Ведь лекала построения законченной мысли здесь казались довольно-таки непохожими на русские. Если ты сказал «а», то нужно говорить «б» и потом «в». Но тут ведь несколько по-другому – сначала “а”, потом “b”, потом “c”. И я все равно терялся, хотя бы и незнакомые слова я слышал теперь не чаще чем пару раз в месяц. Хотя бы и, судя по сертификату о владении французским, я был вровень со средним выпускником местной средней же школы.
Итак, насколько мог, я все-таки втягивался в их вещественность, начинавшую касаться и меня лично. Хотя бы и поздновато.
– Что ж – удачи вам! – бодро выдал шеф, пожимая Гвенаелю руку.
– Да не особо-то она нам и нужна тут сейчас, – ответил тот.
– Bon, écoute[3], – протянул шеф, сделав пару шагов в мою сторону, – бон вояж, русскоф, et bonne chance pour le boulot, en espérant…[4]
Фразы перевелись в уме сами по себе, но вразнобой и с задержкой, так что я даже не нашелся сходу, что ответить шефу. А он по-доброму улыбнулся мне, заглянув в глаза. Мы пожали руки, и, еще раз пожелав нам всего самого доброго, кивнув Гвенаелю, шеф ушел.
Залпом допив чуть остывшее кофе, сполоснул чашку, поставил ее в моечную машину и пошел прибирать со столов, краем глаза приметив, что старший посмотрел на часы на стене. Кофе не особо меня бодрило, хотя бы и я перехотел спать. Однако же скорее не от прилива сил, но от нагнетающегося чувства, будто весь извалялся в мокром песке и срочно надо помыться. Глаза краснели, их хотелось потереть. Руки дрожали, зубы плотно вдруг сжались, сердце не попадало больше в такт – то оно пускалось вскачь извилистым галопирующим аллюром, то затихало. От этого казалось, что моя голова стала больше в полтора раза и внутри нее центр свинцовой тяжести сместился куда-то, может, к верху, а то, может, и к низу.
Последний оставшийся посетитель на террасе – тот мужчина с лысиной – прятал в потертый портфель свои бумажки, когда я подошел, чтобы прибрать и протереть стол. Он поднял голову, рассеянно взглянул на меня и попрощался, держа на лице несколько вымученную улыбку. Я именно что выдавил из себя что-то вежливое, будучи несколько шокирован. Заметил, что его левый глаз подернут полупрозрачно-синеватым бельмом, переходящим ближе к центру в мутно-желтоватую перевернутую звездочку.
Меня передернуло от колкой изморози под кожей, но виду не подал.
Пожелал хорошего «послеполудня», как говорят тут. Взглянув мужчине вслед, отметил, что тот немного прихрамывает. Сплюнул через левое плечо и принялся протирать столик.
Пока возил тряпкой, с удовольствием позволил себе ощутить, как еще августовское, еще жарко-яркое солнце согрело мне спину, через синтетическую или вроде того рубашку высушив холодную испарину. Я уже не помню, что за материал у рубашки, ведь брал самую дешевую, чтоб не тратиться особо на рабочую одежду. Брал на каком-то стихийном рынке через дорогу от “Hôtel de ville”, когда устроился сюда.
Отвратный все ж таки кофе варит эта машина, надо признать. Сухость во рту и тремор, ирритация и прочее. Сказать им это напоследок или нет?
Нет, определенно нет. Да и потом мне скорее укажут, что это дело моего сугубого недоразвитого вкуса и мало кто до меня жаловался. Одно зацепится за другое, и понесется.
И все из-за чашки ржавчинного, слабящего кофе, которое надо пить, выдохнув и зажмурившись.
«Да, да, да. Вини во всем кофе потом. Вали все на машину для кофе. Все тебе виноваты… Тебе, как подачку, кидают какой-то безграмотно употребленный предлог, ты и начинаешь…»
«Нет, ну так тоже нельзя – je m’engueule tout seule, c’est plus du tout drôle[5]», – скомандовал сам себе.
Смахнул напоследок куда-то пару невидимых пылинок с округлости псевдогранитного стола. Поставив стакан с недопитой колой, пепельницу с какими-то клочками бумажек на начищенный до блеска, позолоченный поднос, я оглянулся на пару секунд на солнце, чтобы проверить, высоко оно еще или уже не совсем. Мне оставалось работать около сорока минут. Я все надеялся, что меня отпустят раньше. Резко закрыв заслезившиеся от ярко-болезненного света глаза, отвернул голову. Потом, проморгавшись, пошел с террасы внутрь ресторана, осторожно глядя под ноги, еле разбирая дорогу среди сочных фосфенных следов от подтаявших фракталов.
Толкнул дверь, чтобы сама открылась пошире.
Войдя внутрь, я заново порадовался этой томной, слегка задрапированной прохладе. Отнес на мойку стакан, вытряхнул пепельницу в мусорку, положил поднос на треножник к остальным – овальной формы из черной щербатой пластмассы, – их я накрывал с утра большими свежевыстиранными салфетками. Мне показалось, что салфетки пахли одним из этих самых пресловутых стиральных порошков под марками альпийской свежести. Хотя так быть не должно. Клиент не должен улавливать никаких посторонних запахов – только аромат с любовью и заботой приготовленного блюда. Так сказал однажды администратор, когда отчитывал кого-то за слишком броский parfum.
Вероятно, мое обоняние предвосхитило желаемое, освободив меня от пока еще действительного. Растворив его на пару секунд, подразнив иссиня-белой скатертью, простирнувшейся передо мной впереди дорогой. Приободрив чем-то зябко знакомым, упоительно эфемерным и нездешним. А я и рад, ведь так соскучился по зиме…
Гвенаель сидел на кожаном диване в глубине зала. Нависнув над листом бумаги, лежащим на столике перед ним, старший разговаривал с кем-то по телефону, рассеянно поглядывая то на меня, то в окно, то на потолок и все время многозначительно поддакивая.
Я решил наполнить перечницы и солонки, создав видимость работы, и, прихватив парочку с ближайшего стола, удалился в закуток за баром.
Шелестящей струйкой соль – крупицы мгновений между мерными ударами сердца, наконец-то начавшего удерживать ровный ритм. Шорох сыплющихся фраз.
Завтра! Уезжаю…
Я почти заканчивал с солонками, услышав нарастающий голос, все соглашавшийся с собеседником и, в итоге подтвердив намерение сделать что-то, попрощавшийся.
Поспешив выйти и поставить специи и соль на место, застал Гвенаеля возящимся с зарядкой для телефона. Я решил было завязать непринужденную беседу, хотя мне и не очень хотелось. Однако же, заговорив, старший сам опередил меня.
– Слушай…
Я, несколько тревожно предвкушая, боясь упустить хоть слово из того, что он мне вот-вот сейчас скажет, замер, весь обратившись в слух. “Je suis tout l’ouï”, – мне даже припомнилось, как это будет на классическом, сублимированном французском языке. Хотя бы и знал, что именно сейчас прозвучит.
Когда старший произнес мое имя, я улыбнулся. Гвенаель неизменно забывал мой слегка адаптированный вариант и всякий раз, обращаясь ко мне по имени, выдавал нечто мало узнаваемое и чудное по звучанию.
– Вроде как сегодня все тихо и спокойно, – протянул он, – клиентов мало, я думаю, один справлюсь. Ты можешь идти. Я сейчас говорил с хозяином, он сказал мне заплатить тебе за три недели чеком и чтобы ты расписался.
– А, ну да. Хорошо, – выговорил я, слегка замерев и старательно придыхая, – если тебе что-то нужно, то располагай мной напоследок.
Гвенаель молчал, глядя куда-то мимо меня.
– Что-нибудь, может, вынести, принести, занести? – машинально угодливо продолжил я, еле скрывая свое облегчение.
Ведь совсем не готовил эту фразу. Она сорвалась у меня с языка то ли от радости, то ли от благодарности за новость о том, что – всё! Теперь я в свободном плавании. Наконец-то! Зачем нужен дополнительный повод сделать что-нибудь gentil[6]? Отчего не побыть напоследок ради шутки на побегушках?
– Ну, разве что возьми вот эти два пустых розовых ящика из-под бутылок и отнеси вниз на кухню. А так все вроде как в порядке, ничего не надо. Можешь идти переодеваться. Я пока отсчитаю твою получку и заполню контракт.
Взяв тару, я широкими шагами, глядя куда-то перед собой, пересек зал. «Мерси» Гвенаеля еле успело догнать меня.
Семеня, немножко пружиня, то и дело подскакивая по лестнице, ведущей вниз, на кухню, бодро давал себе инструкции насчет того, что мне нужно сделать в ближайшие пару часов. Перепрыгнув последние три ступеньки, приземлился на обе ноги. Поставил ящики к другим ящикам. Зажмурив глаза на пару секунд, слегка потряс головой.
«Действовать! Действовать. Действовать…» Выдох.
В темноте раздевалки, представлявшей из себя плохо проветриваемую каморку с кафельной плиткой на стенах, нащупал, не совсем сразу, выключатель. Зажег лампочку. Окинул взглядом жестяные шкафчики для одежды. Обычно свет в раздевалке горел постоянно, так как или кто-то из поваров курил при нем, или звонил по телефону, но сейчас, за отсутствием народа, электричество сберегалось. Как и день изо дня, снова открыл свой шкафчик, который даже и не запирал на замок уже с месяц. Ну а брать с меня стало нечего еще задолго до того – наличку при себе больше десяти евро не таскал.
По своему обыкновению я аккуратно снимал, не развязывая узел, свой любимый антрацитовый узкий галстук, как у героев фильмов Тарантино. Потом рубашку для работы, надевал поло. Затем, уложив все в рюкзак, просто орошал себя деодорантом.
Ну а сейчас разве что надел не поло, а легкомысленную светло-синюю футболку с принтом лоскутных воздушных шаров и надписью по-американски: «Настройся на лето». Все свои поло я постирал вчера вечером, и их нужно было по возможности погладить и уложить в багаж. В остальном те же самые привычные движения и жесты. Ничего такого, чем бы я мог выдать нарождавшееся знакомое чувство, что и сюда тоже больше не вернусь.
Присел на деревянную скамью. Вытянул перед собой руки. С минуту рассматривал, какие они бледные, так как позагорать этим летом мне не довелось, с просвечивающимися повсеместно венами, с парой-тройкой стародавних шрамов, с маленькой кривой недоделанной наколкой, совсем полинявшей от времени.
«Не вернусь!» – влетело в одно и вылетело из другого уха. «Отомри», – скомандовал я сам себе, усмехнувшись личной заторможенности и задумчивости. Встал и направился к раковине, чтобы помыть руки и сполоснуть лицо.
Глядя на свое отражение в зеркале, отметил, что действительно похудел и почти утратил прежнюю среднерусскую округлость лица. Из-под щек проглядывались скулы, отчетливо обозначился подбородок, и уже в единственном числе. Провел по левой щеке ладонью, ощутив шершавость полуторадневной жестковатой щетины. Сегодня не стал бриться, собираясь на работу с утра. Последний день все-таки. Решил, что могу себе позволить. Прикрыл глаза и окатил лицо холодной, жестковатой водой из крана. Глубоко вздохнул. Раздался легкий звон в ушах.
На мгновение зудящая возня мыслей прекратилась, и я ощутил какое-то освежающее облегчение на сердце. Покой. Разреженность. Так иногда бывало после долгого рабочего дня при наступлении сумерек, так иногда бывало в лесу, так иногда бывало, когда я лежал и, засыпая, смотрел на звездочки и искорки. И так иногда бывало в церкви.
Хотел бы я однажды утвердительно произнести про себя, что умею погружаться в хоть сколько-нибудь отдаленно подобное состояние по моему велению и хотению.
Выдохнув, открыв глаза и первое время не сумев, видимо, сфокусировать зрение, стоял, замерев, пытаясь рассмотреть, как вода стекает по лицу моего зазеркального двойника. Шелковая молочная гладь зеркала вдруг зарябила морщинами складок по своим краям, и вот двойников стало уже двое. А потом и трое. Вздрогнул от неожиданности, снова плеснул себе в лицо пригоршню проточной воды, чтобы окончательно вернуться в мир договоренностей и слаженной с фрагментами отражения координации. Сохраняя притом должную долю отчуждения от него самого, уже в единственном числе.
Связанно-разделенные «Я» и «R». Но пока что именно от моего именно от «Я» распространяется ликующий тон ощущения взятого верха над ним, им другим, и эта дистанция, этот зазор и есть утверждение меня. «Кого нет без кого?» – про себя спросил я. «Кто и чье отражение? И где? Не говоря уже о ком!»
Мне вспомнилось, как пятилетним долгое, как тогда казалось, время простаивал у зеркала в прихожей, тренируясь надувать пузыри из жвачки, которую покупал мне отец. Осваивая серию жестов, все время поджидал, когда же мое отражение не поспеет за мной. Или как выглядел бы мой зазеркальный близнец, повернись я к нему затылком и пойди своей дорогой… И, в конце-то концов, с какого момента считать себя самого самим собой? «А что вообще я тут делаю? А как вообще я тут оказался. Я ж почти и не помню, а насчет того, что помню, – не уверен, что не примешал к тому, что было, свои же или чужие же фантазии. Я не хочу верить в то, что какой-то сопредельный поток сознания какого-то официанта, допустим, сросся с моим. Я просто хочу уехать отсюда. Я хочу в горы. «Я» и «R» сливаются в «Ѫ».
«О-хо-хо – ты подустал, однако! Ты, однако, сам не свой! Ладно, пора!» – сказал я, подмигнув левым глазом, и облегченно рассмеялся, ведь отражение в зеркале в ту же секунду подмигнуло правым.
«Потуши свет, уходя», – промелькнула мысль. «Не очень хорошо, когда снятся уборные помещения. Лучше уходить из них».
Прихватил рюкзак и, даже не вытерев лица, скорым шагом поднялся по лестнице, не глядя под ноги. Вышел в зал ресторана. Гвенаеля не оказалось на месте. Скорее всего, он пошел на второй этаж за бумагами. Я присел на стул у барной стойки, взял стакан и налил себе питьевой воды. Отхлебнул, достал телефон и набрал номер В. Тот оказался вне сети.
Перезвонит. Он всегда перезванивает.
И ведь перезвонит, когда я буду ехать в метро и связь будет пропадать, а еще будет продолжать орать мне в ухо, когда я скажу, что в метро и сеть плохо ловит. Он будет продолжать пытаться докричаться. Будет матюкаться, как пятиклассник, называть меня глушней. В ответ в дерзкой форме посоветую ему работать над дикцией и отключусь.
Я немножко просветлел и развеселился, найдя едкую шпильку насчет артикуляции и методов ее улучшения, которую решил обязательно отпустить в адрес В. при первом же подобном случае. Эта острота гарантированно вовлекала в лабиринт смыслов, в котором тот, кого она уколола, увяз бы, как в трясине.
Взглянул исподлобья на часы на стене. Меня отпускали на полчаса раньше.
Подернутыми улыбкой губами коснулся края стакана с водой, и в ту же секунду колокольчик над дверью поддел меня звоном, да так, что я даже подпрыгнул на месте. Плавно повернулся к вошедшим гостям, не переставая притом улыбаться, слез со стула и поприветствовал их, тут же сделав пару шагов на встречу. Слегка наклонив голову, приготовился слушать.
Пожилая пара в бежево-белых тонов одежде, явно не дешевого, хотя и простого покроя. Выглядела пара довольно безыскусно, но между тем гармонично в этой их неброскости, отличавшей посконных западноевропейцев и их производных. Во всем угадывался достаток, хотя вроде бы никаких однозначных примет того не было. Разве что точеное узорами с прорезями золотое кольцо с рубиновым камушком на безымянном пальце левой руки у женщины. «Католики и протестанты ведь носят обручальные кольца на левой руке или на правой?» – задался я вопросом.
Дама отчетливо поздоровалась со мной, зачем-то вдруг придержав лямку своей сумочки. По ее акценту я понял, что она далеко не местная. Дама осведомилась на нарочито правильном французском, открыто ли у нас. Такой французский я редко слышал от его носителей, и зачастую подобное значило последующее возникновение каких-то неприятных обязательств. Потом она спросила, можно ли им присесть, выпить кофе на террасе. Ее компаньон молча стоял рядом, заложив руки за спину. Однако, после того как я отозвался было положительно, пожилой мужчина быстро и негромко, как-то осторожно жуя английские слова, проговорил своей спутнице, что молодой человек, должно быть, не работает здесь.
Принял на себя инициативу. “Well, actually, I am still working here. It’s like my last fifteen glorious minutes before I quite… you know”[7], – неожиданно сам для себя выдал я, пока открывал дверь, предусмотрительно прихватив пару меню. Жестом пригласил их за столик на террасе. Отодвинул женщине стул.
Они оживленно заулыбались. Потом что-то наперебой мне проговорили, а я просто мямлил утвердительно, так как этой своей фразой про последние пятнадцать минут славы подразорил словарные запасы английского и оказался не особо готов продолжать разговор.
– А откуда вы? Ваш акцент не похож на французский, – вежливо поинтересовалась дама по-английски, с улыбкой глядя на меня.
– Из России, – как можно более старательно выговорил я, следя, чтоб слово «Раша» было похоже именно на название страны, а не на что-то еще. Откуда-то помнил о неких каламбурах, связанных с произношением слов «рубль», «мусор», «Россия», «мелочь».
В ответ оба доброжелательно промычали неопределенную ноту. Пожилой мужчина рассказал, что они из Австралии и сейчас путешествуют по Европе. Я слушал вполуха, даже и не глядя на говорящего.
– А я завтра уезжаю. В горы. Альпы. Знаете? Рядом с Италией, – зачем-то вдруг проговорился я, причем на английском, и тут же пожалел об этом.
– Да, конечно. Мы никогда там не были, но, должно быть, это красивейшее место, – охотно отозвалась дама.
– Думаю, что во Франции… из всей, может быть, Франции… А значит, и из всего мира. Для меня это одно из самых красивейших мест, – скомканно отозвался я и улыбнулся. Как умел.
На пару секунд повисла пауза.
– А вы учитесь тут, наверное? – спросил меня австралиец.
– Нет, сэр. Я уже все умею, – бодро выкинул я эту свою дежурную фривольную остроту, к которой обычно прибегал при знакомстве с французами, когда речь заходила о роде моих занятий. Сам себе удивившись, что сподобился так быстро перевести ее на английский.
Отзывался этой остротой не для того, чтоб отмежеваться от разговоров о том зачем я во Франции, а скорее для того, чтоб люди не чувствовали себя обязанными к скучноватым, пустопорожним переливам болтовни. Ну и давая тем самым понять, что я более-менее владею их языком и даже могу плосковато шутить на нем.
Австралийцы засмеялись, но как-то принужденно, а я немного успокоился. Мне тяжеловато давался этот разговор в силу того, что велся на английском. А переходить на французский, раз начав на английском, тем более что пожилой мужчина им не владел, мне показалось несколько невежливым. Мало ли – он приревновал бы меня к своей спутнице.
Раздал им по меню и заверил, что мой теперь уже бывший коллега сейчас подойдет. Пошутив напоследок что-то про то, что мои последние славные пятнадцать минут здесь подошли к концу, вернулся к стойке.
Как-то так, какие-то такие официантские интонации и ноты. Обед всегда и везде обрамлялся огромным количеством предписаний и ритуалов, многие из которых уже и не осознаются таковыми. Например, шутки. Шутки с курчавой бородой, над которыми я не засмеялся бы сам, но над которыми нельзя не посмеяться клиенту, потому что так положено и вы оба знаете это.
Шутки, сооруженные таким многослойным образом, что если тот, кого мои недавние коллеги называли клиентом, не улыбнулся с их загадочно-напряжной глуповатой поверхностности, то это звоночек о том, что возиться и угождать такому равно терять время. Ведь понятно, что такой вот элемент по ресторанам особо не ходит и чаевых от него ждать не приходится. Если тот, кого мои недавние коллеги называют клиентом, не выказывает намерения считаться с этикетом и ритуалами, то ему всем видом давалось понять, что уместней будет переместиться в заведение попроще.
«Осторожно, это очень вкусно». Или: «Воды? Но, мадам, вода – это для рыб. Может, вина?».
А отдельные такие еще и попросту не здороваются, воображая себя господами, а нас – бесплотными холуями, которых они жалуют своим визитом. Для таких мест нет и не будет. Хотя подобные элементы мне встречались тут довольно редко. Все-таки, как я смог убедиться сам, в этой стране практически любой труд почетен. Это в России до сих пор у многих, прозябавших доселе в грязях на селе, а потом несколько резковато поднявшихся со дна и оказавшихся, как им кажется, в князях, но забывших помыться, разрывает, по закону Бойля – Мариотта, заплывший ум за разум. Последний и диктует подобным элементам лихорадочно обосновывать и себе и окружающим свой статус. По поводу и без. Но это все «объясняемо», хотя и не «извиняемо».
«Да, я рассуждаю как днищеброд. Сам я редко мог бы себе позволить зайти клиентом в заведение вроде того, в котором работал. А мне и не надо», – кто-то подсказывал мне прямо в ухо.
Клейкие, как этикетки, которых я обещал себе собрать коллекцию, фразочки, логотипы, начищенные до блеска приборы, ожоги на пальцах, ужимки, духота, головокружения, салфетки, спички с эмблемами, послезавтрашние газеты, недолив после отстоя, минералка из-под крана, арманьяк с привкусом денег.
Как они теперь будут выглядеть без меня?
Уезжаю…
Я ждал, подчас теряя интерес, что этот день придет.
Улыбнуться бы сейчас бессмысленной, полудурошной улыбкой, проводив глазами стрелку часов. Ведь все позади. Позади эта тошнотворно трудная, аж до мути в моих остекленевших глазах, работа. В первые полтора месяца в конце каждой смены завораживающе жуткая усталость представлялась настолько не совместимой ни с чем, что я забывал, как дышать.
Настолько это оказалось для меня в диковинку. Потом привык и к этой усталости. Как и ко многому другому, впрочем. А первое время просто приходил домой, раздевался через силу и засыпал сном без сновидений, распластавшись на надувном матрасе.
Тяжелая, физически обособленная работа – целый день на своих двоих и не присесть – была чем-то, к чему я не был готов прежде всего телом, а это – не самое страшное. А что, собственно, утомляло меня больше – общение с людьми или нагрузки, – я так для себя и не решил, задним умом понимая, что и то и то мне пошло на пользу.
«Человек привыкает ко всему, особенно если нужны деньги», – говаривал мой друг и сосед В., любитель прописных житейских аксиом и примеров их подтверждений.
Мне неожиданно захотелось курить, хотя я сказал себе бросить еще год назад и с тех пор совершенно не тянуло. А не курил фактически уже больше полугода. Разве что с мимолетными срывами и рецидивами. Да и потом я устроился официантом, как говорят здесь, par piston, то есть «по блату», благодаря В., который уже работал в этом ресторане, а потом перешел в другой, того же хозяина. И мне притом все-таки пришлось, хоть и довольно скромно еще, наврать про схожий опыт. Короче, я дорожил, несмотря ни на что, этой работой. Нужно было держаться. Не так уж часто в жизни мне выпадал «пистон», и подвести я не хотел.
Ну а когда бегаешь без конца туда-сюда, то курение не особо полезно, даже если и позволяет, как начинает казаться, отвлечься, развеяться. Но сердце-то ведь не обманешь.
Я уже и молчу про стоимость пачки сигарет, это давно не открытие даже для туристов. Менее известным открытием являются выводы после соотнесения стоимости пачки и средней зарплаты. Впрочем, многие молодые динамичные местные кадры курят самокрутки, покупая отдельно кисет табаку, бумагу и фильтры, – так выходит гораздо дешевле.
Я тоже наловчился и иногда позволял усмехнуться про себя, когда В. или кто-то просили меня скрутить им цигарку.
Кстати, билет на завтрашний поезд до Лиона и далее я оплатил из средств, полученных от продажи четырех блоков сиг известной марки. Тогда ловко провел на пальцах пару сравнительных позиционирований местного и моего предложения, от которого, понятно, невозможно отказаться ни Гвенаелю, ни шефу соответственно. Сигареты мне привезли пара русских знакомых, не куривших и не имевших интереса к подобным расценкам. Продал по пикантно заниженной цене, то есть всего-то втрое дороже, чем в России.
Задор и какое-то надменное любопытство проступило, как мне показалось, на лицах коллег, при осторожном прощупывании глазами надписей кириллицей на пачке.
«Это по-русски?» – спросил меня Гвенаель. «Ну да. „Курение убивает“. Все ком иль фо. Как и везде», – незаметно сам для себя схохмил я. «Настоящие, обычные сигареты», – объяснил перевод.
«А у вас только этими буквами пользуются? Или по нормальному тоже…» – он тогда резко осекся, слегка виновато посмотрев на меня, и, неумело и как-то натянуто улыбаясь, проговорил: “Pardon”. А я, с деланым раздражением закатив глаза, выдохнул наигранно: “Holala, Gwen…” И с укоризненной, намеренно скривленной улыбкой беззлобно заметил что-то про то, что одно и то же написанное разными буквами стоит по-разному. А Гвенаель с готовностью улыбнулся и протянул нечто согласное.
Я уже не оскорблялся на подобные замечания, с этим приходилось сталкиваться не то чтоб уж часто, но сами по себе новым явлением они для меня уже давно не были. Отчасти я привык, но лишь отчасти.
С недавних пор даже как-то замечал за собой способность ставить себя на место того же Гвенаеля, рассматривая, например, кириллицу под этим углом.
Вполне обоснованно и ожидаемо, что ему наши буквы показались бы чем-то необычным, может, даже курьезным и изящным. Как знать, что еще ему виделось бы в их изгибах, плавных округлостях, когда оттенки русского по белой глади листа сменяли бы друг друга, в складках, в контурах, в рельефе, от дуновения при произнесении. Стоит только вглядеться самому, встав на место француза, в эти иногда похожие на латинские и оттого еще более сбивающие с толку туманные литеры. И ведь они что-то значат и зачем-то складываются в слова именно в таком, из ряда вон порядке, когда присматриваешься безотносительно их предполагаемых смыслов. Скользя взглядом.
За спиной послышались шаги.
Как будто кто-то легонько толкнул воздух вокруг меня. Я услышал как бы свое имя.
– …ça va[8]? – донеслось до меня секунду спустя.
Я и не заметил, как Гвенаель спустился и присел за столик у окна, рядом с тумбочкой, на которой лежали газеты.
– Нормально, нормально. Устал я что-то, сам не знаю почему. Там клиенты пришли, я их на террасе усадил.
– О-о! Клиенты? Что-то новое! Сколько их? Извини, не сразу нашел бумаги…
– Да ладно, я не спешу особо. Двое: бабушка с дедушкой из Австралии.
– Садись. Тут надо подписать в паре мест, – торопливо дал указание Гвенаель, поднимаясь, и почти на ходу проставил галочки для меня в нужных местах.
– Они по-французски говорят? – поинтересовался он.
– Ну, пробуют, так сказать, – бросил я вдогонку.
– Прочитай, в общем, я сейчас, – донеслось до меня.
Гвенаель вышел, и зал снова опустел. Я вскользь просмотрел бумаги – ничего особенного. Обычные типовые контракты возмездного оказания временно затребованных услуг, которые назывались extra. Особой нужды мне в них не было, но я на всякий случай попросил предоставить, чтобы показать при последующем найме на работу, как козырь, достав из рукава.
Приятно тронуло, что бухгалтерия расстаралась, – мне даже напечатали целое рекомендательное письмо на бумаге с красивыми вензелями и логотипом ресторана. Хотя бы и на постоянное место работы не оформляли, сколько я ни поднимал этот вопрос.
Такой-то вот такой-то осуществлял трудовую деятельность в таком-то вот таком-то качестве.
Взглянув на свой расчетный лист, я вдруг вспомнил, пробежавшись глазами по столбцам с разбивкой по поводу того, куда и зачем с моей зарплаточки шли отчисления и налоги, что при убытии с территории страны теоретически, как мне посоветовали, могу попросить вернуть мне удержанное на нужды содержания пенсионеров, безработных и беженцев.
– Ну как, подписал? – бегло уточнил вернувшийся Гвенаель.
– Да-да. За три недели, стало быть?
– Ну да. Сейчас чек тебе выдам. Полторы минуты подожди.
Открыл холодильник, помолчал, глядя внутрь. Потом обратился ко мне:
– Ты хочешь тирамису? Надо съесть, а то так и пропадет.
– Пуркуа па, – вежливо протянул я.
– Тогда изволь! Не откажи себе в подобающем удовольствии.
Гвенаель поставил на поднос бутылку колы, к ней стакан со льдом и стакан желтоватого сока и снова вышел из зала. А я, сполоснув ложку, взял тирамису из холодильника и уселся в кресло. Пока пару минут подсчитывал в уме и ковырялся в стаканчике, старший скорым шагом в обратном направлении проследовал к стойке и открыл кассу, напевая еле слышно мотив, похожий на “Douce France[9]”.
– Вот это чаевые за последние три дня. Ты подписал контракт?
– О! Спасибо, неожиданно. Да, подписал, – поспешно черкая в бумагах, отозвался я.
– Хорошо. Даже отлично. По правде сказать – превосходно! Да что там скрывать – восхитительно!
Старший, улыбаясь, подошел и присел рядом со мной. Отдышался, посмотрел пару секунд вверх, на лепнину на потолке, наверное.
– Народу мало совсем, все до сих пор в отпусках. Я сам уезжаю на следующей неделе.
– И ты тоже? А куда?
– В Бретань повидаться с семьей, я ведь оттуда… Gwenaël – это же бретонское имя.
До Бретани я так ни разу и не доехал, хотя она по российским меркам не очень далеко от Парижа.
– А я и не знал, я думал ты – местный, парижский. А ты говоришь по-бретонски, там же вроде есть свой язык? Его в школах изучают, наверное?
– Знаю пару-тройку слов. Ну, мне в школе его не преподавали, это в частных каких-нибудь лицеях изучают. Собственно, когда-то в правилах внутреннего распорядка для учеников или вроде того указывалось, что запрещается говорить по-бретонски, слюнить пальцы, чтоб переворачивать страницы книг, и плевать на пол. Если ты знаешь, кто такой Жюль Ферри…
– Вроде государственный деятель такой был.
– Да, министр, кроме всего прочего, просвещения. Про него пишут что-то вроде «поборник светского гуманизма, антиклерикализма, всеобщего начального образования». Так вот это при нем когда-то детей в школах ставили на горох и в угол за то, что они говорили не по-французски, а на бретонском там или на еще каком-то диалекте, собственно – voilà[10]. Ну, ты понял, да? Подавляли, скажем так, в зародыше, скажем так, сепаратизм.
– Что ж, такая культивация принесла свои плоды.
Я с неподдельным интересом выслушал эту страноведческую информацию, которую мой старший коллега бойко выдал на одном дыхании.
– «Кроаз» – это «крест», «галь» значит «француз», «квенот» – «дорога», «бара» – «хлеб», что еще… А, «крампуэ» – блины. «Бран» – ворон.
«Занятный язык», – подумалось мне.
– А еще иногда странно строят фразы. «Денег у меня, чтоб заплатить, достаточно» вместо «у меня достаточно денег, чтоб заплатить».
– Ну, в русском, например, вообще порядок слов практически свободный, – блеснул я умом. – Можно хоть так, хоть как угодно.
– Да уж, русский с ума сведет любого, мне кажется. Очень сложный язык. Одни только буквы чего стоят.
– Ну, не то чтоб он уж очень сложный был, просто непривычный для тех, кому, например, французский родной или вроде того. И в силу этого… Я тебе скажу, что во французском для меня до сих пор полно темных мест, а над некоторыми вещами просто перестал задумываться, потому что себе дороже. Говорю так, потому что слышал, что люди вот так говорят, а почему это именно так – просто не понимаю и не вдаюсь уже особо.
– Нет, но ты, надо отдать тебе должное, очень хорошо говоришь. И когда пришел работать, неплохо говорил, так с тех пор еще и улучшил твой французский заметно. Если б не акцент, то вряд ли можно догадаться сразу, что ты приезжий. Впрочем, и акцента у тебя поубавилось за все это время.
– Спасибо. Спасибо! – из вежливости, смущаясь, поблагодарил я.
– Нет, не благодари! Ты говоришь правильно и хорошо, но у тебя все-таки есть акцент. Это тебе может сыграть на руку при общении с девушками.
– Ну, не знаю… – протянул я, улыбаясь, – с испанским еще может быть. Но не с русским акцентом. Хотя… эти акценты в чем-то и похожи.
Последние слова я произнес с нарочитым нажимом, коверкая их на русский манер, делая упор на «р», что давалось мне непросто, так как сам с детства картавил. Гвенаель засмеялся.
– Да это еще ладно. Вот английский акцент или, еще хуже, немецкий – вот это нечто!
Он посмотрел, там ли я подписался в контракте, взял себе один экземпляр, отдал мне чек с зарплатой и чаевые за три дня.
– А ты как добираться будешь? На поезде или на машине? – уточнил я у бретонца.
– На машине со знакомыми, на поезде сейчас дороговато будет, надо было сильно заранее брать, а чуть позже еще дороже, потому что сентябрь уже вот он – все возвращаются. Еще мне вещи надо будет отвезти некоторые, так что – voilà. А ты попутку ищешь? Ты как сам выбираться будешь?
Я в ответ озвучил, что завтра утром отправляюсь в Лион на электричке, которая будет ехать около четырех часов, и что билет на нее купил заранее, потому вышло не очень накладно. В Лионе пробуду один вечер у знакомого, с которым когда-то учился чему-нибудь и как-нибудь, а потом двину дальше, но пока не знаю как, скорее всего, тоже с кем-нибудь на чьей-нибудь машине.
Я не любил вдаваться особо в подробности и рассказывать о своих планах, хотя бы и мне это ничем не грозило в данном конкретном случае. Гвенаель наверняка забыл бы добрую половину сказанного. Однако же, по выработанной привычке, я решил избежать детализированного описания своего маршрута даже на завтра и немного приврать. Просто рассказал вкратце, слегка и так, чтоб это выглядело как нечто привычное и ненапряжное. Лаконичное…
Гвенаель всегда по-хорошему ко мне относился, работалось с ним довольно приятно. Он не зажимал чаевые, не исходил на нервы, когда я по рассеянности что-то забывал или мне приходилось повторять дважды, а то и трижды.
Беззлобно подшучивал надо мной, когда я некоторое время не мог банально выучить номера и расположение столов. Или то, на какую кнопку для какого кофе нажимать. Хотя бы это усвоилось относительно быстро ввиду того, что нуждался в кофе лично.
Так со мной почти с самого детства – как что-то касалось количества конфет, карманных денег, то рацио мгновенно включалось. Тогда как в остальное время полудремало, то и дело схватывая экстатику мест и событий.
И Гвенаель не жаловался хозяину на мою медлительность и нерасторопность поначалу, и, может быть, поэтому я и продержался здесь аж почти полгода.
Так как в итоге, хоть за чуть большее, чем отводилось, время весьма хорошо освоился. Словом, у нас с ним сложились коллегиальные, приятельски доброжелательные рабочие отношения. Хотя бы мы и редко болтали о чем-то личном. Да и особо не доводилось случая. Я выбрал не очень удачный момент для того, чтобы начать подобную работу. Весна – начало августа, вплоть до поры отпусков, – это самый зловеще напряжный, ввиду устойчивой плотности у предела потока клиентов, туристов, да и местных, сезон.
Собственно, потому, когда нас ставили работать в паре, мы изредка перебрасывались короткими рассказиками и случаями из жизни, шуточками лишь за завтраком и перед закрытием.
Я знал, что Гвенаель старше меня на пару лет, что учился где-то в Париже или рядом и давно работал в ресторанах. Блондин, чуть выше меня ростом, он всегда приходил на работу в свежевыглаженных рубашках и строго до блеска начищенных, довольно недешевых туфлях. К бретонцу некоторое время, под конец смены, приходила худенькая девочка с зелено-карими глазами. Неизменно в платьице и неизменно какой-то такой «деревенско-экологичной» расцветки, с сумочкой из светлой кожи, которую носила на лямке, переброшенной через худенькое плечико. Такая светленькая и улыбчивая.
Но я давно уже не видел ее здесь.
– …ну и потом, – продолжал я, – попробую зимний сезон отработать в горах, если найду там себе место, конечно.
– В Альпах, ты вроде говорил когда-то? Tu vas sûrement trouver, ce qui cherche – trouve.
«Кто ищет – тот найдет». Сколько же я раз слышал эту фразу. И мало кто знал, откуда она и кто ее сказал первым и почему. Странно даже – все повторяют, но мало кто помнит, в чем дело. Я понемногу уставал от разговора и смысл слов собеседника уловил, переведя, только спустя пару секунд.
– Очень хотелось бы, – отозвался я. – Да, в Альпах. Правда? Говорил же уже?
– Вроде да, мне кажется.
С пару секунд висела тишина. Потом Гвенаель произнес:
– Так, вот… смотри.
И начал выводить на бумажке что-то. Попутно поясняя свои действия.
– Это названия пары мест, куда ты можешь заглянуть на своем досуге и отдать им CV. Лучше в руки, лучше лично. Ну или по почте с уведомлением, в красивом конверте. В CV можешь написать, что ты работал у нас год, что говоришь еще и, кроме русского, по-английски, что активный, молодой, румяный и динамичный, то, се. Короче, не мне тебя учить.
На этом месте он вдруг оторвался от бумаги и, взглянув на меня, слегка рассмеялся, покачивая головой.
– Кроме этих мест, – продолжал Гвенаель, – скорее всего, работодатели подобного рода кучкуются на всякого рода ярмарках вакансий или вроде того. Сезон начинается где-то в середине ноября. Как снег ляжет. В этом году лето жаркое было, наверное, рано ляжет и долго продержится.
– Ой, спасибо огромное, Гвен. Спасибо! – сбивчиво проговорил я, несколько смущаясь.
– Да не за что, держи, – протянул он мне бумагу.
– Да-а-а. Я немного знаю, что да как. Думаю, съездить сам на место, осмотреться.
– Правильно. Заодно проветришься после Парижа. Сам бы уехал. Надоел этот Вавилон.
– Гвен, мне очень нравится Франция! Несмотря ни на что. Местами нравится больше, чем моя родина-мать. Многое мне даже кажется более родным, чем… чем родное мне по умолчанию. Но Париж наших дней… Это для туристов на пару раз… для непритязательных, простоватых девочек и мальчиков им под стать.
– Париж – это не Франция, – отчеканил на выдохе Гвенаель.
– Знаешь, на пару дней меня хватает, а потом тошно становится. Париж я другим представлял, – охотно согласился я со старшим. – Не понимаю, какой силы инерция тут должна действовать, чтоб этот разрекламированный образ до сих пор не разложился. Что вообще удерживает это клише от распада? Два-три фильма, несколько книг, с десяток актеров, пара блюд и названий парфюмов? Пара километров старой архитектуры? Деньги?
– Да ничто! – с горьковатой злобой коротко оборвал меня Гвенаель и усмехнулся, глядя куда-то в сторону.
– Да, действительно, когда вот так вот живешь здесь, это совсем не то же самое, что приезжать туристом. Да даже если и туристом, а бюджет урезан и приходится селиться в каком-нибудь Кретее или Барбезе…
– Короче, благодари судьбу за то, что заимел возможность сделать выводы, – подытожил мой старший коллега. А потом резко продолжил: – У меня ж друг один, кстати, работал на лыжной станции когда-то… В… Да, в Мутье или где-то там, Мерибель… Куршевель… Короче говоря, не помню уже. Суть в том, что или ты приезжаешь туда работать и копить, после смены отсыпаясь, а потом гуляя пешком по горам, пока не надоест, и к весне у тебя полно денег. Или ты всю свою зарплату спускаешь на развлечения, празднества и к весне у тебя остается пара сотен на проезд домой и лекарства от печени. Но зато можешь считать, что ты от жизни взял все.
– Широкий спектр возможностей! – мгновенно отозвался я прочитанным накануне в газете клише: “Le vaste éventail de possibilités”.
– И… Да…
Я положил бумажку в кошелек рядом с чеком и чаевыми, застегнул отделение на молнию и убрал кошелек в рюкзак.
– Ну ладно…
– Ну ладно, rouskof. Давай прощаться.
– Спасибо тебе еще раз за все, Гвенаель, действительно – спасибо! Всего тебе самого доброго. Может, еще увидимся.
– Merci… – и он снова произнес не очень правильно мое имя, отчего я невольно улыбнулся.
Мы крепко пожали друг другу руки, и я вышел из ресторана, оставив Гвенаеля одного. Солнце стояло еще довольно высоко. Невольно зажмурился. Вдохнув глубоко сухой и горячий уличный воздух, ступил пару-тройку шагов по тротуару.
И направился уже было в нужную мне сторону, как вдруг будто внезапно кто-то дернул меня за рукав и потряс за плечо. Я услышал, как за моей спиной голос проговорил еле слышно по-русски пару неразборчивых фраз.
Резко, с предзаготовленным выражением подозрительного удивления, обернулся и увидел пустой столик, где до того сидели бабушка с дедушкой из Австралии.
Стулья едва задвинуты, салфетки скомканы, бокалы почти до конца допиты. На всей улице никого. И так тихо, что слышно было, как переливается звон в ушах туда-сюда. Я даже подрасстроился такому обороту, списав прочувствованное прикосновение ко мне на тик от перенапряжения мышц.
«Наваждение какое-то!» – подумалось мне. Потряс головой и бодрым полумаршем пустился в сторону метро.
Стало как-то совестно, будто я необоснованно грубо и заносчиво повел себя с кем-то.
«Неужели – все? Как-то скомканно… Все… Чек при мне, надо положить деньги на счет. А ведь хоть и отпустили пораньше, выхожу с работы как обычно. Ладно. Все».
Глава II. Sic!
Шагал, по ходу ноги с удовольствием прикидывая про себя, как можно и должно распланировать полдник и предстоящий вечер, с тем чтобы успеть все, что следовало бы успеть.
Хотелось пораньше лечь спать. Я скоро понял, что сильно устал за эту неделю, несмотря на то, что работать приходилось гораздо меньше, чем обычно. Наверное, так до сих пор и сказывалась прошлая, проведенная в делах и заботах, сродни хождению по болоту – невольное отклонение влево или вправо, и в лучшем случае начинай все с начала. Я мотался в городок на реке Луаре, где учился в университете. Мотался, чтобы подать документы в префектуру на очередной студенческий вид на жительство. И хотя бы я зарешал успешно все бумажные вопросы в течение светового дня и получил заветное récépissé – «ресеписсе», то есть справку о том, что документы на вид на жительство на рассмотрении и мне разрешается пребывать во Франции в ближайшие три месяца, ожидаемых объемов радости на сердце я не наблюдал. И по возвращении в Париж мне несколько ночей все снился тот бульвар, шиномонтажная мастерская, на вывеске которой напечатано слово «вулканизация», так смешившее меня, и рядом дом, в котором я снимал студию с мезонином. Вязкая тягомотина воспоминаний не отпускала, мешая двигаться дальше.
А тут мне предстоял очередной отъезд. Не то чтобы раньше мало думал об отъезде. Приготовления к нему, просто мысль вроде «проверить, все ли в порядке», будила во мне что-то успокаивающее, хозяйственное, посконное, и я с удовольствием предавался перебору в уме необходимого. Предавался, как вот именно сейчас, шагая по пустынной улочке, названия которой я никак не мог запомнить, хотя прохаживался по ней очень часто с работы и на работу, мимо черного здания еврейской школы.
Усталость явно давала о себе знать, хотя бы и я сервировал сегодня всего ничего. К тому же сейчас, если на то пошло, только третий час дня.
Зашел в банк по дороге.
В прохладной зале без какого-либо освещения, кроме естественного дневного, пробивавшегося из полузакрытых вертикальных жалюзи, – лишь пара посетительниц. Женщины пожилых годов расспрашивают совсем молоденькую ресепсьенистку о каких-то датах и городах. Мне нужно просто всунуть чек в банкомат и занести деньги на свой счет. С этим я быстро справляюсь и, не обратив на себя внимания, выхожу обратно на улицу.
Через пару шагов от банка выбрал сесть не на той станции метро, которая располагалась прямо через дорогу, но на другой – в десяти минутах ходьбы. Я был уверен, что там не будет контроля. Уже давно и на отлично знал, где, на каких станциях, в каком часу есть риск попасться. А где нет. Где стоило заплатить за проезд, хотя бы и один билет стоил как легкий обед из супермаркета, и избежать штрафа, а где контролеров не бывало никогда. Штраф, надо отметить, равнялся моему месячному бюджету на еду.
Им, то есть контролерам, вроде бы премия полагалась за выполнения плана по штрафам. Особым рвением отличались африканцы и арабы. А еще всякого рода славяне и около них – там прямо чувствовалась непритворная, пронырливая преданность этому нелегкому делу сборов подати. Такие открыто источали дотошное рвение и исходили правотой по поводу и без.
Так я начал приходить к выводам, что дело далеко не в целых народах и местностях.
Контролеров я повидал массу, мотаясь по этому городу на работу, по собеседованиям и в поисках жилья, пока В. не договорился с хозяином квартиры в панельке у «периферика», где он снимал «комнату на общей кухне», и я осел у него на надувном матрасе у окна за какие-то триста евро в месяц.
Пару раз попавшись без билета на станции «Бир-Хакейм», поимел неосторожность предъявлять бумаги по первому требованию, хотя обычно ждал, когда мне повторят несколько раз. Часто в подобных случаях делал вид, что не понимаю, – так можно было, при должном уровне сноровки, делать лицо «кирпичом» и избежать последствий.
На моем, с недавно истекшим сроком действия, основном французском документе, удостоверяющем личность и право этой личности на пребывание здесь и сейчас, а именно – на пластиковой карточке блекло-серо-буро-малинового цвета, в графе «Место рождения» значилось URSS, то есть СССР.
Я уже умел ставить себя на место того, кто нечасто видел подобное. Вроде бы все причастные должны забыть уже и об аббревиатуре, и о том, как она расшифровывается. А те, кто состоял в URSS, по доброй воле еще многие годы назад – отказаться от такой формулировки в паспорте и печатать названия своих государств – и тут вдруг!
«В каком смысле URSS?» – глядя на меня в упор темно-карими глазами, спросила смуглая девушка в идиотского покроя форме лягушачьего цвета.
«А, ну Россия, короче!» – лаконично и раздраженно ответила она сама себе, а мне ловко выписала штрафную квитанцию.
Ведь города не было указано в виде на жительство, хотя, казалось бы, что проще – Leningrad. Только – URSS. Хотя бы я и сдавал каждый год в массу инстанций массу документов с написанным латинскими буквами названием того места и, как следствие, немного и времени, где я когда-то появился на свет.
– А где вы, собственно говоря, родились? – обратил внимание на недостачу некий помятый контролер неопределенных лет с фурункулом на щеке.
– Там в документах указано, monsieur, – благодушно поддерзнул я.
– Так нет же, не указано, – разочарованно и с некоторым нажимом выдавил он.
Я промолчал и лишь в равнодушном, деланом недоумении слегка приподнял брови.
– Что ж! Значит, monsieur, вы родились в Нигде, – неожиданно констатировал контролер с фурункулом на щеке, выписывая штраф. И меня как-то неприятно кольнуло. «Да. В далеком Нигде. Где-то там».
Квитанции эти я, не задумываясь, выкидывал. Знал, что ходу им давали очень редко и, скорее всего, если нарушитель не платил на месте, то все шло в архив и через какое-то время выбрасывалось. Комиссия в случае уплаты после, а не на месте, насколько я знал, шла только государству и никому больше. Таким образом губилась на корню личная заинтересованность в сохранности. К тому же я постоянно переезжал и найти меня оказывалось затруднительно.
Однажды все-таки заплатил штраф, когда, перепрыгивая через турникет, попал прямо в руки чуть ли не из-под земли возникшего контролера. Бежать было некогда, некуда и стыдно. Что делать – я проиграл. Нужно признавать поражение. По-мужски.
А еще они, то есть контролеры, порой осуществляют внезапные проверки то тут, то там. Однажды ехал в метро рано вечером, прислонив голову к стенке, подсчитывал в уме, куда нужно потратить чаевые. Вдруг пара мужчин в черных дутых куртках, прямо на моих глазах, с вызывающей уважение синхронностью, достали из карманов яркие нарукавные повязки, проворно натянули их и принялись проверять билетики у всех присутствующих в вагоне.
Даже запомнил – сколько и чего именно тогда я насчитал, так меня это впечатлило. Не напугало, нет, у меня проезд был тогда оплачен. Но впечатлило достаточно, чтобы вспомнить о той сцене сейчас, спускаясь по ступенькам вниз, на станцию, чье двусложное название я никак не мог выучить. Хотя на память никогда и никому не жаловался.
Между тем здесь, в историческом центре города, неподалеку от площади Бастилии, контроль мне не попался ни разу. Кстати, у меня некоторые знакомые, приезжавшие в Париж, интересовались, а где же, собственно, Бастилия и сколько стоит вход. На полном серьезе, мне почему-то в последнее время часто выпадало ощущать себя как будто в анекдотах. От подобного становилось и смешно, и горьковато. Одно дело, когда ты попадаешь в анекдот, не осознавая этого до, а может, даже и после. Другое дело, когда ты четко и остро переживаешь процесс, сопереживаешь ему даже, не зная, в каком месте смеяться и над кем.
Все эти мысли вспыхивали легкими акварельными пятнами, и я даже не успевал додумывать их до конца, спускаясь вперевалку по ступенькам в сквозную духоту вестибюля метро.
Возле турникетов располагались кассы, и хотя кассиры не следили за тем, чтобы проезд оплачивался и не стали бы меня догонять, все же мне подчас было неприятно и совестно прыгать через турникеты у них на глазах. И даже немножко стыдно. Но чем дальше я жил, тем чаще твердил себе, что «сэкономить равно заработать».
Сегодня сотрудников в окошках не наблюдалось. Свет горел в одном единственном из трех, да и оно пустовало. Аллергических реакций из-за угрызений совести не должно последовать. Потому я, прихватив бесплатную газету из почти не тронутой стопки ей подобных, деловито перелез через железную балку турникета и спустился еще ниже, к поездам.
Просеменив по грязноватым ступенькам и выпорхнув на перрон, растерялся среди кисловатых подтеков неестественно яркого света на кафельных стенах, запаха резины да механического андрогинного голоса, исходившего откуда-то из стен.
Голос объявил, что через столько-то минут прибудет ближайший поезд, следующий в таком-то направлении. Я машинально взглянул на табло. Прикинул, что времени, судя по оранжевым цифрам, достаточно, и тут же решил выйти на Шатле и прогуляться вдоль Сены. Хотя бы и знал там все наизусть давным-давно – меня постоянно тянуло в эти места, особенно к Нотр-Даму. Хотя бы и в том районе всегда, вне зависимости от сезона и погоды, меня неизменно доставала толкучка всякого народа, схожего в своей разнообразности цветов и оттенков. Да еще одуряющая мешанина возгласов и фраз на большинстве известных языков. Мне не особо приятно находиться в людных местах. Разве что иногда. Разве что возле Нотр-Дама.
Я находил это забавным и курьезным – прохаживаясь, пытаться определить, какой турист откуда прибыл и даже зачем. Ожидаемо, но тем не менее удивительно, что русских до сих пор часто можно было угадать за версту. Мне самому казалось занятным, что я никогда не ошибался, вычленяя соотечественников из толпы. Девушек, конечно, – по несуразным челкам до бровей. Хотя бы и одевались мои соотечественницы на выезде неплохо, разве что с несколько аляповатой дороговизной, типа все «лучшее разом», и зачастую гипертрофированно женственно, не жалея макияжа, не вполне понимая, что реакцию это все вызывает несколько отличную от той, что хотелось ожидать, в силу некоторого несовпадения некоторых понятий. И что еще более любопытно, так это то, что не все мои русские и около того знакомые могли проделать подобную операцию распознавания. Разве что в совсем уж хрестоматийных случаях, каковые встречались все реже и реже. А так соотечественников, при прочих равных, выдавала по большей части какая-нибудь мелочь, едва приметная черточка, слегка смещенный акцент на чем-то невнятном, в чем-то брошенном вскользь, что сразу же притягивает внимание, если отвлечься от простоватых, будто на рисунке ребенка, рыхловатых черт лиц. Иногда вроде как запах выдавал. Фенотип.
Англичане резко выдавались из толпы, американцы… – да мало ли. И французы, конечно. На счет них я почти никогда тоже не ошибался и сразу понимал к кому на каком языке обращаться и какой примерно эффект возобладает в итоге.
Однажды, впрочем, возвращаясь с работы, рано вечером проходил по Риволи. Остановился понаблюдать за манифестацией чернокожих парней, требовавших определить им место и урегулировать их положение в этой стране.
Молча наблюдал. Полиция никого не трогала, а просто стояла рядом, равнодушно посматривая. Стало быть – все согласовано и не мешает ни движению, ни покою.
Около меня прошел одетый в опрятные однотонно-неброские одежды старикан. В летного типа очках – и это несмотря на то, что уже был вечер. Вдруг зачем-то повернулся и, оскалившись в улыбке, спросил на ровном, хорошо подвешенном американском языке, говорю ли я по-английски. Я, с полуфранцузским прононсом, сразу же ответил, что – не очень. После тяжелого дня мне не особо хотелось ввязываться в беседы с незнакомцами. Но старик не унялся и продолжил, пропустив сказанное мною мимо ушей, вежливо добавив, что просто хочет узнать, по какому поводу тут демонстрация.
“Those are… les sans-papiers… you know, the immigrants without documents. Wanting to…”[11] – протянул я, напрягшись. “Ah, okay. The illegals?”[12] – мягко уточнил старик. “Yeah. Exactly!”[13], – наскоро ответил я с некоторым вызовом. Хотя бы и документы у меня на тот момент были в порядке. Да и дед не мог оказаться представителем власти, вычленяющим из толпы сочувствующих для последующего контроля личности.
“Just as you are!”[14] – резко выдал он, еще больше оскалившись в улыбке, и, радуясь этой хохме, поспешил отойти на несколько шагов. Посверкивая своими дорогими, выверенно ровными вставными зубами, керамикой, видимо, подхихикнув, бросил мне не очень разборчиво, с задором и без акцента на чистом русском языке что-то вроде: «Да… тоже… – русский».
Пока я собирался с ответом, бодрый дед уже ускакал к группе бабушек в одеждах летнего покроя, а манифестация тем временем начала рассасываться.
Вспоминая все это, и не сразу обратил внимание, что поезд должен был бы уже прийти. Ах, да – он задерживается. Это я понял уже по цифрам на табло. Хотя об этом уже говорил диктор.
На перроне, помимо меня, совсем мало людей. Переминавшаяся с ноги на ногу русоволосая женщина с бумажными пакетами, отмеченными монограммой магазинов одежды. Еще смуглая латиноамериканская пара с чемоданами. На ручках чемоданов висели свежие бирки от CDG. «Туристов полно, а местные, по большей части, разъехались», – неожиданно для самого себя понял я фразу на испанском языке.
Туристы… Как фланирующие по гладкой, депилированной коже экрана черно-белые всполохи. Белый шум, который перегоняет сам себя туда-сюда. Головокружительная, засасывающая в себя, потрясающая по глубине поверхностность. Но об этом я подумаю позже. Голова еще больше отяжелела от жары, а от духоты начали нарождаться посторонние шумы в ушах.
Поезд подъехал. Двери вагонов не во всех электричках метро раскрывали автоматически. Некоторые – оснащены специальным крючком, поддев который пассажир сам раздвигает их створки. Или давит на кнопочку, приводящую в движение пневматический механизм открытия. Помню, меня это удивило поначалу. Не помню только почему.
Ткнул пальцем в кнопку и, как только двери чуть приотворились, протиснулся в вагон. Не особо глядя под ноги, уверенно и резко метнулся к месту возле окна, хотя бы нужды в такой прыти не было. Просто отдавался на волю усталости и спешил устроиться поудобнее. Усевшись на одно сиденье и поставив на другое рядом рюкзак, я развернул газету и уткнулся в нее, с удовольствием вбирая остатки запаха утренней типографской краски.
То, что это именно утренний и именно типографской краски запах, я узнал совсем недавно, хотя с детства был без памяти от него. Считай – совсем недавно узнал, и что он вреден, и что это краска. Собственно, в этих бесплатных газетах ничего занятного и не встречалось. И после того как однажды по ним пробегались глазами, убив время в поездке, эту макулатуру, бесплатно же, бросали прямо на сиденья или даже на пол.
Газеты я читал для закрепления языковых навыков. Язык нужно было знать очень хорошо и, разумеется, в его разговорной на данный момент версии, а не в той, которую преподают на разного рода инязах. Часто прямо заставлял сам себя читать, так как выносить безвкусный, жвачно-патетичный слог статей, которые под завязку набивали в номера газет, мне уже давно надоело. Порой льстил себе, ухмыляясь и с удовольствием полагая, что даже сам, даже на этом языке вполне в состоянии ваять подобное. Уж тем более на такие расплывчатые в своей злободневности темы.
Регулярно покупать печатную продукцию я считал накладным, потому в основном читал подобную прессованную бесплатную. Известные газеты стоили много денег, хотя бы и часто безнадзорно выставлялись на проволочных стендах прямо на улицах, под тентом у табачных лавок. С кем я ни делился мыслью, что украсть всю эту прессу не составит труда, никто так и не объяснил мне, почему этого не происходит и зачем вообще ее выставляют без присмотра. Вроде как в том анекдоте: не потому, что опасно, а потому, что они никому не нужны. Когда я, порой, все-таки покупал газеты и журналы вместе с парой лотерейных билетов, то лишь редкие разы не жалел потраченных денег.
Да и что греха таить – занудный ритм развертывания повествования в подобных изданиях наскучивал уже через пару абзацев любой статьи. Интерес рассеивался так скоро, что к концу чтения я ловил себя на том, что не особо то и помню, не говоря уже о понимании, о чем только что прочел.
Не заметив, как уже проехал пару станций, пролистал почти всю газету. Просто станции тут располагались очень близко друг к другу, пешком можно дойти от одной до другой довольно быстро. Зачем построены именно так – я не знал, рассуждать на эту тему так особо и не приготовился, технические моменты ускользали от меня.
Рубрики в оглавлении газеты располагались каким-то сумбурным образом, будто карабкаясь друг на друга. Желая броситься в глаза, они, слипаясь заголовками, тянули мое внимание лишь бы куда. Выделить из этого клейкого массивчика информации что-то стоящее интереса мне не представлялось возможным.
Я не стал читать, кто, сколько и чего и на кого забил и кто насколько наскандалил. С выдающимся постоянством вся эта газетная хроника перемежалась, ковыляя в пределах формата, то тогда, то теперь, то к тому, то к этому. Всякий раз, давая знать о себе смутным приливом déjà lu[15]. Хронически недомогая до того, чтоб завершиться и утвердиться. Все одно. Потом снова прочту.
Задержался лишь на новостях из какого-то «окологетто» да на предупреждении, в конце статьи о солнечных батареях, запирать свои дома на время отъезда в отпуска. Пролистнул на самую последнюю страницу за гороскопом, немного задержавшись на прогнозе погоды на завтра.
Не то чтобы я верил гороскопам – нет, конечно. Да и что значит «верить», я так ни разу и не понял. К тому же для всех них этих эта круговая или вроде того порука была нормой: то, что сегодня писали для Девы, завтра в лучшем случае написали бы для Близнецов. Завтра дождь в Париже, а послезавтра в Лионе, и оба с вероятностью, близкой к пятидесяти процентам. Я подходил к этим и к другим прогнозам утилитарно. Если мне надлежало пережить хорошее – в случае с гороскопами, – принимал к сведению. Если плохое – принимал к сведению только в метеослучае. В противных к обозначенным – отбрасывал куда подальше от себя. Иногда путался в этих уравнениях с условиями.
Пробежав глазами свой гороскоп и не зацепившись ни за что, кроме угасающей фазы Луны, хотел уже отложить газету, как из полуоткрытой страницы на меня дохнуло чем-то волнительно зябким.
Я лишь краем глаза отметил слово Russie – Россия. Где-то там, на краю белых полей. В далеком Нигде.
В последнее время мало что слышал о том, что происходило там, то есть дома. Но неизменно и горячо интересовался всякими заметками о нем, то есть о доме. В большинстве случаев зря, так как в глаза из иностранных статей о России сразу же бросалась нарочитая небрежность и нарочитое же невежество авторов относительно предмета. Как будто школьники писали сочинения, лепя без разбору стереотип на стереотип, подгоняя мысль читателя по разъезженной знакомой колее, старательно избегая знаков препинания, могущих ненароком подтолкнуть к сомнениям.
Едва уставившись взглядом в заголовок статьи, я подумал, что брежу. Перечитал еще раз, нарочно потряс головой – нет, заголовок остался прежним. А уж свой бред от чужого я с трудом, но вроде пока что отличал. Тогда, подняв голову, изумленно окинув взглядом вагон, как бы вопрошая: «Я один это вижу?», с жадным любопытством принялся читать.
Как гласил «титр» и поясняли несколько первых строк – в России с недавнего времени вводился законодательный запрет на вождение транспортных средств и получение водительских прав лицами, чья гендерная идентичность или сексуальная ориентация являлась отличной от общепринятых норм либо подвергалась сомнению некими компетентными органами.
Строки в голове перевелись с французского языка на русский как бы сами по себе. Ошеломленный, я продолжал чтение. Связи между абзацами не было ни причинной, ни следственной. В ней на самом деле о самом запрете говорилось со ссылкой на какой-то англоязычный источник в Азии, вскользь. И не становилось понятно: это уже утверждено, или же еще нет, или же вообще просто на уровне чьей-то инициативы. Далее следовали факты каких-то запретов некоего другого, демонстраций кому-то чего-то, заканчивающихся дебошем, и несколько слов вроде бы адвоката насчет статьи в Уголовном кодексе за гомосексуализм. И еще что-то, но совсем уж сумбурно. Однако остался еле уловимый привкус стройности и складности при всей вопиющей нелепости и бессвязности. Вызывающий делирий, за которым ясно угадывается ползучая провокация.
Из какого-то университетского курса с хитрым и сложно переводимым названием я знал, что подобное называется вроде как «инъекция», то есть «вброс».
Россия. Запрет. Права. Прописанная нормами гендерная идентичность. Водить машину доступно не всем. Уголовный кодекс.
Эти мерцающие фрагменты мозаики, сложенные вместе, вызывают, по задумке, ощущение тревоги, смятения и негодования где-то глубоко, в придонных пластах западноевропейской психики. Принят или нет такой закон – не важно. Если он может быть принят, значит, что он принят. Намек на то, что в случае с Россией и подавно. Ведь от нее всего можно ожидать.
«И вот с такой обескураживающей бессмыслицы и поклепа начинается брожение умов, прорывающееся потом с кровью наружу», – подытожил я для себя. Потом оторвался от чтения. Грустноватая улыбка поползла по губам, когда я коротко выругался вслух по-русски. Встал, закинул за плечи рюкзак, потом схватил газету и поспешно вышел. Поезд подъехал на нужную мне станцию Strasbourg – St. Dénis. Газету выкинул в урну. Разлегшийся на лавке рядом клошар вдруг приподнялся, но, обшарив воздух вокруг себя, снова откинулся в забытье, обхватив рукой початую бутыль с жидкостью серо-буро-малинового цвета.
Решил, но еще более твердо, чем четверть часа назад, проехать до собора Парижской Богоматери. Как будто кто-то тянул меня туда. И я охотно следовал – к тому же там недалеко работал В. «Мне нужно повидать его поскорей, забрать ключи от подвала, где хранился мой дорожный чемодан», – напомнилось самому себе. Теперь же даже появился повод подзадержаться, рассказать о прочитанном пасквиле и пропустить по стаканчику, обсудив, кому пасквиль выгоден.
В. работал барменом днем, а так как сейчас почти никто из посетителей, что довольно сильно удивительно для расположенного в таком туристическом месте заведения, не приходил в это время, работы моему другу оставалось мало. Стало быть, он потихоньку попивал сам и угощал меня и общих друзей за счет своего хозяина. Заведение, где работал В., и заведение, откуда я сегодня уволился, принадлежали одной семье, каковая в полном составе с неделю назад отбыла в Южную Америку на отдых.
Прошел по лабиринту коридоров метро, вышел на нужную платформу и пересел на четвертую ветку. Ехать оставалось недолго.
Глава III. La Couronne
Совсем вроде как скоро вышел на Шатле – нужной мне станции. Поспешая на поверхность, проскользнул к лестнице мимо двух крепких полицейских, равнодушно поглядывавших куда-то перед собой, пока третий чуть поодаль проверял документы у пары низкорослых африканцев в потертых джинсах и футболках.
Едва заметное амбре прелой урины и невнятные возгласы с акцентом только подогнали меня, и я бодро вспорхнул вверх по ступенькам, прочь к выходу.
Идти до В. отсюда – не далеко и не близко, да и я никуда не спешил. Так и шел с рассеянной улыбкой по улице, чьих подробностей никогда опять-таки не мог точно припомнить, хотя хаживал тут довольно часто и помногу.
Да и сейчас не особо смотрел по сторонам и не старался вобрать в себя побольше воспоминаний на долгую дорожку. Даже мало обращал внимание на все уплотнявшийся поток людей.
Лишь ненадолго задержался у привлекшей меня изящной в своей ненавязчивости, как все исконно французское, витрины магазинчика ювелирной бижутерии. Тут я, с некоторым удовольствием, стал рассматривать хитросплетение изломанных струнок неброского колье с красными, как будто капельками ягод, рябиновыми камушками, посверкивавшими из-за стекла. Цену на колье не указали – видимо, стоило оно недешево и владельцы опасались за сохранность товара и витрины.
Пересек дорогу и простоял с четверть часа на мосту Менял, просто глядя на уходящую вдаль грязновато-изумрудного цвета Сену. По реке прошла пара катерков с непременными азиатскими туристами, сидевшими на уставленных на палубе рядами стульчиках. Я махал туристам рукой, сам не знаю зачем. С катерков оба раза оживленно смеялись и махали мне в ответ, а кто-то даже фотографировал, и зачем-то со вспышкой.
«Потешно», – подытожил я сам для себя и продолжил прогулку.
Миновал Дворец правосудия, с удовольствием вдохнув освежающую тень от порхающих листьев деревьев, посаженных вдоль относившихся к нему административных зданий. Задержавшись, посмотрел на часы на стене, на углу. Те самые, встроенные в стену, с женскими фигурами, уравновешивавшими композицию по бокам. По римским цифрам на циферблате с солнцем понял, что уже почти половина четвертого дня, – я примерно час добирался сюда. Сам не замечая, как время проходит. Жара спадала. День шел на убыль. Даже наползли какие-то белесые тучки.
Теплый воздух. Легкая походка, присущая мне обычно, но почти утраченная за последний год, снова просто давалась мне. За этот год я очень сильно устал. Хотя бы это и не такая уж смертельная усталость, но все же изматывающая, тянущая силы, она неизменно и докучливо пробуждала во мне своим появлением раздражительность, вспыльчивый нрав. Колкие слова накатывали мутным шипящим приливом. Мне часто бывало стыдно потом. Усталость, замятый стыд – вот неизменный привкус моего ощущения Парижа.
Как ни странно, но все же здесь еще в ходу банальная истина, сводимая к тому, что чем дальше живешь, тем больше познаешь и тем меньше остается иллюзий. Умножающееся знание о Париже современном не давало мне приблизиться к растиражированным ощущениям этого города прежних эпох, делая их неуловимым, в полглаза подсмотренным сновидением. Чувствовал себя кинутым – в фильмах и на картинках видел одно, а по итогу попал в другое.
Словом, этот Париж я не понял, а пожив тут вот так, как живут в большинстве своем обычные люди, перестал понимать, зачем сюда вообще приезжать больше одного раза. Видимо, мне город не захотел открыться. Хотя бы и я встретил здесь немало приятных людей и заработал денег, ведя личную бережливую экономику.
С трудом, но припоминалось, как симпатия, интерес сменились вот этой вот самой раздраженной усталостью, которую я словил после пары месяцев проживания здесь. Словил, когда спустя множество попыток так и не смог объяснить себе, как я тут оказался, что я тут забыл, и почему мне следует тут остаться и бороться, и что же мне тут искать.
Наверное, поэтому и не особо запомнил направление бега парижских улиц. Его людей. Его домов – неизменно кремовых, песочных, пепельных, с крышами из темно-серого цинка вроде бы. Да я даже и не узнал, как точно называют эти местные расцветки и материалы.
И мало что могу описать, кроме разве что того, что мне хочется иногда бывать в Нотр-Даме, на площади святого архангела Михаила, то есть Сен-Мишель. Мне хочется иногда возвращаться на набережную Сены, где в разных составах мы, знакомые и не очень, сиживали после работы, распивая кто пиво, кто вино, закусывая после обеда утренним багетом и акционным сыром из супермаркета. Вели пока еще ничего не значащие беседы без подвохов. Все эти беседы сразу обо всем и вовсе ни о чем.
Тут я улыбнулся, внезапно вспомнив, что не далее чем вчера меня приняли за канадца, сославшись на акцент. Не то чтобы мне хотелось скрыть русский акцент, который звучал для местных комично и грубо – так, будто какие-то злыдни из сказки переругиваются между собой, и не то чтобы я радовался тому, что он выветривается. За несколько, с оговорками, лет меня сначала, как полагается, принимали за поляка или румына, потом за испанца или итальянца, теперь вот начали принимать то за бельгийца, а то и за канадца. Если бы захотел и остался тут еще на несколько лет, то, возможно, в итоге меня начали бы принимать за условно местного сами местные. Но твердо решил, что уезжаю в Россию. И отговорить самого себя не получалось.
Сейчас, по дороге к Нотр-Даму, вспомнилась прочитанная недавно заметка о том, что Парижская соборная мечеть, которая находится практически напротив, но на другом берегу реки, помогала евреям спастись от нацистов, от жертвоприношения во славу германского оружия, выдавая им поддельные, типа «мусульманских», удостоверения личности. То есть спастись от холокоста – этот термин, как я узнал, в переводе с греческого и значит «жертвоприношение».
Ну а я сам по себе в это крайнее, то есть последнее вроде как мирное время, приобретенное для меня другими чудовищной ценой, мог по своему желанию скрыться, раствориться и воссоздаться заново, хоть и с некоторыми отличиями. И сказать, что так и было. И никто бы не догадался.
Мысли просто снова вспыхивали, и я снова не успевал их додумать. Они самому мне казались полуистертой переводной калькой с каких-то там пассажей из французских серьезных книг, читанных на русском и пестревших заносчивой кривизной вроде «суперрынок» вместо «супермаркет». Внутри почти не ощущалось никаких переживаний.
Шел все дальше, дальше. Boulevard du Palais. Пересек дорогу к кафе под красным тканым тентом с надписью «Блины и мороженое». Потом еще «Золотое солнце». И кругом разлинованные бежево-кремовые дома с черничными провалами окон, окаймленных решетками с усиками-завитушками. Заметил серые каменные венки, обрамлявшие букву N на пролетах моста. И вот я, бодрым шагом пройдя по пыльной площадке, присоединился к очереди на вход в Нотр-Дам. Начинавшаяся у самого памятника в виде утеса великому Шарлеманю очередь собрала вокруг себя копошащихся детей и нагловатых голубей. И те и другие что-то клянчили, поднимая пыль и шум на разных языках. Пара попрошаек малопонятного из-за своей неопрятности происхождения сновала тут и там.
Стоя в очереди, я насчитал двадцать восемь фигур на барельефе над входом в собор. Под одной из них, рядом с центральной, – то ли барашек, то ли козлик.
Оглянувшись, заметил на каменной скамейке поодаль от очереди пожилую пару. Дама сидела, картинно сложив руки, и глядела на меня. Я отвернулся и посмотрел себе под ноги, обнаружив, что чуть не наступил на камень с высеченной надписью La Couronne, что значит «Корона».
На удивление, не прошло и десяти минут, как уже стоял у массивных, искусно окованных деревянных дверей портала Святой Анны, упираясь глазами в табличку с перечеркнутыми шляпами, собаками и прочим светским скарбом.
С накатывающими замираниями сердца и отдохновением разливающейся по всему телу прохлады я вошел в собор. Даже не зашел, а будто меня занесли ласковые руки кого-то давно знакомого или даже родного. Дышалось так легко, как иногда бывает в первый, даже еще не совсем весенний день, когда понятно, что зима позади и впереди сладость, ненавязчивая теплота и радость. В такие моменты не верилось, что я все еще наяву, и, боясь вдохнуть глубже, думал, что проснусь и снова все как у людей. Но я вдохнул и никуда не проснулся. Стоял и молча внимал тишине. Тут взгляд упал на висевшую в церковной лавке, располагавшейся в прихожей храма, икону Владимирской Божией Матери.
Я не ожидал увидеть православную икону в одной из главных святынь католического мира, но не решился спросить у женщины в лавке про то, откуда здесь эта икона. Чем лучше я говорил на местном языке, тем почему-то меньше желал общаться.
Позволил себе ступать медленно и не особо глядеть под ноги. Рассматривал те самые красочные витражи, стиль которых я запомнил с первого раза еще в детстве. Невольно прислушивался к тихому шелесту фраз на разных языках.
Мерцающие свечи в пространстве, тянущемся вверх, где о времени ничего не напоминает. Во всем стремленье в высоту, и нет боязни упасть как бы то ни было низко.
И вдруг я вспомнил о том, что сейчас в Париже с визитом находится наш патриарх. И что по этому случаю в соборе Парижской Богоматери целую неделю будет выставлен для всеобщего обозрения тот самый терновый венец Спасителя.
Обычно венец показывали прихожанам в первую пятницу каждого месяца, но я ни разу не смог попасть, так как постоянно работал по пятницам. Меня ставили в сложное время, и отпроситься, перенести смену руководство находить возможности не хотело.
Примерно с месяц назад, поняв, когда же именно насовсем уезжаю, и поставив, насколько мог заранее, об этом в известность руководство, – все-таки отпросился с работы и в один вторник сходил исповедоваться и причаститься в собор Александра Невского, который рядом с Триумфальной аркой на Елисейских Полях. Причем исповедался и причастился я в первый раз в своей жизни. В дальнюю дорогу, которая неизвестно когда закончится, надо выходить чистым и с открытым сердцем – так решил я для себя.
А теперь вот, снова временно беззаботным, дошел в очередной раз и до Нотр-Дам. И так повезло, что именно теперь смогу увидеть убедительную реликвию христианского мира – тот самый терновый венец.
Обойдя сбоку зону алтаря, где священник отправлял мессу, направился в восточную часть собора. Здесь скоро тишина мягко, но еще плотней окутала меня. Я понял, что уже у цели. Ласковый холод побежал по рукам. Передо мной терновый венец Спасителя. Просто молча изучал иссохшие ветви венца, заключенные в хрустальный корпус, и выточенный из золота, вьющийся поверх него растительный орнамент.
Я подавлял в себе без спроса нарастающий вопрос, так как ответ на него не мог быть никаким, кроме как утвердительным, а всякая утвердительность в таких случаях пугает сонный разум типа моего. Подобное знание растворит без остатка все напластования иллюзий. А если у меня ничего, кроме них, и нет? Да и попросту, наверное, боялся даже на секунду сказать себе правду, ведь за ней тут же последовал бы необратимый переворот всего меня, раз и навсегда, и я элементарно не выдержал бы – как не выдержал бы свободного полета, так как не имел к этому привычки, пресмыкаясь по земле.
Просто стоял и с надеждой, восторгом и дрожью внимал разливавшимся внутри меня каскадам безмолвия.
Так, будто вся моя накопленная с процентами на осадок злоба, усталость, фрустрация растворились без следа, как спертый, гнетущий воздух в комнате, где открыли окно.
Показалось – что-то коснулось моего лица.
Но я так и не посмел полностью допустить в себя и усвоить своим существом мысль о том, что венец – подлинный. Не верится мне, что это – тот самый венец, сохранившийся аж спустя две тысячи лет. Да и если уж на то пошло – существовал ли его Носитель так, как существовали до сих пор и существуют, например, люди.
Но все-таки даже ничтожной возможности и вероятности, что – «да», хватило, чтобы повергнуть меня в трепет. Я замер то ли от ужаса, то ли от восхищения. Но больше я вместить не мог. А может, не хотел и даже не знал, как захотеть и как захотеть именно сейчас.
Пусть так – всему свое время. А время, все время, бежит все быстрее и быстрее. И я так рад, что оно у меня, судя по всему, еще есть.
Следующий помысел посетил меня: «Как же так получилось, что потребовалось вмешательство аж самого Творца, чтобы остановить мерзотную деградацию творения? Что такого серьезного и необратимого произошло?» Я не мог уложить, вместить себе в ум, как можно спуститься по такой жуткой, скользкой наклонной дорожке, вниз, до самого дна и дальше – под землю, в ад, в гниль, в шеол… и притом добровольно, с самого начала зная все наперед.
И еще более тяжкий вопрос встал во весь рост передо мною – оправдывала ли цель такое средство? Дало ли это результат… Но тут я даже и не подозревал наличие какого-то ответа для себя.
Только припомнил недавний короткий разговор с Аделем, то есть су-шефом моего бывшего ресторана, о том, что Бог – один. То есть один – у мусульман, и у христиан, и иудеев. «Да, один, – пришла тогда мне в голову мысль, – один. Но вся разница в том, до какой степени он может проявиться в мире, который он сотворил некогда. В исламе и иудаизме ведь как – Бог проявляется в виде Закона, данного людям. Следуешь Закону, и все, в принципе, будет нормально. Бог выведет тебя по более-менее прямой дороге. В христианстве уже несколько не так: le néant[16], вопреки законам, разрослось до того необратимо, что пришлось идти на крайние меры и невиданный, предельный уровень личного вмешательства. Чтобы избавить от неизбежного».
Припомнил еще, как пару лет назад по пути в студенческую столовую меня подловил некий англосаксонский проповедник. Мужчина средних лет, не самой неприятной наружности, с посконно-английским акцентом предложил взять бесплатно Евангелие в мягкой обложке, чтобы почитывать иногда. И, между делом так, начал рассказывать про их собрания и обсуждения прочитанного. Я вежливо отказался от собраний, сославшись на мой досадно невысокий пока что уровень владения французским и уж тем более английским языком, не позволяющий мне не то что обсуждать на этом языке столь серьезные вещи, но даже и читать о них со словарем. На что с его стороны получил мелкий комплимент моему уровню языка, по его словам, гораздо более высокому, чем тот, на котором находился сам мужчина, когда приехал во Францию на миссионерское служение.
Ответил проповеднику, что подумаю, но на самом деле я, можно сказать, православный и нам не особо рекомендовано ходить на собрания до имеющих иное вероисповедание. Тут миссионер пару секунд задумался, приподняв светлые брови, протянул мне Евангелие. Я взял книгу и быстро убрал ее в рюкзак.
А потом этот мужчина спросил, кто же для меня Христос и каковы, по моему мнению, его цели и задачи.
«Это тот, кто дарует… Избавление. Я знаю это слово по-английски – Salvation, но не знаю по-французски», – отозвался я. «Я помогу тебе, по-французски это le Salut. Вот видишь, а ты говоришь, что плохо знаешь язык», – с готовностью отозвался миссионер. «Но позволь спросить тебя, а как ты узнаешь, что ты получил это избавление? И, собственно говоря, от чего это избавление?» – продолжил он.
«Избавление от тошной бессмысленности и напластований иллюзий, чтоб ее скрыть, – это прежде всего! Как узнаю?.. Откуда я знаю… Я же еще не получил. Но уверен, что точно опознаю, если получу хоть что-то напоминающее это избавление, и точно ни с чем не спутаю», – определил я, неожиданно для самого себя, так уверенно, будто готовился к этой встрече и этой фразе. Улыбнулся и, попрощавшись, удалился, оставив миссионера на пригорке перед университетской столовой в некоторой, как я мог тогда ясно увидеть, растерянности.
Промотав в голове этот случай, решил теперь пойти присесть на лавочку и просто дать отдых мыслям и ногам. Присел и начал заново рассматривать, как дневной свет оттеняет изящную стройность колонн. Вокруг сидели разные люди почти что отовсюду и перешептывались на своих языках.
«Зачем тебе это все?» – и не раз, и не два, и не три спрашивал меня В. с некоторым раздражением и тревогой, неизменно прибавляя что-то про «еврейские сказки для управления народными массами». Я отвечал что-то вроде: «Сказки, не сказки – без разницы, но религия – это то, что реально работает. А машинальные причинно-следственные связи – не особо. И понимание религии – реально не для средних умов. И без религии мы бы уже все давно скатились в содомию и каннибализм». Меня подтолкнуло к изучению всей этой темы состояние чужбины, разрыв, причем довольно болезненный, со своей обычной средой, хотя бы я и вспоминал о той среде с содроганием. Так-то у меня на районе и церкви не было. Так-то я б и жил как все вокруг. Как трава рос бы, и особо поводов задумываться о чем-то высоком и не находилось. Так – колыхался бы под ветрами, а потом меня скосили бы, например, на корм скоту, и все. Но у меня каким-то неведомым путем вышло уехать и остаться во Франции, и одним только прилежанием, деньгами или даже удачей появление такого шанса по жизни не объяснить. Я знавал немало лиц, причем с достатком, который мне разве что по праздникам снился, у которых и заграна не было. А я не просто уехал, но худо-бедно закрепился здесь: освоил язык, в универ поступил и даже один курс магистратуры окончил, за который диплом местного государственного образца получу, работу какую-никакую находил. А сколько замечательных, интересных, приятных, отзывчивых и добросердечных людей, протянувших мне руки помощи, я встретил на своем пути! И французов, и русских в широком смысле, да даже американцев, даже итальянцев. Даже арабов, африканцев. Да много кого! Я бы и половины этого пути не преодолел сам без них. Все это самому мне, самому по себе – не под силу. А ведь мог и не встретить. А опираться на свой собственный или даже позаимствованный где-то опыт в таком подвешенном состоянии – ну, разве что иногда.
Для себя я давно сформулировал, что можно все делать правильно, бодро шагать по проложенной для тебя дороге, не высовываться и не отсвечивать, жить по предзаготовленным добротным инструкциям, верить в образование как в социальный лифт до роскошного пентхауса, пить витаминки и все равно остаться не у дел или вообще провалиться на ровном месте. Да даже если и иметь блатные протекции по жизни, то все равно положительный исход никому не гарантирован. Материя – ничто. Все эти фокусы с яблоками впечатляют до определенного момента, но ничему не учат особо. Материя управляется не другой материей, а чем-то извне ее. Да и как вообще она возникла? Из другой материи посложнее или попроще? А другая откуда тогда?
Потому без молитвы реально надеяться в чем-то там хоть сколько-нибудь серьезном преуспеть – наивная и самонадеянная возня и трата времени, которого и так все меньше и меньше. Именно молитва и преображает все вещество вокруг хоть к чему-то получше.
А нам все навязывают эти замшелые воззрения трехсотлетней давности, что типа как бы если что-то не улавливается органами чувств или приборами, их усиливающими, то этого и нет. Замшелые воззрения, заклейменные как популизм и демагогия для искусственно приземленных масс. Воззрения, навязывающиеся в приказном порядке, чтоб проще и дальше втюхивать всякую нелепость, и желательно в кредит.
Я пару раз глубоко вдохнул, и тут вдруг показалось, что где-то далеко раздался колокольный звон. Ни разу не слышал, чтобы в Нотр-Даме звонили колокола, да даже если и звонили бы, призывая прихожан на службу, то еще рано – максимум пара минут пятого. Но когда кажется – нужно креститься. И я, перекрестившись и поклонившись, вышел из храма. Прошел мимо пары акробатов, дававших представление на паперти рядом с мостом Дубль, и двинулся в сторону В.
Глава VI. Лирическое наступление
Как отвлечься от манящих не пойми куда изгибов линий переулков, улиц? Сколько раз они, извиваясь, завлекали не туда, а сюда? Вот и снова набережная Сены, но уже с продавцами пестрых, веселых картинок и плакатов, которыми хотелось обладать, перебирать в уме перед сном. Иногда пластинок, книг с потертыми переплетами и прочих предметов уютной, одомашненной, декоративной, уже стерильной старины.
На набережной, на каменной скамейке мы сидели в конце той недели и пили «Курвуазье». Я в очередной раз собрался, и в очередной раз с трудом, с мыслями и изложил свой план, в очередной раз, с очередными цифрами на руках.
Я звал Дениса, то есть В., с собой в горы, израсходовал все эпитеты, которые только мог себе позволить. Был искренним так, как давно, наверное, не бывал ни с кем, описывая то, как все будет здорово и легко. Как у меня все схвачено, как много я знаю местных, еще с университетских времен, когда действительно учился, а не специально оставался на второй год, чтобы получить возможность легально жить в этой стране по студенческому «титру» – как мы тут называли, вслед за французами, вид на жительство.
Рассказывал, что половину из моих товарищей В. и так знал, а другая половина хочет познакомиться с ним, пожать руку и что представлю его как своего кузена, благо внешне мы, походу, похожи. Оба брюнеты, меняющие тип телосложения в зависимости от времени года, ростом, ну, чуть-чуть выше среднего. И если не раскрывать особо рот, то оба мы вполне могли сойти за какого-нибудь местного деревенского Жакуйя.
Не сдерживал себя на обещания. Расписал и рассчитал непреложный факт, что цены на жилье в провинции гораздо меньше, а зарплата в нашей сегодняшней сфере деятельности, что в Париже, что там, куда я ехал, – одинаковая, но там мы будем жить как средний класс, а не как придонный прекариат. И главное – в горах, на природе, а не среди все сгущающегося столпотворения всякой дичи. Что без него мне стимулов особо нет. Так или иначе – я для себя все решил и доказал. Вопрос небольшого времени и пары рюмок – мое отбытие в Россию. Но сейчас хочу подзаработать на дорогу, так как путь предстоит неблизкий и даже и думать не хочу, где он закончится. Короче, подводя итог в уме, В. не особо вдохновился. Для себя я объяснил это его сермяжным южно-российским упрямством и желанием ухватиться за мнимый, но привычный образ престижа, каковым по инерции наделял Денис Париж. Крайнее, то есть последнее, я деликатно поднимал на смех, подчеркивая неизжитую, несмотря на опыт жизни в довольно чужой стране и чудные открытия, Денисову «когнитивную и мотивационную ригидность». То есть нежелание вникать в неизменно меняющееся самоочевидное положение вещей и делать выводы.
Ну а меня же лишь одна простая мысль о возвращении в те самые места, в заповедные пространства счастья, которое я нечаянно ощутил спустя пару дней по приезде в тот городок, опознав в нем ни с того ни с сего что-то родное, восхищала почти что до седьмых небес. Все пело во мне, засыпая, пело во сне, просыпалось и продолжало петь.
Но я не смог продать ни идею, ни ее практическую реализацию. Хотя бы и говорил не столько про себя, сколько про В., то есть про Дениса, как мне казалось, ярко расписывая, что в Париже ему нечего терять, кроме своих… и «т. д. и т. п.».
И так я, путаясь в мыслях, показаниях и прикидывая, где набраться достоверности и убедительности, миновал двухэтажный книжный магазин английской литературы. Потом прошел мимо брассери с некогда дешевым вином и мидиями. Углубился в Латинский квартал. Лавировал какое-то время между медлительными туристами в разноплановых шортах, вдыхая аромат жареного куриного мяса и приправ, доносившийся из всевозможных ларьков, закутков и ресторанчиков с кебабами, питами, шавермами, фалафелями, блинами, панини, пиццами на вынос с пылу с жару, то турецкими, то арабскими, то греческими, то итальянскими. С кричащими и оттого комичными названиями типа «Королевский кебаб», «Блинная культура», более-менее мирно соседствовавшими между собой и с заведениями, предлагавшими традиционную французскую кухню. Наконец вышел к бульвару Сен-Мишель, то есть Святого Архангела Михаила.
Справа от меня оказался большой, в несколько этажей, книжный магазин, где я часто зависал, перелистывая книги, любуясь их профилями на полках, и обретая некоторый покой, как на долгожданных каникулах в детстве.
В этом же магазине работал комиссионный отдел, куда можно сдать не нужные больше книги и получить за это немного денег. На днях, кстати, заходил туда и сдал большинство учебников, чтоб не тащить с собой. Остался неприятно удивлен. Почти новые экземпляры у меня купили в два-три раза дешевле, чем они мне когда-то стоили. А порой в свободное время я, прогуливаясь по городу, подбирал книги, которые здесь часто выбрасывали, складывая на тротуар, и также относил их в комиссионный отдел, выручая себе средства на досуг.
Итак, пересек в очередной раз дорогу и остановился перед знаменитым фонтаном Сен-Мишель. Сейчас вдруг до меня дошло, что задумка композиции в том, чтобы открыть перед нами как бы сцену, разворачивающуюся в некой пещере. По бокам химеры, из чьих пастей льется вода, в центре, поодаль, несколько поросших мхом скользких валунов. На верхнем распростерт Сатана, что, кстати, будто бы значит «противник», извивающийся у ног архангела Михаила, который наступил ему на одно перепончатое крыло. Голову Князя Мира успели основательно обсидеть птицы мира.
Отметил закованный в доспехи торс архангела. Один к одному лежащие перья громадных крыльев, классический профиль беспристрастного лица, обрамленного вьющимися волосами. Архистратиг, а это значит «главнокомандующий», заносит над денницей, повергнутым противником, меч с волнистым лезвием, крепко держа его в правой руке, а перстом своей левой руки указывает вверх, на небо. Я понял, что святой архангел Михаил победил Зверя прямо в его логове, у истоков нижних вод, возможно, в подземелье одной из его семи раскиданных по миру башен. Но архангел только занес над ним свой меч. Зверь был жив, хотя и повержен. Будет ли он пронзен мечом или будет помилован – вот в чем вопрос.
Отдышавшись, двинулся дальше, мимо входа в метро, мимо кафе «Фонтан Сен-Мишель» с винами, бургерами, коктейлями и аперитивами, до перекрестка с другой площадью. А потом дальше, не доходя до бульвара Сен-Жермен, к ресторану, где работал В. И меня будто несли крылья.
Подойдя к прозрачным дверям безлюдного ресто, увидел на баре своего друга с сигаретой в зубах. Он протирает стаканы, а за стойкой сидит наш старый знакомый Эмманюэль, друг хозяина ресторана, методист на кафедре социологии в Сорбонне. Эмманюэль проживает один неподалеку. Его взрослые дети давно разъехались, так что он либо сидит дома и пытается писать некие научные заметки, либо сидит в кафе и почитывает книжки за бокалом того или иного.
Зайдя внутрь, едва не наткнулся на низкий столик с нетронутыми вчерашними газетами у входа. В. и Эмманюэль о чем-то переговариваются, покуривая сигареты прямо за стойкой. Рядом с методистом початый бокал с белым вином, который он едва не задевает локтем.
В. смотрит на меня пару секунд в упор, потом ставит протертый стакан на резиновую нашлепку на стойке, вынимает сигу изо рта, кивает в мою сторону головой, улыбается. Стряхивает пепел в пепельницу.
Эмманюэль оборачивается и радостно здоровается. Я подхожу, пожимаю им поочередно руки, здороваюсь вопросом «как дела».
– Дела идут, дела идут, – отвечают оба и улыбаются. Эмманюэль с акцентом бодро восклицает: «Привиэть».
– Привет! – поздоровался я в ответ по-русски. – Вижу, вы в неплохой форме. О чем беседуете, месье?
– Да вот наш старший товарищ рассказывает, как его исключили из каких-то «сайентологов» за неуплату членских взносов, – отозвался В. уже на французском языке.