Меня больше всего интересует человек, который способен пожертвовать собой, своим образом жизни – неважно, ради чего приносится эта жертва: ради духовных ценностей, или ради другого человека, или ради собственного спасения, или ради всего вместе. Такое поведение по своей природе исключает все те эгоистические побуждения, которые обычно считают лежащими в основе "нормальных" поступков; оно опровергает законы материалистического мировоззрения. Оно часто абсурдно и непрактично. Несмотря на это – или именно по этой причине – человек, который действует таким образом, способен глобально изменить жизнь людей и ход истории.
Андрей Тарковский
1. НЕЖНОСТЬ
– Париж-то будем строить? Или как?..
– Давай Эйфелеву башню построим где-нибудь в районе Парка Победы. И от неё прямо до Кремля проложим по Кутузовскому и Новому Арбату… Елисейские Поля. А Москву-реку назовём Новой Сеной и построим мосты через неё… Красивые, новые! А не эти, чугунно-советские и лужковско-собянинские.
– Слушай, а где бы ты тогда поставила Собор Парижской Богоматери?
– Ну как где?.. Конечно, на Балчуге, на острове. Там, где сейчас «Карандаши» стоят и Дом музыки, там место похожее.
…Она смеялась, говоря совершенно невозможные вещи, и мы, старательно обходя летние лужи Якиманской набережной, медленно шли в направлении Болотной площади, наслаждаясь тёплым днём и лёгким флёром общения друг с другом. В своём воображении графику сухих слов она наверняка преобразовывала в красочные картины парижских улиц. Я видел, как одно только упоминание бульваров центральных округов Парижа наполняло особенным блеском её большие зелёные глаза. Держа меня за руку, Вера мысленно вела меня на Монмартр и незаметно подводила к Сакре-Кёр – через пошловато-разгульное место с кафешками, засиженное уличными торговцами и псевдохудожниками, подводила меня к знаменитому собору, посвящённому Святому семейству, который был словно огромный инопланетный корабль, неожиданно приземлившийся на самом высоком холме Парижа. А потом мы с ней весело спускались по ступеням и пологим лужайкам куда-то вниз, наверное, к Пляс Пигаль и узким улочкам 18-го округа, отыскивая в своём сознании и другие открыточные виды ненастоящего Парижа.
Наше тогдашнее чувство рассуждало примерно так – раз мы не можем пока туда поехать, значит, всё это нужно просто нарисовать в своём воображении. Иногда она просила меня остановиться и закрыть глаза, чтобы получше представить всё это. Но моим закрытым глазам нужны были ориентиры. А какие могут быть ориентиры, если вокруг нас Москва?
И вот мы с ней уже спускаемся под землю и садимся в поезд метро на Кропоткинской, который подхватывает нас и уносит прямо в Париж, на станцию Saint-Lazare. Ведь Париж – это же совсем близко!.. А ещё – мы почти молодые и почти счастливые. Не тащим за собой весь накопившийся бред прожитой до этого жизни. Она мне искренне верит, и я верю ей. И мы строим планы на будущее и на свой будущий город. Наверное, вот так бывает: всю жизнь живёшь в каком-то одном городе, а потом оказывается, что должен полюбить совсем другой.
…Память немного обманывает и подсказывает совсем не те слова, которые случились на самом деле. Вера рассказывала о Париже настолько заразительно и красочно, что я сейчас не могу подобрать такие же. От нахлынувших внезапно воспоминаний у меня начинают слезиться глаза, и я их просто закрываю. Ведь закрытыми глазами иногда можно увидеть больше, чем открытыми. Да и услышать тоже. Не правда ли? В этом Вера была права. Нужно просто уметь слушать закрытыми глазами… И в этой темноте нет ничего лишнего, есть только слова…
…Я снова чувствую, как нудный декабрьский холод медленно пробирается вверх по ногам. Он не забирает тебя сразу, а съедает постепенно и только потом обгладывает до костей. Не спасают даже три пары теплых носков. Сырая кожа ботинок промерзает насквозь и дубеет. Холод, передаваясь от промёрзшей земли, ползёт вверх по продрогшему телу, словно земля хочет навсегда сделать нас такими же холодными, как она сама. Я открываю глаза и смотрю налево: стылая кишка нашей окопной траншеи уходит куда-то за поворот. И там, за этим поворотом, сидят на корточках, прислонившись к стене окопа, или просто лежат в двойных трофейных спальниках из непонятной шерсти такие же, как ты сам, штурмовики из Проекта К или, как нас здесь называют, «проектанты», они же «кашники». Чтобы не промёрзнуть окончательно, я встаю и начинаю заниматься окопным спортом – интенсивно размахиваю руками и приседаю.
Слово «кашники» по случайному совпадению оказывается очень близким ко всем известному «однокашники». Забавно, но эти два слова, независимо от своей этимологии, дружны по своему смыслу. И совсем не в смысле каши, употреблённой вместе с товарищами из одного котелка, а в смысле твоей учёбы в этой своеобразной школе жизни, такой же, как и во всех твоих предыдущих «школах».
И пока ты уговариваешь себя, что вчерашняя жизнь не имеет к сегодняшней никакого отношения, тебе настойчиво дают понять, что это не совсем так, а местами и совсем не так… Звуковая атмосфера «на передке» наполнена отдалённой стрелкотнёй, свистящими звуками летающих снарядов и визжащими звуками украинских коптеров. Над головой иногда летает ещё чёрт знает что… Что-то загадочное и непонятное. Русских коптеров в воздухе очень мало. Наши рэбовцы тоже где-то есть, но толку от них всё равно мало. А вражеские «птички» заё…ывают своей привычной наглостью и активностью.
Во всём этом какофоническом концерте начинает выделяться кто-то большой и незримый, играющий на огромных ударных инструментах, отбивающий ритм войны звуками «выходов» снарядов и их прилётов: бах-бабах. И всё это мог бы, наверное, услышать композитор Вагнер. Но он слишком давно закрыл свои глаза и вообще, и на подобную безумную оркестровку его произведений в частности. А мы играли и сами слушали эту великую музыку просто потому, что были его настоящим «оркестром», «музыкантами Вагнера».
Здесь меня окружали люди, каждый из которых сделал свой выбор, и этот выбор уже нельзя отменить, потому что мы оказались на войне. Война – это убийство и грязь. И смерть в этой грязи… К трупам на войне привыкаешь быстро, и быстро меняешь все свои представления о свойствах человеческой жизни. Тут, как нигде, можно увидеть, насколько человек хрупок и телесно жалок. Война сразу показывает эту великую и неопровержимую реальность, подавляя и не позволяя спорить.
Здесь никому не нужно морозиться и бегать глазами при виде трупов людей, оставленных без опознания и погребения. Они могут лежать на развороченной взрывами земле по одному и кучками, как выброшенные на помойку старые манекены, застывшие в нелепых позах с неправдоподобно вывернутыми ногами и растопыренными руками. Некоторые из них могут казаться просто уснувшими в своих земляных лежанках. Но их сон вечный и не предполагает никакого пробуждения.
Война означает, что рано или поздно ты увидишь оторванные конечности, расплющенные головы с выпадающими из них мозгами, вспоротые осколками животы и обгоревшие куски мяса, которые ещё десять минут назад были живым человеком и бежали рядом с тобой в укрытие. Твой нос очень быстро привыкает не замечать вони от человеческих потрохов, разлагающихся тел и жареного железа с различными ароматами пороховых смесей. Но страшная и уродливая физическая правда об этом никому не нужна, наверное, даже нам самим. Поэтому придётся ограничиться написанными здесь словами, лишь отдалённо похожими на правду.
…Темнота сырого и холодного утра уже начала переходить во что-то серое на горизонте. Обычно мне хватало одной минуты хорошей противоморозной физкультуры, чтобы из царства Морфея быстро и полноценно вернуться в царство «Вагнера».
– Не той зарядкой занимаешься, Париж!.. – увидев меня, крикнул крепкий невысокий мужичок, пробиравшийся по траншее в дальний её конец, чтобы встать на «фишку», то есть на охрану нашей позиции. Это был Безмен – старый сиделец, морщинистый и лысый, неожиданно ставший в «Вагнере» отчаянным штурмовиком. Я знал, что в одном из его карманов лежит пачка порнографических фоток, и понимал, на что он намекает. Безмен даже в минус двадцать по Цельсию, будучи полностью экипированным, умудрялся передёрнуть для согрева и разрядки.
– Только смотри, врага не пропусти. А то убьют тебя и найдут с задроченным членом в руке. Неудобно как-то перед пацанами будет, – решил я его подбодрить.
– Да не, с этим не уснёшь и не замёрзнешь…
Его действительно убьют в бою через несколько дней. Безмену очень неудачно прилетит. Граната из «Сапога» (реактивного гранатомёта СПГ) упадёт совсем рядом с ним и окатит градом раскалённых осколков. Среди прочего у него будет разорван пах, и он быстро «вытечет». Гемостатические губки не смогут остановить большую потерю крови, и группа эвакуации просто не успеет донести его живым до медиков.
Но в тот день все ещё были живы. По утрам мы привычно ждали вражеских обстрелов, и они начинались. Если обстрел был сильный, а потом густо летели «птички», то сразу вслед за этим можно было ожидать вражеского наката на наши позиции. В этот раз обошлось без него. Просто украинцы таким пошлым образом решили пожелать нам «доброго утра», или «доброхго ранку», как у них это обычно «размовлялось».
2. ПЕЧАЛЬ
…А я ведь так и не сказал ей тогда, что уже всё решил. И осторожно ловил последние мгновения близости в нашу совсем крайнюю встречу, когда она целовала меня в лоб и в нос, тонким пальчиком искала родинки на моей груди и ниже, совсем ниже. Она улыбалась и убирала мои сопротивлявшиеся руки. А дальше было скорое и неизбежное погружение в какую-то безотчётную естественность и безумную плотскую откровенность двух разгорячённых тел. Да, как это бывает у двух любящих друг друга людей.
Для меня это всегда было ощущением, обратным боли, блаженной пыткой, которую не было сил терпеть, но которую хотелось вытерпеть. А после нужно было пройти через неизбежное чувство опустошённости и полное нежелание совершать какие-либо движения. Не хотелось ничего менять, не хотелось ничего понимать и делать. После такой отчаянной близости ей тоже долго не хотелось шевелиться. Мы долго просто лежали, обездвиженные и немного обезумевшие, но она внезапно оживала и, как это делала всякий раз, прикладывала свой пальчик к моим губам: тс-с-с-с…
Я любил, когда она нежно дотрагивалась до моего старого шрама от ножевого ранения и прикасалась губами к этой розовой полоске на животе с почти незаметными следами швов вокруг неё. Это был портал в меня. Портал только для неё.
Она как-то сразу поняла, что я невиновен, и верила мне. Её влажные поцелуи в последний день нашего свидания были настолько отчаянны и нежны, а движения настолько беспощадны, что мне начинало казаться, будто ничего вокруг больше не существует и не должно существовать. Не существует этих низких стен в комнате для свиданий, наскоро обклеенных обоями нелепой расцветки. Нет этой кровати, матрас которой чудовищно продавлен многими другими возбуждёнными телами задолго до нас. Нет занавешенного окна с прекрасным видом на высокий кирпичный забор, витиевато украшенный колючей проволокой поверху. Но это был наш портал в Париж, город, в котором мы никогда не были.
Я отчаянно пытался найти в пустом воздухе этой убогой комнаты какие-то «правильные» слова. И раз за разом терпел неудачу под её пронзительным взглядом. Все слова, какие я только знал, казались мне такими же убогими, как и сама комната. Мы стояли, нежно обнявшись, перед тем как расстаться, всем телом ощущая нашу неразделимость. От её слез щека становилась слишком родной и беззащитной. У неё были светлые волосы и маленькие уши, с которых она заботливо сняла золотые серёжки с острыми краями, чтобы не поранить меня. Я тихонько подул в её ушко слабым ветром своих любящих губ. Она ловко увернулась, как от щекотки, подняла голову, снова внимательно посмотрела в мои глаза и как-то резко выскользнула из моих объятий, словно уже догадалась о чём-то.
…Ну не мог я ей тогда сказать эти слова, похожие одновременно и на приговор, и на заклинание:
«Если когда-нибудь я не вернусь к тебе, то не ищи – значит, меня нет, совсем нет… Это значит, я уже там, в Париже».
Не мог! Мне казалось, что это было бы слишком жестоко для неё и совсем несправедливо для нас. Беречь друг друга словами – это ведь так важно!
Поэтому важны были только глаза. Наши глаза мучительно прощались после трёхдневного свидания, когда она приехала ко мне в колонию, где я сидел уже два с половиной года за убийство, которого не совершал.
А потом у нас больше не было времени. Никакого времени. От слова «совсем». Отсутствие времени – это состояние, близкое одновременно и к отчаянию, и к обречённости. Хотя Вера благодаря мне теперь точно знала, что время – это на самом деле просто дурацкий анекдот, связанный с какой-то формулой Эйнштейна. Она грустно и почти застенчиво улыбалась, глядя на меня, но ничего не говорила… Когда мы прощались, то почему-то чувствовали, что потом нам может не хватить всего: и воздуха, и времени, и самой жизни.
…Да, Париж – это действительно близко! Пространство ведь более управляемая вещь, чем время. И мы с ней что-нибудь обязательно придумаем. Я вот уже почти придумал… Нет, потом оказалось, только думал, что придумал.
И вот, теперь здесь, на войне, у меня почему-то не получается отчётливо вспомнить черты её лица, собрать в одну узнаваемую картинку. Память наложила какое-то табу, жестокий и бессмысленный запрет… Помню все те места в Москве, где мы с ней успели побывать до моего задержания и ареста. Помню, какая она была горячая по утрам и как почти всегда куда-то торопилась. Торопилась сделать нам кофе, торопилась приготовить завтрак, торопилась стать моей женщиной. Помню, как она лукаво улыбалась, выходя из квартиры. Но я забыл её фотографическое лицо. Наверное, это как с иконами святых – нельзя вставать перед святыми ликами всуе и рассматривать их подробности.
Когда мне просто хотелось женщину, я тоже не думал о ней. Никогда не думал о том, что в моей жизни могло быть отдалённо связано с этим именем – Вера. С её именем. Мне всегда нравилось, что у женщин есть такое имя. В нём есть какая-то уверенность. В чём? Не знаю… Просто уверенность. В ней?.. Или это было от неуверенности в себе, которая со мной приключилась тогда? Может быть, в этом имени для меня сошлось общее понимание слова «ВЕРА». Почему-то отчётливо вспоминались только другие женщины. Совсем другие. Их я хорошо помнил. Без имён. Только лица и ноги. Наверное, там больше ничего и не было. Но к ним мне незачем теперь возвращаться. В этом нет никакого смысла. А к ней я не мог вернуться проигравшим.
Наверное, нужно просто хотеть эту жизнь. Очень хотеть. Хотеть отчаянно! Хотеть бешено, чтобы любить в ней кого-то ещё, при этом никого не предавая. Теперь-то я знаю, что самое главное счастье в жизни – это сама жизнь. Просто та единственная жизнь, которая есть у тебя. В общем, живи, пока дают. Потом будет поздно… Неожиданно оказалось, что мы с Верой одинаково равнодушно относились к этому нашему обычному миру, словно должны были родиться где-то в другом измерении, в котором совсем иначе устроено время и в котором вечно может жить не только душа, но и наше единственное тело вместе с пространством наших любимых людей.
…Хохлы в тот день особенно долго поздравляли нас с «добрым утром». Буквально спустя две минуты после прилёта первой мины уже выдавил пару небольших осколков из своей шеи, словно обычные прыщи, продезинфицировал и приложил кровеостанавливающую липучку.
И тут прямо в нашу траншею залетела ещё одна мина-полька. Она была фугасно-осколочная и могла летать почти бесшумно. То есть прилетала всегда таким подленьким сюрпризом. И подлость её в том, что от неё невозможно успеть спрятаться. Если прилетит, значит, прилетит… Такое военное казино, можете делать ставки. Этот прилёт случился совсем рядом, всего метрах в трёх от меня. Хорошо, что до этого я успел подмотать свой броник. Повезло, мелкие осколки на этот раз вроде бы не захотели задеть моё тело. Я всё-таки почувствовал, как что-то ударило в броник и ещё куда-то, но не сильно.
Комьев мёрзлой земли накидало в меня порядочно, и даже немного подконтузило. В носу защемило, и оттуда тонкой струйкой уже сочилась кровь вместе с соплями. Я снял перчатку и размазал свои жидкости по лицу. Уши заложило, и голова гудела от двух близких взрывов подряд, словно была отлита из куска колокольной бронзы. Но такое случилось со мной уже не в первый раз. Потом прилетела ещё одна «подлянка». И ещё… Неожиданно пришло и несколько мин восемьдесят второго калибра. Это было уже совсем некстати.
Когда звон в ушах начал затихать и стал просто пульсирующей болью в висках, я услышал, как метрах в десяти от меня истошно орёт Мокси. Вся правая сторона его лица была залита кровью, и шевелить он мог только левой рукой, обе ноги тоже оказались перебиты осколками. Ему повезло меньше, чем мне – его сильно «затрёхсотило».
Когда-то мы с ним были в одном отряде на зоне и даже спали на соседних шконках. Правда, недолго. Таких там называли «отрицалово», потому что они расшатывали установленный начальством режим. На его теле ещё с «малолетки» прижились специфические тату и шрамы. И забирали Мокси в «контору» из ЕПКТ – так называлось наше заведение внутри зоны для самого проблемного контингента. И мы вместе пошли на СВО прямо из колонии.
Вокруг всё грохотало, но я уже отчётливо слышал его крик, обращённый ко мне:
– Пари-и-и-ж, я вытекаю! Пари-и-и-ж… Пари-и-и-ж…
Я кинулся к нему. Другие пацаны с позывными Штука, Мангал и Биполь тоже рванули с другой стороны окопа. Увидев, что случилось с Мокси, они немного затупили, но я быстро привёл их в чувство с помощью словесных аргументов. Ответки не последовало – здесь была уже не зона, здесь была война.
Тут вся суть в ЖОПЭ – жгут, обезбол, перевязка, эвакуация.
Когда хохлы со своим миномётным огнём вроде бы успокоились, мы быстро сняли с Мокси каску и разгрузку, начали искать раны под формой, кромсая еë ножницами и разрывая руками. На каждой его нижней конечности оказалось по несколько глубоких входных отверстий от осколков восемьдесят второй, а на правой руке, видимо, была раздроблена кость немного выше локтя. Быстро наложили жгуты на ноги и правую руку. Потом нашли какую-то палку и сделали лубок, то есть наложили шину на эту руку. Таким образом я снова убедился, что вовремя и правильно сформулированный мат помогает привести в чувство опешивших после сильного обстрела парней.
Перебинтовали голову и конечности. Я сам вколол Мокси сначала кровеостанавливающее, а потом промедол из шприц-тюбика в левую руку. Пустой шприц из-под промедола приколол к его разорванной форме на грудь. Так медики будут знать, сколько ему уже вкололи, ведь больше двух сразу нельзя. Слава Богу, занятия по тактической медицине не прошли для меня даром.
Фломастера ни у кого не оказалось. Вот тогда я впервые сильно испачкал руки в чужой тёплой крови. Кровью Мокси на замотанной в бинты голове ногтем написал, как учили: ЖП 7:35 – время постановки жгутов и укола промедола.
Было важно сделать ему укол в противоположной от ранения стороне тела, чтобы активное вещество быстро не вытекло с кровью через раны. Сразу после чего следовало записать время накладки жгута и укола обезболивающего. Это важно, потому что жгут нужно ослаблять каждые сорок минут, чтобы избежать омертвления тканей и дальнейшей ампутации, а раствор промедола был довольно сильным обезболом, и поэтому нужно было точно знать время укола, чтобы избежать передозировки при повторной инъекции. Я надеялся, что всё сделал правильно.
О чём думал тогда Мокси? Не знаю. А я думал, насколько он был похож на меня, такого же боевого бомжа в грязном камуфляже-цифре, увешанного гранатами и магазинами от АК. Он стонал, регулярно вставляя в стоны матерные слова, адресованные всем, кроме себя. А в его обычно лукавых зековских глазах мне даже удалось разглядеть что-то похожее на детскую обиду, связанную с какой-то несправедливостью. Это было хорошо – значит, он злился и на этой злости мог дольше оставаться в сознании. Мы попросили его проверить свои яйца, не зажало ли их случайно жгутом. Он отнёсся к этому с пониманием и безо всякого протеста левой рукой с трудом дотянулся до того места на своём теле, до которого по всем зековским понятиям мог дотрагиваться только он сам: всё было норм.
– Ну, с Богом, – сказал я, и пацаны потащили его к медикам прямо с этими неприличными буквами Ж и П на голове. Пока обрабатывали Мокси, нужно было кому-то разговаривать с ним, и я рассказывал ему о том, какой замечательный город Париж можно построить в Москве, если очень сильно захотеть. Но он ни там, ни там, конечно, не был и слушал, совершенно не понимая моих слов. Кровопотеря у него была большая, и по дороге он всё-таки потерял сознание. Крови ему потом долили. Он долго лечился, сменив несколько госпиталей, но выжил и даже сохранил все конечности. Как мне рассказывал потом знакомый медик из нашего отряда, это случилось не в последнюю очередь из-за тех самых букв и цифр, написанных мной его кровью. А после последнего госпиталя его комиссовали. Но, оказавшись раньше других наших бывших зэков на «гражданке», он потом так и не смог понять, в чём смысл обычной вольной жизни, и вскоре снова загремел на зону.
После того обстрела я решил вернуться в нашу траншею и не сразу заметил, что моя левая штанина чуть выше берца тоже немного кровянила. Беглый осмотр показал: кость цела, нервы не задеты, ходить можно, а мясо потом само нарастёт, обработать только антисептиком – и всё. Можно сказать, что в тот день смерть просто почесала мне ногу мелким осколком.
…На войне на самом деле жить нельзя. Везде и всегда за тобой присматривает смерть. Можно только научиться выживать. И ты станешь выживать только потому, что научишься обманывать её. Каждый день. Но она – очень злопамятная и совсем не любит, когда её пытаются обмануть…
Пацан, который помогал мне перевязывать Мокси, с позывным Штука, на зоне у нас два раза пытался повеситься. Слишком долгая была отсидка, а у него не получалось сидеть долго на одном месте. Он хорошо умел петь русские народные песни в тюремном хоре, а ещё писал донельзя корявые стихи. Очень плохие, с ошибками. А в шахматы не умел играть вообще. В карты чаще проигрывал. Через шестнадцать дней я буду тащить его израненное тело по какой-то канавке вдоль лесополосы больше полукилометра, почти до точки Х, чтобы передать группе эвакуации.
Укропский коптер станет летать над нами, как коршун над добычей, и торопливо скидывать какие-то штуки, похожие на наши «морковки», но они почему-то так ни разу и не взорвутся. Наверное, отсырели. Какой же Штука был всё-таки тяжёлый… Ничего себе, тащить такую «штуку»! Я шел и сам себе рассказывал про Париж, который видел только на картинках и в кино. Падая и спотыкаясь, я каким-то чудом дотащу его и передам трясущимися от напряжения руками медику из группы эвакуации, но Штука всё равно умрёт в госпитале через несколько дней. После него останутся несколько смятых листков бумаги с написанными карандашом плохими стихами о войне. И только тогда я пойму, что ангелы на самом деле спасали в тот раз только одного из нас.
А ещё через неделю и наш Мангал будет лежать мертвым на выжженом снарядами участке посадки между нами и укронацистами после нашего не слишком удачного наката. Он был пулемётчиком, и все уважали его ещё в лагере. Мы сможем вытащить его тело только через четыре дня. На самом деле его звали Денисом. И я каждый день буду смотреть в бинокль на молодое лицо Дениса, в котором под правым глазом будет чернеть небольшое отверстие от осколка, а он сам будет коченеть и становиться какого-то пыльного серого цвета. И его глаза уже больше никогда ничего не увидят, хотя будут оставаться открытыми. Они просто станут стекленеть, а потом вытекут. В Самаре у него остались жена и маленькая дочка. Они тоже больше никогда его не увидят. Живым. Просто перестанут ждать его приезда. Но он всё равно вернётся к ним и станет большой фотографией на могиле местного кладбища.
А вот Биполь был самым молодым из нас и совсем не собирался умирать. Его даже ранения как-то обходили стороной. Была только одна контузия. Он очень хотел вернуться поскорее к своей матери живым и здоровым, чтобы просить у неё прощения за то, что не слушал её, связался с плохой компанией и так надолго потом загремел на зону. Он выбрался из окопа и пошёл по большому в лесопосадку. Видимо, сильно его прижало тогда, раз пошёл не глядя. Биполь сорвал одну из нами же поставленных растяжек и стал мёртвым. Глупая смерть. И дурацкая, наверное, получилась у парня жизнь. Но я всё равно помню его, как и очень многих людей этой войны.
Через какое-то время и через какое-то очень длинное железнодорожное пространство погибшего Биполя в закрытом гробу привезут к матери. Она будет долго рыдать по единственному сыну, обнимая дрожащими руками холодный цинковый гроб. С ничему не верящими глазами она будет долго стоять на краю могилы, не в силах разжать руку и бросить горсть земли. Ещё два дня потом её будут оттаскивать от небольшого могильного холмика, на который она станет приходить и падать, раскинув руки, не в силах полностью выплакать своё горе. А ещё через неделю к ней приедут люди из нашей «конторы» и привезут ей другой гроб. Такой же закрытый. Окажется, что тела перепутали где-то на пересылке, и она похоронила чужого сына. Старый гроб в тот же день те же люди сами выкопают и увезут в неизвестном направлении. А мать, уже потеряв все силы от горя и слёз, с трудом попытается устоять на ногах, когда в землю начнут опускать новый гроб. Теперь у неё не будет ни сына, ни уверенности, что в могиле лежит именно он.
Через два месяца из моей группы в пять человек, которая сдружилась ещё в учебке, останусь только я один, с большим опытом выживания, лёгкими ранениями и своим позывным – Париж. Кто-то скажет, что средняя продолжительность жизни штурмовика на этой войне – всего две недели, но из девяносто двух человек, приехавших вместе со мной из лагеря в учебку, погибло только около тридцати, остальные были ранены, и некоторые уже по нескольку раз. Я узнаю об этом много позже.
Но дело вовсе не в соотношении между теми, кто сможет потом вернуться домой, а кто нет. Ведь домой, по сути, не вернётся никто. Мы все частично умрём, оставив себя там, в полях, посадках или в руинах чужих домов. Никому уже не будет суждено вернуться оттуда полностью, целиком забрав себя с этой войны.
…Она меня нашла в тот момент моей жизни, когда к горлу подкатывало ощущение жизненного тупика и даже, наверное, полного краха. Удивительно, но её звали Вера. А именно веры мне тогда и не хватало. То есть я уже ни во что не верил. Совсем. Ни в справедливость, ни в свои силы, ни в доверие близких мне людей. Но именно с ней, с Верой, я понял, что мне не хватало ещё и надежды, и любви. Настоящей любви…
Пока шло следствие, подозревали многих. Удивительно, но адвокат смог выбить мне подписку о невыезде. Хотя намеревались сразу задерживать. И мы с Верой успели даже пожениться, но так и не смогли поехать в свадебное путешествие в Париж. Дело было в том, что со счетов моей фирмы вывели почти все деньги, заработанные за несколько лет каторжного труда почти без выходных и отпусков, которые я аккумулировал для закупки нового оборудования.
Работу по уже заключённым договорам продолжить оказалось невозможно. Из-за образовавшейся налоговой задолженности банки отказывали мне в кредите. Даже доверенный человек в проплаченном банке не смог помочь, хоть и говорил, что у него всё получится. Всё, что было в залоге, пришлось отдать. Зарплату людям сначала выплачивал сам, из личных денег, а потом и они кончились. Фирма стала быстро разваливаться. Я всё-таки узнал, кто на самом деле всё это организовал, но не успел предъявить претензии – человека убили. За ним явно стоял кто-то ещё. А потом мне просто подбросили улики с тем, чтобы я уже никого не искал.
Поскольку, по версии следствия, мотив преступления был более чем очевиден, меня хотели сразу «закрыть», но решили сначала проверить ещё несколько подозреваемых. На то были некоторые основания. А когда меня всё-таки задержали, то следаки как-то подозрительно быстро передали дело в суд. Адвокат тоже в этом случае не особо проявил себя, а я на него понадеялся. Он был как бы из друзей и пообещал вытащить. Может быть, на него тоже выходили те, кто всё это устроил…
На суде я не признал вину, потому что не был виноват. Районный судья, ссылаясь на подброшенные улики, не стал меня слушать и послал по статье 105.1 УК РФ отбывать двенадцать с половиной лет на «строгой» зоне. Приговор обжаловать тогда не удалось ни в «Мосгорштампе», то есть в Мосгорсуде, как его тогда называли за то, что судьи там фактически «проштамповывали» решения районных судов без возражений, ни в кассации.
В то, что я невиновен, сразу поверила только Вера и терпеливо ходила на все заседания, чтобы меня поддержать. Поначалу ходили ещё пара приятелей, но потом и они «слились».
3. РЕЗУЛЬТАТ
Хорошо помню свой первый штурм. Рано утром, до рассвета, нас повезли на точку «ноль» (место подвоза БК, то есть боекомплекта, продуктов и пополнения). Я тогда даже не знал, как это место называется, нас просто выкинули из «капли» в какие-то кусты. А вот то, что «каплей» называется любой лёгкий автомобиль, который может максимально близко подъехать к точке «ноль», я знал. Но чаще всего «каплей» оказывались уазики-буханки. Рядом быстро разгрузились ещё две «капли». Наш водитель тут же умчал, а уже ждавший на этом месте боец-проводник в мультикамовском камуфляже повëл нас всех на ЛБС (линию боевого соприкосновения), то есть на передовую. Куда ведут, кто ведёт – я тогда этого не понимал.
Мы довольно быстро пошли цепью, стараясь поддерживать почти в полной темноте расстояние в пять-семь метров друг от друга, как этого от нас требовал проводник. Постепенно горизонт стал наполняться светом, и можно было отдалённо услышать звуки, похожие на те, которые издают захлопывающиеся от сильного ветра двери. Много дверей. Это были разрывы мин, установленных на самоуничтожение по времени. Ими были усеяны все поля. Где-то хлопали и другими «дверями», потяжелее, скорее всего металлическими. Отдалённая артиллерийская канонада контрбатарейной борьбы теперь станет вечным звуковым фоном.
Когда совсем рассвело, стало понятно, что наша группа сильно растянулась. Звук хлопающих дверей становился всё сильнее. Может быть, это действительно были некие двери, в которые можно было войти, чтобы никогда не вернуться. И действительно, многие больше не возвращались, громко хлопнув за собой дверью…
Так получилось, что я шёл замыкающим. Хуже нет, когда не знаешь и не понимаешь, куда идёшь. Ты – словно глупый телёнок, которого ведут на верёвке. Мы неожиданно быстро продвигались вдоль лесополосы. Я тогда еще не знал человека, за которым шёл, просто видел его в учебке и не представлял, чего можно от него ожидать. Он двигался впереди меня метрах в десяти. Внезапно парень впереди остановился и стал крутить головой, что-то высматривая… Стало понятно, что наша с ним замыкающая двойка отстала.
Мы нервно посмотрели друг на друга. Где группа? Куда идти? А вдруг побежишь, да не туда, и попадёшь к противнику? Что делать?! Вот еще один страх, который можно испытать на СВО, но лучше не испытывать – остаться в одиночестве или в отрыве от основных сил. Когда ты в группе, вместе со всеми, то невольно ощущаешь хоть какую-то безопасность и защищённость на уровне древнего племенного инстинкта.
Нам повезло, в тот раз мы нагнали своих, просто как следует прислушавшись. Спустя какое-то время неожиданно ко всем другим звукам присоединился тот самый свист пуль и громкий треск, когда пули попадают в дерево. Тот самый, потому что очень скоро я к нему привыкну и ни с чем не буду путать. Мы мгновенно бросились на землю. Только что полученное в учебке умение правильно падать пришлось срочно отрабатывать заново.
Впереди уже слышалась автоматная стрелкотня и разрывы ручных гранат. Холодная земля подо мной вибрировала от этих разрывов. Я лежал, не поднимая головы, мне хотелось всё сильнее и сильнее прижаться к земле, но сделал я ровно наоборот: отжался и тоже стал стрелять из положения лёжа. Куда стрелял? Да просто вперëд. Благо на линии огня никого не было. Разрядил один магазин, сделал быструю перезарядку, как учили, и снова стрелял. Глупо, конечно, на войне стрелять в никуда, но без этого не поумнеешь.
Если ты когда-нибудь это испытывал, то на всю жизнь запоминаешь – разлетающиеся веточки над головой, птичьи крики прилетающих пуль. Потом случилось какое-то затишье, мы переглянулись с парнем, который тоже стрелял, и, пригнувшись, побежали в ту сторону, куда целились. Оказалось, прибежали к своим.
Забежали в лесополосу, и тут оказалось, что те, кто шёл впереди, уже сумели без нас захватить небольшой украинский укреп. Противника подавили быстро. В тот день я впервые увидел убитых укропов. Кровь темнела на их военной форме и разгрузках. Трое лежали с пулевыми ранениями, а ещё двоих посекло и разорвало гранатами. Оказалось, что я не сильно боюсь вида мёртвых людей. Эти бывшие люди почему-то не вызывали у меня сочувствия, они вызывали раздражение. Это были те самые люди, которые хотели убивать наших ребят. И меня тоже. В результате их работы у нас оказались раненые, то есть «трёхсотые». Обыскав трупы убитых укропов, кое-кто из наших ребят уже затрофеил себе по пачке сигарет «Збройные».
Мы осмотрели другие трофеи: два гранатомёта РПГ-7 и портплед с выстрелами к ним, два «Джавелина», ящик гранат и что-то ещё по мелочам, включая калаши укропов, коробки с сухпаями и полторашки с водой. Раненым оказали помощь. Один, правда, был очень тяжёлый. Он был с другой зоны и через час умер, то есть «задвухсотился».
Оказалось, что командовал захватом укрепа тот самый проводник, который ждал нас на месте выгрузки из «капли». Теперь он сидел на ящике с гранатами, вёл какие-то переговоры по рации и был единственным, кто знал, что делать дальше. В результате нам было приказано занять круговую оборону.
Я присмотрелся к нему, к нашему временному командиру. Лет тридцати пяти, может быть, сорока, с широким рязанским лицом, плечистый, но не косая сажень. Он явно был не из наших, не из зеков, но вызывал уважение. Видно было, что он умел главное – умел воевать. Благодаря ему мы не растерялись в первом же бою и даже захватили вражеский укреп, о котором не было известно заранее. Оказалось, укропы выкопали и оборудовали его всего за один вчерашний день и ночь. А потом, видимо, собирались доукреплять.
Именно тогда я окончательно понял, как важно иметь на войне хорошего командира. Такого, чтобы хотелось его слушать и слушаться, как в детстве нужно было слушаться хорошего отца. А по рации наш и другие командиры тем временем, судя по всему, решали, в каком направлении нашей группе лучше продвигаться дальше. И тут мы услышали лязг гусениц… Танк!
Но нет, это была БМП-1, то есть боевая машина пехоты первого выпуска. Её пустили, видимо, на помощь тем, кто оборонялся в укрепе. Но она явно опоздала. Хохлы это поняли по отсутствию радиосвязи с этим укрепом. БМП уже издалека стала бить по нам из пулемёта. А у нас были только принесённые с собой три лучших гранатомёта всех времен и народов – РПГ-7 – плюс ещё два трофейных, и несколько «труб», одноразовых реактивных огнемётов «Шмель», с которыми ещё нужно было справиться. В учебке не все успели пострелять из них.
Кое-кто без команды начал сразу стрелять по БМП из автомата. И я в том числе. Наш проводник-командир не стал нас останавливать, хотя было понятно, что это глупо: автоматные пули калибра 5,45 для брони БМП, или «Бехи», как её все называли, всё равно, что слону дробина. Вместо этого проводник-командир схватил один из трофейных РПГ и выстрелил в сторону «Бехи» – промазал. Кто-то из наших тоже стал стрелять из РПГ, а кто-то уже догадался навести трубы «Шмелей».
Причём я тоже схватил «Шмеля», навёлся и выстрелил. Потом отбросил горячую трубу и поискал глазами вторую. Но «Шмели» уже кончились. Их пустые трубы валялись здесь же, в окопе. Рядом были только трофейные, непонятные нам «Джавелины». БМП попыталась уехать, но не смогла – было видно, что мы перебили ей обе гусеницы разрывами гранат РПГ и попали из «Шмеля». А потом просто задавили огнём из всего, что было. В БМП наверняка никто не смог выжить, она сгорела. Но у нас появились свои потери: ещё один двухсотый и один трёхсотый, у которого оказалась перебита рука чуть ниже локтя. Двое наших оказали ему первую помощь, ещё не успев забыть то, чему учили на занятиях по тактической медицине…
Наступило относительное затишье. Жареная БМП медленно догорала. Оттуда никто не вышел. Неглубокие, недокопанные хохлами, окопы пахли сырым чернозёмом. Я подошёл к двум нашим двухсотым, которых уже успели положить друг рядом с другом. Совсем недавно у них была какая-то своя жизнь. И вот, теперь её у них больше не стало. Никакой, ни своей, ни чужой. Кто-то забрал её у них, даже не извинившись. Одного из них я знал ещё по зоне и тупо смотрел на него, пытаясь увидеть в нём что-то такое, чего не разглядел при жизни. Наверное, я ожидал получить подсказки от самой смерти. Мне даже показалось, что парень умер как-то не до конца, не полностью. Уж слишком близко по виду он ещё был к живым. И слишком похож на меня, ещё живого. Он был такой же – бывший сиделец-бедолага со своей по-дурацки исполненной жизнью. И на его месте вполне мог оказаться я сам.
И вот, если когда-нибудь, потом-потом, меня спросят:
– Вы убивали?
Не задумываясь отвечу:
– Мы умирали.
А наш проводник явно был опытным бойцом. Увидев, что кое-кто из наших уже расслабился и закурил, а пара пацанов даже пыталась пристроиться, чтобы приготовить чифирь, он хорошим командным голосом сказал:
– Всем найти укрытие! Копайте! Чем глубже, тем больше у вас будет шансов выжить… Сейчас начнутся прилёты. Потом чифирить будете! Сначала копать – потом чифирить, а не наоборот.
Он явно знал, о чём говорил… А мы как бы нехотя подчинились его команде. Кто-то даже хотел поспорить, но не успел.
Потому что это действительно началось!
Долбили нас минут двадцать, наверное. Проводник потом сказал, что это били миномёты восемьдесят второй и сто двадцатый. И это было что-то! Страх, конечно, присутствовал, но такой страх… бесславно умереть. Страшный страх. Не панический страх, а обычный, только очень большой, который пробирал до пятой точки. Мы лежали в недоделанном хохлами опорнике и пытались вспоминать. Что вспоминать? Всё! И «Отче наш», и когда в последний раз ты был в храме, и сколько свечек там поставил, и кому, и почему так мало…
Когда прилёты закончились, мы без команды высунули головы из окопа и увидели, что метрах в пятидесяти от нас впереди совершенно изменился ландшафт. Некоторых слегка контузило, и мы с удивлением обнаружили, что вроде бы все остались живы. Нет, всё-таки появился ещё один трёхсотый. Осколок ободрал и обжёг ему задницу, прихватив с собой небольшой шмоток мяса. Видимо, не смог убрать свою пятую точку как следует пониже в этих неглубоких окопах. Но ранение было пустяковое. Можно сказать, даже смешное… Он и сам, пытаясь увидеть нанесённый осколком урон, со смехом сказал, что это как в детстве, словно отец крепко всыпал ему ремнём по заднице за воровство яблок у соседа по даче.
Гемостатический бинт у него в подсумке нашли сразу и влепили ему на задницу, чтобы не кровила. А потом всем вдруг захотелось пить и есть. Кое-кто уже размотал сухпаёк. Но наш командир-проводник заявил, что нам необычайно крупно повезло, потому что миномёт явно бил издалека и по неправильным координатам, с недолётом. А сейчас где-то там могут скорректировать огонь, и поэтому все желающие выжить должны бегом, на скорости быстрее пули, отправиться назад, в лесополосу, следом за ним. Наших двухсотых заберём потом.
На этот раз все действительно быстро и без разговоров побежали за проводником. Никто не захотел остаться в окопах. Слава богу, наши трёхсотые тоже смогли пробежать вместе с нами около ста метров. И если бы где-то высоко в небе в этот момент зависла разведывательная вражеская «птичка» (квадрокоптер), то её оператор на экране своего гаджета смог бы отчётливо увидеть, что внизу неуклюже бегут парни, от которых местами ещё пахнет тюрьмой, которые пока не знают, что их ждёт впереди, а пока это были просто парни, переодетые в новую зелёную форму без шевронов.
Да, шевроны и награды будут у нас когда-нибудь потом. Причём у многих с пометкой «посмертно». А пока из-за отсутствия шевронов нас в незабвенном братстве вагнеровцев станут называть «боевыми бомжами». В шутку, конечно. На войне без шуток тоже можно было умереть… Со скуки (шутка).
И проводник снова оказался прав. Хохлы буквально через минуту стали уродовать свой свежевырытый опорник до неузнаваемости. Видимо, мин тогда у них хватало. Когда украинцы успокоились, наш проводник снова оценил обстановку, и мы переместились ещё на сто пятьдесят метров в сторону лесопосадки, которая была расположена перпендикулярно нашей. Через две минуты со стороны противника вновь прилетели снаряды на то место, с которого мы только что ушли. Все уже старались держаться поближе к проводнику, пришло понимание, что рядом с ним должно быть не так опасно.
В своей жизни я видел много разных глаз, вот и теперь зачем-то старался заглянуть в глаза проводнику. Он перехватил мой взгляд, и мне стало очевидно, что глаза его и в самом деле отличаются от наших. В этих глазах была спокойная уверенность и открытость. Я только потом пойму, что меня удивило в его глазах, потому что у всех, кто приехал вместе со мной на войну, всё ещё были глаза людей, которые по лагерной привычке привыкли обманывать ежедневно свою непрерывную беду.
Из-за первых миномётных обстрелов мне потом любая тишина ещё долго будет казаться какой-то ненастоящей и опасной. Иногда даже будет хотеться как-то проверить, а всё ли в порядке с моим слухом. После проверки и хлопания себя по ушам ладонями в редкие моменты относительной тишины я снова и снова думал о своей перевёрнутой жизни, о Вере, о своей милой, далёкой и чудесной Вере, которая так щедро и доверчиво подарила мне надежду и свою любовь. Мысль о ней не давала забыть, что где-то далеко существует совсем другой мир. Там много живых людей, они все ходят без оружия, моются в ванной, и вообще у них есть какие-то совершенно другие дела, которые нам здесь не понять, и проблемы, которых нам здесь не вообразить. Господи, зачем ты только даёшь эту мучительную тишину?..
Вера тогда ещё не знала о моём решении поехать из лагеря на СВО. Зато теперь я уже хорошо знал, что воевать – это на самом деле про то, как можно ежедневно разыгрывать свою жизнь в рулетку. Причём почти осознанно. Некоторым вскоре даже начнёт нравиться такой риск. Наверное, это такая адреналиновая зависимость, похожая на игроманию. Я же поначалу буду инстинктивно держаться поближе к тем, кто умеет выживать. Смотреть, что они делают, и пытаться подражать – наверное, главный совет для новичков на передовой. Чем быстрее адаптируешься, тем дольше проживёшь.
В конце концов командование решило оставить нас на месте и никуда не перемещать. Пришёл приказ: оборудовать новый опорник в двухстах метрах от того, который мы захватили. Нашего проводника назначили командиром отделения, то есть «комодом». Сначала мы ничего не знали о нём кроме того, что он был «вольным», то есть, в отличие от нас, сам пришёл на эту войну с воли и уже успел повоевать ещё до нашего появления здесь. На нём был камуфляж с расцветкой «мультикам», который мы видели почти на всех вольных инструкторах и командирах. А ещё чувствовалась в нём какая-то уверенность в чём-то очень важном и не подлежащем сомнению. То есть на зоне про такого наверняка сказали бы «правильный пацан».
Но здесь была не зона, и люди, которые сюда попали вместе со мной, в основном долгое время играли с собой и государством в кошки-мышки. Их основной целью, а для кого-то и потребностью, были необходимость обманывать, хитрить и выживать. Некоторые при первой же возможности собирались заниматься этим и здесь. Но очень скоро все они поймут, что это здесь не работает и тут так не выжить.
4. УДИВЛЕНИЕ
Нам часто доставались самые крайние позиции во всём взводе, недалеко от соседей справа. Через какое-то время мы уже научились быстро затекать на укропские позиции после того, как хорошо отработает арта из взвода огневой поддержки, и вражеские окопы становились нашими. Но украинцы всегда стремились вернуть себе потерянные блиндажи и траншеи, поэтому вскоре начинался обстрел с их стороны, после которого обычно случалась контратака. Ночами пацаны из группы эвакуации приносили нам БК, еду, воду и забирали раненых. Да! Только раненых. Я ничего не сказал про убитых. Целых три недели их не было совсем. Мы сами не могли поверить, что такое может быть у нас, у новичков на передовой. Даже командир роты приходил, удивлялся. Сам Сглаз объяснял это тем, что мы просто такие везучие или пока не понравились смерти, и она не хотела нас забирать.
Объяснение так себе, но как ему это удалось, нашему командиру? Периодически нам закидывали новых людей взамен выбывших на время «трёхсотых». Почти все новенькие были «кашниками». Мы почему-то называли их детским словом «пополняшки». Все они были разными, и со всеми Сглаз, наш первый командир, умел находить общий язык, знал, как доходчиво объяснить то, что нужно знать и понимать. А главное, он буквально заражал своим духом неподдельного братства, честности и справедливости. И делал это как-то легко и просто, не мучая недоверием и подбадривая смеющимся взглядом.
Я только потом понял, насколько умело Сглаз считывал людей и ставил их точно по возможностям и умениям на соответствующие должности. Так у нас появились свои штатный минёр, гранатомётчик, расчёт тяжёлого пулемёта и медик. Никаких дрондетекторов у нас тогда ещё не было, поэтому нужно было назначать ещё и дежурных, которые следили за небом. Их приходилось часто менять – наши наполненные постоянной тревогой глаза очень быстро уставали. С таким командиром мы впервые за долгое время почувствовали себя людьми. Может быть, даже главными людьми на этой войне, от которых зависело всё. Ну, или почти всё. И на небе, и на земле.
Поначалу назначенный командир из «вольных» инстинктивно воспринимался бывшими зеками как «дубак», потому что каждый уже имел негативный опыт взаимодействия с вышестоящим начальством. Но на войне ничто так не сближает людей, как совместно пережитый бой, в котором жизнь каждого зависит от того, кто оказался рядом. И Сглаз за очень короткий срок добился того, что его понимали с полуслова. Приказы он преподносил так, что каждому казалось, будто он сам так думал и других вариантов быть не может. Командир грамотно объяснял, удачно расставляя нас по секторам обстрела, понятно рассказывал, кто и что должен делать. И всё выполнялось наилучшим образом. Перед накатом на противника мы вставали в круг, клали обе руки на плечи друг другу и произносили короткое заклинание, повторяя его по несколько раз до тех пор, пока сами в него не поверим:
– Все ушли – все пришли, все ушли – все пришли, все ушли – все пришли!
И мы приходили, иногда приползали. Иногда нас приносили на руках из крутых замесов. Всё болело, мы вытекали, но душа была на месте. Жалко, что потом у нас будут другие командиры и мы не сможем уже все возвращаться. И в «братский круг» уже не всегда получится вставать перед боем. И стоять в нём будут уже другие бойцы. Но традиция, которую завёл в своём подразделении Сглаз, ещё долго будет наполнять бойцов верой в товарищей перед боем.
Порой за день по нам прилетало от пятидесяти до ста мин и снарядов. Но мы всё равно долго держали оборону позиции, которую доверило командование, пока не появились эти грёбаные айдаровцы.
– Командир, а почему нашей арте дают расход в день всего по десять мин, а у них вон их сколько? – возмущались некоторые пацаны, дождавшись, когда немного перестанет шуметь в ушах после очередного вражеского «прилёта».
– Пацаны, дорогие мои, я не знаю! Воюем тем, что есть. Если будем заморачиваться на том, что у нас что-то не так, то от этого можно сойти с ума. Вы можете что-то изменить в этой ситуации?.. Вот! И я не могу. А воевать могу и с тем, что есть. И вы можете, я знаю.
Сглаз говорил с нами просто, и чувствовалось, что каждое слово у него шло от сердца. Потом у нас будут появляться самые разные «пополняшки» на замену выбывших по ранению пацанов. Будут даже те, кто на зоне был в большом «авторитете». Они пытались себя и здесь «поставить», но быстро понимали, что на фронте это не работает. Здесь действуют другие правила.
Когда командир чувствовал какой-то негатив в наших рядах, сразу же приказывал копать дополнительные окопы. Я понимал его: рытьё окопов – это своего рода заземление. Всю негативную энергию можно закопать в землю. Двойная польза: ни о чём плохом уже нет сил думать, плюс сам себе готовишь запасные позиции. Правда, у меня от постоянного недосыпа и усталости организм накапливал напряжение, которое невозможно было снять никаким земледелием. Возникало ощущение, что я всё время с лёгкого похмелья, хоть и без головной боли. И даже шутка о том, что вне зависимости от того, выживешь ты или нет, к земле уже привык, воспринималась практически всерьёз.
– Тебя сюда привезли, потому что надеялись: ты сможешь не только дерзко воевать, но и научишься выживать. А то сидел бы на зоне и ногти грыз. Ты вот на улице, вижу, вырос, а не в парнике. В лагере выжил и не оскотинился. Поэтому выбора у нас с тобой нет: будем побеждать! – такова была сермяжная правда Сглаза. Я, конечно, знал, как его зовут по имени, но хочу, чтобы он запомнился именно как Сглаз.
Общаясь со Сглазом, я начал понимать, что есть люди, которые не просто хотят выжить, но ещё и выполнить поставленную задачу так, чтобы не потерять уважение к себе. И наш командир хотел, чтобы такими стали все, потому что тогда у них может здорово получаться думать, как именно это сделать. Опыт, который я получил в те дни, конечно, был уникальным. Мне нужно было на ходу учиться командовать, потому что Сглаз хотел, чтобы я стал его заместителем, и одновременно решать многие другие задачи по подготовке пацанов к бою.
Пацаны уже спасали жизни друг другу порой в немыслимых ситуациях. И пришло понимание того, что, если хоть кому-то жизнь спас, считай и свою жизнь не зря прожил. Мы уже чувствовали, что «Вагнер» – это единое и большое народное братство. Мне даже вспомнилась крылатая фраза «братья по оружию». И только в те дни я понял, какое великое чувство могло быть свинцом залито в эти слова. Все уже видели и понимали, что рано или поздно как минимум половине из нас придётся погибнуть на этой войне. А может быть, и всем. Но те, кто останутся и когда-нибудь придут домой, через время поймут, что «человека с войны можно убрать, а войну из человека нет».
– Пацаны, – говорил Сглаз, – вот вы пошли небольшими группами в накат, и, если старший в группе стал «двести» или тяжелый «триста», тогда тот, кому все доверяют, берёт его рацию и начинает руководить группой. В тюремной камере за вас никто не выбирал старшего. По каким-то признакам вы же его сами определяли. Вот и тут так.
Командир торопился обучить нас, как он говорил, недообученных, всему, что знал и понимал сам. Сглаз поручил мне вести «журнал учёта личного состава», куда нужно было записывать позывные бойцов, номера жетонов и автоматов, закреплённые за каждым. Именно в этот журнал потом вносились сведения о ранениях, смерти и обстоятельствах произошедшего. Нашего командира хотели сделать взводным, но мы видели, что он с какой-то неохотой ожидал этого назначения, словно боялся, что его на всех не хватит. Не хватит его обострённого чутья на людей и его немыслимого умения стать близким для каждого на интуитивном, непридуманном уровне… Он пустил нас в свою душу, и мы подспудно пытались ответить ему тем же.
Нам всем в учебках рассказывали и показывали, как штурмовать окопы и брать дома. А Сглаз учил нас, как выживать и жить там, где почти невозможно это сделать.
– Ребята, – обращался он к нам по старой учительской привычке, – мне неважно, из какой зоны вы прибыли и, тем более, почему вы туда попали. Здесь мы с вами в одной зоне – в зоне боевых действий! Мы воюем с подготовленным противником. Он хорошо вооружён и мотивирован, лучше одет и у него много боеприпасов, а самое главное: он превосходит нас числом. И если вы хотите выжить на этой зоне, вам нужно воевать лучше, чем он. А сделать это можно, только если мы будем все вместе, плечом к плечу и спина к спине стоять насмерть!
Сглаз понимал, что если командир не показывает на своём примере, как и что нужно делать в бою, то бойцу не за что будет уважать такого командира. А там, где нет уважения к командиру, нет и настоящего боевого подразделения, потому что невольно у бойца появляется несогласие и внутреннее сопротивление любому приказу. Сглаз никогда не противился тому животному чувству в своих «ребятах», похожему на охотничий азарт, который неизбежно наступал после успешного наката, потому что в нём была радость победы и горькое, почти нечаянное счастье от того, что они выжили в опасном сражении. Я понимал, что ему не хотелось просто так отправлять людей на неоправданную встречу со смертью. Несмотря ни на что, он хотел дать им возможность выжить там, где всё хотело их убить. Это был человек, который всеми силами самостоятельно пытался справиться с чудовищно неправильным устройством этого мира и с холодом его безотчётной враждебности.
Никогда не забуду, как я решил в самом начале нашего тесного общения спросить Сглаза о том, почему такое случилось с нашим Носком, ведь он на зоне никогда не был трусом. Командир оторвался от неотложных дел, посмотрел на меня внимательным взглядом серых рязанских глаз и задумчиво протянул: «А знаешь, с некоторыми такое бывает. Они долго не живут, потому что завод жизненной пружины кончается, и второй раз уже не получится её завести…»
Обидно, но и у него самого не получится прожить долгую жизнь. Хороший был мужик. И с пружинами у него всё было в порядке. Погиб героически, прикрывая наш отход во время мощного украинского наката. Ему прилетело из вражеского пулемёта по ногам, он был тяжело ранен и пытался наводить нашу арту на хохлов по рации, а потом дождался, когда к нему подойдут поближе, и рванул под собой гранату Ф-1.
Подробности последнего боя командира станут известны от двух раненых хохлов, которые сдадутся в плен после нашей ответной атаки. Но это уже будет на другой позиции, когда на нас и на соседнее отделение слева хохлы попрут на трёх «Бехах» с пехотой. Мы с соседями решим отбиваться, но враги пойдут на нас как невменяемые и будут стрелять из всего, что у них было. А было у них много чего. И самих их было намного больше, чем нас вместе с соседним отделением. Потом окажется, что расчёт нашего АГС отстреляет все свои гранаты, перебив гусеницу у одной БМП, и замолчит, потому что у гранатомётчика закончатся все «морковки». Взводная арта тоже плохо нас поддержала почему-то. Очевидно, потом, после боя, командование разбиралось с этой ситуацией, и кого-то «попросили» больше никогда так не делать. А простую стрелкотню с разрывами ручных гранат с нашей стороны хохлы сразу сочтут неубедительной и полезут с новой силой…
От пленных мы узнаем, что это были всё те же нацики из бригады, в которую когда-то входил батальон «Айдар». Наш командир, наш Сглаз, даст команду на отход, а сам прикажет оставить ему все имевшиеся в наличии ленты к пулемёту и сам пулемёт, скажет, что останется на позиции, потому что у него уже перебита бедренная артерия, а это означало, что он неизбежно вытечет через пятнадцать-двадцать минут. Мы не хотели бросать командира, но это был приказ. За те почти тридцать дней, что мы провели вместе, стало понятно, что он опекал и учил нас выживать, наверное, как своих великовозрастных детей, которые опоздали жить, но успели на войну…
Но всё это будет потом. Почему-то мы, взрослые матёрые дядьки, многие старше Сглаза, успели стать для него не просто боевыми товарищами, не просто людьми, за которых он был в ответе, выражаясь словами Экзюпери, которых он «приручил». Мы стали для него «фронтовыми детьми».
Мы чувствовали это непредвзятое отношение к нам, бывшим зекам, и готовы были идти с ним в любую атаку, сидеть в любой обороне. Он и прикрывать нас остался, наверное, как своих, ещё не очень готовых к смерти детей. И, видимо, не мог это никому передоверить. Удивительно, но в том бою у нас тоже никто не «задвухсотился», кроме него самого, были только «трёхсотые». И отходя, мы ещё долго слышали, как не хотел успокаиваться его пулемёт.
Когда через день при поддержке «большой» арты (артиллерии) мы смогли отомстить за нашего комода и забрать назад оставленные позиции, то среди найденных убитых десятков айдаровцев в чёрной форме у нас никак не получалось найти тело Сглаза. А мы хотели это сделать, чтобы потом командование, которое уже знало о подвиге нашего комода, могло с почётом отправить его тело на Родину.
5. ГНЕВ
Совсем отчаявшись, мы стали думать, что в его уже мёртвое тело попал снаряд и от него ничего не осталось. Но один из двух новых бойцов, которых нам накануне прислали в отделение, с забавным позывным Сквозняк, отошёл в сторону от нашей позиции по нужде и увидел это…
На одном из дальних пригорков чуть в стороне в землю был воткнут берёзовый колышек. На колышек была насажена отрезанная человеческая голова, на которую была заботливо надета фирменная вагнеровская кепка, видимо, чтобы голова не перегревалась на зимнем солнце, которое уже поднялось довольно высоко над ближней лесополосой. Заботливые украинские мясники даже дали голове возможность прикурить – вставили в зубы окурок сигареты. Не перед смертью – после.
…Это была его голова. Мы узнали командира по характерному шраму на левой щеке. Наверное, он хорошо успел их покрошить из пулемёта и покалечить гранатой, этих айдаровцев, чёртовых сатанистов, раз они успели сотворить из него свой идол, который гордо возвышался немного в стороне над полем боя. Они даже оставили ему вагнеровский жетон, аккуратно прикрепив к колышку.
У всех, кто тогда это увидел, сжимались кулаки от ненависти к этим нелюдям. Понятно было, что теперь мы будем не просто воевать, а будем мстить за нашего командира с особым чувством злой военной справедливости. И каждый, наверное, мог вспомнить какие-то мелочи со стороны командира, которые относились лично к нему. Каждый понимал, что это была забота и даже участие в его судьбе. Тёплый был человек. И хоть сам он пришёл на эту войну с «воли», но сумел найти для каждого из нас именно те слова, которые западали в самые скрытые, дальние, может быть, какие-то детские уголки души озлобившихся и зачерствевших на зоне зеков, учеников его выпускного класса. Наверное, он хотел поднять и согреть эти изуродованные непростой жизнью души бывших мальчишек.
Хорошо, что у нас был такой первый командир. Говорили, что на гражданке он был учителем в районной школе, но успел повоевать во Вторую чеченскую. Его там даже ранило. И шрам на щеке тоже был оттуда. Мы его никогда не забудем. Настоящий русский мужик. Настоящий воин. Недаром говорят: «Умереть воином – значит жить вечно…»
А мне почему-то пришла в голову дурацкая мысль, что после его смерти городу Парижу уже ничто не будет угрожать и никто больше не сможет пугать его никаким страшным русским словом «сглаз»…
Прошёл ещё день. Хохлы как-то подуспокоились. Постреливали, конечно, но не сильно. Наверное, зализывали раны и перегруппировывались, готовясь к новому накату. Птички украинские летали, но мы знали, что делать при их приближении. Мы снова осваивали и расчищали нашу старую располагу, которую отбили у хохлов. Ребята слушали мои распоряжения так, словно я уже был их новым командиром. У меня была единственная рация на всё отделение. Свою рацию Сглаз успел уничтожить.
Как же он хотел научить нас выживать! Как же он хотел, чтобы мы жили! Поэтому и учил невозможному: привыкать к войне.
– Внимательно слушаем обстановку вокруг. В воздухе всегда есть звуки, даже когда кажется, что кругом тишина…
– При любых сомнениях падаем.
– Во время движения постоянно высматриваем возможные укрытия на время обстрела: окопы, блиндажи, ямки, люки, подвалы, даже колеи от транспорта. Чем глубже, тем лучше.
– Никогда не бегаем от взрывов – осколки быстрее. Упал, переждал прилëт, осмотрелся, увидел рядом ямку, пополз к ней.
– Успеваем, ребята, двумя глазами смотреть под ноги – тогда увидим все растяжки и мины.
– Копаем окоп поглубже, еще глубже, а когда совсем глубоко, то еще на штык для надежности. Копаем на ширину плеч. В слишком широкий может и залететь… Окопы на передке без конца и края. В окопах и блиндажах вы будете воевать и жить. Но сверху жилые окопы выдает мусор – консервные банки, пластиковые бутылки, упаковки сухпайков. По кучам мусора с «птичек» противник определяет, где цель будет пожирнее, и мины полетят туда. Поэтому, ребятки, мусор – в чёрные мешки и закапываем в стороне…
Как же он был прав!
Это и ещё многое другое он успел нам передать. И вроде бы простые слова, но говорились они так, будто он извинялся за всё, что нам придётся пережить на войне… За все эти падения и ранения, контузии и лишения конечностей. Как будто за всех извинялся. И за своих, и за чужих, за всех, даже за тех, кого нам ещё только предстояло встретить на войне. Никогда не забуду этот его тёплый взгляд лучистых рязанских глаз…
А ещё мы теперь знакомились с двумя новыми бойцами, которых к нам кинули на замену раненых. Они оба были с «воли». То есть они были «ашники». Их номер на личном жетоне начинался с буквы «А», и получали они его, в отличие от нас, «кашников», не в лесном лагере под Луганском, а в основном тренировочном лагере на хуторе Молькино под Краснодаром. Они оказались нормальными ребятами из Самары и воевали от души, как и многие из нас.
Хотя различия между нами были. У А-шника всегда была возможность отказаться от переднего края, и остаток срока по своему контракту он мог быть грузчиком где-то на дальних складах в зелёной зоне. А у нас такой возможности не было. Мы ехали воевать именно штурмовиками, мы и были штурменами.
Ещё через день ближе к вечеру я получил по рации приказ прибыть в штаб. Рация, которую мне когда-то вручил Сглаз, теперь постоянно была при мне. Я берёг её как подарок Сглаза и память о нём. С трудом, но я нашёл месторасположение нашего штаба. Увидев меня, командир взвода сказал:
– Вот, хотел лично посмотреть на тебя. Ты же у Сглаза замом был, и мне сказали, что фактически руководил отделением во время последнего наката на хохлов, лично приземлил нескольких… Ты готов стать командиром отделения?
– Нет, – твёрдо сказал я, и в затхлом воздухе штабного подвала повисла пауза, которая говорила о том, что от меня ожидали услышать другое.
Услышав мой ответ, командир взвода стал внимательно рассматривать меня, видимо, что-то отмечая для себя на будущее. Они переглянулись с заместителем командира взвода, который тоже присутствовал в помещении штаба. Там, в тёмном углу сидели ещё и связисты. Командир взвода кивнул одному из них, и тот стал по рации торопливо связываться с кем-то. А командир взвода продолжал:
– Тогда мы дадим вам нового комода, хотя Сглаз говорил, что готовил тебя на своё место.
– Сглаз – герой! И другого такого уже не будет, – уверенно и даже с каким-то вызовом ответил я.
– Это да, – закивали головами взводный и его заместитель. – Мы отправили на него представление к «Герою». И командир ШО уже подписал… Ладно, можешь идти. Задачи вам поставит новый командир.
И я вышел. Вышел из неприметного спуска в подвал какого-то насмерть разрушенного украинского дома. Сразу же почти задохнулся от глотка свежего воздуха, лишённого запахов немытых тел, сырой земли, прелой листвы, пороха, солярки, горелого железа, разлагающихся трупов, гниющей и недоеденной тушёнки со специями – всеми запахами человеческой войны. Декабрьский холодный ветер, по всей видимости, тоже собирался воевать с решительно настроенными людьми и уже подумывал, с какой стороны лучше всего накрыть их проливными дождями. И накрыл ведь! Уже потом, в январе, ливни шли почти без перерывов практически неделю, залив все окопы. А после ударили двадцатиградусные морозы. Просушиться было совершенно негде. Согреться можно было только копая новые окопы, снова заземляясь таким образом.
Темнота позднего неба подсвечивалась контрбатарейной борьбой между нашими и украинскими расчётами артиллерии. Было видно, как летели мины, за которыми тянулся красный след. Туда, откуда вылетали наши мины, вскоре начинали лететь украинские снаряды. Этот грохот отдалённых взрывов на передовой не прекращался никогда.
Я шёл ходко, наслаждаясь движением: бессмертный, вечный и весёлый.
Почему весёлый? – Сам не знаю… Может быть, потому что возвращался к своим ребятам, которые уже прошли несколько штурмов и откатов, несколько тяжёлых контузий и ранений, несколько собственных жизней и смертельно непростых выживаний. Каждый узнал и увидел столько, сколько никогда до этого не смог бы увидеть и узнать в прошлой вольной и тюремной жизни. Каждый уже подспудно чувствовал, что становился настоящим членом удивительного для русской истории братства под названием ЧВК «Вагнер». Как? Непонятно. Но я тоже это чувствовал.
Почему вечный? Потому что время здесь будто останавливалось и загустевало, словно дёготь в бочке. Каждая минута из этой страшной бездонной бочки с дёгтем извлекалась с большим трудом. Это ощущали, наверное, все, кого когда-либо угораздило сунуться в безумное пространство войны. Ночью оно действительно казалось бесцеремонно густым и тёмным.
Почему бессмертный? Потому что на войне мало кто рассчитывал на свой главный компромисс в этой жизни – старость. Хочешь жить долго – будешь ходить больным и некрасивым. Но не здесь и не с теми…
Почему Сглаз хотел сделать из меня командира? Да просто потому что в моей анкете было написано, что срочку я когда-то служил в ДШБ ВДВ и получил сержантские лычки на погоны. А многие зеки, пришедшие на СВО вместе со мной, просто никогда не служили в армии.
В ВДВ было всё как везде: охрана штаба армии, охрана дома командующего. Усиленная физподготовка. Попал в лучшую роту дивизии. Стрельбы, прыжки с парашютом, минно-взрывное дело, рукопашка. Внутренние наряды, раз в полгода учения. Стрельбы из всего стрелкового оружия. Контрабасы особо не лютовали. Но внутренне всегда ощущалось, что мы, срочники, для них и особенно для начальства – люди в их пространстве временные и не особо ценные. Всякое, конечно, бывало. Раза два приходили серьёзные дядьки, молчаливые, ну, я так понял, из ГРУ. Они смотрели анкеты наши и контрабасов, а потом некоторых приглашали для беседы с целью предложить пойти учиться и овладеть другими навыками. Меня не пригласили. Или не успели пригласить.
На зоне тоже было, как везде. Там я снова стал заниматься своим физическим состоянием после расслабухи, которой поддался на гражданке, старался поддерживать форму и качался по возможности. Для собственного здоровья, конечно, чтобы можно было постоять за себя и не влипать ни в какой блудняк на зоне. Общие порядки в лагере тоже были не для всех. Там люди никогда не были равны друг другу по определению… Вот и в нашем бараке существовал такой Михалыч. Иногда складывалось впечатление, что он жил сам по себе, а лагерь жил отдельно от него. Он общался с узким кругом лиц, а чаще всего даже и не с лицами, а с одной только мордой. Со своей кошкой. Причём с кошкой они, кажется, находили общий язык быстрее, чем с кем-либо из лиц. Обычно Михалыч никуда не ходил: ни работать, ни на зарядку, ни в столовую, ни на клубные общественные мероприятия… Иногда приходили к нему ответственные люди из других бараков.
Как бы там ни было, но я не помню другого такого человека, который при всём этом был бы так хорошо информирован о жизни нашего лагеря. В то время, когда весь барак выходил на зарядку и затем шёл на завтрак, Михалыч оставлял в помещении только свою дежурную группу – два-три человека из числа особо доверенных осуждённых. Пока мы дёргались на морозе, изображая из себя опытных спортсменов, Михалыч заваривал крепкий чифирь, медленно пил его и задумчиво смотрел в окно. Из окна был виден только корпус ШИЗО, длинный забор с колючей проволокой по периметру и что-то вдали: дорога в никуда, в дымную даль медленно уходившей от нас всех жизни.
Но здесь, в «Вагнере», всё было по-другому… Повсеместное ощущение войны даже в местах, где не было слышно выстрелов и разрывов снарядов, словно радиация проникало в каждого, через одежду забиралось под броник и сквозь ребра стремилось поразить каждую клеточку твоего тела, навсегда накапливаясь в сердце и в голове. И одно это уравнивало всех не на уровне статистики возможных потерь, а на уровне какого-то глубоко затаённого сочувствия друг к другу.
В «Оркестре» командир любого уровня мог назначить и снять нижестоящего подчинённого, практически не согласовывая это решение с вышестоящим командиром. Достаточно было раз в месяц подавать обновлённое штатное расписание, уведомляя начальство об изменениях. Правда, мнение начальства тоже старались учитывать.
По дороге на позицию я вспомнил старый анекдот, состоявший всего из трёх слов: «Старый опытный камикадзе». Так вот, у меня сложилось впечатление, что в те памятные дни в суровой учебке под Луганском нас по двадцать часов в день гоняли именно как будущих опытных камикадзе. И те, кто выживал после первых реальных боёв, непременно становились такими. Понимание этого приходило далеко не сразу и не ко всем. А с другой стороны, чувствовалось, что нас готовили вовсе не на убой и учили именно тому, что могло помочь нам выжить при выполнении поставленной задачи.
Когда нам перед отправкой из лагерной зоны на СВО говорили: «Вы понимаете, что в жопу едете?..» Да, в жопу – вот это именно про камикадзе! Когда нас, зеков, привезли на аэродром, мы ещё не знали, что заходили в самолёт уже «свободными». Указ о нашем помиловании и снятии судимостей Президент накануне подписывал оптом, целыми списками. Нам об этом просто не говорили. Но обратной дороги ни для кого уже не было…
6. ПОТЕРЯННОСТЬ
Нам дали нового командира с позывным Торжок. Он был из инструкторов. Говорили, что сам попросился снова на ЛБС (линию боевого столкновения). А я у него стал «замком» (заместителем командира), отвечавшим за дисциплину. По рации теперь можно было услышать нашу забавную, словно между городами-побратимами, географическую перекличку: «Париж Торжку», «Торжок Парижу ответь…»
Это был высокий, поджарый, слегка припадавший на левую ногу при ходьбе парень примерно моего возраста. Ранение это было или нет – нам он не рассказывал. Вообще старался о себе много не говорить. Но чувствовались в нём отголоски какой-то совсем иной жизни и другого жизненного опыта, который обычно оказывается не чем иным, как вредной накипью на сердце и в сосудах. Видимо, это была накипь от обид и предательств в его той, другой, гражданской жизни, с которыми он и пришёл в компанию.
И, конечно же, он был В-шник, у которого на жетоне была выбита не буква «К», и не «А», а «В», причём В-шник, который высадился вместе с командиром Первого ШО (штурмовым отрядом) Ратибором напрямую десантом из Африки ещё в марте и штурмовал Попасную. У него уже тогда было несколько боевых наград. Всё это мы узнаем намного позже и совсем не от него. Но мы слышали, с каким уважением с ним разговаривал наш взводный и другие командиры по рации.
Иногда Торжок мог надолго замкнуться в себе и ни с кем не разговаривать. А иногда мог рассказать много интересного. Например, что в самом начале СВО у хохлов было много ДРГ (диверсионно-разведывательных групп), и были они беспредельно лютые и дерзкие. Могли прийти на позиции в российской армейской форме и сказать: «Привет, парни. Мы типа ваши соседи, зашли вот познакомиться и чайку попить». А после этого в наглую забросать всех гранатами и расстрелять. Да, отчаянные были. Их пулемётчики могли биться с нами и действовать очень грамотно. У них были хорошо выстроены укрепы, вообще сильная фортификация. Их артиллерия нашу только так забивала. Быстрее наводилась и била точнее. Теперь уже не так… Скорее, наоборот.
Иногда Торжок мог громко рассмеяться на что-то своё, потаённое, неожиданно всплывшее в памяти. Мы вскоре к этому привыкли и рассказывали ему о нашем первом командире, о Сглазе. Да, Сглаз нам тоже кое-что рассказывал, когда вместе с нами пил чифирь в исконной зековской традиции «по кругу»… Удивительно, но я не мог вспомнить, как Сглаз смеялся, хотя точно помнил, что он это делал.
А ещё мы сразу поняли, что Торжок тоже умеет самое главное, то есть, умеет воевать. Он грамотно выставлял каждому из нас задачу перед боем, проверял, всё ли у нас в порядке с БК и амуницией. Заботился. Конечно, не так душевно, как это делал Сглаз. И, да, мы невольно сравнивали его со Сглазом. У-у-ух!
– Так, парни, снимаем разгрузки, достаём ремень и по два-три подсумка по бокам и сзади, берём по десять магазинов и по десять «эфок» (граната Ф-1) на каждого брата и готовимся, – приказывал Торжок бойцам перед накатом. И все понимали, что это необходимо для того, чтобы было удобнее ползти вперёд и на груди ничего не мешало. Общий вес снаряжения вместе с броником, каской, подсумками, рюкзаком и автоматом иногда мог быть под шестьдесят килограммов. С таким весом не каждый мог и на ноги-то встать. А у тех, кто вставал и шёл, сразу начинали ныть колени и болела спина. Но, слава богу и командиру, так снаряжаться приходилось редко.
Как бы то ни было, но я чувствовал, что меня всё равно хотят сделать командиром, и попросил Торжка заполнить пробелы в моих знаниях по корректировке огня нашей арты, работе с картой и другими программами в планшете, который теперь полагался командиру. Я увидел, что в его планшете места расположения украинцев были отмечены кодовым обозначением «пидоры». Тогда же я решил, что если у меня когда-нибудь появится свой планшет, то места расположения вражеских позиций я буду отмечать буквой «П» – противник.
В те дни я уже примерно понимал, как мы в дальнейшем будем воевать. По трассерам (слухам) готовилось взятие Бахмута. Но опять же, у нас было так: ползём до укропов, если они нас спалили, ведём бой. Если чувствуем, что не продавливаем, отходим обратно и наводим арту. После её работы снова идëм в накат. И так по несколько раз в день…
Почему отходили? Они тоже могли навести на нас арту. Мы же оказывались на их бывшей позиции, она пристреляна, координаты известны. А «припадки» артиллерии лучше пережидать где-нибудь в своëм окопе. Так однажды мы с Торжком окажемся в одном окопе, и нас обоих сильно контузит. После этого Торжка увезут в больничку и после неё отправят обратно инструктором в Молькино. У него проявилось больное сердце. Хотя он никогда об этом не говорил. А меня три дня прокапают в той же больничке и вернут на позицию нашего отделения. При этом предупредят, что ещё пара таких сотрясений и в голове вместо мозга окажется желе.
В больничке я узнал много нового. Там, например, лежало несколько К-шников, таких «хитрованов», как их там называли, которые признавались, что сами стремились попасть в больничку с ранением. Срок контракта шёл ведь и там. Вспоминалась поговорка: «Солдат спит – служба идёт!» Было похоже на «самострел», но нет. Во время очередного обстрела позиций достаточно было поднять руку выше уровня бруствера окопа, и всё: ранение получено, больничка обеспечена. Ты «трёхсотый» со всеми вытекающими отсюда вместе с кровью последствиями.
Но, самое главное: в больничке я узнал, что могу сделать звонок в Россию! Господи, да, да, конечно…звонок: Париж – Москва!
Перед тем как настала моя очередь заходить в штабную комнату связи, которая была в подвале той же больнички, ко мне подошёл человечек и дал короткий инструктаж:
– В общем смотри, братан… У тебя пять минут на всё про всё. По телефону ничего такого не говори. Ни где ты находишься, никаких подробностей. Ни-че-го! Понял?
Я кивнул, а сам подумал, о чём же тогда можно говорить? И зашёл.
– Говори номер! – другой сотрудник ЧВК «Вагнер» посмотрел на меня безразличным взглядом и ждал, когда я назову цифры. Конечно, я помнил её номер, ведь когда-то столько раз звонил по нему…
Мне объяснили: специальное приложение «Стрим» может лагать. Не понял, что это значит, но после нескольких безуспешных попыток дозвониться у меня в руках оказался телефон с длинными гудками на громкой связи. Почему-то я почувствовал неловкость от того, что мне вообще дали телефон.
– Алло! – услышал я знакомый голос.
– Привет, это я!
– Вас не слышно. Я в метро! – прокричала Вера.
…Отчётливо слышался характерный звук поездов метро, и я уже стал думать, что не получится поговорить нормально. Но сдаваться я не привык, поэтому заорал на всю комнату связи:
– Привет, это я!
– Кто «я»? – не узнала мой голос Вера.
– Париж-то будем строить, или как?..
В этот момент на меня пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», сидевший рядом.
– О-о-ой! – услышала вся комната связи то ли стон, то ли вопль. – Привет! Как ты? Где ты?..
Тут на меня снова пристально посмотрел сотрудник ЧВК «Вагнер», внимательно слушавший разговор. По выражению лица стало понятно, что лишнего он не позволит сказать.
– Со мной всё хорошо. Я жив-здоров!
– Я… я… – сквозь звуки метро послышались странные звуки и стало понятно, что она плачет. Да я и сам чуть не зарыдал, комок в горле уже давил. Но рядом был всё тот же сотрудник ЧВК «Вагнер».
– Да всё норм, Верунчик! У нас тут много работы…
– Я писала тебе. Но письма вернулись… Скажи мне, ты там?
– Ну, конечно, а где же ещё!..
– Зачем ты врёшь мне? Я всё знаю… – и она снова заплакала.
В этот момент сотрудник ЧВК «Вагнер» демонстративно постучал указательным пальцем по своим наручным часам, как бы показывая, что время подходит к концу. Я заторопился и быстро ответил:
– Я не вру. Ты же знаешь, я люблю тебя!
– Я волнуюсь за тебя, – произнесла она.
Я не знал, как быстро её успокоить, поэтому решил пошутить:
– Ты пять миллионов получала?
– Какие пять миллионов?.. Нет! – ответила Вера, наоборот, забеспокоившись.
– Вот, как получишь, тогда у меня всё печально. А раз не получала, значит, я жив и здоров. Не волнуйся.
– Дурак! – сказала мне Вера, и сотрудник ЧВК нас разъединил.
Наверное, она дождётся своего поезда в метро и уедет в другую реальность по своим делам. Она увидит другие, спокойные лица людей, сидящих напротив неё в вагоне. Только размазанная и плохо вытертая тушь под глазами будет соединять её с тем миром, который никак не отпускал меня. Мне показалось, что дальше можно будет жить только тогда, когда знаешь это наверняка. Каждый раз, когда мы раньше садились в поезд метро, она представляла, что едет в Париж. Так случилось, что Вера безумно была влюблена в этот город, а я любил Веру а, значит, тоже любил Париж. Но не город Париж, а тот Париж, который Вера создала в своей и моей голове.
А я совсем скоро приеду к себе домой, в свой окоп. Там меня будут ждать несколько штурмов и братская атмосфера настоящих боевых бомжей. Там были мои парняги. К ним я возвращался уже командиром отделения. Командир роты и взводный больше не хотели ставить на это место никого, кроме меня.
Бывало, что бежишь, а рядом разрыв снаряда. Буквально в пяти метрах. А осколки летят мимо. Иногда в ногу вопьётся крошечный кусочек, и ты его даже не замечаешь. Зато на следующий день рана начинает гноиться. Но это уже следующий день. Это уже следующая жизнь. Совсем другая… Совсем. Каждый день мог стать последним. Совсем.
«Мне нужно продержаться всего сто восемьдесят три дня, то есть шесть месяцев… И тогда – Москва и Париж. Они сольются для меня в один большой город, который называется «Вера»… Моя Вера, Верочка, мой Верунчик. Сто восемьдесят три дня – это даже не двести, это гораздо меньше. На целых семнадцать дней… Главное, самому не стать двести, который грузом называется. И не подвести ребят, которые рядом со мной и тоже мечтают выжить в эти сто восемьдесят три дня, и вообще, просто выжить».
Да, это я так глупо пытался в самом начале вести отсчёт дням, которые остались до окончания срока контракта, под которым мне пришлось подписаться. Нет, не пришлось!.. Я подписал свои обязательства почти с радостью, как шанс исправить свою единственную на этом свете жизнь, хотя понимал, что смерть уже тогда могла, посмеиваясь, прогуливаться на мягких лапках прямо по этим листкам бумаги, где я поставил подпись.
Но уже после пережитого и увиденного в первые дни пришло понимание: мне, наверное, не суждено будет выжить. И дурацкая арифметика выживания окажется ни при чём.
Знаете, легче стало, спокойнее на душе. Нет, не спокойнее… И нет – это не было смирением. Я стал чувствовать себя намного увереннее. Такая вот разновидность фатализма, взращённого сомнениями в правильности мироустройства. Удивительно, но и после этого, оказывается, вовсе не перестаёшь бояться. А может, мне просто надоело каждый день мысленно умирать. И я стал строить свою жизнь на войне.
7. НАПРЯЖЕНИЕ
– Ну чё, обормоты, как вы тут без меня? Со скуки, небось, подыхаете уже? – улыбаясь спросил я, приподняв плёнку, которая закрывала вход в наш блиндаж.
– Ух, ё-ё-ё, старый, ну разумеется!.. Как ты, родной?
– Да, всё в цвет! Только эти, в больничке, не стали с моими осколками по-нормальному возиться. Прокапали контузию и всё. Сказали, новые принесёшь, тогда займёмся. А с твоей мелочёвкой сейчас некогда ковыряться.
– Ты, ну, старый! Ты как всегда! Иди обниму! – сказал Мазай и сгрёб меня в охапку.
Потом ко мне подошли все, кто не спал в блиндаже: Ильич, Чипса, Хитрый и Хопа. Они все были чумазые и пахли землёй, в отличие от меня, отоспавшегося и отмывшегося в больничке.
Я посмотрел на них: бородатые, измождённые, когда-то они выглядели просто переодетыми зеками, которые копали себе одиночные окопы, сверху выглядевшие как будущие могилы. А теперь это были мотивированные бойцы, которые сражались за свою будущую свободу и нашу общую победу. И глаза у них были совсем другие.
Куда подевались их зековские манеры и жаргон? Они, эти «токсичные» люди, которые ещё полтора месяца назад от беспросветной скуки тоскливо резались в нарды, шеш-беш, шашки и тайком от тюремного начальства в карты. Они, у которых не «в стрём», то есть, без зазрения совести, считалось геройством пронести с длительного свидания на территорию зоны у себя в прямой кишке сотовый телефон вместе с зарядкой к нему или пачку сигарет. Они, которые вот так, за играми, за разговорами и постоянными выяснениями отношений съедали за обедом вместе с баландой драгоценное время своей жизни, которое там тянулось медленно, как кисель из металлической кружки. Они, которые от всего этого невольно становились ещё более подозрительными и жестокими, потому что им не хватало обычных человеческих отношений и настоящего тёплого слова, стали теперь по-настоящему близкими друг другу, потому что у каждого появилась конкретная цель: выжить, стать свободным и начать свою вторую жизнь с нуля, но с бесценным опытом не слишком удачно прожитой первой.
– Мазай, ты теперь мой зам, – спокойно сказал я этому большому человеку с короткой рыжей бородой.
– Я знаю. Нам по радийке сказали, что ты теперь наш командир. И ротный тут без тебя к нам забегал, сказал, что наше отделение хотели расформировать, но взводный настоял, чтобы ты стал командиром, и нас сохранили, – как-то ещё более спокойно, чем я, отвечал Мазай. – Ну что, теперь снова будем в круг вставать перед накатом, братишка?.. Или нет?
– Как получится, – ответил я.
Мазай – человек, который про себя рассказывал новичкам, что он был обычным парнем из типичной городской семьи, учился на инженера в политехе. До диплома ему оставался всего год. Но почти сразу, как только появилась возможность сесть в тюрьму строгого режима, он тут же ею воспользовался. А как только появилась возможность поехать на СВО, он тоже ей сразу воспользовался. После первой контузии у него иногда случался тик на правом глазу и ухудшился слух. Но, в общем, это был весёлый парень. Правда, с весьма странным чувством юмора.
Он никогда и ни за что не оправдывался, говорил, что оправдание – это как дырка в жопе, есть у каждого. А ещё про тюрьму и наше пребывание на зоне он думал точно так же, как и я, что это больше было похоже на чудовищное подобие длительного проживания в ху…вой общаге, которое могло только напугать человека и обессмыслить его существование, а не перевоспитать для будущей ясной и счастливой жизни.
Декабрьские морозы в стылой земле мы научились переносить. Иногда ложились жопа к жопе, что в лагере было бы понято неправильно. Но здесь была война, и мы были земляными братьями. И это было лучше, чем ждать, когда просохнут или заледенеют траншеи нашего змеевика, увлажнённые ещё ноябрьскими дождями. Змеевик представлял собой глубокий окоп со множеством «лисьих нор» и двумя блиндажами на четыре-пять человек. Он был хорошо укреплён мощным бруствером из брёвен и смёрзшейся окопной земли.
Мы клали на землю в сухом месте окопа «пенку» и спальник, сверху кидали ещё один спальник – и готово, можно спать. Вернее, мы разрешали сну забрать нас на короткое время, которое чудесным образом уносило из того нелепо устроенного пространства, где кто-то мог запросто забрать нас по-настоящему и навсегда из этой жизни… Мы буквально проваливались в тревожный короткий сон, сопротивляясь будившему нас холоду.
В блиндаже, конечно, было теплее. Там были свечи, и сон забирал к себе ещё сильнее, вместе со всеми «потрохами», вместе с гудящими и промёрзшими после нескольких часов стояния на «фишке» ногами, вместе с кислыми запахами застаревшего пота и недопитым крепким чаем. И даже вечно осыпающаяся на лицо земля и периодически навещавшие нас мыши не могли сильно побеспокоить временно обездвиженные тела. Иногда мышей становилось так много, что их приходилось вытряхивать из-под броника и разгрузки.
До хохлов было метров четыреста-пятьсот. У нас на передней линии окопные точки шли одна за другой на расстоянии примерно в сто метров друг от друга. Как и в нашем отделении, в каждой находилось по десять-пятнадцать бойцов. В те дни мы готовились к мощному накату на позиции противника. Хохлы тоже к чему-то готовились. Все понимали, что скоро что-то будет, а пока ждали, когда соседи выровняют линию боевого соприкосновения с нашей.
Ночь на войне – обычно это время, когда можно копать, перестраивать позиции и минировать периметр. Мы с Мазаем теперь спали по очереди, чтобы совсем не потерять мозги от недосыпа и сохранить здравый рассудок. Я видел, что он старался во всём мне помогать, видел, что линия передовой для него так же, как и для меня, проходила не по земле, а по сердцу и душе.
Мне с ним было спокойно, потому что несмотря на свою некоторую борзость, он умел быть «прозрачным». Когда он шёл рядом, то это практически не ощущалось. Он говорил, когда его спрашивали, и молчал, погружённый в свои мысли, когда молчал я.
Он тоже тяжело переживал наши потери, видел эти сжатые от боли зубы парней, их почти безжизненные тела и пятна крови на камуфляже, бледные лица и испуганные глаза, наполненные немой просьбой сделать так, чтобы не было до беспощадного мата больно, разрезанные штанины и рукава, через которые видны были кровавые потёки и распухшая плоть вокруг входных отверстий от осколков и пуль. А я, глядя на Мазая, снова вспоминал Сглаза, который говорил, что нет ничего лучше для командира, чем надёжный, инициативный и исполнительный заместитель.
Я уже хорошо понимал, что любой командир – это, в первую очередь, толковый специалист по подбору персонала и психолог. В «Вагнере», наверное, как при коммунизме, от каждого требовались его способности, но и воздавалось ему по труду. Мы с Мазаем понимали: если группа не будет действовать слаженно, то при большом накате у нас будет максимум один шанс из ста выжить. Война такое обычно не прощает. Поэтому днём и ночью мы занимались притиркой наших пацанов друг к другу, перемещаясь по траншеям, чуть приглушив звук вечно включённой рации. Это был своеобразный адреналиновый квест по поднятию боевого духа. Война – это удивительное место, в котором твоя жизнь зачастую зависит от случайных людей, и важно сделать так, чтобы в самый ответственный момент эти люди уже не были для тебя совсем случайными. На мне, как на командире, лежала огромная ответственность за их судьбы. Я чувствовал это всей кровью, которая ещё текла в моём теле, и иногда вскипала от злости и чувства некой непоправимости происходящего.
По ночам, когда беспокоящие обстрелы с украинских позиций прекращались, к нам иногда приходили ребята из соседних окопов, такие же, как и мы, – временно прикопанные штурмы. Они-то и рассказали, что через две окопные точки справа на самой границе ответственности нашего ШО недавно получилось захватить ещё одну лесополосу. Но оказалось, что хохлы только этого и ждали.
– И пидоры в наглую на эту позицию из засады залетают на Т-72 и раскатывают ребят в мясо, – горячился, рассказывая, один из соседских штурмов с позывным Куплет.
– А где ПТУРщики были? Почему позиции не заминировали? – возмутился я.
– Да какое там… Наши только-только эту лесополосу взяли, они и окопаться-то не успели толком, не то чтобы заминировать что-то. Земля-то уже мёрзлая…
– Парни сначала из РПГ стреляли, потом в агонии уже гранаты свои перед смертью в него кидали, но куда там: танчик весь, мля, в броне, в защите грёбаной… Ребят он там и похоронил, всех на гусеницы намотал и уехал куда-то в капонир свой. Арту не успели навести…
Все согласились с Куплетом, что теперь мы будем искать этот танчик, сразу же будем ПТУРить и наводить на него арту. А то, что он скоро попадётся, никто не сомневался. Уж больно наглый был! Но никто не ожидал, что это случится так скоро…
Был уже вечер, когда в наш змеевик спрыгнули пять уже знакомых мне командиров соседних точек. И я знал зачем.
– Здарова, Париж, дай чайку глотнуть, а то колотун на улице просто пиз…ец. Мы все вместе потом на постановку задач пойдём. Ох, скоро веселье будет, – сказал один из них с самыми невесёлыми восточными глазами и с позывным Абу.
Все знали, что топать в штаб ближе всего было от нашего крайнего блиндажа. Мазай остался за старшего на позиции, а мы, командиры, покурили и осторожно выдвинулись к начальству. Пацаны в окопах знали, что если вечером командиров зовут к начальству, то утром должен быть какой-то крутой накат.
Ротный не хотел светить по рации подготовку к наступлению, памятуя о недавней танковой засаде. Поэтому он вызвал всех командиров к себе. В ЧВК «Вагнер» ни у кого не было никаких званий. Примерно так, как это было в Красной Армии в годы гражданской войны и недолго после неё. Тех, кому довелось командовать отдельными группами людей, так и называли: командир взвода, командир роты, командир батальона, то есть, комвзвода, комроты, комбат. И это обозначало личную ответственность за судьбы соответствующего количества людей.
Наш ротный с позывным Купол командиров взводов называл командирами групп. Когда мы пришли к нему, то там уже находились несколько командиров отделений и командиры групп. Ротный не любил опозданий, но мы все пришли вовремя. Я понимал, что если скопление такого количества командиров в одном месте вычислят хохлы и накроют своей артой, то это будет просчёт лично командира роты. Поэтому постановку задач он провёл очень оперативно:
– Так, убийцы, кто ещё не понял, что у нас завтра накат? – Купол обвёл командиров тяжёлым взглядом. Все молчали.
– Штурмуем по открытке клином по двенадцать человек. Волнами, всего девять групп. Взводу огневой поддержки будет отдельное задание. Командирам групп доложить о готовности в шесть утра, подготовить бойцов и взять максимальный БК. И ещё: нам сегодня дали двух «птицеловов». Париж, заберёшь одного к себе. Абу, ты заберёшь другого… И чтобы берегли их самих и их оборудование! Всё понятно?
Мы с Абу ответили по-военному чётко:
– Так точно!
Купол кивнул и сказал, обращаясь ко всем:
– Командование нашего ШО рассчитывает на вас, парни. Все свободны. Взводным остаться…
Моим «птицеловом» (бойцом с противодроновым ружьём) оказался щуплый пацан лет двадцати двух на вид. Такой типичный «ботан» в нелепо сидящем на нём зимнем мультикамовском камуфляже. И всё было такое чистенькое, новенькое. Когда мы вышли из заглублённой землянки ротного и я повёл его на нашу змеёвку почти в полной темноте декабрьской ночи, то на одном плече у него болтался автомат, а на другом здоровенное противодроновое ружьё. Он даже успел заказать себе нашивку со своим позывным Фазик.
Я только и успел спросить Фазика, сколько ему лет и какой у него это выход на охоту, как нас догнал наш родной взводный с позывным Гуманист. Он тоже решил поинтересоваться у борца с летающей нечистью об этом же:
– А какая у тебя по счету эта ходка на охоту, братишка?
– Сегодня первая пошла.
– А годков-то сколько тебе, сынок?
– Д-двадцать пять, – слегка заикаясь, ответил Фазик. Мы со взводным невольно переглянулись.
До нашей линии окопов оставалось примерно метров двести, как мы услышали:
Выход-свист-взрыв…
Выход-свист-взрыв…
Хохлы, видимо, что-то почуяли. Наверное, увидели движение за линией окопов в тепляки (тепловизоры) и начали активно накидывать нам из «сапога» и миномета. Восемьдесят второго, скорее всего. Всё ближе и ближе…
Я схватил за руку Фазика, который после первого взрыва так и остался стоять на месте с открытым ртом и, пригибаясь, потащил его к ближайшей большой воронке. Там нас уже поджидал взводный.
– Вы там что, автобус на остановке ждёте?.. Пулей, млядь, ко мне! – заорал он шёлковым баритоном.
Мы с Фазиком свалились прямо на него, при этом Фазик умудрился с размаху заехать спецружьём Гуманисту по голове. Хорошо, что основной удар пришёлся тому в каску.
– Автобус проехал мимо! – мрачно пошутил я. Поправив каску, взводный посмотрел на нас с Фазиком, как на идиотов.
Ещё несколько близких взрывов не заставили себя ждать. Земля накрыла нашу воронку, а осколки резво посекли ближайшие кусты.
– Еб…ть, у вас тут чё, реально война что ли? – спросил запыхавшийся от бега Фазик, пытаясь как можно ниже расположиться в воронке. Мы со взводным снова молча переглянулись, так как лежали лицом к лицу. Гуманист был слишком большой для этой воронки и вообще по жизни слишком большой, килограммов на сто двадцать дядька, и настолько же добродушный. Но, когда это было необходимо, он мог собраться и превратиться в грозного командира со стальными нервами.
Поэтому мелкие ёрзания Фазика начинали доставлять ему неприятные ощущения, как будто эта воронка действительно была рассчитана только на двоих. Но я знал взводного и был уверен, что, если бы пришлось принимать самый последний бой, Гуманист накрыл бы нас с Фазиком собой, всем своим большим телом, как куполом, не задумываясь.
– Мля, надо съёбывать… – так оценил Гуманист очередной взрыв, который плотно ударил по ушам, а горячая волна снова окатила землёй.
– Меня убило, меня убило, – как бы в ответ запищал Фазик, пытаясь самостоятельно вылезти из воронки. Выглядел он совершенно потерянным: из носа потекли кровавые сопли, движения стали неестественными, а во взгляде появилась пустота, хотя там и до этого было немного чего-то осмысленного. Я пнул его по ногам и силой затянул обратно в воронку.
– Живой ты, млять, живой! Лежи и не вылезай пока! – проорал я ему в ухо.
Но ждать действительно больше не стоило. Последний снаряд разорвался примерно в двух-трёх метрах от нас, ближе некуда. Это означало, что с большой долей вероятности один из следующих прилётов превратит нашу тесную воронку в яму, наполненную фаршем из человеческого мяса. Поэтому после ещё одного прилёта, мы рванули из ненадёжной воронки и побежали в сторону наших окопов, прихватив с собой контуженого Фазика. Хохлы накинули еще несколько раз нам вдогонку из «сапога» и миномёта, но, слава Богу, ни один из снарядов не достиг своей хищной цели.
Когда мы, наконец, втроём дружно залились в траншею нашего окопа, то сразу полезли в большой блиндаж. Парняги встретили нас горячим чаем с печеньем как родных. Наконец-то истерика украинской арты закончилась. Гуманист, отхлебнув немного из замусоленной кружки, ругнулся в никуда, что задачу ему на завтра поставили нечётко и систему огня непонятно как нужно организовывать без разведки, а потом быстро ушёл по своим делам ставить задачи и проверять перед боем готовность в других местах. А нам он приказал отпаивать и приводить в чувства ценного бойца, то есть Фазика, чтобы к утру он был «как огурчик».
Заниматься ускоренным выращиванием ценного «огурчика» у нас по собственной инициативе вызвался Ильич. Сначала никому не было понятно, зачем он это сделал, но, увидев, что Ильич хочет со всей серьёзностью подойти к выполнению этой задачи, мы с Мазаем решили довериться своей командирской чуйке и отошли в другой наш блиндаж подумать, как же нам лучше воевать завтра. К тому времени Гвоздь с Сизым стали у меня неплохими пулемётчиками. Обоих уже успело легко ранить ещё при Торжке, а недавно их вернули в строй. Справа от меня на соседней точке должен будет работать «сапог» (СПГ 9).
Арта с миномётами и АГСами была на позициях за нами немного левее. Ну а мы пойдём с двумя пулемётами на флангах. В центре с РПГ полезет сам Мазай. Оставалось только решить, где будет находиться «человек с ружьём», то есть Фазик. Приказ командиров-начальников, а именно «Птицелова взять с собой на Змеевик», требовалось как-то выполнять! И пока он будет высматривать в небе агрессивно летающих «птичек», нужно, чтобы кто-то смотрел, как бы ему самому что-нибудь такое не прилетело. Решили Ильича с ним и оставить.
Ильич был самым старым в нашем отделении, почти дедом, гнутым тюремным мужиком с легендарным прошлым и красным сморщенным лицом, которое бывает только у младенцев сразу после рождения или у таких сидельцев через много лет после рождения. Он отсидел в общей сложности девятнадцать лет, и его красное лицо было как красный диплом о высшем тюремном образовании. Пересидок был в общем «заслуженный», мог бы, наверное, получить и звание «народного», если б захотел. Такое прошлое позволяло ему находить к каждому свой особый подход в любой ситуации.
Иногда он мог философски рассуждать о жизни, пользуясь научными терминами, а мог и просто накричать на кого-то, используя отборные матерные словосочетания, которые веселили своими оборотами и неожиданными вставками, достойными честных собирателей фольклора. Однажды на зоне я чем-то так расстроил его, что он стал предлагать мне и всем окружавшим совокупиться во все мыслимые и немыслимые места со всеми животными реального и фантастического мира. И профессиональным психологам было чему поучиться у него. Непростой был человек. К нему самому подход смог найти только наш первый командир Сглаз. А потом окажется, что у Ильича даже были личные счёты с украинскими вояками, и воевал он вполне достойно.
Проверив фишкарей, мы с Мазаем стали искать себе нагретое укромное местечко, чтобы хоть как-то попытаться вздремнуть по очереди перед завтрашним накатом. Было понятно, что толкаться на укропов придётся с большой кровью, и не все из нас смогут вернуться из боя живыми. Проходя обратно вдоль траншеи, мы услышали, как Ильич ласково уговаривал Фазика:
– Ты, ну это, братан, может, не пойдëшь?.. Там по утру у нас накат будет, страшно там будет, убивать будут… может, не надо это тебе?
– К-к-как прикажут, к-как прикажут, – отвечал уже оклемавшийся на всю свою противодроновую голову Фазик, проверяя заряд аккумуляторов в своём мудрёном ружье. «А огурчик-то уже начал созревать», – отметили про себя мы с Мазаем. Потом окажется, что они и уснут рядом – Фазик и Ильич, словно отец и сын. Спящие, они были похожи друг на друга – были одинакового роста и одинаковой неспортивной комплекции.
– Ильич, вставай, за…бал спать – будили его наутро чуть ли не всем окопом. – Храпишь, мля, будто хохлов артой напугать хочешь.
– Нах…я мне вставать? – спросил сонный и недовольный Ильич, еле открывая слипшиеся глаза.
– Парняги, а сколько времени?
– Без скольких-то там шесть. Давай вставай и пацана своего буди. Скоро работать начнём.
Ильич разбудил «своего пацана» и быстро собрался как положено: броня, каска, разгрузка, автомат, БК, проверил наличие сигарет и… И увидел, что у Фазика в разгрузках всего четыре магазина и совсем нет гранат. Сразу понял, почему: он же тыловой, а им больше четырёх магазинов, говорят, не дают, и гранатами их тоже не балуют. А тут перед боем!.. Как же это я раньше не увидел… Вот старая башка с дыркой!..