Фридрих II и его интеллектуальный мир бесплатное чтение

Скачать книгу

© Воскобойников О. С. текст, 2025

© Издательство АСТ, 2025

* * *

Предисловие

Тридцать лет в медиевистике – не то чтобы много и не то чтобы совсем мало. Примерно половина среднестатистической сознательной жизни. Осенью 1994 года я решился посвятить себя этой науке, стал учиться уму-разуму в семинарах Михаила Бойцова, Николая Ускова, Ады Сванидзе, Ольги Варьяш и Лидии Брагиной на кафедре истории Средних веков исторического факультета МГУ. Все они поддержали мое желание изучать средневековую культуру Италии. Поскольку, изучая немецкий, я оказался связан одновременно с итальянистами и с германистами, в поисках первой темы как-то сама собой возникла фигура немца, наводившего страх, трепет и восхищение в Италии XIII века: Фридриха II Гогенштауфена (1194–1250).

Все свои ученические годы, диплом и первые две диссертации, русскую и французскую, я посвятил интеллектуальной истории штауфеновского двора, кочевавшего между Палермо, Италией, Палестиной и Германией. Постепенно из этих диссертаций и научных статей получилось что-то вроде историко-культурного портрета неординарного средневекового государя на фоне его бурной эпохи. Этот портрет мне, по счастью, удалось издать в 2008 году в хорошем научном издательстве РОССПЭН – в те далекие времена еще существовала государственная поддержка подобных издательских инициатив, в том числе для молодых ученых. Эту книгу я любовно назвал «Душой мира» и считал одновременно аттестатом зрелости и путевкой в жизнь.

Когда друзья в АСТ предложили переиздать «аттестат зрелости» в нашей любимой серии, я, как водится, загорелся и засомневался. Перечитывать себя – дело не самое благодарное. Переписывать себя – никогда с этим не сталкивался. Передо мной лежал текст, в основном написанный 20 лет назад в лондонском Институте Варбурга, одном из моих любимых мест на земле. В научную публикацию я, вчерашний парижский аспирант, инстинктивно втискивал почти все, что знал и читал. Каждое обстоятельство притягивало за собой еще какое-нибудь обстоятельство – из этой череды возникают донельзя обстоятельные научные монографии. Поглядев на все это постаревшим взглядом, я понял, что с основными моими выводами тех лет я и сегодня согласен. Но многое из обстоятельств мне сегодня уже повторять не нужно – хотя бы потому, что с тех пор я еще кое-что написал. По мелочи, но написал.

Что получилось? Согласившись на простое исправленное переиздание «Души мира», я сел за свой кочевой стол – и почти все переписал. Это не значит, что диссертации и первую книгу я перечеркнул. Но за прошедшие годы кое-что было сделано коллегами в изучении интересующего меня явления. Более того, все эти коллеги, фактически все до единого, стали мне друзьями, мы многое обсуждали в академических аудиториях в нескольких странах, это не могло не сказаться на моих взглядах на каждый конкретный сюжет.

На некоторые тексты, которые я читал и переводил еще в студенческие годы, сегодня я смотрю иначе. Даже если иногда речь всего лишь о нюансах перевода и толкования, они кажутся мне принципиальными – такова, видимо, аберрация сознания историка на распутье, популяризатора, из которого не вытравить архивную крысу. Все цитаты из оригинальных текстов я пересмотрел и сверил с латынью, старопровансальским, староитальянским и старофранцузским. Все поэтические переводы сделаны заново – в 2008 году я просто не умел переводить стихи. Я очень благодарен АСТ за возможность не только сохранить все эти иногда довольно пространные цитаты и весь научный аппарат, но и дополнить его новейшими работами. Этот аппарат не претендует на полноту, но все судьбоносное на основных европейских языках в нем найдется. Книга же, обретя, как хочется верить, более дружелюбное по отношению к читателю выражение лица, не потеряла и какой-то научной значимости.

Сереньо, август 2024 года

Введение

В стихотворной хронике, озаглавленной «Книга в честь Августа, или О делах сицилийских», Петр Эболийский описал бурные события конца XII века, связанные с переходом Сицилийского королевства от власти норманнской династии Отвилей к германским Штауфенам. Южноитальянский поэт, начитанный в классической литературе, был хорошо принят при дворе прибывшего в Италию императора Генриха VI (1191–1197) и получил задачу восславить новую династию. Для этого поэту потребовалось очернить других претендентов, противников его новых покровителей, – прежде всего графа Лечче Танкреда, незаконнорожденного внука создателя королевства, Рожера II (1130–1154). На протяжении всей хроники этот «тиран», «узурпатор» и «карлик» описывается в карикатурных чертах.

Среди обыденных обидных кличек один выпад необычен: за научным объяснением телесных недостатков Танкреда наш вития обращается к прославленному тогда салернскому медику и натурфилософу Урсону Салернскому. Урсон закатывает целую лекцию по эмбриологии: физические недостатки узурпатора, мол, связаны со смешением благородных отцовских и неблагородных материнских кровей, не совпадающих по природным качествам. В результате мезальянса зародыш, abortivus, был сформирован лишь за счет «бедной материи матери», поэтому Танкред мог называться королем лишь по имени, но не по природе[1]. Соответствующая миниатюра, созданная при непосредственном участии поэта, достаточно верно следует тексту, показывая и ученую беседу, и падающего с коня короля, «затылком мальчика, а лицом старика», и ужас матери, видящей перед собой своего несчастного ребенка, и приводимый Урсоном пример из жизни овец.

Этот эпизод вводит нас в тот культурно-политический контекст, который остался в наследство от предшественников Фридриху II Гогенштауфену (или Штауфену), королю Сицилии (1198–1250) и императору Священной Римской империи (1220–1250). Почему придворному поэту понадобился авторитет салернского философа для того, чтобы очернить политического противника? Почему natura становится под его пером тем аргументом, который позволяет говорить о том, что узурпатор не достоин престола? Петр Эболийский обладал определенными медицинскими знаниями, которые он почерпнул в Салерно, скорее всего, у того же Урсона.

Особенность культуры Южной Италии XII–XIII веков состояла не только в активности научной жизни, одним из ярких очагов которой был знаменитый на всю Европу центр медицины, но и неразрывная связь этой научной жизни с центральной властью. Уже монархия Рожера II стала образцом для подражания. Унаследовав от мусульманских правителей богатую культуру и значительное арабоязычное население, норманнские короли смогли воспользоваться этим наследием для укрепления своей власти и ее международного престижа. Мусульмане работали в администрации, где делопроизводство велось на латинском, греческом и арабском. Ученые и переводчики, например Генрих Аристипп и адмирал Евгений Палермский, состояли в ближайшем окружении короля, входили в его «семью», familia. Благодаря им в Палермо собирались рукописи, покупались сочинения античных и мусульманских мыслителей. В середине XII века из Константинополя привезли «Альмагест» Птолемея и здесь впервые перевели на латынь. Волею судеб «Альмагест» стал учебником для астрономов на несколько столетий, но в другом переводе, сделанном с арабского в Толедо. Но это не принижает значения сицилийского начинания. Переводчик предпослал своему замечательному детищу предисловие, которое дышит очень чистой любовью к науке. И это – один из самых красивых средневековых текстов, какие мне доводилось читать и переводить[2].

Здесь же в годы правления Рожера II работал арабский географ аль-Идризи, представитель княжеского рода Идризидов, создавших себе когда-то государство в Магрибе. Результатом его пятнадцатилетней деятельности при палермском дворе стал первый в истории Запада географический труд, объединивший на научной основе христианский и мусульманский миры: «Развлечение для того, кто жаждет путешествовать по миру». Удивителен не только сам факт появления такого сочинения, основанного на карте (к сожалению, утерянной), но и то, что оно написано правоверным мусульманином по вдохновению христианского государя.

Несмотря на традиционные для мусульманина того времени жалобы на воцарившуюся в мире несправедливость – засилье христиан на землях, некогда принадлежавших исламу, – аль-Идризи восторженно пишет о своем покровителе, призывая на голову христианнейшего государя милость Аллаха, а книгу назвал «Китаб Руджар», «Книга Рожера»[3]. От аль-Идризи мы знаем, что король Сицилии не просто поручил арабскому ученому описать собственное королевство и все известные тогда страны, но и финансово поддерживал это начинание на протяжении многих лет. Для проверки сведений, содержавшихся в арабских географических сочинениях, которыми он пользовался, в страны Северной Европы и на Восток отправлялись посланники. Очевидно, что вчерашние викинги, норманнские Отвили, подражали и византийским василевсам, и багдадским халифам (о которых знали мало). Им безусловно важно было представить Палермо как что-то вроде «дома премудрости» или, по-нашему, НИИ.

Фридрих II унаследовал сицилийский трон в детстве, рано потеряв и отца, Генриха VI, и мать, Констанцию Отвиль, последнюю дочь Рожера II. В юношеские годы он принял бразды правления и после нескольких лет, проведенных в Германии, и императорской коронации (1220) вернулся в Южную Италию. Из-за многолетних усобиц начала столетия от развитой интеллектуальной культуры предшествовавшего столетия оставалось бледное воспоминание. По матери Фридрих был наследником создателей южноитальянской культуры, норманнов, по отцу – наследником пришельцев (какими когда-то были и норманны) – Штауфенов. И это двойное, германское и норманнское, имперское и сицилийское, происхождение, конечно, многое определило в его личном характере и в культуре подвластного ему королевства, о которой пойдет речь в этой книге.

Как и Отвили, Фридрих II делал все возможное для сохранения централизованного управления в Сицилийском королевстве, в то время как германские города, князья и епископы получили от него большую независимость. В книге, лежащей сейчас перед читателем, мы будем много говорить о власти, но не о том, как она, собственно, управляла своими строптивыми подданными. Меня интересует то, как в диалоге и конфликтах с этой властью и лично с Фридрихом II формировалась культура Южной Италии, культура совершенно особая даже на фоне богатой на «особенное» Италии XIII столетия[4]. Прибегая иногда к данным нормативных и нарративных источников, я сконцентрирую свое внимание на научной литературе, связанной со штауфеновским двором, который я часто буду называть вслед за современниками Великой курией, Magna curia.

Я постараюсь дать объяснение двум явлениям культурной жизни Сицилийского королевства. Первое из них: выработка новой картины мира и новых методов познания окружающего мира, которые ученые того времени связывали с «наукой о природе», scientia naturalis. Физика Новейшего времени – ее прямая наследница. Второе явление: новая фаза в рецепции античного культурного наследия, один из средневековых «ренессансов», предшествовавших Возрождению. Мне интересно, существовала ли связь между научной деятельностью, проводившейся по инициативе и при поддержке императора, и его же эстетической чувствительностью к классическому искусству. Казалось бы, одно дело – твое неуемное и местами предосудительное любопытство, другое – вкус к роскоши, красивые рукописи, охотничьи замки или коллекция античных камей. А вдруг эти типологически разнородные элементы культуры диалектически связаны?

Италия XIII века стала ареной противостояния трех великих сил: Священной Римской империи, папства и городских коммун Севера, уже далеко ушедших на пути собственного, независимого государственного и культурного строительства. В правление Фридриха II это противостояние кристаллизовалось в биполярную систему гвельфов и гибеллинов. Внутри этих партий не было единства: слишком опрометчиво было бы говорить о настоящем союзе Церкви и горожан под эгидой гвельфской партии; гибеллины, в свою очередь, опирались на довольно широкую поддержку именно в городской среде. Флаги менялись так же легко, как перчатки, поэтому не стоит искать следы гибеллинских ценностей в бойницах Московского Кремля, построенного, как известно, итальянцами в XV веке. И все же именно борьба партий, если угодно, «партийный дух», определила политический климат Италии интересующего нас сейчас XIII столетия. Эти силы использовали все средства для усиления своего общественного влияния и престижа, для провоцирования, очернения и ослабления противников как в Италии, так и за ее пределами. Ни искусство, ни научная жизнь того времени невозможно осмыслить вне контекста этой вековой битвы.

Фридрих II унаследовал политическую модель Сицилийского королевства норманнов. Он постоянно с уважением ссылался на «славных предков» в изданных им в 1231 году «Мельфийских конституциях», первом крупном памятнике светского законодательства средневекового Запада. Следует задаться вопросом, можно ли говорить о той же преемственности и в истории культуры. Государственная политика и идеология Фридриха II отнюдь не была простым копированием начинаний Отвилей и их представлений о власти[5]. Коренное отличие очевидно: Штауфен был не только королем Сицилии, но и императором Священной Римской империи, то есть наследником всей восходящей к Античности богатейшей культурно-политической традиции. К ней он обращался не раз во всех своих начинаниях: в искусстве, в праве, в полемике с Римской курией, в натурфилософии и риторике.

Повлияло ли это двойное – местное и «имперское» – наследие на развитие наук о природе при дворе Фридриха II и в Южной Италии в целом? И если повлияло, то как? В какой форме соприкасались политические и интеллектуальные интересы самого императора, славившегося своей начитанностью, любознательностью и веротерпимостью? Как они воздействовали на работу научной элиты при дворе и, следовательно, на формирование ее представлений об окружающем мире? Иными словами, нам придется размышлять над самой природой меценатства в эпоху зрелого Средневековья, причем задолго до Медичи и бургундских герцогов.

С методологической и источниковедческой точки зрения проблема может быть сформулирована иным образом. Какие именно книги читали при дворе и как их читали? Вторая часть вопроса может показаться на первый взгляд странной и требует некоторого пояснения. Моя задача состоит не только в реконструкции научной и художественной жизни при дворе Фридриха II, но и в поиске новых методов для решения подобных задач, которые могут оказаться полезными для медиевиста и, может быть, не только для него. Несмотря на известность и историографическую популярность Штауфена, избранный сюжет прекрасно подходит для решения такой двойной, методологической и собственно исследовательской задачи[6].

Средневековый текст иногда сопровождался миниатюрами, которые для читателя XIII века значили отнюдь не меньше, а иногда и больше, чем слова. Для наиболее красивых рукописей Средневековья издательская культура нашего времени обладает техникой факсимиле. Несмотря на ее дороговизну, благодаря ей мы имеем доступ к большому пласту памятников и можем сравнивать на месте рукописи, хранящиеся в библиотеках всего мира. Некоторые из интересующих меня здесь памятников были воспроизведены таким способом, иные доступны теперь на сайтах соответствующих библиотек. На возможность сравнивать чуть ли не все и вся, не выходя из дома, я не мог даже близко рассчитывать двадцать лет назад – поэтому объездил тогда пол-Европы, чтобы все увидеть своими глазами. Не жалею.

Наверное, не нужно убеждать читателя в том, что взаимоотношение текста и миниатюр в книжной культуре Средневековья лишь отдаленно напоминает современную практику книгоиздательства. Это очевидно всякому, кто когда-либо видел страницы иллюстрированных рукописей. Пример, который я использовал в самом начале, чтобы ввести читателя в курс дела, в этом смысле вполне характерен. Изображение не просто комментирует или излагает текст на своем визуальном языке. Оно формирует свой собственный «текст», оно – говорит. Затевая диалог с сопутствующим ему словом, оно формирует сознание своего зрителя. Именно такая многоплановая реконструкция сознания создателей и читателей научных иллюстрированных рукописей при штауфеновском дворе предлагается здесь.

В Южной Италии традиции научного иллюстрирования имели глубокие корни, уходившие в эпоху Великой Греции и на протяжении всего раннего Средневековья подпитывавшиеся постоянными контактами с Византией и, в меньшей степени, с мусульманским миром[7]. Мог ли обладавший тонким эстетическим чувством Фридрих II не оценить дидактическую значимость изображений в рукописи, имея доступ к таким крупнейшим библиотекам своего времени, как Монтекассино или василианские и бенедиктинские монастыри Апулии и Сицилии? Судя по обилию дошедших до нас свидетельств, которым посвящено это исследование, такие рукописи и работа с ними были методом научного поиска, как бы «исследовательской лабораторией» интеллектуалов Южной Италии. Поэтому иногда мне нужно будет останавливаться на источниках вдохновения Фридриха II и его окружения, иногда достаточно подробно говорить о культурных течениях европейского масштаба. Это позволит включить рассматриваемые здесь вопросы в общую историю искусства и мысли Европы.

Но что именно могут рассказать книжные миниатюры о представлениях о природе, о научных методах, о своих создателях и зрителях? Это основной вопрос всякого, кто берется за такой анализ. Не раз нам придется говорить о его правилах и границах. Самая незначительная на первый взгляд деталь может оказаться ключевой для трактовки целой рукописи. И это касается не только миниатюр, но и других произведений искусства, прежде всего пластики. Серьезным препятствием на моем пути оказался тот факт, что созданные при дворе Фридриха II оригинальные сочинения дошли в более поздних рукописях – лучшие из них были созданы для незаконнорожденного сына Фридриха Манфреда, короля Сицилии в 1258–1266 гг. Другие же не дают каких-либо иных критериев датировки и локализации, кроме стилистики, изредка – иконографии миниатюр.

Мои сомнения на границах родственной, дружественной, но все же чужой «поляны», принадлежащей историкам искусства, очевидны. Я должен был переступить эту границу и углубиться в довольно обширную литературу по истории южноитальянского искусства, чтобы исправить недостаток искусствоведческого образования и использовать эти памятники как надежные свидетельства об интересующей меня культурной среде. В результате я стал преподавателем истории искусства. Этот шаг показался мне необходимым, почти навязанным историографической ситуацией. Действительно, как я надеюсь, из моего повествования будут ясны и огромные достижения предшествующей столетней историографии, и ее лакуны. Наука, искусство и политика при дворе Фридриха II не раз становились предметом специальных частных и коллективных исследований и публикаций. Но эти историографические традиции никогда по-настоящему не сливались для того, чтобы прийти к общему результату.

Несколько десятилетий назад понятие «штауфеновского искусства» ходило среди историков искусства, несмотря на сложность, даже невозможность его четкого определения. Его придумали и приняли по той простой причине, что трудно отрицать влияние меценатства Фридриха II и его личных эстетических вкусов на эволюцию форм в искусстве Южной Италии первой половины XIII века. Но каково было это влияние? И что в нем было лично от государя, что – от близких и дальних советников, а что – от кочевавших по стране артелей и мастеров? В мои планы не входит описать все, что хоть как-то связано с императорским заказом. Но я надеюсь показать, что анализ формы и содержания произведений самых разных масштабов и функций многое может дать для понимания всей культуры Южной Италии. И тогда мы найдем силовые линии, определившие новый взгляд на мир во всех сферах жизни человеческого духа, возникший в Сицилийском королевстве при дворе Фридриха II.

* * *

Начало этой книге было положено тридцать лет назад, когда я учился на историческом факультете МГУ и занялся культурой Италии, непосредственно предшествовавшей по времени Возрождению и, следовательно, подготовившей его. Итальянское Duecento, XIII столетие, иногда называли тогда Проторенессансом. Фридрих II всегда фигурировал в первых рядах почетного списка его важнейших деятелей – наряду с Франциском Ассизским, Данте, Никколо Пизано. К счастью для меня, в хороших исследованиях о Фридрихе иногда упоминались рукописи с названиями, которые тогда мне ничего не говорили. Написав дипломную работу о культуре Сицилийского королевства на материале в основном опубликованных литературных произведений и документов Великой курии, я решил в дальнейшем сконцентрироваться именно на этих рукописях. Опять же к счастью для меня, эти рукописи нужно было собирать в библиотеках нескольких стран. По мере чтения этих произведений и исследования памятников искусства я начал понимать, что исследование выходит далеко за дисциплинарные и географические рамки.

Наверное, по этой причине нет ничего удивительного в том, что после защиты диссертации «Представления о природе при дворе Фридриха II. 1200–1250 гг.» на кафедре истории Средних веков исторического факультета МГУ в 2002 году. я продолжил исследования в Париже, в Группе исторической антропологии средневекового Запада Высшей школы социальных наук. Несколько лет я чувствовал себя дома одновременно в двух прекрасных коллективах, питаясь плодами двух научных традиций. Результатом стала французская диссертация «Искусства, знания и представления о природе при дворе Фридриха II Штауфена» (2006).

Особая роль в ней принадлежит моим научным руководителям, покойной Лидии Михайловне Брагиной (1930–2021) и Жан-Клоду Шмитту. Благодаря тогдашней открытости границ я смог познакомиться с теми учеными и школами, которые казались мне близкими по теме, методу или духу исследований. Важным этапом стала работа в лондонском Институте Варбурга в 2004 году с Чарльзом Бернеттом. Там я начал готовить критическое издание одного из самых интересных моих источников: «Книги о частностях» и «Физиогномики» Михаила Скота[8]. Я благодарен коллективу кафедры истории Средних веков МГУ, где я учился и потом преподавал почти 25 лет, до 2018 года. С 2012 по 2023 год в Высшей школе экономики работала Лаборатория медиевистических исследований, наше любимое детище. Это был прекрасный коллектив единомышленников – старших и младших, русских и иностранных. Работая над самыми разными темами, я все время возвращался к Фридриху II: в результате мой отец, философически рассуждая о моей научной траектории, метко назвал его «кормильцем».

Я очень благодарен тем учителям, коллегам и друзьям, которые проявляли и проявляют интерес к моим занятиям: покойной О. С. Поповой, С. И. Лучицкой, Ю. А. Ивановой, покойному Ж. Ле Гоффу, О. Ф. Кудрявцеву, Д. А. Баюку, Ж. Баше, Й. Фриду, М. А. Бойцову, покойной К. М. Муратовой, Р. Пома, М. Перез-Симон, покойному О. Г. Эксле, Г. Гребнер, А. фон Хюльзен-Эш, покойному А. Я. Гуревичу, покойной О. И. Варьяш, А. Ю. Виноградову, Л. К. Масиелю Санчесу, М.-Т. Гуссэ, Б. ван ден Абелю, Даниэль Жакар, А. Паравичини Бальяни, Й. Циглеру. Покойный Ален Сегон и Мириам Флейшман были моей парижской семьей, когда я работал над второй диссертацией. Но рождение на свет собственно книги было бы немыслимо без терпения и понимания моей семьи, которой она и посвящается. Теперь уже – в новом обличье.

1. Фридрих II в игре зерцал

Еще Фридрих Ницше, в юности слушавший Якоба Буркхардта, называл Фридриха II «первым европейцем», «гением среди немецких императоров», «атеистом comme il faut»[9]. Вдохновение двух знаменитых мыслителей XIX века повлияло на формирование в историографии идеализированного и отчасти идеологизированного образа Фридриха II. Вторя средневековым хронистам, они говорили о нем как о «чуде света» и «удивительном реформаторе». Наряду со св. Франциском Ассизским его называли предшественником Возрождения[10].

Ценность подобных оценок по большей части археологического характера. Следует, однако, признать, что неослабевающий интерес к Фридриху II имеет основания. Он вошел в историю не только как император Священной Римской империи, с большим рвением отстаивавший свои политические права в борьбе против североитальянских коммун и папства, но и как человек с исключительно богатыми культурными интересами. Он не только сам интересовался тайнами природы, что становилось на рубеже XII–XIII веков явлением все более распространенным, но стремился организовать систематическое изучение их под своим покровительством.

Изучая мировоззрение средневекового монарха, нужно всегда иметь в виду, что речь идет не просто об интеллектуале или философе, будь он даже «философ на троне», но о некоем воплощении государства, модели государя, которую он сам хотел воплощать и которую в нем видели современники. На примере Фридриха II хорошо видно, что эти две модели могли сильно отличаться. Первая, естественно, положительная, отразилась в посланиях, исходивших из Великой курии, в законодательстве, в придворной переписке и в других возникших при дворе текстах, так или иначе несших на себе влияние мировоззрения Фридриха II. Эти тексты по определению в какой-то мере соответствовали этическим и политическим ценностям общества, к которому они обращались. Но, конечно, далеко не всем ценностям. Вторая модель, часто резко отрицательная, представлена в многочисленных источниках, связанных с враждебными Фридриху II лагерями, прежде всего с Римской курией и гвельфскими коммунами. Оба пласта представляют огромный интерес уже своим обилием. Но при их рассмотрении нужно всегда сохранять критическую дистанцию, имея в виду крайнюю напряженность политического климата Италии XIII века. Литература, искусство, официальная переписка и законодательство становились средствами политической пропаганды. Отголоски политической борьбы мы встретим не раз в самых разных свидетельствах.

Свою задачу я вижу в том, чтобы в реконструкции интеллектуальных интересов Фридриха II попытаться понять, как в этом неординарном персонаже сочетались модель государя и те черты, которые мы на сегодняшнем языке назвали бы индивидуальными. Позволяют ли имеющиеся у нас источники провести такое разделение? Нам предстоит не раз задуматься над этим важнейшим вопросом. В какой мере и как именно представления императора об окружающем мире связаны с общеевропейским контекстом, прежде всего с появлением и ростом влияния университетов, рецепцией аристотелизма и научных сочинений мусульман и иудеев, а также с новой практикой художественного образа и культурой книги?

Фридрих II родился 26 декабря 1194 года в Йези, в Анконской марке. Его отец, Генрих VI Штауфен, в 1191 году был избран императором Священной Римской империи, но с 1169 года он уже был соправителем своего отца Фридриха I Барбароссы. В 1186 году он был обвенчан с Констанцией Отвиль, последней дочерью короля Сицилии Рожера II (1097–1154) и одной из претенденток на престол. В результате довольно продолжительной борьбы Генриху VI удалось нейтрализовать норманнскую династию в лице Танкреда, графа Лечче. Произошло объединение Сицилийского королевства и Империи. Хотя оно было осуществлено при непосредственном участии папства, в XIII веке эта уния стала камнем преткновения во взаимоотношениях империи и папства: Папское государство, Патримоний Св. Петра, оказалось зажато между владениями Штауфенов и одновременно преграждало стратегически важный путь с Севера на Юг новым властителям.

Петр Эболийский, писавший под влиянием или по заказу Констанции, а затем Генриха VI и канцлера Конрада Кверфуртского, воспевал рождение наследника в самых восторженных выражениях, явно ориентируясь на хорошо известного ему Вергилия[11]. За риторикой умиротворения природы скрывалась политическая программа Штауфенов, основанная на установлении нового политического устройства Южной Италии, она не раз будет встречаться в гибеллинской публицистике и поэзии. Политическая программа, однако, не помешала Констанции отдать сына на воспитание герцогине Сполето. Первые три года жизни Фридрих II находился в Умбрии, после чего был отправлен на Сицилию. Остается только гадать, что именно впитал в себя мальчик, живя в Палермо, даже если мы и сегодня можем видеть те же великие греческие мозаики, которые, наверное, и на Фридриха II производили сильное впечатление[12].

Палатинская (т. е. дворцовая) капелла, в которую постоянно ходил Фридрих II, украшен мозаиками и великолепным деревянным потолком. Он создан арабскими резчиками и художниками в 1140-х годах по заказу Рожера II. Здесь он мог видеть сцены из мирной жизни мусульманских государей, застолья, танцы, охоту, отсылки к христианской образности. Если представить себе, что юноше кто-то объяснял различные смыслы, которые вкладывались в такой декор мусульманской художественной традицией, можно строить гипотезы на тему того, как это великое искусство повлияло на его сознание. Удивительное сочетание строгой геометрии и куртуазной роскоши могло сформировать что-то во вкусах будущего императора – но что именно? Желание организовать государство и науку по строгим законам логики и математики[13]. Сомнительно. Капеллой восхищались, но даже очень умный анонимный панегирист Палермо, писавший около 1170 года, не нашел для потолка ничего кроме нескольких общих слов на тему «изящной резьбы» и «блеска золота»[14]. Ничто не доказывает, что тонкости масштабной изобразительной программы великой капеллы доходили до сердец и умов сицилийских государей.

Королевская капелла, капелланы и прелаты, включая двух архиепископов, Палермо и соседнего Монреале, безусловно были той средой, которая отвечала за воспитание мальчика. Но мы никогда не узнаем, какими глазами все эти люди смотрели на потолок, восхищающий сегодня любого туриста. Ничто не доказывает, что они видели в нем нечто большее, чем экзотическое для христианского храма украшение. Семь капелланов, служивших в Палермо в 1200-х годов, известны по именам, понятно, что они видели наследника трона часто, но почти ничего не известно, как это на нем отразилось[15].

Младший современник Фридриха II, францисканский хронист Салимбене приписывал ему знание нескольких языков[16]. Историки склонны ему верить: на латыни написана «Книга об искусстве соколиной охоты», о которой нам предстоит говорить, на сицилийском вольгаре – три коротких стихотворения[17]. Знание средневерхненемецкого мы принимаем как данность, ведь Фридрих II провел около десяти лет в Германии (1212–1220 годы, середина 1230-х годов). Что до греческого, иврита, арабского, старопровансальского, о которых писали прежде патриотично настроенные исследователи, то здесь мы остаемся в области догадок[18]. Присутствие значительного греческого меньшинства в Апулии и Калабрии, контакты, его политическая и религиозная активность – все это еще не было поводом учить их язык. Несмотря на неподдельный интерес к народам, говорившим на чужих языках и следовавших чужим обрядам, в своей политике к ним, к своим подданным, Фридрих II вообще часто оказывался более чем традиционным средневековым государем[19].

После смерти мужа (1197) королева Констанция, активно взявшись за правление, передала королевство в лен папе Иннокентию III (1198–1216), одновременно обеспечив наследственные права сыну и найдя ему могущественного, талантливого и авторитетного опекуна. В деле воспитания вскоре совсем осиротевшего юноши понтифику помогали немолодой кардинал Ченчо Савелли, в будущем папа Гонорий III, епископ Катании Рожер и другие высокопоставленные клирики. Однако ничего конкретного об их дистанционном влиянии на молодого монарха нам неизвестно.

Резонно задаться вопросом: где Фридрих II приобрел свою не совсем обычную для светского государя, а для иных современников и вовсе скандальную любознательность? Где искать истоки его специфической лояльности к иноверцам, которую не следует путать с политической веротерпимостью? Откуда он мог почерпнуть начатки знаний в то время, когда, по свидетельству современника, «в королевстве почти не было образованных людей»?[20] Даже если позитивно настроенный по отношению к Штауфенам хронист в 1280 году преувеличивал масштаб упадка в неизвестном ему прошлом, смутное для итальянского юга начало XIII столетия действительно не располагало к ученым дискуссиям – тем более придворным, поскольку двора как такового не было. Среди капелланов и клириков Сицилийского королевства около 1200 года никто не вошел в историю словесности, не оставил серьезных следов какой-либо интеллектуальной работы.

Сохранилось несколько писем неизвестного придворного Фридриха II к Иннокентию III, в которых он рассказывает о достоинствах и занятиях молодого короля. В одном из них, описывающем усобицу начала 1207 года, говорится о Фридрихе II: «Своими познаниями он настолько обогнал свои годы, в добродетели он столь выше своего возраста, что в нем не найти ничего, что не подобало бы мужу совершенному и зрелому. Без сомнения он уже может управлять, ибо способен сам судить о добре и зле среди христиан и среди неверных»[21]. Такая фраза вполне может восприниматься как хвалебная риторика – не случайно ей вторит Иннокентий III, рекомендуя юношу его будущему тестю, королю Арагона[22]. Именно в эти годы Фридрих II начал активно вмешиваться в управление королевством, появляются первые подписанные им лично дипломы.

В том же письме есть другое интересное для нас свидетельство, отчасти подтверждающее приведенное выше, отчасти противоречащее ему. Автор хвалит внешние качества молодого короля, его физическую подготовку, после чего добавляет не без беспокойства: «Нрав у него необычный и строптивый, не по природе, а по грубому его образу жизни. Однако врожденное королевское достоинство, по природе своей предрасположенное к лучшему, если и приобретет нечто неподобающее, в скором времени будет исправлено благими привычками.

Кроме того, наскучив общением с наставником, он жаждет свободы суждений. Насколько можно судить, ему кажется позорным, то ли что им управляет воспитатель, то ли что его, короля, держат за мальчика. В результате, сбросив власть воспитателя, будто получив на то разрешение, он зачастую отклоняется от подобающих королю правил поведения, затевает публичные разговоры, и такие пустые дискуссии попирают достоинство трона»[23]. За чеканным ритмом придворного письмоводительства хочется видеть зарисовку из жизни.

Проводя бо́льшую часть дня в военных упражнениях, как это было свойственно знатной молодежи, «все время после мессы он проводил за чтением истории о сражениях»[24]. Под armata historia подразумевались, видимо, рыцарские романы и песни о деяниях, «жесты», которые получили в Южной Италии широкое распространение благодаря связям норманнской династии с Северной Европой. Какой-то интерес к новинкам император проявлял и позже: 5 февраля 1240 года он благодарит одного чиновника из Мессины за посылку ему «принадлежавших покойному магистру Иоанну Романсору 54 тетрадей, переписанных с книги Паламида»[25]. Однако нет свидетельств систематического интереса. Сын Фридриха II Манфред не без гордости писал уже после смерти отца о богатстве семейной библиотеки. Но ее состав реконструируется лишь в самых общих чертах[26].

Для западноевропейской знати зрелого и позднего Средневековья зерцалом мужественного и справедливого государя служил, среди прочих, Александр Македонский. Повествования о нем формировали картину мира, наполненную чудесами – теми самыми, которые встречал на своем пути давно ставший легендой завоеватель[27]. После относительного забвения в период раннего Средневековья образ Александра вновь начал завоевывать популярность начиная с середины X века. Тогда по наказу неаполитанских герцогов Иоанна III и Марина II архипресвитер Лев отправился с посольством в Константинополь и переписал там оказавшуюся в его руках «историю о битвах и победах Александра, царя Македонии». Тот же архипресвитер перевел эту версию романа псевдо-Каллисфена на латынь[28]. В дальнейшем приключения Александра рассказывались фактически на всех языках средневековой словесности, обрастая новыми экзотическими подробностями.

Одна версия «Романа об Александре», «Historia de preliis I2», датируемая третьей четвертью XIII века, скорее всего, правлением Манфреда (1258–1266), происходящая из Южной Италии, сохранилась в Библиотеке Лейпцигского университета[29]. Сюжет вполне традиционен: рассказы о битвах и путешествиях Александра Македонского в то время уже формировали представления европейцев о далеких землях и диковинных народах. Необычность рукописи состоит в ее богатейшей иконографической программе, и это самый ранний из дошедших до нас масштабных живописных циклов об Александре Македонском[30]. Есть основания полагать, что именно через Южную Италию в XIII веке в латинскую Европу из Византии проникла иллюстративная программа романа пс. – Каллисфена, основа которой лежит самое позднее в III веке. Среди иконографических источников нашего «Романа об Александре» следует упомянуть иллюстративную традицию историка Павла Орозия и греческие рукописи, ходившие между православными монастырями Апулии, Сицилии и Калабрии[31].

Лейпцигская рукопись содержит 167 миниатюр, выполненных в богатой палитре, иллюстрирующих около 200 сцен. Несмотря на «медиевализацию» многих деталей, связь их с античной традицией видна по следующему признаку: они не отделены от текста никакой рамкой, что создает совершенно особую неразрывную связь между текстом и изображениями. Эта особенность оформления характерна и для других рукописей, связанных с двором Фридриха II. Такой способ связывания текста и изображений унаследован средневековыми кодексами от античных свитков, он продержался до позднего Средневековья и вошел в историю печатной книги Нового времени[32].

Заказчиком столь богато иллюминированного кодекса мог быть лишь знатный человек, возможно, сам Манфред. Учитывая существование рукописи BnF nouv. Acq. Lat. 174, мы можем предположить, что Фридриху II, чьим вкусам и интересам верно следовал его сын, был известен какой-то прототип лейпцигского памятника, наверняка с ним схожий. Поэтому прочтение текста и изображений дошедшего до нас «Романа об Александре» поможет прояснить некоторые аспекты мировоззрения Фридриха II и его окружения.

Здесь мы видим чудовищ, с которыми приходится непрестанно сражаться войску Александра (fol. 65r, 66r, 98r), женщин-вампиров (lamie), чьей красоте удивляется Александр (fol. 73r), амазонок (fol. 61r) и мужчин с головами на груди (fol. 104r). Наряду с традиционными образами средневекового воображения есть и такие, которые подтверждают связь с двором Фридриха II: слоны, использовавшиеся в войске персидского царя Пора, были вооружены своего рода башнями, в которых находились воины (fol. 60r). Точно таким же описывает слона Фридриха II Салимбене[33]. Кроме того, миниатюры в лейпцигской рукописи, изображающие слонов, отличаются натурализмом. Хочется даже предположить, что художник сам видел знаменитого на всю Европу слона в зверинце Штауфенов. Он, в частности, не последовал довольно распространенному еще с Античности мотиву клетчатой моделировки кожи, условно, орнаментально передававшей складки на коже животного. Довольно часто слонов изображали не с ногами, а с лапами, подходившими для хищников из семейства кошачьих. Миниатюрист лейпцигской рукописи в этом плане намного ближе к действительности.

Южноитальянский мастер не был одинок: в 1255 году британский историк и художник Матвей Парижский (Мэтью Пэрис) специально поехал из Сент-Олбанс в Лондон, чтобы срисовать слона живьем для своей истории[34]. Считается, что он первым показал движение ног слона: в бестиариях утверждалось, что он вообще лишен коленных суставов и поэтому якобы спит, прислонившись к дереву, подрубив которое охотники легко справлялись с беспомощно падавшим на землю животным. Фантазии таких «натуралистов» сливались с фантазией художников, давая истории живописи исключительно устойчивые иконографические типы. Способность рисовать с натуры, проявленная Матвеем, пробивавшая себе дорогу в искусстве середины XIII в., не была уникальной, и мы об этом еще будем не раз говорить. Его слоны, несомненно, самые натуралистичные в живописи его времени. Однако характерно, что, описывая слона Фридриха II, которого он лично не видел, Матвей решил последовать устойчивому литературному и художественному шаблону, что хорошо видно на одной миниатюре[35].

Миниатюры, как известно, несут не менее важную для средневекового читателя информацию, чем само повествование. То, что может быть рассказано словами, приобретает гораздо большее значение, если оно выделено изображением. Естественно, особое внимание миниатюрист уделяет главному герою. На листе 53r за рассказом о победе Александра над Дарием следует изображение македонского царя-победителя на троне в окружении приближенных. Но особое значение в цикле репрезентации власти получает изображение вознесения Александра на небо. Рассказ лаконичен. Увидев большую гору на берегу Красного моря, государь решил обозреть всю землю, приказал поймать двух грифов и, привязав их к корзине, уселся в нее. Насадив на два копья приманку, он заставил строптивых животных поднять его в небо. «Грифы поднялись так высоко, что Александру была видна вся земля, словно тарелка, на которой толкут фрукты. Вокруг земли было видно море, извивающееся, словно дракон». Этот апофеоз Александра прервался, «божественное всемогущество» низвергло грифов на землю. Все же, по возвращении Александра в лагерь, «воины встретили его радостными криками, славя его словно бога»[36].

Эта легенда вошла в «Роман об Александре» в IX в. Ее идеологическое значение может быть правильно понято при углубленном изучении ее иконографии, уходящей корнями в искусство Междуречья, от загробных путешествий душ усопших до философского экстаза[37]. В византийском мире вознесение Александра обычно толковалось положительно[38]. На Западе восприятие вознесения Александра могло быть иным: следуя библейской экзегетике его трактовали как иллюстрацию непомерной человеческой гордыни, вознамерившейся познать божественные сферы. Такое понимание не было чуждо религиозному сознанию жителей Южной Италии: например, в напольной мозаике 1160-х годов в соборе города О́транто на юге Апулии этот образ очевидным образом сопоставляется с первородным грехом. Противостояние здесь норманнов и Константинополя ощущалось довольно сильно и, конечно, проявлялось в искусстве. Латинский клир Отранто, находившегося на землях с доминировавшим греческим населением, демонизировал Александра Македонского и тем самым очернял его наследников – византийских василевсов[39].

В Риме около 1240 года по заказу кардиналов Александра изобразили как олицетворение гордыни, которую попирает персонификация Страха Божьего. Здесь, в так называемом Готическом зале монастыря Четырех мучеников, македонский правитель оказался в не слишком приятной компании Иуды, Мухаммеда, Нерона, Юлиана Отступника и Симона Мага. Поскольку этот монастырь был непосредственно связан с курией, то нечего удивляться, что в момент напряженного противостояния между папством и Империей пороки изображены как олицетворения светской власти, одним из представителей которой как раз и стал Александр[40].

Интересно, что в лейпцигском «Романе об Александре», восходящем к византийскому прототипу, вознесение македонского государя вновь трактуется позитивно. Завоевания почти завершены, Александр на вершине славы и достиг края земли. Истинное величие власти состоит в том, чтобы стремиться к познанию неба и всего мироздания. Хотя «божественное всемогущество» осудило Александра, войско встречает его с ликованием. Миниатюрист опускает падение, но изображает государя сидящим на троне, вознесенном над землей (илл. 1). В соотношении текста и изображений в каждом конкретном случае всегда можно обнаружить смысловые оттенки, причем изображение для читателя, привыкшего к иллюстративному материалу, обладало не меньшей убедительностью, чем текст. Если таким читателем был Фридрих II, парадигма ученого монарха, идущего на риск и поначалу даже на конфликт с дружиной ради познания, могла повлиять на формирование его самосознания. Как мы увидим в дальнейшем, именно такой модели Фридрих II следовал в своей интеллектуальной деятельности, ставшей частью его политики и представлений о своей власти[41].

Любознательность Александра является одним из мотивов Лейпцигской рукописи. Увидев «круг земной» (orbis terrae), Александр, по наущению Аристотеля, решил изучить «глубины моря». Он приказал сделать стеклянный сосуд, «чтобы он мог все четко видеть снаружи», после чего его опустили в воду, где он наблюдал жизнь рыб и других тварей, «ползавших по морскому дну, словно животные по земле, которые поедают плоды с деревьев. Эти твари подползали к нему и убегали. Он видел там еще много чудесных вещей, о которых он никому не захотел рассказывать, потому что они казались людям невероятными»[42]. Этот рассказ сопровождается соответствующей миниатюрой, на которой мы видим Александра, сидящего в прозрачном сосуде и наблюдающего за жизнью подводных животных.

Сама собой напрашивается параллель с одним из опытов Фридриха II, о которых рассказывает Салимбене, называя их «чудачествами» (superstitiones). Фридрих II приказывал некоему сицилийцу Николе «против его воли» нырять в Мессинский пролив с тем, чтобы измерить плотность воды и рассказать о жизни рыб, увидев их воочию. Упоминание этого «эксперимента» в хронистике не следует считать свидетельством того, что он действительно имел место, несмотря на то что Салимбене, как это ему свойственно, ссылается на самые что ни на есть надежные свидетельства очевидцев, своих друзей-францисканцев из Мессины. За его рассказом стоит древняя средиземноморская легенда о Николе Рыбе (Nicola Pesce), нырявшем в море, чтобы исследовать жизнь морских организмов. Интересен тот факт, что современники приписывали Фридриху II активное участие в этой широко известной истории, связанной с познанием природы опытным путем[43].

В «Истории сражений» Александр Македонский тоже ставит опыты: чтобы узнать характер встреченного по дороге «дикаря, покрытого шерстью, словно свинья», перед ним ставят девушку, которую он тут же попытался утащить в лес, и ее удалось отнять лишь с большим трудом. Дикарь был схвачен и сожжен живьем (fol. 87r). Александр спускается в Ад с тем, чтобы узнать, как он устроен, встречает там сначала Сесонхозиса[44], затем Сераписа, «отца всех богов», (origo omnium deorum), сидевшего на черном облаке. Задав вопрос о том, сколько лет ему осталось жить, Александр получил ответ, что ни одному из смертных не дозволено знать этого (fol. 96v–97r).

Жажда познаний, «этнографический» интерес к незнакомым племенам – вот то, что движет героем романа. И миниатюрист, вслед за текстом, старается максимально изобретательно показать чудеса Индии. Александр хочет расспросить брахманов об их обычаях, даже кишащий крокодилами и скорпионами Ганг не может остановить его: он затевает переписку с царем Диндимом, используя для посылки писем «суденышко», parvam naviculam (fol. 82v, 85r)[45]. Он приказывает своим воинам переплывать реки, чтобы допросить местных жителей, но те пали жертвами крокодильих зубов (fol. 64r). В нашей рукописи Индию населяют полулюди, привычные для средневековой картины мира. Их можно встретить на страницах энциклопедий, романов и на тимпанах соборов, в том числе на юге Италии[46]. Но здесь же и вечная мечта о «добром дикаре», гимнософистах и брахманах, живущих блаженной жизнью, не знающих ни пороков цивилизации, ни даже религии (fol. 86v).

У гигантов-циклопов художник отнял не только один глаз, но и одну ногу, сблизив их таким образом с другой не упоминаемой в романе расой одноногих, в существовании которой никто не сомневался (fol.103v). Такое небольшое несовпадение между текстом и изображением не следует считать ошибкой – за ним стоит метод работы художника. Он создает новый иллюстративный ряд, что называется, ad hoc, но прибегает и к уже устоявшимся иконографическим клише. Так, феникс в тексте описывается сидящим на высохшем дереве, лишенном листьев и плодов, nec folia nec fructus (fol. 88v). Однако для профессионального миниатюриста феникс – символ воскресения. Поэтому он идет на явный разрыв с текстом, используя раннехристианский образ феникса, сидящего на цветущем дереве, к которому старец ведет Александра[47]. Такие отклонения нормальны в оформлении средневековых рукописей, иногда они могут быть случайными, как в данном случае, иногда же несут особую смысловую нагрузку.

Рукопись заканчивается четырьмя необычными миниатюрами: это изображения 15 государей и царицы Клеопатры, сидящих на тронах со скипетрами, мечами и соколами в руках (fol. 113r–114v, по четыре изображения на каждом листе). Александр Македонский оказывается вписанным в мировую историю, от персов до римлян, от Кира до Августа – фигуры, исключительно важной для идеологии Штауфенов. Как я уже говорил, текст рукописи и ее миниатюры изобилуют сюжетами, являющими величие власти владыки мира. Своеобразная «генеалогическая схема», встречающаяся и в других исторических рукописях того времени, подводит итог истории, воспевшей македонского царя – воина, естествоиспытателя и этнографа. В последующие же столетия такие серии условных портретов «знаменитых мужей» и «знаменитых жен» стали самым обычным оформлением дворцов знати во всех странах Запада.

Лейпцигская рукопись не принадлежала Фридриху II, но обилие иконографии власти указывает на то, что заказчиком явно был знатный мирянин. Если вчитаться в этот текст и всмотреться в его иллюстрации, и в том и в другом можно увидеть то, что могло повлиять на формирование мировоззрения Фридриха II. Если мы зададимся вопросом, где искать источник его необычной любознательности, можно предположить, что одним из примеров для подражания ему послужил образ мудрого монарха, познающего тайны неба и преисподней, земли и моря, тайны, о которых он не хочет рассказывать во всеуслышание, потому что такого знания достоин лишь он сам. Александр мог послужить для Фридриха II «зерцалом государя», в своей тяге к знанию он следовал образцам для подражания. Вскоре мы увидим на материале других текстов, что Фридрих II часто задавал природе те же вопросы, что и Александр.

С семьей Штауфенов связан и другой памятник, в котором македонскому правителю отведено немаловажное место. Это «Пантеон» (Pantheon) Готфрида из Витербо († ок. 1200 г.). Итальянская рукопись из Национальной библиотеки Франции (BnF, lat. 5003) датируется XIII веком[48]. В ней сохранилась иллюстрированная версия апокрифического «Письма Александра Аристотелю» (Epistola Alexandri Magni ad Aristotelem, fol. 92r), на определенном этапе вошедшего и в «Роман». Александр иногда изображается сидящим на троне, иногда описывается, словно Беовульф, в одиночку одолевающий всякую нежить. Этот эпос сочетается с пророчествами о «последнем космократоре». Он должен явиться из рода Штауфенов, чтобы победить в финальной битве апокалиптические племена Гог и Магог, запертые Александром в Каспийском море, возложить свою корону и Животворящий Крест Христа на Голгофу до Судного дня[49]. Готфрид был одним из тех авторов, которые наряду с Оттоном Фрейзингенским, дядей и историографом Барбароссы, очень серьезно отнеслись к апокрифическим пророчествам Тибуртинской и Кумской сивилл, распространившихся во второй половине XII века в землях Империи.

Именно в этом эсхатологическом климате возникли мечты о Последнем императоре, уходящие своими корнями в мессианские представления древних иудеев[50]. В норманнской Сицилии были известны Сивиллины книги, переведенные с греческого на латынь Евгением Палермским, крупным чиновником, которому принадлежат также переводы «Оптики» Евклида, басенного сборника «Стефанит и Ихнилат» (греческой версии индийского по своему происхождению цикла «Калила и Димна»). Евгений работал и при дворе Штауфенов до своей смерти в 1203 году[51]. «Пантеон» могли знать при дворе Фридриха II, подражали ему и позднейшие историки.

При реконструкции интеллектуального горизонта Фридриха II мы постоянно встречаемся со всевозможными политическими и историческими коннотациями наших источников. Приведем еще один пример, связанный с появлением на географической карте латинской Европы монголов и татар.

Образ Александра был связан в средневековой литературе с Гогом и Магогом. В первой половине XIII века Европа оказалась перед угрозой монгольского нашествия. До вторжения монголо-татар в Польшу и Венгрию у европейцев были иллюзии о возможности мирного сосуществования, поскольку разгром русских княжеств никого не волновал и прошел слух, что в их войске было немало несториан. Кто-то хотел видеть в них союзные войска легендарного пресвитера Иоанна, которые должны были помочь христианам наконец-то нанести поражение исламу. С вторжением Чингизидов в западные христианские страны иллюзии рассеялись. В контексте эсхатологических ожиданий, свойственных этому времени и отразившихся в самых разных документах, монголы, Mongoli, были идентифицированы с Magogoli: нехитрая лингвистическая операция, вполне типичная для Средневековья. Столь же легко было ассоциировать их с исмаилитами, которым псевдо-Мефодий, исключительно популярный в XIII веке, отводил роль последнего наказания перед наступлением конца света. Роджер Бэкон уже не сомневается, что с их нашествием сбывается пророчество о последних временах, когда Гог и Магог прорвутся сквозь Каспийские врата, запертые некогда Александром Македонским, и разорят землю. При этом он ссылается на некоего францисканца, посланного к великому хану Людовиком IX, который якобы прошел сквозь эти ворота и затем углубился в горы (имеется в виду, конечно, миссия Гильома де Рубрука)[52].

В начале 1240-х годов несколько государей вели активную переписку об этом новом биче Господнем. 3 июля 1241 года, сразу после снятия осады непокорной Фаэнцы, Фридрих II пишет королю Англии Генриху III о продвижении монголо-татар в глубь Европы, вплоть до границ Германии. Кроме описания актуальных событий и всевозможных эпитетов (Tartari, imo Tartarei, т. е. «татары – исчадия Тартара»), в нем есть интересные описания: «[Это племя] пришло с края света, из южной области. Оно давно скрывалось в выжженном солнцем сухом климатическом поясе, а затем направилось на север. С жестокостью захватив области, оно осталось в них и расплодилось подобно саранче»[53]. Далее причины военных успехов монголов на Руси, в Польше и в Венгрии объясняются особенностями их вооружения, искусства стрельбы из лука и метания копий. Хотя слух об искусных лучниках уже получил широкое распространение, подробности их описания в письме свидетельствуют о хорошей информированности двора Фридриха II.

Далее повествование продолжается: «Это дикий народ, не знающий закона и лишенный человеческих качеств. У них, однако, есть государь, которому они подчиняются и за которым следуют. Они поклоняются ему и называют богом земли. Они невысокого роста, но крепкого телосложения, широкоплечи и коренасты; сильные, выносливые и мужественные, они бросаются в самый опасный бой по слову своего государя. Они широколицы, свирепого вида, издают страшные грудные вопли. Одежду носят из грубой бычьей, ослиной или лошадиной кожи. Вшив в нее железные бруски, используют в качестве лат – такой броней они пользовались до сих пор. Но о чем особенно грустно говорить: теперь-то они прекрасно оснащены лучшим оружием, отнятым у побежденных христиан, – тем позорнее и мучительнее будет наша смерть от собственных мечей, ибо мы прогневали Бога. У них прекрасные лошади, они вкусно питаются и очень красиво одеваются. Несравненные лучники, татары возят с собой кожаные бурдюки, столь искусно сшитые, что с их помощью они выходят невредимыми из болот и из стремительных рек. Их лошади, как говорят, в случае отсутствия пищи должны довольствоваться древесной корой, листьями и корнями трав и при этом, в случае необходимости, быть столь же быстрыми и сильными»[54].

Подобные письма Фридрих II рассылал по всем европейским странам[55]. Но лишь в этом послании мы находим этнографические и географические наблюдения, присутствие которых в официальном государственном дипломе не может быть объяснено одними политическими или стратегическими соображениями. Здесь мы видим личный интерес Фридриха II к чужому, даже к враждебному, подобный тому, который мы могли видеть у Александра Македонского в «Истории о сражениях». За высказыванием о происхождении татар «с края света, из южной области», где они «давно скрывались в выжженном солнцем сухом климатическом поясе» (ex ultimis mundi finibus de regione australi, que diu sole sub torrida zona tosta latuerat), стоят, несомненно, дискуссии о разделении земного шара на области, климатические зоны и о влиянии климатов на характер обитающих там людей.

Хотя в этом тексте мы слышим лишь отдаленное эхо интеллектуальной жизни, в которой формировалось мировоззрение императора, специфичность терминологии, примененной в послании, не оставляет сомнений на этот счет. Для Фридриха II важно подчеркнуть, из какого именно пояса происходят татары, поскольку человек, начитанный в актуальной для того времени литературе по scientia naturalis, хорошо понимал, что все качества племени татар могут быть объяснены воздействием климата. Эта идея была унаследована Средневековьем от античной науки, интересовала она и риторов, писавших для государей, и ученых медиков, и астрологов[56]. Характерно также, что официальные императорские и папские послания по поводу монголов в меньшей степени пестрят разного рода «пророчествами» и апокалиптическими спекуляциями, чем письма и другие сочинения иных современников. Это, однако, не помешало тому, чтобы в этих кругах страх перед вторжением монголов слился с эсхатологическими ожиданиями и ненавистью к политическим противникам.

Как и римский понтифик, Фридрих II мечтал о единстве христианского мира. Появление внешнего врага, как это часто бывало в Средние века, предоставило удобный повод для пропаганды. Послания Фридриха II этого периода преисполнены болью из-за «усобиц, столь часто наносящих вред государству Христову»[57]. Но внешняя угроза могла стать и катализатором борьбы партий. Послание Фридриха II вряд ли возымело действие, несмотря на привлекательность «этнографического экскурса», появившегося, напомню, раньше, чем отчеты Плано Карпини и Гильома де Рубрука. К 1239 году отношения между папой и императором резко ухудшились, что привело к повторному отлучению Фридриха II (20 марта 1239 года, первое произошло 29 сентября 1227 года). Одновременно по Европе распространился поддержанный Римской курией слух о том, что император договорился с неверными о взаимопомощи, чтобы уничтожить христианскую веру в Европе и получить неограниченную власть[58].

Тексты, в которых выражаются определенные представления о мире и об истории, зачастую являлись и политическими манифестами. В нескольких рукописях, связанных, с одной стороны, с двором Фридриха II, с другой – с Римской курией, сохранилось письмо, адресованное императорскому астрологу Феодору Антиохийскому, работавшему при дворе приблизительно в 1235–1250 годах[59]. В качестве автора назван знаменитый арабский ученый Аль-Кинди, который не имеет к этому письму никакого отношения, поскольку умер вскоре после 870 года. Для европейцев к XIII веку он, наряду со своим учеником Абу Машаром (лат. Альбумазар), стал главным авторитетом в области магии, оккультных наук, астрологии и отчасти оптики. Поэтому, приписав ему политическое пророчество, неизвестный нам придворный Фридриха II поступил, с его точки зрения, вполне разумно. Францисканец Роджер Бэкон, отдавший дань и увлечению своего времени науками о природе, и эсхатологии, около 1266 года рекомендовал папе Клименту IV изучать астрологию, в частности для того, чтобы не быть застигнутым врасплох приходом Антихриста, а успехи монголов приписывал их познаниям в науке о небе[60].

Письмо принадлежит к распространенному в то время жанру политического пророчества. Атмосфера Крестовых походов, не слишком оптимистичных эсхатологических ожиданий, так же как иногда возникавшие мирные контакты и моменты диалога – все это способствовало кочеванию сюжетов, образов, мотивов и целых пророческих текстов между приверженцами трех великих религий. В интересующем нас документе роль пророка играет Аль-Кинди[61]. Придворному мудрецу Фридриха II он рассказывает, как он, «желая познакомиться с различными людьми и языками… подобно купцу, отправился к диким народам, обнаружил среди них многочисленных порабощенных ими латинян, и те предоставили ему удивительные латинские и варварские книги о будущем»[62]. В письме рассказывается общеизвестная тогда история о том, как Александр Великий запер в Каспийской долине племена Гог и Магог и двадцать двух царей с подчиненными им народами – теми самыми, о которых рассказывается в различных версиях «Романа об Александре». Однако эта история включена в современный исторический контекст, поскольку из всех племен наиболее страшные – «цари и главенствующие среди них из рода Измаила, которые называются татары Гога и Магога»[63]. Автор прямо связывает их с предсказанием в Откровении Иоанна Богослова (Откр. 20, 7). Приведем следующий отрывок:

«Александр, царь македонян, победив восточные народы, скорее божественной, чем человеческой властью подчинил себе племена, жившие злодеяниями, жуткие и отвратительные на вид. Собираясь сразиться с ними, он изучил много способов ведения войны. Противники выводили в бой полевых собак (agroticanes?), чтобы тяжеловооруженные воины Александра потеряли силы биться с людьми. Чтобы они были в состоянии биться с людьми, Александр давал им свиней. Среди прочего он видел огромную толпу [воинов] в кожаных латах, отлично владеющих луками, на дромедарах и верблюдах. Они вели многочисленных слонов. Люди эти с песьими головами, некоторые из них одноглазые, с единственным глазом на лбу, другие – одноногие, которые стоят на одной ноге, а когда ложатся, то прикрываются ею, делая себе из нее завесу. Голова у некоторых посреди плеч, рот на груди, а глаза на шее. Их называют татарами, но они ходят, низко опустив голову, не как те, кто стремятся воевать. Они держат при себе мантихор, чудовищ с человеческим лицом, туловищем и лапами льва, хвостом скорпиона и тремя рядами зубов, питающихся человеческим мясом и дичью. Эти племена питаются не только травами и деревьями, но и камнями»[64].

Описание явно сродни расхожим на Западе мифам. Это объяснимо: главное в апокрифе Аль-Кинди – его политический контекст. Если в Европе распространялся слух о татаро-штауфеновском сговоре, то император должен был ответить на это. В апокрифе образ татар особенно демонизирован, и это не случайно. Вместе с ними были заперты и разного рода звери. Все кроме одного: «…лисы не были заперты, самая худшая лиса решила прорыть ход под горой и проникла к ним. Смотря на нее как на чудо, они дошли за ней до дверей и, увидев выход, по божественному всемогуществу, разломали ворота и укрепления из полыни и камней и вышли наружу со страшным оружием, которое они сделали, пока жили в горах»[65]. Вполне вероятно, что под лисой подразумевается политический противник Штауфенов, гвельфы или даже сам папа римский.

Этот текст был известен и при императорском, и при папском дворе Григория IX (1227–1241) или Иннокентия IV (1243–1254). В трех связанных с этими дворами рукописях он соседствует с «Тайной тайных» (Secretum secretorum), смесью информации по политике, медицине, гигиене, астрологии и физиогномике – арабском сочинении, написанном в форме письма Аристотеля Александру Великому. К концу XIII века оно стало едва ли не самым популярным зерцалом европейской читающей элиты. Начало его популярности связано с культурным престижем Великой курии Фридриха II и папской курии[66]. Самая ранняя рукопись (Clm 2574), в которой дошли эти два текста, представляет собой личный «дневник» представителя папской канцелярии, активного противника Фридриха II Альберта Бехайма. Он участвовал в 1-м Лионском соборе 1245 года, на котором император был низложен. Там Альберт мог увидеться с Филиппом из Триполи, переводчиком «Тайной тайных». Возможно, кто-то из представителей Фридриха II, например Фаддей из Свессы или Петр Винейский, представил и письмо Аль-Кинди в качестве оправдания против обвинения в заговоре Великой курии с «апокалиптическими» монголами. Оно заинтересовало Альберта настолько, что он сам, или его секретарь, переписал его, а присутствие имени Аль-Кинди лишь подтверждало уверенность папских приближенных в том, что Фридрих II был связан с оккультизмом и магией. Поскольку монголо-татарская угроза была одним из ключевых вопросов на соборе, такая ситуация представляется вполне вероятной. Это могло бы объяснить, каким образом «Тайная тайных» и письмо Аль-Кинди оказались в одной рукописной традиции.

Что следует из всех этих замысловатых обстоятельств обращения давно забытых апокрифов? Тексты, формировавшие представления о мире в определенной культурной среде, среди светской и духовной элиты, могли использоваться в политических целях. Независимо от воли автора или группы авторов, причастных к созданию этих текстов, они влияли на мировоззрение оппонентов, трактовались ими, возможно, совсем иначе, чем предполагалось придворными. Книги, идеи, люди циркулировали, в том числе, между императорским двором и Папской курией. Но создавал ли этот «культурный обмен», на котором настаивает Агостино Паравичини Бальяни, предпосылки для взаимопонимания и гармонии[67]? Или «культура» становилась средством полемики и борьбы, увеличивала пропасть между двумя великими властями?

2. Неаполитанский университет

Современники часто отмечали особую тягу Фридриха II к знаниям. Для прогибеллински настроенного автора «Хроники Никколо де Ямсилла» это был «великодушный человек, но он сдерживал свое великодушие богатыми знаниями. Он ничего не делал из страсти, но брался за все после здравого размышления. Он, несомненно, успел бы сделать гораздо больше, если бы умел прислушиваться к движениям своего сердца, не сдерживая себя доводами философии, потому что он и сам занимался философией, и распространял ее в своем королевстве. В то счастливое время в Королевстве почти не было образованных людей. Император основал повсюду школы свободных искусств и остальных признанных наук. Богатым вознаграждением он привлек учителей со всего света: им и бедным студентам он установил жалованье от щедрот казны, дабы люди всякого состояния и достатка не лишались занятий философией в случае нужды. Император, чья великая прозорливость особенно проявлялась в естественных науках, написал книгу о природе птиц и уходе за ними, в коем труде ясно видно, насколько серьезно он занимался философией»[68].

Хронист, конечно, преувеличивает упадок знаний и образования в Южной Италии – это лишь подчеркивало просветительский характер героя его энкомия. Он имел в виду конкретную ситуацию сложных 1220-х годов, когда Фридриху II после восьмилетнего пребывания в Германии пришлось налаживать расшатавшуюся за несколько десятилетий систему управления. Однако он отметил очень важную составляющую государственной политики Фридриха II, в которой отразилось его мировоззрение: политику в области образования, прежде всего реорганизацию в 1224 году неаполитанских школ, получивших статус университета: studium generale[69]. Это один из старейших университетов Европы, носящий ныне имя своего основателя. Иногда он считается первым государственным университетом[70]. Первые годы его существования отмечены некоторыми особенностями, на которых стоит остановиться, ибо они многое проясняют в культурном климате штауфеновского двора, его связи с культурной жизнью королевства. Учредительная грамота, вышедшая из находившейся тогда в Сиракузах Великой курии 5 июня 1224 года, отражает представления императора о роли образования в жизни его подданных и в политике[71].

Реорганизация неаполитанских школ вписывается в крупномасштабные административные реформы Сицилийского королевства, начавшиеся Капуанскими ассизами 1220 года и увенчавшиеся изданием Мельфийских конституций в 1231 году. Королевские чиновники – юристы, нотарии, ответственные за делопроизводство и переписку dictatores – не должны были ни в чем уступать своим коллегам, служившим Римской курии и коммунам Северной Италии. Фридрих Барбаросса в свое время обратился к болонским юристам с тем, чтобы они теоретически обосновали притязания Империи на верховенство. Результатом этого сотрудничества стали дарованные им привилегии 1155–1158 годов, прототип университетских хартий следующего столетия[72].

Возможно, подражая примеру деда, после императорской коронации, 22 ноября 1220 года, Фридрих II издал «Конституцию в базилике Св. Петра» (Constitutio in basilica Sancti Petri), в которой подтверждался особый авторитет болонских юристов. Конституция была предназначена для последующего включения в «Корпус гражданского права»[73]. Это также было важным идеологическим жестом: всему западному миру было показано, что передача высшей светской власти отныне санкционируется не только главой католической церкви и выбором знати, но и знатоками гражданского, т. е. светского права, хранителями имперской традиции.

Уже Фридрих I пользовался конфликтами между преподавателями и коммунальными властями для того, чтобы привлечь на свою сторону ученых, с именами которых ассоциировалась сама идея светского права. Фридриху II прибегнуть к подобной практике было уже сложнее, хотя он предпринимал такие попытки.

Причины основания Неаполитанского университета нельзя понять, если не учитывать разделения Италии на враждующие партии, как раз при Фридрихе II начавшие оформляться в гвельфов и гибеллинов. Североитальянские школы и университеты, Болонский прежде всего, обладали огромным авторитетом и научным потенциалом, но постепенно они становились оплотами гвельфской системы ценностей и, в определенной мере, папской пропаганды. Использовать чиновников, получивших образование на севере, было для Фридриха II нежелательно ввиду их политической неблагонадежности. Ему нужны были профессионалы, верные формировавшимся при его дворе представлениям о власти, тому, что в науке в XX веке не слишком определенно называлось средневековой «имперской идеей». Не следует преуменьшать и желание императора создать в своем королевстве очаг культуры европейского значения сопоставимый с Парижем[74]. От Неаполитанского университета требовались прежде всего государственные чиновники.

Выбор императора пал на Неаполь, потому что это «древняя мать и дом науки, которую близость моря и плодородие почвы делают подходящей для такого начинания… Пусть студенты радостно воодушевятся на обучение тем профессиям, которые пожелают преподавать профессора. Мы предоставляем местность, обильную богатствами, где дома достаточно просторны и нравы добры; сюда легко подвозится сушей и морем все необходимое для жизни. Мы сами позаботимся о всех надобностях, предложим все условия, найдем преподавателей, обещаем блага и одарим тех, кого посчитаем достойными»[75].

Университет создавался для подданных Сицилийского королевства. Мысль о том, что отныне жаждущим знаний не нужно будет «устремляться к чужим народам и бродяжничать в других землях», проходит лейтмотивом через все грамоты. Энциклика Фридриха II свидетельствует об опасностях и трудностях, которые обычно поджидали молодых людей на пути к знанию: «Оставляя студентов в поле зрения их родителей, мы избавляем их от тяжких трудов, долгих путешествий и скитаний»[76].

Образование в университетах стоило дорого, поэтому обещание власти хотя бы частично взять на себя расходы по содержанию обучающихся должно было звучать привлекательно. Плата за найм жилья фиксировалась в размере двух унций золота в год. Имея возможность предоставить поручителей и залог, учащийся мог взять ссуду у «специально назначенных лиц» на весь срок обучения. В гражданских делах студенты могли обратиться к суду своих профессоров. Юридическая автономия вроде бы сближала Неаполитанский университет с другими престижными школами того времени. Но в императорском дипломе есть одно важное замечание, за которым стоит и коренное отличие: он был задуман как единственная высшая школа королевства и вообще единственная школа, в которой могли обучаться подданные Фридриха II. «Мы желаем и повелеваем всем вам, управляющим провинциями и председательствующим в администрациях, чтобы вы повсюду объявили, что ни один студент под страхом заключения и конфискации имущества не смеет покидать королевство для обучения или внутри королевства обучаться и преподавать в каком-либо другом месте. Объявите родителям тех, кто находится на обучении вне королевства, что они под страхом выше указанного наказания должны вернуться до приближающегося праздника св. Михаила (29 сентября. – О. В.[77].

Значение приведенного отрывка для истории университетского образования при Фридрихе II очевидно. Он явно старался оградить своих чиновников от влияния распространенных на севере идей коммунальных свобод. Просвещение было полностью подчинено интересам короны – таким, какими их понимали император и складывавшаяся вокруг него правящая элита. Мы не знаем, как прореагировали подданные на эту столь же бескомпромиссную, сколь и нереалистичную законодательную инициативу. Мало того, что она ущемляла интеллектуальную свободу, император оставлял для выполнения своих требований считаные недели, что наверняка зачастую было невыполнимо.

По своему духу этот запрет сопоставим с запрещением смешанных браков между подданными Сицилийского королевства и иностранцами в «Мельфийских конституциях»: «Мы с сожалением отмечаем, что из-за смешения различных народов чистота королевства потерпела ущерб от соприкосновения с чужими нравами, потому что девушки из нашего королевства смешались с иностранцами, помрачилась чистота мужей, с течением тлетворного времени ослабленный разум заразился от общения и знакомства с обычаями чужаков, увеличилась разница между народами, и от их брожения запятналась паства верноподданных»[78]. «Чистота крови» поставлена в прямую связь с моральной и духовной чистотой, с верностью государю. Новая система образования, создававшаяся по воле законодателя, должна была разделить судьбу всего государства, исключительно сильно связанного с личностью Фридриха II. Лишение высшего образования свобод, присущих самой природе науки, не могло не отразиться на деятельности университета. Студенты и преподаватели превращались в функционеров[79]. В этом была заложенная изначально слабость новой системы образования, противопоставленной органично, снизу складывавшейся на севере университетской системе.

Это противостояние четко выразилось в 1225 году, когда в связи с конфликтом с североитальянскими коммунами Фридрих II попытался закрыть все школы в непокорных городах: Милане, Мантуе, Вероне, Виченце, Падуе, Тревизо, Фаэнце, Бреше, Лоди, Верчелли и Алессандрии. Воля государя звучала так: «Учителя и учащиеся, которые несмотря на это постановление в этих городах и землях будут преподавать, читать или обучаться, заклеймят себя навеки бесчестием, будут лишены права адвокатской и судебной практики, права исполнять должность табеллиона, всех почестей и законной деятельности»[80]. В том же году, немного раньше, он специальным указом запретил работу Болонского университета за то, что болонцы, «завидуя успехам университета, который мы для общего блага всех, кто хочет учиться и жаждет знаний, основали в нашем городе Неаполе, пытались своими кознями помешать его работе»[81]. Уже в 1222 году Болонья была подвергнута имперской опале. В этом контексте запрещение работы университета должно было быть особенно суровым наказанием. Кроме того, Фридриху II, видимо, иногда удавалось воспользоваться конфликтами между университетами и коммунами, чтобы переманить профессоров[82]. Уже в 1215 году часть болонских преподавателей переселилась в верный Империи Ареццо, и Фридрих II продолжал поддерживать возникшую там школу в противовес Болонье. В 1222 году многие переехали в Падую. Такие миграции вообще были излюбленным средством научного протеста, и коммунальные власти пытались запретить их законодательно.

Среди основателей Неаполитанского университета дипломы упоминают Роффредо из Беневенто, одного из крупных болонских профессоров гражданского права. Он покинул Болонью вместе с прочими недовольными и обосновался в Ареццо в 1215 году, а в начале 1220-х годов примкнул к императору. Именно он мог выступить посредником между императором и болонскими профессорами и даже быть инициатором запрещения деятельности Болонского университета[83]. Мы не знаем, принял ли кто-нибудь еще из болонских ученых предложение Фридриха II. Вся эта интрига была напрямую связана с политикой. Посредником между коммунами и императором выступил папа Гонорий III, который, в свою очередь, был заинтересован в скорейшем их умиротворении, чтобы заставить императора отправиться на освобождение Гроба Господня, которое престарелый понтифик считал делом всей своей жизни. В начале 1227 года он обратился к Фридриху II с призывом снять опалу с ломбардских городов и специально попросил восстановить в своих правах Болонский университет, что Фридрих II и исполнил, поскольку не мог идти на конфликт одновременно с коммунами и с Римской курией[84].

Однако вернемся в Неаполь. Обратим внимание на еще одну фразу из учредительной хартии: «Мы знаем, что многие из тех, кого низкое происхождение сделало недостойными чести и славы, достигли высот вооруженные свободными искусствами»[85]. Само по себе такое утверждение достоинства знаний не было новым. Однако следует учитывать, что здесь она звучит совершенно особенно. Кроме того, Habita Барбароссы еще приглашали в университет всех, кто готовы были «в поисках знаний отправиться в чужие земли и сменить богатство на бедность». Принципиальная смена культурного климата налицо. Идеал интеллектуала-космополита, «гражданина мира», не отягощенного земными благами, конечно, никогда не покидал воображение людей зрелого Средневековья. Но все же в подобных фразах четко ощущается, как пробивали себе дорогу новые представления о социальной роли знаний. Университеты постепенно превращались в третью власть[86].

История Неаполитанского университета в первые десятилетия его существования непосредственно связана с победами и поражениями императора. Уже в 1229 году studium был закрыт из-за вторжения войск Григория IX: отлученный от церкви император находился тогда в Святой земле. В 1234 году Фридрих II пригласил богословов, магистров свободных искусств и профессоров гражданского и канонического права во вновь открытый университет[87]. Дата неслучайная, поскольку именно тогда Григорий IX издал Liber extra, свод декреталий, ставший вехой в развитии канонистики и утверждении влияния Римской кафедры. Для их изучения и комментирования Фридрих II пригласил Бартоломео Пиньятелли из Бриндизи[88]. В те же годы в Неаполе начали преподавать пришедшие около 1230 года францисканцы, скорее всего, в собственном конвенте, не в университете, но развернуться смогли лишь при Анжуйцах, в 1280–1300 годах[89].

Повторное отлучение императора, постоянный вооруженный конфликт с коммунами и безнадежность в отношениях с папством в конце 1230-х годов привели к очередным пертурбациям в жизни университета. Закрытый ненадолго в 1239 году, он вновь открыл свои двери по просьбам студентов и магистров, но в нем уже не могли учиться выходцы из городов, поддерживавших папу, независимо от их личных взглядов[90].

После смерти Фридриха II в 1250 году многие крупные города королевства, в частности Неаполь и Капуя (тоже важный центр образования), подчинились власти папы Иннокентия IV, стремившегося, как и его наследники, искоренить власть Штауфенов в Италии. В 1252 году сын Фридриха II Конрад IV, вернувшись из Германии в Италию, вынужден был перевести университет из Неаполя в Салерно[91]. В 1258 году удача повернулась лицом к Штауфенам: после длительной борьбы против непокорных южноитальянских баронов Манфред привел к повиновению Неаполь и вновь открыл университет[92].

Все говорит о том, что ни о какой спокойной, свободной работе в университете, о которой заманчиво и торжественно говорили императорские дипломы, речи быть не могло. Вряд ли постоянным было число факультетов или хотя бы предметов. Само слово «факультет» (facultas) приобрело значение административной единицы, ответственной за преподавание определенной дисциплины, несколько позднее, в середине XIII века[93]. Некоторые сведения о деятельности отдельных преподавателей все же помогают составить представление об интеллектуальной атмосфере, царившей тогда в Неаполе[94].

Одним из создателей университета был уже упоминавшийся Роффредо из Беневенто. Он учился в Болонье у Аццо и Уголино. Свою карьеру он начал в качестве практикующего юриста в коммуне, потом преподавал гражданское право в Болонье и Ареццо. Его университетские курсы, «Субботние дискуссии» (Questiones sabbatinae) и «Судебный порядок» (De ordine judiciario), пестрят изящными литературными оборотами, стихами, которые несомненно привлекали к нему студентов. Такое литературное мастерство в сочетании с профессионализмом юриста должно было импонировать и вкусу к высокой риторике и литературным упражнениям латинистов Великой курии. Роффредо был верен императору в 1220-х годах, но начиная с 1230 года мы находим его на службе Римской курии, где он, возможно, продолжил преподавание[95]. Отъезд Роффредо был большой потерей: Петр Винейский, к тому времени очень влиятельный нотарий и талантливый стилист, с грустью умолял друга вернуться ко двору[96]. Скорее всего, престарелому юристу возраст и авторитет гарантировали покой и волю в его родном Беневенто, где он с 1222 года числился городским судьей и выращивал виноград.

Наряду с правом большое значение в жизни королевства имела ars dictaminis. Это понятие можно передать как «искусство диктовки», т. е. искусство написания латинских писем (поскольку письма сначала диктовались, а потом записывались). В культуре Южной Италии, не только светской и придворной, такая эпистолография равнялась, по сути дела, изящной словесности. Официальные послания Великой курии, расходившиеся по всей Европе, славились отточенностью формы. Ей стремились подражать. Многие из этих дипломов вошли в 1260-х годах в «Письмовник Петра Винейского», ставший своего рода образцовым учебником ars dictaminis на протяжении всего позднего Средневековья, о чем свидетельствуют более сотни рукописей и раннепечатные издания. В него вошли как официальные, так и частные письма придворных. Особым изяществом отличался стиль самого Петра Винейского и представителей семейства де Рокка[97]. Этот расцвет латинской эпистолографии при дворе Фридриха II произошел в эпоху, когда в других странах искусство частного письма переживало не лучший период своей истории, изрядно растратив творческий заряд, данный возрождением XII века[98].

Несомненно, культ красивой, утонченной латыни и риторической изобретательности при дворе Фридриха II был проявлением идеологии политического возрождения Империи, renovatio. В этом он типологически родственен культурному возрождению при дворе Каролингов. Для воплощения в жизнь этих вкусов нужны были профессионалы соответствующего уровня. Как и в других дисциплинах, в преподавании латыни лидировали школы Северной Италии. Однако юг составил им серьезную конкуренцию. Особая роль здесь принадлежала области Кампания, в особенности ее северным землям, граничившим с Папской областью: Терра ди Лаворо (буквально «Трудовая земля»). Здесь, в Монтекассино, главном аббатстве бенедиктинского ордена, Альберик Монтекассинский во второй половине XI века написал первый «Краткий учебник по искусству письма»[99]. Капуя, Салерно и Неаполь подхватили эстафету. В первой половине XIII века один из капуанских риторов-письмоводителей по имени Фома (Томмазо) сделал блестящую карьеру в Римской курии, прослужив кардиналом больше 30 лет, при трех папах, от Гонория III до Иннокентия IV. Он писал письма от лица понтификов, их потом собрали в «сумму», а искусство свое изложил в учебнике, очередном ars dictaminis, которым пользовались потом поколения европейских придворных стилистов.

Язык высокой риторики стал языком власти, причем не только имперской, не только папской, не только королевской. На этой специфической, витиеватой латыни писались и «Мельфийские конституции», и антипапские памфлеты, и дружеские послания придворных нотариев. Но важно и то, что риторы кампанской выучки обычно поддерживали друг друга, в том числе поверх политических границ. Эти контакты обеспечивали живучесть словесности и тем общекультурным ценностям, которые эта словесность выражала[100].

В Неаполе мы встречаем магистра Гвалтьеро из А́сколи. Его деятельность пока плохо изучена. В 1220-е годы он преподавал в Болонье, там он начал писать этимологический трактат, «Сумму этимологий», Liber derivationum. Где-то после 1229 года он закончил его в Неаполе[101]. Это произведение следует рассматривать в традиции «Этимологий» Исидора Севильского (VII в.), но особенно заметна связь с более современным ему памятником, имевшим большое значение в преподавании грамматики в XIII веке: «Большими этимологиями» (Magnae derivationes) Угуччо Пизанского, использовавшимся в университетских кругах Северной Италии в начале столетия[102].

Наследник латинской культуры XII века, свод Гвалтьеро стал связующим звеном между культурами Севера и Юга Италии. Как и другие средневековые этимологии, это произведение имеет не много общего с привычными для нас этимологическими словарями: слишком отличным было само отношение к природе слова. «Сумма» состоит из 820 лемм. Мы найдем большое количество глаголов, несколько греческих слов, начинающихся с приставки dia, отдельные еврейские слова. Все они, впрочем, не свидетельствуют о каких-либо серьезных познаниях в греческом или еврейском языках. Слова сгруппированы в своего рода смысловые «созвездия», с ключевой ролью глаголов, постулируемой уже во введении[103]. Они не воспринимались по отдельности, атомарно, как сегодня. Этимологии слов, выглядящие совершенно фантастическими с точки зрения сегодняшней лингвистики, отражают глубинные принципы средневековой логики, заметные уже у Исидора, принципы, соединяющие слово и вещь. Между формой и значением слова должна была существовать неразрывная связь. Именно поэтому средневековый ученый видел общий корень, скажем, в словах clericus (клирик) и legere (читать), ведь именно клирик умеет читать[104].

В «Письмовнике Петра Винейского» до нас дошло письмо Николая де Рокка, в котором он просит у своего покровителя Петра Винейского разрешения прочитать в Неаполе курс лекций по ars dictaminis. Для этого необходимо было согласие университетских профессоров, и мы не знаем, смог ли один из лучших стилистов Великой курии поделиться своим искусством со студентами[105]. Вполне возможно, что грамматику и риторику в Неаполе преподавал Терризио из Атины. Его перу принадлежит серия небольших сатирических сочинений. В форме прозаических посланий около 1240 года он описал не всегда приглядные (но типичные и веселые) стороны студенческой жизни: по случаю карнавала просит себе подарков; блудницы пишут профессуре на предмет разделения их общих прав на студентов, на что профессура отвечает отповедью[106]. Одно стихотворение, обращенное к государю, он посвятил описанию жизни двора, особый акцент делая на несправедливости судей[107].

В Неаполе преподавались и науки о природе, scientia naturalis. Магистр Петр Ирландский (Petrus de Hibernia) упоминается в качестве одного из учителей Фомы Аквинского, пожалуй, самого известного выпускника этого университета[108]. После смерти Фридриха II он был связан с двором Манфреда, о чем свидетельствует запись его диспута с королем по вопросам о причинно-следственных связях в природе. К этому диспуту мы еще вернемся, поскольку он связан с историей «Книги об искусстве соколиной охоты». Петр Ирландский вел свои занятия в форме традиционного комментирования авторитетных текстов, сочетая «чтение» (lectio) и «обсуждение» (quaestio). Его интересовали аристотелевские сочинения «Об истолковании», «О долготе и краткости жизни», «О смерти и жизни», «Исагог» Порфирия. В его комментариях аристотелизм звучал так же полнозвучно, как в среде преподавателей факультета свободных искусств Парижского университета. Несомненно, это новое глубокое восприятие аристотелевской натурфилософии стало возможным в Южной Италии благодаря переводам комментариев Аверроэса, выполненным Михаилом Скотом, а также доступности наследия толедских переводчиков Доминика Гундисальви (Гундиссалина) и Герарда Кремонского. Общение с Петром Ирландским объясняет, например, тот факт, что Фома Аквинский был хорошо знаком с аверроистскими доктринами. Более того, как считает Мартин Грабманн, его собственная философия, во многом нацеленная на опровержение аверроизма, оказалась парадоксальным образом ближе к нему, чем, скажем, учение его старшего современника Альберта Великого[109].

Один авторитетный историк научной мысли XIII века окрестил Неаполитанский университет «колыбелью аверроизма»[110]. У этого смелого утверждения есть основания, однако остается неясным, был ли он действительно «колыбелью», местом зарождения, или он получил его извне, прямым или косвенным путем. Комментарии Петра Ирландского, в частности «О смерти, жизни и причинах длительности и краткости» (De morte et vita et de causis longitudinis et brevitatis), свидетельствуют о глубоком проникновении в мысль Аверроэса, что было в то время одной из насущных задач большинства тех, кто интересовался науками о природе. Однако были ли они написаны в правление Фридриха II или, что представляется более вероятным, вскоре после 1250 года? В рецепции Аверроэса вопрос одного десятилетия может быть принципиальным для оценки новаторства и интеллектуальной смелости того или иного мыслителя. Мы не знаем также, читал ли Петр свои комментарии с университетской кафедры в то время, когда такое чтение еще находилось под формальным папским запретом[111].

Кроме двух версий De longitudine et brevitate vitae из малых физических сочинений Аристотеля (Parva naturalia), переведенных в XII веке Иосифом Венецианским и в XIII веке Вильгельмом из Мёрбеке, другом Фомы Аквинского, был распространен компендиум Аверроэса на ту же тему (De causis longitudinis et brevitatis vitae). Перевод его приписывался Михаилу Скоту. Влияние Аверроэса на восприятие «темного» и «сложного» Аристотеля было велико, что очевидно в случае Петра Ирландского. Слова Аверроэса легко смешивались с терминами Аристотеля, зачастую просто подменяя их[112]. Этот выходец из Ирландии был, конечно, не единственным, кто интересовался Аристотелем, облаченным в комментарии Аверроэса.

В одном письме Терризио из Атины соболезнует своим университетским коллегам в кончине магистра Арнальда Каталонского, преподававшего scientia naturalis. Оно начинается с приветствия коллегам, столь же странного для печальной ситуации, сколь и эмблематичного, почти афористического: он желает им «знать не больше положенного», non plus sapere quam oportet. Смерть магистра, уверяет нас автор, привела к затмению светил, которые он изучал, беспорядку в стихиях и возмущению всей природы, о которой он писал. Природа, которую столь хорошо постиг магистр Арнальд, оказала ему плохую услугу, не защитив своего «автора (слово auctor, конечно, многозначно), который посвятил ей свою душу». Он умер, читая лекцию о душе, «и не смог хоть на минуту задержать собственную душу, которая по крайней мере должна была бы возвестить ему час своего ухода»[113].

Перед нами традиционный жест коллегиального сочувствия, бывший обязательной составляющей университетского стиля общения, упражнение в риторике, балансирующее на грани сострадания и легкой, едва заметной насмешки над наукой, преподаваемой в соседнем помещении, почти что спор «физиков» и «лириков». Для такого отношения к новшествам натурфилософии традиционным интеллектуальным подспорьем моралистам служило «презрение к миру», contemptus mundi, детально разработанное еще в XI веке такими крупными мыслителями, как Петр Дамиани и Иоанн Феканский, а в конце XII века обновленное не менее влиятельными и яркими умами: Аланом Лилльским и кардиналом Лотарио де Сеньи, будущим Иннокентием III[114]. Мы еще увидим, как такое презрение к миру, сомнение в ценности научного познания могло сочетаться под пером одного и того же мыслителя с неподдельным творческим оптимизмом и уверенностью в значимости своего дела.

Письмо Терризио, в своей риторической витиеватости, отражает атмосферу, видимо, царившую в университете: тот, кто изучает «смешения» элементов, становится как бы адептом природы, ее слугой душою и телом, изучая звезды, он по определению становится и «звездочетом», получает способность ясновидения. Если же он рассуждает о душе, одном из высоких предметов в изучении природы, душа как бы «обязана» подчиняться тому, кто ее изучает, должна оказывать ему услуги, словно вассал своему сеньору. Почему не предположить, что не известный нам по другим источникам каталонский магистр во время своей последней лекции комментировал «О душе» Аристотеля, переведенной наряду с Большим комментарием Аверроэса Михаилом Скотом? В сознании современников и, наверное, слушателей, такой преподаватель, которому было доступно новое знание о мире, приобретал новую власть над собственной душой и над миром, который вдруг начинает разрушаться в момент его неожиданной смерти. Письмо Терризио, несмотря на одновременно хвалебный и элегический тон, является по сути реакцией «гуманиста», «филолога» против суетности «физика», который, несмотря на все свои познания, не способен избежать уготованной всем смертным грустной доли. Мы видим здесь хороший образец эпистолографии, который в лаконичных фразах отразил несколько смысловых пластов.

В 1239 году Неаполитанский университет оказался лишенным преподавателей богословия: многие доминиканцы, францисканцы и бенедиктинцы были изгнаны из королевства из-за подозрения, лишь отчасти обоснованного, в шпионстве в пользу Римской курии. В ноябре 1240 года студенты и преподаватели университета написали профессору богословия бенедиктинцу Эразму Монтекассинскому: «Мы были лишены источника живой воды, когда братья [проповедники] покинули Неаполь и не осталось никого, кто бы открыл нам мистический смысл Писания. Нам отказано в науке наук, прекрасном подспорье для тела и спасительном прави́ле для души. Отсутствие богословского факультета тем более пагубно для нашего университета, что достоинство богословия среди других наук особенно высоко»[115]. Значит ли это письмо, что богословие, для того времени и впрямь наука наук, представляло собой что-то серьезное в Неаполитанском университете? Сомнительно. Право же выдавать соответствующие дипломы вообще оставалось тогда привилегией Парижа и Оксфорда. Даже Болонья получила папскую привилегию на богословский факультет лишь в 1360 году.

1 Petrus de Ebulo 1994. Part.VIII–IX. Fol. 102v–103v. Tramontana 1999. P. 129–133.
2 Воскобойников 2015. С. 453–472.
3 Idrîsî. 1999. P. 57ss.
4 Абрамсон 1994. С. 3–16. Воскобойников 2011. С. 271–279.
5 Marongiù 1963. Р. 379–394.
6 На русском языке можно назвать только две книги. Это плохо переведенная и не слишком примечательная в оригинале биография Фридриха II: Глогер 2003. Намного важнее книга Эрнста Канторовича, написанная в конце 1920-х годов. К сожалению, мне недоступен ее недавний русский перевод Л.В. Ланника и И.П. Стребловой: Канторович 2022.
7 Cavallo 1982. P. 495–612; Canart 1978. Р. 105–162.
8 Michel Scot 2018.
9 Ницше 1990. T. II. С. 318, 690, 747.
10 Kampers 1927.
11 Petrus de Ebulo 1994. Versus 1387–1388.
12 Schaller 1995. S. 495–496.
13 Thiery 1994. P. 287–290. Более взвешенный взгляд Джереми Джонса см. в коллективном труде, вышедшем после масштабной реставрации начала 2000-х годов: La Cappella Palatina 2010. P. 387–400.
14 Pseudo Ugo Falcando 2014. P. 344–345.
15 Geis 2014. S. 187, 290.
16 Салимбене де Адам 2004. С. 381.
17 Federico II di Svevia 2001. P. 6–7, 21–22, 40. О спорных атрибуциях см.: Ibid. XVIII–XX.
18 De Stefano 1950. Р. 16–17. Более скептический взгляд: Powell 1963. Р. 481–482.
19 Houben 1996. P. 213–242.
20 Nicolaus de Jamsilla 1868. P. 106. Pispisa 1994. P. 145–170.
21 Hampe 1901. S. 597.
22 Delle Donne 2005. P. 56.
23 «Moribus tamen alienis atque ineptis, quibus eum non natura, sed conversatio rudis instituit. Sed indoles regia, sua natura facilis in meliora componi, quicquid ineptum acceperit, paulatim usu meliore transmutet. Hiis adiacet, quod monitoris inpaciens, libere voluntatis capescit arbitrium et, quantum videri potest, deforme sibi existimat vel tutore regi vel puerum pro rege censeri, quo fit, ut excusso tutoris regimine plerumque regios excedat indulta licencia mores et usu publice conversacionis maiestatis minuat vaga discussio numen». Hampe 1901. S. 597. В этом же письме упоминается в качестве преподавателя некто Вильгельм Францизий (Francisius), у которого Фридрих II учился, судя по всему, латинскому языку. Больше ничего об этом Францизии не известно.
24 Ibid. S. 598.
25 HD. V/2. Р. 721–722. «Книга Паламида» была написана на латыни в 1215–1235 годах. О распространении куртуазной литературы в Италии: Bertoni [1924]. Р. 2 ss. Antonelli 1995. Р. 319–345; Orofino 19951. P. 199–210.
26 Gauthier 1982. P. 323–324 (текст Манфреда). Mütherich 1974. S. 9–22. Haskins 1929. Р. 124–147.
27 Райт 1988. С. 53–54, 110–111.
28 Settis-Frugoni 1973. P. 5ss.
29 Leipzig, Universitätsbibliothek Rep. II 143. «Alexandri nobilissimi atque sapientissimi regis Macedonie liber». Das Buch von Alexander 1991. Orofino 19952. P. 401.
30 Немного более ранняя итальянская рукопись из Национальной библиотеки Франции (BNF nouv. acq. lat. 174) содержит лишь четыре миниатюры, хотя оставлено место еще для четырнадцати. Фр. Авриль и М.-Т. Гуссе склонны были датировать ее XII веком без определенной локализации (Avril, Gousset 1980. P. 83–84), Б. Дегенхарт и А. Шмитт – первой половиной XIII века и сближать с иллюстрированными кодексами, вышедшими из придворных скрипториев Фридриха II. Degenhart, Schmitt 1980. S. 254.
31 Ross 1963. P. 53. Cavallo 1982. P. 559–560.
32 Weitzmann 1970. Р. 70ff.
33 Салимбене 2004. С. 104–105.
34 Lewis 1987. P. 212–215.
35 Cambridge. Corpus Christi College. Ms. 16. Fol. 151v. Lewis 1987. Р. 281–282; Flores 1993. Р. 38.
36 «Erat autem ibi mons excelsus valde in quem ascendet Alexander. Et visum est ei quasi esset in celo. Statimque cogitavit instruere talem ingenium cum quo possent eum griphes sublevare in celum, ut videret quid esset in celo. Mox autem descendit de ipso monte et iussit venire architectonicos et preceperit eis facere currum et circumdaret eum cancellis ferreis ut posset absque metu sedere. Postea fecit venire griphes et cum catenis ferreis fecit ligari eos ad ipsum currum et in sumitate ipsius curri poni fecit cibaria… Igitur tanta altitudine ascenderunt ipse griphes, quod videbatur Alexandro orbis terrae sicut area in quam tunduntur fruges. Mare vero videbatur tortuosum in circuitu orbis sicut draco. Tunc subito virtus divina obumbravit easdem griphes et dejecit eas ad terras in loco campestri longius ab exercitu suo. Nullamque lesionem substinuit in ipsis cancellis ferreis. Et sic cum magna angustia inventus est militibus suis. Videntes autem milites eius, exclamaverunt omnes una voce laudantes eum quasi deum». Leipzig, Universitätsbibliothek. Rep. II 143, fol.101r.
37 Settis-Frugoni 1973. Р. 121–147.
38 Грабар 2000. С. 241.
39 Settis-Frugoni 1973. P. 303ss.
40 Draghi 2007. Fig. 240.
41 Kantorowicz 1965. P. 264–283; Kloos 1982. S. 395–417. В обоих исследованиях лейпцигская рукопись не упоминается.
42 «Post hoc annum ascendit in corde suo ut perquireret profundum in mari. Quare iussit venire ante se vitrarios precepit eis continuo ut fecerint domum ex splendidissimo vitreo ut posset omnia clare conspicere a foris. Factumque est. Deinde iussit eum ligari cum catenis ferreis et teneri eum a fortissimis militibus. Et ille introivit in eum. Descendit in profundum maris, viditque ibi diversas figuras piscium ex diversis coloribus seu et belvas habentes ymagines bestiarum frenarum ambulantes per profundum maris cum pedibus sicut bestia per terram comedentes fructus arborum quae nascunt in profundo maris. Ipse alie belve veniebant usque ad eum. Viditque ibi et alias ammirabiles causas quas alicui dicere noluit pro eo quod fuerant hominibus incredibilia». Fol. 101v.
43 Салимбене 2004. С. 382–383. О Николе Рыбе см.: Seppilli 1977. Р. 294–349.
44 Возможно, имеется в виду Шешонк, фараон XXI династии.
45 В одной рукописи, содержащей ряд медицинских трактатов, возможно, связанных с двором Фридриха II, имеются апокрифические послания, которыми якобы обменивались Александр и Дидим: «De mutuis epistolis Alexandri et Didimi regis Bracmanorum: Alexander, ut legitur, cum ultimum litus Oceani… conversacio in celis est». Marburg, Universitätsbibliothek, ms. lat. 9. Fol. 156r–158v. Его присутствие в марбургской рукописи показывает, что Historia de preliis при сицилийском дворе не была единственным источником знаний о македонском государе.
46 «О мироздании» (De universo), иначе называемый «О природе вещей» (De rerum natura) каролингского энциклопедиста Рабана Мавра (IX в.), дошел до нас в иллюстрированной рукописи XI века, созданной в бенедиктинском монастыре Монтекассино: Montecassino. Ms. 132. Fol. 168–172.
47 Такой образ феникса можно видеть не только в раннехристианских памятниках, но и в более поздних, намеренно ориентировавшихся «на старину», например на мозаике центральной апсиды церкви Сан-Клементе в Риме (XII в.).
48 Avril, Gousset 1982. Vol. 1. N. 188. P. 160; Ross 1963. P. 20–28, 58; Sekomska 1975. P. 59.
49 BnF lat. 5003. Fol. 97–97v: De Goc et Magoc quos Alexander similiter inter montes conclusit. Особенно важны строки на fol. 97vA: Tunc Antichristi robur prestabitur isti / Ut queat ecclesiis gens ipsa resistere Christi / Ipsaque christicolis tunc gravis hostis erit. / Tunc rex Romanus surget, testante Sibilla, / Viribus imperii gentem qui destruit illam / Qui rex Ausonie fiet et Ytalie. / Nomen et ille Dei conscriptum fronte tenebit / Auratis laminis, cui mundus pace favebit. / Postea conversus religiosus erit.
50 Alexander 1978. P. 1–15. Reeves 1969. Р. 302.
51 Gigante 1995. P. 430–431.
52 Roger Bacon 1897. Р. 268–269. Bigalli 1971. P. 24. Burnett, Gautier Dalché 1991. Р. 153–167. Fried 1986. SS. 287–332. Möhring 2000. S. 192 ff.
53 HD. V, 2. Р. 1149.
54 Ibid. P. 1151.
55 См., например, послание римской знати, которое было разослано затем по всей Европе (ibid. P. 1139–1143), и королю Венгрии (ibid. Р. 1143 ss.).
56 Grévin 2014. P. 137–148; Chandelier, Robert 2013. P. 497–499.
57 «Sedatis dissentionibus que reipublice Christi sepius inferunt nocumenta». HD. V, 2. Р. 1151.
58 Moehring 2000. S. 203ff.
59 Burnett 1984. Р. 151–167.
60 Roger Bacon 1900. Vol. III. P. 268, 399–402.
61 Аль-Кинди действительно написал сочинение, в котором с помощью спекуляции над начальными буквами некоторых сур Корана вывел срок, когда завершится власть арабов: 1294 год. На Западе это «Письмо о власти арабов и ее длительности» было известно в латинском переводе, включенном в сочинение Альбумазара «О великих коньюнкциях» (De magnis coniunctionibus), дошедшее во многих рукописях. Как и другие сочинения Альбумазара, оно было известно при дворе Фридриха II (на него ссылается во «Введении» Михаил Скот: Clm 10268. Fol. 124rB). Письмо издано: Loth 1875. S. 261–309. Abū Ma‘šar. 2000. P. 526–543. О возможных византийских корнях: Walzer 1962. Р. 199–200.
62 Burnett 1984. Р. 163.
63 Ibid. P. 166.
64 «Macedum rex Alexander devictis gentibus i partibus orientis, gentes aspectu terribiles, gustu fetidas, actibus abhorrendas, sibi pocius divina quam humana potencia subiugavit. Alexander enim pugnaturus cum eis, reperit multa genera preliandi; agroticanes in prelio preponebant, ut milites Alexnadri fessi, armis onerati, contra homines pugnare non possent. Quibus Alexander porcos dedit, ut cum hominibus preliari valeret. Inter alia vidit multitudinem innumerabilem, armis de coriis coctis [indutis] indutam, arcubus et sagittis habilem, in dromedariis et camelis, ducentes plurimos elefantes, et homines sunt habentes capita canina: quidam monoculi, unum oculum magnum habentes in fronte; alii monopedes qui uno fulti pede, cum iacent, umbram sibi pede faciunt, ipsum pro tugurio preponentes. Quidam etiam caput infra spatulas habent, et os in pectore et oculi in eorum cervicibus videantur, qui Tartari nuncupantur, sed ipsi depressa capita portant, non tantum qui preliari nituntur. Hii beluas manticoras secum habent, qui facie hominis, corpore et pedibus leonis, cauda scorpionis, dentium ordine triplici sunt conpacte, vescentes carnes hominum et ferinas. Ipse autem gentes non solum herbas et arbores sed etiam lapides conterebant». Ibid. P. 164.
65 «Unde, cum multa genera bestiarum cum ipsis fuissent inclusa, vulpes non fuerunt incluse, vulpes pessima conata fodere montem, venit ad illos. Quam quasi pro miraculo intuentes, venerunt post illam usque ad portas, et, viso exitu, per divinam potentiam valvas; absinticum et lapides contriverunt, exeuntes cum armis, que fabricaverant crudelia dum in montibus habitarent». Ibid. P. 166.
66 Williams 2003. Р. 109–141.
67 Paravicini Bagliani 2023 Р. 70.
68 Nicolaus de Jamsilla 1868. P. 106.
69 Bellomo 1991. Р. 141.
70 De Vaux 1933. Р. 200.
71 Delle Donne 2010. P. 86–91.
72 Издание: Stelzer 1978. S. 165.
73 HD. Vol. II, 1. P. 7. Verger 1994. P. 131.
74 De Stefano 1950. Р. 281–282.
75 Delle Donne 2010. P. 86–87.
76 Ibid. Р. 87.
77 Ibid. P. 89.
78 «Sepe iam contigisse dolemus, quod per diversarum mixturam gentium passa est ex alienis moribus regni sinceritas corruptelam, ita quod ex quo regni filie se cum alienigenarum filiis miscuerunt, denigrata est puritas hominum et increscente dierum malitia et infirmitate mentium inquinata conversatione ac usibus exterorum varietas crevit in populis et ab illorum fermento grex est fidelium maculatus». Эта статья была добавлена в «Конституции» в 1233 году. Const. III 23.2.
79 Romano 1995. P. 154.
80 HD. II. P. 646.
81 Gaudenzi 1908. P. 356.
82 «Чтобы по вине болонцев не пострадали учителя и студенты, пусть они, уверенные в собственной безопасности под защитой нашей власти, поспешат в славный город Неаполь, где процветает основанный нами с большим тщанием университет; там и прекрасная природа, и обилие земных богатств, и почтенное содружество ученых». Ibid. Р. 356–357.
83 Ferretti 1908–1911. Р. 230–287.
84 Epistolae saeculi XIII. T.I. S. 247. HD. II/2. P. 712.
85 «Comperimus et multos artium liberalium munimentis provectos ad ardua, quos innata ruditas honoris et glorie reddidisset indignos». HD. II. P. 449.
86 Paravicini Bagliani 1995. P. 11–27.
87 HD. IV, 1. P. 497–498.
88 HD. V. Р. 496.
89 Roest 2000. Р. 50.
90 Acta 1885. S. 649–650.
91 Ibid. S. 411–412.
92 Ibid. S. 413–414.
93 Weijers 1987. Р. 52–55.
94 Гипотетический список преподавателей: Kantorowicz 1932. S. 269–273.
95 Ferretti 1908–1911. P. 252. Bellomo 1985. P. 159ss.
96 Huillard-Bréholles 1865. Р. 347 (Письмо 50).
97 Рукописная традиция «Письмовника» столь сложна, что до сих пор не существует его критического издания, хотя над ним уже не одно десятилетие работает ряд исследователей. Письма Николая де Рокка Старшего и Николая де Рокка Младшего: Nicola de Rocca 2003.
98 Constable 1976. Р. 36–37.
99 Alberico di Montecassino 2008.
100 Воскобойников 2024. С. 58–60 (со ссылками на основную историографию).
101 Я работал с одной из пяти рукописей XIII века, созданной в Центральной или Южной Италии, возможно, в Сицилии, поскольку в начале ее записан текст призыва к восстанию против французов: имеется в виду Сицилийская вечерня 1282 года. Laon. Bibliothèque municipale de Laon ms. 449. В одном недатированном письме Петр Винейский выражал соболезнование преподавателям Неаполитанского университета по поводу смерти магистра грамматики G.: за этим инициалом вполне может скрываться наш Гвалтьеро. Huillard-Bréholles 1865. N. 98. P. 394–396.
102 Uguccione da Pisa 2004.
103 Cremascoli 2003. P. 257–271.
104 Lusignan 1994. P. 32; Klinck 1970. S. 151–168; Уколова 2016. С. 368–376.
105 Huillard-Bréholles 1965. P. 381–383.
106 Delle Donne 2010. P. 152–157.
107 Delle Donne 2005. P. 134–137.
108 De Stefano 1950. Р. 288.
109 Grabmann 1926. S. 264–265. Baeumker 1920. S. 8–49.
110 Weisheipl 1974. P. 15.
111 Magistri Petri de Ybernia 1993. P. 20 ss. Комментарий на «Об истолковании» в рукописи BAV lat. 5988. Fol. 82r–108v.
112 Dunne 2003. P. 323–324.
113 «Ad cuius transitum, licet impresencialiter, forte obscurata sunt sydera, quorum semitas edocebat; elementa concussa sunt, circa que sua intencio versabatur; ipsa eciam natura turbata, nam ipsius archana humanis mentibus inserebat. … Et mirum in modum, quod cum sue resolucionis tempore de anima disceptaret, uno solo momento suam sibi animam non potuit retinere, que ad minus sui discessus tempus debuit presignasse, ut non videretur, se ipsam tanto laboris opere consumsisse. Legitur enim Martinum longo tempore ante sui obitum prescivisse, sed tantus magister suum finem penitus ignoravit. In quo ex parte docemur quod anime racionalis cognicio aput philosophos recta non fuit». Delle Donne 2010. P. 145.
114 Лотарио де Сеньи 2021. С. 206–261; Воскобойников 2021. С. 194–205. d’Alvenry 1966.
115 Grabmann 1926. S. 251–252.
Скачать книгу