ВОЛНЫ НОСЯТ НАС
Вернее, это мы носимся по волнам, подобно легким щепочкам. Наши голоса плывут по радиоволнам к тем, кто нам дорог. А если это уже невозможно, волны памяти доставят нас туда, или тогда, где и когда мы были вместе.
Повторяя привычную фразу: «Мы с тобой на одной волне», забываем порой, насколько это действительно необходимо – понимать, сочувствовать, сопереживать и сорадоваться. И неважно о каких парах идёт речь: мужчины и женщины, родители и дети, братья и сестры, просто друзья, взаимопонимание – основа каждого маленького социума, а значит, и общества в целом.
Но не всегда услышать, понять и принять другого так просто. И чтобы настроиться на единую волну, приходится пройти через упреки, ссоры, боль и слёзы. Здесь порой нужны стечение обстоятельств, триггер или тяжелая душевная работа.
Вместе с героями рассказов вы раскачиваетесь на эмоциональных волнах: из глубин душевной глухоты до вершин взаимопонимания.
Мы, издатели альманаха, сознательно не разбиваем сборник на рубрики, перемешивая реальные истории и фантастические, грустные и веселые. Это тоже раскачивает наше эмоциональное восприятие – волны набегают одна за одной, и каждая следующая не похожа на предыдущую, в каждой своя соль, свой оттенок и своя музыка. Лишь «короткий метр» выделен. Так на карте выделяется из моря небольшой фьорд.
Среди рассказов – победители двух конкурсов и, поскольку в сборнике они никак не отмечены, что ж сейчас самое время назвать их.
Конкурс нашего альманаха «Драма на трех страницах» дал нам следующие тексты:
Юрий Кузин. Ёлоп
Tai Lin. И руку тянешь в пустоту
Ирина Фоменко. Аквариум
Ирина Радова. Стул
Татьяна Васильева. Люди, которые меня любили
С конкурса «Победители», организованного Союзом писателей ДНР к нам пришли:
Николай Таежный. Салют берез твоих
Илья Таранов. Ванечка
Николай Хрипков. Вдова
Заканчивается книга рассказом Зинаиды Гиппиус. Ее книги стали кирпичиками в фундаменте русского символизма. Этот текст – что-то вроде подарка мастера современным читателям.
Сборник – своеобразная кардиограмма общества, волновой график, где отрезки ровного ритма чередуются со скачками и провалами.
Юлия Карасёва,
главный редактор альманаха «Полынья»
Сергей Тинт. ПОЛЫНЬЯ
На веранде холодно. Не крещенский мороз, для последнего дня Святок вполне комфортно. Поэтому я ограничилась накинутым на плечи толстым вязанным пледом.
Я глотаю воздух Крещенского сочельника, смешивая его с глотком горячего малинового чая с толикой кипрейного мёда, и выдыхаю лёгкое облако. Оно соревнуется по разнообразию рисунка с паром, поднимающимся над моей широкой кружкой, обняв которую я согреваю озябшие руки.
В исчезающем рисунке волн облака и пара, в их сплетении, движении и колебаниях, я ищу ответ на закономерность и неизбежность событий двадцатилетней давности.
Да… Этой истории ровно двадцать лет.
И за последние двадцать лет – ровно двадцать раз, каждый год, в один и тот же день, в один и тот же час я вспоминала… вспоминаю её.
***
Мой папа был… толстый. Именно так. Не полный, не полноватый, а просто… очень толстый. К тем годам он набрал… сто тридцать килограммов.
Пока мама с папой были юными, мама часто подшучивала над папой: пирожок, одуванчик, колобок.
Но со временем лёгкость маминых шуток стала утяжеляться одновременно с папиным весом: бисквит, батон. Я отчасти понимала маму, глядя на свадебные фотографии юных родителей. Но не смеялась. Как, впрочем, и сама мама. И мой брат.
Но папа был очень добрый. Я даже думаю, его доброта была прямо пропорциональна его весу. Этим оправдывался и папа: чем человек больше, тем он добрее.
Слабое утешение, говорила мама, добрый человек – это не профессия. И не доброта спасёт мир.
В тот день, 18-го января, в семь вечера, после всенощной мы пошли на реку. Я, брат, мама и папа.
Все туда шли. Кто окунуться в прорубь, кто посмотреть. Кто окунуться по вере, кто по традиции.
Мы пошли посмотреть.
Весело! Мужчины кряхтят. Девушки визжат. Смешно.
Был, правда, один несмешной момент, когда по пути к реке кто-то, из шедшей навстречу нам подвыпившей компании, крикнул: Смотри, лёд не проломи!
– Не обращай внимания, – досадливо буркнула мама.
Подойдя к берегу, мы увидели, что проруби в этот раз не было. Наша река не широкая. Поэтому течение быстрое. И оно вымыло полынью ближе к середине реки.
Кто-то окунался с головой. Кто-то один раз… и выскакивал, нарушая традицию. А кто-то истово окунался семь раз и чинно вылезал на лёд. Сам. Без чьей-то помощи.
Но не так это было и легко. Поэтому у края полыньи стояли двое здоровых мужчин с канатом в руках. Всё-таки река. Всё-таки течение. И кто-то цеплялся за него вылезая, а кто-то ещё перед спуском хватался за него судорожно и так, что не сам окунался, а его окунали, опуская и вытаскивая канат. Зрелище выносливости: и каждый по количеству погружений получал свои заслуженные аплодисменты.
Оно того стоит? Брат решил, что стоит.
Он быстро разделся, и на уговоры мамы отказаться от своей затеи, остановил её словами, что чем дольше она его отговаривает, тем быстрее он замёрзнет и заболеет.
Единственно, чему последовал брат в маминых уговорах, это зацепиться за канат и… никакой самодеятельности.
Прежде чем взяться за канат, брат жестом показал «купальщикам» с канатом три пальца. И жест продублировал одним словом:
– Три!
Здоровяки весело кивнули, и брат, взявшись за канат, быстро скользнул по краю льда грудью и сполз в полынью…
Схватил первую порцию воздуха, кивнул головой, и «купальщики» совершили первый акт уже привычного для них спектакля…
– Р-раз! – крикнул хор зрителей, когда голова брата первый раз вынырнула из свинцовой воды.
Брат резко глотнул вторую порцию воздуха, кивком подтвердил второе погружение, и канат пошёл вниз…
– Два! – раздалось второе ещё более дружное приветствие вынырнувшему брату: всё-таки не многие шли на троекратное погружение.
Мама приготовилась хлопать в ладоши, в ожидании третьего погружения, улыбаясь сияющим глазам брата. Папа довольно смеялся, а брат демонстративно набрал как можно больше воздуха, раздув щёки, видимо, подтрунивая над переминающимся с ноги на ногу папой. Канат пошёл вниз.
– Три! – крикнул машинально кто-то из-за спин зрителей, не разглядев, что канат, идя вверх, дёрнулся… и выскочил без брата.
– Отцепился! – в два голоса крикнули испуганно мужики, вытащив невесомый канат.
Всё дальнейшее заняло не более десяти секунд!
Уже потом… после… стало понятно, что при каждом спуске в воду течение понемногу раскручивало канат и брата, и когда брата вытаскивали третий раз, он при подъёме из воды то ли ударился об лёд, то ли просто задел его, но непроизвольно отпустил канат и уже не смог вынырнуть из-под нависшей льдины.
А течение… течение…
Десять Секунд!
Папа сразу понял, что произошло.
В отличие от всех, кто стоял с противоположной стороны от места погружения брата, мы стояли как раз за спинами «купальщиков». Зима была малоснежная, поэтому лёд на реке был чистый, даже, я бы сказала, прозрачный. И мы… мы… увидели, как брат, сопротивляясь течению уходит нам… под ноги.
Восемь Секунд!
Мама бросилась к мужчинам с канатом с криком:
– Сделайте что-нибудь! Сделайте!
Шесть Секунд!
Я, как кусок льда, застыла, глядя… глядя на папу:
– Папа… Папа…
Четыре Секунды!
Папа безвольно провожает глазами ускользающего подо льдом брата, шаг за шагом сопровождая его.
– Сынок… Сынок…
Две Секунды!
Мама безжизненно кричит папе:
– Колобок!!! Спаси…
Ноль Секунд!
Папа разбегается, широко открыв рот хватает воздух, отталкивается левой ногой, максимально выбрасывая вверх правую, подпрыгивает так высоко, насколько позволяет его сила поднять надо льдом сто тридцать килограммов и… разбивая каблуками ботинок свинцовый лёд, проваливается сквозь него прямо перед мутно просматривающимся подо льдом силуэтом сопротивляющегося течению брата…
И ловит его…
И крепко обнимает…
***
На часах девятнадцать часов. То самое время. Как двадцать лет назад…
Я сижу на веранде, плотнее укутавшись в толстый плед, и жду, что с минуты на минуту в дверь постучат, я встану, открою, и на пороге будут стоять мой папа и брат. Промокшие, продрогшие, нетерпеливые в ожидании горячего маминого чая с щедрой добавкой кипрейного мёда: на улице – идущий всю неделю снег сменил проливной дождь… Как-то необычно для погоды на Крещение. В последний день Святок…
Но на то и Святки. Все ждут волшебства. До последнего дня.
…
Простите… Как будто стучат…
Александр Крамер. МАСТЕР
1
Не знаю, с чего начать. О приюте рассказывать нечего. Приют – он и есть приют. Когда по возрасту выперли, пошел на поденщину. Куда больше? Жил, как черт в болоте: ни друзей, ни знакомых – просвет какой даже и не намечался.
Сижу как-то вечером, после каторги десятичасовой, в дрянной забегаловке рядом с домом, где мы на троих конуру под крышей снимали, душу грею, пиво цежу. Тут подсаживается к столу барин в пальто на меху и шапке бобровой – физиономия круглая, глазищи желтые, губа верхняя короткая, зубы, как надо, не прикрывает, и над губой усы рыжей щеткой торчат. Кличет барин челядинца, спрашивает водки с закуской, филиновы буркалы в меня вперил – молчит. Аж до тех пор молчал, пока заказ на стол не поставили – тогда себе в рюмку, а мне в кружку, почти пустую уже, водку из графина разлил, тарелку с закуской на мой край передвинул, приподнял стопку и, глаз не спуская, выдавил: «Вот адрес, придешь завтра в семь, про работу с тобой потолкуем. А теперь за знакомство выпьем – чтоб удачным вышло и долгим», – стукнул рюмкой об стол – только и видели.
Я всерьез тогда разговор это странный не принял, озадачился только сильно; весь вечер из угла в угол по каморке своей тынялся, сообразить силился, что за ком с горы на меня свалился. Решил: пойду, но ни в какие дела лиходейские, что б ни сулили, влезать не стану – а другая идея путная о чуднóм приглашении на ум не лезла; на том и заснул.
Назавтра, до семи незадолго, поболтался я чуток в окрестностях Мокрого переулка, куда адрес привел, местность тамошнюю порассматривал, по окнам позаглядывал, так ничего нового не наглядел-не надумал – с тем дверь нужную и толкнул. Вышел ко мне знакомец вчерашний – короткий, сбитый, в домашнем платье и носках-самовязах, молчком руку до хруста сжал, завел в гостиную, за стол усадил, крикнул: «Марта, принеси чаю», – и снова глазища желтые выпялил. Так и сидели, пока девушка в темном платье – некрасивая, плотная, с большими руками, которые, если не заняты были, все как-нибудь спрятать пыталась – не внесла на подносе чай и варенье. Чай втроем уже пили: Марта – глаза потупя, знакомец – на меня в упор глядючи, я – на обоих попеременно зыркая. И молчком все, со стороны поглядеть – странная мы были компания.
Попили, Марта сейчас встала, все со стола собрала и вышла. Снова остались вдвоем – друг дружку разглядывать, но на этот раз недолго гляделки те продолжались, потому хозяин наконец-таки заговорил:
– Я про тебя кое-кого порасспрашивал, ни с того, ни с сего приглашать не стал бы, знаю, с кем говорю. Ты дочь мою, Марту, видел. Если жениться на ней согласен, дальше разговаривать станем, нет – твое право, иди с богом.
Замолчал, уставился, не мигая – это у него вообще такая манера была – желваки на щеках играют, короткая губа еще больше вздернулась-укоротилась.
Только напрасно он так взбудоражился, думать тут не над чем было, сразу же и сказал, что согласен.
– Марта, – крикнул он тогда снова.
А когда Марта вошла – пунцовая вся, руки под передником друг дружку безостановочно трут, глазами в пол уставилась – того и гляди в обмороке окажется – продолжил:
– Ну, вот тебе и жених, а мне помощник. Садись с нами, дальше вместе толковать станем.
Толкование вышло недолгим. У тестя моего будущего все заранее по полочкам разложено было, он мне за полчаса с полочек все и поснимал, в подробности не вдаваясь. Сказал, что на учение время потребуется и будет нелегким, потом он от дел отойдет, мне все передоверит. Сказал, что детей, кроме Марты, у него нет – жена давно померла, а ремесло по мужской только линии передается; сказал, чтоб не дергался, потому никакого подвоха нет ни в чем и Марта хорошей женой мне будет, надежной, а ей давно уж замуж пора, и почему замуж ее не берут – тоже выложил. Сказал напоследок, что хочет быть за Марту спокоен, и, если что, посулил в рог бараний согнуть. На том обещании ласковом мы и расстались; только напрасно он пугать меня вздумал, я врагом себе не был, потому во мне опасения никакого от страшилки той не произошло.
Через неделю переселился я в Мокрый переулок, а через месяц свадьбу сыграли – обвенчались в пустой церквушке неподалеку; после, дома, со свидетелями, вина под праздничную закуску выпили – вот и вся свадьба. А Марта и вправду хорошей женой оказалась, даром что, как и отец ее, молчуньей жила – трех слов кряду не произносила. Вот только, когда в первый раз в спальню зашли, сказала, что замуж за меня вышла, а детей никогда не будет – и как отрубила, к разговору этому ни разу за жизнь нашу не возвращалась, даже начать не давала, а мы вместе долгий век прожили, понимание между нами понемногу возникло, и за все годы друг другу слова недоброго не сказали, хоть добрых и ласковых насчитать можно тоже не особенно густо. Но когда меня в прорубь толкнули, и в горячке лежал, Марта, как тесть после сказал, от постели моей сутками не отходила, есть, пить перестала, с колен перед образом не поднималась. Бог с ней, с говорильней красивой.
2
Учение много дольше замысленного затянулось, потому до этого не учился почти, читал по слогам, писать совсем не умел; а тут с анатомией пришлось разобраться, слесарить и плотничать понемногу, механике кой-какой выучиться. Со временем даже флейту освоил маленько, затем что тесть со скрипкой в свободное время не расставался и в дом приличные люди помузицировать захаживали, депутат один даже: в карете с гербом приезжал, обитателям окрестным на зависть и удивление.
Только вот мы в гости ни к кому никогда не ходили-не ездили: знакомство с нами особо не афишировали, да и в доме у нас тоже блюли дистанцию: никогда на обязанности наши даже не намекали. Депутат только – он, как в их среде водится, языкат был несколько – мог, придя в большой снегопад и отряхиваясь в сенях, пошутить, что, мол, хозяева разлюбезные снова перья у гусей своих щиплют. Но дальше этого и депутатский язык не отвязывался.
Тесть мой, как и обещал, в мастера меня вывел – и от дел отошел. Только за годы те изменился он, сдал сильно и жизнь, как я вместо него заступил, престранную стал вести: в спальне своей окно тяжелыми бордовыми шторами завесил, зеркало вон выставил и все время лежнем в постели лежал; даже есть выходил за день раз только, да и то тогда, когда на дворе темно станет, а лампу зажигать запрещал; поставят ему в гостиной еду, а свечу на другой край стола, за который человек двадцать садятся, передвинут; он в полутьме кое-как вилкой в тарелке поковыряется, стакан чаю выпьет – и снова на боковую. Недолго так протянул. Однажды поесть не вышел, мы в комнату заглянули, позвали – не откликается. Так и узнали, что нет больше, земля пухом.
3
А первого своего, нет, не когда помощником, а когда «уполномоченным представителем государства», в подробностях помню. Сладкий был такой паренек, обходительный. Девчонок шестнадцатилетних приваживал тем, что будто фильму снимает, героиню с подходящей наружностью ищет. Клевали, как рыбки на червяка, – без проблем. После порошок снотворный в шампанское подмешает, всласть натешится, красным чулком удушит и бантом на шее завяжет, такие же чулки на ноги наденет – и ищи-свищи. Три года почти промышлял, сколько малолеток сгубил – до сих пор неведомо.
Я петлю на шею ему набросил, да по неопытности неаккуратно, веревкой по шее тернул, а он как взовьется: – Да больно же! – Мне мерзко стало, не передать, и всякая жалось, какая, нормально, еще присутствовала, отчего-то враз улетучилась, и даже не думал после нисколько – морально там это – не морально. То власть предержащая пускай думу думает, ей полномочия на это даны и деньги казенные платят, а я – закон исполнять обязан.
Что, не по нраву, жалко? Ракалью или девчонок сопливых? Но если вы сильно чистыми желаете выглядеть, то зачем тогда на публичные казни сходились толпами? Ведь не гнал никто! Интересно, небось, на чужое мучение поглядеть, за себя, живого, порадоваться?! Никогда не понять, почему зазорными обязанности мои считались, почему изгоями в обществе жили. Нет, не понять!
Занервничал что-то я, давайте-ка передохну, да и вас отвлеку немного. Когда время маленько подвинулось, и на публичные наказания запрет в нашей местности вышел (тесть к тому времени уже в мир иной отошел), мы в город другой перебрались, где не знал нас никто. Там первым делом телефон в доме специальный, без диска, установили, потому как, что трое знают – знает свинья. А второй телефон у начальника местной тюрьмы находился. Начальник звонил мне, не зная ни кто я, ни где живу, и говорил место и время, где автомобиль дожидаться будет. Я приходил на то место, садился в машину, надевал перчатки и маску, что в машине лежали, – все молча: водитель, хоть и мог меня видеть, но не знал, ни кто я, ни зачем в тюрьму еду, а начальник не видел лица и не знал, где живу. После того, как обязанности свои исполню, все проделывалось в обратном порядке. Вот только вызывать стали редко, да и платили поменьше, и стали мы с Мартой жить скромнее (если б не откуп золоторотный, то совсем в нищету бы впали) и еще более замкнуто – никаких тебе музицирований, вообще никаких знакомых – так она захотела, а я и не возражал. Зато мы теперь погулять могли выйти в город, в парке у озера посидеть, покормить диких уток, на детишек чужих поглядеть; мне-то оно все равно было, а Марте моей – тихая радость; сядет на лавочку да смотрит, как малышня возится и – кроме меня, так и не угадал бы никто – улыбается. Часами могла так сидеть.
4
Обязанности – есть обязанности, вы своё исполняете, я – своё, нечего антимонии разводить. Я свои честно всегда исполнял. Да, честно! И не надо при слове «обязанность» выше крыши подпрыгивать; чистенькими хотите быть? А вот вам!
Стоит ублюдку какому нагнать на вас страху, так вы, слюной брызжа, визжите, что надо, сволочь такую, изничтожить наистрашнейшим способом – другим в назидание. Только ничего никогда другим в назидание не бывает, и всем это распрекрасно ведомо, просто в вас ужас благим матом орет. А еще вы всем обществом вид делаете, что невдомек вам, как и кем ваше требование производиться будет, вроде как оно святым духом должно исполниться. И к судьям, наказание назначающим, и кпрокурорам, наказания требующим, и к ловцам, правосудию жертв поставляющим, нет у вас никаких претензий; и к могильщикам не имеется. Только мы, по-вашему, крайние! Зато людишки, падкие до представлений, барабаны заслышав, набегали тогда, да и сейчас набегут; разреши только – местечка не сыщешь! И друг в дружку никто после пальцем не тычет и физию не прикрывает, и срама нет, что, на чужой смертный ужас глядючи, всласть повеселился.
Про Намида Джадуби слыхали? Он последний с «мадам Гильотиной» знакомство свел. Вот знаменитость какая! А я своего последнего и не знаю. Решили парламентарии ушлые, что не надо отягощать грехом ничью душу, пусть никто конкретно ответственность не несет, коллективной порукой, будто листом фиговым, загородились.
Это уж после рубильников, инъекций и газа. Принесли в мой дом прибор лазерный с красной кнопкой, и еще четверым такой точно. В назначенный день и час (специально хронометр кварцевый на стену повесили) раздавался звонок и говорил автомат, до минуты, время, когда нажимать. Но только не все пять, а только одна – неизвестно чья – кнопка приговор исполняла, каждый раз разная. Противная это работа была, навроде баловства какого. Я, сознаюсь, пару раз вообще к кнопке не прикасался; не знаю, что и как было, – сошло.
5
Марты уж не было, когда повсеместно к пожизненному приговаривать стали. Профессия моя обществу без надобности оказалась. Турнули, как из приюта когда-то – без речей и шампанского. Вроде как не общество нуждалось во мне, а я сам ни с того, ни с сего на голову его навязался.
Только с пожизненным этим – тоже смехи. Пишут, мол, дело не в жалости, а в «заботе о нравственном состоянии общества», не надо, мол, поощрять в обывателях тягу к убийству, а то, глядишь, снова с убийц да маньяков на карманников и инакомыслящих перекинуться можно. А только кто меня убедить сможет, что человека, будто зверя какого, нравственно в клетке годами держать? Кто? Интересно мне, что за доводы подберете.
А и к слову сказать, без козла отпущения-то обществу, хоть бы и сильно гуманному, все равно не обойтись. Так что вы неприязнь-отвращение с нас на надзирающих плавненько и перенесете, только пуще обозляя их, и без того на весь мир обозленных. А они это свое обозление на пожизненных вымещать станут. Проходили уже.
6
Страшное это дело, одному в конуре бетонной сидеть. Начинал, как черт в болоте, – тем и кончаю. Кругом жизнь человеческая, а ко мне только шум от нее доносился. Стал я тогда от безделья хоть какое-нибудь занятие себе подбирать. Ничего путного в голову не приходило, когда вспомнилось вдруг, с чего мое обучение ремеслу завязывалось, и как-то само собой вышло, что стал мастерить штучки всякие инквизиторские, только махонькие совсем, не больше мизинца. Сначала мастерил что попроще: «скрипку сплетниц» да «ведьмин стул», а потом добрался уже и до сложных вещей, с механикой: «нюрнбергскую деву» и гильотину сработал. Работа тонкая, терпения и мастерства требует, и время быстрее катится. Приличная коллекция постепенно насобиралась; из музея приходили однажды, просили отдать для выставки, да я отказался – не для празднолюбопытствующих изготавливалось.
А еще как-то осенью занесло меня в парк на окраине города. Там старички – музыканты бывшие – сидели на скамьях садовых вокруг двухсотлетнего дуба, и под листопадом на духовых инструментах играли. Ну, и прибился я к ним со своею флейтой – тоже, смотри, пригодилось!
Солнце светит, на инструментах бликует, листья шуршат, падают, вся природа в осеннем пожаре горит… и не страшная это гибель, не тягостная, потому что зла в ней нет, а одно только успокоение.
Народ вокруг тихий, задумчивый собирается, благодарно так слушают, улыбаются потихоньку, иногда пожилые пары танцуют на солнышке… И мне в парке среди старичков спокойно и просто, никогда и нигде простоты такой и покоя в себе я не чувствовал. А смеркнется, идем мы вместе домой после дня трудового, о музыке разговариваем, на всякие житейские темы общаемся… Душа моя там отдыхает, отпускает ее, как после исповеди.
А на днях прочитал я, что камеру хитрую вроде придумали и испытывать ее скоро будут. Войдет туда негодяй, которому, к примеру, двадцать пять припаяли, включат какое-то поле – и выйдет он оттуда минут через тридцать-сорок, на весь срок свой состарившись – вот и все наказание. И вроде бы тюрем после этого должно вдвое меньше остаться, только для мелкой сошки с малыми сроками. А ведь понадобится тогда кто-нибудь, кто поле это для всеобщего блага включать станет. Ведь понадобится?
Наталья Трубникова. БУРАН И СТЕША
Тёплый нос уткнулся в морщинистую руку. Дрогнувшие пальцы Человека слегка прикоснулись к морде Собаки, и вновь свисли с кровати от бессилия.
Буран тихо опустился на коврик рядом с постелью хозяйки, глубоко и тяжело вздохнул, что стало уже привычкой за последние дни, и опустил голову на свои мохнатые лапы. Но глаза не закрыл. Глаза его, несмотря на усталость и тревогу, практически никогда не отводились от Степаниды Андреевны.
Стеша… Буран помнил, как его в щенячьем возрасте из холодной, мокрой и вонючей канавы достали добрые и такие теплые руки Стеши. Он запомнил сразу это имя, потому как коллеги, с которыми возвращалась с работы женщина, кричали ей: «Стеша, брось этого замухрышку. Посмотри, от него одни кости да кожа остались, издохнет всё равно! Как его еще крысы не съели…»
Но Степанида Андреевна не бросила. Она вообще, как, оказалось, была женщиной сильной не только телом, но и духом. Но об этом Буран узнал потом, намного позже. А в тот вечер, после парного молока с булкой, он согревался на теплых и мягких коленях своей спасительницы и почему-то даже мысли не допускал, что завтра вновь окажется выброшенным в канаву. И оказался прав. Степанида Андреевна отмыла найденыша, через несколько дней откормила так, что у щенка «нарисовались» округлые бока.
– Ты смотри, как на меня становишься похожим, – смеялась хозяйка, хлопая себя по значительно выступающему вперед животу, – ну и нечего нам тут костями греметь. Хорошего должно быть много! Ты же будешь хорошим?
Буран ничего не понял из речи хозяйки, но уловив добродушную интонацию, подошел к ней на своих, пока еще слабых и коротких лапках, и несколько раз лизнул её ноги. Запах кожи Буран запомнил сразу. Хотя он и различался в зависимости от времени года, которые сменялись за окном или от дел, которыми в тот или иной момент была занята хозяйка, а порой даже от настроения Стеши. Но это были самые родные, самые долгожданные в часы одиночества ароматы для обоняния Бурана.
Степанида Андреевна работала в школьной библиотеке. Дорога от дома занимала больше часа пешей прогулки каких-то улиц и переулков. Буран приятно удивлялся, как его дорогая хозяйка, имея шестьдесят четвертый размер (это он как-то услышал в Человеческом разговоре) легко преодолевает такой путь рано утром в одну сторону, вечером обратно, в другую. А если дождь? А когда метель? Б-р-р ему-то хорошо из окна было провожать и наблюдать в такую непогоду. А вот в обычные, вполне спокойные по погодным явлениям дни, ему хотелось находиться рядом со Стешей все двадцать четыре часа.
На работу приходить Бурану, естественно, было запрещено, но несколько раз хозяйка брала его прогуляться в выходные дни и рассказывала мотающему по сторонам головой Бурану, что в этом доме живет баба Паша, у которой они берут молоко, а в этом заваливающемся сарае – пьющая семья Синициных… А вот тут в 60-е годы была хлебная лавка, потом пустырь, а уж лет как десять назад соорудили фонтан, вокруг которого вечерами собирается молодежь, а днём гуляют родители с колясками. А вот хлеба с тех пор, как лавки не стало, такого вкусного и не продают.
Буран не знал, какой был хлеб раньше, но всё, чем Стеша кормила его тогда и последующие семнадцать лет, было необыкновенно вкусным! Особенно ему нравились редкие дни, когда хозяйка затевала варить холодец. С самого утра на кухне смешивались ароматы, которые сводили с ума острый собачий нюх и будоражили вечно голодный собачий желудок. Стеша ругалась на Бурана, когда тот путался под ногами, сама бегала по кухне с кастрюлями, полотенцами, специями. Попутно чистила картошку, варила яйца, пекла пирожки… Буран знал, когда варится холодец – значит, на следующий день будет много людей в доме. А много гостей – равноценно объевшемуся Бурану, потому как каждый сидящий за праздничным столом нет-нет, да и делился с мохнатым питомцем кусочком сыра, рыбки или пирожка из своей тарелки.
Но всё равно самые сладкие – это были косточки и шкурки, которые давала ему Стеша накануне, разбирая за столом по глубоким тарелочкам холодец. Всё лишнее после варки она убирала, и гостям доставалось блюдо с прозрачным студнем, отборным мясом и красиво нарезанной цветочками моркови. Всё некрасивое они съедали с Бураном в преддверии вечером. А после на пару довольные, с лоснящимися от жирка губами, заваливались на диван и потому что, время, после всех домашних дел было уже позднее, мгновенно засыпали.
Вначале своего пребывания в доме Степаниды Андреевны, Буран не понимал, почему хозяйка живет одна… Нет, конечно, теперь-то не одна, а с целым десятикилограммовым мохнатым, по уши в неё влюбленным дворянином. Но вот баба Паша живёт с дедом Евсеем, подруга Тоня часто приходит к ним на чай-кофе с мужем Шуркой и двумя очень громкими сыновьями: Петькой и Сенькой, даже у того полуразвалившегося дома Синициных всегда слышны разные голоса. А Стеша, не считая редких праздников с гостями, одна. Приходит с работы, надевает тапки, которые благодаря Бурану, первый год приходилось покупать ежемесячно, и занимается своими домашними делами… Одна.
Буран, в свою очередь, часто помогал ей, как мог: то цветок лишний уберет с полки. Ну и что, что вазон разбился: он был старый, серого цвета и вообще не подходил к дизайну гостиной. То на огороде, учуяв запах мышей, выроет огромную яму и ничего, что там была грядка с помидорами – поймать мышь-шпионку гораздо важнее! А однажды решил попробовать, что за такие круглые белые конфетки ежедневно принимает Стеша, но ни разу не поделилась со своим питомцем. Несправедливо же! И восстанавливая справедливость, Буран чуть не оказался на собачьей радуге… Откуда ему, полугодовалому щенку, было знать, что есть специальные вещества – таблетки, и вовсе они невкусные, и употреблять их без разбора категорически нельзя! И когда Буран лежал под капельницей, виновато поглядывая на сидящую рядом Стешу, он впервые увидел на её глазах слёзы. Она поглаживала его мохнатые бока, качала головой и шептала:
– Эх, Буря ты Буря, чуть снова не оставил меня совсем одну…
Что это означало, Буран узнал позже, когда полностью восстановился, и они ранним весенним утром куда-то направились вдвоем. Стеша несла с собой кисточку и банку с краской. По-особенному мелодично пели птицы, а небо было каким-то непривычным после мрачного непогодного марта, чистым и синим. Идти пришлось долго, через незнакомые поля, в которых Буран то утопал, то выпрыгивал, словно заяц, пытаясь поймать зубами бабочку или пролетающую стрекозу; через речку, в которой вдоволь можно было напиться прохладной воды и, наконец, они поднялись на травяной холм. Буран присел и огляделся вокруг. Ничего не понятно: в этом месте много маленьких холмиков, очень много, а еще какие-то столбы, кресты, камни. И странные цветы. Вроде бы похожи на те, что растут у Стеши в огороде или у бабы Паши, но запах очень странный от них идет и на ощупь, совсем неживые. Буран посмотрел на хозяйку. Та отошла от входа буквально пару шагов и остановилась. С камней на них смотрели три портретных фотографии. На одной был изображен мужчина в фуражке, с густой бородой и усами. На другой – молодой парень, лет около двадцати, как мог судить Буран и если добавить к портрету усы и бороду, то он станет копией старшего мужчины. А на третьей фотографии была совсем маленькая девочка…
Стеша открыла банку с краской, взяла в руки кисточку. И тут Буран второй раз в своей жизни заметил слезы на глазах хозяйки. Он подошел к ней поближе и, положив лапу на колено, заглянул ей в лицо.
– Вот, познакомься, – смахнув слезы, произнесла Степанида Андреевна, – это моя семья: муж Сергей Викторович, сын Артем Сергеевич и доченька Машенька.
Буран тихонько гавкнул, словно просил рассказать, почему семья там, на этих камнях, а не с ней дома.
– Серёжа, муж мой, был военным лётчиком. Афганистан прошел… А я ведь и не знала вначале, что он там. Говорил – обычные учения, мол, не волнуйся, всё хорошо, но на связь часто выходить не могу. Я и старалась не думать о плохом, ведь Артёмка на руках маленький, надо было работать, его воспитывать… А потом, как узнала правду, так ни есть ни пить сутками не могла. Первая седая прядь в тридцать три года появилась. Но ничего, пережили мы это. Вернулся Сережка живой. Только смерть настигла не там, где боялись, а где вовсе не ожидали. После военной службы на заводе работал, а там в одном из корпусов пожар возник. Так он пока ребят со своей смены спасал, сам-то и угорел…
А я уже беременная Машкой была. Вот и родила преждевременно, совсем кроху, – Стеша погладила Бурана по голове, – вот как тебя тогда беспомощного нашла, помнишь?
В ответ и благодарность, Буран лизнул горячим языком руки хозяйки, а она продолжила свои воспоминания.
– Долго её в больнице выхаживали, всё равно стали развиваться изменения белого вещества головного мозга… Артём мне тогда здорово помогал, он на тот момент окончил институт, устроился работать. Каждый день приезжал к нам в больницу, дом весь на нём был, хозяйство. Тогда мы еще держали и корову, и курочек с утками. Когда Машеньку выписали, я все силы кинула на реабилитацию ребенка. Сложно было в то время. Хотя, наверное, лечить своих детей всегда сложно. Особенно когда ни денег, ни связей.
Стеша достала кисточку и, окунув мягкую щетину в банку с краской, принялась аккуратно и монотонно красить оградку в небесно-голубой цвет.
– И ты знаешь, – посмотрела она на Бурана, лежавшего под тенью раскидистого клёна, – у Машеньки даже стала наблюдаться положительная динамика. И тут новая беда: сыночек мой, Артёмка, попал в автомобильную аварию. Все выжили, представляешь: и водитель, который не справился с управлением, и пассажир рядом, а вот Артемка погиб на месте. Если бы не Машка – легла бы в могилу рядом с сыном. А я ведь даже похорон не помню. В воспоминаниях остался только жизнерадостный и предприимчивый мой помощник, мой сыночек Артём. Может это и к лучшему…
Потом нас с Машей направили на реабилитацию в Санкт-Петербург. Но на третий день пребывания у неё моментально развивается пневмония, с которой врачи не смогли справиться…
А я ещё на тот момент не сняла траур по Артему…
Дорогу домой помню, похороны Маши помню, и то, что не плакала совсем, тоже помню. Жизнь просто остановилась. Она просто лишилась смысла, настоящего и будущего. Нет, меня, конечно, старались поддержать и коллеги с работы, и соседи. Приходили, разговаривали, готовили еду, выводили на улицу. Но я ни с кем не могла общаться, молчала и смотрела куда-то, в пустоту… Туда, где раньше у меня была семья.
И время не лечит. Оно лишь слегка возвращает тебя к жизни, в которой ты должна работать, содержать себя, свой дом и чтить память о тех, кого рядом нет. Вот и я вернулась… Ведь если меня оставили на этой земле, значит для чего-то, да?
Буран, конечно не понимал всех слов и всей истории, рассказанной ему хозяйкой, но по интонации остро ощущал, какая боль и печаль присутствовала на душе Стеши. Он интуитивно прочувствовал всё эмоциональное состояние своего Человека. И на обратном пути с кладбища домой пёс уже не носился по полям, не прыгал за птицами, засидевшимися на тропинке, он просто шёл со Стешей рядом, по правую руку, изредка поднимая на неё свои каштанового цвета глаза. Он словно хотел ей сказать: «Я рядом», «Я тебя не брошу», «Я весь от черного носа до кончика хвоста – твой!»
Так они и жили вдвоём душа в душу, спокойно и счастливо. Когда Степанида Андреевна вышла на пенсию, Буран никак не мог понять, почему хозяйка теперь всё время дома. Но в тоже время он был безмерно рад такому стечению обстоятельств, ведь теперь ему не приходилось скучать в одиночестве.
Осенью Стеша брала его с собой в лес собирать грибы. И Буран реально помогал ей находить в укромных местах толстые боровики или рыжие ароматные лисички. Зимой они вместе чистили снег на участке, и Буран обожал прыгать в огромные белоснежные горы, которые вырастали во дворе. По весне сажали картошку, морковку и другие овощи. Буран с удовольствием выкапывал ямы и не понимал, почему Стеша иногда ругалась, если выкопаны они были, по её мнению, не в том месте. А летом с самого утра было много работы: полоть, поливать, собирать урожай… Но больше всего любил Буран редкие походы на речку, когда можно было вдоволь купаться и гонять диких уток, которых с каждым годом на водоёме становилось всё больше и больше. Ходили они или рано утром или уже поздно вечером, чтобы не пересекаться с отдыхающими, ибо мало кому понравится, когда, выпрыгивающее из воды мохнатое чудо беззастенчиво стряхивает на тебя капли с шерсти.
Стеша всегда улыбалась, наблюдая за Бураном. Ведь именно это некогда бездомное, выброшенное кем-то маленькое существо привнесло в её жизнь настоящую радость и безоговорочную любовь. Буран остро чувствовал все перемены в настроении хозяйки. В часы грусти и подавленности Стеши он обычно пристально смотрел на лицо хозяйки и аккуратно, боясь потревожить, забирался к ней под одеяло. А Степанида Андреевна не возражала. Не прогоняла. А только крепко обнимала его, прислонив свою голову к его голове так, что он ощущал её горячее дыхание на своих ушах и чувствовал, как периодически опускаются слезинки на его шерсть.
Иногда Буран старался развеселить хозяйку, отвлечь от грустных мыслей. И тогда он начинал, как заведенная игрушка, гоняться за своим хвостом или весело кататься по полу. Стеша знала, что так он старается отвлекать её и всегда улыбалась в ответ.
В ту ночь, когда всё произошло, Буран стал вести себя как-то странно. Стоял солнечный сентябрь, и Стеша выкапывала картофель, собирая его в вёдра. Затем относила и высыпала в сарай на просушку. Буран не отходил от хозяйки ни на шаг, путаясь под ногами. Он всё время смотрел на неё, лизал горячим языком её пыльные руки, колени.
– Буря ты моя, – вздыхала Степанида Андреевна, – в чём дело? Иди лучше, приляг под яблоней, что ты крутишься вокруг меня всё время? Вот не успеем убрать урожай, пойдут дожди, и останемся мы с тобой зимой без картошки!
Но Буран всё равно продолжал ходить за Стешей по следам. Он сам не понимал, что происходит. Но его острое чутье улавливало какие-то прежде незнакомые флюиды. И они его беспокоили.
Урожай был благополучно собран часам к четырём дня. После позднего обеда, они легли отдохнуть на веранде. Стеша прикрыла глаза и, казалось, задремала. Буран подошел поближе и почувствовал, что кожа хозяйки покрылась холодным потом. Он прислушался… Ему показалось, что сердце Стеши стучит не так, как обычно… А уж к тому, как оно работает, за прожитые годы Буран привык.
Приподнявшись на задних лапах, Буран лизнул Стешу в лицо. Реакции не последовало. Тогда он стал тихонько поскуливать, наблюдая, откроет ли Стеша глаза, посмотрит ли укоризненно на него. Но хозяйка продолжала неподвижно лежать на диване. И даже после того, как Буран несколько раз громко гавкнул, ситуация не изменилась.
Не зная, что делать дальше, Буран выскочил на улицу, продолжая лаять. Хорошо, что калитка была открыта, и по инерции пёс бросился бежать к бабе Паше. Её дом он знал наизусть, потому как каждые десять дней ходил сюда за молоком со Стешей.
Хорошо, что Павла возилась во дворе с помидорами и сразу заметила влетевшего Буран.
– О, привет! А ты чего здесь?!
Пёс схватил аккуратно подол её халата и принялся тянуть на выход.
– Эй, что такое! – возмутилась женщина, не понимая, что хочет от неё Буран. – Мне надо пойти с тобой? А где Стеша?
Буран громко залаял и вновь схватил её за край одежды.
– Господи, с ней что-то случилось?!
Баба Паша скинула фартук и быстрым шагом направилась к дому старой подруги. Буран бежал впереди, оглядываясь, не отстала ли женщина.
Павла увидела бледную Стешу, которая неподвижно лежала на диване. Она нащупала пульс на запястье, слабый и какой-то прерывистый. Потом бросилась к телефону, долго что-то громко говорила в трубку. Буран сидел на полу и смотрел то на бабу Пашу, то на хозяйку. Он не понимал, что происходит, но всё так же остро чувствовал ранее неизвестные ему флюиды в воздухе.
Павла присела рядом со Стешей, расстегнула ей несколько верхних пуговиц, положила под ноги сложенное одеяло, а затем приоткрыла окно.
– Степанида, ты слышишь меня? – произнесла она негромко. – Ну, давай же, подруга, приходи в себя. Скорая уже выехала. Надо продержаться совсем чуть-чуть, – баба Паша смахнула слезы со щеки. А твой-то Буранчик молодец какой… Это же он меня позвал на помощь! Кто бы мог подумать, дворовый пёс, а какой умный!
Буран гавкнул. Видимо, ему не очень понравились слова о «дворовом псе».
Да, без породы, без регалий и кубков, но разве это главное в четвероногом друге? А ведь он Стеше – настоящий друг, в этом не было ни капли сомнения!
Последующие десять дней для Бурана прошли как в тумане. Приехали какие-то люди в белых халатах, крутились возле хозяйки, делали уколы, снимки, бурно что-то обсуждали, а потом положили её на кровать, почему-то на колёсиках, и погрузили в машину. Как Буран ни прыгал, ни лаял, его не взяли вместе с хозяйкой. И если бы баба Паша не закрыла калитку, то он, не раздумывая, бросился бы бежать следом за уезжающей белой машиной.
Когда силы лаять у Бурана закончились, он просто лег на еще теплую сентябрьскую землю и стал смотреть сквозь забор на дорогу, по которой увезли его Стешу. Так он пролежал весь вечер и ночь. А утром к нему пришла баба Паша.
– Грустишь? – погладила она его по голове. – Да, напугала нас твоя хозяйка. Инфаркт у неё, обширный… Неважнецкие дела… Но я уверена, что Степанида выкарабкается, сильная она баба. Столько испытаний жизнь ей подкинула. И вот – не сломалась. Всегда дружелюбная, весёлая, хозяйственная. И ты стал для неё спасением…
Ну что, пойдем, покормлю тебя. А то вернется твоя Стеша, а тут кости да кожа встречают…
Стешу привезли через десять дней. Всё на той же кровати с колесиками. Два медбрата переложили её на кровать в спальне, долго говорили с бабой Пашей и уехали. Буран подошел к хозяйке. В нос ударил едкий запах больницы и лекарств. Стеша не разговаривала. Не вставала.
Теперь три раза в день приходили к ним в дом баба Паша или Тоня. Они по очереди дежурили, делали уколы, пытались кормить Степаниду жидким супом или кашей, растирали ей руки и ноги, рассказывали сельские новости.
Буран не знал, что такое болезнь. Но он остро воспринимал психическое и физическое состояние Стеши. И после того, как та не среагировала на его попытки поймать свой хвост, осознал, что жизнь теперь не станет прежней.
Тёплый нос уткнулся в морщинистую руку. Дрогнувшие пальцы Человека слегка прикоснулись к морде Собаки и вновь свисли с кровати от бессилия.
Сердце Стеши остановилось через три дня после того, как её привезли домой. И если баба Паша была предупреждена о таком исходе, то Буран ничего не понимал. Он лежал у её кровати, периодически проваливаясь в сон, но отчетливо слышал биение сердца и дыхание хозяйки. А потом вдруг резко в комнате воцарилась тишина. Буран вскочил на лапы, стал яростно облизывать Стешу, тыкался носом в её шею, грудь, живот… Он заглянул в глаза, которые оставались еще открытыми и увидел в них своё отражение… Затяжной вой печали и скорби раздался над всем селом.
Сердце Бурана остановилось через полчаса после смерти Стеши.
Светлана Марчукова. ПОЧТИ ПУСТОТА
Днем ты смотришь ко мне в окно,
На ночь прильнешь к опущенной раме
И никакой занавески меж нами
Быть не должно.
Выросшая из земли мечта,
Ты облако сутью своей разреженной,
Легкость в твоей голове зеленой,
Почти пустота.
Но я видал тебя в буревал,
И ты по ночам, конечно, видало,
Как существованье мое впадало
В черный прогал.
Мы с тобой от зари до зари
Глядим друг на друга в упор и вчуже:
Тобой владеет погода снаружи,
Мной – погода внутри.
Р. Фрост «Дерево в окне»
(Перевод А. Сергеева)
Два дня. Всего два дня оставалось Веронике на то, чтобы написать предисловие к сборнику стихов американских поэтов. Она сама отбирала переводы. Среди стихотворений надо было выбрать основное. Оно и должно было дать название сборнику. Вернее – строчка из него. По её мнению, таким стихотворением должно было стать «Дерево в окне» Роберта Фроста, её любимое. Главными, без сомнения, были две последние строчки:
Тобой владеет погода снаружи,
Мной – погода внутри.
Эти слова завораживали Веронику. Как передать это чувство в коротком предисловии? Казалось бы, все так просто. Разве в уличной толпе, в разговорах при встречах, на деловых переговорах – не видно, что одними людьми владеет «погода снаружи», другими – «погода внутри»? Но ведь стихотворение совсем о другом. Человек разговаривает с деревом. Как передать это настроение? Как сделать так, чтобы читатель прочел стихотворение её глазами?
Она любила свою работу. Подбирать тексты, редактировать сборники – это было удовольствие. Предисловия обычно складывались легко. Но этот долгожданный сборник с любимыми стихами упорно сопротивлялся.
В который раз она задавала себе вопрос: какие деревья она обычно замечала? Ответ был простым, тут и думать нечего. В любом пейзаже, в парке, у дороги – она всегда искала липу. Ни одно другое дерево не имело такого запаха, таких цветов и плодов, таких листьев в форме сердечек. Липовые аллеи очаровывали и так увлекали Веронику, что часто она отставала от компании и долго в одиночестве бродила в этих аллеях. Однако воспоминания о липах совсем не приближали её к предисловию.
Неожиданно во время обеденного перерыва ей пришла в голову счастливая мысль: надо просто поставить эксперимент и самой пережить то, что пережил автор. Сегодня вечером она подойдет к окну и попробует восстановить ситуацию, описанную Фростом в стихотворении «Дерево в окне». Может быть, она сможет, наконец, найти слова?
После работы пришлось задержаться. Вероника торопилась домой так, как будто её ждали, а она опаздывала к назначенному времени. Окна комнат её квартиры на шестом этаже выходили во двор. Деревьев в окнах не было: во дворе возле детской площадки росли цветы и кустарники. Только окно кухни выходило на улицу.
Она открыла дверь так тихо, что муж и сын не услышали, как щелкнул замок. Уже темнело. Не снимая плаща и не зажигая света, Вероника бесшумно прошла в кухню, подошла к окну и увидела дерево – высокую березу. Порывы ветра раскачивали ее тонкие ветви. Дерево сопротивлялось. Беззащитное, оно было полностью во власти стихии. Ему негде было спрятаться. Сколько лет оно здесь росло? Сколько сил было у него, сколько терпения! Была ли у него «погода внутри»? Или это привилегия людей, которые прятались в теплых комфортных домах от «погоды снаружи»?
Она много раз видела это дерево. Видела и не видела. Оно покрывалось листьями, птицы вили на нем гнезда, похожие на мешочки из травинок, и щебетали на ветках. Как странно, что она их почти не замечала. Подходя к окну, она как будто погружалась в себя, особенно вечером, когда вглядывалась в свое отражение в стекле. Часто во время завтрака она любила смотреть на птиц, летящих в небе на фоне облаков, иногда её внимание привлекал красивый закат. Ни разу за все годы она по-настоящему не увидела дерева, как будто смотрела сквозь него: «Легкость в твоей голове зеленой, почти пустота».
Сегодня все было по-другому. Пустоты не было. Дерево и человек смотрели друг на друга. Вернее, человек смотрел на дерево. Оба – живые существа. Наверное, дело было в том, что она смотрела через окно. Волны, бегущие навстречу друг другу от двух живых существ, разделенных стеклом, разбивались об эту прозрачную преграду и возвращались обратно. Одна волна – к человеку, другая – к дереву. При этом волны набегали друг на друга, подпитывались энергией, усиливались. Человек и дерево как будто прорывались друг к другу. Безжалостно захваченная ураганным ветром береза была похожа на человека, который идет вперед из последних сил.
Она опустила глаза вниз и посмотрела на маленькое миртовое деревце, растущее на подоконнике. Когда- то давно она купила в цветочном магазине зеленый шарик, украшенный мелкими белыми цветочками. За много лет шарик потерял свою правильную форму и приблизился к природным очертаниям. Белые цветочки появлялись на нем уже не каждый год, их становилось все меньше.
«Интересно, – подумала Вероника, – эти два дерева, старая береза и маленькое миртовое дерево, видят друг друга?» А может быть, у них другие чувства, которым нет названия на человеческом языке? Что испытывают деревья в роще других, себе подобных, там, где всем владеет «погода снаружи»? Но так ли это? Разве среди деревьев в рощах и аллеях не возникает «погода внутри»? Разве одинаково чувствует себя человек в березовой роще и в еловом лесу, среди сосен и среди яблонь, в