Сверхдержава бесплатное чтение

Скачать книгу
* * *

Полное или частичное копирование материалов книги без разрешения правообладателя запрещено.

* * *
Рис.0 Сверхдержава
Рис.1 Сверхдержава
Рис.2 Сверхдержава

Красное

Один из русских полководцев Х века, князь Святослав, не сходя с коня съел хазарское царство, словно яблоко.

Милорад Павич, «Хазарский словарь»

Положение не такое, чтобы можно было сосать палец, мой генерал!

Габриэль Гарсия Маркес, «Осень патриарха»

Хуёво было. Зато погодёночка стояла восхилепная. Ярило брало высоту, чтобы изжарить меня: измученного, похмельного, размазанного по балкону семнадцатого этажа в Коломягах, что к северу Петербурга святого. Чуя раскаление бетонной архитектуры, я тщился разобраться, как мне удалось обустроить свой персональный ад так быстро, а главное незаметно для себя: по уши в своих и чужих долгах, головорезы Альфа-банка охотятся на меня, я вынужден руководить немыслимой тайной организацией, в которую пришёл совсем недавно, при этом денег нет даже на еду, и я доедаю последний рис без соли, а обвинить некого. Где же в погоне за Великой русской мечтой я свернул не туда?

Мама родила меня хорошо. Лучше всех родила. Мама родила меня в маленький городок с парком Горького, и у городка этого вроде и имени не было, только порядковый номер – его я, понятно, уже забыл, с цифрами я не дружен. Самому мне зато имя дали самое настоящее – не какое-то там числовое, а в текстовой кодировке.

Вглядываясь так далеко в исток путешествия, как дозволяет память, вижу скромные палаты на улице Ленина, кресла, из которых можно строить крепости, чтобы укрываться от уличных боёв, смены государственных строёв или просто для увеселения. Слышу кассетный магнитофон «Весна», он воспроизводит песни групп «Лесоповал», «Кино», Владимира Высоцкого по велению отчима, а потом групп «Король и Шут», «Красная плесень» и «The Exploited» по моему велению. Обоняю бабушкины пирожки с вишней среди жаркого лета. Осязаю скрипучую материнскую плеть. Мать порет меня, плача – она просто не знает других методов воспитания. «Я тебя излупцую», – говорит мама, не предугадывая, что порками взрастит художника, готового к жизни в стране России. «Я тебе сейчас не знаю, что сделаю», – говорит мама, и это ещё страшнее.

В нашем доме пять этажей и четыре подъезда – это все цифры, что я помню. Буквы всегда интересовали меня сильнее. Литеры и номера взаимоперпендикулярны. Я выбрал буквы, поняв, что цифры можно закодировать в буквах, а буквы в цифрах нет. Позже я узнал, что ошибся: в цифрах можно закодировать не только буквы, но и целые миры. Однако для этого нужно так много цифр, что понять и дешифровать их массив смогут лишь машины, а человек увидит только ворох нулей и единиц. Буквы же способны без посредников отправить человека в путешествие – нужно только поставить их в нужном порядке и загрузить ему в мозг посредством глаз.

Было детство, и я играл с другими мальчиками и девочками, кого неподалёку родили матери страны России. Одна мать родила трёх дочерей и назвала их Вера, Надежда и Настя. Разве способен кто-либо из смертных превзойти её?

Мы с мальчишками однажды пошли на пляж и затеяли борьбу. Я не был сильным ребёнком, но преуспел в борьбе, поняв, как использовать против соперника его силу. Когда он начинает тебя одолевать, ты не только позволяешь ему победить, но ещё и неожиданно помогаешь в этом. Тогда инерция выворачивает схватку наизнанку: соперник, не рассчитав силу, оказывается в пролёте, а ты одерживаешь верх.

В новогодные праздники к детям приходил Дед Морозный. Я никогда его не видел, но мама говорила, что это он клал для меня под ёлку призы, как то: приставка Dendy, трансформер или полицейский набор. Последний содержал наручники, дубинку, пистолет и другие орудия сдерживания массовых протестов. Полицейский набор мне понравился, но быть полицейским я не захотел и надеялся, что Деда Морозного это не слишком разъярит.

Мы росли в стране России и играли в нижеследующие игры.

«От нуля до двенадцати». Ведущий загадывает число от нуля до двенадцати, игроки его отгадывают. Кто отгадал первый, выбирает себе подарок – что угодно: машину, замок, комплект нижнего белья. Другие игроки словесно предлагают свои варианты подарка, оснащённые всевозможными усовершенствованиями. Тот, чей подарок выберет отгадавший, становился ведущим.

«Съедобное-несъедобное». Игроки сидят на лавке, ведущий по очереди кидает им мяч, называя имена съедобных и несъедобных объектов. Если объект съедобен, мяч нужно поймать, если нет – оттолкнуть. Допустившие ошибку выбывают из игры. Невыбывший становится новым ведущим.

«Самже». То же, но выбор не между двух вариантов, а вопрос – например, «Как тебя зовут?» – с тремя вариантами ответа, которые ведущий называет под три броска мяча. Поймать мяч – значит выбрать соответствующий ответ. Трижды оттолкнув мяч, игрок тем соглашается на последний вариант. Бросая мяч, ведущий может также крикнуть «Самже!» Если игрок при этом успевает поймать мяч, то может отвечать что угодно.

«Города». Не путать с городками и с теми городами, в какие играешь с мамой, когда отключили электричество. На волглой после дождя земле перочинным ножом чертят круг диаметром под два метра, делят его пополам. В полукруги становятся два игрока. Они по очереди кидают нож в землю соперника – так, чтобы нож воткнулся. Когда он воткнулся, им проводят хорду по направлению разреза и присоединяют меньшую часть отрезанной территории к своим владениям, а ранее существовавшую границу стирают подошвой. Побеждает тот, кто захватывает весь мир. Тот, кому негде встать так, чтобы в его ногу не воткнулся нож, проигрывает.

«Прятки». Ведущий становится лицом к стене электроподстанции, стоящей посреди двора, и считает до ста. Игроки прячутся. Ведущий отправляется искать. Обнаружив игрока, ведущий бежит к подстанции и стукалит его, ударяя рукой по стене с воскликом «Пали-стукали!..» и добавляя имя обнаруженного и его местонахождение, если оно неочевидно. Игроки должны застукалиться (тем же способом) прежде, чем их застукалит ведущий. Первый, кого застукалил ведущий, становится новым ведущим.

«Латки». Ведущий должен коснуться другого игрока, чтобы тот стал ведущим.

«Плеш». Продвинутая версия латок – с мячом.

«Казаки-разбойники». Игроки делятся на две команды: казаков и разбойников. Казаки ловят разбойников и охраняют их. Непойманные разбойники могут касанием освободить пленных. Особую фактуру игра приобрела с рациями из полицейского набора. Это была первая искра грядущего киберпанка.

«Чиж». Два керамических или силикатных кирпича ставят рядом на расстоянии ширины подошвы. Сверху кладут небольшую палочку. Её поддевает большой палкой – битой – подающий одной из двух команд, чтобы палочка улетела как можно дальше. Игроки второй команды должны её поймать. Если не удаётся, то с места, где она упала, ей необходимо попасть в конструкцию из биты, уложенной на кирпичи. Если это удаётся, вторая команда становится подающей, если нет, то первая команда подаёт «морковку»: подающий становится у кирпичей, берёт палочку рукой и выбивает её битой. Если соперники не смогли поймать морковку – а это бывает довольно опасно – то подающий отмеряет расстояние от кирпичей до места падения морковки в битах и множит полученное число на десять – столько очков получает его команда. А если игроку ловящей команды удаётся бросить палочку между двух кирпичей так, чтобы она не коснулась ни их, ни биты, то наступает дефолт – очки подававшей команды обнуляются.

«Опанас». Ведущему завязывают глаза (хотя чаще он просто закрывает их, а прочие уповают на его добропорядочность). Он ловит других игроков, в то время как те кричат ему: «Опанас, Опанас! Лови кошек, а не нас! Кошки железные, жопе не полезные!» Первый, кого поймали, становится новым Опанасом.

«Море волнуется раз». Ведущий командует: «Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, морская фигура, замри!» Игроки застывают в диковинных позах. Ведущий по очереди подходит к игрокам, касается их. Тогда морские фигуры шевелятся, изображая то или иное действие. Ведущий делает новым ведущим лучшего.

«Колоски». Необходимо рвать колоски, бегать и кидаться ими в других так, чтобы колоски встряли им в одежду и волосы. Побеждает хаос.

«Войнушки». То же, но вместо колосков оружие: пистолеты, автоматы, винтовки, гранаты, оружие массового поражения, химическое и биологическое, пропаганда. Побеждает смерть.

«Война роботов». То же, но вместо человеческого оружия – выпрошенные в магазинах картонные коробки, надетые на детские туловища и руки. Из рук производятся высокоточные залпы метафизическими плазмомётами.

«Футбол». Эту игру вы знаете, она потом стала всемирно известной.

Мог ли я тогда помыслить, что все эти игры до одной готовили нас к самой большой игре.

Детство мне понравилось очень – ставлю пять звёзд из пяти.

* * *

Потом была учёба в муниципальной школе страны России. Мне там сразу приглянулась одноклассница Светка Максимович, стройная девочка с веснушками и в бантах. Я мечтал, чтобы школу захвалили террористы. Я бы тогда всех спас, особенно Светку, и мы бы целовались на крыше голыми.

Первые три года все уроки проходили в одном и том же кабинете на первом этаже. В средней школе наш класс стали отправлять по разным этажам и кабинетам, и везде от нас чего-то хотели. От нас хотели математику – сначала долго было слишком просто, а потом сразу непонятно. От нас хотели физику – мы хотели дискотек. Но была только хореография. Её преподавал долговязый худой мужчина с кучерявым пепельным взрывом кругом лысины. Каждую среду хореограф, потирая ладошки, поджидал нас в подвальном спортзале с кассетным магнитофоном. Он авторитарно разбил нас на пары. Моей партнёршей стала девочка Саша, которая всегда носила колючий свитер и пахла мелом и старостью. Хореограф командовал гугнивым звонким голосом:

– «Девушка»!

И включал «Girl» The Beatles.

Мы должны были танцевать, а он давал счёт:

Медленно… медленно… быстро-быстро-медленно…

Медленно… медленно… быстро-быстро-медленно…

Или:

Раз… раз… раз-два-три…

Раз… раз… раз-два-три…

Неволя, старость и мел – таковы были мои первые ассоциации к слову «танец».

От нас хотели литературу. Я не очень любил её уроки, как и многие дети, кого с ранних лет пичкали классикой. Но читать начал ещё до школы и много. В школьной библиотеке первой я взял книгу «Я умею прыгать через лужи» Алана Маршалла – про мальчика, которому из-за травмы пришлось осваиваться на костылях.

Больше всего мне нравились уроки музыки. За фортепиано восседала стройная молодая женщина с тёмными волнистыми волосами, пухлыми алыми губами, в тонких чёрных одеждах, золотых серьгах, цепях и кольцах – Наталья. Я жуть как хотел Наталью. Все мальчишки, у кого уже стоял член, хотели Наталью. А у кого не стоял – едва понимали, что с нами происходит, когда мы исполняем песни группы «Любэ». Однажды я увидел Наталью вне школы, она шла в футболке с Дэвидом Боуи. Этого было достаточно, чтобы он стал моим любимым исполнителем, хотя его музыку я распробовал много позже.

К средней школе соученики, ранее похожие между собой, начали отличаться друг от друга: проявились глупые, хитрые, наглые, скромные, трусливые, дерзкие. Каков был я сам, мне не было понятно, да и другим, как оказалось, тоже, поэтому ко мне на всякий случай относились с презрением. Один мальчишка из младших классов как-то ляпнул моим одноклассникам: «Ну этот ваш, как его там… я хуй знает… благородный такой!..» Когда стало ясно, что речь обо мне, все начали смеяться. Слово «благородный» дети находили в своём роде оскорбительным.

В старшей школе были дискотеки. Мы приходили в актовый зал, превентивно накачавшись пивом из пластиковых бутылок – за гаражами, на морозе, закусывая сухариками «Паутинки» с хреном в томате. Диджей подключал к микшеру два CD-плеера и ставил музыку то с одного, то с другого. Остальные толпились вокруг диджея, наперебой выкрикивая имена песен, которые хотели, чтобы он поставил. Танцевал мало кто: три-пять чудаков и иногда хореограф.

В школе мне понравилось не вполне. Тенденция обрисовывалась.

* * *

Наше поколение росло настолько уверенным в завтрашнем дне, что не имело привычки к нему готовиться. Может, потому я и не задержался надолго в пединституте. В первый же день я очутился в команде КВН (организация запрещена на территории страны России), где мне поставили задачу написать сценку ко Дню студента. Я написал, мы показали её в студклубе. На следующий день всю команду отчислили без объяснения причин. Отчисленные юноши, в том числе я, должны были готовиться убивать врагов страны России. Зато также отчисленная блондинка Ангелина с отчаяния лишила меня девственности и сказала, что будет меня ждать из армии. От такого не отказываются.

Военная часть близ реки Джида, южнее Байкала. Нас привезли в казарму мглистой зимней ночью и сразу уложили спать. Утром повели в столовую. Въедливый сухой морозец, в синих небесах бледный жёлтый карлик. Мы пересекаем широкий бетонный плац, окружённый бараками из поеденного забайкальскими термитами бурого кирпича. Из-за забора с колючей проволокой тоскливо глядят кряжистые сосны и дальние сопки в белых шапках. Где-то за ними мёрзнет река Джида, а там и до Монголии рукой подать.

Мы прибыли за неделю до Нового года, и сержанты нас особо не трогали – просто каждый день рассаживали на табуретках в центральном проходе казармы и давали смотреть телевизор, где шла программа сатирика Ведросяна «Смехдержава» или что-нибудь в таком духе. Трижды в день водили в столовую. На один из первых ужинов нам дали жидкое картофельное пюре, жареную рыбу, хлеб, чай и галеты – пачку каждому. Мне вспомнился давно слышанный рассказ одного парня, вернувшегося с военных сборов:

«Я сразу весь недоеденный в столовой хлеб стал по карманам рассовывать. Пацаны смеялись. А я думаю: смейтесь. Через пару недель посмотрю на вас, когда вам есть будет нечего, а у меня – сухари под матрасом».

Я не знал, как всё устроено в армии и почему через пару недель есть будет нечего, однако на всякий случай положил в карман бушлата недоеденную пачку галет. Она изменила всю мою жизнь.

Среди ночи меня растолкал мой земеля Алмаев:

– Э! Маэстро!

Так меня прозвали ещё в эшелоне, когда выяснилось, что я умею играть на гитаре.

– Чего?

– Вставай давай.

– Зачем?

– Тебя сержанты требуют.

– Зачем?

– Петь будешь.

– Бля.

Я поднялся, сунул ноги в тапки и, как был, в белухе, пошёл с Алмаевым. Его шконка была возле сержантских – видно, они подняли ближайшего духа и озадачили моими поисками. Двое сержантов расположились на нижних шконарях в дальней части казармы и хлебали пиво из полуторалитровых бутылок.

– О! – встрепенулись они. – Вот он, Маэстро!

Мне сунули пиво и гитару:

– Пей! Пой!

Я выпил, попытался настроить гитару, понял, что это невозможно, и затянул «Потерянный рай» Арии. Один сержант почти сразу ушёл, а другой остался слушать, вольготно полулёжа в тени верхней шконки. Я толком не мог разглядеть его лица, он пил и чуть кивал в такт. Я старался петь так, чтобы не разбудить других, но близлежащие солдаты всё равно просыпались, ворочались, шептались.

– Нормально исполняешь, Маэстро, – хозяйски, на расслабленных связках, бросил сержант, когда я закончил.

Думаю, он не знал, что «Маэстро» значит «Хозяин», иначе едва ли он бы меня так называл.

– Спасибо, – ответил я. – Как тебя звать?

– Саня Кулак.

Я пожал его могутную руку. Спел что-то ещё. Мы допили пиво.

– Ну всё, давай спать, – блаженно молвил Саня, растягиваясь на шконаре.

– Доброй ночи, – сказал я, уходя.

– Доброй, Маэстро.

Когда мы собирались на завтрак, я обнаружил, что из кармана бушлата пропали галеты. А вместе с ними одна из моих рукавиц. Как и всё обмундирование, рукавицы нам выдали ещё на распределительном пункте и сказали, что если мы потеряем что-нибудь, то будем это рожать. Что должно происходить, согласно уставу, если рядовой теряет предмет одежды, я за всю службу так и не узнал. Зато очень быстро узнал, что такое «рожать». Скорее всего, тот, кто вместе с галетами вытащил мою рукавицу, знал это не хуже. Видимо, это был простейший способ наказать меня за принесённую в казарму еду (это было запрещено). Скорее всего, это сделал младший сержант Козлик. Коренастый, с пугаными глазами посреди угристого лица, Чебурашка, выдающий себя за Крокодила Гену, Козлик был слабейшим из слонов (отслуживших полгода), поэтому в одно лицо должен был звереть в наряде по роте – с нашего приезда и пока мы не пройдём курс молодого бойца, дадим присягу и тоже сможем ходить в наряды. Вероятно, дедушки велели ему обшарить в ночи бушлаты новобранцев – мало ли что интересного сыщется.

Утреннее построение «по форме пять» – в верхней одежде. Нас сто духов, мы выстроены в две шеренги вдоль центрального прохода. Сержанты проводят смотр. Один из них останавливает взор на мне. Узнаю Саню Кулака, с кем мы ночью пили. Теперь я могу его лучше разглядеть. Крепкий, развязные жесты, смуглая, дублёная забайкальскими ветрами, с крупными порами кожа, глаза тёмной хвои, медово-русый волос с длинной чёлкой, широкие ноздри, бычьи желваки, сканирующий прищур. Кулак явно недоволен:

– Где вторая рукавица, боец? – говорит он с расслабленными связками, но твёрдым голосом, в котором звенит явственное, хотя и контролируемое свирепство.

– Вытащили ночью из кармана.

– Кто вытащил?

– Я не знаю.

– В смысле ты не знаешь?! – вскипает Кулак.

– Я не видел, Саня. Я спал. И тебе на гитаре играл.

– Ты долбоёб или чё?! – ревёт он так, что я брызгаю потом. – Какой я тебе Саня?!

– Виноват, товарищ сержант!

– Виноватых в жопу ебут, сука! Где рукавица?

– Не могу знать!

– Так узнай!

– Как?

– Э, ты ёбнутый, что ли, спрашиваешь? Ещё раз увижу без рукавицы, ебало разорву, понял?!

– Понял, товарищ сержант!

– Так чего встал как хуй на свадьбе?! Уебал рожать!

Всё это было неожиданно. Не только потому, что ещё ночью мы выпивали и товарищ сержант был Саней, но и вообще. Я ещё не знал, чего ждать от армии. Никто из наших не знал. Но теперь у них был я, чтобы узнать.

Посуетился в столовой. Повезло: у слона из другой роты нашлись лишние рукавицы. У меня с гражданки оставалось двести пятьдесят рублей – купил.

Когда рота построилась после ужина, Кулак пригляделся ко мне. У меня были обе рукавицы. Он молча разул ноздри, закурил и ушёл осматривать прочих.

Через сутки нам выдали корректоры, чтобы мы проклеймили всю свою одежду. Мы нанесли свои личные номера с внутренней стороны на шапки, бушлаты, кителя, брюки, сапоги, ремни, брючные ремни и с внешней – на рукавицы. Теперь если бы кто-то взял чужую вещь, её легко можно было опознать по номеру. Однако это не помешало кому-то уже следующей ночью поменять новенький воротник моего бушлата на какой-то потрёпанный старый. Мой воротник на следующий день красовался на бушлате сержанта Иванова. Это был сухопарый истеричный юноша из недр Сибири, необъяснимо любивший драму. Иванов выхаживал перед строем и надрывно бросал, стараясь заставить свой высокий голос басить:

– Сука, когда будет война с Китаем, им даже танки не понадобятся! Их там знаете сколько? Они нас тупо кокардами закидают! А война будет, – зловеще пучил глаза Иванов. – Будет обязательно, вот увидите.

Ещё был сержант Громов – последний из служивших два года, а не полтора, как мы и наши дедушки. Молодой Кащей, усталый, злой, горбоносый, с вытянутым подбородком, он поучал:

– Когда вернётесь на гражданку…

– Если вернётесь! – перебивал его Иванов.

– Су-кá!.. – огрызался Громов, ставя ударение именно на второй слог. – Чё, неймётся, Иваныч? Дай мысль кончить!.. Когда вернётесь, вам с этими вашими друзьями, кто там остался, уже неинтересно будет. Вы на другом уровне будете, ясно?..

Мы вяло кивали. Каждому из нас больше всего хотелось проснуться и забыть армию как дурной сон. Но каждое утро она упорно становилась явью. Я всегда просыпался за пять-десять минут до крика дневального «Рота, подъём!» Это были последние несколько минут тишины перед очередным днём, не предвещавшим ничего хорошего. По команде «Подъём» мы должны были сорваться с коек и построиться. Если это происходило недостаточно быстро, давали команду «Отбой», и мы должны были лечь назад в постели. Потом снова «Подъём». И так много раз, до тех пор, когда сержанты не были полностью удовлетворены скоростью нашего пробуждения.

После одного такого подъёма я не обнаружил на построении обеих своих рукавиц. Кулак будто чувствовал – заметил почти сразу.

– Опять проебал? – лениво рыкнул он.

– У меня спиздили.

– Значит, проебал. Рожай.

На этот раз породить рукавицы оказалось куда сложнее. Никто их не продавал, да и денег у меня больше не было. Вечером я был всё ещё без рукавиц. Мы стояли на плацу, шла вечерняя поверка. Шёл снежок. Я втянул кисти рук в рукава. Кулак называл фамилии. Услышав свою, боец должен был изо всех сил кричать: «Я!» Иванов, нежась в моём воротнике, фланировал меж шеренг и развлекался, время от времени зажимая рот кому-то из солдат, чья фамилия подходила в списке. Так случилось и со мной.

– Я! – попытался крикнуть я.

Вышел сжатый глухой звук. Ближние солдаты едва сдерживали хохот.

– Хуйня! – заорал Кулак. – Выйти из строя!

Я вышел.

– Охуел, что ли, долбоёб?! И рукавицы где?!

Иваныч давился от хохота за моей спиной.

– Проебал, товарищ сержант.

– Затупок ебáный, – бросил сержант Громов, прикуривая. – Завтра шакалы спалят, и что ты им скажешь? А?!

Шакалы – это офицеры. Армейский сленг во многом бьётся с тюремной феней. Среди нас было немало солдат, кто рос в лагерной среде, поскольку их родители жили и работали на зонах.

– Я не спалюсь шакалам, – сказал я. – И новые рукавицы зарожу.

– Где ты, блядь, их зародишь, олень ебáный?! – внезапно заорал Иванов мне в самое ухо. – Ты же нихуя не знаешь, как тут всё устроено, долбоёб ебучий!

– Один раз зародил и второй зарожу!

Иванов повернулся к роте и громко сказал:

– Знайте, пацаны, если этого уебатора спалят, вам пизда всем! Вы у меня на óчках сгниёте, поняли?!

Рота осуждающе загудела.

– Э, гул убили! – прикрикнул Кулак и добавил, обращаясь ко мне, с отвращением: – Чтобы завтра был с рукавицами. Встать в строй! Маэстро ебáное!

Я долго не мог уснуть, не зная, что делать. А утром, когда нас строили на завтрак, вдруг заметил свои рукавицы у одного душары-хакаса – по цифрам моего личного номера на клейме. Выяснилось, что он потерял свои рукавицы и недолго думая заменил их моими. В них он вчера стоял и смотрел, как меня распекали перед всей ротой.

– Ты охуел? – сказал я. – Отдавай!

Хакас помялся и отдал. С того дня и в течение всей учебки у кого-то из нашей роты не хватало рукавиц. Тот, у кого их не хватало, рано или поздно не выдерживал давления и крал их у кого-то ещё. Того начинали травить, и цикл повторялся.

* * *

Новый год мы встретили за сладким праздничным столом, накрытым за нашу зарплату (что-то около пятисот рублей, на руки нам их не выдавали ни разу): печенье, рулеты, сгущенка. Прежде чем начать есть, мы должны были смотреть обращение президента и верховного главнокомандующего Министерства Самообороны и Вооружённых мощей страны России Вдалимира Паутина. Бессменный глава партии «Серьёзная Россия» появился на экране около полуночи, как и в прошлые годы, красиво стареющий, с добрым строгим лицом. Я вспомнил, что когда был маленький, то думал, это и есть Дед Морозный, кто мне под ёлку клал полицейский набор. Но президент Вдалимир Паутин не был в ярости оттого, что я не стал полицейским, и вообще говорил всегда только хорошее, с небольшим, совсем маленьким «но»: дальше необходимо стараться чуть лучше, и вот тогда всё у нас точно получится. Истекая слюной, как цепные псы, мы ждали, когда президент кончит и пробьют куранты. Это случилось, сержанты дали команду, и мы стали жадно поглощать всё сладкое, что могло в нас влезть. Мы давились сладостями, дрались за них друг с другом, боялись не успеть насытиться. Добрую треть роты с отбоя до зари раздирал понос.

Мобильники у нас забрали ещё на распределительном пункте. Но у сержантов телефоны были. Они давали нам позвонить – стоило только пополнить им счёт – половина денег на звонок, половина сверху. В ходу были телефонные карточки – пятнадцатизначные номера, продиктованные родными с гражданки, в армии их можно было продать за наличные. Однажды, разжившись карточкой, я попросил телефон у Кулака – позвонить маме и Ангелине.

– Приходи после отбоя в Ленинскую комнату, – сказал он.

Ленинской называли комнату досуга – по старой памяти. Да и бюст Ленина в ней всё ещё был. Когда рота улеглась спать, я прошмыгнул в Ленинскую. Там сидел на стуле голый по пояс Кулак. С ним был солдат – не из нашей роты. Он набивал Кулаку на лопатке татуировку – скорпиона. Кулак протянул мне телефон. Я взял его, вышел из Ленинской и тут же заметил на входе в роту свет открытой двери, а в нём силуэт: высокий, широкий, в каракулевой шапке. Дневальный отдавал воинское приветствие. Я скользнул в расположение, к своей шконке. Звук тяжёлых ботинок последовал в мою сторону. Шмыгнув под одеяло, я затаил дыхание. Шаги прошли мимо. Скрипнула дверь в Ленинскую комнату. Неразборчивые голоса. Тяжёлые шаги уходят из роты. Между шконок суетится дневальный, шёпотом кричит:

– Маэстро! Маэстро!

– Что?

– Марш в Ленинскую!

Кулак взвинчен не на шутку. Кольщик дрожащими пальцами собирает тату-инвентарь. Сжимая губы добела, раздувая чёрные дыры ноздрей, Кулак тянет мне ладонь. Кладу в неё телефон. Он убирает его в карман.

– Кто это был? – спрашиваю.

– Дежурный по полку, – выдавливает Кулак.

– Что теперь будет?

– Лучше тебе не знать, Маэстро. Спать уебись.

Я вышел из Ленинской и уебался спать.

– Маэстро, хуле шастаешь? – прошипели с верхнего шконаря.

Там лежал Вася Крошкó, наглый хитрый пацан из Новосиба, шустряк с белёсыми волосами и ресницами.

– Дежурный по полку был. Проверка.

– Нихуя! – Крошко свесился вниз. – Тебя, что ли, проверял?

– Ленинскую комнату.

– И что там?

– Кулаку портак били.

– Нихуя! Ты бил?

– Да нет. Какой-то солдик, не из нашей роты.

– Нихуя! А ты при чём?

– Я у Кулака брал телефон.

– И его из-за тебя засекли?!

– Ну.

– Ебать ты затупок, Маэстро!

Вися надо мной, Крошко прыснул от смеха.

– Тебе же теперь пизда, ты понимаешь, Маэстро? Кулак за меньшее убивал. А тут… после отбоя, портак, да ещё и солдата из другой роты притащил… Ему по меньшей мере гауптвахта светит. А то и дисбат. Еба-а-ать, Маэстро!..

Дисбат – это дисциплинарный батальон. По слухам, не самое приятное место, где большую часть яви занимает строевая подготовка, отчего многие бойцы строевым шагом вскоре уходят с ума. Крошко давился со смеху. Проснулись другие солдаты, начали шептаться: что стряслось? Я едва слышал, как Вася пересказывает историю, наращивая подробности, и чувствовал, что лечу в пропасть. Той ночью я не спал вовсе.

Утром о случившемся знала уже вся рота. После завтрака – весь полк. Кулак смотрел лазерами, от его взгляда я чувствовал физическую боль. После обеда пришли какие-то офицеры и увели его.

– Маэстро ебáное, – между делом бросал сержант Иванов.

– Уебатор тупой, – вторил сержант Громов.

Кулак вернулся только к отбою – мрачнее тучи. Сержанты через дневального позвали меня в каптёрку. За мной закрылась дверь, все дедушки (их было с дюжину), расположившись вокруг стола каптёра, молча смотрели на меня.

– Маэстро, – начал Кулак, – мы когда были духами, с нами делали такие вещи, что ты, бля, просто не поверишь. И не за проступок, а просто так. У нас был один дедушка ёбнутый на всю башку, который загонял целый взвод в сушилку одетыми в ОЗК и заставлял там отжиматься, пока мы не теряли сознание. Нас пиздили дужками кроватей и табуретками. Вам с нами просто охуеть как повезло. Вас никто и пальцем тут не трогает. А вы нас подставляете.

– Я просто не вовремя… – попытался вставить я.

– Просто даже мухи не ебутся! – оборвал, скривив рот, Иванов. – Ты, флегма ебáная, уже какой раз косячишь, ещё даже присягу не принял. А въебать тебе – так сдашь, как пить дать! Или в Сочи уебёшь! Да?!

– Почему в Сочи? – не понял я.

– Самовольное оставление части, – буркнул кто-то.

Все молчали. И я молчал. Это была ловушка. Сказать, что я не сдам их шакалам и не убегу в СОЧи, значило выдать им лицензию на рукоприкладство. Нет уж, родимые, хуй там плавал.

Меня прорабатывали ещё минут двадцать. Не били. Но дали понять, что служиться мне будет тяжело. Ещё пару раз подчеркнули, что все они, по сравнению с их дедушками, – просто золото. Отпустили. Кулака в итоге не отправили на гауптвахту или в дисбат – видно, как-то удалось договориться.

* * *

Накануне присяги в казарму явился наш замполит – старший лейтенант Шатунов, светловолосый, обладающий уникальной извращённой обаятельностью, всегда чуть пьяный. Сержанты нас построили. Шатунов сел перед нами на табурет, внимательно оглядел роту и сказал с интонацией диктора Гоблина:

– Кто не хочет служить – делаем шаг вперёд.

Все остались на местах. Шатунова это как будто не удовлетворило. Он сказал:

– Не надо бояться. Если не хотите служить, выходите из строя. Вас отправят домой по пятнашке. Это надо сделать именно сейчас – потом будет поздно.

Пятнадцатая статья – волчий билет. Получаешь справку и катишься домой, где уже не устроишься на официальную работу. Так было в теории – к чему это привело бы на практике, мы не знали. Но проверять было слишком рискованно. Сержанты бы этого не оценили, прочие солдаты тоже. Никто из строя не вышел. Сержант Иванов с его злоебучей улыбочкой повернулся ко мне:

– Может, ты, Маэстро?

Меня прошиб холодный пот.

– Никак нет, – еле выговорил я.

– Уверен? – спросил на этот раз сержант Громов.

Я не мог в это поверить. Они при всех делали меня экскомьюникадо. Я послушался дурацкого совета и положил эти галеты в карман, у меня вытащили рукавицу, потом две, потом я оказался не в то время в Ленинской, и теперь на меня решили повесить всех собак. А ведь я хотел блестящей службы. Но теперь речь не шла даже про среднюю.

Сгорая от стыда, я отказался выходить из строя и на следующий день вместе с остальными присягнул на верность стране России. Нас распределили по взводам. Всех моих земляков отправили в первый, а меня – в четвёртый. Нашим командиром взвода стал Кулак.

Начались строевая подготовка и наряды. Первый и второй взвод теперь ходили в караул, а третий и четвёртый – в наряд по столовой. Там мы таскали мясные туши, чистили морковь и картофель, три раза в день мыли посуду за всем полком – больше тысячи человек, в жизни не слыхивавших ни о каком Дэвиде Боуи. В остальное время мыли внутренние помещения и оборудование столовой.

В армии всегда ужасно хочется есть, потому что никаких других удовольствий ты не получаешь. Поэтому в столовой мы тянули всё, что плохо лежало, и съедали это. Если кто-нибудь попадался сержантам за этим делом, его наказывали. Как минимум пробивали фанеру – били кулаками в грудь. Максимум – окунали в парашу. Так назывался большой синий пластиковый бак, стоявший на мойке, в него сливали пищевые отходы всего полка, он источал зловоние мертвечины.

Однажды я умыкнул хлеб с сыром и торопился прожевать бутерброд, при этом одновременно справляя малую нужду на заднем дворе столовой. Это заметил сержант Жуков, крепкий исполнительный слон.

– Музыкант! – окликнул меня Жуков, стоя на крыльце чёрного хода столовой.

Единственный из роты он звал меня не «Маэстро», а «Музыкант» – как будто что-то знал о значении слова. Впрочем, думаю, скорее это было что-то бессознательное.

Я вздрогнул от неожиданности, повернулся с бутербродом в руке, выбросил бутерброд, разом проглотил то, что жевал. Но было поздно. Жуков зло улыбнулся и поманил меня пальцем. Я закончил ссать, застегнулся и подошёл.

– Ну пойдём, музыкант.

Жуков взял меня за шиворот, приволок в мойку, велел другим налить глубокую тарелку параши из синего бака и поставить её на металлический стол. Когда это сделали, Жуков попытался окунуть меня лицом в эту тарелку. Я упирался, чтобы он не попал, так что он бил меня лицом об металл стола – то слева, то справа от тарелки с парашей. В конце концов мне удалось столкнуть тарелку на пол, она разбилась, параша разлилась Жукову на сапоги. Он бросил меня на пол и стал пинать этими сапогами. Я боялся дать Жукову сдачи, потому что думал, что тогда моя служба станет ещё хуже. Все этого боялись, поэтому старались вообще не выделяться. К счастью для них, существовал я, притягивавший все мыслимые несчастья.

Когда сержантам что-то было нужно, они кричали:

– Один!

По этой команде один из ближайших духов немедленно бежит туда, откуда звали. Если никто не бежит, потому что все ждут, что с места сорвётся другой, или делают вид, что не услышали, сержант в лучшем случае крикнет ещё раз громче:

– Один, сука, пидор ебучий!

А в худшем случае – заставить отжиматься целый взвод, а то и всю роту. После двух-трёх прокачек один всегда стал находиться быстро. И чаще всего это почему-то был я.

* * *

У меня заболела правая нога – пятка с внутренней стороны. Так сильно, что я почти не мог ходить. Медики в МПП (медицинский пункт полка) сказали, что это соляная шпора. В моей пятке скопились и кристаллизовались соли, и теперь ранят меня изнутри. Сержанты позаботились о том, чтобы меня не положили в МПП, а оставили в роте. От строевой подготовки меня тоже не освободили, мол, со временем шпора сама рассосётся. Я едва мог ходить, а мне приходилось маршировать, вместе со всеми задирать сапожищи до плеч и изо всех сил лупить больной пяткой о бетон.

По субботам нас водили в баню. Мы брали с собой мыло, полотенце и вехотку – у нас они были уставные, у дедушек – гражданские (у иных даже шампунь – немыслимая роскошь). Мы строем шагали в отдалённый угол части, где ютилось одноэтажное здание с котельной (в умывальниках казарм была только холодная вода). Мы раздевались, брали тазы, выстраивались в очередь за кипятком. Не дай бог было кому-то подойти к другому сзади ближе, чем на расстояние вытянутой руки:

– Э, ты чего армянишься, уга ебáная?!

Помню, как пошутил про нашу баню: «Невыносимая лёгкость мытия», а никто не понял.

Мы набирали в тазы долгожданную горячую воду и мылись под нескончаемые шутки о том, что будет, если кто-то из нас уронит мыло. Среди белых тел мельтешило одно зелёное. Это был Шрек. Так прозвали смешного тучного бойца, заболевшего ветрянкой. В армии страны России есть универсальное лекарство – зелёнка. Шрек был намазан ей целиком.

После бани можно было перекурить. Нам выдавали уставные сигареты «Перекур» – кошмарные, не похожие по вкусу на любые другие. Вместо них можно было взять пачку леденцов: «Барбарис» или «Мятные». Я поначалу брал конфеты – сахар был на вес золота. Но в итоге всё-таки решил начать курить, чтобы не отбиваться от стаи ещё больше. И это не помогало.

* * *

В очередном наряде по столовой, когда мы драили помещения, мне приспичило срать. В столовском туалете кто-то засел, и я решил выбежать на задний двор, как мы иногда делали. Отбежал подальше, за полуразрушенную казарму, где никому бы точно не попался на глаза. Сделав дело на бодрящем морозе, среди мусорных залеж и обледеневших куч дерьма, я вернулся в столовую. Все её помещения и коридоры пустовали. Тишина струной звенела в мойке, варочном цехe, раздевалке – ни души, хотя десять минут назад всё муравьино кишело солдатами. Мечталось, что все они просто исчезли, как в «Каникулах» Рэя Брэдбери, но всё же я чуял недоброе.

Взвод нашёлся в обеденном зале. Солдаты давили кулаками в гранитный пол. Кулак сидел и глядел на это, тарабаня пальцами по столу. Увидев меня, он спокойно оживился:

– Смотрите, пацаны, явился ваш герой! Где был, Маэстро?

Чуть не рыдая, я выдавил:

– Посрать бегал.

– И как сралось?

– Нормально.

– Рад за тебя, Маэстро. А я тут наряд построил, а тебя нет. Вон пацаны тебя ищут, – он кивнул на скрежещущих зубами солдат.

Их тела дрожали от долгого напряжения, а глаза пылали ненавистью.

– Ну что, – продолжал Кулак, – с возвращением, Маэстро. Теперь считай «раз-два», а пацаны будут отжиматься.

Я попытался тоже встать в упор лёжа, но Кулак меня остановил:

– Э нет! Ты стоишь и считаешь. Пацаны отжимаются.

Я стоял как вкопанный и молчал.

– Ну! – прикрикнул Кулак. – Считай!

– Раз, – начал я.

Взвод прижался к полу.

– Два.

Взвод выпрямил руки.

– Раз… два…

Я старался считать так, чтобы им было легче отжиматься – делал паузу перед «Два», чтобы дать им времени набраться сил перед выпрямлением рук. Я хотел, чтобы они слышали из моего счёта, что я сожалею о происходящем. Они отжимались. Я считал.

– Колени, сука, подняли! Брежнев, я вьебу тебе! – покрикивал Кулак.

Я считал, пылая. Пацаны отжимались. Это длилось сто вечностей.

Наконец Кулак дал взводу команду встать и велел заниматься столовой. Я стоял на месте, опустив голову, пацаны вставали и шли мимо. Алмаев с размаху прорубил мне фанеру. Сразу за ним кто-то ещё. И ещё. Солдаты нашего призыва били меня впервые – раньше только сержанты.

– Ещё считал так медленно, пидор, – бросил кто-то, – наслаждался, блядь!

Меня били, я не шевелился и не издавал ни звука. Когда все прошли, я развернулся и поплёлся за ними. Ничего исправить было уже нельзя.

* * *

В конце зимы были учения на полигоне. Мы собирали матбазу – имущество роты – в длинные зелёные ящики с ручками и волокли их в грузовики. Потом сами набивались в эти грузовики. Сидеть в кузовах было негде – только на ящиках и на полу, и мы едва умещались в несколько слоёв.

На полигоне нам впервые дали пострелять из автомата Калашникова и бросить гранату. К автомату выдавали по рожку патронов на солдата. После того, как взвод отстрелялся, нужно было найти все гильзы, чтобы потом сдать их прапорщику – не дай бог хоть одна пропадёт, отжиматься будет вся рота. Мы искали гильзы, ползая на карачках по снегу, замороженными пальцами собирали их. Благо осколки гранат собирать не заставляли.

К моменту броска гранаты я был на пике своей дурной славы. Так что выглядело это следующим образом. Тщательно проинструктированный четыре раза, я беру гранату, становлюсь за блиндаж из мешков с песком, с двух сторон два сержанта, позади бойцы, кто уже кинул и кто в очереди на бросок. Вырываю чеку. В то же мгновение – или даже немного раньше, – прежде, чем я успеваю начать размахиваться, оба сержанта жутко пучат бельма и начинают орать мне в лицо как умалишённые:

– КИДАЙ! БЫСТРО! КИДАЙ ЕË, ЗАТУП ЕБÁНЫЙ, ИНАЧЕ Я ТЕБЯ ПЕРЕЕБУ НАХУЙ, КИДАЙ ГРАНАТУ, ТУДА КИДАЙ, ТОРМОЗ ЕБУЧИЙ, КИДАЙ, БЛЯ!..

Сержанты боятся, что я допущу ошибку, поэтому стараются своими криками помочь мне всё сделать правильно. Они думают, что если будут вдвоём орать мне в лицо, то мне будет легче справиться с задачей – как мама, лупцуя меня плетью, думала, что это поможет мне допускать меньше ошибок. Мне хочется сунуть эту гранату каждому из них прямо в целовальник, но граната у меня всего одна, а их двое, так что я просто кидаю её.

Едва граната отрывается от моих пальцев, сержанты начинают орать:

– ЛОЖИСЬ, СУКА, ЛОЖИСЬ, ДОЛБОËБ ЕБУЧИЙ, БЫСТРО, ПИДОР ЕБÁНЫЙ, БЛЯДЬ, ЛОЖИСЬ!..

Для надёжности они также хватают меня за бушлат и тащат вниз. В укрытии мы ждём, когда через положенные четыре секунды граната взорвётся. Сержанты гордятся, что всё сделали правильно с самим Маэстро – величайшим затупом полка.

Мы возвращаемся с полигона, выгружаем ящики с матбазой, сносим их в каптёрку. Как только я возвращаюсь в расположение и снимаю сапоги, ко мне подбегает дневальный:

– Маэстро! В каптёрку к Иванычу!

Прихожу в каптёрку – точнее прибегаю, ведь передвигаться по центральному проходу шагом духам нельзя, поэтому его называют «Взлётка». В каптёрке сержант Иванов с озабоченным видом. Рядом с ним открытый ящик.

– Ты ящики носил? – спрашивает он.

– Не я один.

– Блядь, ясно, что не один, олень ебáный! Носил или нет?

– Так точно.

– В этом лежала моя книжица. Где она?

– Не могу знать, товарищ сержант.

– Ты ёбнутый, что ли, не могу знать?! Где книжица?!

– Да какая ещё книжица?

– Э, ты охуел, базаришь?! – Иванов напускает жути в голос. – Это дембельский альбом мой! Где он?

– Я не знаю, Иваныч. Правда, не знаю.

– Маэстро! – звонко выдыхает Иванов, – Ты самый большой косячник в истории человечества. Ты просто создаёшь несчастья. Если что-то случилось, это как пить дать ты виноват. А здесь ты был в непосредственной близи.

– С такой логикой мы далеко не уедем, товарищ сержант…

– Да ты вообще охуел, что ли?! – подскакивает Иваныч. – Упор лёжа принять!

Он прокачивал меня минут сорок. Всё это время спрашивал, где книжица. Я в упор не видел никакую книжицу. Иваныч злился всё больше, а потом вдруг успокоился и велел мне встать.

– Я одного не понимаю, Маэстро, – сказал он. – Как тебя, вот такого затупка, девушка ждёт? Она что, не знает, какой ты?

– Это вы не знаете, – процедил я.

Иванов чуть улыбнулся, будто смягчаясь.

– А фотка есть? – спросил он игриво.

У меня было фото Ангелины, в моём блокноте, в тумбочке.

– Да, – признался я.

– А покажи?

Я вышел из каптёрки, побежал, взял фотографию и прибежал с ней в каптёрку. Показал Иванову фото улыбающейся грудастой Ангелины. Он потянул к фотографии пальцы. Я не хотел отдавать, но понимал, что иначе будет хуже. Отдал. Он посмотрел и сказал:

– Красивая. Прямо очень. Поверить не могу, Маэстро, что у тебя такая охуенная тёлка.

Я смолчал. Он сел за стол и спросил:

– Любишь её?

– А то как.

– У вас уже всё было, да?

– Было.

– Ты и пизду ей, наверное, лизал, да? – напуская простоту, спросил он.

В те юные годы мой сексуальный опыт был ограничен месяцем пьяной близости с Ангелиной. Кунилингус я ей не делал, мы просто до этого не дошли. Однако почему-то я был настолько уверен, что это поможет мне отстоять свою любовь к Ангелине и утереть серийному ублюдку Иванычу нос, что бросил ему не без гордости:

– Конечно, лизал!

Иванов от этого пришёл в леденящий душу восторг. Захохотал, фото Ангелины бросил на стол. Я его сцапал от греха подальше. Придя в себя от смеха, Иванов сказал:

– Маэстро, так выходит, ты – пиздолиз!

Я не знал, что ответить.

– Ты пиздолиз, Маэстро! Ебать тот рот!

Он повторял это так, будто открывал мне какую-то потрясающую истину, всё в мире ставящую на свои места.

– Ты пиздолиз и даже не стремаешься этого!

– А чего тут стрематься? – осторожно спросил я.

Иваныч опять долго хохотал, а потом сказал:

– Ты что, не понимаешь? Это ведь то же самое, как хуй сосать.

– Нет, – сказал я. – Это другое.

– Ну как другое. Ей пизду другие хуи ебали?

Я промолчал.

– Чего ломаешься как целка, ебали или нет?!

– Получается, ебали.

– Ну вот, а ты лизал. Значит, сосал эти хуи.

– По вашей логике, товарищ сержант, целоваться с девушкой, которая хуй сосала, – это тоже хуй сосать.

– Так ясен хуй! Потому и нужно прежде, чем с подругой мутить, пробить всю инфу, с кем она, когда, где и как, нормальная она сука или блядь раскайфованная. Все нормальные пацаны так делают. Нахуй она нужна, если хуй сосала!

Иваныч смотрел на меня своими ясными сибирскими глазами и, очевидно, верил в то, что говорил. Это не Иваныч смотрел – его глазами смотрела тюрьма, просочившаяся в окраины маленьких городов, а оттуда в армию страны России, с трижды перевранными и извращёнными понятиями. Я сказал:

– Сомневаюсь, товарищ сержант, что всё обстоит именно так.

– Э, ты долбоёб, что ли, базаришь?! – изменившись в лице, заорал Иванов. – Съебался в ужасе, пиздолиз ебучий!

Я съебался в ужасе. К отбою в роте не было солдата, который не знал бы, что я пиздолиз.

– Маэстро, ты что, совсем ебанутый? – с радостью сказал Вася Крошко, свесившись с верхней шконки. – Если ты пиздолиз, так хоть бы молчал об этом, долбоёб!

– Почему?

– Ебать! Правда не понимаешь?

– Нет.

– Ты вообще, что ли, не знаешь основных понятий?

– Нет. Что за понятия?

– Три основных понятия – это, короче, что ты ешь, что говоришь и что ебёшь. Понял?

– Ну допустим. А дальше что?

– Что-что!.. Нехуй лизать пизду, если хочешь, чтобы тебя хоть кто-то уважал, вот что! – объяснил Вася.

Было похоже, что я не служу в армии, а мотаю срок в тюрьме – по праву рождения, как и каждый здоровый юноша, не прижившийся в институте. Я не понимал законов армии и не знал, что ждёт меня дальше. Сегодня оказалось, что кунилингус делает меня низшим существом, а завтра выяснится, что если я играл в КВН, то мне отстрелят хуй, или ещё что-то такое. Я ненавидел армию, и мне было очень страшно.

* * *

Друзей у меня не было – все сторонились меня, чтобы не слыть изгоем номер два. Даже мои земляки отвернулись от меня. Они ходили в караул и были крутыми, потому что служили в первом взводе. Я же был крайним из крайних – худшим солдатом последнего, четвёртого взвода.

Время от времени мы собирали и разбирали автоматы. Я часто думал о том, чтобы расстрелять сержантов и покончить с собой. В голове вертелась фраза: «Автоматный соус… автоматный соус…» Однако патроны давали только тем, кто ходил в караул. А им как раз жилось неплохо.

Наш четвёртый взвод даже в столовую запускали последним – когда он не был в наряде по ней. Мы ещё только получали еду и рассаживались за столы, когда первый взвод уже вольготно заканчивал трапезничать. Мы знали, что вот-вот прозвучит команда «Окончить приём пищи», и нам приходилось есть быстро. Очень быстро.

С чудовищной скоростью я хлебал cуп, где плавали лист капусты и шмат мяса. Я стал жевать мясо, но оно оказалось таким жилистым и тугим, что я быстро понял тщету этого занятия. Однако жертвовать мясом я был не готов. И потому решил проглотить кусок целиком. Он встал у меня поперёк горла и перекрыл дыхание. Понимая, что довольно быстро умру, я стал подавать знаки сослуживцам. Они смотрели с недоумением. На счастье рядом оказался сержант Иванов: он поднял меня за воротник и от души саданул кулаком по спине. Мясо вылетело в лицо Васе Крошко, он подскочил, вытерся рукавом и заорал матом. Я задышал и без сил бухнулся за стол. Иванов посмотрел на меня с отвращением и сказал будто плюнул:

– Как свинья жрёшь.

Крошко сказал громко:

– Это тебе не пизда, Маэстро, тут нужно аккуратнее!

Столовая чуть не рухнула от хохота. Кулак скомандовал:

– Рота! Окончить приём пищи! Строиться!..

* * *

Мы по-прежнему могли звонить домой только с сержантских мобильников. Из духов телефон и симка первыми появились у Васи Крошко – зашарил где-то. Как-то раз я попросил у него телефон, чтобы позвонить домой – конечно, заранее пополнив ему баланс. Вася дал мне почему-то отдельно симку и телефон и сообщил пин-код. Я вставил симку в телефон и ввёл пин-код. Телефон сообщил, что пин неверный – две попытки до блокировки сим-карты. Я пошёл к Васе, спросил пин ещё раз, он назвал – вроде бы тот же самый. Я ввёл. Телефон вновь сообщил, что пин неверный – одна попытка до блокировки сим-карты. Я пошёл и дал телефон Васе, попросил ввести пин самостоятельно. Он включил телефон и воскликнул:

– Маэстро, долбоёб ебучий! Ты мне симку заблокировал!

Крошко был так убедителен, что я забыл о том, что оставалась ещё одна попытка.

– Ты мне торчишь денег, понял?

– Сколько?

– Фиолет.

Так в армии называли купюру в пятьсот рублей, из-за её цвета.

Пришлось мне просить денег у мамы, чтобы рассчитаться с Васей. Об этом быстро узнала вся рота: ну какой же Маэстро долбоёб, впрочем, никто другого и не ожидал.

Тем же вечером Татарин, плавный большеглазый чернобровый солдат, которого так называли, потому что он был татарин, сказал мне:

– Маэстро!.. Маэстро!..

– Чего?

– Смотри!

Он кивнул на открытую дверь в Ленинскую комнату. Крошко стоял у окна, разговаривал с кем-то по своему телефону и смеялся.

– Новую симку купил, – предположил я. – Или у него была ещё одна.

– Ох и долбоёб же ты всё-таки, Маэстро, – вздохнул Татарин.

Почему-то из его уст это звучало не оскорбительно, а наоборот – сострадательно, даже с какой-то симпатией. У меня на глаза навернулись слёзы. С тех пор я считал Татарина своим другом.

* * *

И всё же я был не единственным, на чью голову сыпались несчастья. Безусловное первенство было моим, но отыскались также несколько серебряных и бронзовых призёров, регулярно хлебавших горя. Просто муштровать и избивать нас каждый раз дедушкам было уже скучно, поэтому они придумывали различные показные и развлекающие их наказания. Например, одного моего земелю, у которого в кармане нашли хлеб («Чё, нéхват долбит?!»), заставили при всей роте мазать этот хлеб гуталином и есть. Один башкир не выдержал унижений, вынул лезвие из одноразового станка и чикнул себе вены в умывальнике. Его отправили в МПП, но быстро вернули назад – оказалось, порезы были недостаточно глубокими. Пиздюлей он стал получать только больше. А ещё был Кузнецов, небольшого роста парень с печальным выцветшим лицом. Однажды, ранней весной, Кузнецова не досчитались не вечерней поверке.

– Ну что, пидоры, не сберегли парня?! – верещал Иваныч, пока мы всей ротой отжимались. – Что делать будем, а?!

Мы отжимались молча. Если кто-то не выдерживал и ставил на пол колено, один из сержантов подходил и лупил того по заднице деревянной плашкой для отбивки матрасов.

Отжимания не помогли найти Кузнецова, стало ясно, что он «съебал в СОЧи». Начались проверки. Офицеры, которые обычно заходили редко, стали каждый день по несколько человек появляться в роте. Теперь кто-нибудь из духов обязательно стоял на фишке – смотрел в окно на дорогу из штаба. Заметив, что в роту направляется офицер, он должен был кричать: «Фишка!» Услышав это, сержанты приостанавливали дедовщину. Некоторое время они нас не оскорбляли, не избивали, не вымогали деньги, не валялись на шконарях среди бела дня, а застёгивали себе верхние пуговки и готовились принимать офицеров. Мы немного выдыхали. Но как только офицеры уходили, ад продолжался. Винить Кузнецова в том, что он съебал в СОЧи, было сложно. Но сержанты делали всё, чтобы мы винили себя – за одного всегда отвечают все, чтобы другим было неповадно.

* * *

Первый лесной пожар в тот год случился близ Улан-Удэ, ранним летом. Несколько рот, включая нашу, командировали ликвидировать его последствия. Через окна поезда мы любовались покатыми изгибами сопок, напоминавших женские груди и бёдра, только сизо-зелёных. Сойдя на дальней станции, около часа шагали в гору и наконец попали в сгоревший лес.

Часть его лежала голым пепелищем, другая осталась нетронутой, а между ними была полоса, которая пострадала частично. Мы должны были собрать и утилизировать недогоревшие деревья и кусты.

Нас распределили вдоль лесополосы, и мы принялись за дело. Мы собирали обгоревшие ветки и поленья. Где нужно было, добивали штыковыми лопатами. Грузили их на деревянные носилки, тащили к свалке у опушки. Сопровождавший наш взвод Кулак отошёл, и несколько человек закурили, в том числе я.

И тут мы увидели, что к нам шествует процессия: восемь духов из пятой роты волокут на плечах носилки, на которых восседает царь – румянощёкий веснушчатый сержант по фамилии Сагайдá. По-турецки скрестив обутые в сапоги ноги, Сагайда погоняет свою челядь штыковой лопатой. Ничего удивительного в этом нет – дедушки разгоняют скуку и петушатся друг перед другом как могут. Зато духам не бывает скучно никогда. С вершины своих носилок Сагайда видит меня и гаркает:

– Эй ты! Который думает, что не ты! Ëбнутый, что ли, куришь?! Сюда иди!

Курить нам не разрешали, но и не запрещали. Всё равно лес уже сгорел. К тому же командирам чужих подразделений мы не обязаны были подчиняться. Более того, если бы кто-то из наших дедушек увидел, как мы выполняем приказ сержанта другой роты, это привело бы его в бешенство. Однако наших дедушек вблизи не было, а интонация Сагайды говорила о том, что если я не подчинюсь, будет хуже, и я подошёл.

Как только я приблизился к носилкам, Сагайда без лишних слов размахнулся и ударил меня лопатой по голове. К счастью, не лезвием, а плашмя. Однако этого оказалось достаточно, чтобы из-под моей кепки заструилась кровь. Увидев это, Сагайда понял, что не рассчитал силу, испугался, велел духам спустить его на землю. Мне удалось остаться на ногах. Я затянулся «Перекуром» и посмотрел на Сагайду. Его уже не смущало, что я курю. Он подошёл, снял с меня кепку, отчего кровь пошла сильнее, посмотрел мне на голову и надел кепку назад, приговаривая:

– Бля, бля, бля, бля, бля!..

Он понимал, что если я его сдам, ему светит дисбат. А Сагайде служить оставалось всего два месяца. Его духи на носилках возят, сапоги ему чистят, водку добывают из-за забора. Совсем ему не хочется в дисбат.

Кто-то стащил с меня кепку, начал поливать мне голову водой из пластиковой бутылки, что-то прикладывать к ране. Кулак, узнав о произошедшем, наорал на Сагайду и чуть было не избил его, но в итоге смиловался.

Когда мы вернулись в часть, меня положили в МПП. Мне там понравилось. В МПП нужно было только есть, спать, терпеть уколы и смотреть телевизор. Кормили существенно лучше, чем в роте. Иногда, приводя новых больных, появлялись наши сержанты и озирали нас с нескрываемым отвращением: «Проёбщики! Суицидники!» Ни у кого из пациентов МПП не было сомнений: мы получим своё, как только выпишемся. Поэтому мы старались болеть как можно дольше.

Мне в этом отношении повезло – рана загноилась. В тех краях гноится почти любая рана, даже если ты просто укололся иголкой – этот феномен называется «забайкалка». А у меня был солидный шрам, длиной с мизинец. Шрамы на голове в армии называют «копилка» – мол, хоть монетку суй. Моя копилка заживала полтора месяца.

Когда я вернулся в роту, в первый же вечер в столовой ко мне подошёл Сагайда. Он пожал мне руку и тепло сказал:

– Красавчик, Маэстро! Не сдал меня!

Это был первый и, кажется, единственный раз, когда в армии страны России кто-то был мной доволен.

Кулак увидел, как Сагайда жмёт мне руку, еле заметно усмехнулся и ничего не сказал. Для него я по-прежнему оставался главным подозреваемым, если что-то шло не так. Я не мог ничего с этим поделать.

* * *

Старший лейтенант Шатунов привёл в роту пару контрабасов – так называли контрактников. Они сказали, что ищут солдат для оркестра. Вызвались я и Татарин – выяснилось, что он немного умеет играть на трубе.

С того дня мы с Татарином каждый день уходили в оркестр полка. Как выяснилось, кроме нас там служило всего два человека – те самые контрабасы: Витя Шестаков и Лёша Коновалов. Это были не знавшие срочной армии местные ребята, эдакие Джей и Молчаливый Боб, вечно подкуренные, улыбчивые и вообще довольные жизнью. Они со мной и Татарином обращались как с равными и никогда даже слова грубого не говорили. Мы крепко поладили.

«Великая русская мечта, брат…» – услышал я как-то от Вити. Он что-то на расслабоне говорил Лёше – я пропустил мимо ушей контекст, но эти три слова – «Великая русская мечта» – вонзились в меня и хрустально зазвенели. Они как будто заполнили какую-то предназначенную специально для них пустоту, встали туда как влитые. С тех пор ни одного дня я больше не мог не думать о понятии, обозначаемом ими.

Может быть, Витя и Лёша считали, что достигли Великой русской мечты. Контрактникам хорошо платили и выдавали им квартиры, они ходили в армию как на работу, не особенно там напрягались, а вечерами и ночами делали что хотели. Я видал тех, кому и меньшего было достаточно.

На лацканах кителей Вити и Лёши блестели петлички-арфы, которые привели нас с Татарином в неописуемый восторг. Как же мы радовались, когда они выхлопотали для нас двоих такие же, и мы надели арфы вместо гвардейских скрещённых мечей. Контрабасы выбили помещение под оркестр в одной из комнат заброшенного барака. Нам с Татарином предстояло сделать там ремонт: зашпатлевать и выкрасить стены. Мы уходили делать ремонт каждый день, а остальные солдаты теперь звали нас проёбщиками, ведь мы почти не пересекались с дедушками. Однако после ужина нам всё равно некуда было деваться: нас муштровали, прокачивали и избивали не меньше прочих – а то и больше, чтобы не слишком растащило в оркестре.

Когда мы закончили ремонт, контрабасы привезли откуда-то инструменты: большой и малый барабан, тубу и трубу. Мы стали прилежно учиться играть на духовых – Татарин оказался так себе трубадуром, а я и вовсе впервые держал тубу в губах.

Вскоре Шестаков с Коноваловым поручили нам с Татарином сыграть на барабанах на утреннем марше полка. Обычно это делали они сами, но им хотелось передать эту задачу нам, чтобы спать утром подольше. Дело казалось нехитрым. Татарину нужно было всего-то на большом барабане стучать:

Бам… бам… бам-бам-бам…

Бам… бам… бам-бам-бам…

А мне на малом в это время:

Тра-тарата… тра-тарата… тра-таратра-таратра-тарата…

Тра-тарата… тра-тарата… тра-таратра-таратра-тарата…

Однако мы делали это чуть ли не в первый раз, да ещё и в присутствии тысячи с лишним солдат и офицеров. Так что от волнения сумели знатно налажать с ритмом. А на построение как раз внезапно заявился командир полка – полковник Кузьменко. И что это был за человек.

Не знаю, как это работает, но полковники в большинстве своём огромны и имеют нечеловеческие формы. Кузьма был почти буквально кубическим. И Кузьма был до того серьёзным, что даже просто смотреть ему в лицо было небезопасно. Для него всерьёз было всё: построения, командирский УАЗ, водка, жена, небо, птицы, белки, ветер, песок – Кузьма смотрел на всё это как на функции, на что-то, что должно вести себя именно так, как описано в уставе, а если нет, то горе этому. Невозможно было представить, чтобы Кузьма смеялся или что когда-нибудь в течение жизни попадёт в такую ситуацию, когда засмеётся. Это был живой предмет. Тяжёлый громкий биологический танк, приводящий в ужас окружающую природу, тем подчиняя её своей воле.

Кузьма скомандовал остановить марш так резко, что солдаты едва не попадали друг на друга.

– ЭТО ЧТО БЛЯДЬ ЗА ХУЙНЯ ËБАНАЯ НАХУЙ?! – голос Кузьмы был отчётливо слышен на всём квадратнокилометровом плацу без микрофона. – КТО ЭТИХ ДОЛБОËБОВ СЮДА ПОСТАВИЛ БЛЯДЬ?!

Ты, читатель, может быть, думаешь, что Кузьма орал. Совсем нет, он говорил спокойно. Просто он всегда говорил так, как если бы шесть других орали.

Какой-то близлежащий шмурдявый капитан, сморщив лицо в изюмину, прострелил взглядом оркестровых контрабасов и указал им: сюда! Коновалов и Шестаков подбежали и вытянулись по струнке перед Кузьмой.

– ФАМИЛИИ БЛЯДЬ НАХУЙ СУКА!

– Коноваленко, Шестакович, – быстро ответил Коновалов.

– СЧИТАТЬ БЛЯДЬ!

Контрабасы начали в один голос считать:

Раз… раз… раз-два-три…

Раз… раз… раз-два-три…

– ИГРАТЬ НАХУЙ! – приказал Кузьма, уже нам с Татарином.

Я был едва жив от ужаса. Только когда Татарин сунул мне колотушкой под ребро, я пришёл в себя. Мы стали играть под счёт контрабасов:

Бам-тарата… бам-тарата… бам-тарабам-тарабам-тарата…

Бам-тарата… бам-тарата… бам-тарабам-тарабам-тарата…

– ПОЛК! УПОР ЛËЖА ПРИНЯТЬ НАХУЙ СУКА БЛЯДЬ!

Весь полк: духи, слоны, черпаки, деды, контрабасы, младшее и старшее офицерьё, мои земляки, тувинцы, хакасы, дагестанцы, вся тысяча с лишним человек, не колеблясь ни мгновения, почти синхронно легла под Кузьму. Стояли только Кузьма, считающие контрабасы и мы с Татарином:

Рбамз-тарата… рбамз-тарата… рбамз-тарадвам-таратрим-тарата…

Рбамз-тарата… рбамз-тарата… рбамз-тарадвам-таратрим-тарата…

– ОТЖИМАТЬСЯ БЛЯДЬ СУКА НАХУЙ!

Полк начал отжиматься. Я не верил, что это действительно происходит, и чувствовал, что вот-вот вылечу из тела.

Рбамз-тарата… рбамз-тараБЛЯДЬ… рбамз-тараСУКАБЛЯДЬ-трам-тараБЛЯДЬ…

Рбамз-СУКАта… рбамз-тараБЛЯДЬ… рбамСУКАËБАНЫЙПИДОРБЛЯДЬта…

Полк отжимался. Кузьма сотрясал землю матом. Контрабасы, побелев, считали. Мы с Татарином изо всех сил тщились не сбиться с ритма. Краем глаза я заметил, что из края глаза Татарина сочится кровь.

РБЛЯДЬСУКАта… НАХУЙБЛЯДЬта… ПИДОРЫСУКАБЛЯДЬНАХУЙрата

СУКАБЛЯДЬта… рбамз-НАХУЙта… рбамз-НАХУЙСУКАБЛЯПИДОРЫБЛЯДЬ…

Все отжимались, и отжимались, и отжимались. Я увидел, как на щёку матерящего полк Кузьмы села пчела и ужалила его, но он этого даже не почувствовал.

В ту ночь нас с Татарином избили сильно, как никогда. С оркестром было покончено.

Хуже всего было, когда били табуретами по головам. Это случалось, если дедушки были чем-то сильно недовольны. И это случалось всё чаще. Они строили нас в шеренгу, и кто-нибудь из них шёл мимо нас, держа перевёрнутый табурет – массивный, с ножками из металла и сидением из толстой древесины. Дедушка останавливался перед тем или иным солдатом, поднимал табурет и с размаху опускал ему на голову. От этих ударов трещала шея и подгибались ноги, а во рту чудился привкус крови. Если кто-то пытался остановить удар руками, ему кричали: «Руки оборви!» и били по рукам. Если кто-то пытался смягчить удар, присев в момент касания табурета, его били по ногам. Или прорубали фанеру. От ударов табуретом и в фанеру не остаётся синяков – значит у офицеров не будет вопросов при проверке или в бане.

Дедушки продолжали говорить нам:

– Вам с нами ещё повезло. Если бы вы служили с нашими дедушками, вы бы охуели.

До нас только начинало доходить, что их дедушки говорили им то же самое. Потому что слышали это от своих дедушек.

После барабанного кошмара нас с Татарином избивали часто и со всей самоотдачей. Пока однажды в роту не привели Кузнецова – того самого, который съебал в СОЧи. С тех пор контрольный пакет боли принадлежал ему безраздельно.

Кузнецова нашли в деревне за пятьдесят километров от части, на чердаке у приютившего его деда. Он уже раздобыл где-то гражданскую одежду, деньги и телефон (скорее всего, родные передали) и передвигался автостопом. Однако не зря солдат увозят служить подальше от дома. Кузнец не проделал и четверти пути.

* * *

В роте была машинка для стрижки. Время от времени мы стригли ей друг друга – волосы не должны были отрастать длиннее, чем на полсантиметра, чтобы враги страны России не могли нас за них ухватить при атаке. Дедушкам, если они были на хорошем счету у офицеров, негласно разрешалось отпускать чуб.

Я стоял дневальным, все сержанты и рядовые были в рабочке. Пришёл Казах – дедушка из десантного батальона, квартировавшего в соседнем бараке. Казах этот был небольшой, худой, наглый и хитрый как сатана. Наши деды с другими были на равных, однако никто из них другим не доверял. Особенно Казаху.

– Маэстро, дай машинку постричься, – сказал Казах.

– Не дам, – ответил я. – Мне тогда достанется.

– Да нормально, я с твоими поговорю, не достанется.

– Ну так поговори, тогда и придёшь.

– Да мне сейчас надо постричься, ёбанама. Ты чё такой-то, а? Дай машинку!

Минут двадцать он меня одолевал, и в конце концов я решил, что проще дать ему машинку: пострижётся и вернёт, никто и не заметит.

Казах ушёл с машинкой. Прошёл час. Другой. Рота вернулась из рабочки. Стало ясно, что Казах не придёт. Когда второй дневальный вернулся с ужина и сменил меня, я пошёл не в столовую, а в батальон Казаха. Двери были заперты. Я постучал.

– Чего надо? – спросил их дневальный через дверь, разглядев в глазок, что пришёл рядовой.

– Я к Казаху.

– За машинкой, да?

– Бинго.

– Он сейчас занят.

– Ну и пусть, машинку отдайте.

– Ей стригут.

– Кого?

– Батальон.

– Какой, в жопу, батальон?! Я её Казаху дал постричься.

– А у других что, по-твоему, волосы не растут?

– Так дело не пойдёт! Возвращайте!

– Не велено.

В роту я вернулся с ясным предощущением фаталити. Надежда была лишь на то, что машинку отдадут завтра, когда всех перестригут. Татарин быстро убил её:

– Маэстро, где машинка? Мне нужно Пана стричь.

Пан был один из самых непредсказуемых и опасных дедушек. Водитель комдивовского УАЗика, дерзкий улыбчивый парень, который любил быть на расслабоне и устраивал истерические припадки с избиениями, стоило кому-то хоть немного этому расслабону помешать.

Я пошёл к Пану, честно изложил ситуацию. После длительного унижения и избиений дедушки отправили меня всю ночь тереть óчки: «Скажи спасибо, что мы тебя в них не окунули, мразь, если утром не будут сиять, языком, сука, вылижешь». Тут мне действительно повезло. Кузнецова, кто съебал в Сочи, например, окунули в очко в первую же ночь после возвращения. Беднягу взяли толпой, сунули головой в ржавое, обоссаное, измазанное говном очко и спустили воду. Искупавшихся в очке называли «бобры», это была низшая каста армии страны России.

Под утро, когда я закончил с óчками и собирался поспать оставшиеся до подъёма тридцать минут, на выходе из умывальника я вдруг столкнулся с Терминатором. Так называли старшего сержанта десантного батальона, потому что он вёл себя, как искусственно выращенная универсальная машина смерти. Высокий, плечистый, кошмарно спокойный, с мускулистым лицом. Расположенные над квадратным подбородком массивные губы Терминатора никогда не улыбались, их уголки всегда были чуть опущены, транслируя жестокость и отвращение. Глаза Терминатора стальным безразличием глядели прямо тебе в душу, сканировали её, анализировали, быстро находили оптимальный способ выкачать из неё веру и любовь и оставить только прогрессирующий вакуум ужаса.

Это был худший человек в части, возможно, даже на Земле. Его и некоторые офицеры боялись до уссачки. Может, разве Тоша-разведчик, с кем ты, читатель, познакомишься вскоре, мог дать Терминатору отпор, но они друг с другом на моей памяти не связывались, вероятно, понимая, что эта дивизия слишком мала для них двоих.

Когда Терминатор чего-нибудь хотел, тот, кто попадался ему на глаза, должен был ему это дать. Если не давал, Терминатор оказывал на него тяжёлое психологическое давление. Если этого было мало, то и физическое. И так до тех пор, пока человек не ломался, начиная верить, что действительно почему-то должен Терминатору нечто, что тот хочет получить: деньги, вещи, поступки.

Так делали многие дедушки. Того, кто допускал косяк, «подтягивали» – использовали против него чувство вины, чтобы заставить сделать что угодно. Терминатор в этом деле был грандмастером: его влияние распространялось не только на солдат десантного батальона (они при нём даже сердцем пошевелить боялись), но и на все другие подразделения. Наши дедушки с Терминатором пытались сохранять взаимоуважение, но делали это с большой осторожностью – им было ясно, что стоит лишь раз проявить слабость, как Терминатор найдёт возможность использовать её против них.

Короче, моя встреча с Терминатором в умывальнике не предвещала ничего хорошего. К тому же он был пьян.

– Хуле тут делаешь, Моцарт? – спросил Терминатор.

У него, вероятно, были сбиты какие-то настройки: вместо «Маэстро» он всегда говорил «Моцарт».

– Дневальным стою.

– Тебя в очко уже окунули?

– С чего бы?

– Чтобы из тебя нормального пацана сделать.

Я попытался обойти Терминатора, он преградил путь.

– Это ты дал Казаху машинку?

– Я.

– Залечил уже своим, какой плохой Казах?

– Как было, так и рассказал.

– Краснота ты ебаная, Моцарт.

– Почему краснота? Я же не офицерам рассказал.

– Да мне похуй, веришь-нет?

– Дай пройти. У меня была тяжёлая ночь.

– Ну сейчас тебе полегчает.

Терминатор пихает меня в плечо, я отшатываюсь. Он размахивается и бьёт меня ладонью по уху. Я хватаюсь за трезвонящую ушную раковину.

– Ты же музыкант, да, Моцарт? Тонкий слух? – слышу я в другом ухе.

Терминатор бьёт меня по другому уху, теперь остаётся только звон. Я вижу, как Терминатор что-то говорит, приближается ко мне и бьёт с размаху обеими ладонями мне по ушам. Ещё раз.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Ещё.

Я лежал на полу умывальника, держась за уши. Я не слышал, как Терминатор ушёл. Я не слышал ничего.

Увидев, что Терминатора нет, я поднялся и глянул в зеркало. Я был совсем не похож на того, кем был до армии. Я был забит, до смерти запуган, почти не существовал. Постучав ногтем по металлу раковины, я не услышал стука. Что-то сказав, едва различил собственный голос – далёкий, глухой. Я зажал себе нос, закрыл рот и попытался выдохнуть, чтобы расправить вывернутые наизнанку барабанные перепонки. Не помогло. Я достал и зажёг сигарету. Вдохнул дым, зажал нос, закрыл рот и попытался выдохнуть. Мои худшие опасения подтвердились: из моих ушей пошли струйки дыма.

Глядя сквозь зеркало, я докурил. Вышел из умывальника. Татарин спал на тумбочке, прочие – на своих шконарях. Явь гудела басом, других звуков больше не существовало. Я прошёл по расположению, не слыша шагов. Мне хотелось убить Терминатора, всех остальных и себя. Но я боялся даже неосторожно ступить, чтобы не разбудить дедушек.

Я вернулся и растолкал Татарина, кивнул ему, мол, иди спать. Татарин ушёл, и я сменил его на тумбочке. Самому мне спать больше не хотелось. Я думал о том, что назвал «Божественная пуля». Это достаточно небольшой, чтобы астрономы его не заметили, метеорит. Он летит к Земле и сгорает в атмосфере почти целиком, но от него остаётся небольшой камень – размером с пулю. И эта пуля с чудовищной скоростью пробивает голову всего одного человека.

Утром пришёл дух от Казаха – вернул машинку для стрижки.

* * *

К моему удивлению, слух ко мне постепенно вернулся. Это заняло около суток. Я всё ещё мог пропускать воздух через уши, но возможность слышать поначалу низкие, потом средние, а потом и высокие частоты постепенно восстановилась. Когда я понял, что это происходит, я почувствовал счастье, которого не испытывал в армии ни разу. Объяснить это я мог лишь чудом. Однако настоящие чудеса были впереди.

Наши дедушки курили шмаль – её добывали водители УАЗиков, часто бывавшие в городе. Для курения использовали дужки от шконаря. Дужку снимали, накрывали один из её концов фольгой, чуть её углубив, приматывали канцелярской резинкой, иголкой делали в фольге дырки, клали на неё травку и поджигали, а через другой конец дужки тянули воздух. Иногда делали водный бульбулятор. Однажды мы с Татарином стояли дневальными по роте, а дедушки курили в бытовке через стиральную машину активаторного типа. Из бытовки с улыбкой вышел и оглядел нас двоих Тоша-разведчик.

Тоша-разведчик был наш одногодка по сроку призыва, однако по статусу принадлежал к дедушкам, а многих из них в нём даже превосходил, они уважали и боялись его. Тоша-разведчик служил отдельно от нас, он спал и работал за компьютером в собственном кабинете, примыкавшем к расположению нашей роты. Будучи единственным солдатом маленькой сверхсекретной части, он подчинялся непосредственно офицерам – в частности одному, своему дяде майору. Но уважали и боялись его не поэтому, а потому что это был самый жуткий человек из живущих. Он тенью скользил всюду: плавно, с улыбкой Алекса из «Заводного апельсина» в самый неподходящий момент выплывал из-за угла со своим милым, немного женственным лицом, с пухлыми красными губами, вкрадчивым голосом и вызывающей озноб улыбкой. Эта красота скрывала невообразимую жестокость.

Вместе с дедушками Тоша-разведчик смеялся, когда те избивали и унижали нас, охотно присоединялся к этим избиениям сам, раздавал нам приказы, расставив ноги, как старослужащий, и никто не смел его ослушаться. Поначалу я не понимал, как это вышло. Всё стало ясно, когда однажды посреди ночи в роту явился какой-то наглый бурят в чёрном спортивном костюме. От него сразу повеяло большим злом. Многие уже спали, только несколько дедушек хлебали пиво у себя на шконках, а дневальные сновали туда-сюда, удовлетворяя их нужды – я был одним из них.

– Нихуя… – проронил кто-то из дедушек, глянув на вошедшего. – Это же Чорный Бурят!

Чорный Бурят – это легендарный дед, один из последних, кто служил два года, и ему оставалось дослужить всего ничего, вот он и ходил ночью по ротам, одетый в чёрный спортивный костюм. Время текло для Чорного Бурята невыносимо медленно, и ему необходимо было себя развлечь, поэтому он просто шёл среди ночи в любую роту и устраивал там разнос всем дедушкам. Вымогал у них деньги, затевал с ними потасовки, издевался над ними. И вот этот инвертированный Брюс Ли пришёл к нам в роту и встал посреди расположения.

– Чо-кого? – громко спросил Чорный Бурят пустоту.

Пустота собралась в наших дедушек, они медленно обступили его полукругом, держась, впрочем, на почтительном расстоянии.

– Чо?! Кого?! – ещё громче спросил Чорный Бурят.

Солдаты начали просыпаться, шевелиться, будить друг друга. Никто из дедушек не желал отвечать Чорному Буряту первым. Наконец заговорил Большой – дед, названный так по очевидным причинам:

– Чё надо, э?

Чорный Бурят резко повернул голову к Большому и люто посмотрел исподлобья:

– Охуел – базаришь?! Сюда иди!

Рота стала ночным Колизеем: солдаты наблюдали затаив дыхание. Неколебимый авторитет наших дедушек атаковал непонятно откуда явившийся посреди ночи бурят! Ставки были огромными, дедушки сильно напряглись. Особенно Большой. Он двинулся к Чорному буряту, говоря:

– Э, ты ёбнутый, что ли, или чё?..

Чорный Бурят сделал шаг к Большому, отчего тот, это было видно, чуть было не сбавил ход, но быстро понял, что делать этого нельзя, и продолжил движение. Однако Чорный Бурят уже заметил его неуверенность и чуть улыбнулся. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы за спиной Чорного Бурята вдруг, как в сказке, не скрипнула дверь кабинета Тоши-разведчика. Тоша вышел в белухе, как обычно: плавный, крадущийся тигр и сказал заспанным нежно-елейным голосом:

– Ммм… Что за шум тут у вас, а?

Чорный Бурят отвернулся от Большого и молча посмотрел на Тошу с улыбкой недоумения. Большой остановился и чуть заметно выдохнул. Тоша неторопливо подошёл к Чорному Буряту вплотную и спросил голосом, каким наивное дитя спрашивает новоиспечённого отчима:

– Ты кто такой?

Чорный Бурят от этого в голос расхохотался, оглядывая при этом присутствующих, мол, видали, ваш-то не знает Чорного Бурята. А Тоша-разведчик спокойно глядел на него и ждал ответа. Неожиданно оборвав смех, Чорный Бурят замахнулся на Тошу. Сонный Тоша отвёл руку Чорного Бурята в сторону, провёл эффектную двойку и аккуратно уложил его лицом в пол – это заняло от сили две секунды. Всё вокруг ахнуло. Чорный Бурят, кряхтя подстреленным сычом, тяжело поднялся и ушёл посрамлённый.

Несомненно, кто-то из дедушек в начале службы пробовал Тошу-разведчика прогнуть, но в ответ получил что-то подобное где-то наедине. Неудивительно, что об этом никто не знал.

Были и другие молодые, к которым дедушки относились если не с уважением, то хотя бы по-людски. Чтобы войти в их число, необязательно было уметь драться настолько хорошо, достаточно было «на броне» выдержать первую, сильнейшую порцию избиений за неподчинение и не сломаться.

И вот Тоша-разведчик, покурив шмали с дедушками через стиральную машину активаторного типа, вышел из бытовки и заулыбался нам с Татарином. Это не могло кончиться добром.

– Татарин, – сказал Тоша игриво, маня его пальцем, – сюда иди.

Татарин вздохнул, мельком глянул на меня и скрылся в недрах бытовки вслед за Тошей. Минут через пять Татарин вышел. С распахнутыми до упора остекленевшими глазами, будто не видя меня, он прошёл мимо, сел на ближайший табурет, стал глядеть в одну точку и кивать головой, как в трансе. Я подошёл ближе и разглядел на лбу Татарина крупные, словно бусины, капли пота. Он не видел меня, он был где-то не здесь и подчинялся какому-то ритму. За моей спиной раздался смех Тоши-разведчика.

– Ебать его взяло! – весело сказал он.

Я сел перед Татарином на корточки и потрепал его за плечо.

– Татарин! Ты меня слышишь?

Он не отвечал. Его лицо выражало первородный ужас, а голова ритмично качалась вперёд-назад. Нас увидел Пан.

– Нихуя Татарина втащило, – с удовольствием сказал он.

– Ему надо в МПП, – сказал я. – Пан, можно я отведу?

– Ты ёбнутый? Я тебе отведу! На фишку уебись.

Мне пришлось уебаться на фишку. А Татарин, я видел издалека, сидел и кивал ещё около часа. Потом куда-то исчез. Я простоял на фишке до утра.

С рассветом Татарин пришёл меня сменить. Когда он приблизился, я увидел, что его волосы полностью седые – чёрными остались только брови. Он молча посмотрел на меня взглядом, полным такой глубокой печали, что у меня навернулись слёзы.

С тех пор Татарин не говорил. Его обследовали врачи, была речь о том, чтобы комиссовать его домой, но потом всё же решили, что проще ему уже дослужить. Тем более, он вроде был не против. Судя по его поведению, ему теперь было действительно всё равно, он делал всё чётко, спокойно и без эмоций, а любую боль терпел как должное – универсальный солдат.

* * *

К нам прикомандировали контрабаса по кличке Большой – как ты, читатель, можешь помнить, так же называли одного из дедушек, но удивляться тут нечему, эта кличка довольно распространена в армии. Большой-контрактник был высокий широкоплечий хакас с поеденным оспой лицом. Днём он работал в ротной канцелярии, встречая прапорщиков и офицеров, а ночами оставался дежурным по роте. Громкий, резкий, справедливый – дедушки его уважали. Со мной Большой, в отличие от почти всех других, себя вёл по-человечески. Может, просто мало знал обо мне. Иногда брал меня с собой в город, чтобы я помог ему выполнить какое-нибудь поручение командира роты.

Командир роты был долговязый слоняра-капитан с южными чертами лица, огромным носом, печальным взглядом и непреходящим капризным выражением недовольства в голосе. В роте он появлялся крайне редко, а когда появлялся, никто его особо не слушал. Фактически ротой правили три прапора: Гирский, Кривогорницын и Старшина, фамилию которого я не помню.

Старшина был двухметровый, эффектно седой усач с вкрадчивым полубезумным голосом что-то замыслившего Никиты Михалкова. Вот уж кто точно считал, что достиг Великой русской мечты. Старшина учил нас:

– У человека ничего красть нельзя, да, никогда… Вот у государства – сколько угодно!

Как только в расположении появлялся Старшина, мы знали, что сейчас будем что-то выносить. Он брал с собой десяток солдат, мы отправлялись в столовую, на склад или в танковый парк и выгружали сахар, муку, рыбу, масло, бронежилеты, провода, ткань, покрышки… Добро грузили в таблетку или УАЗ, и водитель увозил его вместе со Старшиной в неизвестном направлении. Иногда Старшина оставлял нам за молчание какой-нибудь презент – например, коробку сахара. В общем, он нам нравился.

Куда страшнее был прапорщик Гирский, похожий на антропоморфного таракана: жирный, рыжеусый, вездесущий. Он говорил звонко-гугнивым баритоном, который невозможно было не услышать и не дёрнуться от него, а от его всепроникающего смеха тряслись поджилки. Все знали: Гирский может развести любого, а его самого развести в принципе невозможно. Он всегда обо всём узнавал. С ним мы ездили в рабочки в городе: выносили мебель из каких-то квартир, разгружали и загружали сараи, таскали стройматериалы на его домашнем участке.

Прапорщик Кривогорницын был седоусым воплощением чистого зла в форме шара, обтянутого человеческой плотью и несвежей военной формой. Он говорил хриплым задыхающимся голосом с неизменными микроплевками в лицо собеседеника. Если мы что-то делали не так, он единственный из всех офицеров и прапорщиков нас бил, словно какой-нибудь очумелый дед – причём дедушкам от него тоже вполне могло прилететь, даже на глазах у нас.

Прапорщики десятками наших рук вращали в полку и вокруг него всевозможную материю, направляя её то на благо армии страны России, то на своё собственное, а мы просто делали, что они говорили, стараясь минимизировать вероятность пиздюлей.

Как-то раз, выполнив очередную задачу в городе, мы вдвоём с Большим поехали не в роту, а к его подруге. Её звали Аня, она жила в ДОСе – доме офицерского состава – недалеко от нашей части. Обаятельная крутобёдрая женщина с крашенными в чёрный волосами потчевала нас домашним борщом и мясной запеканкой. Это было восхитительно – я давно забыл, что такое домашняя еда.

– Вкусно? – спросила Аня меня, уплетавшего за обе щёки.

Я закивал с полным ртом.

– Знаешь, в чём секрет? Я добавляю в еду немного водки, – с нежной улыбкой сказала она.

Большой рассмеялся. Он сидел рядом и тоже был увлечён её стряпнёй. Мы запили еду водкой. Я впервые пил спиртное со времён пива с Кулаком. Мне было очень хорошо. Потом Большой отвёл меня в роту, и всё продолжилось.

Одним вечером Большой привёл в роту Аню и её подругу – худенькую блондинку. Они втроём пили самогон в канцелярии и ходили курить в умывальник. Все бойцы глядели на девушек, не пытаясь скрыть вожделение. Большой позвал меня и налил мне немного самогона – прямо в канцелярии – неслыханно!

Захмелев, я вышел покурить в умывальник и увидел там Аню. Она была одна. Стояла, касаясь обтянутым короткой юбочкой бедром металлической раковины – той самой, возле которой я недавно потерял слух. Слегка пьяна, она курила тонкую сигарету. Я быстро подошёл к Ане и поцеловал её в губы. Она поддалась с охотой. Дверь в умывальник не закрывалась, кто угодно мог войти и увидеть нас, а мне было наплевать. Мы целовались с полминуты, а потом я сделал шаг назад и закурил.

Мы с Аней смотрели друг на друга с молчаливой печальной нежностью. В умывальник зашёл Большой. Потом кто-то из солдат. Всё пришло на круги своя. Никто так и не узнал о том поцелуе. Никто бы не поверил, если бы я рассказал. Меня подняли бы на смех: «Маэстро, затупок Вселенной, целуется с женщиной Большого? Как же!» Но это было. И это было много. Эти тридцать секунд были самым коротким и ёмким романом моей жизни, несколькими алмазными мгновениями среди ада мясных машин, цветущим ирисом посреди вечной мерзлоты. Да, мы убили его, растоптали, как только он pасцвёл, чтобы никто не пострадал. Но он дал нам многое. Во всяком случае, мне. Он дал мне силы дослужить.

* * *

Я собрал татуировочную машинку. Она делается из ложки (крадёшь в столовой), корпуса шариковой ручки (крадёшь в канцелярии), моторчика с блоком питания и гитарной струны (крадёшь у других кольщиков или заказываешь из дома). Моторчик и корпус ручки крепятся на ложку изолентой, к моторчику присоединяют струну, так чтобы она при его вращении ходила вперёд-назад через корпус ручки. Струну необходимо заточить. Для этого ты берёшь ещё одну ложку и наполняешь её солью (крадёшь в столовой), мочишь соль, опускаешь в мокрую соль один провод включённого в розетку блока питания, а другой провод прижимаешь к струне и её тоже опускаешь в мокрую соль. Металл струны начинает чернеть и хлопьями отслаиваться, её конец становится острым. В качестве краски используешь тушь или наполнитель чёрной гелевой ручки, для обеззараживания – куски подворотничка и одеколон.

Сделавшись кольщиком, я получил некоторые привилегии. Теперь по ночам я бил дедушкам наколки, за что имел более мягкое отношение к себе. Я брался за это с удовольствием: мне нравилось рисовать и нравилось причинять дедушкам боль. Они подчас ныли как малые дети, но сами требовали продолжения.

Меня командировали и в другие роты – по договорённости с нашими дедами. Там наколки чаще всего заказывали дагестанцы. Им нравилось бить у себя на спинах готическим шрифтом фразу «Vivere militare est» – «Жить значит бороться». Дагестанцы в армии жили по особым законам. Их было много, в некоторых ротах – большинство. Они никогда не участвовали в уборке – религия не позволяет – поэтому часто вступали в конфликты с дедушками, контрактниками и офицерами. Однажды в столовой посреди обеда произошла массовая драка между контрактниками и дагестанцами. Вовлечён оказался почти весь полк. Летали кастрюли и скамьи. Несколько человек отправили в МПП с черепно-мозговыми травмами.

В нашей роте дагестанец был всего один – дедушка Омар. У Омара была чёрная полицейская дубинка «Аргумент». Однажды мы с Татарином стояли дневальными и выбросили хлеб, который не доели сержанты. Омар заметил это и стал избивать нас «Аргументом», приговаривая:

– Хлеб нельзя выбрасывать! Хлеб – это то, что ты ешь! Хлеб можно птице отдать! А выбрасывать, сука, нельзя, ебать!..

И, конечно, добавлял что-то про блокаду Ленинграда.

* * *

По ночам дедушки иногда заставляли нас бегать в город за выпивкой. Ты переодеваешься в гражданскую одежду – спортивный костюм и кеды – выскальзываешь из расположения, крадёшься по части так, чтобы тебя не заметили обитатели других бараков или, тем паче, офицеры – иначе и тебе и тем, кто тебя послал, светит гауптвахта.

Перебираешься через забор там, где порвана колючая проволока. Идёшь три километра вдоль автодороги, где тоже рискуешь попасться кому-то из офицеров или патрулю военной комендатуры. Хоть ты одет по гражданке, лицо и стрижка у тебя армейские – нужно как минимум несколько месяцев, чтобы перестать выглядеть как солдат. Находишь ларёк – как раз между домами прапорщиков Гирского и Кривогорницына, становишься в очередь, покупаешь спиртное, спешишь назад с пакетом. Если поймают с алкоголем – будет куда хуже. Возвращаешься в роту, отдаёшь дедушке. Если всё сделал правильно, минуешь пиздюли, идёшь спать (или на тумбочку, если ты дневальный). Дедушки начинают пить. Ты с ужасом ждёшь, чем на этот раз им взбредёт в голову себя развлечь, когда они напьются. Перебираешь в уме варианты, как от этого сможешь пострадать и как уберечься. В итоге всё оказывается гораздо хуже.

Однажды ночью Пан завёз в роту двух буряток: шатенку и блондинку. Нам велели перенести два шконаря в Ленинскую комнату и поставить их там рядом. Дедушки ночь напролёт драли этих двух, а мы слушали, не смыкая глаз. Утром Пан увёз девок в полубессознательном состоянии. Мы с Татарином должны были вынести шконари обратно, снять с них постельное бельё и постирать его, что мы с некоторой брезгливостью и сделали, используя стиральную машину активаторного типа.

* * *

– Рота, подъём! Форма три! Строиться! – будит нас дежурный по роте Кулак.

Около четырёх утра. Первое апреля две тысячи девятого года.

Мы одеваемся и строимся. Сержанты взбаламучены.

– На выход шагом марш! – рявкает Кулак.

Мы выбегаем на улицу, строимся у казармы. Кулак выводит роту на плац, где собирается весь полк. Подтягиваются контрактники, прапорщики, офицерский состав, высший офицерский состав. Наконец прибывает УАЗ с начальником штаба. Кузьма выбирается из него, сам величиной с УАЗ, и шагает к центру плаца. Все замирают и вытягиваются по струнке. Кузьма объявляет:

– РАВНЯЙСЬ! СМИРНО! ВОЛЬНО! СЛУШАЙ МОЮ КОМАНДУ! ЭТО НЕ УЧЕНИЯ! ПОВТОРЯЮ СУКА БЛЯДЬ ЭТО НЕ УЧЕНИЯ! СЕГОДНЯ ОКОЛО ДВУХ ЧАСОВ НОЧИ БЕЗ ОБЪЯВЛЕНИЯ ВОЙНЫ ВОЙСКА МОНГОЛИИ СОВЕРШИЛИ НАПАДЕНИЕ НА ПОГРАНИЧНУЮ ЧАСТЬ НА ТЕРРИТОРИИ СТРАНЫ РОССИИ И ЗАНЯЛИ ЕЁ. ЕСТЬ УБИТЫЕ И ПЛЕННЫЕ. ВОЙСКА МОНГОЛИИ ПРОДОЛЖАЮТ ДВИЖЕНИЕ ПО ТЕРРИТОРИИ СТРАНЫ РОССИИ. НАША ЗАДАЧА МИНИМУМ – ДАТЬ ВРАГУ ОТПОР И НЕ ПОЗВОЛИТЬ ПРОДВИНУТЬСЯ НА ТЕРРИТОРИЮ НАШЕЙ ЧАСТИ. ЗАДАЧА МАКСИМУМ – УНИЧТОЖИТЬ И/ИЛИ ОБРАТИТЬ ВРАГА В БЕГСТВО. ПОВТОРЯЮ ДЛЯ ОСОБО ТУПЫХ: ЭТО НЕ УЧЕНИЯ СУКА БЛЯДЬ! ЭТО НЕ ПЕРВОАПРЕЛЬСКАЯ ШУТКА БЛЯДЬ НАХУЙ! ЭТО – ЕБУЧИЕ МОНГОЛЫ КОТОРЫЕ НАПАЛИ НА СТРАНУ РОССИЮ СЕГОДНЯ НОЧЬЮ. И МЫ ВСЕ ТЕПЕРЬ НА ВОЙНЕ. КОМАНДИРЫ РОТ! ОТВЕСТИ ЛИЧНЫЙ СОСТАВ В РАСПОЛОЖЕНИЯ, ВЫДАТЬ ОРУЖИЕ И МАТБАЗУ, ПОДГОТОВИТЬ К РАЗВЁРТЫВАНИЮ В ПОЛЕВЫХ УСЛОВИЯХ. РАЗОЙДИСЬ!

Командиры ведут роты белеющих солдатиков по расположениям.

– Первый, второй взвод – в оружейку, получать оружие! – рёвёт Кулак. – Третий, четвёртый взвод – в каптёрку, получать матбазу!

Мы получаем матбазу: ящики, мешки, запечатанные сургучом пакеты, каски, бронежилеты, выволакиваем всё это из казармы, едва веря, что это происходит.

«Да ну нахуй, – парит в воздухе, – ДА НУ НАХУЙ!..»

Офицеры и прапорщики заперлись в канцелярии, дедушки орут на роту и друг друга, первый и второй взводы таскают АК сорок семь и ящики с патронами и гранатами.

Строимся внизу. Слоняра-ротный пьян, тщится выдавить пламенную речь, из неё ясно только, что, скорее всего, мы все умрём. Оставив несколько солдат охранять добро, прочих, включая меня, отправляют в парк – грузить машины поддонами, кольями, брезентом для палаток, печами, выгонять машины, «чтобы разбить ебучих монголов».

Я за штурвалом БМП-один, пытаюсь вспомнить, как его завести, мы даже сдавали экзамен почти год назад, что-то должно было запомниться, но эта дура не заводится. Возникает прапорщик Гирский, начинает своим гнусом реветь на меня, чтобы эта дура завелась, как ни странно, это помогает. Гирский подсаживает ко мне Татарина: «Вот тебе пулемётчик, Маэстро!» Встраиваюсь в колонну, едва не въехав в танк. С горем пополам выводим транспорт из парка, едем к роте.

Матбазу, оружие и солдат грузят в тентованные грузовики. Становимся в очередь на выезд, за техникой других рот. Выехав из части, следуем на юго-запад. Скрежещущей, пахнущей солярой армадой, чуть ли не расталкивая гражданский транспорт, выворачиваем на шоссе, ведущее в сторону границы с Монголией.

* * *

Глаза Татарина, как и прежде, холодяще спокойны, он как будто не удивлён происходящим, как если бы заранее был осведомлён о том, что так произойдёт. Я же в панике. Мы что, реально едем на войну? Зачем монголам атаковать страну Россию? Они там совсем ёбнулись? Ладно бы китайцы, их дохуя, они нас тупо кокардами закидают. А что монголы? Кто это вообще? Последнее, что я про них помню – это татаро-монгольское иго. Чем они с тех пор занимались пять веков в своей Монголии, даже отдалённо не представляю. Ты, мой татарский друг, полагаю, знаешь немного больше, однако не скажешь. Не могли же они там разработать такое супероружие, чтобы напасть на страну Россию? Тогда на что они рассчитывают? Это абсурд, я сплю, ущипните меня!..

Но я не сплю, и Татарин не спит, оба мы с ним едем в БМП, в составе довольно большой колонны, уже часа три как. Мы съехали с шоссе и теперь, меся волглый песок, дрейфуем меж холмов и сопок. Длинные тени лишь начинают появляться в алом мареве восхода.

Спустя час колонну останавливают на средней высоты плоскогорье. Проходит команда разбивать лагерь. Первым делом нужно выкопать сортир, всё остальное может подождать. На эту работу отправляют самых никчёмных солдат всех подразделений, нас с Татарином, конечно, тоже. Начинаем копать.

Другие разгружают машины, таскают настилы и брезент для палаток – всё мельтешит вокруг нас, и возникает ощущение, что сортир – это центр войскового расположения. В действительности это, конечно, не так – он стоит в небольшом отдалении.

В рыхлой глинопесчаной почве мы выкапываем шесть ям по два с половиной метра в глубину. Кладём деревянные настилы, сколачиваем будки. Невдалеке растёт палаточный лагерь. Доносится запах еды – в полевой кухне готовится обед – завтрака в этот день не было. После обеда удаётся немного выдохнуть, покурить и осмотреться. До горизонта покатые холмы с куцей растительностью. Камни да песок, кое-где сосны, больше поодиночке, чем рощицами, в траве шмыгают ящеры, опасливо носятся стайки летучих муравьёв. В одном месте, среди холмов, вдалеке заметен город.

– Что это за город? – спрашиваю Большого-дедушку, подошедшего в курилку.

– Завтра расскажут.

Большой не в духе. Ему месяц до дембеля, никакая война ему не облокотилась. Мне, кстати, столько же, потому что я из полторашников. Монголы напали хитро, когда разные поколения солдат должны были дембельнуться одновременно. Они использовали наш внутренний конфликтный потенциал, чтобы нас деморализовать. Дедушки служили на полгода дольше, а на смерть пойдут вместе с нами – несправедливо.

– Да чё вы ссыте, – говорит за ужином Толстый. – Это учения, ясно же. Первое апреля, офицерьё угорает. А вы ведётесь, долбоёбы.

Толстый здесь недавно, его прикомандировали из другой части. Это разбитной веснушчатый парняга, всё ещё неоправданно весёлый и, что странно, вообще не толстый. Голос его наводит на мысли о канонической пионерской браваде.

– Это бы заебись, – отвечает Крошко. – Только этого быть не может. Все же родным звонят, говорят, что война. Те панику наведут.

– Да кто все? Ты сам позвонил?

– Нет ещё.

– Ну позвонишь, наведут, и что?

– История попадёт в новости. Все узнают. Нашим офицерам тогда пиздец.

Я покосился на офицерские столы. Что за рожи это были. Они рвали еду, жевали с подобострастной яростью. Было ясно, что они могут съесть и нас и друг друга, не поморщившись. Что ещё жутче – сквозь их лица проступала какая-то радость. Неужели оттого, что мы купились на их обман? Или оттого, что они наконец смогут делать то, чего ждали всю жизнь? Поверить в то, что это были учения, всё ещё было гораздо проще, чем в то, что монголы напали на страну Россию первого апреля.

После отбоя палатка шепталась громче окружающих сверчков. Вася Крошко говорил по мобильнику:

– …В смысле ни слова?.. В натуре?..

Повесив трубку, он сказал:

– На гражданке ничего не знают ни про какую войну, ни по одним новостям об этом не передают. Похоже, ты прав, Толстый.

– Да ясен хуй! – смеясь, шепчет Толстый. – Разводилы ебаные. У меня отец конски ржал, когда я ему рассказал. Завтра скажут, что это было тактическое испытание. Спите мирно, пацаны.

Я глянул на Татарина. Он лежал на спине и смотрел блестящими глазами сквозь потолочный брезент, сквозь могучую бурятскую ночь и раскалённые звёзды, куда-то в дальние области космоса. Он теперь видел и знал что-то, чего мы не могли.

– Татарин, – шепнул я ему. – Татарин! У меня сегодня день рождения.

Он полежал ещё с минуту и закрыл глаза.

* * *

Второе апреля. Утреннее построение. Строит комдив, презрительный усач с глазами цвета грязи. Ну, сейчас нам признаются, что это учения.

– Равняйсь!.. Смирно!.. Вольно!.. Бойцы! Мы находимся близ посёлка Харонхой Кяхтинского района. В пятнадцати километрах от нас – город Кяхта, вероломно захваченный ебучими монголами. Ночью наши караульные взяли двух монгольских разведчиков, которые пытались собрать информацию о нашем лагере. В данный момент мы ждём переводчика, чтобы начать пытки. Ебучие монголы, которые взяли Кяхту, на этом не остановятся. Они пойдут дальше – сюда, чтобы захватить Харонхой. Вероятно, уже сегодня – если мы не нанесём превентивный удар. Но мы нанесём превентивный удар – прямо сейчас. Мы прогоним ебучих монголов с русской земли ссаными тряпками. Командиры рот! Развести личный состав и проинструктировать по деталям специальной операции «Ссаные тряпки»!

Охуеть! Охуеть! Это не первоапрельская шутка! Они ведут нас на войну!

Командиры рот вышли из строя, наш ротный тоже:

– Равняйсь!.. Смирно!.. Вольно!.. Левое плечо вперёд, шагом марш!

Мы маршировали к технике, и глаза ребят были потерянные и бешеные, как у пойманных зверей. В том числе у Толстого, чей батя по телефону ржал конски.

– На месте! Стой!.. – командует ротный, и мы останавливаемся. – Бойцы! Вчера ночью ебучие монголы врасплох застали наших доблестных воинов, которые несли службу в военной части в городе Кяхта. Косоглазые сняли караул из снайперских винтовок. Скрытно проникли на территорию части. Расстреляли солдат всех подразделений одновременно, пока те спали, тем самым не дав возможности поднять общую тревогу. Завладели оружием и боевой техникой наших военных. Согласно плану специальной операции «Ссаные тряпки», нашей роте выпала почётная и ответственная задача – освободить расположение российской воинской части в Кяхте от злоебучих монголов!

«НИХУЯ СЕБЕ! НИХУЯ СЕБЕ! НИХУЯ СЕБЕ!» – стучит в висках.

– Командиры взводов, ко мне!

Иваныч, Большой-дед, Пан и Кулак выходят из строя.

– Иванов! – ротный подходит к нему. – Первый взвод штурмует КПП военной части. Ваша задача – наделать как можно больше шума, чтобы косоглазые решили, что мы атакуем их в лоб. Вопросы есть?

– Товарищ капитан! Это самоуби…

Ротный двинул Иванову под дых, наклонился к его уху и заорал:

– Ебало стяни, грамотей ебучий! Задавай вопросы только по существу операции «Ссаные тряпки» или заткнись нахуй, гнида, понял ты меня или нет?!

– Пнял, тарщ каптн, – выдавил Иванов.

– Большой! – продолжил ротный. – Когда первый взвод наделает шума и возьмёт удар на себя, второй атакует дальнее КПП и проникает в часть, начиная атаковать косоглазых с тыла. Вопросы есть?

– Никак нет, товарищ капитан, – сомневаясь, рычит Большой.

– Паньков! Кулаков! Когда начинается заварушка, третий и четвёртый взводы проникают через забор – с запада и востока, – таким образом окружая косоглазых и сея в их рядах панику и раздор. Далее четыре взвода берут врага в кольцо. Одновременно парк части будет атаковать и брать под контроль четвёртая рота. Далее совместными усилиями двух рот производится зачистка и установление полного контроля над частью и парком. Пленных не брать. Вопросы?

– Никак нет! – ответили трое сержантов.

А Кулак сказал:

– Товарищ капитан, а сколько их там?

– Тебе не похуй?! – огрызнулся ротный. – Когда уже сел голой жопой на муравейник, поздно считать муравьёв.

– А я ещё не сел, – спокойно ответил Кулак.

Ротный подошёл к нему вплотную и посмотрел в глаза остервенело. Хоть он сегодня и разошёлся до неузнаваемости, видно было, что двинуть Кулаку, как Иванычу, он не решится. Кулак это знал.

– Значит, сядешь, – уже тише сказал ротный. – Если выживешь, посчитаешь. – И, обращаясь ко всем командирам взводов: – Проинструктировать личный состав! Выдвигаемся через пятнадцать минут!

Ротный зашагал в штаб, командиры взводов повернулись к строю. Лицо Кулака было искривлено от ярости больше, чем обычно, но сохраняло всегдашнюю ухмылку силового превосходства.

– Так, блядь! – начал он. – Дела хуёвые, но всегда может быть хуже. План такой. Подъезжаем вплотную. Если там забор такой же хлипкий, как в нашей части, сносим его БМП и ебашим внутрь – прям аж хуярим. Если снести забор не удастся, оставляем технику под забором, забираемся на технику и разведываем обстановку. Если за забором чисто, срезаем колючку болторезами и перелезаем. Если грязно, обстреливаем врага через забор. Зачистив ближнее пространство, срезаем колючку и перелезаем. Захватываем первую близлежащую постройку, устанавливаем там опорный пункт, зачищаем пространство вокруг. Далее – аналогично и по ситуации. Вопросы?

Мы промолчали.

– Покурить, обоссаться, выдвигаемся через десять минут!

* * *

Мерклое солнце неслышно кралось в зенит. Мы брали Кяхту в полукольцо издалека, чтобы монголы не заметили нас, пока все силы не подтянутся на периметр. Однако нас всё равно заметили и вывели навстречу колонну БМП-два.

– Вот бляди степные, – сказал Кулак, глядя в бинокль. – Сами поди на конях прискакали, а уже осваивают нашу боевую технику. Разгромим.

Воевать не хотел никто из нас, однако меньше других – Брежнев, простодушный солдат из Омска, прозванный так за кустистые брови. Брежнев так и сказал Кулаку:

– Товарищ сержант, а что сейчас можно сделать, чтобы не воевать с монголами?

За что Кулак двинул ему коленом в живот. Брежнев согнулся, Кулак повалил его на землю и стал бить по спине, приговаривая:

– Пойди!.. Договорись!.. С ними!.. Долбоёб!.. Чтобы!.. Не!.. Воевать!..

Кулак плюнул рядом с Брежневым, хлестнул взглядом остальных. Мы своим видом показали, что у нас вопросов нет.

Сзади прибывали наши БМП-два и танки. Спереди Кяхта обрастала кольцом захваченной монголами бронетехники. Стало очевидно, что мы не подберёмся к военной части просто так, чтобы сломать забор и всех там положить.

Ротный вернулся с полкового собрания и созвал командиров взводов на закрытое совещание у себя в палатке. Мы курили, проклиная молчаливые сопки, и ждали своей участи.

Вернулся Кулак, вставил в зубы сигарету.

– Что скажете, товарищ сержант? – спросил Толстый, поднося ему огонь.

– Завтра на рассвете выступаем… А это что за нахуй?.. – сигарета Кулака повисла на его губе.

Мы проследили направление его взгляда. По степи, уже довольно далеко, в сторону монголов шагал одинокий солдат.

– Брежнев… – выронил кто-то.

– Ха-ха! Договариваться пошёл!..

– Ебать долбоёб!..

Кулак сорвался и побежал к лагерю, дёрнул Пана из палатки:

– Пан! Заводи машину, быстро!..

Кулак и Пан в УАЗе, едут догонять Брежнева, подпрыгивают на холмах чуть не до облаков. Это видит ротный.

– Это что, блядь, нахуй, такое?!

– Дезертиры, товарищ капитан, – бросает Толстый. – Решили переметнуться на сторону ебучих монголов.

Не раздумывая ни секунды, ротный устремляется в штаб. Толстый прыскает со смеху, но остальным не смешно. Через минуту ротный спешит назад вместе с начальником штаба и командует:

– Рота, строиться!

Мы строимся, ротный и начальник штаба жгут нас взглядами, тяжело дыша. Толстый прикусывает губу.

– Слушай мою команду! – орёт ротный, от волнения ломая голос. – Сейчас рассаживаемся по машинам, настигаем этих двоих и возвращаем в лагерь. Выполнять!

Бежим к машинам, рассаживаемся. Восемь БМП выдвигаются ловить дезертиров. В нашей бэхе Татарин, Крошко и Толстый, я за штурвалом.

– Ебать ты долбоёб, – говорит Крошко Толстому. – Кулак тебя уничтожит нахуй, когда узнает.

– Значит, нужно, чтобы он не узнал, – говорит Толстый, – Эй, Татарин! Заряжай пулемёт.

Татарин безропотно заряжает пулемёт, Толстый занимает место оператора-наводчика, разминает пальцы рук и шею.

Мы подъезжаем к УАЗику, который уже остановился в степи. Вижу, что Кулак с Паном выскочили из машины и избивают Брежнева. Толстый открывает огонь по УАЗу, у машины вылетают стёкла, лопаются колёса. Кулак и Пан сигают в ближайшие кусты, Брежнев старается подняться, но у него не выходит, он начинает ползти. Пулемёты других БМП тоже начинают стрелять по УАЗу вслед за Толстым. УАЗ загорается и взрывается. Брежнева откидывает взрывом. Один из наших БПМ подрывается на гранате – она прилетела из укрытия Кулака и Пана. Следом летит ещё граната, в этот раз мимо цели.

– Охуеть, – говорит Крошко. – Смотрите!..

Сквозь багровую пелену на нас движется вся бронетехника монгольской стороны. В небе с дюжину вертолётов. Некоторые из наших БМП разворачиваются и едут назад.

– Пиздец, пиздец, пиздец!.. – визжит Толстый, прекратив огонь. – Маэстро, разворачивай машину!

Я подъезжаю к укрытию Кулака и Пана, открываю люк и, не высовываясь, кричу:

– Сержанты! В десантное отделение! Монголы атакуют!

Крошко выдёргивает Толстого с места оператора-наводчика. Другие БМП тоже прекратили огонь и разворачиваются. Татарин открывает десантное отделение.

– Давайте, товарищи сержанты! – голосит Крошко. – Сейчас или никогда! Монголы уже близко!

Кулак и Пан выбегают и прыгают в десантное отделение. Я разворачиваю машину и даю по газам. Лишь тогда мы замечаем, что наша сторона тоже перешла в наступление. Мы оказываемся в гигантской сжимающейся с двух сторон металлической клешне бронетехники. Это мог быть захват войсковой части, где есть стены и двери, где можно укрыться и есть хоть какие-то шансы выжить. Но теперь это бойня на открытом пространстве, где всё скоро превратится в крошево из металла, огня и мяса – шансы выбраться живыми нулевые. Удивительно, но от этого в душе просыпается какое-то извращённое спокойствие: ладно, я сделал всё, что мог, умирать так умирать, заберу на тот свет врагов, сколько успею, может быть, мы с ними там подружимся. Это быстрое и почти безболезненное изменение сознания. Ты не думаешь о родных, кто тебя ждёт, о том, что ты родился не солдатом, а просто оказался не в то время не в том месте – ты оказываешься полностью в моменте, война нежно поглощает тебя целиком, не жуя, ты ощущаешь себя винтиком этой самоуничтожающейся машины и не более того, всё за её пределами незаметно перестаёт существовать.

Раздались первые выстрелы наших. Стреляли по нам – ведь большая часть полка не знала, что мы поехали ловить дезертиров, и думала, что наши машины – это техника Кяхтинской части, захваченная монголами. На мгновения я замешкался, не понимая, что делать, но когда идущий передо мной БМП лишился башни от удачного выстрела из гранатомёта, то быстро пришёл в себя, развернул машину на девяносто градусов и погнал на север, где увидел последнюю надежду вырваться из российско-монгольских клешней прежде, чем они сомкнутся. Крошко, Толстый, Кулак и Пан меня поддержали:

– Гони! Гони нахуй, Маэстро!..

Татарин, как и всегда теперь, молчал.

Наши были всё ближе, снаряды разрывались всё чаще, пули целовали хлипенький корпус БМП. БМП – не танк. Он не для того, чтобы сметать всё на своём пути. Это только средство передвижения, чтобы донести пехоту туда, где она будет действовать, может быть, отстреливаясь по пути.

Я выворачивал немного на восток, чтобы оказаться ровно посередине между российскими и монгольскими войсками. Когда мы оказались в зоне поражения монголов, те начали по нам бить тоже. По частоте попаданий в корпус БМП слева и справа я выдерживал баланс на пути к выходу из ловушки. Мы преодолели очередной холм, за которым оказалась внезапная низина – почти обрыв. Стало ясно, что машина разобьётся. Никто не кричал. Особенно Татарин. Мы просто летели навстречу судьбе, понимая, что это единственный путь.

Почему-то мы не разбились и даже не сломали позвоночники при ударе о землю. Мне удалось снова взять контроль над управлением, я повёл машину напролом через рощицу совсем молодых берёзок. Они покорно ложились под гусеницы, почти не замедляя наш ход. Шум залпов стих – боевые действия остались наверху, огонь ни одной из сторон не добивал в низину.

Сложив путь через рощицу, мы оказались на широком песчано-глиняном плато, за которым виднелся лес, но уже не такой, через который можно проехать на БМП. За ним – опять холмы и сопки.

– Рули к лесу, Маэстро, – сказал Кулак. – Там поговорим.

Даже сквозь рёв двигателя было слышно, как сглотнул Толстый.

* * *

Преодолев редколесье, я остановил машину. Мы вылезли на солнцепёк. Пряно дурманили незнакомые вешние травы и цветы.

– Татарин, – скомандовал Кулак, – беги на вон тот холм, секи фишку. Если увидишь, что кто-то движется в нашу сторону, неважно, наши или монголы, беги назад, докладывай.

Татарин побежал на холм. Пан и Кулак подозвали нас с Крошко и Толстым.

– Рассказывайте, что это было.

Мы с Крошко молча посмотрели на Толстого. Говорить должен был он. Толстый пролепетал:

– Ротный подумал, что вы дезертиры. Послал нас вдогонку.

– Почему он так подумал? – спросил Пан.

– И почему вы его не разубедили? – добавил Кулак.

– Не знаю, почему, – мазался Толстый, – на нервах, видать. А я и сам не понял, что происходит. Слишком быстро всё случилось, действовал на автомате.

– Маэстро, Крошко, что скажете? – спросил Кулак.

Крошко сказал:

– Шакалы налетели, орут «По машинам!», а мы что сделаем?

Я только сочувственно двинул плечами.

– А стреляли по нам зачем? – обиженно бросил Пан.

Мы промолчали.

– Кто стрелял? – спросил Кулак.

Толстому было некуда отступать.

– Я стрелял, – сказал он.

– Ну так ты долбоёб или чё? Нахуя ты по нам стрелял?! – Кулак закипал.

– Я думал, это ученья.

Пан прорубил Толстому в фанеру, тот отшатнулся и чуть не упал.

– А вы почему не остановили? – спросил Кулак нас с Крошко.

– Я машину вёл, – сказал я.

– А я пытался, – сказал Крошко. – Так он меня ногами отпинывал. Если бы не я, он бы, может, по вам ещё и попал. Считайте, я вас спас.

– Чего? – подал голос Толстый. – Где я тебя отпинывал? Вы чего всех собак на меня веш…

Пан прорубил Толстому ещё раз – под дых, а потом берцем по ногам, от этого он упал.

– Сейчас обедаем, – сказал Кулак, – потом решаем, что делать. Маэстро, ешь быстро, сменяешь Татарина.

Мы достали сухпайки. Толстый поднялся и тоже хотел вскрыть сухпай, но Кулак остановил его.

– Ты сегодня без обеда.

Толстый обомлел. В армии не наказывают едой. Побои и унижения – сколько угодно, но не еда.

– Да пусть похавает, – сказал Пан. – Неизвестно, что дальше будет, нам могут потребоваться все силы.

Кулак смерил взглядом Толстого, разрывая упаковку галет, и сказал:

– Ладно, пусть похавает.

Я закончил есть и пошёл сменять Татарина на холме. Его там не было.

* * *

Я вернулся в лагерь. Пан лежал на корпусе БМП, глядя в экран мобильного. Кулак сидел на пеньке и дымил сигаретой. Крошко и Толстый сидели рядом с ним на кортах и тоже курили.

– Татарина нет, – сказал я.

– В смысле нет? – спросил Кулак.

– Я поднялся на холм. Татарина на холме нет.

– Сука, – Кулак сплюнул. – К монголам ушёл. Ебучие татаро-монголы!

Пан спрыгнул с БМП и подошёл к нам.

– В новостях вообще ничего, – сказал он Кулаку. – Ни слова про войну.

– Рано ещё, – ответил тот. – Пока дойдёт до Москвы, пока всё проверят. Тогда и объявят по всем каналам.

– Маэстро, – спросил Толстый, – зачем Татарина проебал?

– Отъебись нахуй, – сказал я, – без тебя тошно.

– Что делать-то будем, товарищ сержант? – спросил Крошко.

– Возвращаться в часть, – ответил Кулак.

– Как? Мы же дезертиры.

– Никакие мы не дезертиры, олень ебáный! – вспылил Кулак. – Вернёмся, расскажем как было, всё уладим.

– А я бы не возвращался, – сказал Толстый. – Даже если нас примут обратно, нам пизда. Мы же на передовой, мы пушечное мясо.

Толстый понимал, что стоит нам вернуться в часть, как вскроется, что это он назвал Пана с Кулаком дезертирами, тогда ему несдобровать.

– Ебало завали, – сказал Кулак. – Прорвёмся.

Кулак был последним героем боевика. Казалось, он способен в одиночку уничтожить роту монголов, если понадобится. Война наполняла его изнутри. Древняя, как жизнь, она проникала в каждого из нас, но если в других встречала иммунитет, то в Кулаке приживалась как родная, без препятствий. Она была приятна ему настолько, что его самого пугало это чувство собственной уместности в происходящем. Конечно же, он скрывал от нас этот испуг. Мы не должны были узнать, что он боится хоть чего-нибудь в целой вселенной.

– А что, – сказал Пан, – может, станем партизанами?

Кулак посмотрел на него как на идиота.

– Какими, нахуй, партизанами? У нас три сухпайка и два рожка патронов на всех. Потом что?

– Еду в лесу найдём. Оружие заберём у врага.

– Ну допустим. Дальше что? Когда война законч…

За рощицей что-то прилетело сверху и рвануло так, что я почувствовал взрыв грудью. Потом ещё – тише. Потом опять громче.

– Блядь! – закричал Кулак. – Это ВКС! Все в машину!

Мы бросились в БМП. Кулак сел за штурвал.

– Что за ВКС? – спросил Толстый.

– Воздушно-космические силы, – ответил Кулак, разворачивая машину.

Взрывы не прекращались. Кулак повёл БМП назад, подальше от них.

– Чего?! – воскликнул Толстый. – Из космоса что ль ебашат?

– Хуярят высокоточным оружием! – осклабился Пан. – А ты думал, у нас только ржавые танки и бэхи есть?

– Ну да!

– Нихуя! – обрадовался Крошко. – Так мы живенько разъебём ебучих монголов! А зачем тогда вообще пехота? Пускай космические их уничтожат, и всё.

– Затем, что… – сказал Кулак, и землю перед нами разорвало.

Мы кричали, не слыша друг друга. Машину бросило вверх и вбок, она поскользила на правом борту куда-то вниз по мягкому песчаному грунту. Неведомая сила удержала машину целой – возможно, это был Кулак, вцепившийся в штурвал. Было похоже, что он сдерживает себя, чтобы не выдрать этот штурвал с мясом. В конце концов бэха шлёпнулась назад на гусеницы. Мы мчались с какого-то косогора. По мере возвращения слуха я стал улавливать, как скрипит и лязгает машина и трещат молодые деревца и кусты. В конце концов мы сбавили скорость и увязли.

– Охуеть! – кричал Толстый, лупя себя по ушам. – Охуеть!

Крошко просто сидел с выпученными глазами. У Пана были такие же, хотя теперь, когда мы остановились, ему и удалось выдавить обычную приторную улыбку.

Бэха натужно крякнула и заглохла.

– Приехали, – сказал Кулак.

Мы выбрались наружу. Взрывов больше не было слышно. Мы пошли наверх по проделанной машиной рытвине. Когда мы вышли из низины, то оказались на краю ещё дымящего кратера размером с солидный плавательный бассейн.

– Так зачем нужна пехота, товарищ сержант? – спросил Крошко.

Кулак достал сигарету, вставил её в рот, закурил и произнёс:

– Потому что на войне кто-то должен умирать.

Кулак пошёл обходить кратер. И мы за ним.

* * *

Когда мать-земля родила Кулака, она знала, что монголы нападут. Мы едва поспевали, а он шёл, будто зная, куда надо. Не мог знать, однако пришёл и нас привёл. Малая деревушка показалась из-за холма вместе с первыми сумерками.

– О! – воскликнул Толстый. – Похаваем! Отдохнём!

– Отставить радоваться, – огрызнулся Кулак, доставая бинокль.

Он смотрел в бинокль с двадцать секунд, а потом опустил его и сказал:

– Деревня занята врагом.

– Да как так-то? – спросил Крошко. – Тут же наши войска повсюду, они бы не пустили. Если только… – Крошко осёкся.

– Так точно, – сказал Пан, – то сражение они проебали.

– И всё из-за ёбаного Брежнева, – добавил Толстый.

– Ебало завали! – бросил Кулак и сказал всем: – Слушай мою команду. Сейчас ждём наступления темноты, идём в деревню и занимаем её.

От этих слов Пан смеётся, но лишь до тех пор, пока не понимает по лицу Кулака, что тот не шутит.

– Ну нахуй, – говорит Пан. – Суицид.

– При всём уважении, – осторожно говорит Крошко, – товарищ сержант, план сомнительный.

– Слушать сюда! – резко говорит Кулак. – Мы с вами оказались в тылу врага. Войска ебучих монголов отрéзали нас от наших войск. Если мы помедлим ещё немного, то нас обнаружат и убьют. Или возьмут в плен и будут пытать, заставляя позавидовать мёртвым. Взять эту деревню – наш единственный шанс. Если это удастся, то мы заберём транспорт и, может быть, сумеем прорваться к своим…

– Где нас казнят как дезертиров, – заканчивает Пан.

– Слышь ты, уга ебаная! – восклицает Кулак, подходя к нему вплотную, отчего тот ссутуливается. – Ты чё как душара себя ведёшь, а?

Никогда раньше я не видел, чтобы один сержант так разговаривал с другим. Статус каждого из них зависел от других, и они дорожили взаимоуважением как инструментом власти. Но теперь правила игры менялись.

– Ебать, остынь, Кулак, – оборонялся Пан. – Мы должны предусмотреть любые варианты.

– Нет никаких вариантов! – тихим глубинным криком отвечал Кулак. – Либо мы берём эту ебливую деревню, либо нам пизда! Слоны, всё понятно?

Мы закивали. Толстый сказал:

– Ну правильно, чё. Расхуярим сраных гуков.

– Гуки – это вьетнамцы, придурок, – тихо сказал Крошко.

– Какая хуй разница, те же косоглазые.

– Такой долбоёб… – покачал головой Крошко.

Мы укрылись в редколесье. Кулак отправил Толстого на фишку, в кусты на склоне холма, дал ему с собой гречневую кашу и галеты из пайка. Предупредил, что если съебётся, как Татарин, ему пизда. Мы доели остатки пайков, распределили на всех остатки патронов – вышло по шесть штук на брата, у Кулака и Пана по семь.

– Начинаем брифинг по спецоперации «Тихоходка», – сказал Кулак. – Цель спецоперации «Тихоходка» – захватить деревню, завладеть транспортом и оружием противника. И всё это – пиздец тихо! Без крайней – повторяю, самой, блядь, крайней – необходимости не стрелять. Один выстрел, и вся деревня поднимется на уши, тогда хуй победим. Вырубаем ебучих монголов прикладами, заставляем бросить оружие, связываем подручными средствами, вставляем кляпы им в целовальники. Убиваем тихо, режем глотки во сне, резко – или когда вставлен кляп. Один заорёт – вся деревня встанет. Пленных солдат армии страны России освобождаем, инструктируем, подключаем к спецоперации «Тихоходка». Всё понятно?

– Понятнее некуда, – ответил Крошко.

– Охуенный план, Кулак, – сказал Пан. – Надёжный, блядь, как швейцарские часы.

Мы услышали, как Толстый ухает совой – таков был условный знак, если он заметит опасность. У него получалось на редкость убого. Он, наверное, в жизни не слышал, как ухает сова. Больше походило на крик объевшейся ЛСД макаки. Но мы не привередничали – затаились в кустах и стали наблюдать. Просёлочную дорогу осветили фары: БМП, за ней УАЗ, за ним ещё БМП.

– Ебучее монгольское начальство пожаловало, – шепнул Кулак, раздувая ноздри. – Пехота заняла населённый пункт, доложила, что всё путём, теперь можно и полковника сюда командировать. Взвод! Добавляю ещё задачу – кто сумеет убить монгольского полковника, будет представлен к награде.

– Ага, заебись, – мы закивали.

Если днём у нас оставались силы иронизировать, то в ночной тьме, в непосредственной близи от врага, секунда за секундой приближаясь к нападению, мы едва не слепли от страха. От нас почти ничего не осталось, мы просто подчинялись Кулаку, потому что он был единственным, кто мог нас вытащить. Он говорил на языке войны, понимал её, был подключён к ней, а через него подключались и мы, и дух войны проникал в нас, парадоксально успокаивая, суля безопасность: «Дерись и, может быть, останешься жив. Сдай назад – и ты совершенно точно мертвец». Мы превращались в малоопытные, но глубоко мотивированные выжить машины смерти, мы просто кивали: «Да, мы омоем долину кровью», «Взять деревню впятером? Легко», «Захуярить полковника? Почему бы и нет!..»

У меня скрутило живот, и я начал блевать.

– Тише блюй, Маэстро, – с омерзением сказал Крошко. – Пиздец, только зря паёк на тебя перевели.

– Ну съешь, если не хватило, – я кивнул на свою блевотину.

– Слышь, ты у меня сам её съешь!..

– Оба завалили ебальники, долбоёбы ебáные! – зашипел Пан. – Пизда вам, если мы выживем, прям отвечаю!

Пана мы уже не боялись, и его это беспокоило, он старался реабилитировать статус.

Кулак смотрел в бинокль, как эскорт въезжает в деревню, и курил, зажигая сигарету о сигарету. Минут через десять он сказал:

– Полковник и ещё два офицера в двухэтажном белом доме. Это администрация или дом местного головы, скорее всего. На улицах военных немного, все расквартированы по хозяйствам. Нападения с тыла они не ждут. В час ночи выдвигаемся, ищем точку входа – хату с краю. С забором пониже, без собак, без решёток на окнах. Бесшумно, сука, прямо с отрицательной громкостью, освобождаем хозяйство и оттуда начинаем прокладывать дорогу к белому дому.

– Ебать, – сказал Крошко. – Это же мы как триста спартанцев, да, товарищ сержант?

Кулак внимательно посмотрел на Крошко, чуть заметно покачал головой и сказал то, чего я никак не ожидал услышать:

– Лишь бы не как «Цельнометаллическая оболочка», блядь.

* * *

Я лежал в кустах и думал, зачем всё-таки мама родила меня сюда. Она меня очень хотела родить, от одного конкретного мужчины. Она пришла к нему в особую ночь, они меня зачали, отдавая себе отчёт, что не будут воспитывать меня вместе. Она знала, что будет растить меня одна. Что-то в нём было особенное, что она хотела продолжить любой ценой, посредством меня. Значит, чем-то и я был особенен. Но чем? В чём заключалось предназначение этой особенности? В том, чтобы я участвовал в спецоперации в бурятской деревеньке? Нет, этого не может быть. Что-то пошло не по плану. Но зачем ещё я мог быть нужен, я не понимал.

– Взвод! – скомандовал Кулак. – Спецоперация «Тихоходка» начинается через десять минут. Маэстро! Иди за Толстым, веди его сюда. Остальным собираться.

Я пошёл за Толстым и нашёл его спящим в кустах. Я пнул его в голень.

– Толстый!

– М? – не открывая глаз, мыкнул он.

– Вставай, спецоперация начинается.

– Какая, нахуй, спецоперация?..

– Вставай, олень ебáный, сука! – я пнул его ещё раз и ещё.

Он стал пинаться в ответ. Я схватил его за грудки и потряс, так что он наконец разлепился.

– Руки оборви, – бросил Толстый обиженно, толкнул меня и сел на земле.

– Сколько времени? – спросил он.

– Время убивать, – сказал я, бросил ему в пузо рожок с его шестью патронами и пошёл вниз по склону.

Толстый встал и побрёл за мной. Когда мы подошли, все уже были собраны.

– Вперёд, герои, – мрачно скомандовал Кулак.

Внебрачные сыновья грома, мы выдвинулись за ним. За редколесьем источало белый шум облепиховое поле. Мы должны были преодолеть его, чтобы попасть в деревню. Заросли были низкие, мы рассекали на присядках.

– Погодите!.. Маэстро!.. Крошко! – догоняя, визжал Толстый. – А что делать-то?

Тут я понял, что он пропустил брифинг. Крошко объяснил Толстому по-своему:

– Сейчас занимаем один дом. Всех ебучих монголов захуяриваем. Только пиздец тихо! Без выстрелов, нахуй! Потом следующий дом. И так постепенно их все. Потом в белом доме убиваем полковника, берём транспорт и по съёбам. Понял-нет?

– Ну да вроде…

Крошко недоверчиво посмотрел на меня:

– А ты, Маэстро, всё понял?

– Да.

– Точно?

– Да, бля!

– Не накосячишь?

– Отъебись нахуй.

– По-любому накосячишь.

– За собой последи.

– Слышь, ты чё так базаришь?

– Ну, Маэстро, – встрял Толстый, – что-то ты храбрый дохуя стал.

К нам повернулся Пан и прошипел:

– Завалили! Нахуй! Свои! Ебальники!

Дальше крались молча. У въезда в деревню стали видны часовые. Мы пошли в сторону от них, ещё тише и ниже, мимо всех хат, что были с краю. Одна из них чуть выдавалась среди прочих. Кулак смотрит в бинокль, подаёт нам сигнал рукой – не подходит, идём дальше. Наверное, углядел собачью конуру. Пропускаем ещё и ещё одну хату. Наконец попадается нужный дом: одноэтажный, из крашеных зелёным досок, с белыми резными наличниками. Забор высокий. Собака, может быть, и есть, но, видно, Кулак понял, что они тут у всех есть и пора рискнуть.

Убедившись, что поблизости нет часовых, подбегаем к забору на полусогнутых. Я подсаживаю Крошко, тот несколько секунд осматривает двор через забор и перелезает. Следом остальные. Тихий двор пахнет куриным помётом, слышно прикудахтывание. Подкрадываемся к дому, заглядываем в окна. В одной комнате включён телевизор, ночной эфир канала ТНТ, ему внимает чуть различимая пара солдат на диване. На табурете перед ними початая бутылка водки, алюминиевые кружки, на полу грязные тарелки, окурки.

Входная дверь заперта. В другом окне виднеется кухня, темно, никого. Форточка открыта. Крошко встаёт на подоконник, открывает верхний шпингалет, просовывает в форточку автомат, цепляет его ремнём нижний шпингалет, растворяет окно.

– Обувь снять, – велит Кулак.

Мы снимаем обувь и лезем в окно, первыми идут Крошко и Пан, я за ними. С оружием наперевес они двигаются туда, где солдаты и телевизор. Быстро входят в комнату. Пан говорит им тихо, но чётко:

– А ну ни с места, сука.

Крошко забирает их оружие.

– Лицом в пол, быстро, – командует Пан.

Они ложатся.

– Маэстро! Крошко! Связать их, вставить кляпы.

Мы суём им в рот какую-то ветошь, связываем руки и ноги. Кулак и Толстый обследуют другие комнаты. Обездвижив и обеззвучив солдат, присоединяемся к осмотру дома.

В одной из комнат в постели молодая девушка, в другой – бабка с дедом. Всех будим.

– Понимаете по-русски? – спрашивает Пан.

– Ага, ага…

– Хорошо. Поможете нам освободить деревню.

Из кухни доносится стук – Кулак врывается туда, мы за ним. Люк в погреб открыт, узкоглазый юноша, наполовину высунувшись оттуда, поднимает автомат, но слишком медленно – Кулак врезает ему прикладом по голове, солдат катится назад в люк, Кулак следует за ним.

Погреб освещён керосинкой, среди банок с соленьями и железных бочек несколько юношей в российской солдатской форме связаны и сидят на коленях – видно, пленные буряты, – их держит на прицеле охранник.

– Бросил оружие, лёг на пол, сука, – спокойно велит Кулак, и тот не смеет отказать.

* * *

Дом взят. Оккупанты разоружены, связаны, обеззвучены. Пленные буряты освобождены – их пятеро, – гражданские тоже. Мы держим совет на кухне. Молчаливое растерянное семейство готовит еду – Кулак велел им сварганить чего-то по быстрому, чтобы накормить освобождённых пленников.

– Итак, – говорит Кулак, – первая фаза операции «Тихоходка» завершена. Теперь нас девять человек. Личный состав увеличен вдвое, это хорошее начало. Боеприпасов тоже прибавилось. Разделимся на две мобильные группы и захватим два близлежащих дома – так же тихо. По мере освобождения пленных увеличим количество мобильных групп и к утру захватим половину деревни. Тогда и начнём захват дома с командующим составом ебучих монголов. Прочее – дело техники. Вопросы?

– А что если, – говорит Толстый, – у кого-то из нас не получится действовать тихо и ебучие монголы поднимут тревогу?

– Надо, чтобы получилось.

– Но что если не получится?

– Тогда я въебу тебе, и мы будем действовать по тому же плану, но в открытом бою.

Мы помолчали. Успех захвата дома вдохновил нас, но никто не был готов к такой войне, какую показывают в кино: с перестрелками на улицах, пулемётным огнём, гранатомётными выстрелами. Мы не верили, что сможем выжить в подобной мясорубке. Кулак это понимал по нашим глазам. Он сказал:

– Слушайте-ка, девочки, хватит так смотреть. Хватит надеяться, что всё обойдётся. На войне умирают. Будьте готовы к смерти.

– Да ну, товарищ сержант, разъебём мы их, стопудово разъебём, – сказал Крошко.

– Конечно, разъебём, отчего же не разъебать, – согласился Толстый.

Пан глянул на Кулака с ухмылочкой, но говорить ничего не стал и перевёл взгляд на пятерых освобождённых солдат.

– А вы что? – спросил он их, приближаясь. – Готовы разъебать ебучих монголов?

Те молча сидели на скамье у противоположной стены. Услышав слова Пана, они переглянулись и взглядами поручили отвечать мордатому парню с лычками старшего сержанта и шрамом под раскосым глазом.

– Готовы, – сказал он.

– Что-то не вижу энтузиазма, – резко сказал Кулак, встал и подошёл к ним, оттесняя Пана. – Мы вас освободили, потому что своих не бросаем. И теперь мы с вами освободим остальных. А ебучих монголов разъебём. Кто не согласен – встать!

Они снова переглянулись. Никто не встал.

– Ну вот и славно, – заключил Кулак, попеременно заглядывая глубоко в глаза бурятов. – Сейчас быстро едим и переходим ко второй фазе спецоперации «Тихоходка».

Хозяева подали рис, овощи, курятину, хлеб и молоко. Освобождённые набросились на еду, мы тоже не стали прибедняться.

– Не переедать! – обозначил Кулак. – Кто пёрнет не в том месте или не сможет перелезть забор, поставит под угрозу всю операцию. Понял, Толстый?

– А чего я-то?!

– Того. Всех касается.

Когда мы поели, Кулак нас разделил на два отряда. Первым командовал он сам, туда вошли Крошко, я и двое освобождённых солдат. Командование вторым отдал Пану, с ним Толстый и трое освобождённых, включая их шрамированного старшего.

У освобождённых нашлись две рации – теперь одна была у Кулака, другая у Пана. Мы перелезли через забор, на соседний участок. Отряд Пана отправился в противоположный двор.

Второй дом мы захватили ещё легче, чем первый. Монголы даже не закрыли входную дверь, и они так же пили и смотрели телевизор – только на этот раз DVD с порнографией. Освобождённые буряты оказались на удивление хороши в бою: они брали на себя инициативу, действовали чётко, быстро и действительно тихо. Мы освободили ещё троих бурятов. Наши буряты сразу им что-то сказали по-своему, и те вдохновенно закивали. Я начал чувствовать драйв. По глазам Кулака и Крошко было видно, что им хочется внутренне начать праздновать успех спецоперации «Тихоходка», но пока этот инстинкт необходимо подавить, чтобы не спугнуть победу. Сообщившись с Паном по рации, Кулак выяснил, что их отряд тоже захватил дом без потерь и шума.

В третьем доме всё происходило уже само собой. Буряты сделали практически всё сами: уложили захватчиков, освободили пленных – мы только чуть направляли процесс.

– Охуенно, товарищ сержант, – сказал Крошко. – Автоматические солдаты.

– Ну, – с пренебрежительным довольством усмехнулся Кулак.

Мы продолжали. В очередном доме, бревенчатом, с мезонином, я инспектировал второй этаж. За дверью одой из комнат я увидел девочку, привязанную к трубе батареи – запястья перетянуты армейскими брючными ремнями. Совсем юная, едва ли совершеннолетняя бурятка в свете полумесяца, струящемся через гардину. Голая, лохматая, сидя на полу в неудобной позе, она подняла на меня красивое лицо, изуродованное синяками и кровоподтёками. В её зубах был широкий ремень, затянутый вокруг головы наподобие кляпа. Тонкие предплечья и бёдра пестрели свежими гематомами и ссадинами. Тикали настенные часы. В другом конце комнаты стояла кровать, а в ней, отвернувшись к стене, посапывало большое тело. На стуле рядом с кроватью висела армейская форма и лежал автомат. Рядом стояли и лежали бутылки из-под пива и водки. Очевидно, это был монгольский оккупант, который занял комфортную высоту и теперь напивался и насиловал эту девочку. Малышка смотрела на меня широко распахнутыми узкими глазами, не знающими, чего от меня ожидать, наполненными отчаянием, ужасом и надеждой.

Держа монгола на прицеле, я тихо приблизился к нему и забрал его автомат. Так же осторожно вернулся к девочке и вынул свой штык-нож. Та отпрянула и затрепетала всем телом, старясь, впрочем, не издавать звуков – всё ещё не могла понять: будет ей хуже, если монгол проснётся или если нет. Я резанул брючные ремни, она дёрнула к груди освобождённые руки, не сводя с меня глаз. Я положил штык-нож на подоконник, глянул ещё раз ей в глаза и тихо пошёл на выход. Закрывая дверь, я видел, как девочка, сжимая штык-нож, крадётся к досматривающему последний сон монголу.

Мы захватили шестнадцать домов, когда раздался первый крик петуха. Нужно было немедленно идти в белый дом. Половина деревни была под нашим контролем, а другая половина всё ещё не знала об этом. Часть освобождённых бурятов мы оставляли в захваченных домах, чтобы караулить пленных монголов. Остальных собрали в хозяйстве через стену от белого дома. Помимо нас пятерых, здесь было девять освобождённых бурятов, включая сержанта со шрамом из первого дома. Все они были взволнованны, но сомнений в их глазах не читалось, они рвались в бой.

– Начинаем третью фазу спецоперации «Тихоходка», – объявил Кулак. – Заходим в белый дом так же тихо, как в прочие. Несомненно, его охраняют лучше, так что будьте начеку. В приоритете – взять живьём вражеских офицеров. Если не получится живьём – ликвидировать. Следующая фаза – контроль над всей деревней. Вопросы?

Вопросов не было, все закивали. Мы вошли в раж и понимали, что каждая минута на счету.

Кулак встал на бочку у забора белого дома и заглянул на ту сторону. Обернулся к нам и приложил палец к губам. Мы стали ещё тише. Посмотрев через забор с минуту, Кулак спрыгнул с бочки и шепнул:

– Крошко, Маэстро – пошли!

Крошко подошёл к бочке, взглядом давая мне понять, что первым лезу я. Я влез на бочку и глянул через забор.

Тихий яблоневый сад. По тропинке спиной ко мне шагает часовой. Перелезаю и тихо, как могу, спрыгиваю на мягкий грунт. Часовой не оборачивается. Прячусь в кустах. Крошко спрыгивает тоже и прячется в соседних кустах. Указываю ему на удаляющегося часового.

Минут десять мы ждём, пока часовой пройдёт снова. Когда он появляется, я вдруг понимаю, что не знаю, что делать.

– А что делать? – спрашиваю я Крошко.

– Ебать ты затупок, – говорит он. – Смотри и учись.

Часовой проходит мимо наших кустов. Крошко выбирается на тропинку за его спиной, с автоматом наперевес. Часовой резко оборачивается и направляет на Крошко автомат. Похоже, это солдат-срочник вроде нас. Он тоже не знает, что делать, и выглядит напуганным.

– Стой! Кто идёт? – говорит он, почему-то на русском языке.

– Свои, – просто отвечает Крошко.

Выстрел. Часовой падает. В доме зажигается свет.

Все наши перебираются через забор, уже не таясь.

– Погнали! – боевым кличем ревёт Кулак. – Берём дом!

Вражеские солдаты высыпают из дома, появляются в окнах. Пули милосердия начинают крошить яблоневый сад. Крошко падает назад в кусты.

– Пиздец! – восклицает он. – Я ранен!

Его рука и бедро в крови.

– Идти можешь?

– Кого, нахуй! Ты иди – я прикрою!

– Давай-ка я тебе сперва первую помощь окажу…

– Да кого, нахуй! Пошёл!

Крошко буквально выталкивает меня из кустов, и я примыкаю к штурмующим. Мы обстреливаем врага, прячась за тоненькими деревьями, медленно продвигаясь к белым стенам. Один из бурятов падает мёртвым прямо рядом со мной. Я снимаю с его пояса гранату, дёргаю чеку и бросаю в окно первого этажа. Комнату выносит. Дом начинает гореть. Пан с его бурятами расчищают путь к крыльцу, мы с нашими заходим в дом следом за ними.

Ещё несколько быстрых убийств в большом зале. Лестница на второй этаж. Кулак ногой выбивает очередную дверь, мы с Толстым за ним. Перед нами в одной пижаме стоит полковник Кузьменко. В его гигантской руке маленький ТТ. В зубах дымится сигарета.

– Товарищ полковник… – недоумевая, выдыхает Кулак. – Они и вас успели… Нет… Как это?..

– ОРУЖИЕ БЛЯДЬ НАХУЙ ПОЛОЖИЛИ НА ПОЛ ДОЛБОЯЩЕРЫ ЕБУЧИЕ! – спокойно отвечает Кузьма.

Из соседних комнат слышны выстрелы. С первого этажа всё гуще валит дым.

Кулак кладёт автомат на пол. Мы с Толстым тоже.

Кузьма смотрит на нас и курит одними губами, подпирая головой люстру.

– СЕРЖАНТ! – говорит он так же спокойно, но стены трясутся. – ДОЛОЖИТЬ ОБСТАНОВКУ НАХУЙ БЛЯДЬ СУКА!

Кулак вытягивается по струнке и докладывает:

– Я и пятеро… то есть шестеро сослуживцев оказались в тылу врага. Проводим спецоперацию по освобождению деревни от ебучих монгольских захватчиков, товарищ полковник!

– ДОЛБОËБ! – отвечает Кузьма. – ДЕРЕВНЯ ПОД НАШИМ КОНТРОЛЕМ!

– Под нашим… – осознаёт Кулак. – Тогда… получается, мы освободили не бурятов, – он смотрит на меня и Толстого, – а ёбаных… нахуй…

В комнату врывается сержант со шрамом, которого мы освободили в первом доме, и расстреливает из автомата полковника Кузьменко, тот падает на кровать, она ломается пополам. Кулак успевает схватить автомат и изрешечивает монгола, которого мы считали бурятом.

– Взять оружие, – командует он, переступая труп врага, – разъебать ебучих монголов нахуй!

Теперь мы стреляем по монголам, штурмовавшим дом вместе с нами. Все они в форме армии страны России, опасность убить не того высочайшая. Не те падают застреленные один за одним.

– Пан! – орёт Кулак сквозь вставший стеной дым. – Пан! Это монголы, не буряты! Пан!..

Пан не отвечает, по рации тоже. Прогоревшая фронтальная часть дома с грохотом складывается, ворвавшийся в дом кислород разворачивает пламя в полную силу.

– Уёбываем отсюда! – визжит Толстый.

Автомат Кулака выкашивает пытающихся спастись монголов. У него кончаются патроны. Взревев, Кулак приказывает нам с Толстым отступить. Лестница вниз перекрыта горящей балкой. От дыма почти невозможно дышать и видеть. Пока мы перелезаем через перила, чтобы спрыгнуть вниз, нас обстреливают осмелевшие монголы со второго этажа. Я и Кулак прыгаем, Толстый нас прикрывает.

– Толстый! – кричу я, оказавшись внизу, где дыма меньше. – Прыгай!

Но сверху уже не слышно ни голосов ни выстрелов – только гул пламени.

– Всё! – командует мне Кулак. – На выход!

– А Толстый?!

– Нет Толстого! – Кулак дёргает меня за автоматный ремень. – На выход, сука!..

Сделав несколько шагов к выходу, я останавливаюсь перед телом Пана с перерезанным горлом. На этом явь обрывается.

* * *

Палата госпиталя. Мои руки и ноги на месте, я могу ими шевелить. Меня питает капельница. Густая боль в районе темени, голова в бинтах. На соседней койке некто с ампутированными выше колена ногами. Это Кулак. Не моргая, он глядит в стену перед собой.

– Товарищ сержант, – говорю я. – А товарищ сержант?

Кулак не шевелится.

Ещё три койки занимают незнакомцы. Слабой рукой машу рыжему с перевязанным торсом. Он сухо кивает вверх, мол, чего надо.

– Сколько я здесь? – спрашиваю.

– Тебя здесь нет, – говорит рыжий и отворачивается.

Появляется женщина в белом халате, нос и глаза коршуна, взгляд на мне. Она хочет меня. Она произносит одно слово:

– Пробудился.

Смотрит на Кулака. Снова на меня. Молчит.

– Сколько мы здесь? – спрашиваю.

– Да какая уже разница, – говорит она и уходит.

Вскоре в палату заявляется Крошко – в больничной пижаме, но бодрый и на своих двоих, грызёт яблоко. Садится возле меня на табурет, противная улыбка перерастает в смех. Это злой смех, каким обычно смеются вместе со своими дружками. А Крошко может смеяться таким и без дружков. Только он так может. Я не хочу с ним разговаривать. Он знает это, поэтому говорит:

– Ну что, Маэстро. С днём второго рождения.

– Что было? – спрашиваю.

Крошко откусывает яблоко и долго хрустит, глядя мне в глаза, потом говорит:

– Я вас прикрыл. Бедро ремнём перевязал, остановил кровь. Лежу, фишку просекаю. Смотрю, рвануло, дом горит. Вы в него. Лежу дальше. Горит всё сильнее. А выстрелов, наоборот, всё меньше. И тут мне в спину кто-то дулом тычет. Оружие у меня отбирают. Смотрю – наши. Тут и дом рушится. Наши его окружают, ебучих этих монголов добивают, а своих из пламени вытаскивают. Вон и вас с товарищем сержантом вытащили. Тебе на голову люстра упала, ты отключился. Товарищ сержант вернулся, чтобы тебя спасти, а тут крыша рухнула, ему ноги отбило.

– Товарищ сержант, – я поворачиваюсь к Кулаку, едва не плача. – Спасибо, товарищ сержант…

Кулак не шевелится, как будто нас здесь нет.

– Где мы? – спрашиваю Крошко.

– Госпиталь в Бурдунах. Как выпишемся, пойдём под трибунал.

– Под трибунал?!

– Чё, память отшибло? Мы против своих воевали.

– Бля… – я вспоминаю: – а Толстый?

Крошко мотает головой.

– Бля!.. А что война? Разъебали уже ебучих монголов?

– Разъебали, конечно, – с гордостью молвит Крошко, встаёт с табурета, кладёт мне на тумбочку огрызок яблока и говорит, уходя: – как же нам этих ебучих монголов было не разъебать.

Трибунал состоялся через две недели. Ротный за нас вступился: мол, были дезориентированы противником в ходе боевых действий, к тому же сержант Кулаков проявил смекалку и героизм, спасая бойца, а теперь пребывает в невменяемом состоянии, мы же с Крошко находились под его командованием, так что с нас взятки гладки. Всё спустили на тормозах, нас оправдали.

Кулак был плох: не говорил и не проявлял никакого внимания к чему-либо и кому-либо. После трибунала Кулака отправили домой, а нас с Крошко вернули в часть проходить остаток срочной службы.

Личный состав поредел сильно: недоставало больше половины. Однако все прапорщики и офицеры остались живы. К моему удивлению, среди живых нашёлся и Брежнев – подобрали в ходе наступления. Ему сильно обожгло спину и шею, но в остальном он был невредим. Улыбался во все брови. Татарина не было – о его судьбе никто не знал. Зато по части ходила легенда о том, как погиб десантник Терминатор: мол, какая-то обезумевшая бурятка отрезала ему голову во сне, но вроде бы за дело.

* * *

Я купил у вокзала своего города и привёз маме букет красных роз. Мы обнялись, мама поплакала, нас ждал накрытый стол. Я позвал друзей. Ангелину звать не стал: пока я служил, она успела выйти замуж.

Мы ели, пили, и я убеждался, что ни моя мама, ни мои друзья не слышали о войне с монголами ни слова. Монголы вторглись в страну Россию. Бои продолжались около месяца. Погибло свыше восьми тысяч наших солдат. Монголов оттеснили. А здесь никто не знал о произошедшем, и когда я заикался о том, что мы воевали с монголами, все поначалу недоумевали, а после взахлёб смеялись, поражаясь моему остроумию.

Я пробовал найти какие-то сведения в интернете. Там не было ничего, кроме маленького блога одного моего сослуживца. Но он был написан так плохо, что никто его всерьёз не воспринял. Этой войны просто не существовало для тех, кто не участвовал в ней. И меня очень интересовало, как это могло выйти. И, главное, сколько ещё было таких войн, про которые не знала общественность. Может быть, некоторые из них идут прямо сейчас, думал я. А мама и друзья вели себя как ни в чём ни бывало. Мама что-то говорила про высокие цены, еду, ремонт. Друзья – про девчонок, алкоголь, вечеринки с бассейном. Только я ходил меж них, тайно обручённый с войной, и учился молчать о том, как она пылает в моём сердце. Тогда я понял: чтобы знать, как такая война могла произойти втихомолку, необходимо знать, как устроена страна Россия в частности и мир в целом, не богатство и слава, но знание, с которым становится возможным всё остальное – это и есть Великая русская мечта.

Синее

Родина! Мы ли не прикипели к твоим щедротам тщедушием наших астралов. И не наши ли судьбы сплетаются, о Россия, в твою.

Саша Соколов, «Палисандрия»

После армии, когда я, одичалый воин, пытался заново приспособиться к жизни в казавшемся цивилизованным обществе, я встретил на автобусной остановке своего одноклассника Пестроухова – засранца, всех достававшего в старшей школе. Он меня узнал, а я его – не сразу. Он был весь осунувшийся, сутулый, бледный, пропали грудь колесом и румянец щёк. Он держал набитые чем-то клетчатые сумки. Рядом главенствовала большая суровая женщина, по видимости, супруга. Освободив руку, Пестроухов стал тянуть её мне, и при этом быстро, неожиданно тонким голосом, защебетал:

– О! Бедович! Привет! Как дела?

В этом голосе больше не было той хулиганской развязности, на волне которой он ехал все старшие классы, позволяя себе всё, что хотел, унижая даже некоторых учителей. Это был совсем другой человек. От силы пять секунд длилась наша встреча, прежде чем я сел в подоспевший автобус, но за эти пять секунд в его облике, в его жестах, словах, взгляде я уловил колоссальный объём информации, он просто шквалом ворвался в меня. Я увидел, как этот человек тянется ко мне, ищет во мне спасения, может быть, прощения. Я увидел, как он вспомнил о тех годах, когда он был беспечен и его все боялись. Увидел, как больно и много раз он обжёгся, когда обстоятельства изменились и удача прошла стороной. Он был несчастен, искалечен, запуган, и всё в нём кричало об этом.

Мне было жаль его, но я не мог ничего сделать с тем, что, когда двери автобуса закрылись, отсекая его, я почувствовал себя президентально. Ещё в армии я поверил в то, что каждый жнёт именно то, что сеет, и теперь время от времени получал тому подтверждения. Эта встреча с одноклассником легко могла не произойти. Я не видел его никогда после. Но она произошла.

Мне говорили, что я допускаю ошибку веры в справедливый мир. Но я верил не в справедливость. Я верил в нечто более фундаментальное, а именно – закон сохранения энергии. Объекты небольшой массы притягиваются к объектам большой. Маятник возвращается. Бумеранг возвращается. Камни идут ко дну. Дерьмо всплывает на поверхность воды. Плевок вверх падает. Тот, кто ссыт против ветра, возвращается на вечеринку задумчивым. Сеятель жнёт посеянное.

Мама же верила в кое-что другое: высшее образование. Она хотела, чтобы я ещё раз попробовал его получить. Я согласился с условием, что поеду поступать в Москву. Думалось, что в этом городе спрятана моя единственная надежда узнать, как в действительности устроена страна Россия в частности и мир в целом, узнать, как может произойти война, о которой никто в целой стране не знает, кроме тех, кто в ней участвовал. В Москве был Кремль, в нём президент Вдалимир Паутин, а в Росдуме – правившая страной партия «Серьёзная Россия». Мне всегда казалось забавным, что политические лидеры разных стран единогласно бравируют именно серьёзностью: у нас вот «Серьёзная Россия», а страну Америку и вовсе официально зовут «Нешуточные Штаты Америки» (The Unjokeable States of America). Видимо, серьёзность – это то, что действительно ценит «послушный им народ». Часто мне вспоминался и полковник Кузьменко, от серьёзности которого на лету умирали иволги, пусть Земля не пошутит с его прахом. Я понял: любую серьёзность необходимо почитать за политический акт. И со всей серьёзностью намерений я готов был подать документы в столичные вузы, когда мне явился тот сон.

Сосновый лес, по всей очевидности, волшебный. Я иду, мне хорошо и легко, и птицы и звери – мои друзья. Вдруг сверху начинают падать большие чёрные бомбы. Когда они достигают земли и разрываются, из них разлетаются густые радужные брызги – я вижу их тут и там над верхушками сосен. Бомб всё больше, и взрывы уже совсем рядом со мной, но я не боюсь их. Мне хочется взорваться. Наконец одна из бомб разрывает меня в клочки. Тогда я оказываюсь на небесах, и меня встречают контрабасы Шестаков и Коновалов – в длинных белых хитонах и с лирами. Они ведут меня через облачное пространство на встречу с кем-то важным, серьёзным, и этот кто-то оказывается Кулак. Он тоже в белом хитоне, только лиры у него нет, голова его осияна нимбом, из-под хитона у него выглядывают стальные роботические ноги, а в горловине виднеется чёрно-белая тельняшка. За спиной Кулака – шесть крыльев, и они такие же роботические, как ноги, широкие, стальные, да на каждом закреплено по блестящему пулемёту схемы Гатлинга.

– Маэстро! – восклицает Кулак, зажигая сигару. – Вот и ты с нами.

– С вами, – говорю, – это да. Только вы тут как оказались, товарищ сержант? Вы же не мёртвый.

– Мертвее некуда, – отвечает Кулак, – вчера только откинулся. Я как из армии вернулся, моя девушка увидела, каким я стал, и сразу меня бросила. А когда я рассказал отцу, как ноги потерял, тебя, затупка, спасая, так он от меня отрёкся. Умом, говорит, понимаю, что не твоя вина, а сердцем простить не могу. Пришлось мне от родителей уехать, снять комнату на окраине. А я без ног. Пенсии едва на комнату хватало, а очередную получку у меня гопники отобрали прямо возле почты. Отмантулили меня по всей программе, не посмотрели, что инвалид. И тогда, Маэстро, так я возненавидел жизнь, что пошёл и в речке утопился. А тут, на небе, меня уважают: боевым архангелом сделали. Уже что-то, а?

– Простите меня, товарищ сержант, – говорю я.

– За что ж мне тебя прощать?

– Что вы из-за меня ног лишились.

– Эх, Маэстро ты, Маэстро, – вздыхает дымом Кулак. – Слушай-ка сюда. Поезжай в Святой город. Да сделай там столько, насколько хватит сил. И ещё немного. Тогда прощу.

– Чего сделать-то? – не понимаю я.

– На месте поймёшь.

– Всё сделаю, как скажете, товарищ сержант. А как мне в Святой город попасть? Где его искать-то?

– Двери, – говорит Кулак, – всё время открываются. Ты в пиздатые входи, а в хуёвые не входи. Эх, если бы я только знал раньше!.. – последнюю фразу Кулак произносит с видимым сожалением, быстро, впрочем, уходящим. – А теперь я сделаю то, о чём мечтал с тех пор, как отдал тебе свои ноги.

– Это что же, товарищ сержант?

Шестикрылый серафим улыбается, направляет на меня все свои накрыльные пулемёты и с удовольствием меня расстреливает, уши мои наполняет шум и звон, зеницы распахиваю в холодном поту, и с тем пробуждением моё восприятие реальности изменяется безвозвратно, этот сон отображается во мне ясно, как ни один прежний, и теперь я понимаю, что сны неотделимы от яви, как явь неотделима от снов, и они – взаимопродолжающее, единое, неделимое, которое не сон и не явь, но и то и другое вместе и даже больше, чем то и другое, и я посреди, и утро, и на подоконник сизая голубка села, и я слышу, как мама готовит завтрак, и не стоит мне ехать в Москву, потому что мне необходимо в Святой город, а если ты в стране России и тебе необходимо в Святой город, это значит, что тебе необходимо в город Санкт-Петербург.

Ни в какой институт в Петербурге меня, конечно же, не взяли, не больно я был там нужен, своих хватало, и других со всей страны России премного наехало, и были они и умнее меня, и рассудительнее, и моложе, и в армии страны России они были неслужившие, а следовательно, не испытывали того, что испытывал я каждую секунду и что меня несколько отвлекало от подготовки к экзаменам, может, поэтому всех их взяли в институты Санкт-Петербурга, а меня и таких, как я, не взяли.

Однако уезжать из Петербурга я уже не собирался, потому что сюда лежал мой путь, небесами и Кулаком предначертанный, такой путь, идущий которым познает, как устроена страна Россия в частности и мир в целом, я снял квартиру-студию два на три на полтора в Мурино, где мне рассказали сразу, что район этот – рекордсмен по числу самоубийств, потому его зовут «Жмурино», оно и понятно, дома там очень высокие стоят, друг на друга глядят, живёшь в таком, живёшь да и задумаешься поневоле, каково это будет с твоего этажа вниз лететь или вон с той крыши – может, и не больно совсем, не успеет боль, хоть не факт, конечно, что все самоубийцы в Мурино именно прыгали из окон и с крыш, может, они вены резали или травились, да только одну самоубийцу я видел глазами собственными, девушка была отрешённая, бледная, ей трудно было, я видел, она на балкон вышла недалеко, я через окно смотрел и если бы крикнул, она бы не услышала, но я и рта не успел разинуть, она ножки свесила с балкона и взлетела не вверх, а вниз.

Других самоубийц я в Мурино не видел, а оттого ещё страшнее было, потому что если я их не вижу, то, может, я один из них скоро буду, потому что статистика неумолима: здесь люди себя убивают регулярно, прямо как за хлебушком сходить, и если долго никто себя не убивает, то вероятность, что кто-то себя убьёт, возрастает с каждым мигом, а ну как это ты, ведь другие же тоже до поры до времени полагали: «Не я это, мне бы с чего, у меня вон и мультиварка есть, и скороварка, и медленноварка», – закат над крышами муринскими красномясый стоял, и я вспомнил одного солдата из армии страны России, он себе в живот из автомата Калашникова выстрелил – ну так, немножко хотел себя ранить, не задев жизненно важных органов, просто кожу и мышцы пробить, чтобы его заштопали и на гражданку отправили как невменяемого, так пуля винтом зашла под рёбра ему, перемолола ему внутренности, на месте бедолага душу господу и возвратил.

Чтобы не умереть, я себе работу нашёл в таком магазине, где продают мультиварки, скороварки, медленноварки, но особенно – телевизоры, очень большие телевизоры, стал и я их продавать, сперва маленькие, а потом большие, всё больше и больше стал продавать, с меня ростом телевизоры, цветные очень, прямо один цветнее другого, цветов в них больше, чем в реальности, так и остался бы там жить, где ролики красивые шли про мир подводный: кораллы, раковины, кубомедузы, морские тараканы, каракатицы, так и хотелось туда уплыть – ан нет, телезритель пришёл, необходимо ему продавать телевизор, чем больше, чем цветнее, тем лучше, мне и денег за это платили тем более, чем больше и цветнее я телевизор продавал телезрителю – гарантия два года.

«Больше» и «боль» – слова так похожи, явь интересно устроена, вот есть, допустим, у человека глаз-другой, и он ими смотрит вокруг, но этого недостаточно, нужно ему обязательно телевизор побольше – чтобы им часть яви загородить, чтобы смотреть глазам в этот телевизор, и поцветнее – чтобы картинка ярче реальности, детальнее, реальнее яви, потому что от яви устали эти глаза, человеку бы скорее прийти с работы и отдохнуть от яви, что вечно стоит между его глазами и телевизором, чтобы напрямую телевизионный мир глазами пить: яркий, большой, образованным сценаристом написанный, кадры один к одному, монтажёр тоже образованный, это видно невооружённым глазом, ибо телевизор очень большой, цветной, дорогой: такие берут не в подарок.

Деньги я зарабатывал хорошо, потому что телевизоры хорошо продавал, после армии страны России мне эта работа царской представлялась, вот я и делал её на совесть, хорошо зарабатывал деньги, но мало – на квартирку-студию два на три на полтора в Мурино хватало, еду я ел, да и пиво пил, не скрою, но лишь вечерами, потому что днями необходимо было телевизоры продавать, денег мне даже хватило, чтобы оформить кредит на портативный компьютер – давно я такой хотел, а телевизор не хотел, может, потому что на работе я его смотрел предостаточно, и мне хотелось не смотреть, а показывать, не только забирать оттуда, а и туда что-то с клавиатуры вводить или, может, картинку какую загрузить, чтобы по справедливости: нельзя же всё только брать, нужно и отдавать, чтобы не иссякал, а полнился теоретический внутренний космос.

Муринский человейник, однако же, меня в оборот взял исправно, и вот как я это понял: о том, что я приехал в Святой город тайну искать, я помнил, но вместе с тем и не очень торопился делать это, мол, сперва обосноваться, базовые необходимости, так сказать, а там уж и начну, а ведь не начинал уже премного, и первый снег мне «Эй!» сказал, я понял: минуло полгода, когда я тайну не ищу, а только лишь справляюсь с чем-то, но кто-то хитрый и большой, наверное, выполнил просчёт, чтоб я справлялся хорошо, и ни на йоту больше, чтобы тайну от меня сберечь, он знал, что я приеду искать в Святой город, хотя и не знал, кто именно из всех буду я, потому тайну берёг ото всех одинаково, все должны были что-то продавать, зарабатывать деньги, оплачивать жильё, еду, телевидение и не более – ну, может, разве в Турцию на пару недель, ибо тоже ведь человек, а я понял, что хоть в Турцию не езжу, а к тайне не ближе ничуть, чем тот, который ездит, это я вдвойне дурак, получается, – гарантия два года.

Скачать книгу